Междуморье [Земовит Щерек] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]





ЗЕМОВИТ ЩЕРЕК

МЕЖДУМОРЬЕ

Путешествия через реальную и воображаемую

Центральную Европу



Издательство CZARNE 2017

Перевод: Марченко Владимир Борисович, 2019

ЛЕГЕНДА: ЗОНЫ ПРИТЯЗАНИЙ КРАЙНИХ НАЦИОНАЛИСТОВ

Великая Молдавия Великая Черногория
Великая Чехия Великая Греция
Великая Македония Великая Венгрия
Великая Хорватия Великая Югославия
Великая Финляндия Великая Словения
Великая Болгария Великая Польша
Великая Украина Великая Албания
Великая Словакия Великая Румыния
Великая Литва Великая Сербия
 Наиболее важные спорные местности Притязания Германии, России и Турции
не указаны, поскольку выходят далеко за рамки этой карты




Все так же стержень политэкономической системы мира, а в частности – Европы, располагается в Западной Европе. Чем дальше мы отдаляемся от этого стержня, тем сильнее нарастает ориенталистический градиент. Простой зависимости от экономически-политических структур нет, но символическая проекция депрециирующих образов посредственно связана с геоэкономической конфигурацией сил в современной Европе, где с одной стороны мы имеем Германию или Австрию, являющиеся экономически сильными странами, и в то же время – привлекательными, одаренными весьма сильным символическим капиталом. Это те страны, которые обладают способностью определения того, что является современным, что – прогрессивным, что – цивилизованным. С другой же стороны мы имеем Россию, которая эту силу утратила, хотя следует помнить, что ориентализация России вовсе не является извечным и непрерывным явлением.


Томаш Зарицкий в беседе с Катаржиной Котыньской,

На перифериях, "Herito", 2015, № 21



РОДИТЕЛЯМ, СЕСТРЕ И КАЕ




ЭТО КНИГА ДОРОЖНЫХ ЗАПИСЕЙ. И ЭТА КНИГА БУДЕТ О ПУТЕШЕСТВИЯХ И ВПЕЧАТЛЕНИЯХ. ЕСЛИ КОМУ-НИБУДЬ ЭТО НЕ НРАВИТСЯ, ПУСКАЙ ОТЛОЖИТ ЕЕ ПРЯМО СЕЙЧАС.




Приветы с Конца истории


Боюсь, это был Берлин.

В метро некий тип, который одновременно мог быть и скинхедом, и деятелем ЛГБТ-сообщества, слушал музыку через наушники и плакал. Если он был скином, то, представлял я себе, наверняка он слушает какие-то песни о падении Берлина в сорок пятом и о самоубийстве фюрера. Ну а если ЛГБТ, то уж точно Erasure, Always I wanna be with you and make believe…

Я проехал свою станцию, так что пришлось возвращаться.

Шел я со стороны Бернауэр Штрассе вниз, к площади Розенталя. Через Пренцлауэр Берг, который, по правде, является концом истории. Пренцлауэр Берг, как все считают, это лучшее на всем континенте место для жизни и размножения.

Боже, Боже, ну как же здесь было спокойно и легко. О, какой же невыносимой была здесь легкость бытия. По вылизанным улицам, искусственным образом то тут, то там, исключительно ради настроения, загрязненным, сновали семейства с колясками со всего света.

Некая англофонская семья, выглядящая, словно с картинки, купила у бедно одетого человека газету, редактируемую и продаваемую бездомными, после чего – улыбаясь широко и добродушно – практически на глазах этого бездомного – вывалила ее в корзину для мусора и отправилась дальше выглядеть словно с картинки.

Говорили по-английски, а там – по-французски, еще где-то по-нидерландски, по-польски, по-русски, по-испански, по-итальянски. Немецкий язык все это сгребал в одну кучу. Очень так осторожненько сгребал, на всякий случай, чтобы его, не обвинили в Бог весть чем.

В парках дети радостно бесились между валяющимися на траве телами. Тела, одно так, другое эдак, лежали разбросанными на зеленом: тела белые, розовые, желтоватые, смугловатые, темные, черные. Голые, ухоженные ступни лениво шевелили пальцами. Рядом стояла снятая обувь: low cut, высокая, с язычками, без язычков, японки, тенниски, сабо, сандалии.

На улицах: ни слишком узких, ни слишком широких, таких, что в самый раз, в самый раз затененных деревьями – разложились лавчонки. Тут тебе вьетнамец, там француз, вот тебе завтрак, а здесь – обед, где-то там – ужин, а вот здесь: вечернее пиво, винцо. Столики на улицах, велосипеды у столбиков – и практически никто не вешает замки. Люди ходили туда-сюда, но никуда не спешили. Их было много, но никто не толпился. Спокойная и ленивая жизнь катилась себе на этом давнем Осте, в восточной части Берлина – потому что когда-то здесь был восточный Берлин, а потом его полностью переделали под себя джентри: состоятельные и неспешные herren.

Здесь находился конец истории, всего лишь в часе езды от польской границы. Если не считать реки и истории – ничем от Польши не отделенный.


Берлин функционировал. Здесь все функционировало. Автомобили останавливались перед пешеходными переходами. Граждане считали себя ответственными, и все массово поддерживали демократию. Здесь, чего уж там говорить, конец истории мог продолжаться и продолжаться. До самого конца времен. Люди соглашались с немецким общественным договором и соответственным стилем жизни. Ну, по крайней мере, большинство. Жизнь катилась в ритме, приспособленном к капиталистическому идеалу. И она прекрасно ему соответствовала. Утром в подземке, надземке и трамваях сидели люди, едущие на работу, и они не выглядели особо уж придавленными тем не знающим счастья, известным на востоке Европы, невыносимым бременем бытия. Другие ездили на работу на велосипедах или – на чрезвычайно ответственных, не слишком отравляющих атмосферу - малолитражных городских автомобильчиках. Ах. На работе долбались, понятное дело, рационально и эффективно, а потом, наполненные удовлетворением, возвращались по домам, чтобы предатьс, ах, своим увлечениям.

Ну что же, все красиво и замечательно.

Я глядел на эту немецкую идиллию, на этих людей, каждый из которых выхаживал собственный стиль жизни, одежды, речи, поведения – и вроде не к чему было прицепиться, только меня все время разводило на ха-ха. И я смеялся, осознавая собственное варварство. Я смеялся с полным осознанием того, что этот мой смех – это кирпичик, вложенный в громадную троллерскую осадную машину, которую к рациональному и прагматичному Западу приставляет Россия.

Сам ведь я не был до конца частью Запада. То есть, немножко и был, но моя периферийность, мое положение "между" обрекало меня на этот хохот тролля. А мое периферийное западничество – на угрызения совести по этой причине.

Еще у меня имелись угрызения совести, когда я с весельем вспоминал, что мне один немецкий знакомый либерал (а как же еще!), признался, будучи слегка подшофе: что в своем гиперлиберализме и декларируемой дружбе в отношении всех и вся они так же послушны власти, как всегда бывали послушными в своей истории. И у меня имелись угрызения, потому что меня вечно тошнило от польского правого повествования, которое предполагает, что Германия, чего бы там не было, для Польши всегда останется синонимом сатаны. Драконом. Меня вечно бесило, когда я слышал извечное польское: "Как осень сменяется летом, никогда немец не станет поляку братом". Только меня и бесило, и ржать хотелось, а вот поделать ничего с этим не мог.


Southern Accents


А потом обо всем том же я думал, к примеру, на пограничном переходе между Сербской Республикой в Боснии и собственно Сербией. То была ранняя, но жаркая весна, и мы крутились по Балканам, все глубже врезаясь в нечто, что, как с укором писал Божидар Езерник, длительное время западными путешественниками определялось как "дикая Европа". Чем дальше на юг, тем чаще перед пивными стояли столики, а за столиками высиживали орлы, пьющие дешевый кофе и чай, и – с немецкой точки зрения, с точки зрения того самого порядочного, рационального и желающего всем добра в последние десятилетия, ради отличия, Берлина – просирали время собственной жизни так, что гай гудел и обломки летели.

С утра до вечера. Кофе, сигарета, разговор, кофе, сигарета, разговор, смех, жалоба, жалоба, кофе, сигарета, разговор, жалоба.

Мы договаривались встретиться. Наши собеседники, когда мы им звонили, сразу же предупреждали, что у них нет времени, что работы невпроворот, что в течение нескольких ближайших часов нет ни малейшего шанса встретиться, и откладывали трубки, после чего, как будто ничего и не было, минут через двадцать высылали эсэмэску с текстом: "так где вы сидите?", приходили в течение следующих десяти минут, а потом пару часов болтали словно нанятые, так что нам уже приходилось выдумывать какие-нибудь причины, чтобы смыться. Хотя всем нам это чертовски нравилось.

А вокруг текла жизнь. Спокойно и в собственном ритме. В Баня Луке люди сидели в крупном садике неподалеку от небольшой площади, на которой стояли отливки голов павших во время Второй Мировой войны героев. Выглядело это довольно-таки кошмарно, словно эти головы насадили на колья. В Мостаре народ сидел по обеим сторонам города – боснийской и хорватской. Хорваты сидели за столиками в садиках среди модернистских югославских жилых блочных домов и жаловались на босняков, что те, мол, сидят и ничего не делают. Босняки сидели среди старых и отстроенных стен оставшегося от турок старого города. Они одни ни на кого не жаловались, по крайней мере – не открыто. А если открыто, то только лишь на националистов. Потому что в Боснии мусульмане были – парадоксально – наиболее проевропейскими, это они – по крайней мере, номинально – наиболее ревностно провозглашали привязанность к европейским ценностям, даже если интерпретировали их точно так же ошибочно, как поляки, когда вступали в ЕС. Босняки были настроены антинационалистически, поскольку их тождественность в большей степени опиралась на религиозном, а не национальном вопросе, и в то же самое время эта религия в Боснии пока что была настолько слабой, что не сотворила собственной hard-версии (хотя процесс этот уже начинался). Да, босняки были проевропейскими, потому что их определяло, скорее, то, чем они не были, нежели то, чем были. А они не были ни сербами, ни хорватами. Хотя и у сербов, и у хорватов на эту тему имелся собственный взгляд, так как они считали босняков своими отуреченными родичами. Босняки, наверняка, могли бы в самой полной степени оставаться югославами, но Югославия распалась, а югославский флаг в ходе этого распада забрали себе сербы. Так что боснякам осталось только лишь развешивание то тут, то там портретов Тито, иногда даже рядом с оправленной в рамку шахадой[1] или гравюрой, изображающей Мекку. Так что, с босняками было, похоже, немного так же, как с польским средним классом, тем самым, либеральным, который враги называли "леммингами": они попросту ждали висящую где-то там, на горизонте, такую привлекательную европейскую тождественность и европейские учреждения, чтобы они пришли и устроили за них все дела с государством, тождественностью, с будущим и вообше – со всем. А ожидая – пытались как-то жить. А поскольку это же юг – потому да, сидели. В Сараево – в старой, еще турецкой части, и той, которую достроили австрийцы, пока им там Гаврило Принцип не убил эрцгерцога Фердинанда. Сегодня снимки Фердинанда продаются в старой чаршие[2] на хипстерских[3] сумках. Все это было приблизительно так же, как если бы в "Захенте"[4] продавали тряпичные сумки с портретами Нарутовича[5] и находили это забавным. Сидели и в восточном Сараево, запущенном и довольно жутком, населенном сербами и забытом всем остальным миром. Восточное Сараево второе, альтернативное Сараево, было чем-то, скажем, типа альтернативного Кракова, состоящего из одного Курдванува[6], или же второй Варшавой с центром в Хомичувке[7]. И так далее. Здесь сразу начинался несколько иной мир, переполненный дымом от сжигаемых весной трав, плакатами, прославляющими сербскую национальную идею, и полицейских, случайным образом проверяющих автомобили.


В одну из пивных при пустой пешеходной улице пришла черноволосая девушка с очень таинственным выражением лица, заказала кофе и приглушенным голосом начала оговаривать какие-то таинственные дела с официанткой. Эту последнюю процесс поглотил полностью, и официантка перестала официантить. По крайней степени, на сербской стороне девушки в пивных сидели, потому что с другой, боснийской стороны – гораздо реже. И уж наверняка в чаршие в течение дня. Хотя это никакое не правило, потому что уже вечером в заведении, называющемся "Кино Босна" они сидели, и от ракии в головах у них кружилось точно так же, как и у мужиков. Боже, что это было за местечко. Между занятыми кучами народу столиками в густых облаках дыма крутились музыканты с аккордеоном, трубой и так далее, с банкнотами, которые выпивающие совали им за ремни, в карманы и куда только удавалось, и врезали они традиционные песни, под которые все прыгали.

Боже, как я жалел, что поляки не знают собственных песен. Что они отпираются от собственного происхождения, от собственного прошлого. От своей крестьянскости. Или же трактуют ее как повод для стыда и обзываются "селюками", либо идут в другую сторону и гундосят про Якуба Шелю[8]. Точно так же как украинцы – про Шухевича[9].

Как-то раз в Люблине я был на мероприятии, на которое пригласили народных певцов из Келецкого воеводства. Хипстеры поначалу не врубались, что делать, но уже через пару минут танцевали как сумасшедшие. Матерь Божья Меджугорская[10], как же это было красиво. С каким облегчением отбрасывали они стыд своих родственников, которые из деревни вошли в города, и они, словно безумные, танцевали под музыку своих корней. Это был один из лучших виденных мною праздников.

А утром пришло похмелье. И снова все было как всегда.


Но сидели. Ночью и днем.

Сидели в Новом Пазаре и в Приштине, и Митровице, в одинаковой степени: с сербской стороны и албанской. Забрасывали в рты лукум и кусочки сахара и болтали. Сидели полицейские, строители и, собственно, все.

С албанской стороны толпа казалась чуточку моложе, чем с сербской. Чуваки сидели либо за столиками, с маленькой чашечкой кофе, либо в витринах магазинов, набивая что-то на смартфоне.

Сидели в Скопье: в албанской чаршие и во дворах пост-югославских блочных жилых домов. Хотя, в общем, в чаршие больше крутились, чем сидели; а вот в славянской части города под громадным светящимся крестом, поставленным так, чтобы из чаршии его было хорошо видно, у столиков рассиживались здоровенные мужики в майках. Они заказывали кофе или пиво и спорили о судьбах страны, региона и всего мира. А еще о ценах на автомобили, поскольку названия их марок проскальзывали в пулеметных фразах на македонском языке.

Но то, что они сидели, совершенно не означало, что они сидели целый день и ничего не делали.

I got my own way of workin' (У меня есть свой способ работать – англ.) – пел Том Петти в восхваляющей американский Юг песне Southern Accents, а за ним Джонни Кэш: - But everything is run, with the southern accent, where I come from (Но все работает с акцентом Юга, откуда я родом – англ.).

Или же другой кантри-певец, Алан Джексон:

Where I come from it's cornbread and chicken, where I come from a lotta front porch sittin', where I come from tryin' to make a livin', and workin' hard to get to heaven, where I come from (Там, откуда я родом, (едят) кукурузный хлеб и цыплят, там, откуда я родом, много сидят на веранде, откуда я родом, пытаются заработать на жизнь, но там, откуда я родом, тяжко работают, чтобы попасть на небо – англ.).

Мы съезжали все ниже и ниже, пока в конце концов, в горах между Вишеградом и Ужицами, не пробили колесо, после чего попали на станцию с вулканизацией, полную набычившихся сербов, огромных будто БТР-ы, которые рассказывали нам, какая хорошая Россия и какой плохой Европейский Союз, контролируемый – понятное дело – немцами. Там мы чувствовали себя словно в какой-то версии пророссийского Донбасса, где вместо терриконов имеются красивые зеленые горы, и где вместо нервного перемещения с места на место, скорее, народ сидит за столиком и попивает кофе, но где говорят более-менее одно и то же. Нахрен Запад, Россия нас спасет, Путин – помоги.

Ну и, естественно все ругали ту самую немецкую тиранию пахоты с утра до ночи.

- А мы работаем, когда хотим, - говорили сербы из вулканизации. – У нас свои способы работать, не такие, как у тех чертовых немцев.

Вот с чем у них ассоциировался Европейский Союз: с управляющим-немцем, говорящим, как и когда они обязаны работать.

Запад вообще ассоциировался только с нехорошим. Мусульмане-босняки были настроены проевропейски, потому что именно Запад помог им в войне с сербами, а европейская интеграция казалась единственным способом для выживания этого боснийского, склеенного из нескольких не слишком любящих один другого кусков, государства, но у сербов имелись свои претензии. Ну а эти, из вулканизации, так эти вообще! До какой-то степени им трудно было удивляться. Они сидели в деревушке Кнегиня под Прибоем, расположенной по "неподходящей" стороне границы: Прибой лежал уже в Сербии, а Кнегиня – на территории Боснии и Герцеговины. Они же пытались жить как сербы в Сербии. В Боснию ездили только тогда, когда было необходимо. У них не было даже боснийских номеров телефонов, потому что в их деревне можно было ловить сигнал сербской сети. И так они и жили в серой зоне сербскости между двумя государствами: не до конца ни в одном, ни в другом. Запад ждя них ассоциировался с силой, которая, мало того, что разделила их страну и бросила одну часть боснийским мусульманам, а вторую – албанцам, так еще, вдобавок, еще и мудрит, как следует жить и править этой страной.


По-моему, их там было пятеро. Вулканизацией шины занимался один. Второй был его начальником. Остальные комментировали, давали советы и разглагольствовали о жизни. Приехали они на немецких машинах, которые припарковали на улице, как кому хотелось. Были они доволно агрессивными, но было похоже на то, что это, попросту, такой у них способ функционирования. Мужики извергали из себя тестостерон и вызывали впечатление, будто бы были слегка обозленными на то, что опоздали на ту войну, которая не так уж и давно выжгла чуть ли не до голой земли западные Балканы. Вот как это выглядит: те сербы, которые войну помнят, повторяют: никогда более. Те же, которые не помнят – снова готовы идти воевать и убивать. К примеру, за Косово. Так говорят исследования общественного мнения.

Мужики со станции убалтывали Мислава, хорвата, что путешествовал с нами, вернуться к себе в страну и созывать земляков на великий крестовый поход против ислама.

- Вы, хорваты, - убеждали они, - вы же такие христиане, как и мы. Вы обязаны нам помочь победить всех тем муслимов, албанцев с босняками!

Запад они отвергали. Отвергали его способ жизни и мышления. Сами они жили в Боснии и Герцеговине, созданном Западом искусственном и нежизнеспособном государстве. И трудно было не удивляться их разочарованности, но единственное, что им приходило в головы, что могло заменить западный порядок, это по-новому погрузиться с головой в систем "конкиста – реконкиста", в резню и в кишки. И в презрение. Сами они презирали расфранченный и вылизанный Запад, но с превосходством говорили уже и о македонцах, которые, по их мнению, жили в отсталости и честной нищете.

Эти сербы из вулканизации, как, пооже, и все на свете, считали себя золотой серединой, идеальным обществом, которое лучше других знает, что такое хорошо и что такое плохо. И как следует жить на всем свете.


В мусульманском Нови-Пазаре, столице Санджака[11], люди тоже сидели по кафечайницам в старой чаршие, но уже меньше, чем это бывало раньше: с тех пор, как отремонтировали аллею в новом, более современном квартале города, часть общественной жизни перебралась туда. По вечерам толпа мусульманских подростков сновала по улицам или сидела в пивных, попивая кофе, чай или йогурт. В дискотеке на холме, музыка из которой придурочно орала на все чтыре стороны света, пили исключительно энергетические напитки. Девицы ходили в миниодежках, хотя, чаще всего, без декольте. Парни сидели в клубах сладкого дыма от наргиле и пытались что-то кричать один другому во всем этом грохоте. Немногочисленные сербы, находящиеся вне круга мусульманского стиля жизни, сидели за пивом и глядели на все это кислым взглядом. Утром ни у кого, кроме этих немногочисленных сербов, не было похмелья, и люди потихоньку входили в жизнь. То есть: крутились возле базаров, открывали мини-бизнесы, в которых вечно торчало по несколько человек. И сидели за чашечкой кофе или стаканом чая. В кафане, что была штаб-квартирой одной из санджакских партий, я говорил по-немецки. Потому что этот язык здесь знали. Практически у каждого в семье имелся кто-либо, кто работал в Германии. Понятное дело, Германия здесь осознавалась, но как что-то типа богатого дядюшки, который требует, но и дает заработать. А при случае еще выбрасывает на рынок неплохие товары, ибо машины на улицах, стиральные порошки, средства поддержания чистоты – все это было немецким. Но и все. А помимо этого, дядюшка ядовито настроенный и ворчливый, словно Ангела Меркель вечно ругающая греков за то, что те мало работают. Поэтому у дядюшки можно подзаработать и спокойно вернуться к старой, доброй жизни. За столики.

Биба, мусульманка, торгующая на базаре подделками под "найк" и "эйр макс", говорила, что в Нови-Пазаре чудесная жизнь. Работаешь, когда хочется, а когда не хочется – не работаешь. Ей тоже явно не нравилась мания охренительного навала работы, да еще и регулируемого по часам. Понятное дело, большинство пост-югославских мусульман было проевропейским, вот только – как говорил нам в Баня Луке журналист Срдъян, серб, но прозападный – мало кого здесь волнуют евросоюзные ценности. Евросоюз, убеждал он нас, это бабло. Бабло и уровень жизни, но никак не стиль.

И я слышал это, как мне казалось, уже миллион раз. В Украине, к примеру. Или в Польше.

У боснийской журналистки, восторженной проевропейки с декрарируемыми либеральными взглядами, я спросил в Тузле о том, как выглядит среди таких вот либеральных мусульман проблема подхода, например, к феминизму и правам геев.

Боснийская журналистка стыдливо усмехнулась и ответила: а на кой ляд эти права геев, на кой ляд феминизм – пускай каждый живет, как желает, по-своему, и будет спокойствие. И зачем об этом вообще говорить!

Да. Точно так же было, например, когда я спросил у знакомого албанского левого деятеля, как он в традиционалистском албанском обществе справляется с европейскими ценностями. Ведь поднимать, говорил я, проблемы меньшинств или женщин в ультраконсервативной Албании – это же какая-то каторга или пахота по бетону.

- Ну да, - согласился тот с широкой усмешкой, - потому мы их и не поднимаем.


Прекрасные призраки хипстер-Запада и новая волна деколонизации


В Боснии мы встретили марш в пользу Алеппо, организованный Анной Албот, полькой, проживающей в Германии. В основном там были немцы и поляки. Они шли через всю Центральную Европу и Балканы в сторону Сирии, чтобы таким вот образом выразить свою солидарность со страдающим населением Алеппо. Вставали они утром, брались за руки, вслух, хором произносили несколько раз подряд название Алеппо по-арабски, после чего выступали в путь. За день проходили несколько десятков километров. Их сопровождала полиция, а водители на узких дорогах должны были их объезжать. Спали, чаще всего, в школах. На заборе той, в которой мы спали вместе с ними, на территории боснийской Сербской Республики, была намалевана свастика с вписанными в нее четырьмя кириллическими буквами "С", сокращение от сербского национального лозунга "Само слога Србина спашава": только единство спасет сербов.

Я же размышлял над тем: а вот улучшилось бы настроение у алеппцев, сидящих под бомбами, если бы они услыхали про такой вот марш людей из Первого Мира. Или бы это вызвало только лишь пустой смех.

Но я не насмехался. Над Западом насмехаться легко. Слишком даже легко. Особенно сейчас. Запад мог выглядеть эстетским и лечить переломы в тех местах, которые раньше сам же охотно ломал – но, несмотря ни на что, в мире я не видел альтернативы, лучшей него.


В Мостаре я пытался объяснить двум молодым немкам, уже неделю марширующим в этом марше для Алеппо, в котором шли мечтатели, идеалисты, хипстеры, искатели приключений, путешественники и обычные психи, что имеют в виду все те, которые над ними насмехаются. – Ведь они хотят добра, - не понимали немки. – Так в чем дело? Откуда эта постоянная насмешка над Западом?

Я пытался что-то пояснять, говорить о шкале потребностей в пирамиде Маслоу[12]. О том, что Запад, со своим сочувствием и распространением либеральных, прагматичных ценностей, удовлетворяет потребности Первого Мира, его собственные. Сытого Первого Мира, который уже может позволить себе быть добрым. В этом нет ничего плохого, пытался объяснять я, но даже сам себя не убеждал, хотя с какой-то определенной точки зрения эти потребности могут выглядеть и капризами.

- А разве те, которые видят в них капризы или фанаберии, - спрашивали меня немки, - не могут пересмотреть свой способ мышления? Разве не могут они сами себе разъяснить, что нельзя плохо думать о людях с добрыми намерениями? Неужели они обязательно должны быть такими придурками? Ведь во всем мире мог быть обязательным только один, международный принцип: Try not to be a dick (Старайся не быть хреном моржовым – англ.). И все было бы прекрасно.


Я не до конца знал, что на это ответить. Так что мы еще глубже забирались в Балканы и слушали M.I.A.[13], которая пела о том, что представляет Третий Мир, все эти third world democracies, People's Republics of Swagistans (демократии Третьего Мира, Народные Республики Свагистана[14] – англ.). Только у меня не сложилось представления, будто бы M.I.A. кого-либо представляла. Мне казалось, что я принимаю участие в огромной продюсерской афере, и хотя любил M.I.A., никогда не слышал ее в турецких кебаб-кафе в Берлине или хотя бы Варшаве, либо же в пакистанских будках по продаже лепешек в Лондоне. Не знаю, возможно я и ошибаюсь, может мне просто не посчастливилось, и только потому не слышал, но вот как-то мне не казалось, чтобы все те эмигранты из народных республик Тетьемирастана слушали хипстерскую M.I.A. и чувствовали себя представляемыми ею. Ну да, M.I.A. обращала внимание мира на их потребности, только я никак не мог избавиться от мысли, что посредством этой музыки ее студия попросту продает Западу самокритику и успокоение совести. Наивысшие потребности сытого общества. Продает потребность в сочувствии.


Но никто, кроме самого Запада, до конца Запада серьезно не воспринимал. В каких-то точках его прямо отрицали. Как в Сербии или в России. Иногда, создавалось у меня впечатление, это отрицание можно было понимать как очередную волну деколонизации. На сей раз уже не политической или экономической – но культурной. Россия, после неудачного эксперимента с либеральной демократией, которую ей не удалось себе привить, сдалась и вернулась в старые, по мнению многих - естественные для нее – колеи православного и националистического консерватизма, равно как и стремления закрыть всем рты. Запад отбросила и Беларусь, возвращаясь в самые счастливые времена, которые пережили ее жители, и это не были – sorry, поляки – времена Жечипосполитой, что первой, что второй, но времена СССР. И так далее. В конце концов, от Запада, отсоединилась в какой-то степени и Польша, которая посчитала, будто бы либеральная демократия – это форма насилия на ее тождественности. А после этого она погрузилась в националистической паранойе и восхвалении собственных недостатков, выдаваемых за национальные добродетели. И тут ничего не поделать, что это западные хипстеры и сытые эстеты, которые – o'key – быть может, реализуют свои потребности в сочувствии и искуплении, удовлетворив уже все остальные, выдумали в рамках этой реализации самую гуманную и дружески настроенную по отношению к личности систему. Из всех доступных в настоящее время на земле.


Но от Запада отказывались. На своих перифериях Запад был искусственным. И тем более искусственным, чем дальше от центра. Я это четко видел, например, наблюдая за уличным движением в Нови-Пазаре. Или в косовской Приштине. Чтобы протолкаться через перекресток, нужно было сыграть нечто вроде дорожного тетриса: она машина освобождает место в сбившейся и трубящей клаксонами путанице, и наиболее хитрый и быстрый занимает ее место. Все ездили так же, как народ пробирается в толкучке, и если быть внимательным, то, в принципе, все было в порядке. Нужно было только отбросить западные правила и действовать в соответствии с местными. В этом кажущемся хаосе имелась своя метода, а все выдуманные на Западе светофоры на перекрестках только мешали. Они подрывали плавность и непрерывность. Но светофоры имелись. На целом свете имеются, значит и тут должны быть. Стыдобой было бы не иметь светофоров. Ведь без светофоров город был бы варварским, а не цивилизованным. Ведь нужно носить костюмы, а не джалабии с тюрбанами. Хотя в албанской части Косовской Митровицы я видел пожилого типа, которому удалось соединить обе вещи, Запад и Восток: на голову он надел берет и обвязал его шарфиком, точно так же, как много лет назад турки и жители Балкан обвязывали фески кефиями.

То же самое, что этот албанец с кефией, делают, к примеру, связанные с властями бизнесмены в Венгрии. Объявляют, вроде как – по-западному – тендеры, только эти тендеры и так выигрывают те, которые должны были выиграть. Или же политики в России или Белоруссии – объявляются вроде бы как выборы, но выигрывают их те, которые и должны были выиграть. Власть есть власть, и все. Или же политики в Польше – все западные учреждения, тройное разделение власти формально вроде как и существует, но на самом деле никого не волнует, чтобы оно действовало, а чтобы правым всегда был правящий лидер, который объявляет себя "гласом народным". Все происходит не так, как должно быть. Демократические учреждения не используются так, как гласит инструкция по их обслуживанию, но так, как албанец воспользовался шарфиком: не на шею, а вокруг берета. Точно так же, как это было всегда, столетия назад. Периферии разыгрывают перед Западом дешевый театр. Хорошо еще, что не идут дальше, ведь Путин, к примеру, мог бы объявить себя пожизненным президентом, Качиньский вписать в конституцию свою роль как вождя народа и ведущую роль партии, а вот Орбан – первенство связанных с ним лично бизнесменов в публичных тендерах.

Но я ожидал, когда же все это разлетится на куски. Понятное дело, я бы предпочел, чтобы до этого не дошло, но… черт его знает. Сколько же можно притворяться? Сколько можно жить вопреки действительности?

Вот возьмем такую себе Россию. На востоке большая часть автомобилей из Японии, где действует левостороннее движение, так что руль у машины находится по правой стороне. Но штука в том, что в России действует правостороннее движение, так что привезенные автомобили должны ездить в совершенно противоестественных для себя условиях, когда руль находится со стороны бордюра, потому что Россия, правда, не способна обеспечить на собою администрируемой территории автомашин с рулем с соответствующей дорожному движению стороны, но она же представляет собой империю, так что не станет менять законов ради какой-то там дурацкой фактической ситуации. К тому же еще, вынужденной внешними факторами. Не будет она, как какое-то там идиотское Самоа, которое в подобной ситуации нормально поменяло движение с левостороннего на правостороннее, поскольку большая часть ездящих там машин была родом из Австралии и Новой Зеландии.

Впрочем, а кто знает, возможно, так удастся функционировать довольно долго.

Быть может, вполне долго можно ездить по правилам, приспособленным к совершенно другого порядка езды. Возьмем Грузию, модернизированную Михеилом Саакашвили: экзамены на водительские права кончаются ездой по площадке, потому что по городу в соответствии с правилами дорожного движения ездить невозможно. Закон свое, а обычаи – свое. Ах, я обожал ездить по Грузии. Неофициально разрешено практически все, кроме проезда на красный свет или уж совершенно очевидных нарушений типа езды по встречной полосе. Но вот выезд с подчиненной, резкие повороты, подрезы – да пожалуйста. Я глядел на дорожное движение в Берлине и представлял себе этих приличных немцев, если бы им вдруг пришлось водить автомобиль в Тбилиси. Я мог представить себе их ужас и панику с истерикой. В Грузии можно ездить замечательно, поскольку это походит на компьютерную игру, в которой все время необходимо внимательно следить за тем, что происходит вокруг. Нельзя только лишь давить на газ, зато надо иметь глаза вокруг головы. В результате получается обалденная развлекуха, если только имеется желание развлекаться. Но это совершенно иной способ поездки, чем тот, для которого писались западные правила. При переходе через проезжую часть не так важны светофоры, как решительность. Нужно попросту перемещаться между катящимися, но из-за этого не слишком быстро перемещающимися автомобилями, чтобы добраться до осевой, которая является чем-то вроде уважаемого всеми водителями убежища для пешехода. Затем необходимо повторить маневр на другой полосе и безопасно добраться до тротуара. Это означает – относительно безопасно. Как-то раз в Тбилиси меня облаял клаксоном автомобиль, едущий по тротуару, тем самым хитроумно объезжающий пробку на мостовой.


То же самое было и в Приштине, столице албанского Косова. Здесь имелись улицы Джорджа Буша и Тони Блера и, в общем, огромная благодарность Западу за помощь в войне с Сербией, но если речь заходила о западных правилах функционирования общества – это уже было не таким простым. Не будем сейчас о дорожном движении, но страна, победив сербов, сползла в клановость и право сильного. И, как это все чаще случается, играла с Западом в кошки-мышки. Косово брало западные фонды, но функционировало по-своему. Венгрия с Польшей делают то же самое. Только с чуточку меньшим размахом.

В Косово, например, через тридцать лет, проведенных в Дании, вернулся господин Шабан. Вернулся в разрушенный дом, потому что его друг детства, серб по имени Милан, прежде чем сбежать из Косова, над которым установили свою власть албанцы, спалил ему половину дома, а вторую пытался затопить, поскольку залил цементом все стоки и открутил все краны. Господин Шабан привез из Дании довольно много денег: плоды тридцати лет жизни. Эти деньги он хотел инвестировать во что-нибудь, как и все, возвращающиеся в Косово из эмиграции. Только взяточническое государство сожрало все его деньги, обмануло его. Господин Шабан мог только бессильно глядеть на то, как сбережения всей жизни идут на взятки, а впоследствии весь проект тоже идет псу под хвост, потому что из министерства начали звонить найденным им на Западе соинвесторам и требовать десять процентов прибыли.

- Все в Косове стоит, - рассказывал господин Шабан. – Любая деловая активность просто вязнет в этой коррумпированной системе.

Бизнес вязнет, безработица растет. Косовары массами бегут из своей только-только возведенной державы. На Запад. А в стране, под размахивание флагами ЕС, все время продолжается прозападная риторика.


И вообще, все эти страны, принимающие участие в бунте периферии, в игнорировании или отбрасывании западных правил, можно поделить, мне кажется, очень просто: на Косовы и Ираны. Ираны располагаются там, где происходит "поднятие с колен" и "возврат к собственным ценностям", как, к примеру, в России, в Венгрии или же в Польше. Но вместе с этим "возвратом" отрезаются западные влияния и – как это происходит в Венгрии – так или иначе заканчивается "косовозацией". Опаданием в гораздо более низкие стандарты, если речь идет о прозрачности тендеров, бизнеса, действий политиков, работы чиновников и полицейских. Симптомы этого же видны и в Польше.


И что тут делать?

С Западом плохо, без Запада еще хуже. Вот люди отчаянно и ищут решения. И объяснения собственным неуспехам. Народ сидит и болтает о теориях заговора. О мировом заговоре против Болгарии. О покушении в Смоленске. О немецко-российском кондоминиуме. О том, как Россию окружают базы НАТО. О заговоре Запада против Сербии. Народ ищет все более новые, отчаянные и драматические решения там, где ситуация застряла в драматически безнадежной, центральноевропейской, междуморской трясине.

Как, например, те сербы из вулканизации, которые застряли в Боснии и Герцеговине, в неработающем, нефункционирующем государстве, которого не желают ни проживающие в нем сербы, ни хорваты, и которые пишут на стенах "Путин – помоги!" или же бездумно мечтают о совместном сербскохорватском крестовом походе против мусульман.

Или же, например, такой себе господин Шабан, считающий, будто бы Трамп, возможно, и похож на идиота, но по сути дела это умный мужик, который желает разнести вдребезги пополам старую, закостеневшую мировую систему, которая как раз начинает заедать.

- Ну а что потом, господин Шабан? – спросил я. – Что придет в этом новом мире?

- Не знаю, - ответил господин Шабан.

- А вдруг что-то еще худшее? – спросил я.

- Может.

- Так тогда, возможно, есть смысл защищать старый мир?

На это господин Шабан лишь усмехнулся.

- Так ведь здесь уже нечего защищать. Это уже конец.





Конец


Два с лишним десятка лет хватило, чтобы все то, что европейские периферии пытались достичь путем принятия стандартов центра, начало валится. Чтобы после всего этого осталась пустая форма. Демократическая скорлупа, в которой гнездятся такие вот Орбаны, Качиньские, Путины. Ну да, все это Путину только на руку, поскольку сомнительно, чтобы он играл на полнейший завал Запада. Путин знает, что Россия без Запада ничего не значит, а вся штука заключается только лишь в том, чтобы Запад до такой степени снизил собственные стандарты, чтобы путинская Россия сделалась для него приемлемой. И эти стандарты понижаются. Их понижают полезные для России идиоты: Вучичи, Орбаны, Качиньские, Бабиши[15]. Уже скоро Путин сможет заявить Евросоюзу: чего ты ко мне цепляешься, злой Брюссель, раз в твоих рядах имеются такие же Путины, как и я?

Но форма, демократическая форма, несмотря ни на что, осталась. В мире имеются, похоже, всего лишь два открыто антидемократических государства: Саудовская Аравия и Ватикан. Ведь Путину можно было и не делать всех этих театральных сальто, меняясь местами с Медведевым: он мог попросту объявить себя пожизненным президентом. Но этого он не сделал. Демократия – это святое, т ее священный огонь до сих пор горит на Западе. И перед этим Западом весь этот мир периферийных ловкачей до сих пор разыгрывает ярмарочное представление.

Все так, форма осталась. Демократия сделалась святостью, только никто ее не соблюдает. Как христианство в средние века. Да, Роберт Каплан[16] был прав, сравнивая демократию с христианством: и то, и другое по сути своей должно было изменить связи между народом и властью, и то, и другое выступало в защиту "сирых и убогих", только довольно быстро и то, и другое превратилось в пустую форму, защищающую старые, добрые установки. То, что мы наблюдаем сейчас – это ничто иное, как коррупция демократического идеала; точно так же подверглось коррупции и христианство, набравшись извращенных форм: все эти катабасы[17]-педики, истекающие золотом храмы и приходы, перстни на епископских пальцах, тупой консерватизм, торквемадизм, вечная защита старых порядков перед какими-либо переменами. Династия во времена династии Бушей и не сложившейся династии Клинтонов тоже не чувствовала себя лучшим образом. Во времена перегибов и извращений, во времена близнецов на постах премьера и президента, а так же догматизма с правой и с левой стороны, во временах разбойничьего экономического либерализма и навязывания миру тех решений, которые он никак не желал. Теперь все это попросту завалилось, потому что давно уже гнило изнутри.


Дрезден


В Дрезден едешь по чертовски нудной немецкой автостраде. Нудной и пустой, поскольку из Германии здесь ездит мало кто. Это же конец света. Это для немцев. Для поляков – начало. Понятное дело, что с польскими номерами автомобили имеются, но с перспективы Германии – это конец. Das ist die Ende, die Ende der Welt (Это конец, конец мира – нем.), как вопил вокалист в одной из песен Лайбаха[18].


Конец. Точно так же и на польской А-четверке в сторону Украины. Пусто, чем дальше на восток, тем польских машин меньше, зато довольно много с украинскими номерами. ВС – из Львова, АС – с Волыни, АТ – из Ивано-Франковска, ВО – с Тернопольщины, ВХ – из Хмельницкого, АА и AI – из Киева, иногда даже АХ из Харькова иди ВН из Одессы. Здесь, на шоссейных концах света, четко видно, кто к кому липнет и кто в ком нуждается. Восток никому не нужен, иногда – возможно – в качестве рынка сбыта. А вот к Западу стремятся прильнуть все.

В общем, в Дрезден едешь через дойчевские провинциальные остгебиты. И вот ты где-то между Лужицами и Саксонией, и вдруг проезжаешь через деревню со следами славянскости в названии. Пусто, черно, даже воздух кажется разреженным. Иногда, среди польских появляются какие-то местные немецкие номера с тремя-четырьмя буквами спереди (а у немца оно так: чем больше букв, тем местность меньше), и съезжают они, самое дальнее,через пару съездов. Я и сам съехал на такой провинциальный съезд, не смог удержаться. Как правило, на всех этих шоссе меня берет злость. То есть: хорошо, что они имеются, но, в основном, потому, что, благодаря ним, региональные дороги разгружены, и по ним можно спокойно ездить, а не стоять в пробках среди грузовых машин, микроавтобусов и больших автобусов.

По провинциальной бензозаправке на самом конце германского света крутились парни в хлопчатобумажных тренировочных костюмах и девицы в фиолетовых адидасах. Сюда они приехали на машинах с сельским тюнингом. В игровом салоне на следующей бензозаправке какой-то водила, смесь американского дальнобойщика с чешским футболистом, играл на автомате и был чрезвычайно печальным. На стенах висели фотки старых, добрых времен, как и везде, где время закончилось, не успев начаться. Пожилые дамы – продавщицы колбасок, были ужасно милыми и ко всем обращались "дорогуша". То есть, так они обращались одна к другой и ко мне, а еще – к черной пустоте, потому что практически никто иной к ним не приходил.

Возле полки со спиртным стоял довольно-таки элегантный герр, на вид – пенсионер. Держался он неплохо. И немного походил на латыша или эстонца. Это мне так казалось. В советских военных фильмах именно латыши и эстонцы всегда играли немцев, а этот вот герр, выглядел, скорее, так, будто играл немца, а не был немцем. Он искал дешевый виски, поскольку не совал нос к брендовым на высшей полке, а к тем, что назывались типа Feldjäger или там Fanneträger. Ну, естественно, не таких, потому что таких наверняка и не бывает, но что-то в этом типе. И вот сядет он потом, представлял я себе, в свой "фольксваген поло" и поедет в свой дом, гармонично встроенный среди других домов, разожжет камин, нальет себе "фаннетрагера" и станет представлять себя на конце света. Вроде как он и на конце света, но он станет придавать этому своему концу настрой истинного, романтического конца, и станет призывать атмосферу апокалипсиса. Чем больше он станет пьянеть, тем сильнее будет чувствовать себя словно римлянин где-нибудь под Адриановым Валом, или словно английский сходящий с ума лорд в замке, выстроенном на скалистом острове, одном из сотен в Импаерии; словно седой прусский граф в Остпройзен[19] или саксонский герр где-нибудь в Зибенбюрген[20], будто северный ярл, зимующий в крепости где-то в Винланде[21]. Или же как Эдриэн Кертон де Виарт, британский неуничтожимый офицер, который во время Первой мировой войны потерял глаз, кусок уха, ладонь (наполовину отстреленные пальцы он отрывал себе сам), несколько раз пули извлекали у него из черепа и других, менее невралгических частей тела; он пережил несколько катастроф, которые обычные люди никак не переживают, чтобы, в конце концов, искалеченный, не желая попадать людям на глаза, он поселился на самом конце известного ему мира, то есть на территории принадлежавшего тогда Второй Жечипосполитой Полесья. В этих "европейских джунглях", как называли эти территории перед войной, он предавался охоте и месяцами не общался с людьми. Всегда он ассоциировался у меня с канониром Ябурком из старой австро-венгерской песенки о том, как он "при пушке стоял и быстро-мигом заряжал", хотя пули, поочередно отрывали у него все конечности. Только канонир Ябурек "при пушке стоял и быстро-мигом заряжал"; когда же, в конце концов от него осталась только голова, она подкатилась под ноги Его Величеству Францу-Иосифу I и доложилась, извиняясь за то, что нечем отдать салют

А когда этот наш германский пенсионер от своего "фанетрагера" уже сильно опьянеет - тихонечко, под нос произнесет gottendämmenrung и заведет на ночь рвущую кровь в жилах музыку. Вагнера. Или Лайбах, если у него имеется музыкальный вкус. Или Раммштайн – если вкуса не имеется. Моргенем эрвахтнет (утром поднимется – нем.) с похмелюгой и примется придавать форму всему окружающему, чтобы даже здесь, в этой пустоте, вылепить какую-никакую реальность. Выдрать ее из "ничто". Даже здесь, на самой польской "гренце" (границе – польск.местн.).

Я же еду дальше, в Дрезден. В странный город.


Во время войны Дрезден раздолбали бомбами до самых скелетов домов.

И потому в Дрездене появилась архитектура времен амбициозного коммунизма, когда ему еще хотелось доказывать, будто бы он наилучшая цивилизационная опция во всем мире. И все это прикрывает современная германскость.

В отстраиваемом до сих пор центре пытаются воскресить некие следы убитой локальности, только выходит не ахти. Застройщики пытаются воспроизвести давнее расположение улиц в районе Фрауэнкирхе, и уже сейчас все выглядит просто скучно. Настолько же скучно и нудно, как во всяком ином богатом и расцвеченном центре западноевропейского города. Словно в каком-нибудь Копенгагене или там Кёльне. Словно во всех тех городах, по которым выли от тоски замкнутые в народных республиках, напитываемые серо-бурым окружением граждане; те самые, к которым тянутся колонны беженцев и мигрантов с юга и востока, и которые сейчас, спустя четверть века после падения стен, выглядят просто очередным этапом униформизации.


Потому-то сам я люблю идти дальше, в околицы Прагер Штрассе, и шататься среди социалистических небоскребов, уже выпотрошенных от социализма, зато напиханных капитализмом. Это нечто, в стиле сплава представляемой в странах народной демократии Америки и фантастического кино. Повсюду порожденная десятилетиями назад старая форм и мигающие рекламы Макдональдс, H&M и отелей Ibis.

В российской забегаловке с блинами сидели немецкие неофашисты и громко чего-то распевали. Они уже были хорошенько под градусом, и русскоязычная обслуга поглядывала на них с беспокойством. В принципе, выпивать там было нельзя, это было заведение в стиле "слопай блина и до свидания", но эти уже пришли забуханные, расселись и не желали уходить. Выглядели они словно с известной из истории картинки: тридцатые годы, пивная где-нибудь в немецкоязычном городе, в Данциге, Бреслау, Лейпциге или как раз Дрездене, дружбаны из SA за широким столом, раскачивающиеся пивные кружки и Die Wacht am Rhein или Horst Wessel Lied. Die Strasse frei den braunen Bataillonen, SA marschiert… (Освободить улицу для коричневых батальонов, марширует SA – нем.).

Но в конце концов они вышли. И обслуга, и клиенты облегченно вздохнули.

Позднее, где-то под "Ибисом", мне встретились другие: эти орали, что Ausländer raus (Долой чужестранцев – нем.). Тоже были пьяны, но чуточку, угрозы почти что не представляли. Два чернокожих парня прошло мимо них с деланным весельем на лицах, из-под которого, все же, выглядывал испуг.


Берлин


- Те эмигранты, которые приехали сюда раньше, беженцев не слишком любят, - говорил мне знакомый, партийный деятель из SPD (Социалистическая Партия Германии). Мы сидели в подвале берлинского Клуба Польских Неудачников, а его хозяин, на котором был надет модный, замечательно скроенный и дорогой костюм, сидел наверху. – Возьмем, к примеру, моего парикмахера. Он турок. Говорит: meine herr, вы понятия не имеете, кого сюда напустили. Они не умеют читать. Это же варвары. Отвечаю ему: meinе herr, это расизм, а он свое: не знаете, не знаете. И вот тут, - снизил он голос, - меня раздражает то, что об этом свободно не поговоришь. Каждый сразу же принимает тебя за расиста…

- Тот, кто живет в соответствии с догмами, - произнес я, отпив пива, - должен проиграть.

- Ну да, потому мы и проигрываем. Или проигрывали. А вот сейчас постепенно уже начинаются нормальные, разумные дебаты.


В прокате дисков DVD на Нойекёльн крутилась пара лет пятидесяти: мужик с усами, похожий на турка или курда, и его жена в хиджабе. Они копались на полке с комедиями. Муж что-то предлагал, жена отрицательно качала головой. Муж выступал на жену за то, что та не желает смотреть немецкие фильмы. Демонстративно чехвостил. Чтобы хорошо было слышно.

- Kennst du nicht Deutsch? – кричал он. – Bist du Blut?! (Ты не знаешь немецкий? Это в крови? – нем.).


Костек, который живет на Кройцберге, в турецком блочном доме, говорит, что турок можно узнать по усам. - У коммунистов, - говорит он, - усы лохматые, беспорядочные; у ататюрковцев – такие же, как у Кемаля Ататюрка, у исламистов – короткие, в стиле Эрдогана; у националистов – большие, несколько в стиле водителя грузовика, в форме полумесяца. У неооттоманцев – усы закручиваются вверх. И так далее.

- А знаешь, - говорит он, вопреки представлениям, они прилично интегрированы. Это видно во время футбола. Если играет Турция, они вывешивают турецкие флаги. Но если играет Германия – немецкие.


В Нюрнберге я был как раз тогда, когда немцы приложили словакам во время чемпионата. В пивных болело множество турок. После победы, по широкой аллее вокруг старого города туда-сюда ездили колонны машин, обвешанные немецкими флагами. Их водители орали в знак приветствия и давили на клаксоны. Многие их них были турками.

Нюрнберг выглядел в стиле девяностых годов: пастельные краски, гадкая плитка – старый и нехороший способ обновления. Перед зданием суда, в котором происходили процессы над нацистами, стояла турецкая баня. В ней проходила свадьба молодой турецкой пары. Лично мне это ужасно нравилось.

Мы принимали участие в комиссии по делам того, что происходит в Польше и Восточной Европе. Что, мол, отход от демократии и тому подобные вещи. С точки зрения новой польской власти мы наверняка клеветали на отчизну, но вот так, по правде, мы пытались объясняться. Что, мол, чувство колонизации, периферия, и что нечего ожидать, будто бы ископаемый консерватизм на перифериях будет заменен гипердемократическими потребностями центра, и нечего притворяться, что это так просто, только некоторых бесило и это. Какой-то местный журналист встал и начал кричать: - Когда же Европа наконец поймет, что национализм – это зло, потому что ведет к нацизму? Я глядел на него и вспоминал себя самого еще год назад, сразу же после победы PiS[22]. Я был таким же взбешенным и перепуганным.

А потом вспомнил, как глядели тогда на меня венгры, у которых "нелиберальная демократия" существовала уже добрых несколько лет.


Новая Германия


В бухарестском хостеле я встретил одного немца.

Немца звали Гансом, лет около пятидесяти, и проживал он в этом хостеле. Он попросту проводил время. Сидел он в хостеле около месяца: глубоко задумавшись, прогуливался по Бухаресту, пил пиво или валялся на матрасе в комнате на нескольких человек чуть ли не под крышей и читал книжки.

Все это не было особенно давно, но с нынешней перспективы кажется, будто прошли века и годы. Ведь все это было во времена, когда к демократии западного типа мы только приближались, а не отдалялись от нее, а интервью с Александром Дугиным[23] казались не анализом фактического состояния, но беседами с психом, совершенно оторванным от реальности.

Ганс, во всяком случае, был одним из немногих немцев, которых я тогда, колеся по Центральной (мои Восточной) Европе, который сильно отличался от того германского штампа, к которому я был привыкшим: за демократию, за Евросоюз, за сообщество, вся эта политкорректная, евроэнтузиастская каша, которая сейчас кажется третьеразрядным детским садом.

Короче, сидели мы под крышей этого вот хостела, через окно в комнату чуть ли не забирались зеленые растопыренные листья, а он говорил, что немцы должны перестать позволять доить себя Западу, что должны быть более напористыми. С Россией, говорил он, нам нужно заключить союз. Русские, говорил он, Германию уважают и не желают ее контролировать, как Вашингтон, Париж или Лондон. И они не желают Германию доить, как все окружающие страны. Например, Польша. Русские предлагают партнерский, честный договор: бизнес есть бизнес. К чертовой матери Евросоюз, на который только уходит куча бабок, и от которого нет ничего, кроме ненужных обязательств? Мы, что, немецкая мать Тереза для помощи убогим? Нам себе необходимо помочь. Из НАТО тоже нужно выйти – вот зачем нам это НАТО? Чтобы защищаться перед Россией? Нет, нет, - повторял он, - это не мы России боимся, это все вокруг боятся нас. А мы не боимся, мы хотим с нею вести бизнес. Так на кой ляд нам НАТО?

Я начал что-то говорить о послевоенном порядке, о том, что, благодаря нему, войны уже столько лет не было, но Ганс лишь махнул рукой и поудобнее разлегся на матрасе. При этом скривился:

- Война, - ответил он на мои слова, - закончилась семьдесят лет назад. С того времени выросло уже два поколения. Как долго мы еще будем об этом пиздеть? Как долго это еще нас будет доставать?

Я выходил из хостела, шатался по улицам, заглядывал в глаза бродячим собакам, глядел на бухарестский модернизм и размышлял о том, что, возможно, именно только что встретил и услышал Германию будущего. Что именно так когда-то все и будет выглядеть, потому что, на самом деле, закончится топливо страха перед национализмом, а когда заканчивается страх, возвращается эгоизм.

Вскоре после того все больше начали говорить про партию Alternative für Deurschland.


Тем временем, в берлинском метро на экранах показывали кампанию gegen Nazis (против нацистов – нем.). В качестве положительных персонажей там выступали панки. Тут мне подумалось, что в Польше сейчас это не столь очевидно. Что я обобо не удивился бы, если бы там акция называлась gegen Commies, а ее героями были бы скины.

Я вышел из метро. В тротуар перед подворотнями жилых домов были забиты металлические гвозди, на шляпках которых были выписаны фамилии тех, кого вытащили из дома и бросили в автомобили. А потом прикончили в Аушвице.

Времени было пять утра, суббота, я возвращался с всенощного шоу где-то на Нойекёльн и был пьян. Вместе со мной возвращалось множество подобных мне зомби. В полуподвале дома, в котором мы проживали, турок как раз открывал свою мини-пекарню. Я размышлял над тем, как он должен глядеть на всех нас, возвращающихся домой после тяжкой ночи, тяжкой от выпивки, курения и вдыхания, но быстро перестал думать, потому что свалился на кровать и счастливо задрых.


Олаф Кюль, переводчик с польского языка, говорил так:

- Очень долгое время в Германии это считалось табу. Когда приехали первые тысячи, на вокзале в Мюнхене их приветствовали неистово, в рамках так называемой "культуры приветствий".

Мы сидели в уличной забегаловке на Кройцбергк, где-то между немецкой пивной, вьетнамским ресторанчиком и турецкой кебабной.

По улицам ходили свихнувшиеся от Кройцберга туристы со всей Европы и Америки. А еще – из Японии. Из мира Запада. Другим мультикультурный феномен склоняющегося в левизну Кройцберга был до задницы. Или же они пытались на нем заработать. В сортирах были намалеваны наивные, кренящиеся к левизне лозунги, чтобы уничтожить капитализм, буржуазию, правление денег. Eat the rich (Поедай богатея – англ.) и тому подобное. Как будто бы все эти кройцберговские анархиствующие типы, любящие выпить и подымить в клевом заведении, вообще не размышляли над тем, что такой вот себе Кройцберг возможен исключительно как анклав в буржуазном, в меру толерантном и сытом обществе.

Потом мы продолжали эту беседу посредством электронной почты.

Оказалось, что все это не так уже и просто, - писал Олаф. - Я слышал это от многих людей, желающих помогать. Некоторые беженцы не убирают у себя в квартирах; один из них говорил: "Не стану я здесь убирать, меня сюда Ангела Меркель пригласила". Питание они получают от катеринговых фирм; делаются ленивыми, их учат пассивности. Сверху громадные лозунги, будто бы все замечательно, что мы должны помогать, что они улучшат демографию Германию, а на низу – ужасный бардак. И чем дальше, тем люди все это четко чувствуют и критикуют. В первые месяцы было так, что средства массовой информации об этом не писали, но частным образом, после тщательного обнюхивания собеседника, все только об этом и говорили. Так что существовал разлом между СМИ и "народом".

Во всяком случае, только через несколько месяцев были выражены первые опасения в серьезных СМИ (в Нэте, понятное дело, гораздо раньше). Прежде всего, в консервативных СМИ, но консервативных интеллигентно, таких как "FAZ" или "Welt". Сегодня уже все о своих опасениях пишут свободно. Сегодня ситуация улучшилась, и даже газеты, склоняющиеся к левому концу спектра, такие как "TAZ", свободно рассматривают эти проблемы.


Клаус Бахманн, германский журналист и ученый, проживающий в Польше, считал, что все было не так уже и плохо:

- Консервативная партия CSU[24] уже в 2015 году требовала создания лагерей на границе и ограничения наплыва. Тогда это было совершенно нереальным и было признано популистским – но не фашистским, как раз в этом никто ХДС не обвинял, иногда, правда, подобное говорили про AFD[25]. Но не следует забывать, что в то же самое время ХДС, как партия, управляющая Баварией, весьма умело и безболезненно приняла несколько сотен тысяч беженцев и разместила их по общинам. Больше всех из всех немецких земель. Так что у меня не создается впечатление, будто бы в Германии этот сор заметали под ковер. Бургомистры Нойекёльн, оба из SPD[26], часто весьма конкретно говорили о проблемах, и никто на них не нападал как на популистов. Вот только СМИ до сих пор несколько идеализируют беженцев это факт, и больше сообщают об успехах интеграции, чем о проблемах.


Моя жена, - писал Олаф, - вызвалась волонтером для работы с беженцами. В ее задачи входило проведение бесед с теми, которые желали изучать язык, но речь здесь шла и о контактах с нормальными жителями Берлина, которые могли бы рассказать этим людям о жизни в этой стране, о ее обычаях и проблемах. Многие уже закончили языковые курсы. В большинстве это были молодые мужчины в возрасте двадцати-тридцати лет. Милые, симпатичные, им хотелось того, чего обычно и желают молодые люди: получить специальность и работу, жилище и завести семью. Самой красивой страной, как они сами говорили, для большинства их них была не Германия, но их родина: Сирия, Палестина, Афганистан.

У моей супруги было сознание, что на данном этапе не в состоянии чем-либо помочь по причине отсутствия и возможностей, и компетенций. Теоретически, это и не было ее заданием, говорила она, но конфронтация беженцев с действительностью легко не проходила. То, что молодые, здоровые люди не могут работать, потому что работы для них нет, обучение языку идет по-разному, и все продолжается очень и очень долго, действует угнетающе. Сколько времени нужно, чтобы они акклиматизировались, если они по-настоящему будут этого желать? Трудно сказать. Возможно, что и никогда.


Дорога через Руританию[27]


В Товарнике, с хорватской стороны границы, все говорили только об одном: идут! Беженцы идут, прямо на нас идут! Орбан их не впустил, вот они его и обходят. Из Сербии идут в Хорватию.

Товарник – это бывшая небольшая приграничная местность, и эти несчастные провинциальные мусора не имели понятия, как реагировать. Они не знали, что делать, и находились под воздействием тотального стресса. Тем более, что к ним прибыли СМИ. Причем, сразу же такие, которые считались принадлежащими к иному, большему миру. ВВС какие-то, CNN. Помилуйте, люди! Успокойтесь! Так нет же, расставили камеры, врубили юпитеры, машины припарковали на обочине. Повсюду шастали какие-то красавчики и повторяли фразы, которые нужно будет сейчас сказать перед камерой: Here, in Croatian border town of Tovarnik, the inhabitants/ as well the police and the humanitarian activists, expect the big wave of the immigrants, who are heading… (Здесь, в городе Товарник на границе Хорватии, жители, равно как и полиция, и активисты, предоставляющие гуманитарную помощь, ожидпют крупную волну иммигрантов, которая направляется… - англ.).


Они шли через поля, через кукурузу и пшеницу. Сербы подвозили их к самой границе, показывали полевую дорогу.

- Хорватия вон там, - говорили. – Идите.

Вот те и шли. Выглядело это сюрреалистично. Вокруг пустота переходной страны, где-то между Центральной Европой и Балканами, желтые поля хлебов, полевые тропки и равнина до самого горизонта, а по этим тропкам шли люди, которые вышли с телевизионных экранов, из новостей о войне на Ближнем Востоке, о войне в Сирии, об ИГИЛ, о лагерях в Турции, о бомбах в Ливане, о талибах в Афганистане и Пакистане, о взрывах на базарных площадях в Ираке; в общем, из всех тех новостей, которые людям уже осточертели, и которые их попросту переключают, потому что, да сколько же можно. Местные глядели на беженцев с недоверием. Буквально только что они видели их в телевизионных новостях о сирийской войне, об Асаде и мятежниках, об ИГИЛ, о курдах и лагерях беженцев на турецкой границе, затем о тонущих в море иммигрантах, о выброшенных на пляж трупах – и вот теперь они уже за окном. За окном! Здесь, у нас! На привычной, на извечной земле, в нашей тривиальной, обыденной и обычной реальности! Вот они, эти пришельцы, эти инопланетяне! Пришли!


Я стоял посреди того самого хлебного поля на границе Сербии и Хорватии, с паспортом в кармане: карминового цвета, с выдавленным золотой краской орлом и надписью "Республика Польша. Европейский Союз". С паспортом, обеспечивающим мне такие комфорт и безопасность, которые мог предоставить только этот континент, и я глядел, как они идут. Их паспорта здесь ничего не значили, не могли они с ними, вот так запросто, пересекать границы Евросоюза, так что границы попросту ликвидировали. А точнее, на какое-то мгновение перестали притворяться, что граница существует. Как самое обычное, по другой стороне этой не существующей в природе линии, разделяющей Сербию и Хорватию между собою (которые, как и все государственные образования делали все возможное, чтобы доказать свое существование) стояли хорватские полицейские. Стояли с несколькими воронками и патрульными машинами тоже в поле, они формировали беженцев в группы по полтора десятка человек, грузили в фургоны и вывозили в Товарник. Они были чрезвычайно милыми и вежливыми. А еще – несколько перепуганными. Выглядели они немного так, словно бы сопротивлялись вызову родом из космоса и не до конца знали, с чем все это едят и как едят, так что, на всякий пожарный, настроены были дружески. И они стояли в этих своих знакомых хлебах, на полевой дорожке, стояли в самом центре Центрально-Восточной Европы, в самом центре той самой Руритании, сбивали в группы беженцев из телевизора и вежливо отвозили их в организованный как следует лагерь в Товарнике.


А они шли через эти руританские хлеба. Темнокожие, смуглые, бледные. Сирийцы (их узнать легче всего, поскольку, чаще всего, это был средиземноморский тип), иракцы, афганцы, пакистанцы, суданцы, эритрейцы. Иногда люди из Северной Африки, но реже, потому что ливийцы и алжирцы выбирали совершенно другие трассы. И я стоял со своим паспортом в кармане и глядел, как все они идут. Я улыбался им, а они улыбались мне, говорили мне "хай", "хэлло", и я не знал, то ли они вот так говорят и улыбаются, поскольку у них попросту говорят "хай" и "хэлло" встреченным на улице людям, или же они нуждаются в инстинктах акцептации в этих странных, северных странах, прохладных восточноевропейских террах инкогнитах, диких и грозных, где, как наверняка они себе представляли, славянские мафии убивают всех вокруг, и ежеминутно славянские националисты кого-то бьют. А им нужно здесь пройти, перемерить эту землю по пути в истинную Европу. То есть, короче говоря, в Германию. Ну и, может быть, в какую-нибудь Швецию или Норвегию. Они шли и глядели на то, что их окружает, и видели все это, руководствуясь такими же самыми стереотипами, как те, кто глядели на них. Ну а почему, вроде, должно было быть иначе? Через эти хлеба между Сербией и Хорватией не шли ни демонизированные дьяволы, ни идеализированные ангелы. Шли обычные люди из плоти и крови. Точно такие же, как другие.

- Прошу прощения, my friend, - обратился ко мне один из беженцев спустя несколько дней в хорватском Белим Манастире, - как называется эта страна?

- Хорватия, - ответил я ему.

Тот несколько раз повторил это название, покачал его во рту, покачал головой, прикрыл глаза, затем еще раз произнес это чужое слово, "кроешия" (Сroatia), и выглядел он так, словно произносил и крутил во рту без особой надежды на то, что эту вот "кроешию" удастся запомнить чуть подольше, чем на несколько секунд.

- Thank you, my friend, - сказал он и отправился на бензозаправку, чтобы встать в очереди за сигаретами.


В Товарник мы приехали из Сербии. Это была Воеводина, и по обеим сторонам границы местные разговаривали по-венгерски. Вообще-то говоря, пейзаж выглядел точно так же и тут, и там, разве что Венгрия была очищена до зеркального, немецкого глянца, а Сербия была чуточку потасканной и припавшей пылью. Но на самом деле все было таким же самым: пейзаж плоский и приятный, плоские и приятные городишки и деревушки.

Когда я приехал, Венгрия как раз закрыла границу, через которую ранее, контролируемым образом, беженцы протискивались в их страну. Люди начали собираться возле двух расположенных рядом пограничных переходов: один для международного движения, второй – для местного. На земле валялся мусор: бутылки, пластиковые упаковки, остатки фруктов. Тонны мусора. Люди садились прямо на асфальт. Между обоими переходами разбивали палатки. Вокруг росла кукуруза. Беженцы на поля не заходили. Может быть, боялись. Они ведь находились на чужой территории, так что предпочитали не провоцировать. Селяне проезжали на тракторах, присматривались к толпам. Они, наверняка, тоже боялись. Все боялись. Пограничники тоже выглядели напуганными. Дальнобойщики, застрявшие в этой людской каше, тоже, причем, очень даже. Они чего-то там бурчали про талибов и ИГИЛ. Но было спокойно. Спокойно и скучно. Журналисты, которые крутились по лагерю с микрофонами, аппаратами и камерами, позевывали. Камеры включались только тогда, когда что-то происходило, а происходило очень даже редко. Если бы хотя бы кто-то молился – мусульманская молитва выглядит весьма эффектно, в особенности, если молится толпа. Но молитв не было. Кто знает, может быть их Бог тоже постепенно начинает умирать…


Жители приграничных селений подходили к оградам и глядели на людей из иной действительности, что крутились по их маленькому, локальному, выметенному мирку. По их Хоббитону. Но, что удивительно, они были спокойны. Печальные и взволнованные – да, но спокойные. Я тоже глядел на эту порядочную до мозга костей Воеводину. И мне тоже было чертовски неприятно и печально. Мне было жалко. Говоря откровенно, хотелось плакать.

Беженцы не стучали в дома, не заходили во дворы. Воеводинцы иногда выносили им воду, беженцы благодарили с легким поклоном, кладя руку на сердце. Но разговаривали друг с другом, скорее, редко.


Мы ехали в сторону сербскохорватской границы на мосту над Дунаем. Стояла ночь, совершенно черная, как будто бы кто-то выключил свет в подвале, и прожектора вырывали из смолистого мрака людей, идущих по обочине. И нужно было тщательно следить, чтобы кого-нибудь из них не сбить.

Пограничники были перепуганы, а граница закрыта. Они ужасно извинялись, что не могут нас пропустить. Раскладывали руки и говорили: сами видите, что творится. Их было немного, а знали, что на них идут толпы. Так что пограничники крутились по черному от ночи граничному переходу и ждали.

Мы поехали через Венгрию.


На венгерской границе тоже продолжалось нервное ожидание. В небе летал вертолет с прожектором. Мусора дымили сигаретами и водили за машиной взглядом. Мы проехали. Было пусто. Все выглядело так, будто бы все венгры исчезли, закрыли страну и выключили свет. Или же, как будто делали вид, будто их дома нет. Ближайший мост через Дунай был в Баи. На хорватском переходе проверяли: не везем ли мы кого-нибудь в багажнике. И сказали: езжайте дальше, как увидите Бели Манастир, голова у вас лопнет.


Чего-то подобного Бели Манастир, похоже, никогда не видел за всю свою историю. Люди были повсюду. Но нигде ни следа напряжения. Одна только усталость. Городская гостиница была открыта. Садик при пивной – тоже. Некоторые из беженцев присаживались в нем, но покупали только кофе или чай, не желая злоупотреблять. Некоторые снимали гостиничный номер, чтобы впервые за кучу времени порядочно выспаться и помыться. Обслуживающий персонал ни на кого не выступал. Подвыпившие местные – тоже нет.


Под Загребом у нас стало клинить двигатель. Мы были придурками типа польский риск-фиск, потому что буквально только что спрашивали у механика, мол, если мы поедем дальше, не сгорит ли двигатель. Он сказал, что сгорит, а мы сказали ему спасибо, поехали дальше, и двигатель сгорел.

Мы съехали с автострады, нашли мастерскую. Мать хозяина спросила у нас про беженцев. Ей хотелось узнать, идут ли они в эту сторону. Мы сообщили, что из Товарника, вроде как, их автобусами повезут в Загреб. Она показала нам замазанную дыру в стене дома – Следы от сербских снарядов, - сообщила она. – Нам ведь тоже пришлось бежать. Это было так недавно, а кажется – будто бы в какой-то другой жизни.


На словенской границе было более всего нервно. Все ждали. И этому трудно было удивляться. Они могли представлять себе, что идущая на них толпень превышает количество всех словенцев на свете. И эта толпень идет, и ничего от Словении не желает. Желает только лишь пройти. Словения ему ни на что не нужна, похоже, как вся эта Руритания. На границе стояла полиция, одетая в снаряжение для подавления волнений. Выглядели они словно рыцари в доспехах из черного пластика. За полицейскими расстилались невысокие холмы их прекрасной, гармоничной отчизны. Очередной Хоббитон. Двухмиллионный. Выглядели стражи порядка весьма серьезно, профессионально, и как-то так весьма по-западному. Трудно поверить, что еще относительно недавно они были в одном государстве с сербами, которые, в свою очередь, были по-балкански расхристанными, немного как бы выцветшие, в слегка растоптанной обувке и мятых мундирах. Но они были симпатичными, и беженцы их любили. Более всего, после того, как те встали между ними и венграми во время волнений в Хоргоше. Беженцы интерпретировали это так, что сербы желают защитить их от венгров, и бросились им в объятия. При этом они напевали thank you, Serbia и обнимали абсолютно не ожидавших этого мужиков в сербских мундирах. После этого между беженцами и сербами установился мир. Достаточно было беженцам увидеть сербский мундир, и тут же начинались "дай пять" и thank you, Serbia. Сербские мусора на границе чувствовали себя словно паши, расслабленные и очень крутые. Ежеминутно кто-нибудь подходил и фоткался с ними. Те позировали охотно, растопырив пальцы буквой V или же, подняв вверх большой палец.

Вот словенцы – нет. По крайней мере, тогда, потому что впоследствии немного расслабились и в отношении беженцев вели себя более-менее порядочно. Но тогда еще не знали, чего ожидать и, наверняка, представляли себе самое паршивое. А когда беженцы пришли, все оказалось не так уже и плохо.


Австрийцев тоже била шиза. Иногда они орали, но вообще-то действовали решительно и бесповоротно. На Вокзале Франца-Иосифа в Вене все было приготовлено "на ять": ночлежка, пункт помощи, информационный пункт. Но на границе царил хаос, с которым, пускай и нервно, но справлялись. Людей выстраивали в группы по несколько десятков человек и садили в автобусы, которыми тех везли в центры для беженцев, а потом уже в Германию. То есть, делалось, собственно, то же самое, что и везде: горячую картофелину перебрасывали соседям, разве что австрийцы выглядели более перепуганными. Потому что македонцы, к примеру, выглядели поспокойнее. Они стояли на греческой границе в расстегнутых полевых мундирах, вместе с журналистами, приехавшими туда из Скопье, и рассказывали друг другу какие-то анекдоты. Греки тоже выглядели милыми и спокойными, хотя среди беженцев ходили слухи что греческие мусора из всех самые паршивые. Они подводили беженцев под границу, под дыру в ограждениях и передавали македонцам.

- Как называется эта страна? – услышал тогда я в первый раз вопрос, которое потом слышал уже неоднократно. Сейчас его задал высокий парень с волосами, выкрашенными в рыжий цвет.

- Македония, - ответил я ему, хотя точно так же мог сказать и: "Руритания". Тот кивнул.

- Так сколько еще стран до Германии?

- Не знаю, - ответил я. – Все зависит от того, как будешь идти. Македония, Сербия, Венгрия, потом Австрия – и Германия. Но может случиться так, что в Венгрию тебя не впустят, так что тогда: из Сербии в Хорватию, потом в Словению.

Он сказал что-то, чего я не понял, но что, более-менее, должно было значить: "блиин, а больше у матери вас не было?", после чего усмехнулся и прибавил:

- А знаешь, вы в этой своей Европе должны сделать одну страну, без границ. Всем было бы легче.

- Мы пробовали, - ответил я. – И дальше пробуем. Но что-то не выходит.

Греческий полицейский хлопнул его по плечу и указал на дыру в ограждениях.

- You go or no? – спросил он. – My friend?


Берлин 2


Как мне кажется, Меркель, которую я весьма ценю, принимая это самостоятельное решение, сделала ошибку, - писал Олаф. – Нужно было определяться со всеми странами Союза. То же самое было и с прощанием с атомной энергией. А теперь все строят новые реакторы: Китай, Россия, Иран. Только Германия – ранее бывшая передовиком в этой технологии, - отказалась, и бессмысленно, глядя на глобальный баланс (Китай, Россия, Иран). И не исключаю, что это вот самовластие Меркель было одной из причин Брекзита.


В тот день, когда оказалось, что Великобритания выходит из ЕС, я сидел в парке на Пренцлауэр Берг и слушал вопли проживающих в Берлине британцев. Они не очень понимали, что же теперь. Будут ли их отсюда выбрасывать как иностранцев? Или придется стараться получить "какие-то визы"? Выглядело это как военный совет с ходящей по кругу самокруткой с травкой и бутылкой пива. Понятное дело, Warsteiner, потому что поспевающий за трендами Берлин посчитал, что крафтовые сорта пива претенциозны, так что в рамках мятежа перешел на дешевую мочу, которую раньше пило исключительно жулье.


- Курва мать, вы, поляки, - сказала мне в Будапеште девушка, которая помогала беженцам в Хоргоше, когда на город шли толпы, и конца им не было видно. Она помогала беженцам, я даже не знал, в какую организацию входит. – Мы, по крайней мере, хоть что-то пытаемся делать. Возможно, мы и ошибаемся, может, делаем ошибки, но мы противостоим проблеме. А вам хотелось бы закрыться в этой вашей католической стране и закрыть двери на засов. И открыть их, понятное дело, тогда, когда вам бы хотелось самим выехать. Например, чтобы работать в Англии.

Я только кивал, потому что она была права.

- Или воровать машины в Германии, - не смог я сдержаться.

Она рассмеялась, но тут же подозрительно глянула на меня.


Франкфурт


Мое любимое место польско-германского пограничья, это – без всяких-яких – Франкфурт на Одере. Жилой массив в центре, изображающий из себя систему улиц старого года. Пустые трупы окон в брошенных блочных домах с видом на Польшу, потому что, если кто может, то рвет когти отсюда на Запад, так что только пыль столбом. Прежде всего: экономически-цивилизационные вопросы, это понятно, но, в общем: быть немцем и жить в блочном доме с видом на Польшу – это все-таки сильное извращение. Вот только во Франкфурте все с видом на Польшу. На нее глядят постаревшие немцы, которые пытаются на франкфуртском псевдо-рынке вести свои германские жизни, пить пиво в садиках и вообще, но при том всем их давит осознание факта, что они торчат в городе, где сквозь немецкость все время просвечивает восточность, где подают растворимый кофе в кружке, а мужики в растоптанных сапогах греют пивные кружки в ладонях задолго до полудня, а потом им хочется поболтать о том, как исправлять мир.

Но это, скорее, исключения. Если этого не считать, здесь мило и по-банальному прилично: меленькая плитка на мостовых и надписи швабахом[28] на белых стенах. Германию, которая производит впечатление, остается искать в польской пост-Германии. Только здесь чувствуешь Германию. Мы чувствуем наследие монументальной культуры, несколько похожей на фильм ужасов, которая когда-то, давно, очень-очень давно, желала перегонять Запад и во многих отношениях его перегнала. И еще перегнула палку, потому что от этого процесса у нее настолько помутилось в голове, что в какой-то момент подумала: а может взять и спалить мир? Весь? Восток и Запад? Восток – потому что его презирала, поскольку, быть может, где-то там, глубоко, было у нее беспокойное предчувствие, что именно из него вышла и ему принадлежит. А Запад 0 потому что как раз он Германию презирал. Ах, все те нахальные ухаживания за британцами во время Второй мировой войны, с отвращением отбрасываемые Черчиллем. Ах, этот лозунг Jeder einmal in Paris (Каждый раз в Париже – нем.) и паломничества молодых военных, чтобы хоть раз увидеть Мулен Руж и делать вид, что на выбритых затылках чувствуют издевательские взгляды парижан.


Сожженный Рейхстаг


Короче, пытаться прогнать, а потом – усраться, а не дать. Вот и вышло так, что случилось это первое, а вот второе не удалось, потому что удаться и не могло. Чтобы было покрасивше, эту неудачную непокорность назвали Götterdämmerung, сумерками богов, но побежденные "боги" выглядели уж слишком по-человечески и хрупко, точно так же, как ранее побежденные ими "унтерменши". У нас дома имеется снимок расхреняченного русскими Рейхстага, самого сердца Берлина. И как раз этот самый момент, в котором немцы перестали чувствовать себя богами – он просто пугает. Момент, когда Восток лизнул Германию своим жарким языком и полностью ее обнажил. Он содрал с немцев отутюженный мундир от Хуго Босса вместе с накрахмаленным бельем, смял все до состояния лохмотьев и заставил надеть обратно. Когда немцев, попросту, схватили за задницу и выкрутили руки, чтобы они перестали исступленно переделывать действительность исключительно под себя. И когда, так же, как в конце каждой серии "Скуби-Ду", с Германии содрали маску, под ней оказался самый обычный, перепуганный центральноевропеец, который заболел манией величия, соединенной с комплексом неполноценности, а теперь он рыдает и мечтает лишь о том, чтобы все это как можно скорее закончилось.

И потому-то сейчас немцы так сильно сами себя боятся. Они боятся, чтобы Джекилл уже никогда не превратился в Хайда.


Одра и Ниса


В Щецине жаловались, что мало что происходит. Не все, но многие. Что построили брод[29], но какой-то на удивление короткий; что на этом броде пивная на пивной, только все похожие одна на другую. Что Берлин ближе, чем Варшава, но это как-то слабо заметно.

В работающей допоздна водочно-закусочной бармен и охранник выискивали собиравшихся заснуть и приказывали им выматываться. Они были очень печальные и серьезные. Засыпавшие – тоже.

Какой-то выглядевший потерянным немец в шапочке à la Wally, которого следует найти на рисунке, угощал всех "супер крепкими" сигаретами и по-пьяному возмущался, что никто их брать не хотел, и что все курили другие. В конце концов, он ведь приехал на Восток, и, хотя, в целом, все было именно так, чего он и ожидал, но вот в этом конкретном пункте что-то не сходилось, и это его явно мучило.

По всей Польше слышен запах девяностых годов, но в Щецине – как-то сильнее. "С сожалением сообщаем, что ломбард переехал с ул. Славянской Славы на ул. Погрома Германца", "империя визажа", "повелитель языков" – читал я, крутясь утром по улицам. И ожидал, что из-за угла выйдут Богуслав Линда с Цезарием Пазурой[30].

Брод, пускай небольшой и какой-то ненастоящий, все же определял некий центр. Я с испугом думал о временах до брода. Модным было бесконечно таскаться по этим большим улицам и никуда не добраться.

И мусора, куча мусоров. С сиреной и без сирены, стоя и пешком. У всех у них были весьма таинственные мины, словно бы они знали чего-то такое, чего не знали остальные. Так что я выехал оттуда и направился на Кошалин.

По основным дорогам я не ехал. Врезался в оставшиеся после немцев, от Поморья и глядел на то, как цветет и пахнет здесь польскость, среди всех этих сложенных из красного кирпича храмов, стоящими то тут, то там башен и стенок.

Я представлял, как приходят сюда люди с того знаменитого Востока, завозят свои клунки в деревню, занимают дом за домом, а потом скапливаются вокруг такой башни, упирают руки в бок и задумываются над тем, а вот как к этому вот "чуду" относиться. Вроде как и красивое, а ведь немецкое и бесполезное. Потому что дома, это история другая: да, германские, так ведь пригодные. А в данном случае – если отбросить полезность – остается ведь чистой воды немецкость. Но, в конце концов, машут рукой и оставляют "чудо" в покое.

На "Радио Колобжег" что-то болтали про цены на тюрбо[31]: - Можно спросить у пани, пользуется ли тюрбо успехом? – гудел журналист, обращаясь к какой-то женщине, а она отвечала: - Пользуется. – А почему здесь целая рыба дешевле, чем филе? – хотелось знать журналисту. – А потому что у нее плавники, - отвечала дама, и вот тут, к сожалению, потерял сигнал. Зато по двору имения, мимо которого я проезжал, среди кур прохаживались страусы. Что-то за нечто.


Когда я доехал до Мельна, уже наступила ночь. Я припарковался в какой-то боковой улочке и направился к морю.

Было холодно, я видел всего несколько зимних звезд крест-накрест и белую пену волн. И еще нечто странное, невыразительное и бесформенное, но которое двигалось. Это не был человек, это не было животное. Потом до меня дошло, что это буи, и пошел в ту сторону. Быть может, я надеялся, что это какой-то мешок для мусора, но знал, что это не мешок, а только лишь лавкрафтовский предвечный. Рожденный эоны лет назад. На ватных ногах я шел в сторону этого чего-то, напрягая взгляд и присвечивая себе мобилкой.

И уже с нескольких шагов заметил, что там совершенно ничего нет. После этого повернулся ивозвратился к машине, молясь, чтобы это "ничего" не побежало за мной и не бросилось мне на спину. В забегаловке, где подавали жареную рыбу, было светло и звучали американские колядки. Какие-то типы ели треску и хвалились, кто из них сколько раздолбал тачек, и какие из них были дороже. Потом им вручили счет, и было видно, что им жалко и печально, но они вежливо расплатились и вышли. И даже не сказали "до свидания".

По утрам со мной случаются приступы оптимизма, кажется, что хуже уже и не обязано быть. А потом вспоминаю, что писал Дыгат[32] про сентябрь тридцать девятого года: когда немцы уже шли на Варшаву, он сидел дома и ждал, и ждал, и ждал, пока в каком-то моменте то, что они идут, а он ждет, показалось ему абсурдным и никому не нужным, просто-напросто идиотстким: вся эта война, вся эта стрелянина, а под конец он был буквально уверен, что ведь немцы и сами обязаны понять эту бессмысленность, что вот прямо сейчас они хряпнут своим оружием о землю и вернутся в свою Германию. И то были краткие мгновения облегчения.




Скука, скука, скука, и ничего не происходит


В Германии все время нужно себе сильно представлять, чтобы не заснуть. Не помню уже кто из польских пост-прославляющих-помещичьи-имения писателей описывал свою родную Беларусь как страну настолько скучную, однообразную и неэффектную, что ее необходимо было все время обогащать интенсвно работающим воображением. С Германией у меня выходит то же самое. Потому что Германия, ну да, теоретически эффектна, ведь там имеются Альпы, долина Рейна, архитектура – но все это настолько вылизано, настолько однородно покрыто украшательской лакировкой, что вся эффектность, непонятно когда, размывается. Переусердствовала немчура. Каким-то чудом, немцам удалось из по-настоящему красивой и неприкрашенной страны сделать глазированный кукольный домик. Ну ладно, не из всей страны. Ее, то тут, то там, спасают чудесные местечки в бывшей ГДР, какие-то там Франкфурт на Одере, Гёрлиц, Губен, Рюгге, все те красивые и до кошмарного пустынные места на границе с Польшей, где время от времени по спине пробегает дрожь. Ведь, к примеру, увидеть турецкое семейство, прогуливающееся по сталинскому по форме Айзенхюттенштадту и подозрительно рассматривающее эту архитектуру родом из Брутопии[33], это увидеть столкновение миров, вдобавок, в декорациях довольно-таки отчаянно напомаженного постапокалипсиса.


Цедыня


"Kosmeti Studio Solarium Turbo Klima", а улица дальше идет под гору; каменные дома выкрашены в разные цвета, что ни бизнес – то другой цвет, а фронтоне того здания, где "студия солярий" еще и мозаика из 1972 года, с тем, что трети ее уже нет: упала.

- И вот немчура или москаль, на месте не осядет, палаш в руку не схватив, - обращается ко мне некий пан возле рынка, видя, что я делаю снимки. – А как оно дальше деется? Что будет нашим девизом? Пан больше знает, или только то, что все и так знают?

- А девизом нашим, - отвечаю ему, - будет свобода.

- И отчизна нашего рода[34], - продолжает пан и просит мелочевку. – И скрывать не стану, - признается, - не на хлеб прошу, а на выпивку.

- Нету у меня, - отвечаю я ему, потому что у меня и нет. Впрочем, чего это я объясняюсь.

- А тогда иди-ка, пан хитрован, нахуй, - говорит пан и удаляется в сторону магазина с надписью ПРОДУКТЫ на вывеске, а ниже, тоже большими буквами: LEBENSMITTEL.

"Боже, какой клёвый городок", - думаю я на углу Шцегенного, Костюшки и площади Свободы. Даже амулет, похоже, здесь имеется. Зовут его Чциборек, и висит он на доске объявлений. Это в честь Чцибора, победителя в битве под Цедыней, брата Мешко I[35]. На мусорных урнах наклеено название фирмы: "Юмар". Солнце постепенно скатывается к западу, но все так же жарко.

Народ сидит на разделительной стенке перед магазином. Пожилой пан в жилетке, седой. Еще один, в фуражке. Девушка в сандалиях проходит мимо, приветствует мужичков, заходит в магазин.

- Сегодня оно как в Италии, - говорит пан в фуражке и лениво потягивается. Второй, похоже, желает что-то сказать, но только смеется.

- Как в Италии, - так что повторяет пан в фуражке. И действительно. Почему бы и нет. Асфаль и польбрук (брусчатка, мостовая плитка польского производства; побольше про "польбрук" можно узнать в книге Земовита Щерека "Семерка") нагреты, цветная штукатурка домов – тоже. Штукатурку клали уже поляки, дома строили наверняка строили немцы. Битву под Цедынью выиграли – сложно сказать кто. Поляне? Лужичане? Люди Мешка? Чцибора?

А потом были бранденбуржцы, крестоносцы, пруссаки, а еще позже пришел 1945 год, и нужно было выезжать. Сюда приехали из центральной Польши и с Кресов[36]. Это они, их потомки, сидели сейчас здесь. Не тех, которые тогда гнали древнего германца. Потомки тех, наверняка, выехали в сорок пятом. Они онемечились настолько сильно, что даже и по фамилиям ничего славянского в них найти нельзя было обнаружить.


Если идти в одну сторону, то попадешь к памятнику битве под Цедынью, еще дальше - Поленмаркт. Если идти в другую сторону – попадешь к мосту на Шведт.

Но здесь, на месте, над Одером, реальность говорит "проверим карты". И оказывается, что в реальном измерении все польское пограничье обращается с песенной литанией к немцу, да еще и по-немецки. Польша умоляющая, Польша просительная: bitte, bitte, bitte, цигареттен, биллиш (от billige – дешево), кауф миш (от kauff – купить, нем.). Склавиния отдает честь императору, отдавая ему блоки курева, садовых гномов и стройматериалы. Предлагает, да чего уж там, даже тряпки Тора Штейнара, которые в Германии носят исключительно нацисты, а вдобавок к ним сплавляет им диски нацистских групп. Сам видел.


Нижняя Силезия


Раньше через Пост-Германию я просто проезжал, относясь к ней, как и ко всякой другой части Польши. Разве что оставшейся после немцев. Прошло какое-то время, прежде чем я понял, с каким же необыкновенным местом имею я дело. Шмат Европы, в самой ее средине, в котором был осуществлен тотальный обмен населения. Тех, которые создавали культурную ткань – тех выкинули. На их место прибыли люди с востока. И они все начали устраивать по-своему. Так ведь это, думал я, нужно рассмотреть вблизи. Тщательно. Под лупой.

Польша, возможно, не самая красивая страна Европы, но явно одна из любопытнейших.


В Еленю Гуру мы прибыли на рассвете. Ночным поездом. Стоял май, самое начало жары, и солнце с самого утра сшибало все, что только поднимало голову. Таксисты опирались о крыши своих машин. У некоторых на глазах были черные зеркальные очки. Мы тащили тяжелые рюкзаки, так что нами они и не заинтересовались. Только курили на этом солнце и скалили ему зубы, несмотря на очки. Весеннее утреннее солнце способно поражать глаза, словно лазер.


В старом костеле сейчас была церковь. Из нее несло ладаном, а церковно-славянские напевы не соответствовали архитектуре. При костеле Святого Креста, неподалеку, в стену были вмурованы надгробные барельефы, изображающие давних жителей этих земель. Фигуры были несколько вытертыми и, похоже, поэтому выглядели ну прямо как вампиры. Утраченные носы, выглаженные, неподвижные глаза, стертые губы, раскрытые рты. Старые гробницы у стены были разорены, и никто с ними ничего не делал. Я представлял себе людей, которые приходили сюда. Уже после войны.

Немцев выбросили отсюда еще раньше, а эти все прибывали. Солдаты, мародеры или просто грабители. А может немцы еще были здесь, когда рушили склепы при церкви. Я представлял, что пришли ночью, хотя ночью, наверняка, боялись. Сам бы я наверняка немного боялся бы. По ночам, после исчезновения немцев, здесь должно было быть темно. Мы, в XXI веке, что там ни говорить, в Европе, уже забыли, какой темной может быть безлунная ночь, когда в округе нет фонарей или хотя бы автомобильных фар. Или, пускай даже, лунная. Я практически видел, как они шли, заходили на этот большой двор при церкви и умирали от страха, потому что на них пялились все эти белокаменные, пустые глаза с надгробий.


В буйной майской зелени все это выглядело будто какие-то затерянные в джунглях святилища. Прямо мурашки по спине бегали. Раскуроченные гробницы явно были делом рук недорослых сатанистов, поскольку повсюду были видны какие-то намалеванные из баллончиков лозунги, призывающие убивать котов, три шестерки, пентаграммы и так далее. И, похоже, все они еще и клея нанюхались, потому что понавыписывали на стенах какие-то стишки про бабульку, которая "глазам не верит и только хрипит, Мурзик убитый в пентаграмме лежит" или что-то типа того.


Потом мы ехали в самое сердце гор. Именно туда из немецкого лагеря в Жагани бежали военнопленные из стран антигитлеровской коалиции. Именно про них был снят фильм "Большой побег". Англичане, австралийцы, поляки, чехи. Днем скрывались в лесах, а по ночам шли. А мороз был градусов под двадцать, и многие не справлялись. Они садились на поезда, откуда их вытаскивали, перемерзших и забитых, одного за другим, и убивали, бывало, что прямо на месте.

Вокруг Еленей Гуры размещалось много лагерей для пленных и принудительного труда. Случалось, что немецкие надзиратели устраивали самосуд над заключенными. Некоторых публично вешали. Тех, кто умер от истощения или побоев, отвозили в лес и закидывали в общие могилы.

И приблизительно в это же самое время по городу прохаживались члены эвакуированных из Берлина и Западной Германии театральных трупп. Их театры были разрушены в ходе военных действий, актеров же и персонал эвакуировали как раз в Еленю Гуру. Так что эти актеры из погорелых театров сидели в прелестном горном городке, окруженном лагерями смертельного труда, переполненными трупами ямами, и испуганно слушали по радио, насколько еще далеко от них русские.

Когда те уже были близко, и когда Рейх капитулировал, из города поначалу сбежали власти, связанные с NSDAP. Тогда беженцы обратились к недобитым социал-демократам и коммунистам, чудом избежавшим лагерей, чтобы те сформировали органы власти в городе. Националисты натворили всего и сбежали, а левакам пришлось за ними убирать.


Мы сели в какой-то как раз проезжавший мимо микроавтобус. Мы не знали, куда он едет, на карту не глядели. Понятное дело, что можно было бы и поглядеть, но тогда оказалось бы, что это все известно, что эти названия мы уже слышали: Львувек Шлёнский, Шклярска Поремба. А мы хотели открывать. Автомобиль ехал через лес, а потом через деревню. Мы попросили нас высадить. И вот мы бродили среди оставшихся после немцев домов, по тылам дворов. Насмотреться не могли. Чуть дальше текла речушка, стояли застройки старой мельницы. Посреди деревни стояла какая-то средневековая башня. Все выглядело скомпонованным много лет назад. В юрской, подкраковской деревне, которую я знал и в которой провел часть детства, посредине деревни башен не было. Не было и речушек возле мельницы, мельница же сохранилась только в названии улицы, на которой стоял дом моего деда и бабушки. Здесь все, казалось мне, все крутилось по-другому.


Под церковью были могилы. Крест на одной из них, поставленный уже после войны, спроектировали так, что ствол его походил на срезанное дерево, из которого отрастает новая ветвь. И уже только на ней закрепили перекладину. Мы не могли поверить, что это всего лишь массово производимый образчик креста, предпочитая думать, что этот изготовили специально. Что это вот должно быть специально, что больше таких случаев нет.


Мы ездили. Во Влене остановились на рынке и не знали, что поделать с глазами. Мы то ожидали очередную деревню, а это был городок, который в Конгрессовке[37] посчитали бы за чудо архитектуры. Но люди здесь жили вроде как в польской деревне. А как еще было им жить? Любой, кто ожидал бы, что достаточно переселить людей из Восточной Европы в западноевропейские местечки, чтобы они стали западными европейцами, должен был быть не вполне разумным. Это не могло закончиться иначе, и не закончилось. Сейчас, из того, что мне известно, Влень уже обновили. Светлая штукатурка, мостовая плитка, еврофонды. А тогда осыпался, но это было самое красивое осыпание, какое видел. Влень, со своей неожиданной городской принадлежностью и местечковой архитектурой, столь неожиданно и даже некстати выскакивающей в деревне, или же лишенный того, чего обычно лишены польские городки, то есть: растянувшихся городских предместий, павильонов, складов и кварталов, состоящих исключительно из вывесок, был словно деревня, которая повысила свой ранг и сделалась городом. Ну да, Влень выглядел словно труп, но труп красавицы. Некропрелесть. Под ратушей крутились какие-то люди, и они, скорее, не были похожи на таких, которые разделяли бы мое восхищение. Так что я пытался с ним и не носиться. К счастью, в голове было достаточно мозгов, чтобы понимать: в таком поведении было бы нечто вульгарное.


Война на девяносточетверке


Хехло, деревня, в которой родилась моя мама, располагается рядом с Блендовской Пустынью. Там я провел приличный шмат детства. Перед первой войной это была еще Конгрессовка. Неподалеку проходила граница с прусским и австрийским разделами. Прадед во время Первой мировой служил на Кавказе, где стал фельдшером. Когда я был в Тбилиси, то на выставке фотографий российских солдат того периода высматривал прадедушку в безнадежной надежде, что узнаю его в каком-то из нерезких, усатых лиц. Он возвратился, привез с собой казенный фельдшерский чемоданчик. Россия пала, так что, скорее всего, прадед решил поиметь с нее хоть что-то, и царский чемоданчик с эфиром, бинтами, щипцами, пилой для ампутаций, шприцами и, вполне возможно, остатками морфия, который прадед каким-то чудом не расходовал на войне – перенесся из одного конца российской империи в другой. В Пустынь Блендовскую, оставшийся от России кусочек Центральной Европы, где Германия была – как полагается – на западе, а вот Австрия – на востоке.


Поначалу прадед работал волшебником. Ради эффекта усыплял эфиром собак. А потом начал лечить людей. Он вырывал зубы и перевязывал раны. То была уже предвоенная Польша. Детей дома было одиннадцать штук. Обувь была не у всех. Приходилось меняться. В школу ходили босиком. В актовом зале висел маршал Пилсудский, а когда он умер, босые сельские дети учились петь официальную траурную и в чем-то заменявшую действительность песню:


То неправда, что нет уж тебя,

То неправда, что лежишь ты в могиле,

Ибо плачет сегодня вся наша земля,

Всю Польшу траурным крепом покрыло.

И хоть сердце твое уж не бьется,

Пусть дух храбрый уплыл как реки,

Вечно жив будешь ты, и дух отзовется,

В нас – любимый наш маршал навеки.


Это была Юра[38], так что дома строили частично из известняка, частично из дерева. В дом входили через сени: с левой стороны было одно или два помещения, в которых спали, ели и проводили время люди. Справа – конюшня, коровник, хлев.

Только у трех-четырех человек из всей деревни были каменные дома из красного кирпича. Это лавочники и те, которым посчастливилось, и они нашли работу в городе.


Сегодня Хехло для польской деревни выглядит весьма даже ничего. Мало кто уже обрабатывает землю. Народ работает в окрестных местностях: в Ключах, Лазах, Олькуше. Некоторые в Сосновце или даже в Силезии, другие – в Кракове. Когда я был маленьким, пожилые женщины, горбясь и опираясь на велосипед или палку, ходили в лавки на рынке. Возвращались с сеткой, подвешенной на раме. Сегодня на покупки посерьезнее ездят машинами в "Бедронку"[39] в Ключах. Вечерами в летние уикенды молодежь сидит перед пивными. Пожилые мужики, как раньше, сидят в пивных со стаканом плодово-выгодного, но появились и места для локального среднего класса, где можно выпить приличный дринк или хорошего же пива. Дома становятся все более богатыми и, как оно всегда в Польше, более хаотичными. Мало кто обращается к традиционному строительному материалу: известняку и древесине. А жаль, ведь это могло быть красиво. Это же Краковско-Ченстоховская Юра. С известняком и древесиной, последовательно монтируемыми в мягко, успокаивающе холмистый пейзаж, все могло бы быть очень даже гармонично. Здесь мог бы быть paysage idéal. А его и нет. И наверняка уже не будет, потому что уже поздно. Ничего не поделаешь. Не то, чтобы я жаловался. По крайней мере, не скучно. Пускай беспокоится Шпрингер.

Но в это Хехло из Кракова я ехал по дороге номер девяносто четыре. И практически одновременно чуть не лопался на куски от смеха и отчаяния.

Стояла весна, прекрасное весеннее воскресенье, в связи с чем весь средний класс с пограничья Малой Польши и Силезии отправился посещать и проводить время на природе. Краков, Сосновец, Катовице и все, что находится между ними – все отправились на Юру. От Ойцова до Пустыни Блендовской, от Огродзенца до Ольштына. Девяносточетверка пересекает все эти чудеса, так что на ней от среднего класса просто зароилось. Те его представители, которые решили провести выходные на велосипедах, с перепугом на бледных лицах пытались избежать столкновения со своими собратьями по классу, которые на тот же уик-энд выехали на автомобилях. Потому что здесь не было ничего, кроме узенькой, хотя и поддерживаемой в приличном состоянии дороги. Пешеходных дорожек - крайне мало. Велосипедных дорожек – ноль. Ничего, сплошной либеральный капитализм. Шоссе, утоптанное пространство, а за ним дома: все лучше и лучше оснащенные, все более порядочные, оштукатуренные и выкрашенные во все более интересные цвета. Когда моя мама была молодой и ездила здесь на учебу в Краков, то повсюду, по обеим сторонам несчастной и узенькой дороги стояли выкрашенные в синий цвет деревянные халупы. Сейчас от них практически не осталось следа. Когда-то здесь тянулась стерня, а сей час – пускай и не Сан-Франциско, но уж наверняка извержение капиталистического псевдоуспеха. Всякий Томек был здесь свободен в своем домике – государство же ограничилось тем, что всем Томекам построило дорогу. Что доставило сюда газ и электричество. Что вывозило мусор. Слава государству и за это. Всегда ведь могло быть и хуже. Скажем спасибо и за теплую воду в кране, господа. Но здесь не было ничего кроме абсолютной необходимости, кроме абсолютного минимума, кроме версии "стандарт". Если кто-то хотел чего-то de luxe, переходящего базовую версию – должен был доплатить. Велосипедная дорожка? Тротуар? Забудьте. Польша – это страна "голяк", если воспользоваться терминологией продавцов автомобилей. Никто не доплачивал, дураков нет. "А почему это я стану содержать дармоедов?" – так уже массу лет звучит запев и вообще девиз здоровой части польского среднего класса, и теперь эти вот, из среднего класса, на горных велосипедах, одетые, как пел Лех Янерка, "в облипочку", потому что стиль иметь стоит, потели словно мыши, лишь бы не попасть под колеса других представителей того же среднего класса. Которые или мчались словно ошпаренные в своих блестящих лаком машинах, или стояли в пробках, поскольку – договоримся сразу – с пропускной способностью на девяносточетверке как-то до конца не получилось. Но я ведь тоже ехал, тоже участвовал в этом всем. Я ехал, глядел на польский средний класс, не совсем уверенный, принадлежу ли к нему или не принадлежу; глядел на страну, которую этот средний класс выстроил (или это мы вместе выстроили?) и глядел на то, сколько пота следует пролить, чтобы только удержаться при жизни. Даже тогда, когда пытаешься расслабиться. Я ехал и размышлял о том, что Польша уж слишком отличается – если речь идет об освоении публичного пространства – от других стран, находящихся на ее уровне развития. А тот факт, что этой патологии мы не заметили уже очень давно, хотя все время она была у нас перед глазами, свидетельствует, что человек в состоянии привыкнуть жить в любых условиях. И даже не вякнуть.

В общем, ехал я в Хохло. В то место, откуда родом часть моей семьи со стороны матери.


Жива еще только одна сестра бабушки, моя тетка. Всякий раз, когда я ее спрашиваю, как оно было до войны, она отвечает: ой, бедствовали.

- А после войны? – спрашиваю.

- А-а, там уже лучше было.

Перед войной, рассказывает тетя, ели так:

На завтрак – клецки.

На обед – каша с каким-никаким жирком или похлебка какая.

На ужин – те же клецки[40].

Летом нужно было прибрать за скотиной, потом отправлялись в школу, после школы возвращались домой и пасли гусей.

Зимой времени было чуточку больше. Когда стоял мороз, все сидели по халупам, в темных, вонючих, затхлых помещениях. Все хором, один на другом, у горячей печи.

Тогда драли перо. То есть: перья тех гусей, которых пасли летом. Это уже было общественное событие. Перо драла вся улица – сначала все шли в дом на одном конце, потом в следующий дом, и так до самого конца.

Приходили парни. Они лежали на полу, чего-то там болтали, рассказывали всякие глупости и сказки. Случалось, что кто-нибудь из них приходил и выпускал в дом воробья. Птица летала, девахи пищали, пух-перо летало от потолка до пола. У одних пол был застелен досками, у других - утоптанная глина. По-разному было.


Хехло расположено между юрскими холмами. В течение всего междувоенного двадцатилетия ни моя бабушка, ни ее сестра никогда оттуда не выезжали. Бабка была уверена, что за холмами уже никакого мира и нет. Что существует лишь то, что находится в радиусе зрения. Хехло – деревня старая. Еще татары в ней костёл палили. По всей деревне всего несколько фамилий. Даже на лицо люди, частенько, похожи один на другого. У меня самого, когда туда приезжаю, возникает впечатление, будто бы гляжусь в зеркало. И эти фамилии тянутся в глубину столетий. Веками потомки одних и тех же людей, изредка подпитываемых какой-то внешней кровью, проживали в этой небольшой долине. Очень часто с уверенностью, что за ее пределами мир и не существует.


До войны иногда через деревню проезжал полицейский на велосипеде, но это бывало редко. Иногда проезжал автомобиль, тогда сбегалась вся деревня: сенсация. Иногда через Хехло ехали еврейские торговцы. Иногда на пустыри прибывали военные в коричневых мундирах, чтобы устраивать учения.

Потом пошли разговоры о войне. Очень скоро в каждом чужаке здесь видели немецкого шпиона. Народ просиживал у тех, у кого имелось радио. Прислушивался. Потом война началась, и все запаковали на телеги перины, горшки, чего у кого было – и отправились на восток. Через пару дней вернулись. Не было ни смысла, ни места, куда бежать. Хехло включили в Рейх. Поставили здесь полицейский пост. Полицейскими были силезцы. По-польски они, понятное дело, умели. Одни говорят, что они были плохими, другие – что нет. Тех, кто говорит, что нет, похоже, больше. В лесу сидели партизаны. Иногда они устраивали какие-нибудь операции. Немцы застали их ночью неподалеку, в деревне Блоец. Партизаны спали в сарае. Началась стрельба. Всех партизан перебили, застрелили и несколько гражданских. Сегодня в том месте поставленный по обету крест. К нему гвоздями прибиты гитлеровские монеты с орлом, держащим свастику в когтях.


Когда немцы пришли забирать мою бабушку на работу в Германию, один из полицейских по фамилии Когут, вошел в дом, и хотя он видел мою бабулю, маленькую, плачущую, перепуганную, которую ее мать прижимала к груди, развернулся на месте и сообщил ожидавшим перед домом солдатам, что внутри никого нет.

У ее сестры, моей тети, номер не прошел. Равно как и для других родичей.

Ее загрузили в поезд и вывезли в Опольскую Силезию. В Эндерсдорф. Ее себе забрал пожилой бауэр. На станции в Гроткове, который по-немецки назывался Гротткау. Тетка ехала на повозке и разглядывалась по сторонам. Дороги были вымощенные. Не все, но главные. Дома каменные. Внутри у них было светло.

Тетка получила в свое распоряжение небольшую комнатку и с того момента жила с семейством бауэра. Сама она говорит не "бауэр", а "баор". Именно так там, в Гротткау, говорили.

- Были они так, - рассказывает тетя и отгибает пальцы: - Баор, баорша и дети: Бернат, Мария, Йозеф, Кристоф и еще пара малых.

На улице, рассказывала тетя, на нее и на подобных ей польских принудительных работников кричали polnische Affen, polnische Schweine (польская обезьяна, польская свинья – нем), но у ее бауэра такое было запрещено. Тете повезло, что она попала на порядочных людей.

- Хорошие были баоры, и люди хорошие, жалостливые, - говорила тетка.

Она всегда садилась с ними есть.

А ели пять раз на день.

Завтрак: мед из сахарной свеклы, масло, паштеты, хлеб, кофе.

Второй завтрак, который ели в поле: хлеб с маслом.

Обед: картошка, мясо. Кроме пятницы. Силезия – они же были католиками. Так что по пятницам ели селедку.

Потом полдник: хлеб с маслом.

На ужин были остатки от обеда: поджаренная картошка с мясом.


Баоры отпускали тетку в отпуска. И всегда говорили только одно: привези нам из Польши хлеб. Мы знаем, что в Польше хороший хлеб. Тетка привозила. Баорша крестилась и резала. Баор делил так: баорше, Бернарду, Марии, Йозефу, Кристофу и двум оставшимся. Тете хлеб не давал.

- Ты уже ела, - говорил он.

Как-то раз тетка из отпуска не вернулась. В Хехло появились солдаты, забрали. Баор забрал ее с вокзала. И слова не сказал.


Как-то раз в деревне случилось замешательство. Арестовали старых графьев из дворца

Все говорили, понизив голос: гестапо. Потом говорили, еще сильнее снижая голос: покушение на Гитлера.

- Приехали черные машины, - рассказывала тетка. – Всех забрали. Баорша сказала: они уже не вернутся. Говорили, что все это из-за молодого барича из их семьи. Один раз он был тут, на похоронах. Через деревню шел. У него не было руки. Он стоял в черном плаще. Красивый такой.

- Повязка у него на глазу была? – спрашиваю я.

- А ты откуда знаешь? Наверное, когда-то я тебе уже рассказывала…


А потом шел фронт. Бежали баор, баорша, Бернард, Мария, Йозеф, Кристоф и еще парочка. И тетя. От Клауса фон Штауффенберга давным-давно не осталось и следа: его самого расстреляли, а тело сожгли. Его культ, и в Германии, и во всем мире, продолжается, хотя он был великогерманским милитаристом. Во время сентябрьской кампании он был в Польше и про населяющих ее людей в письме супруге писал так:

Местное население – это невероятное отребье, очень много евреев и метисов. Вокруг чувствуешь чрезвычайную нищету. Это народ, который, чтобы хорошо себя чувствовать, явно требует кнута. Тысячи пленных наверняка помогут в развитии нашего сельского хозяйства.

Моя тетя как раз способствовала развитию германского сельского хозяйства, как того желал Штауффенберг.


Для Запада, который в значительной степени формирует свою историческую память мировой поп-культурой, тема достаточно прозрачна.

Штауффенберг славян презирал. Это все равно, как если бы он презирал чернокожих или азиатов. Все на Западе тогда, тем или иным образом, их презирали. Времена были такие. И все было прозрачно. Если оценивать подобным образом, следовало бы отрицать наследие всего Запада. Многие поляки в глубине души тоже не любят черных. – Как, "В пустыне и пуще, это колониальная книга? – удивляются они. Такими были времена. И это было прозрачно. Никто ничего не оценивает, just saying (так только говорится – англ.).

Было. Но на самом деле следует помнить о пропаганде. То есть – прозрачно на Западе. Тогда и еще долгое время позднее.

Just saying. Всего лишь утверждение факта. В очередной раз. Презрение исходит из центра. Это тупой и скотский механизм. В "Человеке из Высокого Замка" Филипп Дик воспроизводит мозг американского конформиста, лезущего без мыла в задницу оккупационным японским властям и восхищающегося немцами Роберта Чилдена. Чилден, в той версии истории, где немцы и японцы выигрывают Вторую Мировую войну, говорит так:

"Славяне были отпихнуты на две тысячи лет назад, в свою колыбель в Азии. Их полностью выдавили из Европы, ко всеобщему удовольствию. Пускай себе снова пасут яков и охотятся с луками. Все эти большие, блестящие журналы, печатаемые в Мюнхене и рассылаемые во все библиотеки и киоски… Каждый собственными глазами может увидать цветные фотографии на всю страницу: голубоглазые, светловолосые арийские поселенцы трудолюбиво, сеющие, пашущие и собирающие урожай на обширных полях Украины, этой кладовой всего мира. Нет никаких сомнений, что это счастливые люди, а их дома и хозяйства поражают опрятностью. Мы уже не видим снимков пьяных поляков, отупело сидящих перед заваливающимися халупами или предлагающих несколько несчастных брюквин на деревенском рынке. Все это принадлежит прошлому, так же, как разъезженные полевые дороги, которые осенние дожди превращали в непроезжую трясину".


Да, это тупой, скотский механизм.

Мой дядька, брат тети, которого тоже вывезли на работы в Германию, рассказывал, что когда он ехал с немцами поездом, элегантно одетые дамочки демонстративно затыкали нос.

В его родной деревне всех, кто был родом с территорий к востоку от Кракова, называли "украинцами", и к ним серьезно не относились, потому что же всем известно: чем дальше на восток, тем скотский механизм заставляет видеть все более худшие вещи.


Под Вроцлавом баоры и тетка расстались: их разделила армия.

Поначалу тетка копала окопы вместе с другими рабами, ведь, несмотря на то, что баор, баорша, Бернат, Мария, Йозеф, Кристоф и еще пара малышей относились к ней хорошо, она ведь была рабыней. Instrumentum vocale (говорящее орудие – лат.). Так что окопы немцам копали: поляки, французы, украинцы. Сами немцы тогда уже кусали ногти: идут. Выслушивали по радио. Как-то раз она вошла в барак, где немецкие солдаты крутили ручку аппарата. И как раз на каких-то волнах передавали польский гимн. Немцы слушали, затаив дух. А тетка стояла в дверях и плакала от счастья. Ее увидели и выбросили за дверь.

Потом тетку передали другому баору. Этот тоже был нормальный, рассказывала она, хотя и не такой, как первый. Но долго она ему не послужила. Шли русские. Она как раз была в хлеву, доила коров. Пришел украинец, который пытался за ней ухаживать.

- Пошли, - говорит. – Увидишь кое-чего.

По улице шли русские и играли на гармошке. Более стереотипно войти не могли. Играли же Калинку.

Поляки и другие рабы их приветствовали. Немцы попрятались по домам. Поляки и остальные принудительные работники тоже быстро поняли, что будет лучше спрятаться. Так что они спрятались и сидели так несколько дней.

Как-то раз к баорше пришли русские и попросили кофе. Они не вели себя нехорошо. Даже не были агрессивными. Баорша сварила кофе. Поначалу должен был отпить баор, потом баорша, и только лишь потом выпили они. Поблагодарили и ушли.

А потом приказали всем рабам ехать по домам.


Ехали они на поезде. В вагоне для скота. Где можно, пересаживались. И сбились в перепуганную группу с другими поляками. Случайно встреченные польские солдаты окружили их, защищая от мародеров. Говорили, чтобы с русскими были поосторожнее. В Катовицах их не пустили дальше, пока всех не передали другим польским солдатам. Тетя вышла в Олькуше. Десятка полтора километров до Хехло прошла пешком.

И вошла в старый дом.

Спрашиваю тетку: а как оно было сразу же после войны. Тетка всегда улыбается: ну как, уже лучше было.

Вернулась в Силезию, на оставшееся от немцев, в Глухолазы. Работала на фабрике, ходила в вечернюю школу. Жила в каменном доме.

- Тетя, а вы думали про тех немцев которые жили тут раньше?

- Человек молодой тогда был, - отвечает она. – Про другое думал.

Но сквозь краску просвечивали немецкие надписи. Много прошло времени, пока они перестали просвечивать.


Я поехал в тот самый Эндерсдорф. Сейчас он называется Енджеюв. Была ночь. Я остановился возле кладбища. Толкнул калитку и прошел к могилам. Я шел вглубь, в сторону деревьев, пока, наконец, не прошел все кладбище и очутился в саду графского дворца. Его силуэт выделялся на мрачном небе. В одном из окон со стороны сада горел тусклый огонь, если не считать его, повсюду было темно и пусто. Я шел прямо перед собой, через высокую траву, обходя деревья. Светила августовская луна, воздух был плотным. К этому дворцу я походил словно к дому с привидениями. Из-за залома стены вдруг вышли две фигуры в полосатых пижамах. Два пожилых уже человека. Они прошли мимо, не сказав ни слова. Я шел дальше, пока до меня не дошло, что я нахожусь возле дома для престарелых.


Девятка


Это было еще до того, как ПиС пришла к власти.

Семерка[41] мне уже осточертела. Так что я ехал по девятке, Радом – Жешув, в каком-то месте хотелось съехать на Тарнув, потом дальше в Краков, по автостраде. Мне нравятся территории при девятке, потому что они очень красивые и почти не известные. Особенно красивы они весной, когда возвышенности, на которых располагаются города центральной Польши, зеленеют как бешеные, а сами города, а точнее – их скорлупы, выглядят словно живописные развалины.

Скорлупы, именно так выглядит Польша. Польша в самой своей средине, за пределами глянцевой и крупноевропейской Варшавы, все более центральноевропейского Кракова, да что там, даже за пределами Келец, которые неожиданно сделались обаятельными, пускай и подкрашенными польбруком и какими-то гадкими гостинеце-дворцами в центре, словно бы перенесенными прямиком из Косова; и чего уж там, даже Радома, который – вопреки стереотипам – откуда-то начал набирать форм. Не говоря уже про Люблин, который со своим старым городом – словно затерянным где-то на востоке кусочком средневековой Европы, и вполне себе с толком реставрированной частью из XIX века, кажется эссенцией польского города. Да, это постепенное появление из грязи и безнадеги были наследием III Жечипосполиты Польской.


Ер вот такая себе Илжа, к примеру, тоже была ее наследием, а выглядела никому не нужным трупом, который ни у кого нет смелости похоронить. Что ни говори, это же Илжа. Здесь есть замок, история, и вообще, а Ивашкевич писал, что когда был польским ребенком в далеком Киеве, но название "Илжа" звучало для него так же волшебно, как какой-нибудь "Каркассон".

А Илжа была пустой, пустыми были и магазины, поскольку: либо не было клиентов, либо магазинов. Все выглядело словно заброшенный хитиновый панцирь или домик улитки, хозяин которого давно уже уполз, оставляя после себя слизистый след, убрался куда подальше, чтобы там жить. Далеко-далеко отсюда.


На выездной дороге стояла пожилая женщина и ловила машину. Я остановился.

Пани рассказывала, что из Илжи выехал уже почти что всякий, кто должен был и мог. Здесь ничего не происходит. Илжа никому не нужна. Да, исторический город, замок, и вообще, но история историей, а вот теперь – на кой ляд кому Илжа? Зачем терять время на проживание в Илже? - предложила она парафраз высказывания какой-то известной личности, фамилии которой не помнит, но которая когда-то весело расспрашивала других, зачем терять время на проживание за пределами Варшавы.

Когда-то женщина работала в доме культуры, но это закончилось. Сейчас она уже на пенсии. Сам дом культуры еще чего-то пытается делать. Год Лесьмяна[42]. Типа такого…

Мы ехали через ослепительно прекрасный пейзаж. На обочинах время от времени попадались кресты. Как и везде в округе – очень простые, зато огромные, высотой с человека, состоящие из двух неошкуренных сосновых стволов. Дорога вилась, и через какое-то расстояние показывала фрагменты чего-то, что могло быть красивым, если бы не то, что никому не приходило в нрлову все это последовательно охватить.


Женщина, которую я подвозил, ехала в Пацаново. В Пацанове, рассказывала она, к нее родственники. Иногда они приезжают в гости и к ней. Когда-то имелся маршрут: Илжа – Пацаново. Здесь всего сотня километров, никаких трудностей. Но сейчас, говорила пожилая пани, не делается ничего, что не оплачивается, так что теоретически, если бы ей хотелось попасть в это ее Пацаново, вначале на каком-то автобусе нужно было бы отправиться совершенно в другую сторону, в Радом, потом из Радома – в Кельце, на автобусе или поезде, а потом надеяться, что из Кельц удастся выловить что-нибудь в то самое Пацаново. А если нет, тогда через Буско, и там очередная пересадка. Вкруговую, сопя, бегом, в несколько раз длиннее, и на самом деле – черт его знает: насколько, потому что даже в Интернете сложно проверить: когда, что и откуда отъезжает, где его перехватывать и как.

Так что она стоит и махает. Всегда кто-нибудь кусочек да подвезет. Сама она вообще-то всегда старается иметь положительный настрой, так что видит в этом плюс. Знакомится с новыми людьми, и вообще.


Короче, высадил я ее в Пацанове, где повсюду между домами торчит Козлик Простофиля[43], один уродливее другого, но каждый изумительно соответствующий отчаянной шильдозе[44] и архитектурному распиздяйству. Я же это распиздяйство научился даже любить, более того, считать его своего рода манифестацией идущего снизу национального характера, который расширяется свободно и не обращает внимания на вносимые государством запреты. Но, продолжая ездить, я размышлял и о других местах подобного типа в Междуморье своей мечты. О местах, где государство слишком слабо, чтобы отпечатать в пейзаже собственную форму. Как, например, немцы отпечатывают в своем.


Косовопольша


Впрочем, не одни только немцы. Более-менее последовательно страну охватывают чехи и хорваты, не говоря уже про словенцев. В чешские жилые кварталы в значительной мере возвратили жизнеспособность, общественные объекты аранжированы относительно связно. То же самое в Хорватии и Словении. И даже в Венгрии. В этом имеется некая австрийскость, какие-то порядочность и опрятность, встроенные в эти давние имперско-королевские провинции, с которыми – как это было м сто лет назад – отчаянно пытаются связать себя польская и украинская Галиция (польская в меньшей, а украинская – в большей степени), вместе с Закарпатьем и Буковиной. А еще Трансильванией и Воеводиной.

Но вот если переехать из хорватского Славонского Брода в Босанский Брод, из города в город, расположенные по двум берегам реки, относительно недавно бывших в одном государстве, чувствуется настолько большая разница, как будто бы – скажем – из Венгрии въехать в Украину. В принципе, пространство боснийской части Сербии очень похоже на украинское, с его "и так сойдет" и дешевым мощением улиц, дорогами в заплатах и с крышками над колодцами, в которых можно сломать ноги. С миллионами дешевых вывесок, рекламирующих дешевые тряпки и еду. Но, к тому же, это ведь Балканы, а не Восточная Европа, так что это пространство кажется более человечным и радостным: на улицах шастают толпы народу, люди сидят по кафешкам и болтают. Но появляется та же самая полицейскость, те же самые требования по любому поводу предъявить документы и ворчливость властей. Те же самые своевольные рожи, ожидание, когда им сунут взятку, и ужасная обита на то, когда взятку не дают. И – естественно, поскольку одно с другим замечательно вяжется – резкие и неожиданные порывы сердца, какие-то извержения любви к ближнему и случаи притянуть небо в твои руки в самые неожиданные моменты. И явное отсутствие четко действующего государства, которое все это могло бы, более-менее, взять за задницу.

И, точно так же, как в Украине, чем меньше государства, и чем большая в нем невозможность обеспечения своим гражданам относительно нормальных условий функционирования, тем больше национальной символики в качестве эрзаца нормальности.

В Украине все, что только возможно, выкрашено в желто-голубое: остановки, ограждения, даже столбы уличного освещения. В Сербии – в особенности, за пределами собственно Сербии – где только можно висят флаги. В населенном сербами северном Косове, странной и до какой-то степени внегосударственной территории, которая не до конца является собственно Косовом, потому что у Приштины там весьма ограниченная власть, а Белград эту власть фактически утратил – сербские национальные флаги висят на каждом втором столбе у дороги от границы до Косовской Митровицы. В самой Миторовице, которая делится на албанскую и сербскую части, сербские флаги дополнены граффити, сообщающие нам, что "Крым – это Россия, а Косово – Сербия", и многочисленные призывы о помощи к России и Войиславу Шешелю, крайне националистическому политику, который избежал Трибунала в Гааге в связи со смертельной болезнью, а теперь, явно, желает вести народ в сторону расширенной эвтаназии. А народ, лишенный надежды, как сербы в северном Косове, готов пожать любую руку, способную повалить нынешний международный и региональный порядок. Даже если это будут руки Путина и Шешеля.


Боснийская Хорватия, это уже нечто другое: там чувствуется хорватская форма – дома с характерным для Хорватии простым дизайном. Стройные, четырехгранные белые башни церквей, которые выглядят так, словно собираются конкурировать в этом холмистом пейзаже с минаретами. Но и там имеется довольно много национальных символов; это Хорватия иного типа, более националистическая, и этот национализм ежеминутно проявляется в пересаженной форме. Как, например, в одной из национальных "эко-деревень", с торчащим наверху громадным католическим крестом, безвкусными каменными строениями и выложенной деревом пивной с несуразным, зато насыщенным национальной символикой интерьером; и эта пивная точно так же могла бы располагаться и в Закопане.. Правда, вместо поп-гуральской музыки там орала столь же дешевая хорватская народная музыка. Она звучала словно музыка, собранная отовсюду из Центральной Европы – немного вроде как чешские "умпа-умпа" для пирушек, немного вроде как силезские шлягеры, чуточку похоже на баварские, австрийские или словенские псевдонародные хасни.

В наибольшейже степени Косово напоминает мне Польшу. Понятно, что в этом есть немного преувеличения, но Косово выглядит так, как будто бы государства вообще не существовало, и как будто бы любая, даже самая смелая фантазия граждан могла быть исполнена. Если прибавить к этому строительный бум, который в этой стране начался после обретения независимости, благодаря деньгам диаспоры, заграницы и – чего уж тут скрывать – лучше или хуже организованной преступности, мы имеем картину государства, застроенного от начала и до конца, с головы до ног, повсюду и где только можно. Когда я приехал в Косово в первый раз, я просто не мог поверить в то, что вижу. Страна кипела от торчащих повсюду куч кирпича, строящихся живых домов, офисных помещений, складов. Причем, строящихся где только можно, где только имелся кусочек свободного пространства, на месте старого, разрушенного сербами дома, за этим домом, перед ним; прямо посреди распаханного поля мог появиться стеклянный и хромированный офисный монстр, а другой, незавершенный, мог служить коровником. Под Приштиной я видел дом, который завалился с одной стороны, прежде чем его закончили с другой. Строительные законы и принципы не всегда имели много общего с этим радостным творчеством. Сама Приштина задыхалась. Новые дома практически повсюду строили так, что они буквально налезали один на другой. Пожарные начали бить тревогу, что не могут подъехать ко многим домам, что просто непонятно, где кончается один, и где начинается другой, в конце концов, крайне тяжко, после нескольких лет битья в тревожные колокола – государство отреагировало. И запретили эту радостную кирпичную эякуляцию. После чего снова вернулось к коррупционным сделкам, а потом и вообще сползло в гражданское небытие, появляясь, время от времени, лишь затем, чтобы устроить истерику, эффектно грохнуть кулаком по столу или в других такого типа случаях.

Потому-то всегда, с преувеличением, но небольшим, я говорю, что Косово напоминает мне Польшу.


Как самому вспахать, несмотря на самые искренние пожелания


Или взять, к примеру, такую себе Македонию. То, что в Польше было заявлено в Швебодзине, где поставили один из наиболее дрянных во всем мире памятников Иисусу Христу, за то огромный и пафосный, такой, чтобы весь мир (а более всего – Германия) знал, что у поляка в штанах здоровый, пардон, что поляк способен создавать вещи великие, пускай даже и из армоцемента, но громадный тотем он возвести способен – в Македонии появилось в тако-о-ом масштабе, что народы обязаны пасть на колени.

Потому что Швебодзин, что там ни говори, но только дело церковное. А конкретно: строительное самоуправство местного ксендза. Ну да, символ, к тому же много чего говорящий про народ, из которого взялись его творцы, но, тем не менее, символ не государственный. А вот в Скопье была осуществлена гигантская швебодзизация не только столицы, но и всей государственной мифологии и символики.

Ах, Скопье!

Когда я увидал этот город после национальной реконструкции, названной антикизацией, от изумления не мог закрыть глаз.

Правящие страной националисты решили доказать, что македонцы – это вам не хухры-мухры, и под предлогом возвращения Скопье внешнего вида до землетрясения 1963 года, после которого город был отстроен в модернистском стиле, обложили приличные, довольно часто даже брутальные здания белым мрамором. Или чем-то там "под мрамор", в связи с чем город начал выглядеть будто уродливые и воображаемые Афины или же древний Рим. А точнее, словно декорация к фильму в стиле "китчевого фэнтези", действие которого происходит где-то в неопределенной древности. А между такими домами понатыкали памятников. Мой Бог! – Александр Македонский на лошади, уродливый и выглядящий словно увеличенная в несколько десятков раз садовая статуя из строительного супермаркета, за то подсвеченный цветными лампочками и обрызгиваемый фонтанчиком. То же самое и его отец – Филипп. А ко всему этому еще и сидящий на троне император Юстиниан, который, правда, македонцем не был, зато родился где-то в окрестностях нынешнего Скопье. Впрочем, кто является македонцем, а кто нет – это тоже не такое уж простое дело. Вообще-то, предками современных македонцев считаются славяне, которые пришли на земли, которые сейчас занимает эта страна, в V веке до нашей эры, но многие жители Македонии, в особенности, правые и национально настроенные, столь юную родословную не принимают. В Университете Кирилла и Мефодия я как-то разговаривал с молодым историком, который не без причины утверждал, будто бы национальная тождественность является вопросом выбора. – Ведь, - говорил он, славяне, пришедшие на территорию нынешней Македонии, не вырезали все те народы, что проживали здесь до сих пор, но только смешались с ними. Так почему же, - заключал он, - те македонцы, которые желают чувствовать себя потомками древних македонцев, тех самых, что связаны с Александром и Филиппом, должны были бы себя таковыми считать?

Потому-то, на ограде одного из мостов, возведенного в рамках антикизации, рядом друг с другом стоят статуи древних мужей в тогах и славянских воев в шлемах и перевязанной ремешками обувке. Все это отдает таким китчем родом из Лас Вегаса, как будто бы кто-то желал не раздуть эту древнюю память, но хорошенько ее потроллить.

Все это раздражает не только тех жителей Македонии, для которых важна какая-то эстетика, но и греков, которые блокируют вступление Македонии в НАТО и ЕС, поскольку Скопье отсылается к традициям Македонии, которые греки считают собственными. Потому-то великая история Македонии укрывается с помощью дешевого трюка, заключающегося в том, что памятник Александру официально не называют памятником Александру, но статуей "воина на коне", а памятник Филиппу – просто памятником "воину". Правда, ничего это не меняет, ведь грекам важен не только Александр с Филиппом, но само название Македонии, на которое – как утверждают Афины – славяне прав не имеют. И вот, в том числе, и потому в международном форуме Македония не имеет названия, а чтобы было понятно, о какой стране идет речь, ее описывают как FYROM – Former Yugoslav Republic of Macedonia (бывшая югославская республика Македония – англ.).

Именно так и выглядят все эти междуморские сны о величии. Все эти национальные абсурды и одержимости, возведенные в наивысшую степень. Политики из страны, у которой обанкротившийся сосед забрал даже название, ездят в Среднюю Азию, в древнюю Бактрию, разыскивать потомков воинов Александра, вместо того, чтобы заделывать ямы на дорогах; они строят для себя в столице макет Греции и Рима, вместе взятых, а триумфальную арку, названную Порта Македония, суют между домов и лавок с фаст-фудом, потому что Скопье – что там ни говори – город маленький, и слишком много места в нем просто нет.

Но большая история – это большая история, и чем более ничтожна реальность, тем приятнее погрузиться в чего-нибудь глубинное.

Когда-то ходил я по Охриду, городу над Охридским Озером, на другой стороне которого лежит уже албанский Поградец, т вот там-то я встретил Славка, христианского – как он сам утверждал - философа, который решил научить меня правде.

Этой правде он обучал меня под ракию целый вечер, а я с изумлением узнавал о том, что македонцы – это прапредки всех славян, поскольку, говорил он, их название взялось от "славы". - Македонский язык, - говорил он, - это один из древнейших языков мира. Ведь Македония – это было ядро всего славянского. Славянское название Адриатического моря – Ядран – как раз об этом свидетельствует, ведь "Ядран" это ничто иное, как именно "ядро". А кроме того, славяне были повсюду. Достаточно поглядеть на карту Средиземноморья, и там, где собственное имя начинается с "Л", прибавлять затерявшееся "С". И вот так Ливан станет славянским Сливаном, а Ливия – Сливией. Достаточно чуточку поменять гласные и заменить "Б" на "В" (в конце концов, Сербию называли Сервией, а греческого Базилия у славян называют Василием) – и тут же все становится ясным.


Калкув


С семерки мы съехали между Кельцами и Радомом: а стоило. Потому что мы попали в Калкув, где стоит бетонный "туполев", а к нему приклеены печальные лица Леха и Марии Качиньских, и некоторых других жертв катастрофы. "Туполев", ну да, производит впечатление, той своей трогательной неуклюжестью, идущей от низов, с тенденцией сделаться новым символом польского христианства, который, возможно, через какое-то время станут вешать над дверями рядом с крестом (или вместо него) – но впечатление от него не самое большее. Наибольшее впечатление производит стоящая рядом Вавилонская Башня.

Вообще-то, в принципе, это не Вавилонская башня, а только лишь традиционная польская Голгофа. Здесь – она вроде как и сформирована как замок, обвешанный польскими гербами. Но выполнена она в той самой наивной, трогательно примитивной технике, что и "туполев", с той же самой неумелостью. Скорее всего, желали достичь одновременно впечатления возвышения и замка. А вышел зиккурат. Вавилонская Башня. Народ книги, которая чуть ли не сразу, только откроешь, лупит его наотмашь по роже, чтобы он, случаем, не пробовал Богу в окошко заглядывать и такие вот башни возводить – сам у себя такую Вавилонскую Башню, желая, наверняка, только добра, и с полными устами Господа, возвел.


Проклятые и неспровоцированные


Поезд из Кракова в Варшаву был наполнен молодыми людьми, которые ехали на Марш Независимости. На последнем вагоне бело-красный флаг. Я осматривал футболки и блузы с надписями типа "урожденные патриоты" или "проклятые солдаты"[45] и размышлял над тем, это же какие бабки должны крутиться в этом бизнесе. Вот уже несколько лет патриотизм в моде, ежеминутно выходят новые коллекции тряпок: то блуза с бело-красной повязкой на рукаве, чтобы не нужно было ее надевать; то майки, изображающие гусарский панцирь. Здесь, в поезде, проходило самое настоящее ревю патриотической моды.

В вагоне-ресторане сидели коротко стриженные ребята. Они пили пив, чокались бутылками и провозглашали тост на столь же модном, как и патриотизм, венгерском языке: egészégedre! (Ваше здоровье – венгр.). Они рассуждали о том, как в этом году будет выглядеть полицейская провокация.

- Лишь бы только нас не заперли на мосту как в последний раз, - говорили они.

Я выпил кофе и перешел в свое купе. Тут тоже сидели молодые патриоты. Никакие не скинхеды или потенциальные "задымяры"[46] – самые обычные "нормалы", на глаз, в возрасте выпускников лицеев. Два парня и девушка. Выглядели они так, словно разрешение на поездку должны были спрашивать у родителей. Наверняка пообещали, что ни в какие драки впутываться не станут. Очень вежливые, говорили "пожалуйста", "спасибо" и "извините". У одного на футболке была надпись "вера, надежда, любовь", у второго было рисованное изображение волка под надписью "проклятые солдаты", на девушке были розовые адидасы. Парень с волком решал панорамный кроссворд, тот, что с "верой, надеждой, любовью" вместе с девушкой слушал музыку на mp3-проигрывателе: себе в ухо он вставил один наушник, второй дал ей. Так что это не были никакие стереотипные, злые, агрессивные националисты. В моем купе ехала обычная польская нормальность. Может, новая, а может, и нет.

Тогда я начал размышлять над собственной ненормальностью. Над тем, что реальность, быть может, поменялась гораздо сильнее, чем мне до сих пор казалось. И что сейчас я уже во все не врубаюсь. Женщина справа от меня читала ксендза Твардовского, а мужчина слева от меня – журнал "До Жечи" (К делу – пол.).

Я закончил Покорность Уэльбека и сунул книгу в рюкзак. Потом закрыл глаза и попытался заснуть. При этом слушал, что говорит патриотическая детвора. Этот марш их несколько возбуждал. Это был их первый в жизни марш.

Опять же, до сих пор они никогда не были в Варшаве. За Западным вокзалом подошли к окну. – Глянь, а это, похоже, тот самый знаменитый Дворец Культуры, - размышляли они. – Такой небоскреб, который старше всех остальных…

Все сильнее я чувствовал, что мой контакт с действительностью слабеет.


Праздник, и потому почти все лавки в подземной части вокзала были закрыты, но на двери магазина с патриотической одеждой висела крупная надпись "ОТКРЫТО".

Как только я вышел на площадь Дефиляд (Парадов – пол.), то услышал взрывы. Это рвались петарды, то тут, то там палили файеры. На самой площади и на закрытых Иерусалимских Аллеях собирались группки. Большинство надело темные куртки. Нельзя сказать, что были сплошные скинхедовские "flyers", но было их прилично. Скиновский стиль преобладал. То ли скинхедовский, то ли романтический борца за независимость: длинный плащ, под него глянцевые сапоги, на руке повязка. Но очень много и обыкновенных гопников с характерным презрением и пренебрежением в глазах.

Я шел среди них и слушал, как они вопят, что, мол "ебать пидоров", что "честь и слава героям" и что "Бело-красная Польша - чемпион". Из одной темы в другую они переходили без малейших проблем. Вероятно, что этого перехода они вообще и не чувствовали. Некоторые разговаривали по телефону. "Я в Варшаве, ну, на том марше. Не, не пизжу, чессслово. Все класс". "Мы стоим на такой огромной площади, нууу, даже не знаю, как тебе описать, вся выложена плиткой". "Да ебать полицию! Алло! Ты меня слышишь? Ебать по-ли-цию! Алло! Да нет же, курва! Е-бать! Ну! Полицию! Успехов!".

Флагов была масса, а среди них были и с топорлом[47], символом, придуманным междувоенным мистиком Станиславом Шукальским, утверждавшим, будто бы польский язык – самый древний из всех языков на свете, а Вавилон – это всего лишь наше родимое "бабье лоно". На рукояти размещались стилизованные свастики или же – как их в этих кругах называют – "сваржице". "Солярный арийский символ".

Откуда-то издалека был слышен усиленный мегафоном голос, кричащий: "Ебать Европейский Союз". Кое-где, с несколько неуверенными лицами мелькали нормалы и знаменитые патриотические семьи с детьми. Дети держали в ручках флажки и глядели на все громадными, анимешными глазами. У некоторых на груди были бело-красные украшения. Многие из них узнавали, что такие украшения-котильоны – "фрайерские", потому что их продвигал "Коморуский"[48]. И во всем этом грохоте, неразберихе и разрывах петард спал бездомный. Никто ему не говорил ни единого плохого слова, никто не будил, никто никуда не выгонял.

Я прошел через Маршалковскую и направился в сторону улицы Згода (Согласие – пол.). Здесь, на тылах демонстрации, крутились националисты, выискивающие местечка, где можно спокойно отлить. Особо они и не прятались. Один из них, пуская струю, вопил: "Гордость! Гордость! Национальная гордость!".

Я шел, глядел на это все и с радостью в сердце размышлял о статье Яцека Карновского в "Политике", которую читал днем раньше. В ней Карновский уговаривал президента Дуду не принимать все же участия в Марше Независимости. Почему? Тут Карновский проявлял глубочайшую деликатность, чтобы никого случаем не обидеть. Суть была в том, чтобы президент своим присутствием не делал волнения легитимными, но тут же Яцек прикрывал себе задницу, когда писал, что за большую их часть, вероятно "ответственность несет уходящая власть", ну а задымяр "искусственно поощряют к агрессии", сами же организаторы "никаких инцидентов не желают". Официальный мегафон демонстрации грохотал так, что в животе отдавалось. Мимо прошли какие-то почтенные старцы. – А ведь тот его брат был военным судьей, и он провозглашал приговоры… - услышал я.


Марш тронулся в сторону моста Понятовского. Люди шли мимо палатки, где можно было купить школьные тетради с героями. Среди всех прочих там имелись Стефан Банах, ротмистр Пилецкий и медведь Войтек[49]. Я не пишу здесь для того, чтобы насмеяться над этим. Это не был пропагандистский набор героев правых политиков.

А в самом хвосте демонстрации шла пара чернокожих журналистов. Я не видел, чтобы кто-нибудь к ним цеплялся. Они подсовывали микрофон под нос какому-то пожилому мужику с бело-красной повязкой на руке. На горизонте передо мной было бело-красно от флагов и розово от горящих файеров. Над толпой летал вертолет. Я прибавил скорости и направился в сторону головы демонстрации.


Постепенно толпа делалась все плотнее. Среди бело-красных флагов начали появляться зеленые треугольные флажки Всепольской Молодежи с небольшими мечами Храброго (имеется в виду король Болеслав Храбрый, захвативший, к примеру, Киев). Ракеты падали на газон и взрывались у людей под ногами.

Ну да, было немного родителей с детьми, но выглядели они так, будто сильно жалели, что поверили, будто бы Марш Независимости – это и вправду демонстрация среднего класса, радостный праздник с размахиванием флажками и пением "Ах мой розмарин"[50]. Нет, это не было радостное празднество. Из автомобилей, на которых разместили динамики, доносились охрипшие голоса организаторов: "Кричим громко, чтобы этот сукин сын услыхал нас внизу! Кища-а-ак! Та-ак? В а-а-ад!". Люди подхватывали: "Ярузель! Та-ак? В а-а-ад!". Репертуарчик был постоянный. "А на деревьях вместо листьев повиснут кучи коммунистов", "бей серпом, бей молотом красную босоту", "ебать ТВН[51]", ""везде и всюду полицаев ебать будут", "Польша католичеством велика", "ебать ислам не мечетями, а мачете".

Полицейских не было видно. Их патрульные машины стояли под мостом. Охрана порядка демонстрантов не провоцировала. Вниз летели петарды. "Везде и всюду полицию ебать будут", - орала толпа. Из машины организаторов доходили робкие призывы, что, возможно, есть смысл полицию не провоцировать. Вместо того, чтобы ебать полицию, предлагали лозунг "независимость не продается", только его как-то не подхватывали. Вместо него через мгновение заорало: "Польша католичеством велика".

Здесь же шел Йоббик[52] и работал в качестве амулета. Понятное дело – венгры. Сабля, стакан, патриотизм. Деятели с широкими усмешками орали: "Риá, риá, Хунгариá", а поляки подхватывали. Все щелкали фотки мобилками, а йоббиковцы улыбались еще шире.


А вот балаклавы носили относительно немногие. Но некоторые впечатление производили. Например, все зеленые, со стилизованной под арабскую вязь надписью "Джихад Легия[53]". Хлопцев с топорлом и сваржицами я больше не видел. Кто знает, может организаторы у них те флаги забрали и хорошенько дали по шее. Но ненависть кипела и так, даже без славянских свастик. Ебать Туска, ебать Коморовского, ебать ЕС, полицию, евреев, педиков, ислам…


Организаторы делали многое для того, чтобы не началась потасовка. Полиция спряталась под мостом, потому "не провоцировала", словно ей нельзя было стоять на улицах города, который она должна была защищать. Ну совершенно, словно бы защитники порядка поддались пьяному базару типа "иду я с дружбанами, всем остальным – не становиться у нас на пути, а если нам чего не понравится, за себя не ручаемся".

Полицейские на глаза националистам не лезла, так что драки не случилось. Организаторы заявили о полнейшем успехе. Они были счастливы. Это они контролировали ситуацию.

Но одна из главных столичных улиц превратилась в идеологическую сточную канаву, и уже эту сточную канаву не контролировал никто. Или же не видел во всем этом проблемы, ибо сложно предполагать, будто бы организаторам мешали лозунги, призывающие ебать того или иного или заебать вон того. Как будто бы это было нормальным, что призывают к насилию и ненависти.


Националисты не устроили в Варшаве, как каждый год, разборок. Замечательно! Мы очень рады. И забываем, что выкрикиваемое в течение половины дня в самом центре столицы, годилось для привлечения к ответственности на основании уголовного клдекса о призывах к ненависти.

Это немного напоминало анекдот о двух скинах, которые спасли жизнь иммигранту, поскольку решили его не пинать ногами.


Под Национальным Стадионом все красно от файеров. Было уже темно, так что вид производил впечатление. "Гляди, как красиво!" – вздыхали люди и делали фотографии.

Я тоже делал, потому что было-таки красиво. Понуро красиво. Это не было радостным праздником. Скорее всего, напоминало антимайдан: точно такие же темные куртки, мрачные лица, униформизация. Вот только энергии во всем этом было больше, чем в маразматическом, втихую заливающемся водкой антимайдане.

Здесь была масса энергии. Но, тем не менее, это было рычание Мордора. И я уже не дивился тому, что если Майдан в российских и проянуковических средствах массовой информации представляли так, как выглядел этот вот Марш Независимости, то в Крыму и на Донбассе после победы майдановцев поставили баррикады. Ибо эта мрачная сила и вправду порождала страх. И если в Украине истерический национализм какой-то части Майдана уравновешивался позитивным, про-европейским и про-демократическим аспектом, здесь этот национализм не уравновешивался уже ничем.

Или практически ничем.


Я не испытывал отвращения ко всей этой массе, ко всей этой толпе. Она меня временами пугала, но я соврал бы, если бы сказал, будто бы испытывал исключительно неприязнь. Понятное дело, я испытывал ее к наиболее агрессивным, наиболее вульгарным, наиболее вырывающимся, к тем, которые навязывали тон. Но не в отношении тех, которые пришли сюда затем, чтобы кричать то, что кричали другие. Я не испытывал ненависти к пешкам, которые повторяли то, что орали ферзи и короли.

Ведь все эти "ебать то или другое" складывались для них в некую наррацию[54]. Простую наррацию, описывающую мир. Объясняющую, почему все так хуево и паршиво, даже если это объяснение мутное, ненавистное и обижающее. И что тут нового, когда люди подключаются к источнику энергии, скрытому в массовости? У меня все тело сводило при мысли, что они выбрали такую шокирующую наррацию, а не друную, но, быть может, все остальные не были написаны языком, который они в состоянии понять.

Или же, который бы их убеждал.


Я не мог испытывать неприязни к детворе из моего купе, ибо то, что для меня было вступлением к чему-то зловещему, для них было прозрачным. Ведь не могли они понимать моих предупреждений в отношении нахально заявляемого патриотизма, поскольку их только-только формирующийся мир не предполагал того, что в идеях национализма могут дремать какие-то демоны.

Ведь им внушают, что нацизм был делом леваков, а никак не националистов. Что это левые демонтируют естественные, народные идеи, поскольку они – это декадентство Европы, что они внедряют извращенные решения, которые должны закончиться дегенерацией всего мира, какие-то права геев – а ведь натуральными всегда были дырка и палка; они мечтают о каком-то феминизме – а ведь естественно – это тогда, когда мужик охотится, а баба добычу готовит.

Ведь левые – это безмозглые фраеры, впускающие в Европу ислам, а ведь тот самый ислам первым бы всех их геев перебил, а феминисток спрятал за чадрами. И никто, никакая другая контр-наррация не в состоянии доступно и просто объяснить им того, что вбивают им в голову националисты. Которые, по причине Павла Кукиза[55] уже прошли в Сейм и будут вбивать дальше. Сильнее и глубже.

- Это война! – покрикивали накапливающиеся под Национальным Стадионом люди, и я знал, что в их головах это и вправду война. И если мы будем их только презирать, вместо того, чтобы пытаться понять то, что стоит за их воплями – а ведь это не просто набор, состоящий исключительно из предубеждений и эгоизма, среди них имеются и самые банальные страхи с фобиями, там же и чувство обиды и отверженности – то мы будем эти чувства только укреплять. И помогать тем, которые кричали со сцены, поставленной перед Национальным стадионом.


А там как раз начиналась идеологическая обработка.

Ксёндз Яцек Мендляр кричал про "врагов отчизны", и о том, что "левацкая пропаганда" желает уничтожить национальную гордость. О том, что он – "воин" за "великую, католическую Польшу". Он вопил, а толпа подхватывала: "Гордость, гордость, национальная гордость", "Бог, честь, Отчизна". "Вы – великая армия Церкви", "мы желаем сражаться мечом любви и правды", - провозглашал он, у меня же в ушах стояли вопли: "Ебать ислам мачете!". "В 1944 году нам внушали, будто Советы – это долгожданные гости, а сегодня нам втискивают в головы исламский фундаментализм". "Мы не боимся мирно настроенных мусульман, но ведь такие – это меньшинство". И люди приветственно кричали.

"У нас имеется право на страх, и никто не может его лишить", - говорил он, и в этом как раз была правда. Еще он врал, говоря, будто "желает диалога", но не врал, крича: "Никто не желает с нами говорить".


А после Мендляра на сцену выходили другие, еще более странные. Представитель ONR[56] очень просто обрисовывал действительность: "Имеется партия Nowoczesna[57], которая действует во имя каких-то банков, имеется РО[58], которая сидит в кармане Берлина и Брюсселя". "Имеется PiS, которая сейчас будет править, но которой необходимо глядеть на руки. Они уже управляли – лиссабонский трактат[59] и тому подобные вещи. Это партия, которая слушает Вашингтон и Израиль. Так что никаких войн за Израиль!".

Итальянец из Forza Nuova (Новая Сила – ит.) рассказывал про англоязычных бизнесменов с израильскими паспортами, а националист из Швеции повторял, что идет война. Иридион[60] сыграл "Расцветали бутоны белых роз", загорелись файеры, у всех по спинам полезли мурашки, они сосали эту Польшу, словно наркотик. А потому же все, вопя во все горло: "Польша для поляков!", разошлись по домам.

А по дороге еще зашли на кебаб[61], из-за чего я задумался над тем, до какой же степени все эти вопли про Польшу для поляков – это попросту чистая и привлекательная форма. Молитва, которую бубнят без понимания.


В подземных переходах под кольцом Дмовского какие-то ребятишки цеплялись к прохожим. Чего-то там они кричали про "красных босяков", про "педиков", но тут сразу же было видно, что речь идет об идее чистого повода подраться. Полиция здесь никак не провоцировала.

К счастью, им относительно быстро это надоело, и они отстали.


Это флаг Европейского Союза, Франек


Тут уже я сам над собой смеялся, потому что поглядеть на демонстрацию KOD[62] я отправился прямиком из грабительски-хипстерской забегаловки, в которой пил выжимаемый при мне сок и слушал, как люди вслух читают ньюсы о том, как "они" запретили полеты дронов над Варшавой.

Ржать над самим собой мне хотелось, хотя, в общем, ну чего плохого в таком соке: витамины, здоровье и тому подобное. Во всяком случае, я допил и вышел. Люди подтягивались со всех сторон, и это на сам деле были семьи с детьми, те самые, которых так мало было там, где они – вроде как – имеются, то есть, на демонстрациях националистов. Здесь никто не рвал хлебал, что, мол, ебать того или другого, тех или иных.

И вообще, никто не кричал, потому что, похоже, не слишком у них выходило лепить упрощенные лозунги, потому, хотя и гудели на вувузелах[63], чтобы придать всему этому хотя бы внешний вид чего-то не до конца постмодернистского. Они даже пробовали выглядеть как-то браво, по-казацки, но и это не слишком у них выходило. В конце концов, это ведь были нормальные люди. И студенты гуманитарных факультетов. Они не слишком can into agression (поддавались агрессии – англ.). Какой-то спокойный бородач пояснял своему сынку, что сидел у него на шее и спрашивал "а ета какой флаг?" – что это, мол, флаг Европейского Союза, Франек.

Только я шел и замечал, что начинаю впадать в паранойю. Где-то в средине меня начало доставать то, что всегда доставало до печенок, на Майдане, например, или на маршах националистов: испарение до полного исчезновения здравого смысла. Посадка в бобслей единственной перспективы. Стоял, к примеру, подъемный кран на Вейской, а я уже – look! Это ветки обрезают, или это камеры крепят?

Среди демонстрантов крутились какие-то обиженные национал-католики, выглядели они словно христиане в языческом Риме или талибы на гей-параде: торжественно-хмурые и с презрением во взглядах. Какая-то пожилая женщина несла плакатик с надписью: "Я из недорезанной компашки".

Люди проходили мимо этой старушки и поглядывали на нее с сожалением, она же с таким же сожалением глядела на них, поскольку для нее они все были бандой глупой словно лемминги прекраснодушных типов, которые устраивают истерики, хотя ничего страшного и не происходит: одна власть перенимает власть и начинает уборку после предшественников. Бабка же для окружающих была истеричной мохершей[64] из параноидальной банды, выталкивающей Польшу с европейской колеи. И все делали все возможное, чтобы друг друга не понять.


Я сидел под пьедесталом памятника Витосу[65] и прислушивался, к тому, что говорят люди.

- Ну ладно, - говорили какие-то два типа. - Свой патриотический долг мы исполнили - Тут они оба рассмеялись. - А теперь пора на латте.

Я поднялся, чтобы шататься по улицам дальше. Ко мне подошла какая-то хмурая пара. В возрасте, на глаз, лет по пятьдесят.

- Прошу прощения, - сказал мужик. – А вы не знаете, где здесь имеется какой-нибудь ПОЛЬСКИЙ ресторан?


Острава


В Остраву я приехал на поезде из Цешина. Тогда еще поезда в Чехии были старыми, но по какой-то причине выглядели они лучше, чем польские. Было в них нечто старо-доброе. Как и во всей Чехии. В купе сел какой-то тип и вытащил тормозок. Бутерброды, завернутые в слегка жирную бумагу. Он стал разговаривать с женщиной, что сидела напротив. И было в этом нечто очень непринужденное, естественное. Как будто бы сам факт того, что они сидят рядом, обрек их на беседу.

Сейчас в Польше уже начинает так быть. Люди заговаривают с незнакомцами. Быть может, это только лишь мое впечатление, но мне кажется, что еще недавно так это не выглядело. Народ не глядел друг на друга. Никто не желал знать один другого. Никто никем не интересовался. Одни в других практически видели все самое худшее, чтобы уже через мгновение, переломав первый лед, уверившись друг в друге – броситься один другому в объятия.

А эти двое в чешском поезде – разговаривали. Непринужденно. Мне это нравилось. Они болтали. Но сохраняли одинаковую дистанцию один по отношению к другому. Мужик чего-то рассказывал, он ехал к брату, говорил, у брата какие-то проблемы с каким-то учреждением; а она, то есть эта женщина, чего-то там советовала. И тоже рассказывала о своих проблемах. И в этих проблемах: самого мужика, его брата и случайно встреченной женщины не было какой-либо драматической тяжести. Не были они присыпаны тяжелой, угольной пылью, придавлены смогом, не торчали по пояс в грязи. Проблемы, которые можно решить, а потом вернуться домой на поезде, разглядывая рыжеватый пейзаж за окном.


Это была ранняя весна, даже, точнее, еще предчувствие весны, так что зелень еще не выползла, кусты и деревья еще выглядели чудищами, беспомощно вытягивающими к небу сотни тоненьких щупалец. Мир был наг, и Чехия тоже была нагой, и все эти придорожные склады, сараи, какие-то местности, мимо которых мы проезжали, выглядели так, словно их кто-то ужасно обидел, обнажил, ободрал от кожи и бросил, чтобы они ожидали, пока не отрастет новая. Тут пивная, там какой-то продовольственный магазин, почта. Покатые крыши, коричневатые дома, не окруженные зеленью дворов, припаркованные у тротуаров "шкоды".

Ранняя весна и бесснежная зима. Видны все трупы и скелеты. Именно этому удивлялся акунинский Эраст Петрович Фандорин, российский неумеренный ответ на Шерлока Холмса (неумеренный, потому что по мерке восточноевропейских комплексов: Фандорин – это не только непобежденный мастер дедукции, но и знающая восточные боевые искусства ходячая энциклопедия – впрочем, в каком-то из рассказов Акунин не смог удержаться, чтобы не натравить его на Холмса и не дать тому трепки). Фандорин, который из заснеженной глубинки России приехал на западные рубежи российской империи и увидел зимние, черные от грязи поля, не прикрытие жалостливым снегом, чуть ли не заплакал над этой пугающей наготой.


Чехия может даже разваливаться, но, все равно, выглядеть будет в меру достойно и тепло. Здесь это видно, заметно, что она крепко и тепло прижалась к центру, сердце которого бьется в Германии, и хотя все это выглядит словно запущенная, славянскоязычная провинция, тепло цивилизации четко чувствуется.

Посткоммунистическая Чехия для меня всегда несколько ассоциировалась с Веймарской Республикой, описанной Ремарком: отброшенная в нищету, обедневшая, осыпающаяся – и все же держащая марку. Обладающая памятью материала.


Из Цешина я выехал с вокзала на чешской стороне, из которого видно Польшу. А конкретно – Замковую улицу в польской части города. Именно по этой Замковой я и спустился в Чехию, осматривая все вывески, надписи, какие-то, то тут – то там, фасады "под мрамор", все те отчаянно крикливые манекены в магазинных витринах, окутанные еще более отчаянной парчой – а потом прошел мило белого орла на голубенькой табличке с надписью "Польская Республика" – единственный элемент с польской стороны, который не изображал крикливого шика – и вошел на пограничный мост.

По чешской стороне все уже было чешским, настолько чешским, что у человека просто в голову не умещалось: каким чудом тонюсенькая, теоретическая в принципе граница, едва-едва текущая Ольжа, может разграничивать столь различные реальности.


Я шел по улице Hlavní Třída (Центральный Проспект – чешск.), которая несколько десятков лет назад какое-то время звалась улицей Пилсудского. Это после того, как Польша воспользовалась смертельным ударом, нанесенным Чехословакии Германией, и решила отобрать то, что посчитала своей собственностью. Здесь, по Пилсудского, уже какое-то время до официальной передачи города на лошадях ездили польские полицейские в черных германских "штальхелмах" с припаянными большими серебряными орлами в коронах.

Потом въехали польские танки, вошли солдаты из катовицкого пехотного полка, вошли подхалянские стрелки, проехала 10 бригада Панцирной Кавалерии. В конце концов, прошелся сам Смиглы-Рыдз[66] при сабле и с улыбкой на губах, а за ним, как crew за вокалистом на хип-хоповых клипах, огромная команда офицеров в конфедератках. Всегда, когда я просматриваю эти снимки, приходится сильно себя сдерживать, чтобы не представить, как они размахивают руками и читают рэп, подхватывая и выкрикивая слова, подкидываемые их конферансье (М.С.) – Смиглым-Рыдзем.


Я вышел на вокзале в Остраве, сам же вокзал был еще до ремонта. Запомнились какие-то пастельные пространства и замазанные маркерами окна. В городе было пусто. То еще были те времена, когда чехи спокойно ездили до конца на своих "шкодах-фаворит", а поляки из кожи вон лезли и брали в кредит "дэву", "тойоты" и "пежо", тащили из Германии битые "мерседесы", "ауди" и "опели", по которым немец плакал, когда продавал. Чехи сидели тихонько. Не было у них инстинкта форсить. Хотя, может быть, он и имелся, но какой-то другой, чем у поляков. Не было в них и столь резкого инстинкта незамедлительно выблевать из себя все эти социалистические серые годы. Быть может, потому, что на фоне спокойной и не сильно прикрашенной центральноевропейской жизни, Чехия вовсе не была такой уже и серой.


Но тогда в Остраве не было ничего. Только пустота, словно бы кто-то бросил биологическую бомбу. Центральноевропейская неподвижность. Впоследствии я сориентировался, что так оно выглядит повсюду. Во всей этой уютной котловинке между Карпатами, Судетами и Альпами. Куда поместились Чехия, Венгрия, Словакия, Австрия, Словения. На улицах никого, иногда только шмыгнет какой-нибудь автомобиль.

Даже деревьев не было. Габсбургский город то тут, то там испестренный чехословацким модернизмом. Единственное, что привлекало внимание, это та самая искушающая суровость. И синие линии, определяющие места для парковки.

Я шатался по городу и глядел. В темной пивной, где я сидел над говяжьим гуляшем с кнедлями и проваливался в черное отчаяние, ибо пустота, которая меня окружала, казалась абсолютно ничего не пропускающей, ко мне подсел какой-то тип. Все было пусто, практически все столики, но он сел рядом со мной, поскольку – чего он и не скрывал – ему хотелось с кем-нибудь поговорить. Я отодвинул тарелку, которая на темной древесине оставила коричневую, практически невидимую полоску соуса, и придвинул к себе кружку. Бармен рыбьими глазами тупо пялился в окно, а за окном, по рынку, должны были ходить люди, как это всегда бывает на рынках, но никто не ходил.

Мужик, который подсел ко мне, немного знал польский. Научился, как сам говорил, из польского телевидения, потому что его все здесь, в Остраве, довили. Фильмы, говорил тип, там пускали западные. Вестерны. Ну и "Четыре танкиста", говорил он, те "Четыре танкиста", то была sranda (веселуха – чешск.). Он говорил по-польски, только ему не было особенно чего сказать, да тут речь шла и не о болтовне. Во всяком случае, ни о каких-то сложных вещах. Он не желал слушать каких-либо длинных размышлений. То есть – он не прерывал, когда я начинал что-то говорить, только интересовало его вовсе не это. Речь, скорее, шла о том, чтобы сидеть вместе и издавать из себя какие-то отрывочные комментарии. Наблюдения. Возможность посмеяться над тем или этим, как раз во время, необходимое, чтобы выпить пивка. О поглощении того же пивка в компании известных схем и утверждений. Короче, дошли мы до того, что чехи и поляки, в сумме, народы похожие, хотя, все-таки, очень разные, и что чешское пиво не так уже и лучше польского, хотя, все-таки, лучше. Это было нечто вроде компромисса, я это видел, потому что мужик был вежливым и явно не желал издеваться над польским пивом и поляками. Тем более, что говорил он по-польски, и ему попался – что бы там ни было – польский собеседник. Он выпил и пошел себе, я никогда уже его в жизни не увижу, но не скажу, чтобы особо по нему скучал. Я исчез из его синапсов – и прекрасно об этом знал – с последним глотком пива. Когда он говорил то свое "до свидания", я знал, что говорит в пустоту. Но я не удивлялся, потому что в Остраве пустота чрезвычайно плотная.


Завихрения чешскости


Или возьмем Оломунец. Мы сидели с чехословацким интеллектуалом. Одним из тех интеллектуалов старого типа, которые так никогда и не согласились с фактом, что чехи и словаки живут в отдельных странах.

Выглядел он паршиво. Едва дышал, и через каждые несколько шагов ему приходилось останавливаться, поскольку сердце не успевало срабатывать. Но смолил он одну за другой. Мы сидели в пивной, в клубах дыма, между почтенными и достойными пузами пожилых завсегдатаев, которые смешивались с упругостью и сексапилом младших. Наш интеллектуал был человеком, который уже признавал, правда, что Чехия и Словакия – это две страны, только это ему не нравилось.

Говорил он много вещей, очень демократических и свободноевросоюзных, он был словно Михник и Гавел вместе взятые. Мы сожалели в отношении польского антисемитизма и национализма. У него был песик, маленький симпатичный кусака, который все время крутился под столом. Я спросил у него, какие в Чехии самые популярные клички собак.

Мой собеседник задумался.

- Исаак, - сказал он. – Аарон. Сара.

- Во! – воскликнул он. – Разве это не антисемитизм?

- Чего? – удивился тот. – Антисемитизм? У нас? Да откуда…


Да, да, да. Антисемитизм имелся повсюду, но только не в Чехии. Разве что немного по пивным в Чехии. Упаси Боже, ни в коем случае не сразу же национализм, но уверенность в том, будто бы все в порядке. Что мир плох где-то там, а здесь теплый дом, где, возможно, иногда и происходят неприятные вещи – но вот чтобы сразу же предполагать какие-то злые намерения? Чехи, сложилось у меня впечатление, друг с другом чувствуют себя замечательно. Возможно, они и смогли бы быть критичными друг с другу, но похоже было на то, что, чаще всего, они не видят повода. Настоящим прошу прощения у всех чехов за обобщение.

Короче, я заказывал эти хреновы утопенце, курил "петры" или "спарты"[67] и тушил их в квадратных, тяжелых пепельницах. И слушал о том, какая же заёбанная эта Польша, о чем относительно часто народ решал мне сообщить.

Да, я прекрасно знаю, как выглядит в Чехии польский стереотип, и это меня совершенно не удивляет, поскольку всегда выглядит одинаково. Такова уж механика. Эти стереотипы различаются исключительно местным колоритом, но они всегда такие же самые, в том числе и чешско-польские. Всегда, чем дальше от центра, тем сильнее периферии презирают периферии, располагающиеся еще дальше. И чем большими перифериями они сами являются, тем презрение больше. Немцы смеются над чехами, австрийцы считают венгров гуннами; венгры румын считают варварами, а чехи – поляков. Поляки – украинцев, украинцы – русских, иногда румын, иногда – молдаван. По-разному. И так далее.

Но я участвую в этом польском мазохизме и езжу в Чехию. Ведь если бы это меня задевало, то никуда не следовало бы ездить, ведь всегда – как представитель страны, называемой Польшей – я играю какую-то роль. Либо жертвы, либо хамла.


Нацики


Только лишь пару лет спустя я видел, как поляков слушают, причем – внимательно.

В городе крутилась масса полиции. На ногах у них были черные наголенники, так что выглядели они словно осовремененная версия рыцарей. Ходили так же чешские, польские и словацкие ребятишки: спортивные блузы, иногда капюшоны, иногда жокейки. "Pičo" и "vole" смешивались с курвами и хуями, и какое-то время все это выглядело как какая-то пограничная идиллия. Чехи, поляки и словаки делали совместные фотки, похлопывали друг друга по спине, давали даже подержать свои флаги. Национальные ипартийные. И они держали их, спрашивая друг друга на трех языках, да как же так может быть, что белые, порядочные люди не имеют ни работы, ни будущего, а у цыганских короедов школы на шару. У европейцев нет будущего, а тут еще хотят их благословить иммигрантами, которых Эрдоган использует для того, чтобы давить на Европу.


А потом выходили на трибуну по очереди. Один раз чех, один раз – словак, один раз – поляк. Все знали провозглашаемое на память, так что слушали не слишком внимательно. Народ перешептывался. Какие-то чешские пареньки еще поясняли полякам, что означает "ty vole"[68]. Время от времени вздымались возгласы в тех местах, где орали все вместе.

На возвышение забрался какой-то поляк. Он начал говорить о том, что нельзя позволить, чтобы иммигранты заняли старую, добрую Европу. Старые европейские города. Старую европейскую цивилизацию. После него на трибуну выходили, поочередно, чех и словак – и говорили, приблизительно, то же самое.

Мы стояли в самом центре старого, послегабсбургского города и слушали древнейшую песнь о защите того, что наше, что свое – потому что близится гибель.

Китайцы, монголы. Над горизонтом горят зарницы и слышен лязг железа, как пел поэт Шветлицкий[69].


- Почему вы ничего не делаете?! – Какая-то женщина, уже в возрасте, дергала полицейских за защитное оснащение. Выглядела она так, словно бы на улицу выбежала, бросив чашку чая или кофе, книжку, потому что в окно увидала, что творится. Седые волосы развевались, пуговки кофты неправильно застегнуты. – Почему вы ничего не делаете, вы что, не видите – это же нацисты!? Почему вы их не задерживаете, почему вы их не останавливаете, ведь еще же не поздно.

Полицейские лишь мило ей улыбались.

- Пани не понимает! – кричали ей вполне взрослые типы, стоящие с зеленым флагом, похоже: Народной Партии Наша Словакия. – Мы пани хотим защитить! И пани, и внуков пани! Пока не станет поздно.

Они и она глядели друг на друга и не могли решить, какая сторона представляет гибель, а какая – нет. А между ними стояли полицейские и улыбались: а что им еще оставалось делать.

- Вы свои головы защитите! – сказала старушка в конце концов.

- А исламистов пани любит? – крикнул один из народников.

- Не люблю, - призналась пожилая женщина. – Но вас не люблю еще сильнее.

Полицейские уже смеялись.

- А ромов? – спросил один из них у коллеги, но так, что бы ни старушка, ни националисты не слышали.


Не так давно в Братиславе организовали выставку словацкой пропаганды тех времен, когда Словакия Тисо[70], вассал гитлеровской Германии, верноподданно служила нацистам, и этот период словацкие неонацисты называют периодом истинной словацкой свободы (и экономического процветания). Среди множества обаятельных картинок, прославляющих крепость арийского оружия и ничтожность жидобольшевизма очутилась одна, изображающая "крестоносцев новой Европы", выступивших против левацкой заразы. Впереди всех, с флагом со свастикой, вышагивали немцы. А вслед за ними – словаки, венгры, румыны, финны, хорваты.

Иногда у меня складывается впечатление, что ничего нового в этом несчастном регионе уже невозможно придумать. Меняются только флаги. И кандидаты в вожаков.


Позднее, когда уже появилась Стодольна[71], крупнейший центр для выступлений между Краковом и Прагой, появился некий весьма материальный повод, чтобы сюда приезжать. Но вот тогда, в свою очередь, мне что-то перестало хотеться. Стодольна была некоей трагедией, чешским Диснейлендом, собственной железнодорожной станцией, на которую съезжались сотни польских говнюков из силезских городов по другой стороне границы.

Понятное дело, она обладала своей прелестью, только это была прелесть Лас Вегаса, изображающего то Париж, то Прагу, а то и черт знает что, как в случае пивной, что называлась, по-моему, "Ябба-Дабба-Ду", стилизованная под пещеру Фреда и Вильмы Флинтстон.

Вечерами по Стодольной народ прогуливался по стеклянным осколкам и самокруткам под ногами. Чехи выглядели не так, как молодые поляки. Треники они заправляли в носки, в ушах были сережки с поддельными алмазами. Волосы на голове покрыты гелем или жокейками. Выглядели они как их соответствия в Германии или Австрии, то есть в местах, которые для их провинциальности однозначно были центром.

Поляки одевались иначе – получалось ни по-восточному, ни по-западному. Чувствовалось во всем этом какие-то отзвуки российского гопничества, пацанов в спортивных костюмах, так повлиявших на стиль одежды польских хулиганов в девяностые годы. Только в Польше в тренировочных костюмах давным-давно ходят, в основном, хипстеры, так что и здесь среди поляков преобладали джинсы, спортивные блузы и тяжелые башмаки.


И вот так сновали, параллельно друг другу, эти два мира: польский и чешский, крутились туда-сюда среди испарений жареного в уличных ларьках мяса. Какие-то польские чехофилы пытались в одной з пивных поджечь абсент в рюмках, но обслуга их погнала, не позволяя объяснить себе, что "именно так оно и следует делать". Я был пьян, потому что именно затем на Стодольную и приезжают, и ежеминутно вскакивал из-за столика, чтобы полазить по Стодольной. Вроде бы затем, чтобы перекурить, но на самом деле – чтобы хоть чуть-чуть побыть с самим собой. Посмотреть ничем не нарушаемым взглядом. Который ни с кем не надо делить. Я залезал вро всякие дыры, во всякие закоулки. Я курил и шастал по темно-синей ночи, глядя на разбитое стекло и на людей, которые лазили между пивными. Чем позднее становилось, тем больше они становились похожими на потерпевших крушение. Я и сам выглядел как потерпевший крушение и знаю об этом. В конце концов, все высадились в гостинице, что походила на пристань посреди преисподней. Было что-то ужасно нереальное в спокойных, заспанных лицах за стойкой администратора, разбуженных посреди ночи, в то время как во круг продолжался апокалипсис. В убранных номерах и пропылесосенных напольных покрытиях. Я лежал в постели и чувствовал себя героем комикса. Будто бы в Sin City себя чувствовал, со всми теми густыми тенями и контрастами Фрэнка Миллера. Свет с улицы просачивался сквозь жалюзи, те отбрасывали на стену тени, а уже те, в свою очередь, порождали чудовищ – среди пьяных криков по-польски и по-чешски, среди звона битого стекла.


Марек


С Мареком мы в Будапеште как-то пошли в "Симли", в один из баров для туристов. Седьмой Район, попытки чего-нибудь слямзить где только можно; банкоматы, запросто выдающие в форинтах эквивалент нескольких сотен евро вместо нескольких – глядишь, может кто и охренеет и выплатит слишком много. Да и кому хочется проверять курсы этих восточноевропейских валют, прибавлять нули, вычитать, множить, пересчитывать, а потом еще раз – и так по кругу.

Марек – это молодой чешский политолог, англофил. В Будапеште он торчал на какой-то стипендии; иногда мы выскакивали чего-нибудь выпить. Венгры-националисты его развлекали.

- Представь себе такую вот сцену, - рассказывал он. – Иду себе по парку, курю и чувствую себя превосходно, потому что солнышко светит, и тут мне дорогу переходит маленький йоркшир с венгерским флагом…


Когда мы сидели в "Симли", ми восточноевропейских демократий уже разваливался, но Марек еще верил в чешскую систему. Он не говорил этого прямо, только лишь слегка снисходительно глядел на тех, которым в демократии не повезло. В Чехии, по его мнению, не было так уж плохо, как в Венгрии или Польше, где с точки зрения государственного порядка, той базы, которая и для левых, и для правых является добром для державы, произошла какая-то трагедия. Правые исключают из переговоров левых и центр, разбирает тройственность, не обсуждает своих решений с обществом, навязывая противолиберальные, антитолерантные решения.

- В Чехии, - говорил Марек. – о таком и подумать нельзя. Понятное дело, случаются, - говорил он, - и плохие вещи. Прежде всего, то, что премьер Соботка непрозрачен, неизвестно, какую внешнюю политику собирается он проводить, как относится к России. Он декларирует, что сам проевропейский, только никто не знает, что это для него означает. Ну и, прежде всего, политические он зависит от Бабиша[72].

Ну да, Андрей Бабиш – это серый кардинал чешской политики и головная боль таких как Марек, для которых политическая культура и государственные учреждения – это святое.

"Нью-Йорк Таймс" определил его как "Trump-like figure" (фигуру, подобную Трампу – англ.) и поставил его в одном ряду с такими деятелями как Збигнев Стонога[73]. Возможно, несколько и на вырост, но Бабиш, являющийся бизнесменом, вторым самым богатым человеком в стране, под лозунгами борьбы с коррупцией и антииммигрантской программой ввел свою совсем недавно организованную партию ANO в парламент, со вторым результатом по числу проголосовавших "за". В новом правительстве он стал министром финансов, но всем известно, что он дергает за гораздо больше шнурков, чем должно быть в руках министра финансов.

- Но ситуация не будет такой паршивой, как в Венгрии или в Польше, - говорит Марек. - Несмотря ни на что, это государство действует. И, опять же, никто не внедряет каких-либо антилиберальных обычаев в политику…

Но со временем мина у Марека делается все более кислой. Бабиш достает его все сильнее.

- Этот Бабиш, - говорит Марек, - все время перегибает палку. Он миллиардер, разговаривает антикоррупционными призывами, а вот взял и выкупил СМИ, которые когда-то были критично настроены против власти и внимательно следила за ее действиями, такие как "Млада Фронта Днес".

- Парень, - говорю я ему, - в Польше государственные СМИ – это рупор правящей партии…

- Ну да, - Марек немного смеется надо мной за то, что я так сравниваю. – Так ведь Польша – это же, что ни говори, Польша…


Весна в Бжецлаве


Но есть в Чехии нечто разоружающего. Несмотря ни на что. В Чехию въезжаешь с облегчением. Например, из Австрии. Австрийская шильдоза при выезде из Вены превращается в серую, почтенную суровость. Несколько старомодную славянско-германскость. В Бжецлав въехать было нелегко, потому что один из первых светофоров на въезде в город стал причиной пробки километров в пять. Так уж случается, когда у тебя уже давно приличные дороги. Чехи всегда смеялись над поляками, что те должны ездить по дырам, а теперь, когда поляки, в конце концов, впервые в своей несчастной истории дочалапали до каких-никаких шоссе (проект, финансируемый из фондов Европейского Союза), чехи застряют в пробках на своих старых и добрых, узких шоссе, построенных несколько десятков лет назад.

Ах, но вернемся к Бжецлаву. Теперь, весной, хотя город был растаскан, и в этой своей растасканности больше походил на польские, чем чешские города – здесь было, чтобы там ни говорили, приятно. Перед цветочным магазинчиком владелица стояла на коленях и высаживала чего-то в горшки. Какой-то радостный чувак в блестящем "порше" чуть не убил столь же радостного велосипедиста. На речке радостно чего-то там копали клювами утки. В мэрии демонстрировали выставку рисунков детей начальных классов, посвященную уборку какашек за своей собакой; и было видно, что все бжецлавские чада не экономили коричневых карандашей, чтобы нарисовать самые красивые собачьи кучки, какие только можно себе представить.

Так что в Бжецлаве мне ужасно нравилось, хотя, в принципе, ничего здесь и не было. На рыночке под домом культуры продавали утепленные штаны и утепленные же тапочки. Некоторые их этих штанов были штанами с воинским камуфляжем. Тапочки тоже.


Восток


А еще я страшно любил шататься по польско-чешскому пограничью. Польские дома от чешских иногда отделяет всего лишь ручеек; иногда, попросту, один конец улицы польский, а другой – чешский. Иногда бордюр по одной стороне – это Чешская республика, а другой – уже Жечьпосполита Польска. Так что я хожу и осматриваю эти мелкие различия, а они имеются всегда. В Чехии имеется городская такая основательность, а в Польше – визг пьяного сельского веселья. Вот я и ходил – ездил, ездил – ходил, пока наконец не набрел – и куда же – в пивную, где мне сообщили, что они, чехи то есть, востока, частью которого является, между прочим, и Польша, и который тянется – о-го-го – до Владивостока, до самой Монголии, попросту боятся. Восток неудобен, непредвиденный, нечеловеческий. Он просто гадкий, курва. Так что они, чехи, не с востока, они востоком не являются.

Я возвращался оттуда, размышляя о печальной статье, которую когда-то прочитал на одной из чешских Интернет-страниц. Статью писала проживающая в Швейцарии чешка, которая с печалью докладывала, что для швейцарцев Чехия – это никакой не Запад, ба, даже и не Центральная Европа. Это самый банальный, самый серый Восток.

Ау.


Острава (продолжение)


Потом я многократно приезжал в Остраву, хотя никогда толком и не знал: а зачем. Но меня как-то тянуло. Когда на Стодольной начали открывать пивные, у меня, по крайней мере, имелось рациональное объяснение. Во всяком случае, для знакомых, которых я вытягивал сюда время от времени. Потому что, как правило, реакция на мое предложение поехать в Остраву была следующая: извини, а на кой черт в ту Остраву? По пустому рынку походить?

Какое-то время я, по крайней мере, еще показывал киоск с "катовицкими трубочками", как в Остраве называли трубочки с кремом. То было интересное место, потому что польская кухня за границей принимается, скорее, слабо, если только не считать управляемые поляками магазины, пивные и магазино-пивные в Лондоне, Нью-Йорке и Чикаго, или же хипстерские вареничные (pierogarnie) в берлинском районе Митте. Если говорить про иностранцев, очарованных польской кухней, то можно говорить лишь о нескольких забегаловках во Львове, где подают журек, и еще я слышал про ресторан "Варшава" в Калининграде. А помимо этого – ноль. Да, еще имеется пивная "Warsaw" в Тбилиси, но там, скорее, речь идет не о польской кухне, но о польской школе питья – это попросту заграничное посольство забегаловки типа "подзорная труба с медузой"[74]: стакашка стоя плюс закуска.

Вполне возможно, что где-то еще имеются остатки народной демократии – ведь если в Варшаве был болгарский ресторан "София", а в Кракове можно было съесть венгерский рыбный суп под вывеской на которой виднелось слово étterem (ресторан – венг.), то уж наверняка где-нибудь в восточном Берлине или в Бухаресте находилась пивнушка с названием "Варшава" или "Варшавянка", где подавали флячки[75]. И все.

Так что эти катовицкие трубочки были интересными, потому что чехи не слищком-то интересуются Польшей. Тем интереснее, что единственной польской вещью, достойной импорта, были трубочки с кремом. В отчаянии я показывал взбешенным знакомым, которых затащил сюда, в Остраву, эти вот трубочки. Но знакомых даже не они не слишком интересовали. Трубочки как трубочки, говорили они, чего тут интересного. А что катовицкие – ну, катовицкие. Катовице ближе всего отсюда, наверняка какой-то чех поехал, съел трубочку, посчитал, что хорошая, потом купил машинку ля производства трубочек, и вот теперь продает.


Польша глядит на Чехию и вздыхает


А меня сюда всегда как-то тянуло сюда, хотя и понятия не имею, почему. Вероятно, я искал чего-то такого, получить чего у меня не было ни малейшего шанса. Некоего вплавления в чешскость, интуитивного ее понимания, участия в ней. Как и каждый, подозреваю, поляк, едущий в Чехию, стремящейся, словно мошка летом, к их теплой лампе, втихую слушающий претенциозного Ногавицу и склонявшийся в молодости перед полкой с чешским кино в прокате видеокассет и ДВД. Ведь чешскость – это для поляка лучшая привычность. Чехия для поляка – это что-то такое, что почти что свое, только, более – вот, подходящее слово – западное. Складное, работающее, более спокойное, более достойное и теплое. Более постоянное, как их вывески, которые нарисованы на стенах, а не прикручены на соплях к штукатурке, чтобы всегда можно было сорвать, сменить. Чехия – это Польша, в которой можно присесть и передохнуть, заняться собой, заняться сидением на заднице, а не мотанием с востока на запад и назад, от Татр до Балтики в безумной погоне за деньгами, за успехом, за чудом, за Богом, за горячей водой в кране, за независимостью, за мифами, за тождественностью, принадлежностью, за идеей, за христовым венцом, за пальмой мученичества. Погоне, в ходе которой всю свою страну затаптывают от одного конца до другого, от межи до межи, от Одры до Буга, словно в дьявольской пляске; и после погони этой уже ничего в стране не остается красивого, на что можно поглядеть, на чем можно было бы зацепить взгляд. Не остается места, где можно просто сесть и передохнуть.

Стоит, например, заметить, что польские рекламы пива тянутся к югу. В этих рекламах Польша выглядит словно Чехия. Она суровая, но порядочная, сложенная. Или вообще: перенесенная в некую воображаемое пространство под маркой "И. и К."[76]. Или же, когда уже идей просто не хватает: "Моя бабичка родом их Хшанува"[77].


Так что, скорее всего, я имел в виду именно это; ведь что еще? Может потому я зашивался в совершенно невозможных пивных и заливал в себя пиво, от которого невозможно опьянеть, и хорошо то, что, по крайней мере, никогда я не зачитывался Грабалом[78].

Я пользовался ломаным чешским, ну а по правде, наверняка в большей степени воображаемым общеславянским; я ругал сам себя, что не в состоянии толком выучить этот язык, но всегда догадывался и утешал себя тем, что мною был бы горд Ян Амос Коменский[79], автор одного из многих вариантов панславянского языка, ни один из которых по какой-то причине так и не сработал.

Да, Коменский, на чешской банкноте в 200 крон выглядящий словно чернокнижник из Гарри Поттера, был одним из пионеров идеи великого славянского единства, которая ни у кого никогда так и не вышла. Впоследствии за это дело брались многие: хорваты, словенцы, чехи, словаки. Одной из последних, наиболее любопытных попыток является slovio, созданное под конец ХХ века Марком Гуцкой, словаком, работавшим в Швейцарии.

Slovio, несколько предложений на котором можно привести здесь, благодаря посвященному ему Интернет-ресурсу, звучит так:


"Sxto es Slovio? Slovio es novju mezxunarodju jazika ktor razumitu cxtirsto milion ludis na celoju zemla. Slovio mozxete upotrebit dla gvorenie so cxtirsto milion slavju Ludis ot Praga do Vladivostok; ot Sankt Peterburg cxerez Varsxava do Varna; ot Sredzemju More i ot Severju More do Tihju Okean. Slovio imajt prostju, logikju gramatik i Slovio es idealju jazika dla dnesju ludis. Ucxijte Slovio tper! Slovio imajt uzx 8 tisicx slovis! Novju verzia so plus cxem 10 tisicx slovis pridijt skor! Ucxijte Slovio, ucxijte universalju slaviansk jazika tper! Iskame jazikaju naukitelis i perevoditelis ktor hce sorobit so nams vo tut ogromju proekt"[80].


Каким-то образом, чаще всего – и что тут поделать – все те панславянские утопии творили люди из Центральной Европы, глубинной Центральной Европы, которым панславянство было необходимо для укрепления силы собственного славянского "я". Которому угрожали венгры, немцы, турки. Поляки и русские, скорее, во все это не игрались – у них были более высокие амбиции. Россия видела панславянизм как объединение славянских земель, но под собственной эгидой, и если даже и могла возникнуть некая воображаемая тождественность, она должна была быть вариантом российской тождественности. Польша никогда особенно и не была панславянской, поскольку Россия в этом соревновании сдвинула ее далеко на обочину – поначалу приняв участие в разделах, а потом стартуя с положения победителя в соревновании "наиболее влиятельное славянское государство в регионе" – но у нее тоже имелась универсальная для данного региона идея, которую Польша демонстрировала поначалу в строительстве Жечипосполитой от моря до моря, а позднее – в идее Междуморья. Междуморье должно было стать предприятием вроде как партнерским, но поляки по какой-то причине никогда и не пытались скрывать, что желают в этом предприятии играть первую скрипку. И как раз это – о, наполеоновские головы! – эффективно отпугивало от нее тех партнеров, которые не были достаточно отчаянными, чтобы до конца эту идею не отбросить. Подобно тому, как сегодня, например, Украина.


Славяне


Но из славянского единства так, как-то уж, никогда ничего и не выходило. Как и из всякого иного. Slovio, возможно, и imajt prostju, logikju gramatik, только это ничего не дало. Возможно, потому, что на само деле никакого единства и нет. Что помимо общими корнями языков – довольно-таки слабо взаимно понимаемых – и представлений относительно совместного прошлого (все-таки отличающимися) – славян мало что объединяет. Что общего между средиземноморскостью Хорватии, которая, по сути своей, наложилась на давние романскую и иллирийскую средиземноморскость; мещанской славянскостью Чехии, которая настолько похожа на германскую культуру, что может рассматриваться как ее провинциальная версия; славянскость горцев Словакии, которая отличается от славянскости, скажем волошских (румынских) горцев. Приморская славянскость кашубов, степная – украинцев, лесная – русских. И так далее. Все это не слишком-то отличалось от, скажем, германскости или романскости. Ну, возможно, в славянскости чуть больше закомплексованности, какого-то подкожного страха перед тем, что ты какой-то не до конца европейский, что ты прибыл на континент в тот момент, когда значительный шмат истории уже состоялся. Везде одно и то же – только лишь учредительные мифы и языки собирают все это в кучу. И фантазии, созданные на основе этих мифов. Ведь, ни в коем случае, не ценности. Что является панславянской ценностью? Ношение льняных рубах? Стрижка под горшок? Знаменитая спокойная и мирная работа в поле? Все это только лишь болтовня. Точно так же можно говорить, что сутью славянскости была торговля рабами, происходящими из собственного народа, поскольку как раз этим с охотой занимались славянские владыки в самом начале карьеры славян на европейской ниве. Что, кстати, до сих пор остается весьма стыдливой среди славян темой, а происхождение слова "раб, невольник", sclavis, от наименования народа "славянин" в славянской науке отбрасывается не столько по существенным причинам, сколько по причине достоинства.

Впрочем, с тем мирным землепашеством что-то тоже не так, поскольку не слишком уж это cool. И юные, разгневанные славяне на это уже не ловятся. Им необходима дополнительная оценка их воинственности. Ведь каждый славянский народ по отдельности – это ужасный задира? Русские, поляки, сербы, украинцы, хорваты – а их общие славянские предки, это вам что? – босые мужички, для которых любой авар великаном казался. Именно таким и является несчастный славянский стереотип.

Так что ежеминутно где-то в Сети появляется снимающая историческую ложь статья о том, что эти славянские bad guys имелись "на самом деле". И некоторые из этих статей вполне забавны.

"Славяне – это вовсе не любящие мир земледельцы, как изображает их романтический миф", - можно, например, прочесть в "Фокус История" (польский журнал), в статье Усатые хулиганы. "Они шли через Европу, вооруженные топорами, мечами, осадными машинами, сжигая, грабя и сея панику". И так далее. "В 548 году они осуществили перелом. Славянская армия вступила на территорию Далматии. Нашествие было настолько могущественным, что никто не пришел на помощь крепостям, сдающимся одна за другой. Пятнадцатитысячная римская армия, которая шла за славянами, не отважилась их атаковать. Напавшие ушли, забирая с собой огромную колонну невольников".

То есть: не они нас, а это мы их.

"(…) через три года славянские отряды остановились на укреплениях, расположенных в 50 км от Константинополя. Со схваченного военачальника одного из имперских они живьем содрали кожу, и сожгли еще живого. Через несколько десятков лет славяне вторглись в Фессалонию, прошли через Пелопоннес и добрались до самого Крита".

Торговля рабами, обдирание кожи. Ничто так не поддерживает собственный миф, как мрачное прошлое. Более того, согласно автору статьи, такие славяне были самыми лучшими товарищами для того, чтобы завоевать мир, и лишь бы с кем не братались.

"Объединение по природе агрессивных, хотя и цивилизованных славян с примитивной и воинственной натурой викингов создало одну из любопытнейших в мире военных машин. Ославянившиеся викинги запишутся в истории как "русы", а их отборные отряды, нападающие на Византию, назовут варягами". И так далее.

Да, славяне нуждаются в повышении оценки. Поляки, как славяне – вдвойне. Наверняка, именно потому в Польше с какого-то времени появляются выжатые доморощенными интерпретаторами старинных хроник истории о великой и древней империи лехитов, которая спорила с древним Римом, но потом была стерта со страниц истории завидущими (и значительно более слабыми в плане цивилизованности) германцами. На совершенно примитивном уровне подделанную карту этой империи можно найти в Интернете. Лехитская империя так глубоко ворвалась в голодные и жаждущие польские умы, что начали появляться статьи на полном серьезе опровергающие ее миф.

А это всего лишь верхушка айсберга, потому что историй о том, как славянские отряды давили римские легионы, появляется все больше.

"В новогоднюю ночь 406 года началось огромное наступление вавелян и полян. Его направление полностью застало врасплох римских командиров. Вместо ожидаемого удара на Рим, славяне предприняли свои действия на галльском фронте, и их отряды без какого-либо сопротивления противника форсировали реку Рейн", - такие вот, к примеру, чудеса можно обнаружить в Интернете. "Римская армия радикально поменяла стиль войны, полностью делая его похожим на славянскую стратегию, вместе со славянским типом вооружения. Эти реформы оказались эффективными, и в соединении с военным талантом их вождя, Флавия Стилихо, кстати, по отцу бывшего вавелем, дали возможность разгрома сил восточных гетов".

Такие вот сапоги.

Ну а альтернативные истории, в которых славяне спасали Рим, появляются уже какое-то время. Возьмем, например, "Куиэтус" (Quietus) Яцека Инглота, книгу, в которой Калисия является частью Римской Империи и столицей провинции Венедия. События происходят в такой ветви истории, где Юлиану Апостату удалось победить христианство и возвратить культ древних богов (прелестен момент, приблизительно в средине книги, когда до Инглота доходит, что если бы Апостату это и вправду удалось, его никто бы не называл Апостатом, и он пытается выбраться из этой незадачи). В книге Инглота венеды (поляки) спасают Рим от уничтожения; партнером главного героя, Куиэтуса, является усатый, зато закутанный в тогу, венед, своеобразное соединение Заглобы и Петрония[81]. И так далее.

Временами складывается впечатление, что чехи чувствуют себя обреченными на свою славянскость, но они несут ее словно крест. Это вам уже не времена панславянского москалефильства.

Когда-то, и действительно, славянскость помогала им в национальном самоопределении; если бы не та славянскость, чехи наверняка бы превратились в очередной немецкий "ланд", часть Австрии или – вполне возможно – в очередную, третью в Европе (а если учитывать Швейцарию и, а почему бы и нет, Лихтенштейн – пятую германскую страну. Называющуюся, например, Бёмен. Ну а теперь? Когда повсюду мир, а Германия – это экономически и культурно привлекательный партнер?

Анджелина Пенчева и Владимир Пенчев несколько лет назад опубликовали научную работу о постепенном растворении чувства славянскости в чешской литературе. В ней они цитируют беседу с чешским языковедом Александром Стихом, который на вопрос: "Если мы, чехи, это славяне, то что из того для нас следует?", отвечал так:

"А может стоит поставить вопрос обратным образом: а являются ли чехи славянами, и существуют ли какие-нибудь славяне вообще? (…) Согласно моей, весьма субъективной оценки, славянскость как антропологическое, этнографическое или социологическое явление не имеет особого смысла, во всяком случае – не на чешских землях… (…) Скорее всего, славянскость следует понимать как историческую, но жизнеспособную реминисценцию, как некую языковую тождественность".

(Исследователь) А. Стич, кстати, был известен своим высказыванием, что богемист без знания латыни – как будто без ноги, а без знания немецкого – как будто вообще без ног.


Ба, иногда даже появляются робкие статьи о том, что, согласно генетических исследований, чехи являются славянами только наполовину.

"Фирма Genomac установила, что типичные для славян гены имеются в ДНК только лишь у 51 процента чехов и мораваков[82]. Остальное, это гены, типичные для романских, германских, еврейских, южнокавказских и угрофинских народов", - заявляла одна из часто посещаемых статей на Idnes.cz в 2007 году.

Но и с этим бывает по-разному. Случаются и здесь, в Чехии гипер-славяне, причем, таки, по сравнению с которыми бледнеют сторонники Империи Лехитов, размахом напоминающие – возможно – Станислава Шукальского, который прародину поляков заставляет искать на острове Пасхи, а из польского языка выводил приличную порцию древних названий и имен (Вавилон – Бабье лоно, Геркулес – Гаркулец, от слова "гарцевать", и так далее).

Возьмем, к примеру, Антонина Хорака, бывшего кинооператора, который помимо того, что глядел в окуляр камеры, занимался тем, что выслеживал забытой, великой истории славян, автора книги O Slovanech úplné jinak ("О славянах совершенно иначе"). Корни славян он видел на востоке, но не там, где современная наука помещает индоевропейский Urheimat[83] (то есть, где-то на Донбассе, приблизительно там, где украинцы сейчас перестреливаются с сепаратистами), но гораздо дальше. Он утверждает, что японское слово "хай", означающее "да", это то же самое, что и славянское "гей". Памир по Хораку – это славянская пра-отчизна, "пра-мир". Сырдарья, это место, которое – развевает мифы Хорак – вовсе, как можно было того ожидать, не означает "места, которое дарит сыр", поскольку само слово "сыр", это то же самое, что и французское "sur", то есть, "сверх", "над" (ибо сыр является "сверхпродуктом молока". Так что "Сырдарья" означает место, из которого "выходишь наверх" или же "карабкаешься на север". Гималаи – тоже славянское слово. "Гима, хима" – это "зима", ну а "лая" – "лежать". Другими словами, Гималаи – это "место, где вечно лежит зима".

Ну и так далее.


Но если речь идет о славянскости, то лучше всего, вроде как, искать ее там, где она стыкается с чем-то иным. На ее границах. Не до конца известно, где заканчивается германскость, а начинается славянскость, допустим, в той же Чехии. В Польше мы, скорее всего, предпочитаем предполагать, что этот цивилизационный скачок между Польшей и Германией, это не проблема славянскости и германскости, но степени удаления от центра и факта, что к немецкой границе после Второй мировой войны привезли людей, которые проживали в нескольких сотнях километрах к востоку, в другой действительности.


А вот в Боснии, где говорят на трех языках, каждый их которых похож на другой, славянскость видна очень даже четко.

Ночью мы приехали в Вишеград. Здесь, в Вишеграде, через реку Дрину был переброшен старый турецкий мост. Чуприя из книги Иво Андрича Мост на Дрине. Мост, соединяющий Запад с Востоком, старую Сербию с Боснией.

Сегодня с обеих сторон была Сербская республика, и с обеих сторон ночью выглядела оан плохо. Опустевшая, воющая надписями со стен к Шешелю и Путину, растасканная и разложенная на потрескавшемся бетоне. Лишь на набережной стояло несколько новых домов с комнатами под наем. Мы спали стена в стену с миссией EuLex[84] под словацким флагом. У нас была комната с видом на полуостров, на котором Эмир Кустурица, с какого-то времени известный как Немания, поскольку - родившийся как боснийский мусульманин – он был крещен в православие в одном из черногорских монастырей, возвел город своей мечты. Город Иво Андрича – Андричград.

Так что я стоял у окна и глядел на постройки: на монастырб, на крыши новых домов и всю растасканность по другой стороне реки.

Утром мы наткнулись на словаков из ЕвЛекса. Те радовались как дети: сюда они приехали неделю назад, когда в Словакии было еще минус два градуса, а здесь – говорили они с радостью – двадцать пять, да на плюсе! Мы хотели поговорить с их начальством, но оно было страшно перепуганным, так что за всеми сведениями просило обращаться в штаб-квартиру миссии ЕвЛекс в Сараево. Что-либо говорить от своего имени оно ужасно боялось. Оно заявляло, что у него нет своего мнения по какой-либо теме, поскольку оно не обладает для этого достаточными квалификациями или правами, в том числе – утверждало оно – нет у них достаточно знаний, чтобы делать оценки. Зато оно сделало нам растворимый кофе и умничало о том, когда свое мнение можно иметь, а когда – нет. У него не было своего мнения даже по таким вопросам, как: холодно сейчас или тепло. Зато оно отсканировало наши удостоверения сотрудников прессы и выразило радость от того, что смогло выпить с нами кофе.

Эх, Андричград. В рекламных материалах были процитированы слова Кустурицы, что это воображаемый город. Идеальная Сербия. Идеальная в таком варианте истории, если бы сюда добрался Ренессанс. Так что я стоял возле окна, глядел на крыши и пытался все это себе представить.

Я пытался представить себе еще одну вещь, от которой в этом голоде хотели бы отречься. Вишеград был местом преступления. В девяностых годах сербы перебили здесь от одной до трех тысяч боснийцев. Тела сбрасывали с моста в Дрину. Боснийские и хорватские дома были разграблены. Женщин насиловали. Когда-то большинство жителей Вишеграда представляли боснийцы. Сегодня, в принципе, это был сербский город. Полупустой. По нему гулял ветер и духи невинно убитых. Со стен вопили имена сербских националистов. Так что здесь стоял идеальный сербский город. На территории Боснии, страны, которой мало кто желает, и в будущее которой мало кто-верит.


Утром Вишеград все так же выглядел не ахти, но уже не так, как вечером. Да, на дворе стоял март, но солнце грело уже сильно. Люди крутились на заскорузлых улицах. Мы проехали через мост, мимо давнего дома Андрича и вдоль линии издыхающих магазинчиков. Фамилия местного нотариуса была Пророк, именно так было написано – кириллицей и латиницей – на табличке у его двери. Андричград был после поворота налево, парковаться нужно было на большой, пыльной стоянке. Сербский мусор стоял в тени дерева и показывал, где следует встать. Мне хотелось, чтобы где-нибудьь не на солнце, но никаких дискуссий не было. Тебе показывали место – и конец.

Вишеград выглядел как тридцать три несчастья. А вот зато Андричград! Как мечта! Как сказка!

Улицы были чистыми и ровными. На одной стороне улицы находился "византийский двор", на другой – "турецкая площадь". На "турецкой площади подавали плескавице с каймаком и чевапы. А еще турецкий кофе, который в бывшей Югославии называют "домашним". Дома на главной улице стояли низкие: одно- и двухэтажные. Каменные, приличные. Идеальная Сербия. Перспективу улицы замыкало здание с классицистическим фасадом, увенчанным греческим портиком. Идеальная Сербия плюс Ренессанс.

Все это выглядело ужасно искусственно – но жило. Это были Балканы, и люди сновали по улицам, сидели в кафе, болтали, попивали кофе и неспешно водили взглядами по этому сну Кустурицы, то этой Сербии – мечте, не такой, какая была, но такой, какая должна быть. Ибо за стенами Андричграда существовала тяжелая, мрачная, хоть и прогреваемая балканским солнцем действительность. Здесь, в Андричграде, по сравнению с которым даже Германия казалась вершиной погруженности в дерьмо и бардака – об этом можно было забыть.


На главной улице стоял кинотеатр "Долли Белл", напоминающий о названии режиссерского дебюта Кустурицы, а на стене рядом, изображающая идеальную славяншину. Сельскую идиллию.

Итак, все же деревня. Славаянщина, пускай и в сербском издании – это деревня. Даже здесь, в центре идеального города, оказывалось, что суть славянщины – это деревня, а вовсе не город. Под яблоней, густо увешанной зрелыми плодами, танцевала девушка в белой рубахе. Подыгрывала для танца радостная бабуля в платке на голове. Играла бабулька на гармошке. Она сидела под деревом, вся такая счастливая – и играла.

Да, да. То есть – славянщина – это как раз это. Это деревенская женщина. И даже не мать, а бабушка. Бабка, бабуленька, баба. Ба-ба. Ба. Базовый слог славянщины. Это матриархальное по сути дела сообщество предков. Славянские мужчины гибнут на всех тех войнах, на которых, кстати говоря, регулярно получают по шапке, а женщины живут, существуют. Поначалу они радуются своей чувственности, как эта вот, танцующая в льняной славянской рубахе, чтобы потом, постарев, сделаться персонификацией уже идеальной славянщины. Как эта баба Слава, баба-Слово, радостно поющая и играющая на гармошке. И дожить до своих дней под вечно рождающей яблоней. В деревне.

Мужчины на этой мозаике тоже были. Но с боку. Они перетягивали канат. Среди них и сам Кустурица. Но неизвестно было, кто находится по другой стороне того каната, который эти мужчины перетягивали. Наверняка, враг. Вечный. Обменный и безымянный. Всегда какой-то может быть.

Я привел к мозаике Мислава, хорвата. Что там ни говори, славянина. То есть, по-славянски говорящего. И я спрашивал у него: а его ли то, что он видит. Его ли эта славянскость.

Мислав поглядел на меня, широко раскрыв глазп, и спросил:

- Это чего, блин, Украина какая-то?

Потом поглядел еще раз и прибавил:

- Ну, может где-то в Словении…

Славянщина в Хорватии – тема слабая. Впрочем, хорваты на полном серьезе провозглашают теорию, будто бы их славянскость – это всего лишь налет, а на самом деле – они приличный иранский народ, а не какие-то там селяне в рубахах.

- Хорватская символика, - говорил Мислав, - это было бы море, скалы, каменные дома. А это вот тут… э-э… ну, не до конца чужое, но не мое.

Да, Босния это хорошее место, чтобы приглядеться к Славянщине. Босния состоит из трех частей: мусульманской, сербской и хорватской. Так что хорваты – это море. Средиземноморье, женившееся на центральноевропейскости. Это чувствуется, это видно в архитектуре, музыке. Старые хорватские дома, то ли Далмации, то ли в Герцеговине – это отдающие итальянщиной каменные цейхгаузы, которые снаружи ассоциируются с прохладными пещерами, в которые можно сбежать от палящего солнца. Босняки – тоже ведь славяноязычные – это Ориент, Восток. Чаршии с узенькими улочками, музыка, джезвы, минареты и мечети, истекающие сиропом сладости и шахады на стенах. Не столько следы Турции, сколько вариант порожденной ею культуры, точно так же, как чехи, в каком-то смысле, это вариант германской культуры.

Сербы, понятное дело, переняли от турок некоторые вещи, как, например, тот турецкий распев, которым они заканчивают даже направленные против мусульман песни, но для них это, более-менее, так же прозрачно, как для поляков припев "ебать Россию", без осознания того, что "ебать" – это русизм. Или же как для украинцев прозрачна стрельба в русских на Донбассе из калашей. Или для Джималы[85] сражения с немцами с помощью священного права. И так далее.

Но именно в Сербии имеется славянскость с большой буквы "С". И здесь суть всей проблемы. Суша, а не море, земледелие, а не какое-то там рыболовство. Наверняка еще и православие. И деревня. Восточная деревня. Ведь когда Польша переставляется на славянскую ноту, как в той неудачной песне о славянах[86], которая какое-то время назад покоряла хит-парады, и оказывается, что вся суть там – это сбивание масла перед деревянной халупой. То есть, не каменные дома в Великой Польше или Силезии, не приморские кашубы – но Восток. Мы это чувствуем. Знаем это. Там, где католическое, в самом худшем случае, отирается о православное, ибо что есть славянского в сарматском католическом костеле – холодном и каменном. Славянскость – это деревянная церковь, нагретое солнцем и отдающее свое тепло верующим дерево. Дерево, а кто его знает, из поколотых на щепки Святовидов и священных рощ.

Это у православных имеется наибольший состав исполнителей для славянскости: сербы, украинцы, русские, белорусы. Боже мой, в каком-то смысле, формально, у православной Румынии больше славянскости, чем, скажем, у Словении, Хорватии или Чехии, не говоря уже о Боснии или Санджаке. И над всем этим возносится византийский двуглавый орел. Над греческой церковью, над Россией, над Сербией. С разгона – еще и над Албанией. Вроде как две головы, вроде как Запад и Восток, но на самом деле это одна голова, ту, что с западной стороны, следовало бы скрутить. Во всяком случае, она умирает. Поскольку выходит на то, что западные славяне – это и вправду "измена Славянщины", как говорят русские. Переход на не до конца определенные позиции. Вход в иной мир. То народ станет, широко расставив ноги между Востоком и Западом, как Польша, столетиями пытающаяся создать собственное, обособленное качество, собственный центр, но всегда распадающаяся на части от этого притяжения более сильных центров: славянского и западного. Как Чехия, врастающая в Германию, или же Словения с Хорватией – одновременно, и в Австрию, и в Италию. Или Босния, врастающая в Турцию.

В принципе, это лишь Сербия была своеобразной. Не случайно, думал я, ее пространство походит на Россию и Украину, разве что южные и очень-очень легкие. Эта бездумность в копировании Запада - ну да, скопировать можно, но, либо самой дешевой ценой, либо – наоборот – вхренячить безумно дорогую, истекающую золотом копию. Сделать нечто свое, но такое, чтобы у чужаков глаза из орбит повылезали. Точно так же, как византийцы забацали Айя Софию.


Горы


Альпы, Судеты. По чешской стороне Судет нужно крутиться по узенькимдорожкам и проезжать через мастерски скомпонованные городки. Зимой все это выглядит мало вероятной сказкой. В деревушке Тэмны Дул (Темный Яр – чешск.) пивная выглядит, словно ее специально подтесали к долинке, в которой она находилась. Снег на всем этом лежал словно сахарная глазурь. Ближе к границе, то тут, то там появлялись какие-то заброшенные руины. Останки старых дворов или холера знает чего. Мы заезжали туда и вынюхивали что-то среди старых кирпичей. Ruinenwert. К гостинице где-то в окрестностях Рокитниц подъезжали практически по вертикали. В средине же все было просто и обито деревом. Но не в том стиле, который бы походил на польских горцев – все это больше походило на какой-нибудь провинциальный клуб социалистических времен. Даже кресла и лавки там были из восьмидесятых годов – вполне возможно, что как раз оттуда они и были, но никому не пришло в голову их менять, ведь мебель была хорошей. Все это видели. Вот хипстеры, даже если бы захотели воспроизвести в рамках некоей возможной ностальгии такой вот интерьер, так ничего бы им не удалось, если бы они даже из кожи вылезли. А здесь все было совершенно без претензий. В том числе и люди. Они носили джинсы, треники и свитера. Днем ездили на лыжах на Шпиндлеровой Мельнице, а по вечерам пили здесь пиво. Складывалось впечатление, что сюда они приезжали уже вечность. Впрочем, так оно, наверное, и было. Но во всем этом имелся некий оттенок Запада. Какой-то Австрии, какой-то ГДР. Не знаю, не уверен точно, в чем он проявлялся. Может быть, в этой простоте, непосредственности, когда никто из себя ничего не строил; в этой вот форме – экономной, но достаточной, не боящейся колченогости, но с колченогостью и не пересаливающей.

Ах, какое же это проклятие: родиться между этими долбаными Востоком и Западом и в обязательном порядке обращать на такие вещи внимание.


Австрия


В Нижнюю Австрию мы въехали через Зноймо, где располагается тот громадный приграничный развлекательный парк, который чехи построили себе на самой границе, чтобы привлечь австрийские бабки. На польско-германской границе немцев притягивают лавки с дешевыми сигаретами, водкой, нацистским тряпьем Тора Штайнера и пиратскими дисками фашистских оркестров, поскольку даже пост-ГДР-овские нацисты неонацисты все это покупают там, где дешевле. Пускай даже у черта лысого, у номинального врага, на землях, находящихся под его временной администрацией.

Но здесь, под Зноймом – Боже ж ты мой, чего тут только не было. Заходило зимнее солнце, и в этом солнце можно было видеть лежащий на земле громадный голубой земной шар, был виден самолет, переделанный, похоже, в магазин, хотя голову на отсечение и не дам. Какой-то громадный рыцарь в доспехах поддерживал крышу какого-то маркета, которая, наверняка, должна была изображать свод небесный, поскольку вся она была обклеена чем-то похожим на тучки. На осветительных фонарях сидели драконы. Да, именно драконы. Какой-то магазин был выстроен под замок с башенками и зубцами. Эта штука называлась "Эскалибур Сити". Если не считать это вот "Сити", все остальные надписи был исключительно на немецком языке. И никто не делал вид, будто речь здесь идет о чем-то другом. Родители чего-то покупали, а дети тем временем гонялись на гоночных автомобильчиках, оклеенных резиной, чтобы малышня не убилась. И все эти чудеса на фоне довольно-таки монотонного пейзажа южной Чехии. Постепенно все окутывалось вечерней мгнлой, и куполы вместе с драконами проваливались в сказочность, а точнее – восточноевропейскую подделку под сказочность. Подделку всех тех нибелунгских, артурианских или роландических песен про замки, про рыцарей и героические деяния.

А потом еще были придорожные магазины с фигурами, которые можно было поставить в саду, если имеется желание произвести впечатление на соседей, и если имеется куча денег, которых некуда потратить. То есть, к примеру, натуральной величины горилла, крокодил, страус, гаишник или полуголый Виннету в в полный рост. Был еще динозавр, но какой-то поменьше, и коровы. Да-да, динозавры или коровы. Не говоря уже обо всей той гипсовой мелочи, которая, сбитая, словно карпы в аквариуме перед Рождеством, скромно стояла сзади, с ценами на шеях, словно рабы на торге.

А сразу же потом была Австрия.

Один из первых домов в Кляйнахаусдорфе выглядел так, словно бы его хозяин весь его купил у чехов. На псевдоримской гипсовой ограде сидели гипсовые львы и стерегли Нижнюю Австрию от всей той славянской, посткоммунистической части Европы, которая начиналась сразу же за порогом. Там были старые дома, с облезающей черепицей. По чешской стороне дома выглядели именно так. Их ничто уже не разделяло. Ну, понятное дело, если не считать "Эскалибур Сити". Но не было уже колючей проволоки, ограждений под током.

Это как раз здесь, в 1986 году нелегально пересекли границу Роберт Оспальд, усатый чешский лесник (а еще вор-рецидивист), и молодой железнодорожник Зденек Поль. То был один из наиболее зрелищных побегов из восточного блока. Оспальд с Полем поначалу думали смыться через Венгрию в Югославию, но их схватили на границе и отобрали паспорта. Тогда они попытались по-другому. Забрались на приграничную опору высокого напряжения и на специально сконструированной ими упряжи по проводам проехали над заграждениями. Грохотала гроза, шел дождь, и никто не обратил на них внимания.

На землю они спустились как раз возле Кляйнхаусдорфа. Оспальд впоследствии вспоминал в средствах массовой информации, что когда вошли в деревню, то наткнулись на полицейского. Первым их инстинктом было бежать. Они боялись, что мусор передаст их на чехословацкую сторону. Но тот безразлично оценил их взглядом, уселся в патрульную машину и уехал. Беглецы поняли, что находятся в мире, управляемом другими законами, чем тот, из которого они чмыхнули.

- Мы свободны, - сказал Оспальд Полю.

И пошли, свободные и всем безразличные, в сторону Вены.


Сейчас в Австрию въезжаешь, словно к себе. Пока что, по крайней мере. Узкие дороги, на которых все притормаживают в границах населенных пунктов до пятидесяти, и ты, хоть стреляйся, никак не перегонишь, потому что часто это просто невозможно. Опять же, глупо, потому что сразу же смотрят на тебя как на варвара. Точно так же, как, например, польские гурале (горцы) и олухи царя небесного в Закопане глядят на русских и украинцев, когда тем случается припарковаться так, как паркуются иногда в пост-Советии: на клумбе или на газоне.

Чужие – они всегда заразы.


Линц


В Линц, город, который Адольф Гитлер считал своим и который желал благословить мегалитической архитектурой и статусом важнейшего немецкого города на Дунае, едешь по скучной трассе, слушая еще более скучные радиостанции, где или только болтают, или пускаю какую-то траурную музыку. Ехали мы в дождь, не хотелось даже превышать сотни. А кроме того, полосы движения были какими-то на удивление узкими. Мы мрачно соревновались в паранойе: а не специально ли все это. Эти узкие полосы и траурная музыка. Это чтобы никто не превышал скорости. И действительно, скорости никто не превышал. Автомобили культурно тащились один за другим, а если кто вдруг мелькал на ста пятидесяти, так это было ого-го. И так вот тащились все эти австрийцы, которые как раз под кризис среднего возраста покупали себе красные спортивные автомобили; иммигранты во втором или в третьем поколениях в своих приличных комби или же въезжающие в какой-нибудь там Кремзах или Амштеттенах провинциальные хулиганы в тюнингованных машинах.


Если же говорить о мегалитической архитектуре, то во времена Гитлера в Линце успели выстроить всего лишь несколько больших домов, которые, на первый взгляд, выглядели так, как будто могли очутиться в Новой Гуте. Тяжелые, удлиненные, с притязаниями на то, чтобы бросаться в глаза, хотя, говоря честно, если бы Штеффи мне про них не рассказала, я бы и не знал, что это осталось после Гитлера.

Центр же выглядел весьма знакомо. Австро-венгерско, с налетом реконструкции и обновления в девяностых годах. В принципе, в основном лишь язык вывесок и дорожных знаков отличал Линц от таких же городов в Чехии. Но уже не в Галиции, потому что польскую шильдозу не подделаешь.


Штеффи взяла меня в кондитерскую в центре, чтобы показать нудную австрийскую мещанскость Линца. Заведение называлось "Café Traximayr". И вот если бы, к примеру, китайцам захотелось выстроить у себя кусочек Австрии, чтобы не нужно было в нее ездить, точно так же, как строят Эйфелеву башню вместе с округой, английские и немецкие городишки – то от могли бы сосканировать эту кондитерскую кусочек за кусочком, а потом на 3D-принтере напечатать у себя. Вместе с книентами и обслуживающим персоналом.

- Здесь время стоит, - говорила Штеффи. – Тут ничего не меняется.

И действительно, выглядело это так, словно бы никакие перемены никому не был нужны. Интерьер был старым и очень приличным. Блюда были такими же. Гаждане за столиками опять же казались старыми и очень приличными – они с придыханием изучали меню, которые, как мне казалось, и так знают на память.

Только мне это даже нравилось. В Линце было слишком много того, чего слишком уж мало было в Польше. И достаточно много в Чехии (именно по этой как раз причине, как мне всегда подсказывала интуиция, поляки так любят в эту Чехию ездить): старой доброй мещанской формы. В польше слишком долго, очень долго невозможно было выйти из дому, чтобы не очутиться в хаосе. Всяческий фрагмент территории помимо той, которую устраивал сам, был враждебен и вгонял в депрессию. По крайней мере я именно в такой Польше и воспитывался. И потому-то в свое время я сбежал от нее в Краков, в галицийский Краков, где существовал хотя бы эрзау чего-то такого, что можно назвать городской жизнью.

Теперь-то уже все по-другому. В городе можно сидеть до блевоты. И до того, как у тебя высосут все деньги. Но все это новое. Видно, что все новое. Ну ладно, относительно новое, потихоньку стареет, но все еще не так и плохо, когда – как писал Стасюк[87] – официант изображает из себя официанта, а клиент притворяется, будто бы он клиент, но все-таки.

А здесь все было старым и без претензий. Вроде бы сидели здесь в casual свитерочках и пиджаках, но здесь даже был зал для курящих. Быть может, это было так, как было с самого начала, сейчас и навечно – вот только никто ничего не делал через силу. У одного, я сам видел, были заштопанные брюки. Боже, думал я, а когда это я в последний раз видел заштопанные брюки.

По-чешски здесь было. Или это в Чехии по-австрийски? Или один черт.

Я хотел заказать маленький тортик Захера, но не заказал. Посчитал, что тортик Захера – и здесь – это было бы слишком. Что нельзя заказывать в таких местах тортики Захера, потому что тогда все это еще сильнее в себе застывает. Что заказывать тортик Захера в таком месте – это все равно, что заказывать булку с кремом в Вадовицах, из за чего Вадовице навечно сделаются одной громадной булкой с кремом, где кроме этой булко-с-кремовостью не будет уже ничего, абсолютно ничего.

Так что я заказал другое пирожное, а оно было невкусное, и потом мне было ужасно неприятно, что я не заказал тортик Захера.

Я глядел на них всех, на них, которые были так далеко, ужасно далеко отсюда, что дальше просто и быть не могли, и как-то еще более остро, чем когда-либо, чувствовал себя здесь чужим. Не отсюда.. И я знал, что ничего меня перед этой собственной чуждостью не защищает. Что в этой чуждости я совершенно гол. И это не то, будто я пожелал стать одним из них, нет, но в этот конкретный момент чувствовал, что мне нужен камуфляж. Быть, словно то насекомое, что принимает цвет листочка, на котором сидит. Раствориться в окружении.

И только лишь после всего Штеффи сообщила мне, что в Линце тортик Захера не считается местной кулинарной достопримечательностью.


Бригитта Хаманн в книге о молодости Адольфа Гитлера так писала про Линц: "Чешский вопрос (…) перед 1914 годом был самой главной темой как во время заседаний городского совета Линца, так и в газетах, и в школах. Община Линца щедро предоставляла средства в пользу германско-национальных обществ.

Местные газеты подпитывали страх обитателей перед вторжением чуждых элементов и потерей работы по причине конкуренции чужих, в связи с "распродажей" родительской земли и растущей преступностью. Хауптплац (Главная площадь – нем.) в Линце стал местом сбора "чешских парней" (…). Каждый вечер там можно видеть определенное количество чехов, которые довольно громко разговаривают по-чешски и маршируют туда-сюда сомкнутыми группами. Именно таким вот образом они желают продемонстрировать, что уже контролируют центр Линца (…). [Гитлер] говорил, что осознал национальную проблему еще в школе, и что практически все его линцские коллеги были против иммиграции чехов в германскую часть Австрии".


В Австрии мы сидели в старом австрийском домике у знакомого. Участники вечеринки разделились на две группы. В одной комнате – мы, восточная Европа, водка, огурцы и какие-то подозрительные субстанции, а потом, когда все уже были хорошенькими – какие-то восточные мелодии из Youtube, тыць-тыць и вообще. Австрийцы из любопытства иногда заскакивали на рюмочку и поглядеть, чего это у нас тут творится, после чего возвращались в свою комнату и пили там виски. Мы иногда заскакивали к ним с ответным визитом вежливости, и так оно все и выглядело. Около двух ночи мы культурно отправились спать. Вполне возможно, что даже приняли душ. Мы повалились там, где были. Если кто и дотащился до кровати, то не трудился тем, чтобы раздеться.

Когда утром я спустился на завтрак и толкнул двери в кухню – меня буквально замуровало.

Австрийцы сидели за столом, а из радио – честное пионерское слово – звучало Над прекрасным голубым Дунаем. За широким окном расстилался вид на Альпы, а они намазывали булки маслом.


Неподалеку был дом Томаса Бернхарда[88]. Мы пошли, чтобы найти этот дом. Ходили по улочкам вверх и вниз. Люди говорили нам "grüss Gott". Мы отвечали. Берхард, вроде как, с местными сжился. Он, вроде как, интересовался ценами на пиво и подобными вещами. Якобы, он мог часами рассуждать про трактора.

Возвращались мы вечером. Уже стемнело. Мы срезали дорогу между домиками. Все-таки, чувствовалось здесь нечто родное. Несло навозом. На лугу стояли лошади. В конюшню их загоняла пожилая женщина в резиновых утепленных ботах. Нашему хозяину, Тоби, который приехал сюда в дом своего деда и бабки, она крикнула нечто такое, как и мне кричат люди из родной деревни моей мамы: "А ты это от кого?".


В музее маленького городка в Нижней Австрии на фотографиях мы осматривали те же самые стены, что за окном, вот только те были покрыты свастиками. В городке рассказывали, что после войны они еще проступали из-под краски.

Мы возвращались в Чехию.

А там вовсе не было иначе. Великогерманская пропаганда в габсбургские времена представляла Чехию угрозой для германской стихии. В Вене пугали, что их становится все больше, на вывесках все больше славянских фамилий, а сами они имеют наглость называть Вену крупнейшим славянским городом. Прага – говорили тогда – уже пала.


Прага


Прага. Когда я был в ней осознанно в самый первый раз, она считалась первым шагом Запада в Восточную Европу. Город располагался неподалеку от границы и далеко от Москвы, так что Запад мог попытаться и отважиться. Ну, это было словно проверка ногой воды в озере: холодная или не сильно. Брюс Уиллис – сообщали только-только проклевывающиеся цветные бульварные журналы, которые всем тогда казались такими западными- купил в Праге дом! Здесь можно было купить матрешки и русские меховые шапки-ушанки. То было символом Восточной Европы. И еще - пластмассовые калашниковы. Это здесь. И в Берлине. А дальше уже: только лишь в Москве и, возможно, в Петербурге. И нигде больше. Только лишь на первой и на последней остановке..

А для меня Прага уже тогда была иной. Да, все это было славянщина, вне всякого сомнения, но славянщина какая-то странная. Такая, которая интуитивно становилась мне близкой. Такой, какую хотелось. Была она какая-то не славянская, не имеющая много общего с тем, что пряталось под детским славянским воображением – Кайка и Кокоша, Пяста в белой рубахе, и даже Домана[89], бьющего немца и спрашивающего: "И что, за Лабой тебе скучно было?".


Экзонимы


Но вот кто знает, возможно, как раз эта зияющая не-славянскость в славянскости в Чехии и является наиболее искушающей. Может потому я всегда засаживаюсь, совершенно без какого-либо смысла, в какой-нибудь пивной, заказываю пиво и гляжу на эту добросердечность, совершенно нетипичную для славянской взъерошенности. На эти таскаемые с безразличным удовлетворением пивные пузцы, на эти тяжелые, неспешные жесты, на этот вздымающийся к верху несколько гогочущий смех. Заказываю гадкие утопенцы с луком и надеюсь, что поедая эту маринованную холодную свинину, я познаю некое преображение. Ну да, это нас искушает и привлекает. Этот однозначно немецкий оборот чешскости.

Когда-то я видел карту польских экзонимов: польских версий собственных имен за границами страны. В основном, они относятся к восточным территориям. Литва, Белоруссия, Украина, Россия. Совсем немного – Спиш[90], а дальше, к западу, к югу – уже только лишь столицы и крупные города: Прага, Будапешт, Кёльн.

Чехи, в свою очередь, имеют собственные экзонимы, разлитые широкой лужей в сторону Германии. Сразу же видно, где кто шел, куда кого тянуло. Бранденбург для них это Бранибор; Мюнхен – Мнихов, Ганновер – Ханов. Линц – это Линец, Штуттгард – Штиград, Зальцбург – Сольноград или Сальцбурк, Грац – Штырски Градец. Даже датский Копенгаген – это Кодань.

Мы живем неподалеку от Циттау, но поляки еще не научились этот город – как чехи – называть Житавой, хотя таое название имеется в польском языке. Но Циттау для жителей польского пограничья – это Циттау, и точка. Это все так же иная действительность.


Я люблю приезжать в окрестности Житавы, туда, где находится тройной стык чешской, польской и немецкой границ. Это зеленый луг, разделенный водой. Германию от Польши и Чехии отделяет Ниса. Польшу и Чехию разделяет речушка с названием Любута, хотя, по сути дела, называть это недоразумение рекой – это уже злоупотребление.

Когда я был там в самый первый раз, стояла весна, и на деревья начала вползать зелень. Между Польшей и Чехией, перескакивая с бережка на бережок, шастал кот. Я глядел на него и размышлял над тем, а вот как его подчинить. Кот – это кот, но польский кот и чешский кот – это два разных кота. Я глядел на эту струйку и размышлял над тем, а где может быть средина этого вот потока, поскольку, в соответствии с международным правом, как раз по средине потока и проходит граница, разделяющая два государства. По одной стороне этого едва текущего несчастья – городская Чехия со всем своим чешским этосом[91]; с другой – пост-сельская Польша с народным католицизмом и всеми своими травмами.

По чешской стороне был порядочек. Без излишеств, но все-таки. Пахла скошенной травой. Велосипедная дорожка была выложена плиткой. На лавочке сидели три каких-то типа и глядели на немецкий берег. И пили пиво. Говорили, что этот Шенген надо в задницу сунуть. Никому он нафиг не нужен. В Германию они не ездят, да и смысла. А вот поляки, суки, переходят на чешскую сторону и бутылки бьют. Понятное дело, согласился я, чего бы и не бить.

Между польской и чешской сторонами стоит старый, еще довоенный граничный камень. Вырезанная в камне "D" замалевана черной краской в виде буквы "Р". С польской стороны – шрам от костра. С немецкой – крест и черно-красно-золотой флаг.


На польской стороне, словно немая гвардия, стояли ряды садовых гномов. Пограничная армия из терракоты. При гномах крутился какой-то стареющий уже мужичок. Асфальт сделался на минутку польским и в выбоинах, чтобы через мгновение сделаться немецким.

Но Циттау, все же, было Циттау. Никак не Житавой. Житава звучит слишком по-свойски, а это был другой мир. Немецкий ламинат покрывал старую, добрую Центральную Европу. Один немец как-то сказал мне, что в немецком восстановлении к жизни, в покрытии всей действительности лаком порядочности есть нечто тоталитарное. Лично меня это убедило не до конца, но что-то во всем этом имелось.

В Циттау я пил кофе на рынке и глядел, как ведут собственную жизнь немцы. Постепенно и без спешки. Они носились с этими своими тряпичными сумками, выводили на прогулку свои элегантные прически и не бросающиеся в глаза элегантные оправы очков. На обложке одного из выложенных в киоске журналов жирным шрифтом было напечатано, что германские пенсионеры не слишком-то знают, что делать с бабками. Какие-то охипстеренные молодые немцы въезжали в обновляемый дом. У девушки были светлые волосы, и она покрикивала на своего парня, выглядящего почтенным подкаблучником. Мне было ужасно скучно в этой их Житаве, а ведь это была всего лишь бедная, заброшенная восточная Германия, из которой все бежали на Запад. С облегчением, и ведя отчаянную борьбу с собой, чтобы не заснуть, я вернулся в Польшу, которая, по сравнению с той приглаженной реальностью – ну просто кипела. Какие-то бритые налысо типы ловили рыбу в Нисе. При этом они плевали в воду. По другой стороне, по набережной, бегал немец. Не в панике бегал, никуда не убегал – человек занимался джоггингом. С польской стороны я следил за его немецким джоггингом. Да, да, за частью его немецкой жизни. Вот он приостановился, сделал несколько приседаний и поглядел на меня, бессмысленно стоящего по польской стороне человека, который пялится на него. Он поглядел на кусочек моей польской жизни, быть может, удивился, что я трачу свое время на нечто столь непродуктивное, как стояние над рекой и слежение за немцем, который работает над собственным физическим состоянием, только он не дал всего этого по себе познать только вежливо помахал ручкой и побежал дальше.

Далеко, по другой стороне реки, был виден какой-то немецкий дом, а при нем немецкий автомобиль. По польской стороне мужик в растоптанных сапогах ехал на велосипеде. Какая-то семейка из богатыньского среднего класса ехала на собственном "ауди" на немецкую сторону. Вернись денежка к деньгам…


Богатыня


Богатыня, польский остров на конце польского мира. Польский, находящийся на суше Хель[92], окруженный вместо моря чешскостью и немецкостью. В от остальной части Польши он отрезан гигантской дырой в земле, словно лунным кратером, который нужно объезжать и который выглядит словно картина чистейшей воды апокалипсиса. Ну а немецкость… Немецкость повсюду. И в самой Богатыни, и с левой стороны от нее, и с правой. В Богатыни, в центре, стоят дома в эльзасском стиле, выстроенные еще в те времена, когда город назывался Райхенау. Жабка[93], Польская Почта с выложенными на прилавках Иоанном-Павлом II, кулинарными рецептами, написанными монашками, и детскими раскрасками типа "раскрась Мешко и Домбровку[94]" и "соедини точки, и нарисуй проклятого солдата", - а вокруг торчит немецкая архитектура, правда, придавленная польбруком и прореженная покрытыми пастельной штукатуркой домами времен ПНР и III Жечипосполитой. Ближайший город в Чехии называется Фрыдлант, где немецкость настолько сплавилась с чешскостью что уже просто непонятно, где что, где руки, где ноги, где Лойза, а где Алоис. Куда не повернешься – немецкость: и сзади, и с боков, и спереди.


Парнишки на паркинге стояли у открытого капота "ауди А3" с номерами в Циттау. На паркинг въехала полицейская патрульная машина, но только лишь затем, чтобы развернуться. Парнишки глядели за мусорами глазами, похожими на снежки. Впрочем, стояла зима, и все было грязно-серым. Даже разноцветная штукатурка восстановленных домов. Восточную Европу кнутом не погнать. Тут никаких шуток. Парнишки, в конце концов, капот захлопнули. Один из них вытащил из кармана смартфон и насыпал на нем две белые дорожки. Вытащили трубку и вдохнули. Потом посидели в машину, время от времени врубая зажигание и газуя насухо. Потом снова открыли капот. Через какое-то время вновь приехала полиция, и опять – чтобы всего лишь развернуться. Парнишки опять за ними глядели глазами, похожими на комья грязного снега, затем снова насыпали пару дорожек и нюхнули над открытым капотом.


Но польскость здесь тоже каким-то макаром манифестируется: здесь на этом последнем куске Польши, на последнем бастионе польбрука, цветной штукатурки и шильдозы, костёлов, как это кто-то когда-то определил, похожих на кур; защитных дорожных барьеров типа U12 и убежденности в том, что все желают нас объегорить, к чему-то подстрекнуть, чего-то нам впарить или вообще нас зарезать. А мы же сами ничего никому не делаем, потихоньку, вот тут, в уголочке, чего-то мошенничаем, по-своему. Именно так манифестирует здесь себя Польша. Например, деревянностью. Если ехать в Богатыню с севера, то проезжаешь мимо ресторанчиков в стиле деревянных трактиров. Вроде как польская еда, традиция, гордость. И мне все это даже начинает нравиться. Вся эта демонстративность: здесь, куда ни глянь, развалины пост-германской цивилизации, как бы там ни было: рафинированной, а мы вот вломимся сюда с сельской хатой и бабулиными варениками. Мне это нравится, серьезно. А вернее, нравилось бы, если бы это была правдивая демонстративность; но, подозреваю, что речь идет лишь о не слишком замаскированном комплексе. Ведь если бы было в нас неподдельное презрение варваров, которые говорят: а вот вам хуй, спалим мы вам эту вашу Европу, мы уже уничтожили оставшуюся после немцев архитектуру, пришпандорив к ней вывески с надписями: КУМОЛЬ, ДЯДЬКАРЕКС и КУЗЕН-ТЕХ: СНЯТИЕ СИМ-ЛОКОВ, НЕЙТРАЛИЗАЦИЯ ПРОТИВОВЗЛОМА, и вообще, к старым, изысканным каменным домам мы относимся так же, как жестяным гаражам на свалке – и замечательно; а теперь еще выстроим здесь наши деревянные хаты, в которых станем подавать свиные котлеты величиной с колодезную покрышку. Если бы хоть была в нас отвага Дугина, который говорит: а насрать нам на вашу цивилизацию, загоним мы всех вас в курные избы, в церкви, заставим совместно молиться и под кнутом стонать похвальные для царя-батюшки песни.

Нет, мы пытаемся убедить всех, будто бы мы цивилизованы, что Европа, что кружева, что не с поля ветер, первая в Европе конституция, это вам не хухры-мухры – а потом мы доказываем уже нечто совершенно противоположное: к примеру, хитрожопо раздумываем над тем, как бы это собственную конституцию, внучку той самой первой в Европе, втихую размонтировать, вокруг пальца обвести и надурить. На весь мир вопим, что это мы французов учили ножом и вилкой пользоваться, а потом – например – заменяем государственное телевидение трубой, через которую прокачивается настолько примитивная пропаганда, о которой даже в ПНР никто не слыхал. Потом, когда уже все вокруг над этим смеются, обижаемся и требуем от правительств стран-соседей, чтобы они взяли всех этих смеющихся за задницы – ибо это ж кто видел, чтобы прямо вот так смеялись. И это над народом, который французов учил ножом и вилкой пользоваться, имел первую в Европе и вторую во всем мире конституцию. И мы этого требуем, доказывая тем самым, что ничегошеньки из этой нашей первой в Европе конституции не понимаем.

Лужице


В Чехию можно въехать и со стороны Лужиц. Лужице, если у кого имеется охота, можно рассматривать как переходную форму между Чехией и Германией, скажем так: истинной.

Из Берлина в Прагу можно проехать через Будзишин. Немецкий Баутцен. Не знаю, есть ли смысл искать здесь какую-то особую славянскость. Наверняка, только лишь в воображении, потому что город выглядит как любые другие немецкие города. Но воображение подсказывает, чего нужно выискивать. При случае обнажая то, о чем по-настоящему думаешь про эту свою часть Европы. Ведь понятно же, чего ищешь: заброшенность. Славянский бардак. Немножечко хаоса во всем том немецком, упорядоченном и нудном мире. Да – лужицкость для иного славянина, это, прежде всего, славянскость. Славянскость – это восток. А восток – оно всем понятно.


Так вот, когда я ехал из Германии в Чехию через Будзишин, мне казалось, что я обнаружил ту самую славянскую заброшенность и заскорузлость. Германия в Будзишине выглядела чуточку словно Чехия. Понятное дело, я так себе все это лишь воображал. А может и нет. Вот честное слово, не знаю. Может быть, я просто с исключительным вниманием искал того, что хотел увидеть. Очень многие мужики носили дурацкие усы и традиционные прически под чешского футболиста. И тут, и там называемого, в обе стороны, ГДР-овским. В женщинах тоже было нечто пост-социалистическое - какая-то усталость, расслоение, тяжесть. Или это так мне казалось. И я нашел, потому что искал. И грязцу обнаружил, и пыльность. Ищите – и обрящете. Мы припарковались в центре Будзишина и – и действительно – можно было почувствовать как раз Будзишин, не обязательно Баутцен. Но было нудно, как часто бывает в Германии.


Мы ехали в сторону Чехии. Над Лужицами смеркалось, но небо на западе еще было розоватым, так что все выглядело словно гаснущий пожар. Я представлял, а вот что бы было, если бы Запад и вправду сгорел, если бы в этой Центральной Европе мы остались одни. И у нас за спинами уже один только Восток. Если бы Старый Континент завалился, приблизительно по Лабу-Эльбу, если бы в Атлантику с шипением и брызгами провалились британцы, французы, голландцы, итальянцы, немцы. Весь тот романско-германский конгломерат. Те народы, которые возникают сами из себя и являются вариантами самих себя: голландцы, люксембуржцы, немцы, датчане, шведы, норвежцы, испанцы и португальцы. И остались бы только мы, которые, впрочем, тоже сами от себя происходим. Потому что как-то нужно было разгруппировать. Чехи, которые влезли в уютную котловинку между Судетами, Карпатами и альпийским предгорьем; словаки, что сбились в кучу под Татрами как цыплята под квочку, чтобы не позволить себя омадьярить; поляки, которые широко разлились по равнине между Карпатами и морем; русские и украинцы, которые разлились еще шире; сербы, что влезли между Дунаем и горами, и хорваты, что окрестились по-латински и поменяли итальянцев на далматинском побережье. Лужичане – а что с лужичанами? Остались бы они с нами, с сербами, чехами, русскими, или же – словно немцы – затонули бы в Атлантике, если бы случился некий обвал нашего недоконтинента?

А может и чехи должны были открошиться, затонуть – если бы все это затопление осуществлялось в соответствии с принципом: кто Запад, тому в море?

Что бы мы сделали без Запада? Кем бы тогда были? Откатились бы в развитии, попали бы в некую родимую версию католицизма, который голубили бы как памятку от старых, лучших времен? Поклонился ли бы нам Дугин? Не потому ли, собственно, он так поражает и увлекает, что мы подшкурно чувствуем в этом бородатом, юродивом сукином сыне наше подсознание?


Так что я ехал через немецкие Лужице в Чехию, желая увидеть славянскую припыленность, и видел ее, поскольку для желающего это никакой сложности не представляет.. Маленькие бензозаправочные станции выглядели печально, а местечко-деревушки не были так уж сильно присыпаны германской прилизанностью так что выглядели весьма по-человечески. И весьма по-центральноевропейски. А позднее, где-то на перевале, мы въехали в Чехию, и немецкие вывески сменились славянскими вывесками, и этот вот славянско-германский симбиоз выглядел так удивительно натурально, что я в эту натуральность почти что даже поверил.


Первый раз в Лужице я приехал поездом. Паровоз прокатился над черной границей, темной в ночи, словно густая венозная кровь. По польской стороне вокзалы тогда еще выглядели словно тот вокзал в Кутно из песни "Культа": глаза лопались от взгляда[95]. Вокзал в Коттбусе-Хочебуже был весь вылизанный, и там чирикала дикторша, объявляющая прибытие и отбытие поездов.

Перед вокзалом крутились панки. Культурные такие панки. Сигарет не хотели. Пришлось их самому приманивать и угощать. Когда они узнали, что я поляк, предложили выпить. Мы пробовали вместе ходить по улицам и выпивать, только как-то не слишком у нас выходило. Разговор как-то не слишком клеился. У меня частенько разговор не клеится. Да и о чем я должен был болтать с панками из Коттбуса, пускай это и был Хочебуж. Что анархия? Что пиво клёво заходит? Впрочем, не слишком-то оно клёво и заходило. С каждым глотком голова болела все сильнее. На улицах таблички были на двух языках. Bahnhofstrasse была Dwónišćowa Droga, а Berlinerstrasse – Barlinska Droga. Я спросил у панков, чувствуют ли они себя лужичанами. Мне ответили, что не дюже, разговаривать по-лужичански, понятное дело, тоже не умеют, но зато на ратуше у них имеется не только надпись "Rathaus", но еще и "Radnica". Вот эти они ужасно были горды. Мы попрощались, а я пошел проверить. И действительно, именно так там и было написано.


Самое лучшее, что немцы могли сделать лужичанам, это попросту позволить им быть теми, кем они сами желают. Написать им на ратуше "Radnica", а из Berlinersrasse сделать Барлинскую Дрогу. И сказать, что те, в принципе, могут все. У нас ведь демократия, так что пожалуйста. И тогда уже не за что будет бороться, и более ценные деньги вытеснят менее ценные, более привлекательная культура вытеснит локальную, естественным порядком более слабую. Таким образом лужицкость будет сведена к скансену или, в наилучшем случае, к хипстерскости. Да и вообще, где тут проблема, если свободно можно быть и немцем, и лужичанином? Кто может подобное запретить – да и зачем, собственно, запрещать, раз такой статус решает все проблемы, дилеммы и болячки тождественности? До тех пор, пока немцы их прижимали, до тех пор и было сопротивление. Так пускай немцы себе волосы на голове рвут, что силой германизировали великополян. Пущай ругают сами себя за Хакату[96]. Кто знает, если бы тогда великопольским полякам позволили делать то, чего тем хотелось, они сами бы постепенно переходили в немецкость. Или же болше в нее переходило. Как предки Ангелы Меркель, например. А так – да пожалуйста.

Лужице долгое время были славянским островом – от Польши отделенным немецкоязычной Силезией, от Чехии – горами, страной судетских немцев. После Второй мировой обе страны сблизились и коснулись Лужиц.

И вот тут-то в Польше воцарилась любовь к недавно открытому "младшему, слабому брату". Поляки сами себя назначили опекунами Лужиц. Был выдвинут девиз: "Над Лужицами польская стража". Вот только самим лужичанам, если уж что, ближе было к чехам. Если же говорить про стереотип поляка, то лужичане разделяли его с немцами: поляк всегда ассоциировался с бедняком. Сезонным работником, "бродягой".

Петр Палыс из лужицко-польского общества Pro Lusatia и знаток данной тематики, рассказал мне историю, которую ему, в свою очередь, рассказал какой-то лужицкий учитель из города Гродк (немецкого Шпремберга):

- Когда в 1945 году в Лужицах стояли польские солдаты, к нему пришел один из офицеров. У него имелось предложение. Говорил, что граница только-только создаются, и что Польша там, где стоит нога польского солдата. Точно так же хорошо, убеждал он, Польша может быть и здесь, в Лужицах. Офицер убедил учителя начать сбор подписей под петицией по данному вопросу. Подписи собрали, вот только – ко всеобщему изумлению – всего их было целых четыре.

Существовала, правда, еще и программа обретения независимости, но слабая. Палыс описывает ее в одной из своих статей:

"Серболужицкая программа, самое большее, сводилась к обретению полной независимости в миниатюрном государстве по образцу Люксембурга или Андорры. Такая концепция имела бы большие шансы на успех, поскольку в образовавшейся после войны геополитической конфигурации Лужице очутились между границами Польши и Чехословакии и не образовывали какого-либо обособленного анклава. Приемлемой была бы и автономия в рамках Чехословакии или Польши. Географические соображения способствовали второй возможности, но среди серболужицкого населения преобладала прочешская ориентация".

Ну вот, скорее – чехи. А чехи, что там ни говори, это не то, что поляки. Славяне, но более близкие. Почти что немецкие.

- Большая часть лужицких священников, являющихся крупной частью серболужицкой интеллигенции, - говорил Палыс, - образование получала в Праге.


Чехи же – в том числе и президент Бенеш – подходили к лужицким постулатам довольно прохладно. Ведь даже в исторических Лужицах этнические и национально осознающие себя лужичане не представляли слишком большого процента населения. Серболужицкое движение оценивало их количество приблизительно в пятьсот тысяч человек (что и так представляло бы всего лишь половину населения территорий, из которых собирались склепать лужицкое микро-государство), но реальное их количество следует оценивать тысяч в сто. Чехи – которые в те времена были заняты тем, что выбрасывали за границы страны судетских немцев – не слишком-то желали включать в свое государство очередные территории, населенные теми же немцами. Причем, теми же самыми, которых только-только из Республики выселил, поскольку многие судетские немцы, рассчитывая на скорое возвращение в покинутые дома, поселилось неподалеку, как раз в Лужицах.


Польская опция не имела среди лужичан особой поддержки, но имелись фракции лужицких национальных деятелей (во главе с Войчехом Куцкой и Юрием Цыжем), которые усердно искали его в Варшаве.

И если чешский президент Эдвард Бенеш даже не давал ответа на лужицкие ноты, то польские политики декларировали сочувствие лужицкому движению. В 1945 году деятель лужицкой независимости Ян Цыж получил весьма осторожную декларацию поддержки от Болеслава Берута. Осторожную, потому что поляки – в тот момент, когда решалась судьба границы по Одеру и Лужицкой Нисе, которую Сталин форсировано требовал принять, несмотря на германских коммунистов, на которых он собирался опереться – боялись громко вздохнуть, чтобы весь этот карточный домик не завалился.

Ведь СССР не слишком-то поддерживал лужицкие притязания. В 1945 году Москва, правда, послала в Лужицкую Сербию несколько советских комиссий с целью выяснить ситуацию на месте, но он не решился на поддержку лужицкого движения, которое бы ослабило – и так небольшую территориально – контролируемую Москвой восточную Германию, и так уже сильно обрезанную Польшей, а в Пруссии самим СССР.

В конце концов, поляки и сами успокоились. Подгоняя собственную политику к советской, польские власти посчитали действия в пользу Лужиц "акцией, подрывающей демократические элементы в Восточной Германии".


Единственной страной, которая выступила в защиту лужицких сербов, была Югославия Тито, которая еще в 1947 году издала официальный меморандум по вопросу серболужицкого самоопределения. Вполне возможно, что речь шла о национальных симпатиях. Сербы традиционно способствуют своим лужицким тезкам: по мнению некоторых историков, балканские сербы и лужицкие сербы имеют совместную прародину: Белую Сербию над Одрой (располагавшуюся на пограничье нынешней Нижней Силезии и Лужиц). Сербы отправились на Балканы, а лужичане остались на месте.

Положение Югославии, которая, понятное дело, не могла сыграть никакой политической роли в Лужицах, ничего не поменяло. Лужице остались тем же, чем были до сих пор: материальным остатком славянского мифа о "западных славянских границах".


"Реславизация"


А планов было громадье.

Кароль Стояновский, польский националист, антрополог и политик, сразу же после войны прямо заявлял про "реславизацию" части Германии.

"Лужичане должны получить для своего народа отдельное государство, гарантии для которого должна дать Организация Объединенных Наций. Нельзя и не следует создавать маленькое государство, ограниченное лужичанами, говорящими сегодня по-лужицки. Это было бы крайне слабым творением. Сейчас следует создать крупную, не менее чем двухмиллионную и даже трехмиллионную лужицкую державу, по своей структуре и по социологическом характеру подобную ирландскому государству. В новом лужицком государстве неонемеченные лужичане должнв были бы иметь возможность реславязиции своих германизированных земляков", - писал Стояновский в изданном в 1946 году тексте О реславизации восточной Германии.

Но речь здесь шла не только о Лужицах. Ведь Стояновский, перед войной связанный с Лагерем Великой Польши и Национальной Партиенй, сотрудник Енджея Гертыха[97], далее писал: "К западу от нынешней польской границы, то есть от нижней Одры, Лужицкой Нисы и к западу от чешского горного массива, распространяли свои поселения три великих славянских народа".


Тем временем, во Вроцлаве, в котором осел Стояновский, вывески еще были немецкими, все казалось чужим. По сути вещей, город еще не был до конца Вроцлавом. Хотя уже и не был до конца Бреслау.

Польские переселенцы высаживались из поездов и выходили в неизвестный город. Многие из них вообще ничего не знали о каким-то там Вроцлаве. Даже если им было известно название "Бреслау", оно было им таким же чуждым, как Ганновер или Лейпциг.

Из-за занавесок за поляками со страхом наблюдали остатки немцев, поскольку к тому времени еще не всех выселили. Поляки выходили на вокзале во Вроцлаве, а для немцев этот город все так же оставался Бреслау, продолжением старой германской действительности. Два изображения накладывались друг на друга как на негативе.


Полячкам, так мне кажется, трудно было поверить, что это Польша. Иногда я пытаючь представить, что после какой-то там будущей войны с транспортом других поляков я прибываю в частично обезлюдевшего – к примеру – Дрездена. Архитектура, инфраструктура, вывески, надписи на немецком языке. Они буквально бьют по глазам этой своей немецкостью. Только флаги висят польские. Бело-красные и не очень убедительные. Флаги и, кое-где, польские названия улиц. Так же, как это было в Щецине в первыегоды его польскости, выполненные от руки на каких-то дощечках и жестянках.


Перед войной, да и во время войны, польские публицисты и геополитики видели Польшу крупной и сильной. Только такая – делали они вывод – будет в состоянии выжить между Россией и Германией.

Цат-Мацкевич[98] мечтал о многонациональной Жечипосполитой в границах перед разделами. Пилсудчики желали реализовать концепцию Междуморья и союза государств Центральной Европы. Националисты так же представляли подобный союз, разве что под четким предводительство Польши: сильной и значительно увеличенной территориально.

"Стронництво Народовэ", партия, в которой действовал Стояновский, в самые черные дни немецкой оккупации, в 1941 году, выпустила, например, публикацию под названием Границы Великой Польши.

И так вот во время, когда единственным следом от нашей страны было Генерал-Губернаторство, где униженные поляки испытывали эффекты вульгарного и агрессивного национализма немцев, польские националисты требовали присоединения к возрожденной Польше земель до самого Днепра и Смоленска, а на западе – Западного Поморья вплоть до острова Рюгена, Любушской Земли[99], Силезии, Лужиц и Восточной Пруссии.


Представления Кароля Стояновского были еще более амбициозными. Под псевдонимом Ян Калиский он издал брошюру под названием Западнославянское государство.

Упомянутое государство должно было объединить славян не только западных, но и южных: от Польши до Болгарии. То, что случалось по дороге, следовало славянизировать (Австрия, поделенная между Словакией и Словенией) или же просто инкорпорировать (Венгрия с Румынией). Такой могучий славянский блок (под предводительством, понятное дело, Польши) цементировала бы католическая вера.

Стояновский признавал: проблема имеется. Болгары и сербы исповедуют православие, а босняки – вообще мусульмане. "Нет, силой никто их обращать не станет", - решил он. Но тут же поучает: "было бы хорошо, чтобы эти государства приняли католичество".

В той же самой брошюре впервые он упоминает о славянском государстве к западу от Польши. Государстве, учрежденном на реславянизированных землях за Оброй. Это должна была быть держава лужичан. Входить она должна была, понятно, в состав громадной западнославянской супердержавы, в которой прим вела бы Польша и римско-католический дух. Дело в том, что Стояновский считал, будто бы мир требует смонтировать для побежденной Германии какую-то пятую колонну.

И ею могли бы быть как раз лужичане.


Мечислав Орлович[100] в своем путеводителе, который писался перед Первой Мировой войной, с сожалением описывает "польскоязычных немцев" в Великой Польше и на Мазурах. Польскость там часто отождествлялась с бедностью, отсталостью и "бродягами", кружащими по немецким селам сезонными работниками – поляками.

У Орловича не было никаких сомнений: польскость должна быть привлекательной. Он уговаривал "устроенных поляков", чтобы те ездили по населенной земляками части Германии и, манифестируя свое благосостояние, уравновешивали отрицательный стереотип, сложившийся по причине "бродяг".

Впрочем, немецкие славяне не всегда осознавали свои связи с польскостью. Мельхиор Ванькович[101], который путешествовал по прусским Мазурам междувоенного двадцатилетия, описывал изумление местных крестьян, когда они открыли, что интеллигент из Варшавы разговаривает на том же языке, что и они сами. Разве что, может чаще пользуется шипящими согласными.


Как Стояновский видит "реславизацию"?

"Необходимо обеспечить политическую деятельность по реславизации тем элементам, которые проявят желание в данном направлении. Необходимо группы славян, говорящих сейчас по-немецки, передать под международную защиту и защитить их от германского террора. Территориям, населенным германизированными славянами, необходимо предоставить такую организацию, чтобы в них могли выживать как славянские элементы, так и элементы, слоняющиеся к Германии".

Этого вот "склонения" Стояновский опасался. Поэтому постулировал – во имя "реславизации" – создание на восточных территориях Германии государства, "подчиняющегося Организации Объединенных Наций".

"Учитывая племенное различие давних славян и в связи с различной степенью их германизации, мне кажется, что следовало бы на северо-восточных территориях нынешней Германии образовать под международной охраной два государства, служащие целям реславизации, а именно: лужицкое государство и полабское государство".

Независимые Лужицы можно, более-менее, представить. Но как должно было бы выглядеть такое полабское государство?

"В состав полабского государства, которое можно было бы назвать Государством Вендов (Wendland), должны были бы войти все земли ободритов и лютичей, а так же те фрагменты древней Славянщины, которые не войдут, возможно, в состав лужицкой или же чешской державы. Это было бы крупное государство, опирающееся на Немецкое (Северное) и Балтийское моря, оно граничило бы с Польшей, Лужицами, Германией и Данией. В этом государстве находились бы такие крупные города как Берлин, Магдебург, Любек, Киль и Гамбург".

Довольно-таки приличное государство для несуществующего народа. И для исчезнувшей давным-давно культуры. Стояновский замечает во всем этом определенную проблему. Но не такую уж, чтобы через нее нельзя было бы перескочить.

"Еще длительное время языком общения и даже официальным в полабском государстве был бы немецкий язык. Полабский язык в это время лишь постепенно бы вводился. Поначалу его внедряли бы на добровольной основе, а по мере распространения, его можно было бы вводить и в официальные учреждения. ООН была бы протектором полабской державы, и она следила бы, чтобы элементы, желающие поддаться реславизации, не подвергались бы террору и угрозпм немцев с гитлеровскими взглядами на мир".


Стояновский признает, что, несмотря ни на что, без насилия "реславизации" не получится.

"Из пространства, разделяющего эти два племени (сербов-лужичан и полабских славян), следует выселить немцев, а на это место населить лужицкий народ. Таким образом, образовалась бы единообразная территория, которая служила бы довольно существенным центром ассимиляции для той части государства, которая сейчас разговаривает по-немецки".

А вот откуда Стояновский желал бы взять этих вот лужичан – никому не известно.


Шантаж Германией


Иногда про лужицких сербов вспоминают сербы. Например, Войислав Шешель, сербский националист, глава Сербской Радикальной Партии, в своей направленной против Запада тираде, провозглашенной перед чешскими журналистами.

Шешель утверждал, что Европейский Союз – это Германия, а Германия все так же проводят свою активную политику экспансии, как и тогда, когда она германизировала Лужице и наступала дальше, на восток. Drang nach Osten, по словам Шешеля, вовсе не закончился. "Она подчиняет себе Чехию и Польшу, - говорил он, - Хорватию и Словению". А ведь, - говорил он, - славянские поселения доходили до самой Лабы-Эльбы. Германия, - говорил Шешель, - до самой Лабы-Эльбы была славянской. Единственное, что от этой славянщины осталось, это как раз те самые микроскопические сербские следы на территории Германии. Впрочем, - говорил он далее, - быть может, когда-то все славяне звались сербами, поскольку, откуда бы такое общее название у народов, которые живут, отдалившись один от другого на такой вот шмат дороги?

Во всяком случае, - говорил он, - мы, сербы, не можем согласиться с тем, что случилось с нашими тезками с северо-запада. Мы обязаны, - говорил, - перестать считать Россию угрозой. Теперь это уже совершенно иная страна, по сравнению с той, что была. При коммунизме русские страдали более всего, впрочем, это ведь Запад смонтировал им коммунизм. Все славяне, - говорил он, - должны играть совместно с русскими. Вместе с ними противостоять германской угрозе. Мы все, славяне, - говорил он, - должны объединиться вокруг России, в противном случае, нас ассимилируют немцы. Точно так же, как до того ассимилировали миллионы славян.

И вот постепенно из всего этого начинает получаться моральный шантаж. Ведь если признать, что Европейский Союз – это Германия, необходимо согласиться с тем, что его либеральные ценности тоже немецкие. Германии противостоит Россия со своим антилиберализмом, консерватизмом и любовью к напитанной религией авторитарной власти. То есть, выходит на то, что если кто либерал – так он против славян. Если кто выступает за гуманность, демократию, толерантность – тот изменник, позволяющий себя ассимилировать.

А вырваться из подобной ассимиляции можно только лишь посредством религиозного акта.

В маленьком боснийском местечке под Тузлой мы встретили Мехмеда Алию. Тот утверждал, что является потомком жертв давней османской ассимиляции. Встретились мы в торговой галерее, в ресторане на втором этаже. Официанты курили сигареты, а когда кто-то садился за столик, они клали их на пепельницу, подходили, брали заказ и возвращались к курению. В ярких солнечных лучах, впадающих через окна, кружили струи сигаретного дыма, и все это выглядело очень даже красиво.

Мехмед Алия носил на запястье православные четки с крестиком. Сам он уже не был, как говорил, мусульманином, потому что перекрестился. Потому что его предки, - утверждал, - были вынуждены принять ислам. Он же только исправил их историческую ошибку. Нынешние боснийцы-мусульмане, это никакие не боснийцы, а турки. Если кто остается при исламе – это означает, что он турок. Он, - говорил Мехмед, - сам босняк, но его босняцкость была вариантом сербскости. Только теперь, - продолжал Алия, - все в порядке. – Все босняцкие мусульмане обязаны, - утверждал наш собеседник, - сделать то же самое, что и он. Вот тогда все было бы в порядке.

Имени-фамилии он не поменял. Алия говорил, что желает, чтобы под ними его и похоронили. На православном кладбище. Сам он бывший офицер югославской армии. То есть, сражался на сербской стороне.

Еще он говорил, что Россия с Сербией, в конце концов, осуществят историческую справедливость и помогут отсоединить Сербскую Республику от Боснии и Герцеговины. Ведь большинство боснийских сербов молилось бы об этом. Впрочем, как раз это было правдой. Кого бы мы не спрашивали – то ли в Баня Луке, то ли в сербской части Сараева, то ли где-либо иначе в Сербской Республике в Боснии – все говорили, что все это только вопрос времени. Что Босния – как страна – никакого смысла не имеет, поскольку склеена из трех никак не подходящих одна к другой частей. Что Сербская Республика оторвется от Боснии и присоединится к собственно Сербии. И тогда Россия будет гарантом новой, великой Сербии. И тут уже никто не сможет выеживаться, ибо нет смысла делить государства, которые не желают быть разделенными. Русские, стоит заметить, не прутся туда, где их не желают. Абхазия, Осетия, Донбасс, Крым – все это места, в которых интервенция России поддерживалась местным населением. Россия подделывала результаты референдумов, хотя, по большому счету, этого было и не нужно. Там, где русских не хотели, ничего из их планов и не вышло. Не вышло в Одессе, не вышло в Днепропетровске, в Харькове. На Балканах номер может и пройти, если тольк сербы не полезут туда, где их не желают. А желают их в Сербской Республике и в северном Косово. Если бы, по какому-то распоряжению судьбы, Запад покинул Балканы, русские первыми бы поддержали сербское невоссоединение в Боснии и, наверное, в северном Косово. А потом встали бы на страже нового порядка, наряжаясь в перышки справедливых. Они, мол, восстанавливают региональный порядок. Естественные национальные границы. И этническое единство.

Ах, эти этнические сны. Это этническое управление. Это этническое превосходство. Центральная Европа, то самое несчастное Междуморье, представляет собой место, где этническая идея более всего выродилась и сделалась карикатурой на самую себя. Каждый является пупом мира. Каждый народ, даже если бы насчитывал несколько миллионов жителей, а историю необходимо было бы дорисовывать, подкручивать и пришпандоривать. Ну да, каждый народ имеет право на самоопределение, так почему бы этим не воспользоваться. Хорошо еще, что украинцы россиянам не стерли того их убеждения, будто бы украинцы никакая не Украина, а Малороссия, а уж русинов на Закарпатье убеждают, что никакой такой русинскости и нет. Что она просто не существует, а является неким вариантом украинскости. Но тут имеется хоть какие-то объяснение. Потому что в других случаях просто не возможно проводить какую-то последовательную аргументацию. Ведь аргументы словаков, которые желали вырваться из под власти венгров, были такими же самыми, как нынешние аргументы тех южно-словацких венгров, которые желали бы отдаться под власть Будапешта. Аргументы косоваров, которые вырвались из под власти сербов, были точно такими же как нынешние аргументы косовских сербов, которые вместе со всем косовским севером желали бы вернуться под власть Белграда. Или боснийских сербов.

Так выглядят эти воображаемые отчизны, которые стали плотью. Кровью и костью. Не знаю, стоили ли какая-либо иная идея столько крови, как национальная идея. Идея этнического народа, который имеет жить у себя и на своем. И вместе с тем настолько прозрачная, ибо для современных жителей Междуморья она является чем-то столь же очевидным, как дыхание.


Полабье


Рюген – это уже не остров. На него ведет рлотина из Штральзунда. Мы ехали, а ветер дул так, словно желал спихнуть наш автомобиль в Балтику. Сам Рюген был красив. Пустоватым и прозрачным. Густые, высокие и рыжие травы гнулись под ветром. Возможно, Рюген уже и не остров, но островность в нем чувствовалась. Северность. И пустота, успокаивающая пустота. Мы ехали по асфальтовому шоссе между зелеными холмами, и я с облегчением отмечал, что по Рюгену можно ездить и ездить, и довольно не натыкаться на чьи-либо следы. Ни германских рюгов, ни славянских ранов, ни датчан, ни шведов, ни немцев.


Берген, который когда-то называли Горой, или – скорее всего, в теориях тех, кто занимается ономастикой – Горском Ранским, выглядит как многие другие германские городки, но здесь тоже чувствуется странное опустошение. Резкий ветер хлопал плащами немногочисленных прохожих. Все то же самое, что и в Германии, только ветреней. И более пусто. И меньше деревьев.

Я же начинал размышлять о ранах. О славянах, которые несколько сотен лет удерживали здесь свое княжество, зависимое от датчан, но самоуправляемое. О пиратах, разбойничающих по всей Балтике и топящих без всякой разницы – славян, германцев. Кого только было можно. От них осталось немногое – какие-то камни, затертые барельефы, вмурованные в стены церквей. Гигантскую деревянную статую Швентовита из Арконы, после того, как град захватили датчане, порубили на щепки и сварили на них кашу для воинов.


Конечно, я мог размышлять о ругах, германцах, что были тут перед ранами, и о которых в Польше размышляют гораздо реже – но раны беспокоили больше. С этой всей славянскостью так и есть. Вроде бы как человек в нее особенно и не верит, вроде бы как сводит ее к ацтекскости, которая ничего уже не родит, сводит ее до роли языка – а как приходишь к чему-то, то человек за нее хватается и не может отпустить. Да. Рюген. Восточная Германия. Славянские корни. Шассниц – Сошница, Гарц – Гардзец. Над Полабьем польская стража.


Ах, этот весь миф славянской восточной Германии. Последний славянский могиканин, Якса из Копаницы[102], там где сейчас берлинский Кёпеник. Аркона, Радогощ, ободриты, велеты. Человека смешит то, что в Польше совершенно по-детски игнорируют факт, что перед славянами здесь были германцы, как и после них, завлекает Стояновский; но как только доходит до дела, то народ покупает изданные в издательствах типа "Беллона" книжки, такие как Полабские славяне – История гибели, с нетерпением пропускает претенциозный эпитет и читает, например, о чем-то, что автор представляет как недопустимое отсутствие широкой славянской сознательности ранов, которые "проводили эгоистическую политику, рассчитанную исключительно на собственную выгоду", "вели изменнические переговоры с немцами" и предпринимали "враждебные действия против ободритов". "Подобные действия, - пишет автор, - могло бы иметь положительный результат, если бы раны населяли какие-то срединные земли Полабья, ибо тогда их гегемонистские стремления могли бы привести к объединению располагающихся вокруг них остальных племен".

То есть, опять Стояновский и реславизация, пускай и воображаемая.


Котлеба


Раньше словацкий национализм был простым. Ян Слота, глава Словацкой Национальной Партии, провозглашал намерение сравнять Будапешт с землей, а венгров называл "гадкими людьми на маленьких лошадках". Он любил выпить, и был фигурой одинаково страшной и комичной. Выпивка (среди всего прочего) выбила его с курса, и, хотя его партия на последних выборах не только попала в парламент, но и в правительство – похоже, время ее потихоньку проходит.

Теперь пришло время нового национализма. Гораздо более опасного, поскольку это уже не национализм мужиков с багровыми лицами, в плохо покроенных костюмах и пахнущих вокой, но национализм тесно связанный с нацистской идеологией.

Мариан Котлеба, глава Народной Партии Наша Словакия, внешне – и это правда – довольно гротескный, стрижется коротко, усики у него à la габсбургский gefraiter, но сам он бывший преподаватель физического воспитания, а многим его последователям физическое воспитание тоже нравится. Он сам людит переодеваться: показаться, к примеру, в мундире, приветствуя сторонников так, как их приветствовали в фашистские времена в Словакии, то есть, поднимая руку в римском салюте и вопя "na stráž".

Он не накидывается на Венгрию, наоборот, венгерские крайние националисты иногда появляются на организуемых им мероприятиях и в ходе выступлений, как могут, избегают названия "Верхняя Венгрия"; зато цыган называют паразитами. Котлеба умеет быть эффектным и медийным: в 2012 году купил участок с нелегальным ромским поселением. Дети из этого поселения курили сигареты в расположенном неподалеку замке Красна Горка. Бычок не затушили, и замок сгорел. Котлеба объявил, что поселение намеревается сравнять с землей бульдозерами. И хотя ничего не сравнял, замешательства наделал много.

Он желает выхода Словакии из ЕС и НАТО. Он пророссийский и антиамеринский.

Да, Котлеба, греческий Золотой Рассвет, итальянская Fuorza Nuova (Новая Сила – ит.), германская NDP (Национал-Демократическая Партия): все это части одного и того же антибрюссельского паззла, в котором ненавидят меньшинства: этнические, религиозные, сексуальные. До сих пор ьрудно было найти словацких националистов, у которых не было бы проблем с венграми. Впрочем, вся Воточная Европа, это одна громадная коробка передач взаимных претензий. Котлеба же, равно как Правый Сектор в Украине, утверждает, что современные националисты должны быть лишены шовинизма. Похоже, что они пытаются ставить на сотрудничество, объединение общей целью, которой является свержение либерального порядка (хотя и неизвестно, а существует ли таковой), а не свары между собой.

Впрочем, периодом в словацкой истории, который Котлеба, похоже, более всего лелеет, это фашистское государства священника Тисо. А как раз тогда, в рамках венского арбитража, Словакии пришлось отдать венграм огромные куски державы вместе со вторым по величине городом страны – Кошицами.

Восемнадцатого апреля сторонники Котлебы отмечают годовщину казни Тисо в 1947 году – к смертной казни его приговорил чехословацкий суд. Котлебовцы утверждают, что Тисо был единственным неподдельным словацким президентом. И что в его времена Словакия цвела.

В 2013 году Котлебу избрали жупаном (воеводой) банско-бистрицкого края (Словакия делится на восемь таких административных единиц). Он получил пятьдесят пять процентов голосов; его соперник из партии SMER[103] получил сорок четыре. Для Словакии это было шоком.

Павол Фрешо, глава Словацкого Христианско-Демократического Союза – Демократической Партии, крупнейшей оппозиционной партии, назвал победу Котлебы "поражением демократии" и напомнил то, что каждому приходило на ум: что Гитлер тоже пришел к власти демократическим путем.

Известный словацкий карикатурист Shooty нарисовал в "Sme"[104] такую картинку: по улице марширует котлебовец в мундире, в руке он держит факел. "Это не неонацист, - говорит идущий тут же парень своей девушке. – Это самый обычный фрустрирующий избиратель, проблемы которого никого не волнуют".


В Банска-Бистрицу мы ехали с Патриком Орешком. Патрик вообще-то словак, но проживает в Кракове. Ехали мы вниз по дороге на Закопане, а потом свернули на Хыжне. Патрик вести машину не хотел. Не то, чтобы у него не было водительских прав, они у него имелись. Раньше он это дело даже любил. Просто когда-то ему предсказали, что он погибнет в автомобильной аварии, и вот с тех пор он пытается обмануть судьбу.

Сразу же за городом начались горы, и я сказал Патрику, что услышал когда-то от одного словацкого националиста, что именно тут и должна начинаться Словакия. У пшеков все плоское, а вот у нас имеются горы, - цитировал я то, что мне говорили.

- Дурак ты, - говорил Патрик, вертясь на сидении и зыркая, а не собирается ли кто-нибудь протаранить нашу машину сзади или сбоку. – Это надо хорошенько поискать, чтобы найти такого. Словаки особо не интересуются тем, что находится за пределами Словакии. И уж наверняка не интересуются Польшей. Ой, успокойся. Тисо даже Закопане не хотел, а ведь вместе с немцами отобрал его у вас еще в тридцать девятом.


Мы ехали к югу, горы маячили на горизонте. Стена, отделяющая нас от словаков, словно стена в "Игре престолов", отделяющая Вестерос, континент, являющийся соответствием островной Европы, от северных таинственных стран, являющихся соответствием дикарей-пиктов за Адриановым Валом. Вестерос, кстати, соединял в себе все то, что в англосаксонском воображении складывалось в Европу, то есть: шотландскость, скандинавскость, английскость, французскость, немецкость и – уже на юге – испано-итальянскость. Для славянскости места там не было: к востоку от Вестерес располагается Узкое Море, а за ним уже идут степи. Весь тот степной Хартленд, по которому вместо монголов, татар, аваров, мадьяр, прото-булгар и кого-то там еще скачут галопом до-тракийцы. Итак: степи, а ближе к морю а-ля ближневосточные, ориентальные города-государства. В Игре Престолов никто не морочит голову какой-то Центральной Европой. Возможно, она лежит на дне моря, хорошо еще, что узкого. Или германо-латинская Европа, или сразу же Туран. Без каких-либо переходных форм.

- Ну, разве что Венгрией, - прибавил Орешек, помолчав какое-то время.

- Что, Венгрией? – спросил я.

- Словаки интересуются.

У деревянного Фредди Флинстона, поставленного возле заправочной станции, мы свернули на Хижну, проезжая по дороге мимо биллбордов с обращениями к Богоматери, чтобы она заступилась перед Богом-Отцом. "Ты у Бога много чего можешь", - очень по-польски гласили надписи.

Мы ехали в направлении крупного горного торгового центра с изящным названием "Кабанос". Сюда приезжают словаки на закупки, в особенности, с тех пор, как у них ввели евро. На польбруке парковались словацкие автомобили, в них сносили заполненные съестным сумки.

Давняя Венгрия началась еще перед Яблонкой. Вот докуда доставала Корона Святого Стефана. От Земуна, из которого уже виден был расположенный на другом берегу реки Белград, и вплоть досюда. До границы Подхалья.

Но словаки любят припоминать, что еще перед тем, как венгры появились в Карпатской котловине и, словно горячий нож, разделили славян на южных и западных, это практически все, вплоть до нынешних Сербии и Хорватии, было – как многие из них утверждают – пра-Словакией. Ведь если, например, считать Великоморавскую Державу предком словацкой государственности, а эта интерпретация сделалась уже практически обязательной, то действительно, пра-Словакия была во всей центральной Европе. От Лужиц до Карпатской Руси. От глубокой Паннонии до Сандомира, ведь Великая Морава брала дань с вислян, равно как и у сидевшего на Висле могущественного князя.

Но вот Висла и Лужице словаков интересуют меньше. Другое дело – Паннония. Балатон, Болотное Озеро, по-словацки до сих пор называется Блатно езеро. В IX веке вокруг озера растягивалось славянское Блатненске княжество со столицей в Блатнограде. Эти названия – и государства, и его столицы – звучат, правда, какими-то выдуманными на Западе, но именно так все и было.


Музей Словацкого Национального Восстания в Банска-Бистрице очень красив: его модернистское здание походит на разрезанное наполовину сердце. Музей располпгается на холме, на вершину которого ведет лестница. Но результат не выглядит особо уж душераздирающе. Это Словакия, здесь, говоря честно, мало что выглядит душераздирающим.

По ступеням вбегают джоггеры, на стеночке под музеем целуются парочки; в ресторане рядом народ спокойно пьет пиво и "presso". Под музеем стоят германские танки и немецкий же бронепоезд, но на них играются только дети.

Собственно, должно ведь казаться очевидным, что Словацкое Национальное Восстание, направленное против нацистской Германии и ее словацких коллаборационистов, было событием трагическим, с острием, направленным в нужном направлении. Только вот в Словакии все это вовсе не так уж и просто.

И уже наверняка не для Котлебы. Священник Тисо, президент марионеточного, прогитлеровского государства времен Второй Мировой войны, для него не является проклятым персонажем. Наоборот.

И до такой степени, что, будучи жупаном, в годовщину антигитлеровского восстания в Словакии, он приказывает приспускать флаги перед краевым управлением в Банска-Бистрице.

Подобная наглость многих доводит до белого каления. В том числе, например, Станислава Мичева, директора музея.

- Я не стану, прошу прощения, перебирать словами; я стану называть вещи их именем, - говорит директор, когда мы сидим вместе с ним под этим вот располовиненным сердцем с чашечками кофе. – Фашист – он фашист и есть!

- С Тисой оно не все было так просто, - говорит сосед Котлебы по жилому дому: утепленному, наново оштукатуренному и выкрашенного в веселые цвета блочного здания в районе Сасова, вздымающемся на горке над городом. Котлеба не скрывается: на домофоне можно найти его фамилию, а адрес – в Интернете, равно как и адрес партии Котлебы в Банска-Бистрице. – Были при Тисе плохие вещи, были и хорошие, потому что в Словакии царил покой, повсюду бущевала война, а у нас, мало того, что тихо, так был еще экономический рост. А сам Котлеба? Сосед он хороший. Когда он в школе, здесь недалеко, преподавал физическое воспитание, так ученики очень его хвалили. Ну а с теми ромами он тоже прав, их следует учить работать. Правда, нацик он, экстремист… а вот это уже и не скажу, чтобы мне нравилось. Так оно тоже, как с Тисой – имеется хорошая сторона и плохая.


И таких "плохих сторон" было очень даже много, достаточно вспомнить хотя бы вывоз почти что семидесяти тысяч словацких евреев в концлагеря. Но на сторонников Тисы и его Первой Словацкой Республики часто это особого впечатления не производит. Рихард Токушев, пресс-атташе партии Котлебы в Банска-Бистрице, утверждает, что о плохих сторонах священник Тисо наверняка не зна. Да и откуда ему было знать.

- Ага, Сталин не знал о зеках, - смеемся мы с Патриком. – Гитлер про концлагеря…

- Не знал, - отвечает Токушев. – А хороших сторон невозможно и перечислить.

И мотивы повторяются те же самые: спокойствие, развитие, стабилизация. А теперь? Страна зависит от НАТО, от Европейского Союза, да что там говорить.

На замечание, что Первая Словацкая Республика зависела от гитлеровской Германии, и намного сильнее, чем Братислава когда-либо зависела от Брюсселя. Токушев злится:

- Так ведь тогда по-другому нельзя было, - поясняет он, словно кому-то глупенькому.

По профессии Токушев аквариумист. Свой профиль на Фейсбуке он переплетает рекламами осветителей для аквариумов и националистическими политическими лозунгами. На дверях его магазина клиентов приветствует рисунок пистолета марки Grand Power с надписью: "Этот дом защищают Grand Power и Господь. Если ты приходишь без приглашения, можешь столкнуться с обоими".

Патрик рассказывает мне, что за маркой Grand Power стоит другой сторонник Котлебы - предприниматель Яро Курацина.

- Он прошел через весь политический спектр, - говорит Патрик. – Поначалу он был в SMER-е Роберта Фица, потому у либералов в партии "Свобода и Солидарность". Теперь же ищет успехов у Котлебы.

Токушев примкнул к партии недавно, но какое-то время симпатизировал ей и в круговорот партийных обязанностей бросился с энергией.

- Я стану организовывать партийные встречи в клубе радиостанции "Свободный Передатчик"; каждый четверг – ужин! Это будет нас сильно интегрировать, - рассказывает Токушев

"Свободный Передатчик" – само по себе любопытное явление. Оно определяет себя как независимую радиостанцию. Среди всего прочего она занимается пришельцами, масонами, еврейскими заговорами, NWO[105], химическими следами[106]. По словам Миры Томана, местного журналиста, радиостанция настолько независима, что зависит исключительно от экстремистов.


Если кто-то считает, будто бы увидит на улицах Банска-Бистрицы непосредственные эффекты правления неонацистов – то ничего подобного. Практически нет никаких коричневых маршей, как в Польше, даже скинов на улицах особо и не видно. Так себе, словацкий город средней величины, приятный, покрашенный, вымощенный, в котором полно маленьких пивных и садиков, где можно выпить кружечку, рюмочку или бокальчик. На дворе теплый вечер, вокруг течет, как оно бывает в Словакии, не слишком ускоренная городская жизнь, среди прогуливающихся встречаются парочки геев или же мусульманки в платках. Никто ни на кого не бросается.

- Нет, такого, чтобы терроризировали народ на улицах, такого нет, - говорит Радо Свобода, редактирующий страничку Quo Vadis, внимательно следящую за действиями Котлебы.

Нет, стычки были, но в поездах: в течение пары месяцев короткостриженные парни в зеленых партийных футболках шастали по вагонам, заявляя, будто бы следят за порядком, и нагоняя страху путешествующим ромам. Поначалу правление Словацких железных дорог умывало руки: было объявлено, что пока у котлебовцев будут билеты, они могут ездить сколько влезет. Укротили их лишь недавно, когда все больше людей начало обращать внимание на то, будто бы что-то не так, раз за "порядком" на государственной железной дороге следят короткостриженные скрытые фашисты.

- Котлебовцы не бьют людей на улицах Банска-Бистрицы, но они внедряют фашизм в публичные дебаты, а это, и в самом деле, слишком много, - волнуется Слобода.

- И сейчас, вроде как, в краевом управлении, вместо "добрый день" говорят уже "на страж", - смеется Миро Томан с портала Bystricoviny. – Котлеба устроил при власти своих братьев.

Раньше у Котлебы с братьями имелась лавка, где продавали "патриотическую одежду". Он всегда искал поддержки у носящих мундир, потому полицейские и городская стража имели там 8,8% скидки. Почему именно 8,8? Не известно. Но каждый, кто интересуется нацистской символикой, знает, что "88" означает Heil Hitler, HH ("Н" – это восьмая буква алфавита). А сама лавка называлась "ККК". Понятное дело, что это название никакой связи с Ку-клукс-кланом не имела. Просто, у Котлебы было еще два брата, так что загадка решалась просто, название лавки расшифровывалось крайне просто: "Котлеба, Котлеба, Котлеба".

- Некоторые полицейские поддерживают партию Котлебы, - рассказывает Слобода. – Но опасаться не стоит, наверняка не все.

Дело в том, что фашиствующие взгляды Котлебы не дисквалифицируют его уже на старте. Все больше людей видит в нем сложную проблему: частично неприемлемую, но частично как такую, с которой можно и согласиться. \Это как с I Республикой священника Тисо.

Чудовищным кажется то, что неофашист без особо крупных фондов, никогда не отказываясь от экстремистской риторики, сделался поначалу жупаном важного словацкого региона, а потом еще и ввел в парламент своих депутатов.

- В самой Банска-Бистрице он даже не так уже и популярен, как в провинции, - говорит Томан. – Вы поездите по окрестным селам, поговорите с людьми…

Так что мы поехали в Церин, где в красивой, сложенной из камня и дерева готической сельской церквушке служит Душан Месик, который – о чем все прекрасно знают – сильно симпатизирует Котлебе. Это он освящал таинство брака Котлебы.


Словакия – это деревня, и даже национал-социализм в ней деревенский. Идиллический. В Германии была Национал-социалистическая Рабочая Партия, а в Словакии – Народная Партия Наша Словакия. В Германии демагог-горожанин в качестве главы государства, шлифовавший свою роль в рабочих пивных подвалах, а в Словакии – священник Тисо, то есть, проповедник, который с амвона обращал народ в националистическую веру. Или же архитектура: в Германии нацистское каменное, мегалитическое, пост-христианское неоязычество с впечатанным Ruinenwert[107], потому что, если когда-нибудь этот тысячелетний Рейх завалится, то после себя он обязан оставить руины, гораздо более возвышенные, чем римские; а в Словакии это что-то вроде деревянной готики.

Потому что церковь священника Месика выглядела словацкой идиллией – на зеленом холме, среди живописной, рассеченной улицами-долинками деревушки, ора была окружена деревянной оградой, в которой пасутся овечки. Пожилое семейство, ухаживающие за церковью муж с женой, не могут Месиком нахвалиться. Работящий, деятельный, не жалея себя ремонтирует церковб. А Котлеба? Тоже замечательный человек, сорок тысяч дал на новую крышу!

А не мешает ли им экстремизм Котлебы?

Восторженные до сих пор старички неожиданно делаются холодными.

- Так вы, что, не за Котлебу? – спрашивают.

И тут же начинают уже известную песню:

- Понятное дело, сам по себе экстремизм, он нехорош, но этих цыган…

Священник Месик о политике говорить не желает. Он может, предлагает, нас исповедовать. Поучает, что отсутствие веры – это очень плохо. Масонв, о которых он не забыл припомнить – это тоже плохо.

Разговор не получается. Месик просто выталкивает нас за ограду.


Патрик утверждает, что словаки не проработали уроков времен Тисо. Что их тихий релятивизм тех времен прекрасно продолжается и сейчас. Продолжает культивироваться миф, что Словакия в экономическом смысле была тогда в порядке, что втихую и вполне себе неплохо можно было войну пережить (ну да, вплоть до безнадежного восстания), что Словакия впервые в истории обрела независимость. И еще достоинство. И дело здесь в том, что она громко кричала об одном и другом, ибо трудно говорить о независимости в ситуации полной зависимости от Германии и о достоинстве как раз тогда, когда немцы указывают, а что тебе делать. И приказывают тебе, к примеру, отдать шмат собственной земли венграм.

- Парень, - рассказывает мне Патрик. – Я только лишь в Майданеке увидел бараки словацких евреев. Ведь в самой Словакии об этом практически не говорят. Табу. Или, возможно, не табу, а попросту нет проблемы. Нужно было, вот такое и делалось.

- Политика? – фыркает Орешек. – Да мы до политики и не доросли. Средний словак желает двух противостоящих вещей: чтобы государство обеспечивало все на свете: дороги, электричество, воду, работу, пенсии, безопасность – но только чтобы его вообще не было. Вот чтобы не доставало оно человека своим наглым существованием.

То же самое и с Европой. Словакия изолируется, и ей с этим хорошо. Она замкнулась сама на себя и миром не интересуется.

- Междуморье? – спрашивает Патрик и смеется. – Парень, да какое еще Междуморье… Ты думаешь, будто бы кто-нибудь здесь знает о каком-то там Междуморье? Все, когда уже хорошенечко заложат за воротник, будут тебе говорить, как спасти мир. Что надо делать во Франции, Германии, Англии, как должна действовать Америка. Только это вовсе не значит, будто все это их интересует. Словак, что он должен знать, то и знает. Недавно, - говорит он, - у нас издали три книжки о цыганах. И ни одну из них не написал словак. И книги эти не слишком-то и продаются. Словаки жалуются на цыган, но не желат ними ни заниматься, ни читать про них. Они просто про них знают. СВОЕ ЗНАЮТ. Так что видят они такую вот книжку, кривятся и говорят: да дайте же мне, блин, покой с этими вашими цыганами.

И заканчивает смехом:

- Старик, а ты хоть знаешь, что у нас слово "интеллектуал" имеет издевательский оттенок?


Конечна


А мне Словакия нравится.

И всегда заявляю это Орешку: да говори, что хочешь, а мне Словакия нравится.

- А Словакии это до задницы, - отвечает Орешек, и наверняка он прав.

Мы переехали польско-словацкую границу под Конечной и съехали на стоянку. Не до конца было понятно, где тут заканчивалась территория Польши, а где Словакии. Не начиналась ли Польша посредине газона возле стоянки? Или же сразу за бордюром? – задумался я. – Но вот если сразу же за – то странно, потому что плитка, которой выложили дорожку через газон, была какая-то не слишком польская. В Польше я такой не видел. Скорее уже, в Словакии, правда, я не очень был уверен. Кто ее укладывал? Поляки или словаки? И кто, - размышлял я, - косил траву на газоне?

Я ходил по этому газону туда и назад, как дурак, и размышлял, а какие тут стебли назодятся под властью польского правительства и президента, а какие – словацкого. Полицейские – и польские, и словацкие – глядели на меня как-то странно. Патрульные машины обеих стран стояли рядом на паркинге, который уже явно располагался на словацкой стороне. Словацкой – но как-то не до конца. Вот как-то не до конца возносилась над этим паркингом словацкость. Наверное, потому, что границы уже не было, и польский воздух смешивался со словацким гораздо более свободно, чем тогда, когда нужно было предъявлять документы и открывать багажники. А кроме того – вот как-то всегда то, что находится сразу же за границей, мне трудно было рассматривать серьезно. Как самую настоящую заграницу, со всеми ее заграничными вещами и делами. Здесь все было близко. Виден был и польский паркинг. Ну что это за заграница, которую видать из-за границы? Это какой-то аквариум, а не заграница. Подиум для жителей этой заграницы. Витрина заграницы.

Я глядел на лица польских и словацких полицейских. У поляков в лицах было что-то ужасно польское. Знакомое до боли. Или это мне так казалось. Высокие, накачанные, немного напоминали танкетки. У словаков волосы были посветлее, сами они были чуточку пониже, несколько помягче: и в движениях, и в чертах лица. Я пытался представить польских полицейских в словацких мундирах, а словацких – в польских. Поначалу меня это доставало, а потом как-то перестало.

А вот в торговых палатках, что стояли возле паркинга, было что-то явно не польское. Они походили на простые, без каких-либо претензий маленькие домики или туристские бунгало. Четыре стенки, вход, покатая крыша, покрытая толью. Интуиция мне подсказывала, что в Польше такие торговые точки выглядели бы как-то не так. Что они были бы построены из пустотелого кирпича, возможно, обложены сайдингом, или же стены были бы покрыты штукатуркой-барашком. Они были бы обвешаны рекламами пива "Харнаш", "Живец" или "Тыское". Или же просто имели бы другую форму, более параллелепипедную. И занавесочек в окнах у них не было бы. О, возможно, все это мне только казалось. Ведь в сумме – палатки себе и палатки. Надписи были двуязычными. На одном, желтом лотке, вроде как висела вывеска "Potraviny" (Пищевые продукты – словац.), но тут же: "polska wódka super ceny" (польская водка, супер-цены – пол.). На другой палатке было написано "дешевая водка" и, непонятно почему: "Бумеранг". И тоже, что "супер-цены". Мусора какое-то время глядели, как я брожу по газону, после чего вернулись у тихой беседе. А мне было любопытно, а эти вот польские и словацкие полицейские, диктуют друг другу в блокнотики данные записанных лиц, как это делают польские мусора, как только кого задержат на обочине.

Из леса вышел какой-то тип, и сразу же сделалось как-то более по-словацки. Тип был уже в возрасте, у него были слегка закрученные усы, га голове у него была альпийская охотничья шляпа; одет он был в простой, но аккуратный костюм, который выглядел так, словно его специально сшили для того, чтобы ходить по лесу. Этот мужик выглядел, словно эманация Центральной Европы. Словно лесник из книжки про Румцайса[108]. По этой небольшой шляпе сразу было видно, что это словак. Во всяком случае, не поляк. Поляки таких не носят. А если и носят, то редко. Шляпка была немецкой. Тирольской. Вроде как и центральноевропейской, но не будем себя обманывать. Она ассоциировалась с немецким цивилизационным пространством.

Но и на немца этот тип не был похож. Его костюм для леса выглядел старым и приобретенным, что ни говори, в стране народной демократии. Скорее уж, был он похож на чеха. Потому что эта немецкоподобная шляпка плюс этот вот костюм специально для леса (наши бы точно, думал я, пошли бы в чем угодно), но сшитый еще при коммуне. Но вокруг была Словакия, так что, поспорил с собой я, наверняка словак, поскольку во времена Чехословакии такие вот шляпо, а почему бы и нет, могли добраться и до Словакии. В конце концов, мы были в горах, и, хотя здесь и не Альпы, но горная альпийская культура могла же пробраться сюда через чехословацкую Чехию. А может, кто знает, шляпо добралось сюда еще раньше, когда здесь была Венгрия, аСловакия была ее частью.

Ну ладно, - думал я, - словак. Или чех, который сюда, в Словакию, приехал za přirodou. Ведь Словакия для многих чехов – это до сих пор нечто свойское, разве что только сельское. Аграрное и горно-идилличное. Такая себе Руритания для чехов.

Мужик уселся за столик на краю стоянки. За спиной у него была сетка, окружающая давний пост польского пограничного перехода. Очень польская такая сетка, выкрашенная зеленой краской.. И вообще – польский такой пейзаж – холмы вокруг Конечной, поля. Он вынул из рюкзака колбасу. То была не польская, мягкая колбаса – колбаса сухая и твердая. Темная такая. Он вынул завернутые в бумагу бутерброды. В конце вытащил бутылку пива. Словацкого. Открыл открывашкой. Мужик ел бутерброды, заедал колбасой. И пил пиво, вот просто так, обыденно. Не как алкогольный напиток, как в Польше, а просто как пиво. Как питье. Как в Словакии. И в Чехии. Без демонстративности, но ничего и не скрывая, без этого вот настроя, будто бы делаешь что-то запрещенное в общественном месте, как это было бы в Польше.

На мужика глядели польские полицейские, стоящие рядом с припаркованной напротив польской патрульной машине; а я задумался вот над чем: а булькает ли в них тот польский инстинкт, чтобы вот так подойти, записать данные, поучить, приказать вылить пиво, влепить штраф и, с воспитательным неодобрением покачивая головами, проинформировать о наличии постановления про воспитание в трезвости. Я размышлял над тем, только ли силой сдерживаются они, чтобы не перейти на другую сторону стоянки и не подойти к мужику в смешной шляпе. Тем более, что не было точно известно, а не находится ли этот вот столик, за которым сидел мужик, на польской территории. Полицейские глядели на мужчину, поглядывали на своих словацких коллег, которые не проявляли никакой заинтересованности пьющим пиво типом. Поляки – так я себе представлял – не знали, что делать. Быть может, они пробовали оценить, а кто этот тип: поляк или словак. Ведь если поляк пьет пиво на польской земле, тогда вопрос был бы ясен. Штраф, поучение, нагоняй, воспитание в трезвости и до свидания. А если это словак на польской территории – тогда дело уже сложнее. То есть, в обычных обстоятельствах ничего тут сложного не было бы; но как раз сейчас они стоят вот здесь со словацкими коллегами, осматривая блокнотику друг у друга, так что оно как-то и глупо, тем более, что дело-то и неясное. Наверняка бы отцепились, тем более – при словаках было бы просто глупо цепляться к мужику за то, что тот пиво пьет. И, кто знает, возможно они все это анализировали. Быть может, пытались издали увидеть сорт пива, разновидность колбасы, возможно, они задумывались по вопросу тирольской шляпки; возможно даже комбинировали, как оно, собственно получается, потому что словацкий гражданин и на словацкой земле, даже польский гражданин на словацкой земле – это уже не их дело, не их ответственность и не их постановление о воспитании в трезвости.

В конце концов они попрощались со словаками, уселись в патрульную машину и уехали в сторону Горлиц. А словаки – в сторону Бардейова. А тип в шляпе тем временем доел колбасу, допил пиво и медленно, не спеша пошел в сторону Польши.


Нью-Йорк, Париж, Вельки Шариш


Чем дальше запускался я в ту самую восточную Словакию, тем больше чувствовал, как растворяется в ней моя голова. Что моя тождественность размывается и перестает быть особенно существенной. Свидник был одним из таких мест, в которых не сильно было понятно, за что зацепить взгляд. Стояла весна, и листья на деревьях были влажными. Совсем недавно прошел дождь. Родители вывели своих детей гулять среди выставленных на траве танков и пушек, в том самом месте, где гибли тысячи человек, потому что более приятного для гуляния места в Свиднике просто не было. Да я и сам бы приводил сюда, а куда еще? На проспект? В пешеходную зону в центре? Вроде бы как и можно было: чтобы попасть в пешеходную зону, нужно было пройти между какими-то ярко оштукатуренными бетонными параллелепипедами. Впрочем, в самой зоне стояли точно такие же параллелепипеды. Выстроенные в восьмидесятых-девяностых годах. В самом конце стояла церковь. Под церковью я встретил человека, который спросил меня: откуда я приехал. Человеку было скучно, и он стоял под церковью. Точно такое же место, как и любое другое. Он мог стоять под мэрией или под фотографическим салоном "Фотоколор", или же под кондитерской "Рыба". Вполне возможно, что раньше он стоял именно там. На его месте я тоже стоял бы то тут, то там. Я ему ответил, откуда я. Что, мол, из Польши. Он сказал, что все в Словакии считают Польшу родиной ловкачей и комбинаторов, и еще он спросил: известно ли мне это. Я сказал, что известно, на что этот человек ответил, что как раз за это ему мы, то есть поляки, и нравятся. – Вот наш, - говорил он, - тут же начал бы отпираться, кричать, что нет, а вот вы как-то к этому нормально…

Точно так же было в Михаловцах, а конкретно – в деревне под Михаловцами. Это было уже давненько. Мы ходили в деревенскую корчму, хозяином в которой был старый русин. Корчма была пристойной и славной, по крайней мере, такой выглядела. В сортирах, где вместо писсуаров были лотки для слива мочи, висели засиженные зеркала, в которых все выглядело как-то удивительно достойно и вместе с тем – знакомо. В нлавном зале висела большая надпись "New York, Pariž, Vel'ki Šariš". Это пиво "šariš" мы пели попеременно с пивом "smädny mnich". На этикетке был виден обрюзгший, жирный монах с истекающей пеной кружкой. В этом "жаждущем монахе" было что-то доброе, потому что свойское и вместе с тем сильно обросшее какой-то сердечностью и безопасностью. В нем самом и в той кружке из толстого резаного стекла, которую он держал перед собой. Чувствовались во всем этом некие отзвуки чешскости, да ее и нельзя было избежать.

Эта чешскость, это чешское добродушие были видны даже в деревенской, богом забытой пивной из небольшой дыры в восточной Словакии.

Русин выглядел словно чуть более приземистая версия Кароля Войтылы. Мужик был меланхоличен и все время повторял одни и те же выражения. Любил он их размазывать по языку. "Хорошо, - говорил, хорошо, а потом еще раз десять: хорошо, хорошо, хорошо… "Пиво", а потом еще четыре раза: пиво, пиво, пиво, пиво…

Русин спрашивал, почему мы так много курим сигарет, а тогда еще в Словакии, в подобных заведениях курить было можно, на столах стояли тяжелые квадратные пепельницы, похожие на стеклянные плиты, а мы отвечали: потому что нравится. Русин этим восхищался.

- Вот наш бы, - говорил он, - не признался. Усрался бы – а не признался.

Говорил, что в Словакии каждый начал бы объяснять, что эта сигарета, мол, последняя, что сразу потом курить бросят. А вот поляки – нет. Поляки все прямо говорят, - заявлял он. Впрочем, сам он тоже курил. И говорил, что сейчас бросает.

Тогда мне даже нравилось, что он так говорил, но чувствовался и какой-то подвох. Я чувствовал, что меня выставляют в позицию добросердечного, откровенного дикаря. Что меня несколько удивляло, потому что в Польше, среди своего поколения, как раз Словакия считалась дикой страной. Такая себе еще более смешная Чехия, потому что Чехия среди польской молодежи тогда считалась весьма забавной. И вот так мы глядели друг на друга – две бедные страны восточной Европы, делающие вид, будто бы она центральная, и что сейчас, вот уже через моментик, все будет просто замечательно, все будет так, как должно быть. Именно там, куда, в чем все мы были уверены, мы стремимся – в Европу. На Запад.


В тот раз я был в Словакии впервые в жизни. Это не считая Чехословакии, но ведь при Чехословакии Словакия в польском сознании практически не существовала. Ну ладно, возможно, чуточку больше в сознании жителей пограничья. А вся остальная Польша говорила, к примеру, чешские Татры. Чехословакия – это была Чехословакия, и все. И вправду, слово "чехословак" звучало как-то странно, но тогда говорили просто "чех", и все было ясно.

Впрочем, в украинском Закарпатье до сих пор говорят, что едут "в Чехию", когда выезжают в соседнюю Словакию. Нам было по полтора десятка лет, и в Словакии мы были в чем-то типа лагеря. Суть лагеря заключалась, в основном, в том, что мы сидели в пивной у старого русина, того самого, который выглядел как Кароль Войтыла в гномьей версии, и выпивали. Впервые в жизни мы видели словацкие спиртные напитки. Такие, которых не было в Польше. "Боровичка", а еще, например, "Деменовка"[109] – зеленая, выглядящая словно какой-то волшебный эликсир. Мы пробовали закорешиться со старшими мужиками, завсегдатаями пивной русина, но шло не ахти, потому что на нас глядели снисходительно. Гораздо лучше шло с металлистами с испорченными зубами: они носили футболки с Metallica и Iron Maiden, были приблизительно нашего возраста, и тоже иногда просиживали допоздна в трактире. Мы пробовали приобрести у них какую-нибудь травку, но это оказалось чертовски сложным: нужно было куда-то ехать, кому-то давать какие-то бабки в качестве задатка, и вообще – от всего дела несло чем-то нехорошим. Так что мы попросту пили.

Словацкие металлюги казались нам ужасно смешными, потому что в те времена Словакия еще сильно срасталась в головах с Чехией, а среди польских говнюков в девяностые годы была только одна вещь, более смешная, чем чешский язык, чем все эти "шматичек на патичку", "желязиво хоп на плецки", "я сем нетоперек"[110] и т.д. – и был это чешский металл. В журнале "Tylko Rock" появлялись рецензии на концерты мировых звезд, на которые необходимо было ездить в Прагу, потому что у Праги на Западе было гораздо лучшее реноме, чем Варшава, и с концертов которых отсылали в Польшу сообщения. Их авторы с особой любовью описывали чешских металлистов, и металлисты эти – писали корреспонденты – любили носить куртки с железными шипами и сандалии под толстые носки, а еще говорили "Ежиш Мария!".


Я мало чего помню с той поездки, кроме той пивной. Вполне возможно, что большую часть лагерного времени мы провели именно там. В сортире я глядел на себя в тусклом зеркале, а потом возвращался в главный зал, под плакат "New York, Pariž, Vel'ki Šariš". Еще я пытался выпытывать у них про священника Тисо. Это происходило в девяностые годы, так что деды металлистов те времена еще помнили. Но вот разговаривать об этом никто не желал.


Словацкий "признак города"


Да, в своих городах словаки хозяева, но, говоря честно, не со столь уже и давнего времени. Лишь с определенного времени они стали большинством в городах собственной страны.

Любопытно ходить по эти городам и городкам и глядеть, как они устраиваются, как придают пространству словацкий лоск. А вот чтобы было по-своему. Как они красят старые каменные дома в режущий глаз розовый, фисташковый или голубой цвет; как они оснащают улицы и площади названиями, которые должны сделать всю их историю истинно словацкой и обозначить символами.

Улица Людовита Штура, площадь Гвездослава, площадь Словацкого Национального Восстания[111]. В старых церквах надписи на надгробиях часто выполнены по-венгерски и по-немецки, но вот на общинных досках объявления уже по-словацки. Городское пространство наполняется своеобразными чертами: словацкими, славянскими.

Венгры, которые правили здесь еще сто лет назад, не слишком понимали, а что вообще этим словакам надо. Они вообще не слишком-то отличали их от других славян, если не считать того, что словаки были "их" славянами. Венгерскими. Той частью славянской массы, окружающей Карпатскую Котловину со всех боков, со стороны Польши, Украины, Сербии, Хорватии, Чехии, просочившейся через Молдавию и Буковину, что через горные вершины перелилась и залилась к венграм, в самую срединку Котловины. А ведь известно: что в Котловине, то все венгерское.


В Бардейове между остроконечными крышами домов возле рынка просвечивает деревня. Сразу же за ней видна зеленая возвышенность, застроенная домиками на одну семью. Бардейов успокаивает. Уже сама дорого на Бардейов – это нечто успокоительное. Осенью в долинах здесь залегают туманы, и из них торчат только крыши и церковные башни. Зимой же пейзаж выглядит словно идеальный зимний пейзаж. Автомобили ползут медленно, словно бы они замерзли, и вот возвращаются погреться. А вот летом и весной сочная зелень рвет башку.


Бардейов – это старый город, давний венгерский северный плацдарм, с которого торговали с Польшей. Рынок здесь продолговатый и наклонный, застройка внесена в каталоги ЮНЕСКО, так что здесь шатаются туристы и все восторженно осматривают. Поляки, словаки, иногда чехи, временами: австрийцы, немцы, венгры, довольно редко кто-то из англоговорящих, украинцы. В общей массе не так уж и много, поскольку Бардейов располагается далеко от крупных центров. Из Кракова – два с половиной часа автомобилем, из Братиславы – почти пять. Из Будапешта – почти что четыре. Вот из Кошице близко, всего лишь час; но сами Кошице с перспективы туриста, приехавшего оиз каких-то иных краев, чем восточная Словакия, юго-восточной Польши, закарпатской Украины и северо-восточной Венгрии – тоже лежат на краю света.

Под Бардейовом проживает Х, искатель духов из Шотландии. В Восточной Европе он живет уже давно. Здесь для него должен был находиться настоящий конец света. Похоже, именно потому он сюда и перебрался. Сразу же после падения железного занавеса он выехал в Румынию, чтобы разыскивать духи вампиров и вообще внечувственного мира. Конкретно же – в Трансильванию. А куда же еще.

Западная поп-культура XIX столетия именно в Трансильвании поместила свои рассказы о вампирах, чертях, стригах[112] и упырях не только лишь потому, что это конец света, ведь если бы это был обычный себе такой конец света, то действие подобных баек могло бы происходить на Камчатке, на острове Пасхи, на Аляске или Огненной Земле. Здесь был специфический конец света, конец собственного, европейского света. Конкретно же: немецкого, потому что, как кажется, немецкость для Запада была последней более-менее надежной европейскостью на востоке. Славянскость, вроде как, тоже была европейской, но в ментальности европейского полуострова отразилась относительно слабо. Можно сказать, самой славянскости не было бы достаточно, чтобы сделать из Европы нечто отличное от Азии. Но немецкость была старой Европой, стыкающейся с Римом, творящая – или совместно творящая – цивилизационный центр. И даже если с перспективы Франции, Голландии или Великобритании немецкость частенько бывала восточным варварством, гуннскостью, а нацизм с перспективы Западной Европы является, как и всякий тоталитаризм, одним из видов восточной неумеренности – Германия, тем не менее, это однозначно Европа. Немецкость с перспективы Запада – это последняя однозначная европейскость.

Так что Трансильвания одновременно была и немецкой, и восточной. Восточной: то есть венгерской, румынской, славянской – один черт! Но в то же самое время и немецкой, то есть, для Запада какой-то своей. А выдуманные истории, выдуманные или нет, должны быть несколько свойскими, чтобы их хорошенько прочитать, пережить и понять. Их действие не может быть посажено в полной экзотике, потому что будут чужими. Почему европейские вампиры, монстры и упыри проживали в Трансильвании, а не – скажем – в глубине Польши, в России или Болгарии.

Так было когда-то, поскольку теперь уже живут. Хостел из слэшера Элая Рота[113] располагается здесь. Алвания, деревушка из фильма ужасов The Shrine существует где-то в самой средине Польши, но та Польша не имеет ничего общего с какой-либо реальной Польшей. Это, скорее, Трансильвания. То самое место, где польские селяне одеваются и ведут себя точно так же, как американские селяне. Это экзотика, поселенная в привычности, чтобы ее можно было легче почувствовать, чтобы можно было сочувствовать героям и отождествлять себя с ними – а человек Запада отождествляет восточных европейцев в их вечно залатанных свитерах, вечно на фоне раздолбанных жилых домов, иллюстрирующих новости в категории military conflict in Eastern Europe (военный конфликт в Восточной Европе – англ.). Ведь это же не "мы", это – "они".

То есть, Польша из The Shrine – это самое обычное в свете место из фильма ужасов, но место американское. Такое, которое уже устроило себе местечко в западном "театре воображения", чтобы не нужно было создавать ничего нового, чтобы все было под рукой. "Польша", равно как и "Трансильвания" – это далекая страна на самом краю света, где черте го знает что может случиться с "мы", но вот отсталые польские женщины в The Shrine ходят дома в чепцах типа "Новая Англия XIX века", а у польских мужчин прически под американских рэднэков (redneck – деревенщина, амер. сленг), и ездят они на разбитых машинах между домами, ничем не отличающимися от таких же в сельской Оклахомщине или Ютахщине, вот только еще более запущенными, в конце концов, come on, Восточная Европа – это вам Восточная Европа).


Так что я представлял себе, как в начале девяностых годов Х ходит по этой вот Трансильвании, которая не имеет ничего общего с воображенной им Трансильванией. Эта Траснсильвания совершенно не походила на Трансильванию; эта Трансильвания выглядела похожей на Швентокжиские Горы или на Краковско-Ченстоховскую Юру. Не замки над пропастями, а зеленые холмы. И наш несчастный Х ходит по этим холмам, по раскисшим дорогам, по расхреняченным пост-саксонским деревням, по крошащимся пост-венгерским и пост-германским местечкам, ходит он в длинном черном плаще и с прической под гота из Бристоля. Я представлял себе, как он торчит на забытых всеми трансильванскими дьяволами автобусных остановках в чистом поле, которые в Румынии называют хальт'ами, как он торчит там вместе с усталыми людьми в серых свитерах, тяжелых пальто и паршивых сапогах, которые глядят на него как на чучело – а он удивляется. Что это, что там ни говори, не только все другое, что это вообще мир иной; а потом, к примеру, шагает по грязной, без клочка асфальта дороге с такой себе, скажем, Валхид, бывший Вальдхюттен, или же в Бертан, как шастает по старым кладбищам между валящимися домами, а за ним следят румынские и цыганские дети, которые, перепуганные, разбегаются по домам и со слезами в голосе докладывают, что дух пришел.

Во всяком случае, именно так я представляю себе его на этом этапе его жизни. Кто знает, быть может, это всего лишь воображение, точно так же, как и его Трансильвания, которую он себе вообразил.

Тем не менее, я им немного гордился. Что чел не перепугался, не разочаровался и не смылся. Что он остался, и когда я с ним познакомился, жил под тем же Бардейовом, на одном из словацких концов света, потому что иногда у меня складывается впечатление, будто бы Словакия состоит исключительно из концов света. Потому что я зню много таких, которые просто смылись. Которые переезжали, чтобы испробовать восточности, экзотики, отдающего фильмами ужасов, холодного, восточноевропейского соответствия Юга и Ориента, но как только чего случалось, они тут же возвращались в тепло собственных, однозначно западных реальностей. И не то, чтобы я их обвинял. Но мне нравилось то, что Х не смылся.


Мы приехали к нему поговорить об этих всех духах, стригах и вампирах. Было поздно, полнолуние, то есть, это мне казалось, что полнолуние, и мне захотелось блеснуть, и я сказал: вот, как здорово складывается, полнолуние, а он лишь оперся о крышу своего bmw со словацкими номерами, зыркнул вполглаза на Луну и буркнул: почти полнолуние. Это было очень профессионально с этой Луной, и я почувствовал уважение. Вот, разбирается чел в работе! Вроде как почти полнолуние, а не такое уж полнолуние – полнолуние, было достаточно, чтобы Луна осветила лес трупным, лунным светом Мы ехали за его бэхой через этот вот лес, потом между низенькими застройками русинской деревни, и мне страшно, ну просто ужасно хотелось, чтобы случилось так, что хоть ему удалось обнаружить каких-то духов, вурдалаков, вампиров. Да хоть что угодно.


"Х" поудобнее устроился в глубоком кресле и закурил трубку. В доме все было устроено так, чтобы не было сомнений, что здесь проживает король демонов. Какие-то дьявольские картины на стенах, такого типа вещи. Хотя в то же самое время было как-то уютно и свободно: занавесочки, мягкие диванчики, коврики. Может быть потому Х курил эту трубку и глядел несколько исподлобья. Я задумался над тем, а снимет ли он обувь и наденет тапочки. Не снял. Меня всегда интересовало, как ходят по дому сатанисты, когда возвращаются домой: скидывают ли они, к примеру, свои тяжеленные, черные и окованные сапожищи и остаются ли только в кожаных штанах и мягоньких тапочках.


Короче, Х сидел там, под тем Бардейовом, писал Библию Сатаны (в ней Люцифер был романтичным и сочувствующим людям бунтовщиком, который за мятеж Бога-тирана был сброшен в Бездну, где и сидит до сих пор), читал Алистера Кроули, частным образом и в языковых школах обучал английскому языку, и разыскивал духов. Он делал фотографии по старым подвалам, после чего глядел, не материализуется ли на снимках эктоплазма. Или ездил на поля старых сражений, например, в Свидник, где до сих пор под голым небом стоит печальный, громадный машинный парк времен Второй Мировой в качестве памятника, где записывал отзвуки умерших. Подозреваю, что место привлекло его своим названием: Долина Смерти.

Между прочим, именно в этих местах в 944 году случилась броненосная битва, одна из крупнейших и наиболее кровавых в течение всей Второй Мировой войны. Советская Армия шла на помощь словацкому антигитлеровскому восстанию, и ей нужно было пробиться через германско-венгерскую Линию Арпада, выстроенную во время войны, чтобы не впустить Советский Союз в Центральную Европу. В давнее Венгерское Королевство, на земли Короны Святого Стефана.


Не знаю, что Х хотел записать в Свиднике, быть может, отзвуки идущих на таран танков, скрежет металла по металлу. Именно так здесь, вроде как, все и выглядело, так что для увековечения здесь поставили памятники из самых настоящих танков, установленных так, что советский Т-34 с разгону съезжает вниз, разбивая вдребезги броню германского Panzerkampfwagen IV. Резня была ужасная, потому что венгры, немцы и советские на этой Линии Арпада сцепились в клинче. Сцепились и потеряли столько солдат, что ними можно было бы заселить несколько средней величины центральноевропейских городов, но вот словацкому восстанию Красная Армия помочь не смогла.

Я спросил у Х, а на что он записывал. Я имел в виду носитель. Я был уверен, что у него имеется какое-то супер-пупер-спецоборудование: что-то вроде оснащения охотников на привидений, а он вытащил обычный диктофон, к тому же, какую-то версию для детей. А потом показывал снимки. Он сильно – я же видел – очень хотел в тех клубах сигаретного дыма, в тех отражениях огней увидеть нечто внеземное. Да что угодно, лишь бы это обосновывало его жизнь здесь, в Европе – с ее собственной точки зрения Центральной, а с его – Восточной как тысяча чертей. На этом конце света. В Руритании. Я прекрасно понимал его и не желал говорить прямо, что ничего здесь нет. Что в этих его отзвуках из Свидника я слышал всего лишь ветер, ибо тогда оказалось бы, что все остальное – тоже псу под хвост. Псу или там коту под хвост, все его десятка полтора с лишним лет, сначала в той долбаной Румынии, а потом и на этом долбаном пограничье долбаной Словакии и не менее долбаной Польши. Среди этих пластов земли: зимой замороженных, летом высохших, а весной и осенью - просто расползшихся в грязь. Среди этих вот холмов, населенных русинами, дети которых потихоньку забывают русинский язык, населенных цыганами, словаками. И – ронятное дело – духами. Духами всех солдат, павших на Линии Арпада: русских, украинских, словацких, польских, немецких, венгерских, всех тех, которые в очередной раз пытались ворваться с громадного, широкого Востока в уютный мирок Центральной Европы, а так же тех, которые пытались им в этом помешать.


Natio hungarica


Прежде чем венгерский язык получил статус государственного, в официальной жизни обязательной была латынь. Только лишь когда вместо латыни был введен венгерский язык, невенгерские элиты начали серьезно бунтовать. Ранее они могли чувствовать себя частью государства - политического, не обязательно этнического natio hungarica. Иногда я пытаюсь воображать другую историю Венгрии. Такой, к примеру, в которой бы сохранилась латынь и наднациональность центральноевропейской латинскоязычной Швейцарии. А почему бы и нет – раз в Израиле удалось внедрить библейский, мертвый в принципе иврит и вновь сделать его живым языком, то почему бы в Венгрии не могло не удаться внедрение латыни? В этом случае венгерский народ был бы в Европе чем-то совершенно исключительным. В странах, в которых доминирует определенной национальностью, к тому же, как частенько случается на востоке Европы, вечно недооцененной, закомплексованной, мало кто думает о созвучии. Но ведь представить себе мы можем. Интересно, а вот такие вот латинскоязычные венгры-хунгары: мадьяры и славяне, говорили бы о себе, что стали романским народом? Что досоединялись до романскости? Создали бы они историко-политологические школы, которые бы утверждали, что до романскости нужно еще дорасти? Что романскость может быть врожденной, но точно так же может быть и выбором? Кто знает, а вдруг подобная латинскость усмирила бы сепаратизм трансильванских румын, которые желают объединиться с языковыми родичами из Молдавии и Валахии? Быть может, в центре Европы, в естественных карпатских границах появился бы крупный, надэтнический народ, объединенный короной святого Стефана и самым европейским из всех возможных языком?

Или – а почему бы и нет – можно представлять какие-то другие варианты венгерской истории.

Например, такой, в котором славянская стихия оказалась бы сильнее мадьярской. Такое, скорее всего, не кажется возможным, потому что славянскость должна была бы доминировать в Буде и Пеште, в центре, а затем распространиться на всю страну – но почему бы себе такого не представить? В конце концов, нечто подобное случилось более тысячи лет назад в Болгарии: тюркский народ завоевал живущих у подножия Византии славян, но перенял их язык и культуру, но не навязал свои, как мадьяры навязали паннонским славянам. Так что давайте-ка представим себе такое огромное славянское государство в Карпатской Котловине. Достойного наследника Великой Моравии, вот только с политическим центром, передвинутым чуть подальше к югу. Как бы выглядела его геополитика? С кем бы вступала в союз такая страна? Как относилась бы она к панславянским видениям России? С кем бы ей было по пути, если говорить про гонку региональных держав, а с кем бы отношения шли бы встык по причине конкуренции? С Польшей? С Сербией? С Югославией? Да и образовалась бы тогда Югославия вообще? Быть может, славянские хунгары шли бы к югу, собирая славянские земли в собственной руке? А если на север? Достаточно было бы сменить язык и чувство принадлежности к общности, как все остальные – в какой-то степени воображенное, чтобы вся жесткая геополитика покатилась бы иным образом.


Natio hungarica 2


Собственно говоря, заменителем чего-то в стиле свершившейся истории natio hungarica является Словакия. А точнее: Словакия и Воеводина – славянские страны, выстроенные на венгерском цивилизационном слое. Ведь если ехать от Белграда, а конкретно – от Земуна, места, в котором заканчивалась габсбургская Венгрия, вплоть до Татр, то пейзажи меняются – ты проезжаешь от воеводинской плоскостности, через венгерскую Пусту[114], до нагорий Земплина и, в конце, до Татр, но здесь заметна та самая ткань: венгерская и пост-венгерская. В Воеводине дома стоят параллельно, один возле другого, боком к дороге, они низкие, с покатыми крышами, покрытыми черепицей, чаще всего старой, потемневшей за десятилетия. От шоссе дома отделяет поросшая травой полоса. В Венгрии это меняется, в основном, через то, что все больше домов освежено, а черепица на них посветлее, более новая. В южной Словакии дома часто красят в яркие цвета, а черепицу на них потихоньку заменяет жесть, чтобы дальше, уже в горах, у польской границы практически полностью черепицу вытеснить.

Можно было бы подумать, что Словакия – это что-то вроде исполнившейся альтернативной истории: так могла бы выглядеть славянская Венгрия. Славянские вывески и славянские названия улиц: Обходна, Окружна, Летна. С одной стороны, славянская сельскость как государственная эстетика: вся эта иконография типа землепашцы в поле, босые, русоволосые, в льняных портках; а с другой – разбойно-горская задиристость.

И если ездить по деревням, то все идеально друг к другу прилегает. Словацкость – это сельскость.


Снова граница


Дальше всего на восток можно доехать до Вельких Селменцов. Малые Селменцы располагаются уже по украинской стороне. В Закарпатской Руси. Граница попросту пересекает улицы. И все нормально: дом, дом, дом, граница, дом, дом, дом…

По обеим сторонам границы проживают, в основном, венгры. Потому по обеим сторонам границы поставили традиционные венгерские ворота.

Венгры со словацкой стороны ходят к тем, что живут на украинской на закупки, потому что с другой стороны сплошные магазины и склады. Тряпки, обувка, скорее, подделки, чем оригиналы, полотенца, спиртное, жратва: все, чего только захочешь, если только вкус не слишком завышенный.

На словацкой стороне сидела всего лишь одна женщина и торговала арбузами. Сама она была из деревушки неподалеку. Как и у всех, наверное, у нее имелась родня по другой стороны границы. Но нет, рассказывала она, контактов, считай, не поддерживаем. Вот как-то и не хочется. Свои дела имеются. А те – нищета. На Украине бедность, жаль, что венгры, родичи, должны жить в той стране; там же война, мафия, контрабанда, короче, отцепись, пан…

Стояла жара, и пограничники сходили с ума от высокой температуры. Они прятались в свои будки, но там было душно. Торговцы решали кроссворды и отгоняли мух.

Контрабанда – это как раз правда. С украинской стороны с этим все полный вперед. Курево, выпивка. Скорее всего, именно по причине влияния на контрабандный бизнес начали в Мукачеве перестрелку с местными крутыми боевики из Правого Сектора. Так что пограничники имеют право и нервничать. И уж если заупрямятся, то ничего не поделать. Точно тогда, когда мы хотели въехать из Словакии в Украину на коллекционном мерседесе. За рулем сидел коллега, тачка, впрочем, принадлежала ему. Вот только пограничники не видели в машине ничего коллекционного. Вот не могли они понять, какого черта мы премся в Украину на этом старом драндулете. Они подозревали, что мы либо везли какую-то контрабанду, либо просто хотим тачку где-нибудь у них бросить. Короче, они разобрали машину чуть ли не на запчасти, просвечивали, заводили собаку. В качестве цели визита мы указывали желание увидеть Украину в осеннем дожде, что проблему никак не облегчало. В конце концов они сдались. В их глазах я видел поражение, чувство, что их обвели вокруг пальца да еще и насмеялись. Я даже опасался, чтобы по причине этой обиды нам чего-нибудь бы не подбросили. Ведь они были уверены, что мы чего-то крутим. У них попросту не вмещалось в головах, что мы и вправду можем хотеть увидеть Украину в дожде.

Короче, нас ждали, когда мы станем возвращаться, снова разобрали машины на кусочки, запустили собаку и направили на рентген. Самым въедливым был один тип с рожей задиристого поросенка. Урожденный гопник. Разговаривал он исключительно по-русски. Украинский язык его не интересовал. Было видно, что воспитывался он на фильмах о русской мафии: плевал себе под ноги и ежеминутно чего-то презрительно бурчал себе под носом. Но даже ему ничего не удалось обнаружить. А по этой причине он был злой как тридцать три несчастья. В конце концов, разочаровавшись, он оперся на стенку и закурил, а над его головой висел плакат, призывавший украинских пограничников достойно представлять свою страну, быть профессиональными и вежливыми в отношении пересекающих границу граждан.

- Сука, - сказал погранец, щелчком выбросил окурок, сплюнул, поправил форменные брюки в промежности и отправился портить кровь другим путешественникам.

А мы покатили в Словакию.


Словаки сидят в устроенных по-чешски пивных, надписи в которых выполнены характерным способом, сами пивные обставлены по-чешски. Да, здесь трудно сомневаться в том, откуда взялись образчики для обустройства городской жизни. До недавнего времени словаки редко проживали в городах. Словакия – это деревня, города же были венгерскими, немецкими, еврейскими. Ну ладно, чуточку и словацкие, но не словацкость придавала городам форму и содержание. Либо же словацкость, но только иного, не совсем славянского вида. Ведь у словацкой "тутошности" различные имена. Подтатрские венгры тоже были "тутошние" Фельвидекские[115]. Чаба Киш писал, что является словацким патриотом, потому что по крови он венгр.


Так что я охотно еду на юг, туда, где проживают словацкие венгры. Например, в окрестности Римавской Соботы. Сам город – ничего особенного, большинство народу разговаривает по-венгерски, по-венгерски выполнена и часть вывесок на магазинах, какая-то рекламная кампания сотовой телефонии на рынке, громадный воздушный шар с логотипом фирмы, какие-то подрабатывающие подростки, переодетые в рекламных чудовищ. У одного из них то ли крыша поехала, а может дело было в каком-то споре, потому что все выглядело так, что пацан внутри, в голове этого вот чудища курил сигарету: так что изо рта и из глаз шел дым. Короче, Римавская Собота ничего особенного не представляла, но неподалеку проходила граница, а вот при ней можно было пошастать. А это я обожаю.

Впрочем, не совсем понимаю: а почему. Но обожаю подъезжать полевыми тропами к самой линии границы и глядеть, как дальше ничего не меняется. Как вся та болтовня о державах, пядях своей земли, рубежах, знаменах, это тувимовское приманивание цветастым гербом и историческим правом[116], проигрывают обычному полю, лугу или – вообще – самым банальным на свете пейзажам. Я езжу по этим местам, где Макар телят не гонял, и меня регулярно "фиксируют" пограничники. Или полицейские. Вроде как и Шенген, но имеется свое "но". Иногда случаются патрули. И мне интересно, а вот существует ли какой-то центральный перечень подозреваемых, схваченных возле границ. Я наверняка в этом списке присутствую, причем, как квалифицированный рецидивист.

И как раз таким вот макаром, бродя при словацко-венгерской границе, я попал в местность под названием Римавска Сечь. Боже мой! Это трудно описать.

Но я попытаюсь.

Римавская Сечь выглядела бы как и всякая пост-венгерская деревня – веретенообразный рынок, крытые черепицей дома – если бы не то, что посредине стоял огороженный полицейский участок. Выглядел он что твой цейхгауз. Словно мегабункер. Участок был окружен стеной, увенчанной еще и колючей проволокой. Не хватало только пулеметов. Все это выглядело так, словно бы официальная Словакия закрылась здесь да еще и огородилась от стихии, что проживала при веретенообразном рынке, а были это цыгане. Словакия замкнулась, и в то же держала всех этих цыган на мушке. Такой вот mexican stand-off (мексиканское напряжение – англ.), как у Тарантино.


На вокзале в Комарно стояли молодые вьетнамцы и о чем-то ссорились. Выглядело все словно романтическая размолвка. Парень вздымал к небу руки в возвышенных жестах. На нем была черная кожаная куртка, и в чем-то был похож на молодого Брюса Ли. Девушка была более самоуверенная: она стояла на широко расставленных ногах и лишь шевелила пальцами стоп, которые скользили по резиновым японкам. Время от времени она что-то выкрикивала парню, который тогда театрально съеживался, словно бы ему между глаз попало стрелой. Я же думал вот о чем: это словацкие вьетнамцы или венгерские, потому что видел уже раньше, они шли передо мной по мосту Эржебет.


Комарно разделено на две части. Венгерская часть называется Комаром, и она располагается на южном берегу Дуная. По мосту все идешь и идешь, потому что Дунай здесь широкий. Кроме того, ты проходишь располагающийся посреди реки островок. На венгерской стороне как-то странновато: жилые кварталы, супермаркеты для народа со словацкой стороны, потому что с тех пор, как в Словакии ввели евро, все закупаются исключительно за границей, несколько пивных и странноватый дом с вписанным в фасад человеком Леонардо да Винчи. Он, вроде как, должен производить впечатление гармонии, но, скорее, заставляет думать, что кто-то здесь желал, чтобы его переоценили в лучшую сторону.

С другой, словацкой, стороны, в Комарно, размещается закрытый город. Чтобы попасть в него, необходимо пройти в ворота. Ворота незаметные, их легко пропустить. Но если войдешь – срыв башки!

Это называется площадью Европы. Ее открыли с битьем в евролитавры и визитом президентов Словакии и Венгрии в 2000 году. Площадь должна была выражать тоску пост-социалистических Словакии с Венгрией, застроенных крупнопанельными домами, по "истинной, старой Европе".

Стоящие там дома должны представлять стиль многих европейских стран и регионов, так что они, вроде как, и представляют, но как-то неуклюже. И всех сразу. Это, скорее, символ неумения выстроить себе Европу, чем истинной ее постройки. Какое-то громадное место поклонения культу грузов. Сами же дома выглядят немного так, словно их возвели на основании детских рисунков.

На площадке стоят памятники венгерским королям. Король Бела III выглядит так, словно сошел с ума. А буквы на посиаменте памятника королю Людовику словно бы радостно пляшут.


В Комарно родилась Эва. Эва – словацкая венгерка. Ребенком она глядела на другой, венгерский берег, но – как сама рассказывала – ничего особенно не чувствовала. Там были венгры, и все разговаривали по-венгерски. Здесь, вроде как, была Словакия, но все, которых она знала, разговаривали по-венгерски. Лишь позднее начала она понимать сложную натуру этого странного соотношения собственной этничности со своей национальностью. Иногда они купались в Дунаею Плавали до отмелей, которые появлялись в реке. Тогда пограничники ругали их.

Впоследствии она работала в Комароме, по другой стороне реки. Но люди, рассказывала Эва, были какие-то другие. Несколько странные. Как будто бы замкнутые. Не то, чтобы особенно, но как-то так. Во всяком случае, сейчас Комарно и Комаром – это вроде как один город, но она на венгерскую сторону, скорее, не ездит. Разве что иногда, за покупками.

Один ее ребенок учится в Будапеште, второй – в Братиславе.

Чаще всего рассказываемая история, которую я слышал от словацких венгров, когда я расспрашивал о памяти краткого венгерского возврата на эти земли перед Второй Мировой войной, сразу же после Первого венского арбитража, звучала так: в такси в Кошицах, которые снова сделались Кассой, садится венгерский офицер. Таксист, словацкий венгр, говорит: "Как это здорово, что могу вас, венгерского офицера, везти! Мы столько времени вас ждали!".

Офицер же разворачивается и дает таксисту в зубы. Вся штука была в том, что водитель, воспитанный в республиканском, демократическом чехословацком государстве, обратился к нему, офицеру, без соблюдения соответствующей формы, которая продолжала действовать в милитаристской, аристократической Венгрии.


После венского арбитража с территорий, которые перешли под власть Будапешта, вывезли около ста тысяч словаков и чехов. Качество жизни резко упало: Чехословакия была, как на условия Центральной Европы, современным государством, здесь действовали социальные программы. Так же было и в занятой Польше Тешинской области, которая теперь была отрезана от традиционной экономической базы, так что безработица скакнула вверх. А определяемые как "переходные" проблемы на землях, занятых Венгрией и Польшей смягчить должна была гипернационалистическая пропаганда: "Тешинская область наша! Бабки наши!".


Остжихом – Эстергом


В Штурове стоял памятник битвы под Парканами. Потому что традиционно Штурово называлось Парканы. Ну, то есть, традиционно местечко называлось Кокот, что означает "петух", но вот сейчас, и тут ничего не поделать, слово "кокот" ассоциируется с мужским членом. С 1948 года, в честь Людовита Штура, одного из кодификаторов словацкого языка, его стали называть Штуров. Но в историю местечко попало под именем Парканы, так что на цоколе памятника стоял Ян III Собеский, парканский победитель. У его ног валялись турецкие бунчуки. Вообще-то, под Парканами произошли две битвы. В первой Собеского, который пренебрег побитыми под Веной турками, те застали врасплох и, удирая, он сам чуть не погиб. И в течение какого-то времени все так и считали, дело в том, что на поле битвы было найдено тело поморского воеводы Владислава Денхоффа, человека полного, весьма похожего на короля. Только лишь на следующий день взбешенный Собеский отомстил: он атаковал турецкий форт в Парканах, а мост, соединяющий его с лежащим на другом берегу Эстергомом, обстрелял из пушек. От погрома спаслась всего лишь неполная тысяча турок, убегавших от союзников.


От Дуная тянуло. Я прошел к реке. А за Дунаем была уже Венгрия. Эстергом. А раньше – земли под турецким владычеством. По этому берегу с армией шел Собеский, на другой стороне стояли султанские войска.


Очень хорошо был виден подсвеченный купол эстергомского собора, поставленного в том месте, в котором, якобы, крестился Вайк, праотец венгерской державы, гораздо шире известный как святой Стефан. Его же было видно и со штуровского рынка. В этом было нечто извращенное. Я просто дивился, ну почему словаки на этом рынке ничего не построили, чтобы это "что-то" заслонило собор. Ведь во имя национальных фанаберий делались и более глупые вещи. Потому что в Штуров говорили по-венгерски, но Венгрия, настоящая Magyarország, начиналась только за рекой, за Дунаем. А здесь даже Паркан не было, только город, названный по имени кодификатора языка, чуждого для большинства его обитателей.

И все-таки это извращение, думал я, стоя на рынке в Штурове и глядя на купол собора в Остжихоме-Эстергоме. Это же точно так,как если бы гнезнеский собор был виден, скажем, из Виленщины.


Зато в Штурове было очень даже по-словацки. Если Эстергом, на другой стороне, имеет в себе некую последовательность, он исполнен в одном тоне: сепии, бронзы, апельсина – то здесь начинается типичнейшая словацкая любовь к ярким цветам и пастели. Эстергом заброшен, но видно, что заброшен он Венгрией, а не Словакией. Это попросту видать, и все. В забегаловке с названием "Бродвей" сидела девушка со своим парнем, англичанином. Англичанин уж слишком умничал, и девушка явно жалела, что притащила его в свой родной город. Девушка позевывала, а он пояснял ей, венгерке, в чем заключается разница между словаками и венграми. У компании за соседним столиком развлечение было на все сто. Впрочем, девушка, наверное, этих людей знала, потому что иногда подмигивала им, а когда англичанин отправился в сортир, все вместе начали над ним смеяться. Ребята громко кричали по-венгерски, а девица хихикала. Потом англичанин вернулся, и повисла искусственная тишина, ожидающая какую-либо глупость. Было видно, что если парень чего-то выпалит, то все взорвутся. И они взорвались после того, как иностранец заявил девушке, что it's visible, who is Hungarian and who is Slovakian (это же видно, кто венгр, а кто – словак – англ.).

- Are they laughing at us? (Они над нами смеются? – англ.) – неуверенно спросил англичанин.

- At you (Над тобой – англ.), - хихикая, ответила девушка.

Англичанин понятия не имел, в чем дело, но тоже, на всякий случай, начал смеяться.

Но и вправду могло быть видно, кто есть кто. Официанты ко всем обращались по-венгерски, понятное дело, за исключением англичанина. Но вот ко мне обратились по-словацки. Не желаю ли я поначалу чего-нибудь выпить.

- Igen, vizet kérek (Да, я хочу воды – венг.), - ответил я. Официант улыбнулся так, словно бы похлопал меня по спине. Ответил он по-венгерски, но потом по-словацки прибавил: сейчас принесу.


По другой стороне моста, уже в Венгрии, чтобы дойти до собора, нужно было забираться по склону. То есть, вообще-то и не нужно было, вот только не хотелось обходить половину города, чтобы добраться до широкого въезда. Так что я карабкался вверх со стороны Дуная и время от времени оборачивался, чтобы восхититься видом. А на другой стороне реки разлезалась словацкая пастелёза. Цветные жилые дома выглядели так, словно бы радостно подскакивали. Я перешел ограду и очутился перед собором. В том самом месте, где началась христианская история Венгрии.

Ну что же, собор был не слишком-то и степным. Выглядел он словно гипер-турбо-Рим. Лестница, колонны. В принципе, это было понятно, ибо как раз в этом месте венгры и зачали свою символическую европейскость. К тому же еще и римскую. Хотя, на самом деле нормального выхода у них и не было. Если они строили нечто, что ассоциировалось с юртами, степной архитектуре – а в Венгрии подобных построек хватает – для чужого глаза это было бы весьма забавно. А когда строили что-то такое, что походило на древний Рим – приезжали такие вот недовольные типы, как я, и тоже крутили носом.

- У венгров нет хорошей идеи для собственной памяти, - говорил мне Эрик Уивер, ученый, занимающийся венгерским национализмом. – Повсюду они ищут какой-нибудь компенсации. То у них Иисус был венгром, то они происходят от шумеров, ведь и такие истории появляются. Что только лишь, благодаря ним, Европа носит нижнее белье. Ну тому подобное. А ведь могли бы на все обвинения словацких, немецких или румынских националистов, что венгры, мол, варвары, широко улыбнуться и сказать: да, мы такие!


Другое дело, что венгерская европейскость защищается сама по себе. Венгрия и вправду выглядит как чуточку более отсталая Австрия. Причем, в зависимости от места: иначе выглядят задунайские, пустские местности, иначе – западная Венгрия, правда, обманываться не следует, здесь сложнее обнаружить размахавшийся Восток, чем в Польше, где его полным-полно. Венгрия не хаотична. Скорее всего, она экономная в форме и успокоенная. Она погружена в себе, в своем прошлом и традиции, и не очень-то разыскивает новую форму. В каком-то смысле – это идеальная Центральная Европа, поскольку не загрязнена ни славянскостью, ни германскостью, ни воображаемой латинскостью, только лишь воображаемой степностью, а уж это как-то трудно воспринимать на полном серьезе. Понятное дело, это если ты не венгр. На праздники они выходят на улицы в традиционных одеждах, которые не так уж сильно отличаются от национальных костюмов всех окружающих народов, по крайней мере, не настолько, как бы на это указывало это знаменитое варварское происхождение. Да, бывает, что венгры приглашают в пусту коллег из Туркменистана, Казахстана, Татарстана и вообще из Средней Азии, где все вместе играются в кочевников. Это называется курултай. У венгерских степных варваров очень приличные юрты, выглядящие так, словно они только что прибыли из высококачественного мебельного магазина; и в этих своих меховых колпаках, с луками, в сапогах с подвязываемыми носками выглядят ужасно забавно в сочетании с дорогими очками солидных европейских чиновников или с прическами, с которыми сразу же после курултая нужно будет идти на работу в корпорацию. Со своими русыми волосами и европейскими лицами, они выглядят как бы переодетыми в мадьяр, что вторглись сюда более тысячи лет назад и поработили местных славян и германцев, и немножечко – жертвами расширенного стокгольмского синдрома.


Линия Арпада


Нечего сказать, очень подходящее название – Линия Арпада. Вероятно, именно здесь как раз и шел праотец Арпад со своими мадьярами занимать отчизну. Совершать honfoglalás. Завоевание Родины. Как раз здесь мадьяры вошли в Паннонию, перешли через Карпаты, пока, в конце концов, не добрались до расположенного дальше всего к западу куска Великой Степи – до пусты. Alföld'а. Степи, но уютной, словно вся Центральная Европа, поскольку окруженной с двух сторон Карпатами, которые, словно великая стена, отделяющая Вестерос от дикого севера в мире Игры престолов, защищали пусту от ее громадной сестры – гигантской евроазиатской степи, по которой мчались галопом подобные мадьярам грозные кочевые всадники. Мадьяры перебрались в миниатюрную, огороженную версию давней отчизны, словно – не примеряясь – новые обитатели в огороженное поселение. Это как раз и был honfoglalás. Они поработили паннонских славян, в том числе и остатки давнего славянского Блатненского княжества, Озеро Блотне назвали Балатоном и обернулись вокруг него. Где-то лет сто еще в них играла степная кровь; коротко стриженные, на быстрых лошадях они шастали по всей Европе, по всей этой ее цивилизации, точно так же, как раньше шастали по степи: сжигали монастыри и города, убивали, брали в неволю, просто разрушали и грабили.

К Европе они относились с высокомерным безразличием: все металлические украшения, захваченные у этой европейской цивилизации, по которой они ездили туда-сюда словно по чуточку лучшему, чем болотистый загон или степной nowhereland, где то тут, то там стоят, самое большее, скопления юрт, они свозили к себе и переплавляли в украшения собственного типа.


Карта мадьярских нашествий производит впечатление. Они ездили повсюду, где можно было чего-нибудь пограбить, сжечь и потоптать. Ходили они походами на саксов, на аквитанцев, на франков, италийские земли, на Византию, на сербов и хорватов, и даже на мусульманский эмират Кордовы на Иберийском полуострове.

Не ходили они походами лишь на север, на территории нынешней Польши, наверняка потому, что там ничего не было. На исторической карте видно лишь то, что они проникли на территории нижней Вислы и тут же вернулись, явно обескураженные. Кто знает, может и наказали батогами проводника этого вот неудачного похода, того самого, кто их уговорил выступить, обещая огромные богатства и захват градов, а тут были лишь горы, долины, овраги, а потом пустые, зеленые пространства, где редко-редко можно было обнаружить деревянные хаты, к тому же опустевшие, поскольку их обитатели со своим несчастным имуществом бежали в леса, как только узнавали, что в их сторону идут всадники, разговаривающие на странном, булькающем языке. А может, сделали с ним чего и похуже.

Во всяком случае, похоже было на то, в течение сотни лет издевающиеся над Европой, видели всю эту Европу в одном месте со всем ее искусством, ее архитектурой, с ее великой интеллектуальной традицией, с ее древними городами, со священными книгами, написанными достойной латынью, со всей ее великой историей. Избиваемая Европа плакала словно покрытый синяками и запуганный ребенок и молилась Богу, чтобы тот освободил ее от чудовищных мадьяр. A saggitis Hungarorum libera nos, Domine. От стрел мадьярских освободи нас, Господи!

Одним словом, были эти мадьяры словно типичные, не желающие интегрироваться иммигранты.

Но, в конце концов, следовало и остепениться. Поначалу, в 955 году, восточно-франкские немцы вместе с чехами разнесли венгров в пух и прах над рекой Лех, пленили вождей их армии, а затем всех их повесили. Одним из них должен был быть Булчу, прозванный "кровавым", потому что, в соответствии с легендой, кровь немцев пил словно вино, их же самих любил поджаривать на решетке. Другой, Лехель – как гласит уже другая легенда – перед смертью, якобы, попросил свой рог, звуками которого привык взывать свои войска на бой. Когда же он этот рог получил, вонзил его в голову франкского императора, присутствующего на месте будущей казни, говоря ему так: пойдешь передо мной, а в будущей жизни будешь мне служить, имелся, якобы, такой обычай у венгров, что те, которых они сами убью перед своей смертью, в мире ином станут слугами своих убийц. В конце концов, и Лехель, и Булчу повисли на виселице на берегу реки Инн. Или же, как гласят иные сведения, их обоих посадили на кол.


А потом мадьяры приняли крещение и начали интегрироваться. Они вводили у себя европейский порядок, законы, культуру и обычаи. Они закрылись в своей Карпатской Котловине и захлопнули ворота. И надели центральноевропейские тапочки. С той поры они сами сделались нескорыми на подъем европейцами, и сами стали защищаться от нападений с востока. И так оно уже и осталось. Уже не на их стрелы жаловалась Европа, а они сами стали жаловаться. "Монгольская стрела пролетела над нашими головами", - плачутся венгры в национальном гимне Боже, спаси венгров, написанном в первой половине XIX века. Плачутся, потому что на них, спокойных европейцев, нападают то монголы, то турки, в то время как сами они желали бы лишь "растить зерна золотые на полях Кун" и просить, чтобы Господь позволил "серебряному дождю орошать виноградные гроздья Токая". Лишь иногда венгры вспоминают о собственном распущенном прошлом, и, похоже, сами они считают его периодом молодежного хулиганистого бунта. В мюзикле о святом короле Стефане, который окрестил венгров, предводитель языческой оппозиции, Коппань, одет словно атаман банды мотоциклистов. А не так давно, когда этот мюзикл ставили на будапештских сценах, Коппань на висящих повсюду в городе плакатах выглядел, словно постаревший рокер, и носил футболку с надписью Lynyrd Skynyrd.


Мохи


Я ехал с северо-востока. Именно так, думал я, должны были двигаться мадьяры. Горы заканчивались, и вновь начиналась степь. Они, наверняка, понятия не имели, насколько маленькая. Филигранная. А вот уже за ней расстилается Средиземье: рафинированные, как на те времена, города, замки, дворцы, виллы, цивилизации. Только пока что об этом ничто не говорило. Говоря по чести, в этом месте ничто из вышеперечисленного не обещается и сейчас. Надвигалась ночь, и в степи, то тут, то там, были видны прямые линии огней. А вот тогда все должно было быть темно. Я пытался представить себе их, как они идут. По высохшей степной траве летом; по колено в воде весной, осенью и зимой. Ибо степь, когда напитается водой, превращается в губку. И чтобы ее пройти, необходимо брести. Иногда, точно так же, как через рисовые поля.

Я ехал из Тисавашвари, где хотел побеседовать с бургомистром Эриком Фюлёпом. Фюлёп был связан с Йоббиком, и после выборов появилась информация о том, что он принял на работу для патрулирования города в рамках городских охранных сил членов крайне правой организации Becsület Légiója Egyesület (Ассоциация Легион чести – венг.). Эту организацию возглавляет коллега Фюлёпа, Михай Золтан Орос – крайне правый бургомистр расположенного неподалеку Эрпатака.

Но бургомистра не было. Или же он не хотел разговаривать и приказал говорить, что его нет. Я немного пошатался по городу. Тот особенно крупным не был. Патрулей я тоже не видел. Пахло провинциальной ранней весной и сырым бетоном. Кусты и деревья постепенно начинали зеленеть. На лавках под магазинами сидели клошары в цветастой одежде. Они пили какое-то пиво. Мусора еще носили зимнюю форму, но было заметно, что им в ней жарко. Они расстегнулись, а меховые шапки сдвинули на затылок. Ни о каких боевиках им не было известно. То есть, говорили они, чего-то там слышали, но, как сами утверждали, своими глазами не видели. Ну а помимо того, ничего они не видят, ничего не скажут, потому что на это имеется пресс-атташе. Классика.

Со скуки я оглядел памятник гонведу времен Первой Мировой, который намеревался бить невидимого врага прикладом винтовки, которую держал за ствол, словно дубиной. Тут я вспомнил, что Ференц Мольнар в сообщениях с галицийского фронта Первой войны описывал солдат, которые часто выбирались из окопов на врага и били его саперными лопатками как топорами и прикладами – именно как дубинами. Я обходил памятник по кругу, осторожно переступая через собачьи какашки, и размышлял над тем, откуда же взялось столь частое, как следовало из мемуаров Мольнара, отсутствие соответствия вооружения военным реалиям.

Я нашел цыганский квартал, жители которого, в рамках общественных работ шастали по улицам в желтых жилетах и с метлами. Этот квартал не выглядел так уж паршиво, как способны иногда выглядеть цыганские кварталы. Например, кварталы в Озде или Луник IX в Кошицах. Или же, когда идти в сторону озера из центра Бабадаг.

Я остановился возле небольшой группки детворы, они рассказывали, перескакивая с немецкого на английский, что ужас, что националисты творят на улицах все, что хотят, что ежеминутно в эфир идут слухи о том, будто бы у ромов станут отбирать детей и передавать службам социальной опеки. Я возвратился в центр. Еще немного покрутился по городку, печальному, но уже размерзающемуся, сел в машину и поехал дальше, на Мишкольц.

Ну да, размерзалось. Пуста размякала. Домики стояли ровнехонько, цивилизованно, не словно какие-то там распыленные по степи кочевники, но как послушная приказу армия в строю. Венгрия, даже та, наиболее бедная: задунайская, северо-восточная, походила, скорее, на Австрию, чем - допустим – на Польшу. Можно было бы забыть о венгерском степном происхождении; в принципе, человек, едущий через успокаивающую, упорядоченную и потому – не станем себя обманывать - скучноватую Венгрию, естественным порядком стремится к этому; по крайней мере, там, где появляется венгерская цивилизация. Но даже и там, где пусто, где отдает степью, всегда что-то маячит на горизонте: какая-то дымовая туба, фабрика, водонапорная башня, здание. Здесь никогда не бывает полной степи. Нигде, практически нигде нельзя полностью отпустить воображение и поддаться впечатлению, что вскоре начнут попадаться какие-нибудь казахские или там монгольские пограничные патрули. Ну и имеются традиционные дома из пусты со стоящими перед ними колодезными журавлями. Многие дома стоят пустые. Дома совершенно сами, они стоят посреди ничего, никак не огороженные. Когда-то мы остановились перед одним из таких домов. По глинистой дорожке дошли до дверей. Те были открыты. Здесь давно уже никто не жил. Старые обои на стенах, рассыпающиеся стол и стулья. Подсознательно я выискивал какие-нибудь засушенные скелеты. Но ничего. Это уже была чистейшей воды оседлость, без оттенка готического, трансильванского ужаса. Никаких тебе тайн. Венгрии и вправду удается быть достаточно скучной. Ее обкорнали со всех сторон, отобрали горы, оставляя лишь обрывистый берег Дуная и немножечко холмов, то тут, то там. Большая часть страны – это плоскость и монотонность сел и местечек. Даже здесь, из развалин дома в пусте зияла тривиальность. Слышен был лишь запах сожженной травы. На горизонте мы увидали оранжевую полоску огня. Поехали туда. То был не пожар, а банальное выжигание травы. За выжиганием, впрочем, никто не следил. И наверняка ведь знали, что делают, так как траву палили уже сотни лет. Или же им казалось, что знают, потому что огонь уже приближался к застройкам какой-то фабрики. Через какое-то время мы услышали пожарную сирену. Только после того на шоссе стали выходить какие-то люди. Они глядели в сторону приближающихся красных грузовиков и перешептывались между собой.


Именно тогда, когда мне не удалось встретиться с бургомистром Фюлёпом, и я возвращался в Будапешт, то проезжал через местность Мухи, а точнее – через некий призрак той местности, потому что я вроде как был посреди деревни, а вокруг было плоско и пусто, как вдруг я вдавил тормоз в пол. Потому что с правой стороны увидел нечто, выглядящее, будто громадная кротовая нора, поросшая десятками крестов, торчащих под самыми невероятными углами. Ну прямо как еж с иголками-крестами. Я съехал на обочину. То был памятник битве под Мухи. Сама битва состоялась в 1241 году. Очень давно, но драматизм памятника указывал на что-то нечто более новое. Венгрия защищалась перед монголами. "Монгольская стрела пролетела над нашими головами".

На сей раз это венгры были порядочными европейцами, а монголы – новыми кровожадными кочевниками. Их выплюнул из себя, как и раньше венгров, Хартленд, центр мирового острова, Евразии. Глаз циклона, в котором – как всегда – царили покой и неподвижность, но который приводил в движение весь континент, время от времени выбрасывая из себя новые народы, которые, словно кипящая лава, заливала Евразию от Китая до Европы, Ближний Восток и Декан.


После монгольского нашествия Венгрия легла в руинах, около двадцати процентов населения было убито. Монголы, как перед тем венгры, рассыпались по пусте, словно по собственной степи. Это было через триста пятьдесят лет после завоеваний венгров, так что, скорее всего, трудно полагать, чтобы после всего осталась какая-то народная память. Это сколько поколений? Пятнадцать? Похоже, никто не помнил, что прадеды этих вот венгерских господ, что сейчас собираются на войну с дикими азиатами – в тяжелых доспехах, опускающихся на колени перед похожей на крест рукоятью вонзенного в землю меча, сами прибыли сюда словно те же монголы, убивая, сжигая и все разрушая на своем пути. А вот интересно, говорили ли где-нибудь тогда в пусте по-славянски: наверняка ведь да, ибо мадьяризация ведь не случилась по мановению волшебной палочки.

Во всяком случае, монголы напирали приблизительно так, как раньше армии Арпада: через северо-восточные Карпаты. Конкретно же: через Тухольский перевал[117]. Там, где спустя много сотен лет построили фортификационную Линию Арпада и защищались вместе с нацистами. А чуточку раньше – где вместе с поляками праздновали образование общей государственной границы, когда Гитлер разгромил Чехословакию, трупом которой питались и поляки, и венгры. Поляки, заняв Заользе, часть Спиша и Оравы. Венгры – ликвидировав однодневную независимость Карпатской Руси. Сегодня там стоит поставленный венграми памятник, похожий на алтарь. Алтарь с видом на завоеванную родину.


Монголы, быть может, даже оснащенные пушками, из которых они стреляли ограбленным у китайцев порохом, обстреливающие лагерь венгров горящими стрелами, раздавили защитников. Для тех, кто пожелал отступить, они открыли коридор, чтобы впоследствии вырезать убегающих. Венгерских рыцарей было перебито столько, что потом монголы могли делать в покоренной стране все, что им пожелается. То есть, они творили точно то же, что в свое время венгры в Западной Европе. Была уничтожена половина городов, сожжен Пешт. Венгров убивали тысячами. Пуста, где сложно было укрыться перед новыми повелителями, обезлюдела. Королевский двор сбежал из сжигаемой и разграбляемой страны в Австрию, к Фридриху Доблестному, который воспользовался случаем и вынудил у короля Белы территориальные уступки: он приказал передать в его управление комитаты Шопрон, Мошон и Ваш. Защищалось всего лишь несколько укрепленных замков. Приблизительно через год монголы отступили. Защитники вышли из замков, сбежавшие дворяне возвратились. Были отбиты переданные Фридриху комитаты. Страну отстраивали. Были построены новые замки, уже из камня. Была реформирована армия. Благодаря всему этому, очередное вторжение 1285 года было отбито. Давние кочевники сдали экзамен на европейцев. Они сделали то же самое, что практически все другие европейские народы перед ними. И ведь пришли они приблизительно из того же самого места. Вот только появились они позднее всех, и до той поры все считают их свеженькими.


Так что я стоял на том несчастном холме, ощетинившемся крестами, который хранит память о резне под Мохи. Отсюда растягивался вид на шмат пусты, можно было представлять, как на всем этом пространстве убивают друг друга люди, давят лошадями, вырывают кишки, как эти кишки и кровь впитываются в мокрую степь. А потом с холма спустился. На выходе какие-то венгерские патриоты налепили наклейки в честь венгров, перебитых монголами. На наклейках был изображен мадьярский воин с монголоидными чертами лица, в татарском меховом колпаке. Снизу было написано: "nomad harcosok Tiszavasvári". On tour. Кочевые воины Тисавашвари, которые должны были город патрулировать, но которых я так и не мог там обнаружить.


Вообще-то, венгры к вопросу собственного происхождения относятся как-то так, что внешних наблюдателей это может удивлять. Как-то раз я слушал в Будапеште Виктора Орбана, когда он провозглашал пламенную речь, направленную против беженцев. В ней он вещал о новом переселении народов, о том, что мир Запада, Европа, будет залита волной внеевропейского варварства. Орбан стоял тогда на ступенях Национального музея, в котором одна из постоянных экспозиции как раз касается Завоевания Родины. Но его это не волновало. Он ни разу даже не заикнулся про honfoglalás. Во время встречи крутили песни, английский перевод текстов которых высвечивался на огромном экране. В них шла речь о "старой доброй Европе", о том, что ее следует сохранить такой, какая она есть. Теплый дом – он на том континенте, где видишь очертания итальянского сапога, как-то так.

Мой венгерский знакомый, журналист Золтан, говорил мне, что для венгров все это, все их варварское прошлое, на фоне Европы ничем исключительным не представляется. Ведь каждый, говорил Золтан, откуда-то пришел. Сначала греки, потом латиняне, затем кельты с германцами, да и славяне тоже.

- Вы – точно такие же пришельцы, как и мы. Если вы считаете нас приблудами, так вы сами тоже приблуды. Разница между нами такова, что мы помним свое прибытие в Европу, а вы – нет.

- Индоевропейскость? – пожимал плечами Золтан. – Эстонцы, финны, ба, баски – они ведь тоже не индоевропейцы. Помимо того, у нас имеется куча индоевропейских слов, только под формой венгерского языка это не чувствуется. Например, "полиция". На первый взгляд, для всякого, кто не является венгром, это какая-то ужасная трагедия и абсолютная, варварская экзотика – Rendörség. А ведь это слово "rendör" имеет тот же корень что славянский "ряд", "порядок". Власть, короче. Или utca – улица. Fold – поле, как немецкое Feld или английское field. У венгров все меньше уже остается от неиндоевропейских смыслов, от варварства только крошки.

Впрочем, - делал он заключение, - все индоевропейцы пришли из своего urheimat, который размещался там же, где и угрский – в Евразии. И не так далеко один от другого. Так что мы из одних и тех же сторон, come on. Что же касается наездов? А славяне, что, прошу покорно, наездов не устраивали? А в VI веке кто под Константинополь подходил, кто распространился, словно сорняки, от Гамбурга до Пелопоннеса?


Мохач


Ратуша была какой-то такой… с мавританским оттенком, что могло казаться странным в этом месте величайшего в истории поражения венгров в войне с турками. Одной из величайших национальных травм, после получения которой самый центр Венгрии попал под турецкое владычество. А может она мне только казалось мавританской. Купола на базилике напоминали те, что были на Айя Софии. Или на мечети. Или только у меня возникали подобные ассоциации. Но вот сам центр Мохача выглядел ужасно: нечто вроде местечковой Словакии или Польши в самом гадком издании. Дешевая реставрация, дешевая тротуарная плитка. Полицейские обедали в китайской кафешке на главной улице и не выглядели чрезмерно удовлетворенными. В центре стоял король Людовик Ягеллонец, тот самый, что пал в битве. А точнее – в ходе бегства. Так что не до конца известно, кто его убил: то ли турки, то ли свои. Король был выполнен из жести. Он был высокий, словно Дон Кихот, глаза же были закрыты, словно на посмертной маске.

То самое место, на котором состоялась битва, и где сейчас находится центр памяти, лежит довольно-таки прилично за городом. В кассе сидел перекисный блондин в ярко-красной блузе "Адидас". Я купил билет. Прочитал огромную надпись, из которой следовало, что именно разгром под Мохачем является причиной всех венгерских проблем, задержки в отношении Запада и вообще. То были длинная литания жалоб плачей.

Само место памяти выглядело довольно ужасно. Из земли торчали трагически выглядящие конские головы. Выглядели они так, словно ржали, обращаясь к небу. Повсюду торчали столбы, напоминающие традиционные мадьярские степные надгробья. Некоторые из них были вырезаны в форме человека. Например, лупающего глазами султана Сулеймана, держащего в руке сетку с человеческими головами.

Я вернулся в здание. Спустился на лифте в подвал. Внизу размещался музей. Мечи и куски доспехов с поля битвы. Пожилой тип, похожий на городского сумасшедшего, копался в потрохах старинного компьютера. Я был единственным посетителем, так что старик обрадовался, когда увидел меня. Он быстренько чего-то там подкрутил, посадил меня перед монитором и приказал глядеть. То была визуализация сражения. Компьютерная графика выглядела порожденной в глубинах девяностых годов. На фоне жужжала музычка словно из исторической игры двадцатилетней давности. Я поглядел, сказал спасибо и вышел. Блондин в красной блузе сидел со стеклянистыми глазами, словно бы его выключили и забыли включить заново. Я уселся в машину и уехал. В радиоприемнике нашел какую-то сербскую станцию. Музыка была под турецкую: затянутые гласные и арабески концовок. Вокалист пел о добре, зле и любви. Я ехал по совершенно пустой дороге и размышлял о том, как засиженный мухами восток делается западом. Меня обогнал грузовик с надписью "Hunland" на кузове.


Турки


Турецкие следы повсюду. Турецкие хамамы[118] начинаются уже в Венгрии. Мясо по-турецки – все те поджаренные на гриле кусочки мяса, которые подаются с хлебом типа "пита" – уже от сербской границы. Кофе по-турецки, который в давней Югославии называли "кофе по-домашнему" – тоже. Правда, в последнее время даже на Балканах его вытесняет "эспрессо".

Оставшиеся после турок мечети и памятки весьма часто снабжены табличками, что отремонтированы и восстановлены на турецкие средства. Это были таблички, очень похожие на те, которые на финансируемых им объектах помещает Европейский Союз, только вместо голубого флага ЕС тут развевается кроваво-красный, турецкий. Было заметно, что Турция возвращается на Балканы. Это видели даже боснийские журналисты, с которыми мы беседовали, и которые были по поводу возврата обеспокоены – а ведь босняки считаются пятой колонной Турции на Балканах. Вл время визита в Косова турецкий президент Реджеп Тайип Эрдоган заявлял, что "Турция – это Косово, а Косово – это Турция", что вызвало восторг у слушающих и бешенство сербов. Потом объясняли, что эти слова вырвали из контекста.

Музыка. Еда. Архитектура. Политика. В принципе, сложно сказать, что является турецким, а что местным. Балканским или ближневосточным. И где в культурном плане заканчиваются Балканы, а начинается Ближний Восток. И имеет ли подобное разграничение какой-либо смысл. На Балканах ближневосточность соединяется со средиземноморскостью и восточноевропейскостью. Эта последняя, в свою очередь – в прибалтийских странах – вплавляется в скандинавскость. А центральноевропейскость – в Чехии или Словении – в западноевропейскость. Так оно и есть со всей этой Центрально-Восточной Европой. Это вечный коридор. Вечная трансформация.

Болгарское Малко Тырново располагалось неподалеку от турецкой границы. Турецкие дальнобойщики в кожаных сандалиях въезжали в Болгарию, выходили их своих грузовиков делали снимки ям на дороге. Они для меня немного ассоциировались с поляками в Украине. На границе, уже по турецкой стороне, стоял приличных размеров дом, внутри которого я насчитал десятка полтора изображений Кемаля Ататюрка. Очень печальный чиновник с лицом довоенного актера вклеил нам визы в паспорта и шепотом пожелал нам счастливого пути. Эта европейская часть Турции выглядела как любая другая балканская страна. Небольшие домики с крышами, покрытыми красной черепицей. Точно такие же имеются в Болгарии, Македонии, Албании, Сербии. Турецкие Балканы. Тракия. Последний фрагмент Турции в Европе. Историческая слепая кишка. Все выглядело как и все остальное в округе, только вместо колоколен здесь были минареты.

Стамбул начинался очень долго. Поначалу, словно отдельные пчелы, кружащие вокруг громадного улья, начали появляться жужжащие автомобили. Затем машины постепенно слились в громадные автомобильные реки. Не успели мы сориентироваться, как уже застряли в самом центре трубящей на всю катушку и блестящей в жарком солнце автомобильной толпы. Вся эта сбитая топлпа продвигалась в сторону центра спазматическими рывками, словно пульсирующее щупальце гигантского головоногого моллюска.

Это был странный город. Когда я был в нем впервые, то ночевал в хостеле на Султанахмет. В туристском квартале, в центре. Владелец хостела был одержим братанием Востока и Запада, и как только я у него появился, провозгласил речь на эту тему. В холле висели плакаты со словами Кемаля Ататюрка. После Первой Мировой он провозгласил, что все павшие на этой войне и лежат в турецкой земле – лежат дружественной стране. "Нет никакой разницы между Мехметами и Джонами", - сказал Ататюрк, и именно так было написано на плакате. Ну да, то был мой первый раз в Турции, поэтому я совершал самые дурацкие ошибки. Например, я слегка упился пивом "Эфес" и вышел на улицу. На меня глядели с презрением, а у меня заняло какое-то время, чтобы понять, а чего им, черт подери, нужно. Но то был Султанахмет. В Галате, старинном квартале европейцев и том месте, где до сх пор размещается куча а-ля европейских пивнушек, никто бы на меня внимания не обратил. Галата – это вообще странное место. Под галатской башней сидела куча турецких говнюков вместе с европейскими рюкзачниками, все дудлили пиво. Среди них в какой-то момент парадом промаршировали какие-то бородатые типы, требующих, чтобы Израиль прекратил преследовать арабов. При этом они размахивали флагами Палестины.

А чуть подальше была площадь Таксим. Когда я приезжал туда в последний раз, протесты уже закончились. Под деревьями в парке сидело еще несколько десятков недобитых протестующих. Они выглядели так, словно не слишком-то желали возвращаться к себе. Ребята были накуренными в дымину и хихикали. Две женщины в паранджах катили между ними детские коляски. Полицейские в полном доспехе стояли чуточку подальше. Они скучали и жарились на этом чудовищном солнце. Тут я вспомнил греческих полицейских, которых как-то видел в Афинах. Они охраняли какой-то из бесконечных маршей протеста и тоже скучали: потому тихонечко заходили один другому за спину и орали "Гуу!". И если кто-то из них пугался, они ужасно веселились. Но эти, с Таксим, были слишком выжаренными жарой, так что могли лишь литрами заливать в себя воду из бутылок.

Но турецкие мусора казались мне какими-то людскими; хотя, кто его знает, возможно мне так только казалось. Но я не мог не полюбить, к примеру, тех двоих полицейских, которых видел на набережной над Мармарой. Они подошли к мужичку, который зарабатывал таким образом, что бросал на волны надутые шарики, а затем предлагал прохожим заряженную пневматическую винтовку, из которой те могли за небольшую оплату эти вот шарики подстрелить. Забава была просто шикарной, и вокруг "предпринимателя" собралась небольшая толпа. Так вот, когда пришли мусора, я был уверен, что всех сейчас перепишут как представляющих угрозу для общественной безопасности, бизнесмена с воздушкой арестуют, а сама винтовка будет конфискована. Вместо этого полицейские вежливо рассчитались, после чего, один за после другого, начали так лупить из воздушки по шарикам, что по Мармаре только резиновые клочки летели.

Еще чуть дальше были швейные мастерские. Именно здесь появлялись все те поддельные тренировочные костюмы, блузки, блузочки и джинсы, заваливающие рынки восточной и юго-восточной Европы. Обувь фальшивых мировых марок, поддельные "найк", "адидас", "рибок" – все это можно было купить здесь, прямо у источника, и все здесь на этом крутились. На одной из улочек начались вывески на русском языке. Русские и украинские девушки курили перед складами, куда за оптовым товаром приезжали их земляки, затем везли в Одессу, Ростов, Таганрог – и дальше, на континент. В степь широкую, которую даже соколиным взором не измерить. А после все это носили ребята и девчата модернистских пост-советских жилых кварталов, либо рассыпающихся, либо возвращенных к жизни, в центрах городов, в пивных, магазинах и маршрутках. В швейных заведениях, в свою очередь, работало много болгарок. Болгария – Турция; похоже, это было единственное место на границе ЕС, где трудовая миграция шла в другую сторону. Когда-то, направляясь в Турцию из Болгарии, я видел садящихся по дороге одиноких женщин среднего возраста: в Пловдиве, в Гаскове, в Свиленграде, в Капитан-Андрееве. Они узнавали одна другую и сплетничали, снизив голоса. Стюардесса на борту турецкого автобуса, потому что в турецких автобусах бывают стюардессы, глядела на них с презрительной усмешкой, те же ее игнорировали. Она дала всем им воду, влажные салфетки и, похоже, яблоки, но все это таким господским жестом, словно давала милостыню. Мы ехали через ночь, а под утро проснулись совершенно в другом мире. Над городом поднимался розовый рассвет, перепаханный верхушками минаретов. Гигантские купола мечетей, среди которых где-то была Айя София, они лежали на земле словно спины гигантских, тяжелых созданий. Сам же город, переполненный домами, окнами, крышами, крутился вокруг этого лежбища словно взбесившийся рой. Пахло выхлопными газами, кофе и табаком.

Голубая Мечеть была копией Айя Софии. Точно так же, как и мечеть Сулеймана и, в какой-то степени, мечеть Нуруосманийе. Ну и другие мечети. Я снимал обувь и входил под громадные куполы. Садился на мягком ковре и бесконечно мог глядеть на молящихся. На их повторяющиеся, успокаивающие движения: подняться, наклониться, опуститься на колени, поклониться. Я пялился на все это, как можно пялиться в воду или в огонь.

По всему городу торговцы торговали портретами Ататюрка, реформатора, который отделил ислам от политики и вестернизировал страну. Его профиль, рисованный противниками Эрдогана, появлялся на стенах. Борода, нос, глаз, кустистая бровь – и Ататюрк как нарисованный. Дело в том, что Эрдоган тоже ссылался на Ататюрка, но все знали, что это троллинг и ничего больше. Ну да, изображениями Ататюрка торговали по всему городу, повсюду висели картинки с его лицом, глядящим на город суровыми глазами довоенного кинодемона, но было известно, что это уже конец. Наследие Ататюрка в Турции всегда берегла армия, а вот армию Эрдоган как раз брал под себя. Если же речь идет про ислам, то президент Турции любит повторять сентенцию о том, что для турок мечети – это их казармы, купола мечетей – их шлемами, а минареты – штыками. И следует признать, что получить минаретом в живот, радости будет мало.

По другой стороне Босфора, в мечети неподалеку от пристани, тоже торговали Ататюрком, но дети спрашивали, действительно ли мы не верим в Магомета и Аллаха. Они попросту не могли этого понять. Наверняка, точно так же, как и я в их возрасте, в католической, отрезанной от мира и тонущей в собственных испарениях Польше восьмидесятых годов мог бы не понимать, что кто-то не верит в то, о чем каждое воскресенье говорят в костеле.

Айя София, храм-легенда, который после завоевания Константинополя турками был превращен в мечеть, теперь стал музеем, но, время от времени, возвращалась идея о том, чтобы обратить его в мечеть еще раз. Я ходил под ее гигантским куполом, построенным ради того, чтобы бросать верующего на колени, и чувствовал себя словно внутри космического корабля из баек Эриха фон Дёникена. Я представлял себе ту самую резню, когда горожане забежали сюда, чтобы укрыться от турок. После прорыва стены Константинополя, после того, как гигант Хасан первым перебрался через развалины и сеял вокруг себя разрушение и смерть, после того, как умер базилевс Константин, истерзанный настолько, что его можно было узнать исключительно по багряной обуви; после того, как турки разбежались по всему городу, который они осаждали столь давно, и о котором мечтали, с тех пор как увидели его очертания над Босфором. Сюда, в святилище, в Айя Софию, в последнюю гавань, вбежали перепуганные жители в поисках спасения перед турецкой саблей. А турки вбежали сюда же вслед за горожанами и перебили их под пустыми взглядами Иисусов, Марий, императоров и святых. Каменный пол был скользким от крови и парящих внутренностей.

Я представлял, как византийская империя сокращается, поначалу теряя завоеванную Велизарием Италию, затем Африку. Впоследствии, в результате окружения турками, она теряет все больше земель в Малой Азии и на Балканах, пока от нее не остается лишь голова без тела. Один лишь город. И ничего более. А еще позднее, когда уже и город был убит и захвачен, империя сократилась до размеров этого вот храма, Верховной Мудрости. И здесь Византия умерла. Здесь замкнулась история Рима, ведь византийцы сами себя называли ромеями – римлянами. Здесь закончился второй Рим – в крови и кишках, выпущенных турецкими саблями. Закончился – а может, и нет, поскольку турецкие султаны сами себя помазали повелителями Рима и продолжателями традиций цезарей.

Венгра, который помог туркам захватить Константинополь, звали Орбаном. Орбан умел отливать пушки, которые, как он сам хвалился, были бы способны завалить даже стены Вавилона. Свои услуги он предлагал тому, кто был способен платить. Сначала василевсу Константинополя, а когда тот, по причине отсутствия средств, должен был отказать, обратился к султану. Громадную пушку Орбана отлили в Адрианополе. Под осаждаемые турками крепостные стены суперпушку тащили десятки волов. Впрочем, пушек для султана Орбан отлил еще много. Именно благодаря ним и удалось сокрушить константинопольские укрепления. Возможно, даже более крепкие, чем вавилонские. Она из этих пушек взорвалась во время выстрела, разрывая на куски свою обслугу. В том числе – и мастера Орбана.


Lengyelek


Тогда, в Будапеште, когда Виктор Орбан толкал речь с лестницы Национального музея, поляки[119] там были тоже. Прибыло ежегодное паломничество в Венгрию, управляемое клубами "Газэты Польскей" Но все же это был визит несколько иного мира: Восточной Европы в Европе Центральной. И это было видно. И это не оценка – вот попросту было видно, что мир к северу от Карпат все же чуточку иной мир, чем мир из старой пост-габсбургской Центральной Европы.

Падал дождь, и Будапешт был еще более депрессивным, чем обычно. Выглядел он как центрально-европейский Готэм[120]. Впрочем, он и был чем-то в этом роде. Он всегда у меня ассоциировался именно так. В конце концов, это был город, построенный в спешке, после сформирования императорско-королевской двухчленной монархии. Чтобы сравниться с Веной, чтобы как можно скорее иметь собственную столицу, достойную этого названия. Габсбургский представительский жилой комплекс. Пафосный в центре, красиво стекающий с каждого берега в Дунай, но уже в глубинах Пешта мрачный, тесный и темный. Серо-бурый и пахнущий чем-то тривиально мещанским. В Будапеште вздымается духота центрально-европейского подвала. . Тут нечего и говорить.

По этим улицам ходили поляки, закутанные в алые плащи с изображением Христа-Короля. На этих бурых, залитых дождем улицах они были самыми экзотическими персонажами. В центрально-европейском, мрачном Готэм они выглядели, словно банда Джокера. Возле музея накапливалась толпа. А точнее, две толпы: одна – сторонники Фидеса, второй – его противники. Противники кричали, что Орбан – это диктатор. Они поднимали вверх транспаранты. К какой-то из девушек подскочил один из поляков, вырвал у нее транспарант, бросил на землю, порвал. В толпе заискрило, заклубилось. Подбежали полицейский, разделили людей. Довольный поляк отошел в сторону своих с победным видом. А поляки в плащах раздавали венграм, что были за Орбана, переведенные на венгерский язык листовки, призывающие к интронизации Христа на венгерский трон святого Стефана. Венгры делали громадные глаза, брали листовки, показывали их друг другу и старались слишком громко не посмеиваться.


Будапешт


Будапешт выглядит так, словно здесь вообще не нужно было ничего менять. Дома как были ободранными и грязными от пыли и выхлопных газов, так и остались. Шильдоза точно такая, как и была. Вот тут какая-то лавочка с обувью, там одежда, вон там вот кебаб, а вот тут МакДональд. Váci utca и округа, в свою очередь, чистенькие-блистенькие, так они такими и были. Будапешта времен коммунизма я не помню, но вот после 1989 года – да. Тогда тоже по Ваци ходили альфонсы и загоняли в бордели. No money, no honey, no pussy. Впрочем, это полированиедо зеркального блеска Ваци и других улиц в самом центре уже имеет в себе какую-то грязцу, патину. Точно так же, как и в городах Запада, где ничего никому доказывать не надо, как, допустим, в той же Польше, странах Прибалтики, Словакии или даже в Чехии. А так же в Румынии, Болгарии, в Украине, Белоруссии или в России. Во всех тех странах, каждый говорит про "евроремонт" про реставрацию, про новые цветовые решения, про "выход из коммунистической серости".

Польша, как только сбросила социализм, тут же помчалась возводить новые дома, стекло, хром, мрамор. Но гораздо чаще – идиотская, разноцветная штукатурка. В Будапеште всго этого слишком много не было. У Будапешта не было особой потребности меняться.


По-настоящему Будапешт сделался тем самым большим Будапештом под конец XIX столетия. Тогда, когда Австрия вместе с Венгрией создала двойную монархию, и нужно было построить город, который мог бы конкурировать с Веной. Вот и строили.

Комплекс Германии или Австрии был силен. В Австрии на уличном уровне функционировало презрение к венгру-гунну; ну да, здесь издавна действовал тот скотский механизм, заставляющий ко всякому, отдаленному от центра, относиться снисходительно, следовательно, нужно было доказывать. И строить. Парламент, мосты, дворцы, аллеи. И все это спускается к Дунаю в прекрасном композиционном сопряжении.


Жить и получить по морде в Будапеште


И еще туризм. Чудовищный VII Район полон ловушек в виде пивных и таксистов, которых лучше всего избегать. Мы как-то не избежали, и мой коллега очутился в больнице с конвульсиями и травмой черепа. Вообще-то, подобное могло случиться где угодно. В Кракове, к примеру, он мог бы еще получить и мачете. Но там, посреди мрачного нагромождения домов, все это имело в себе признаки разборок на районе. Так это выглядит, когда в жилой квартал набьют толпу восхищенных туристов, всегда являющихся пищей местных волков. Мы ехали в больницу, а город просыпался после тяжелой ночи, еще не протрезвевший. На улицах валялись бутылки, мусор, с домов обсыпалась штукатурка, а в вестибюле больницы стояли искусственные пальмы. На паркинге в трещинах стояли лужи холодной воды.

Мы поднялись на второй этаж, где коллегу положили, а он, очнувшись, чего-то бредил, перескакивая с третьего на десятое, отчего от перепугу нас самих начинало трясти. Это был высокий этаж, и с него можно было видеть прекрасную панораму Будапешта, тот великий мираж, иллюзию, все те мосты, Парламент и буданский замок, спускающийся к широкой реке, гора Геллерт и другие холмы, только это не производило на меня впечатление, поскольку этот самый mirage occidental я уже прекрасно знал от самого низа и – тут ничего не поделать – не мог его полюбить. Как, к примеру, люблю Братиславу. Или Краков. Или Белград. Или Нови-Пазар. Или, хотя бы, Бухарест. Или же Львов весной. Или Печ. Либо Призрен в Косове, где как-то во всем городе накрылось электричество, и тогда каждая пивнуха запустила агрегаты, тогда с дымом трубок смешался смрад дизельного топлива, и празднество в центре города раскрутился снова. Или Цешин. Или Вильно. Или Сигишоаре. Или Люблин, где в три часа ночи в хипстерской пивной пели на несколько голосов женщины из Келецкого воеводства в народных костюмах, и не знаю, был ли я когда-либо, на лучшей забаве. Или Франкфурт со Слубицами. Или Зеленую Гуру. Или Киев. Или Познань, где меня трогают эти их фыртли и вухты[121]. Или Москву, по которой на лошадях ездили пьяные девицы. Или Клайпеду, где я, ничего не понимая, стоял перед банкоматом, на котором застывали капли чьей-то крови. Или те маленькие словацеие местечки в Спише. Или же польские – в Галиции. Или в Нижней Галиции, или же в Любуском воеводстве. Или же те городки в Конгрессовке[122], если бы их было видно из-под того срача, который их засыпал. Или Кечкемет, где возникает впечатление, будто бы нет никакого смысла, и это приносит облегчение. Или Суботицу с ее самой лучшей плескавицей[123] на свете. И с таким же чувством бессмысленности. Или, Боже ж ты мой, даже Краматорск, который выглядит как стврый европейский город, только построенный советами. Или же множество других городов, которые ты просто так, банальнее всего на свете, любишь. Будапешт же тяжел, и я могу по нему лишь с болью шататься.


Но одно следует признать: в Будапеште с уровня улицы весь этот венгерский консервативный орбанизм невидим. В магазинах продают хумус, дешевый и хороший, имеются велосипедные дорожки, по улицам не ходят лысые уроды, выглядящие словно машина для ритуального национального убоя. Даже Magyar Garda[124], чаще всего выглядят как сборище зубрил, взявшихся служить Вольдеморту. С этими их гротескными костюмами к ним сложно относиться серьезно. А вообще-то Будапешт срабатывает. Если на автомобиль поставят блокировку, то не надо ждать целый день и подписывать миллион бумажек, ты всего лишь звонишь по телефонному номеру, наклеенному на окне, и через минут десять приходит мужик с терминалом, чтобы можно было заплатить штраф, и с ключом, которым он снимает блокировку. Так что Будапешт – это не враждебный, стереотипный восточноевропейский город. Это не столица Бордурии[125] – хотя иногда таким и выглядит.


Будапешт политический


В общем, я шатался по Будапешту, разговаривал с историками, политиками, сатириками. Мне хотелось узнать что здесь уже отходит от Иоанна-Павла, "добрых перемен"[126], Виктора Орбана, регента Хорти, Трианона[127].

Историки вспоминали, что в средние века Венгрия была крупнее Польши, а Трианон свел ее роль в Европе с приличной для Европы державы до роли страны-карлика, похожей на все остальные центрально-европейские, вот и дергающейся по этой причине, что вполне понятно.

Ясное дело, это было понятно. И прекрасно видно, потому что карту Великой Венгрии, от Секлерщины[128] до Риеки, и почти что от паркинга перед супермаркетом "Кабанос" при дороге на Хыжно и до самых предместий Белграда, клеят на бамперах и багажниках автомобилей, она висит на стенах в виде бумажного плаката или вырезанная на деревянной доске, еще она служит в качестве коврика для компьютерной мышки… И так далее и тому подобное. Невозможно ни у кого чего-то отобрать, чтобы об этом не позабыли. У Польши отобрали земли на востоке, но прирезали ей на западе. У Германии отобрали восток, только это принципиальным образом не изменило ее положения в Европе (Германия, словно гусеница, неплохо справлялись себе, даже сокращенные до одной трети своей давней территории). Россия утратила огромные куски, гигантские территории: Прибалтику, Белоруссию, Украину, влияние в Центральной Европе, в очередной раз Россию сильно оттолкнули от Запада – но, во-первых, она пытается это влияние восстановить, а во-вторых – все равно, она остается крупнейшей в мире страной и, чего уж тут говорить, империей.

А венгры, в свою очередь, могут только дергаться. Между словаками, румынами, сербами и австрийцами.


Янош Секи, венгерский журналист, говорил мне когда-то о трианонизме, что означает: что каждый, кто хотя бы в самой малой степени повернет назад последствия Трианона, в Венгрии будет героем.


Мы поехали в музей Трианона в Секешфеерваре. Музей был закрыт, хотя должен был открыт. Но двери были открыты. Так что мы вошли вовнутрь. Кричали "jó napot, bocsánat" (добрый день, извините – венг.) и что-то подобное, но никто не отвечал. Мы ходили по безлюдной экспозиции и осматривали старые карты, плакаты, которые должны были убедить французов, британцев и американцев не разбирать Венгрию на кусочки. И лозунги, такие как "nem, nem, soha" (нет, нет, никогда – венг.) или "Маленькая Венгрия – это не край, целая Венгрия – это рай". На плакатах и кухонных салфетках.

Перед музее дергался каменный турул[129], спутанный узами. Впечатление было самое драматичное, вот только на турула спиной опиралась целующаяся с парнем девица.


В штаб-квартире Йоббика в здании Парламента даже цветочный горшок был обернут венгерским флагом. Все были чрезвычайно милыми и совершенно не походили на кровожадных степных пост-кочевников. На сторонников пан-Турана, желающих пожрать цивилизацию. Девушки, что бегали по офисам, носили туфли на высоких каблуках. Мужчины походили на почтенных плюшевых медведей. То тут, то там висели или были наклеены контуры Великой Венгрии.

Но все это были цветочки по сравнению с тем, что в городе Озд сделал его избранный от партии Йоббик бургомистр Давид Яничак. Он приказал выкрасить весь коридор, ведущий в его кабинет в цвета ленты Арпада[130], а меня принял – бургомистр тридцатипятитысячного, несколько запущенного города, окружающего павшую промышленность – развалившись в глубоком кресле, словно на троне.

У Мартона Дьёндьёши, вице-главы Йоббика, который в своем сшитом по мерке костюме выглядел словно супер-европеец из какого-то гипер-Брюсселя, таких привычек не было. Он был ужасно мил и культурен. Он говорил, что Россия – она какая есть, такая и есть, но, по крайней мере, не притворяется, а вот Европа под прикрытием этой своей демократии и прав человека – испорчена и лжива. Помимо того, Россия является оплотом старых добрых консервативных ценностей, а европейская гниль, все это продвижение геев и разврата, отрицательно влияет на него самого и на его семью. И он не желает, чтобы его дети воспитывались в таком вот мире. Мне же вспоминались все те твердолобые мусульмане, с которыми я беседовал в Косово, Боснии и Санджаке. И которые говорили, более-менее, то же самое.

Дьёндьёши размечтался, когда мы начали говорить о Трианоне. Говорил, что, возможно, чего-то и удастся отыграть: тут какая-то область, автономная от Украины, здесь – от Румынии, а там поглядим. Что Венгрия никогда не откажется от какой-то формы объединения венгров, может быть когда-нибудь, в отдаленном будущем.

- Понятное дело, что нам хотелось бы вновь увидеть границы Великой Венгрии, но мы понимаем, что следует быть реалистами. Пока же что мы можем подыгрывать автономии Секлерщины, Закарпатья…


В мире, в котором исчез бы Pax Americana, весь тот порядок, гарантированный НАТО, это было бы более реалистичной идеей. Тогда в регион вошла бы Россия, и могда бы расставить пешки на шахматной доске по-своему..

И, к примеру, начать открыто поддерживать сербский сепаратизм в Боснии и северном Косово: таким образом Сербия объединится, ибо Белград не откажет ведь в просьбах о присоединении сербским квази-государствам в Боснии и Косово, и тогда конец с сербской интеграцией в ЕС и НАТО, зато гарантом нового расклада сил на Балканах будет Россия, и это она будет раздавать там карты.

Если прибавить еще обещание, данное венграм, что после децентрализации Украины им будут гарантированы влияние на Закарпатье, а румын силой вынудят дать какую-то форму автономии Секлерщины, то опорой нового регионального порядка станут Сербия и Венгрия, две в прошлом весьма важные страны, роль которых Запад свел к роли микро-государств региона (Венгрии – после Трианона, Сербии – после войны в Югославии), и на порядок этот в будущем, скорее всего, никто и не замахнется, потому что, что бы там ни было, этнически он обоснован.


А вот представитель партии власти вел себя как типичнейший представитель партии власти. С Жолтом Неметом, соучредителем Фидеса, экономистом и специалистом по международным проблемам, я разговаривал как будто с роботом.

Ожидая его, я читал себе книжку Игоря Янке про Орбана, и это был мой источник неустанной радости. В принципе, это была агиография. Янке пытался прильнуть к Орбану, словно к доброму дядюшке. Наряду с восхищениями его выдержкой, милой и решительностью ("я спросил его, правда ли то, что фильм Серджо Леоне (Однажды на Диком Западе) он смотрел столько раз. "Как минимум – раз пятнадцать…" – засмеялся он. Что его в этом фильме так увлекло? "Все. Героическая история. Поначалу ведь ситуация безнадежна […]. Чтобы быть хорошим и выиграть, необходимо не только умение стрелять и наличие мускулов, но нужно уметь еще и пользоваться мозгами, а еще - великодушие. Это очень важно")., в книге можно найти и примеры чудесного анализа ("Чтобы уравновесить влияния социалистов в бизнесе, выстраиваются новые олигархические схемы").

Пришел Немет, я сунул книгу в рюкзак и пошел за ним, в кабинет в левом крыле здания Парламента. Я задавал ему вопросы и заранее знал, что тот ответит. А говорил он, что все хорошо, что в принципе и непонятно, почему это Европа так настроена против Венгрии, ведь никакие обвинения или возражения не выдерживают конфронтации с правдой, что неправильности в "новых олигархических схемах" – это, в целом, чушь, а если что-то не так, то этим займется суд, и до свидания.


После этого я вышел из Парламента и направился в сторону körut'а (кольцевой бульвар – венг.), где встретился с Ференцем Дьюрчани, бывшим социал-демократическим премьером Венгрии, слова которого, обращенные к членам собственной партии: "мы лгали утром, вечером и ночью", были записаны, пошли в эфир и привели к националистическим беспорядкам, а затем и к победе Орбана на выборах. Теперь даже большинство противников Орбана признает, что Дьюрчань – это символ компрометации правительства социалистов, и вообще, всей той расстановки сил предыдущего десятилетия. И что он, собственно, должен уйти из политики, поскольку со своей новой партией Демократическая Коалиция, имеющая поддержку в размере где-то около десяти процентов избирателей, блокирует настрадавшуюся левую сторону политической сцены, на которой могло бы вырасти что-то новое. Это же пройдоха, - говорили мне про Дьюрчаня. Правда, какой симпатичный!

И правда. Дьюрчаня трудно не полюбить при первой же встрече. Он обладает обаянием симпатичного зубрилы, который делает все, лишь бы выйти из этой роли. Мы сидели в его оисе, пили кофе и курили его красные мальборо.

Ну что же, с Дьюрчанем приятно было поболтать, но в принципе, звучало это точно так же, как критика польского правительства ПиС в исполнении демократической оппозиции.

Орбан – это диктатор; его система – это коррумпированный авторитаризм, все ясно, - Дьюрчань хлопал очами серны, - во времена социалистов тоже, к сожалению, случались искажения, но тогда это были исключения, сейчас же все оформилось в систему.

А помимо того, можно догадаться: постоянный набор: беженцы, Европейский Союз, права человека и т.д. Откуда берется общественная поддержка Орбана? А вы почитайте Иштвана Бибо, венгерского политолога и политика средины ХХ века, который то, что сейчас творится, уже однажды описал. Отсылаясь к тридцатым годам прошлого столетия.


Ну да, Бибо почитать стоит. Ибо, по его мнению, наибольшим страхом центрально-европейских народов является страх перед разломом национального единства. И перед тем, что подобные страхи ведут к появлению "фальшивых реалистов" – которые, с помощью "шумной публицистики" и "национальной науки", оторванной от объективной истины, и по причине этого деградировавшей до роли псевдонауки, "самоупоения" величием собственного народа – выигрывали, добывали власть и, проводя "антидемократическое правление […] с сохранением демократических форм", превращали свои страны клетки, ключи от которых держали держиморды. В Бордурию. Что самое интересное, в коммунистические времена Бибо был чемпионом той среды, из которой впоследствии вырос Фидес. В том числе, естественно, и Виктор Орбан, один из наиболее известных "фальшивых реалистов" Центральной Европы.

Бибо основывал свои наблюдения на предвоенной Центральной Европе, в которой только лишь Чехословакию можно было бы назвать по-настоящему демократическим государством, но в Центральной Европе Бордурии возродились и в наши времена.


Акош Хадхази


Акош Хадхази является важным политиком партии Политика Может Быть Иной и бичом для коррупции в орбановской антилиберальной демократии, а кроме того – действующим ветеринаром из города Сексард.

Я припарковал машину перед его кабинетом, который размещался в отдельно стоящем павильоне. Пришлось прорваться через регистратуру, которой заведовала печальная женщина в голубом. Хадхази был милым, бородатым и скромным. Одет он был в белый халат. Меня он принял в кабинете, где пахло собаками и котами. Довольно часто нам приходилось прерывать беседу, потому что кто-то приносил какое-нибудь больное животное. Хадхази исчезал в процедурном помещении, отдавал какие-то распоряжения и возвращался.

Сам он бывший фидесовец, работал в Сексарде и, как сам говорил, прекрасно знаком со способами функционирования локальных структур партии.

- Потом я сориентировался, что так оно действовало по всей стране, - рассказывал он. - Например, во время голосования по вопросам концессий, фидесовцы получали эсэмэски с указаниями, как они должны голосовать.

Своим предоставлялись заказы. Под них писали предписания. Так что фидесовцем было выгодно быть. "Чтобы уравновесить влияния социалистов в бизнесе, выстраиваются новые олигархические схемы" - писал уже цитированный Игорь Янке.

Когда Хадхази увидел, как все это действует, он вышел из Фидес.

А зачем вообще вступал в эту партию? Почему – ведь не только он один, но множество народа, который теперь чувствует себя обманутым Орбаном, голосовали за него?

- Мне казалось, что после социалистов хуже уже быть не может, а Фидес предлагал какое-то объединение вокруг идеи, позитивный патриотизм, казалось, будто бы страну можно по-настоящему реформировать, - рассказывал мне знакомый венгерский журналист, который тоже чувствует себя сиротой после ухода придуманного Фидес.

То же самое, более-менее, говорил и Хадхази.

Компрометация государства во времена Дьюрчаня, новая надежда – и разочарование.


Эту историю я слышал неоднократно. О карьере зятя Виктора Орбана, Иштвана Тиборча, который с ужасной скоростью вырос в серьезного бизнесмена: благодаря заказам местных фидесовских органов власти, он начал устанавливать современные системы освещения на светодиодах во многих венгерских городах. Вообще-то говоря, Тиборч был всего лишь верхушкой айсберга. Журналисты-расследователи сообщают о договорных тендерах, о растаскивании средств ЕС, о том, что Фидес считает весь венгерский рынок исключительно собственным, о покупке пост-габсбургских дворцов новой аристократией.

Да, это Венгрия, это украшенный фасад новой власти. Но Фидес старается вести левую экономическую политику, потому что, похоже, прекрасно чувствует, что в Центральной Европе хорошо продается консерватизм и укрытая под консервативными одежками левизна. Поэтому Фидес смешивает одно с другим, создавая программы для молодых семей, понижая коммунальные платежи или же облагая налогами крупный бизнес, хотя цена за это весьма высока, так что сотрудники бюджетной сферы – учителя, врачи – время от времени выходят на улицы, протестуя против низких зарплат. Венгрия имеет огромные долги, но в последнее время старается долги выплачивать, так что ее позиция в рейтинговых агентствах постепенно повышается.


Орбан пожрал все наррации[131], - говорит мне за пивом знакомый. – Левую, правую. И он все представляет так, что если что не он, то это крайность. Оппозиция с левой стороны – коммунисты. Оппозиция с правой стороны – фашисты. Один только Орбан спасти нас от лукавого. И часть людей в это верит. А в сумме – все это всего лишь патологическая система.

Пожрал, но не все. Имеется еще Пес с Двумя Хвостами. Это партия, председательствует которой Гергель Ковач, график. Время от времени Пес появляется и спасает Венгрию. Его избирательные обещания идут значительно дальше обещаний Фидеса. Ведь Пес в своей избирательной программе предлагает венграм, среди всего прочего, вечную жизнь, пониженную гравитацию, мир на всем свете и два заката солнца в сутки. А еще ликвидацию болезней (и тем самым, ликвидацию главной проблемы, которая мучает венгерское здравоохранение), дармовое пиво для каждого венгра, приятственную погоду летом: градусов двадцать – двадцать пять тепла плюс живительный ветерок), постройку космической станции, превращение будапештских улиц в венецианские каналы (это чтобы было красивше) и возведение искусственной горы посреди Венгерской низменности. Ну и last, but not least, Пес постулирует создание Малой Венгрии на месте Великой Венгрии. Кто желает для себя форму Великой Венгрии – пущай вырежет ее в границах Малой Венгрии, а лишнее отдаст сербам, румынам, австрийцам, украинцам и словакам. Ибо, как убеждает Гергель Ковач, поход в другую сторону и отбор у них территорий, которые раньше принадлежали Большой Венгрии, было бы делом невежливым. Подпись на плакатах пса гласит: "Он настолько очарователен, что наверняка не будет желать вас обокрасть".


Эмёд


Я поехал в Эмёд, потому что всегда хотел. Это город, в районе которого, de facto являющемся деревней, Иштванмайор, проживают поляки, переселенные сюда из деревни Деренк. А точнее, потомки спишаков[132] и подхалянцев, которых переселили в северную Венгрию, когда эпидемия чумы выбила давних жителей. Гурали-горцы проживали в Деренке целых две сотни лет, из-за всего этого они даже перестали быть гуралями, пока не пришло время, когда регент Миклош Хорти, уже во времена Второй Мировой войны, пожелал расширить охотничьи угодья – и жителей деревни переселили. Как раз в Иштванмайор.

Я подъехал по дороге, выложенной из бетонных плит. Особо замечательно Иштванмайор не выглядел. Выглядел он даже хуже, чем самая обычная венгерская деревня. В самой деревне, возле Дома культуры, правда, действует wi-fi, а над самим Домом развеваются флаги ЕС, Венгрии и Польши, зато заканчивается асфальт. В нескольких метрах дальше было кладбище: Ремьяш, Сомодья, Вода, Худи, Штефан, Ковач, Коре, Бубенко, Фазекаш, Кустван, Шафарчик, Скалички, Будински, Адамус…

Я пошел по улице Деренецкой искать поляков. Здесь стоял костел с крытой жестью колокольней. Пара грязных внедорожников. Огромная площадь, еще не обросшая по краю домами. Спортивная площадка на траве и колесные покрышки в качестве цветников.


Со Штефаном Ремьяшем говорим на какой-то странной версии общеславянского языка.

- Я, - рассказывает он, - ходил в Пешт, работа. Шофер. Будапешт – Мишкольц, Эмёд. Старики еще бухтели по-нашему. Молодые, - рассказывает он, - нет. Вот он, - указывает Штефан на собственного сына, - не понимать.

Сын улыбается и беспомощно раскладывает руки:

- Nem értem (Я не понимаю – венг.).

А помимо этого – классика. Провинция. Молодые бегут в Мишкольц или в Будапешт. Я не удивляюсь: и сам бы бежал. Практически никто уже ничего не разводит. Здесь поселяется все больше венгров. Один из них устроил мне скандал за то, что я фотографирую грязную Деренецкую улицу. Он еще долго вопил, когда я отвернулся и пошел в другую сторону.


Славяне


Венгры постепенно начали впитывать в себя живущих в Карпатской Котловине славян. Этот процесс длился тысячу лет и так никогда и не закончился, потому что, в конце концов, те славяне из Карпатской Котловины, которых венгры не ассимилировали, от них оторвались.

Хорваты вошли в состав Королевства сербов, хорватов и словенцев, впоследствии преобразованного в Югославию; а словаки государственному союзу с венграми предпочли союз с Чехией, с которой, впрочем, они флиртовали еще раньше, в том числе, при кодификации языка.

Славяне отправились к славянам – но ненадолго.

Потому что, как оказалось, все этим наднациональным славянским государствам быстро пришел конец. Одни славяне не были в состоянии договориться с другими славянами; и их государства, построенные на панславянских иллюзиях, треснули вдребезги пополам. Цивилизационные различия оказались более сильными, чем славянское единство, ну а славянское "языковое и культурное единство" оказалось не толще кожицы. Миражом…

В Югославии ведь речь тоже пошла о цивилизационных проблемах: хорваты-католики, воспитанные в габсбургской державе, несмотря на начальный энтузиазм и бросание в братские объятия православным сербам, еще до недавнего времени подданным Турции, не могли долго выдержать в стране, в котором все и вся захватили сербы. Важнее ранее сильно подчеркиваемых "неразрывных уз крови и культуры" оказалась принадлежность хорватов к миру Запада, по крайней мере – восприятие этого. Прохлада католических соборов, слова латинской мессы, воспоминания о старой Центральной Европе скрежетали, встречаясь с дымом православных кадильниц, бородатыми попами, с городами, в которых еще недавно стояли мечети. Кириллица против латиницы. Вино против сливовицы. Заваренный по-европейски кофе против того, что готовится в джезве.

Кще недавно бывшие крестьянами, традиционалистские словаки, зато, чувствовали себя используемыми чехами, с их сильной, возрожденной после многих лет германизации культурой, с сильным мещанским государством, обладающим крепкой промышленностью. Словацкие националисты писали о "колонизации". Многие словацкие национальные деятели были католическими священниками, и им не нравились чешские гуситские, а то и атеистические стремления.

Первый раз все эти, по выбору наднациональные, центрально-европейские славянские государства разлетелись вместе со Второй Мировой войной. Коммунизм вновь объединил все вместе, но как только советская морозилка перестала морозить, славянское единство вновь разлетелось.

И вновь было то же самое. Вино против сливовицы. Европейский кофе против кофе по-турецки, из джезвы. Хорваты, ссылаясь на свое центрально-европейское наследие, на собственное прошлое в габсбургской империи, приводимой в действие германской цивилизационной силой, презирали отдаленных от этого центра сербов, к тому де впутанных в оттоманскую, "варварскую" историю. А потом – вновь в союзе с Германией, на сей раз нацистской, которая на какое-то время избавилась от лоска воспитанности и позволила наихудшим стереотипам стать официальным способом видения мира – хорваты забивали сербов, как зверей. В музее Баня-Луки, фактической столицы Сербской Республики в Боснии, можно увидеть фотографии, на которых смеющиеся хорватские солдаты позируют фотографу, в то время как отрезают сербу голову пилой.


Отношения между словаками и чехами никогда не дошли до уровня ненависти, не говоря уже о взаимных убийствах. Но базовый механизм, заключающийся в том, что те, кто находится поближе к цивилизационному центру, презирают более отдаленных – действовал. Для чехов Словакие была внутренней Руританией. Страной сельской, но еще и отсталой. Словаки перебрасывают эту снисходительность далее на восток. Уже восточная Словакия, со своей отдаленностью, русинскостью ассоциируется с восточностью и всеобщей цивилизационной разреженностью, для Братиславы является отсталым краем света.

Не вспоминая уже о лежащей за ней Карпатской Руси, части Украины. Украина – это дикие земли за концом света, как с перспективы Праги, так и Братиславы. Что самое паршивое, Украина трактуется таким же образом еще кое-кем, потому что далеко, в давних финских лесах, на берегах реки Москвы, размещается еще один центр. Этот центр, правда, частично светит отраженным от Запада сиянием, но на Украину он глядит так же, как и другие славянские страны, более приближенные к западному центру: со смесью снисходительности и пренебрежения. Существенная разница такова, что если чехам или словакам Украина не представляется особо симпатичной страной (потому что она восточная, страшная, холодная и негостеприимная), то для России совсем наоборот: она является приятной аграрной идиллией. Да, отсталая, потому что мужицкая, но селянская и теплая, наполненная очаровательными обычаями, сексом и жаркими, упоительными ночами. По крайней мере, именно такой она была до момента, в котором был запущен демонизируемый в Москве украинский национализм. Одним словом – для русских она, более-менее то же самое, что Словакия для чехов. Украина реагирует на эту снисходительность аллергически: Микола Рябчук называет это колониальным рефлексом. Юрий Андрухович, описывая в Московиаде одну из героинь, Галю, любовницу главного героя, Оттона фон Ф., писал так: "где-то незадолго до Нового Года мы ехали в одном и том же купе. Я домой на каникулы, она – в Карпаты, кататься на лыжах. Типичная москвичка, с несколько пренебрежительным отношением к украинцам, всю дорогу она насмехалась над украинским языком". Отто фон Ф., поэт, дамский угодник и – не будем скрывать – мужская шовинистическая свинья, влюбляет Галину в себя и бросает ее. За что она, оказавшись винтиком в машине российской системы, пытается покончить с ним с помощью змеиного яда, потому что по профессии она змеелов.

Во всяком случае, достаточно, если речь идет о совместной, огромной славянской семье народов и дружбе между ними. О кровном братстве.


Короче, Словакия оторвалась. Поначалу от Венгрии, впоследствии – от Чехии. Никогда не сразу, всегда со страховкой, пытаясь соотнести силы с намерениями.

Могло, а почему бы и нет, образоваться еще кое-что: государство русинов, охватывающее северо-восточные территории Короны, где сейчас располагается принадлежащая Украине Карпатская Русь. А еще пограничье нынешних Украины, Словакии и Польши. Ну и, наверняка, приличные куски восточной Словакии и, кто знает, наверняка и Румынии.

Государственная русинскость кое-где забулькала, но не закипела, не наполнила своим содержанием территорий, населенных людьми, которые были готовы признать себя русинами.


Румыния


Когда я впервые ехал в Румынию, тогда еще имелось непосредственное соединение с Польшей. Вы выезжали из Кракова, и поезд шел на восток. Через польскую Центральную Европу, через польские Бескиды, которые, после пересечения перевала, делались словацкими. Давняя Галиция переходила в Верхнюю Венгрию, и пейзаж немного менялся. Все правильно, Галиция, Бескиды – это была польская Центральная Европа, только ее центрально-европейскость давно уже выветривалась, наново формируемая восточными ветрами из польского центра. Словакию поначалу формировала Венгрия, а потом совместное с Чехией государство. Когда Словакия наконец-то пошла своим путем, старой Центральной Европы здесь осталось прилично. Да, Словакия это была бы периферия Центральной Европы, но в ней имелось то, чем Центральная Европа и является: спокойствие, неподвижность, почтенность, нерушимость формы и обычаев.

Здесь все это еще чувствовалось, хотя и здесь, возможно, все уже начинало развинчиваться и распрягаться, как в польской или украинской Галиции.


Тогда, когда я ехал впервые на поезде в Румынию, ночь запала еще в Польше, так что Словакию не слишком-то было видать. За окнами было черно и, собственно говоря, совершенно не центрально-европейско. Мигали только названия станций и заросшие сорняками отрезки железнодорожного полотна. Посреди ночи кто-то вопил про украденные деньги; кто-то, помню как сквозь сон, бежал через перрон и орал во все горло. Потом поезд тронулся, и в черноте ночи мы вкатились в Венгрию.

Проснулись мы уже в пусте. В самой срединке венгерской котловины. Было пусто, травянисто, плоско; меня всегда привлекал этот последний отпрыск азиатской степи, место, где осел последний европейский народ, прибывший из этой степи. Я стоял у окна в пропотевшей вчерашней одежке и пялился в эту мини-беспредельность, обчекрыженную Карпатами до центрально-европейских размеров.

Венгры, подсевшие в наше купе, вытащили хлеб, паприку и салями, совершенно как будто пейзаж за окном был недостаточно венгерским. Они вышли еще до того, как закончилась ныне существующая версия их страны, так что в купе остались только мы. Потом вошли пограничники. И венгры, и румыны разговаривали друг с другом по-венгерски.

А потом поезд перекатился через границу. Пейзаж по сути своей не изменился: крытые черепицей приземистые дома, одинаковые по одной и по другой стороне. Все по сути было таким же самым. Расположение деревень и местечек. Весь этот цивилизационный стержень. Ну и пейзаж: как было плоско и словно в пусте, так и осталось. Изменилась лишь патина.

Черепица в Румынии была более старой и более почерневшей. Несколько заброшенные, но более-менее ровные венгерские газоны здесь делались замусоренными и заросшими сорняками, либо же облысевшими неопределенными поверхностями. Пейзаж набух бетонными достройками, напитался ржавчиной и разрухой, застыл в утренней жаре; помню, как я сдерживал дыхание, впервые в жизни глядя на Румынию, а потом выдохнул – и издал из себя город Арад.


Венгрия – Румыния


И до сих пор мне нравится въезжать в Румынию из Венгрии. Ведь тут имеются свои чудеса: одни изображают из себя азиатских варваров, а вторые – римлян, вот только те вроде как – азиаты вылизаны так, что скучно, ну а вроде как – римляне по сравнению с "варварами" выглядят образом хаоса. И их не спасают придорожные столбики, изображающие римские милевые камни. Впрочем, вот уже с какого-то времени их делают из пластмассы, и иногда они висят в нескольких сантиметрах от земли на металлическом пруте. Сразу же за границей Венгрии продолжает существовать вроде как та же самая действительность: дома, города, весьма часто – тот же самый язык. Но если жить стереотипами, то трудно не получить впечатления, будто бы заканчивается Европа Центральная, а начинается Европа Восточная. Хотя, здесь речь идет о востоке не как о направлении, но как об удалении от центра. Теперь же новым центром является Бухарест, а не Будапешт. И потому-то с румынской стороны все встало вверх ногами.


Я спросил у мужика, что стоял на обочине, где можно купить зарядку. Спросил я на ломаном венгерском, а тот глянул на регистрацию и ответил на каком-то общеславянском: "на бензинке".

- Куда еде? – спросил он еще.

- Клуж, - сообщил я.

- Еде, - сказал мужик и сердечно помахал мне.

И зачем мне slovio, - задумался я, - со всей его prostu gramatja i logiku struktura.


Ну да, здесь все было иначе. Дымовые трубы мертвых фабрик среди взлохмаченной травы. Даже деревья здесь, похоже, садили в другом порядке, потому что все было не так, даже если не было никаких застроек. Возле крана на станции было написано, что apă nu este potabile (вода не для питья – рум.), а выключатель находился так глубоко за холодильником, что руку нужно было всовывать по самый локоть.


Да, Польша гораздо сильнее походила на Румынию, чем на Венгрию.

Я пытался уловить разницу. Мостовая плитка, похоже, была более дешевой. Здесь не так заботились про отделку деталей. Надписи на дорожных указателях выглядели так, словно их вырезали ножницами. Повсюду висели плакаты, призывающие непонятного кого, наверное, всех скопом, начать героическую борьбу с коррупцией; а как только начиналось двухполосное движение, тут же появлялось и ограничение скорости до семидесяти, и стояла полиция с радаром. Я купил автомобильную зарядку для телефона: выглядела она топорно, зато электричество грузила словно лопатой.

Ах, Восточная Европа, восхищенно думал я. Как же я тебя люблю!

Снова я был дома.

А потом я вскарабкался на возвышенность, и то, что я с вершины увидел, привело к тому, что пришлось остановиться. Так что я съехал на обочину и глядел.

А был это Хуедин.

В сиянии заходящего солнца вопили отражением жестяные крыши цыганских дворцов. И город был заполнен ними.

После этого я сел в машину и съехал вниз, в долину, заполненную жидким золотом.


Мне нравится ездить по Румынии. Очень мне нравится ездить по Румынии. Мне даже нравится то, что если въезжаешь в Румынию со стороны Венгрии, то не слишком понятно, на каком языке здороваться с пограничниками: то ли венгерскими словами jó napot, то ли румынскими bună ziua.

Мне нравится та перемена, которая всегда случается, как только я пересекаю венгерско-румынскую границу. Венгрия какая-то вся упорядоченная и застывшая, она производит впечатление стерильности и, чуточку, непроницаемости, а вот Румыния больше похожа на южную версию Польши. Быть может, поляки предпочли бы думать о себе иначе, но их знаменитое братство с венграми (о котором венгры чаще всего говорят, что "это поляки так считают") по сравнению с этим подобием проигрывает. Начинается шильдоза, словно на Диком Западе, и пластикоза белых, недавно замененных металлопластиковых окон. Начинается то же самое, что в Польше: новое, пост-крестьянское население, живущее в городах, которых само не строило, и с которыми толком и не знает, как обходиться. Если кто въедет в Орадею или Клуж, тот увидит, что венгерскость, там окутываемая румынами, очень походит на немецкость, управляемую польскостью во Вроцлаве или Щецине.. Трансильвания – это то же самое, что и польские, оставшиеся после немцев земли или Великая Польша: полутруп Западной Европы, нафаршированный изнутри и намазанный сверху восточноевропейскостью. В этом полутрупе еще тлеют остатки западной жизни и западных инстинктов, возможно, что они даже как-то возрождаются, кто-то даже пытает их реанимировать – но все это так же остается зомби, что-то там мычащий без склада и лада, чего ему запомнилось из предыдущей, более полной жизни.

Румыния. Сразу же заканчивается в пейзаже венгерская композиция застройки и зелени, слишком изысканная с польской или румынской точки зрения, довольно простоватая с немецкой или австрийской точки зрения. Начинается диктатура бетона асфальта. Уличная плитка меняется на дешевое, зато эффектно сформованное дерьмо. В Румынии пространство перестает быть очевидным образом безопасным и однозначным. На дороге необходимо концентрироваться, а не глуповато предполагать, что она не станет сопротивляться или порождать неожиданности.. Все это знают и едут по левой полосе, потому что на правую всегда кто-то может выйти или что-то выскочить. Как-то раз, например, мне прямо под колеса выгнал свое стадо пастух, одетый в две натянутые одна на другую куртки и в точно такой шапке, в которой умер Чаушеску. В одной руке он держал посох, а в другой – смартфон, из которого к его ушам тянулись белые провода наушников. Я едва успел притормозить. Ну и всегда имеется риск, что кто-то, включающийся в движение, сделает это по-восточноевропейски: то есть выедет на половину дороги и будет глядеть для подъезжающих невинными глазами серны: сразу убьешь или, все-таки, нет?

Собственно говоря, это румынское пространство напоминает нечто вроде пространства между Польшей и Украиной, с куполами церквей, отражающими солнечное сияние, с неочевидной разметкой полос. И видно, что Венгрия – это, все-таки, влияние германской цивилизации; Центральная Европа в пост-габсбургском издании. Далекая, хотя и обладающая собственным шиком, провинция германского центра. В западной Румынии вроде как тоже была Габсбургия, но выглядит она где-то так, как в такой же пост-габсбургской Галиции, в ее польской части, ну тут, что ни говори, Европейский Союз со своими влияниями, а в украинской ее части православие и множество решений, напоминающих о пост-советском пространстве. Ведь и Галиция, и Трансильвания не были теми странами, в которых габсбургская цивилизация могла бы сопротивляться тому, что надвигалось из нового цивилизационного центра: Варшавы и Бухареста. Городов, удивительно похожих один на другой, похожим образом расположенных и выполняющих подобную функцию.


Выборы в Трансильвании


В средине декабря должны были состояться парламентские выборы. Румыния считалась страной, устойчивой к волне популизма, что заливала Центральную Европу. Со своим либеральным президентом Клаусом Йоханнисом, джентльменом немного не их этой эпохи, семиградским саксонцем из Сыбина, который говаривал, что предпочтет проиграть выборы, чем играть в них бесчестно, уже начинала видеться как последний бастион центрально-европейской либеральной демократии. Румынию в средствах массовой информации потихоньку начали называть "новой Польшей". Страна претендовала на то, чтобы занять место Варшавы в восточно-европейском порядке, когда Варшава отплыла на нелиберальные, популистские и непредсказуемые воды. И вот теперь Румыния – такими были спекуляции – должна была стать наиболее выдвинутым на восток стражем либерального порядка, с растущим ВВП, цивилизационным развитием, все более лучшими дорогами (потому что еще недавно качество дорог в Румынии была поводом для того, чтобы заламывать руки, точно так же, впрочем, как и в Польше) и все более демократизирующейся политической сценой.


В день румынских выборов я был в Трансильвании, поехал в Валхид, давний немецкий Вальдхюттен. Мне хотелось поглядеть, как выглядят выборы в провинции, а при случае отыскать Эди Бака, последнего немца из Вальдхюттена. Человека, который занимался опекой старой саксонской церкви в деревне. Стража наследия места, превратившегося в пост-немецкую скорлупу, заполненную румынским и ромским этносами. Здесь я бывал кже давно; сейчас мы долго ехали по грунтовой, высохшей дороге между не слишком крутыми холмами Трансильвании и удивлялись тому, что они больше походят на Свентокшыские Горы[133], чем на страну обнаженных скал и замков на краю обрыва из фильмов ужасов. Как раз тогда мы и познакомились с Баком. Он был уже старым, кожа у него была словно мятая бумага. На ногах у него были обрезанные резиновые сапоги: нечто вроде прародителей кроксов. Он рассказывал о том, на что походила давняя, немецкая жизнь в Вальдхюттене и других окрестных деревнях, которые встретила подобная судьба. Немцы производили вино, разводили скотину. Они создавали соседские кружки, которые организовывали жизнь по деревням: похороны, свадьбы, уборки, празднества. Потом все они куда-то исчезли, и остался только Эди Бак, который открывал редким туристам церковь, брал у них пожертвования на восстановление той же церкви, скрупулезно записывал ихв детской тетрадке с Бартом Симпсоном на обложке и рассказывал про давнюю немецкую жизнь в Вальдхюттене. С румынскими соседями, теми самыми, которые проживали здесь раньше, и с теми, кто постепенно приходил на место немцев, он жил нормально. Просиживал в трактире неподалеку от церкви. Тот представляла собой темную и тесную пивнушку, в которой цуйку[134] разливали в бутылки из под фанты.

Короче, в Вальдхюттен мы приехали в день выборов. Вместо старой грунтовки за деньги Евросоюза проложили асфальт, но, похоже, изменилось только это. Даже пивнушка была, и, как и раньше, там продавали самогонку из фруктов. Вот только курить внутри уже было нельзя, поскольку, как объяснил бармен, Румыния вошла в Европейский Союз, и теперь новые указания. Потому народ выходил на холод. Да, Эди Бака тоже уже не было в живых. Я пошел на опушку леса, на старое немецкое кладбище отыскать его могилу. Отыскать не мог, пока ее не показала мне какая-то цыганская семья: женщина с парой малолетних детей. Каждый из них нес на плече топор на длинном топорище. Они пришли сюда из расположенного неподалеку ромского поселения.

Трогательным было то, что некоторые дома были копиями саксонских домов, только возведены они были чуточку неуклюже и меньше по размеру. В общем, выглядели они словно малые, не до конца оформившиеся дети тех старых, оставшихся после немцев домов.

Так кто здесь не интегрируется?


Избирательный участок обогревали углем, который палили в печке-буржуйке. Три члена комиссии проверяли документы у большой ромской семьи, что пришла голосовать. Взрослые заполняли бюллетени давали детям, чтобы те уже бросали их в урны. Под участком крутился скучающий и один-единственный полицейский с нашитым на рукаве румынским орлом с крестом в клюве. Он охранял выборы, но здесь абсолютно ничего не происходило, потому он ужасно скучал, вздыхал и ежеминутно поглядывал на часы: это же сколько еще времени осталось до закрытия участков.


Выборы выиграла Социал-демократическая партия с сорока пятью процентами голосов. На десять пунктов они перегнали поддерживаемых президентом Йоханнисом либералов из Национал-Либеральной Партии. Такими вот были выборы в Румынии: никаких националистов, никаких анти-европейских популистов. По крайней мере, именно так оно тогда выглядело. Никто еще не знал, что социал-демократы начнут свое правление с принятия закона, которое позволит заметать под половик политические извраты, и что это приведет к массовым протестам в стране, которые ужасно испугают власти..


Партия Объединенной Румынии, которая развесила по всей стране плакаты с усатым лицом Влада Цепеша, прозванного Дракулой[135], на фоне Великой Румынии, увеличенной на территорию Молдавии и украинского Буджака, получила неполные три процента голосов. И действительно, последний бастион либеральной демократии. Социал-демократы и либералы во главе, а националисты получают огрызки.

Когда впоследствии я сказал Ане, румынской журналистке-расследывателю, про этот вот "последний бастион", она поглядела на меня с жалостью.

- Так социал-демократы, - сказала она, - это как раз популисты и есть. И люди за них голосуют, ловясь на их лозунги: что те, мол, увеличат пенсии, что увеличат социальные пособия. Это же пост-коммунисты. На их совести множество обманов.

Аня говорила, что если речь идет о коррупции, ситуация в Румынии, как всем известно, не самая лучшая, но теперь может сделаться еще хуже. Могут вернуться времена начала двухтысячных годов, когда от жульничества на каждом уровне страна буквально трещала.


Сату Маре


В Сату Маре, расположенном неподалеку от границы, избирательных плакатов было немного. Их клеили, в основном, на предназначенные специально для этого стенды. Мы ходили по площади 25 октября, с ее брутальными фасадами и Дворцом Администрации, выглядящим словно многоступенчатая космическая ракета, готовая утащить Румынию прямиком в брутальное небо. Ступени ракеты должны были символизировать три национальности, проживающие в Трансильвании: румын, венгров и немцев. Самая высокая ракетная ступень была символом их единства в социалистической Румынии. Впрочем, с вершины Дворца была видна Венгерская Народная Республика. Когда с фанфарами и помпой здание сдавали в эксплуатацию в 1984 году, социалистическая Румыния едва дышала: вся продукция, как промышленная, так и сельскохозяйственная, шла на экспорт, потому что Николае Чаушеску овладела манечка выплатить все внешние государственные долги. Экономили на электричестве и отоплении. Александру, мой румынский приятель и ровесник, рассказывал мне, что его воспоминания о восьмидесятых годах, проведенных в одном из жилых кварталов Бухареста – это то, как он делал зимой уроки, напялив пальто, с перчатками на руках и при свечке. В том же 1984 году имел место неудачный государственный переворот, который группа офицеров желала провести против Чаушеску. Переворот не удался, потому что о заговоре стало известно, а одну из воинских частей, которая должна была низвергать диктатора, послали на село, где вместо того, чтобы брать власть в свои руки, армейским пришлось помогать крестьянам в полевых работах.


Через более чем четверти века после расстрела Чаушеску и его супруги, Елены, Сату Маре мерцало праздничными огоньками и цветными лазерными лучами, что освещали стены домов. В городском парке организовали предпраздничную ярмарку. Из динамиков попеременно орали колядки и вечно живые хиты. Во мраке, неподалеку от центра веселья, на римской колонне стояла капитолийская волчица, кормящая Ромула и Рема. К колонне присобачили профили римского императора Траяна, завоевателя Дакии, и вождя даков Децебала, защитника своей страны. Мне всегда нравился этот вот румынский раздрай, на котором местные строили свою державную идентичность. Как-то раз, под рюмочку цуйки, так что обстоятельства оправдывали задавание дурацких вопросов, я спросил у Александру, а за кого он был бы, ежели чего: за римлян или за даков. Александру поглядел на меня странным взглядом, но задумался серьезно. – За даков, - промямлил он наконец. – Но поверь мне, ты, скорее всего, единственный человек в Румынии, который задает себе сейчас подобный вопрос.


Остатки славянскости


Теперь-то, возможно, и так, но в свое время Румыния пережила резкие дебаты, касающиеся собственной тождественности. Когда кириллические и православные элиты Валахии и Молдавии выявили, что их народ разговаривает на языке, являющемся далеким потомком латыни, правда, очень сильно напитанном славянскими и турецкими влияниями, они начали выводить собственное происхождение от римлян – завоевателей Дакии. В XIX веке, во времена кодификации национальных языков, румынский язык был соответствующим образом дополнительно латинизирован и обтесан от массы славянских заимствований: у славянскости, в испарениях которой румынскость вялилась в течение многих столетий, не оказалось абсолютно никаких шансов в конфронтации со столь благородным происхождением, как римское. Так что какое-то время румыны наряжались в перышки потомков центурионов и римских поселенцев, чтобы, правда, через какое-то время вспомнить о покоренных ими же даках, чтобы и их тоже включить в список предков. Со временем образовались лагеря: одни желали видеть в себе наследие римлян, другие – даков. Третьи говорили, будто бы они дако-римляне, четвертые, наоборот: что они римляно-даки. Были даже такие, которые утверждали, что это не римляне принесли дакам язык, а наоборот. В свое время даки пошли на Апеннинский полуостров и основали Рим; так что нашествие Траяна было бы всего-навсего возвратом на старую отчизну. И наконец, уже в социалистические времена, из уголка достали забытых, покрытых пылью славян и включили их в тождественность в рамках социалистического братства с окружающими социалистическими народами, что ни говори, практически полностью славянскими.

Теперь, после упадка коммунизма, о славянах мало кто помнил. Или же выводил нехорошие ассоциации. Когда в добруджанской Медгидии, в довольно паршивом бараке-пивной возле рынка, как-то заговорилось на эту тему с попивающими цуйку мужиками в бараньих шапках, носимых на самой макушке, и когда у меня неосторожно вырвалось, что, мол, в румынском языке до сих пор имеется много славянизмов: ведь любовь – это dragoste, война – это războj, жертва - это jertfă, меня оттуда чуть ли не на кулаках вынесли, да еще и посоветовали, чтобы я как можно скорее пересмотрел собственные взгляды по данному вопросу. Турецкие слова, говорили мне, возможно, немецкие – ну ладно, только не славянские!


У славян в Румынии не самая добрая слава. Вот Польша – это нечто иное. Румыния является одним из немногих государств, наряду с, допустим, Грузией и Украиной, в которых Польша обладает чем-то вроде soft power. Польша в Румынии считается страной, которой удалось вполне нормально пройти трансформацию и дочалапать до вполне даже ничего статуса в ЕС, как политического, так и политического. И вообще, весьма себе симпатичная страна.

Корина, проживающая в Бухаресте, владелица весьма приятной забегаловки возле Gara de Nord, где в свое время нам удалось ввести в меню "бешеных собак"[136], рассказывала, поглощая тех же "собак", что в Польше впервые побывала в начале двухтысячных годов. В Кракове, на кинофестивале. Они шли под утро по трамвайным путям, и к ним подъехала полиция. Им просто обратили внимание, что по трамвайным путям ходить не следует, и уехали. Корина не могла сдержать изумления. Их не отвезли в участок, не влепили штраф, даже не обложили матом сверху донизу – просто обратили внимание и уехали. Вот это культура! – подумала она.

Еще больше ей понравилось то, что на фестивале, хотя это было утро понедельника, весь кинозал был заполнен, а люди еще сидели и на приставных местах. – В Бухаресте, - сообщила она, - мы рады, когда на подобные события в пятницу вечером набирается половина зала.

В Сату Маре нам удалось встретить полонофилов. Мы сидели в заведении под названием "Цеппелин" и покупали друг другу "шоты". Чем больше было "шотов" тем более гротескной становилась ситуация. Мы им говорили, что Румыния – это замечательная страна, а они, что нет, что Польша. И вот так мы и беседовали. Они показывали нам свои снимки из Польши. На них наши собеседники позировали с польским пивом, которое считали лучшим в мире, к чему мы подходили весьма сдержанно, они же, в свою очередь, удивлялись нашими глуповатыми восхищениями над румынскими "урсусом" и "сильвой". Внутрируританская ориентализация выпивох – это класс! Из пивной я выпал с сильным постановлением описать все это и посмеяться над самим собой. За мной выскочил один из наших новых румынских приятелей и с самого верха высокой лестницы бросился на проезжающее такси. Не под такси, а именно на машину. К счастью, не попал. Мы подняли его с асфальта, после чего он радостно побежал трусцой в темноту парка.


Очень южная Польша


У Румынии имеется очень много общего с Польшей. Мне так казалось, когда, покидая пост-немецко-венгерскую Трансильванию, я спускался вниз, с Карпат, отделяющих ее от наддунайской плоскостности, как раз в ту самую плоскостность, в Валахию. Валахия и Молдавия, то есть Старое Королевство, к которому в 1918 году присоединили Трансильванию, немного напоминали отношения послероссийской Конгрессовки с послевильгельмовской Великой Польшей и послегабсбургской Галицией. Румыния – это немножечко Польша, только лишь южная и отраженная в зеркале. С гор на равнину съезжаешь с севера на юг. В Мультению, что тянется и тянется своим монотонным и заброшенным пейзажем. Потому что пейзаж после выезда из оставшейся после немцев части страны, гористой и засеянной красивыми местечками, обладающими запирающим дух в груди устройством, формально делается более мерзким и обрастает неуклюжей застройкой. То есть, из Центральной Европы въезжаешь прямиком в Восточную Европу. Совершенно так же, как в Польше. Въезжаешь и сразу же видишь ту самую восточноевропейскую цивилизационную нестабильность. Здешние старые фотографии, сделанные в XIX веке, довольно часто походят на снимки городков Дикого Запада. Точно так же, впрочем, как фотографии, сделанные в Конгрессовке или других частях тогдашней России. То есть, низенькие каменные домишки на покрытых грязью улочках, деревянные лачуги с вывесками. Мужчины в шляпах, женщины в платьях с турнюрами, приподнимающие эти платья пальчиками, чтобы не измазать их в вечной грязи. В каком-то смысле, восточноевропейское пространство было пионерским, таким же образом, как американское. Точно так же его необходимо было заполнить неким содержанием из центра Европы, потому что собственного перед тем было мало. То есть, оно-то было, но оставляло после себя мало материальных следов. Валахия, Мазовия, Конгрессовое Царство, Старое Королевство. Плоскостность, возможно, низенькие холмики, и провинциальная застройка XIX столетия. То тут, то там незначительные следы чего-то более давнего, средневекового. Все это присыпано бардаком нескольких последних десятилетий, в течение которых, селяне, как румынские, так и польские, вышли из бедных деревень и, в конце концов, стали строить себе такие дома, какие им нравились. Результат таков, что в Конгрессовке, и в Старом Королевстве ничто к себе не подходит, потому что у каждого имеются собственные мечтания и фантазии, и строит он, что его душа пожелает. Только это и так мало по отношению к мечтаниям и фантазиям народа, еще более угнетенного историей, чем польские или румынские крестьяне, ибо, как сами крестьяне были быдлом для порльской шляхты или румынского боярства, так цыгане были козлами отпущения и для селян. И когда, в конце концов, у ромов появились средства на то, чтобы строить по собственному вкусу, вот тогда глаза всех смотрящих вылезали из орбит.

Так, например, было в Бузеску. В село мы въехали ночью. Опустился туман, да еще и полнолуние, так что все те виллы, из которых у каждой имелись претензии объединить в себе все, что только можно, всю архитектуру всего мира и бросающее на колени величие, выглядели совершенно нереально. Еще более нереально, чем выглядели бы нормально. В свете дня, например. Мы шли по длинной улице, при которой стояли эти гигахалупы, изображающие то Древний Рим, то китайские пагоды, то развернувшиеся вширь и вверх валашские дома, разросшиеся в уродливые раковые опухоли, и по-настоящему чувствовали себя несчастным прахом. Словно славяне, которых греки вели в Айя Софию в Константинополе. Только лишь затем, что бы они склонили голову перед этим вот величием. Да и все это служило одной цели: возбудить восхищение. Потому что был уже вечер, а в этих многоэтажных мегавиллах практически нигде не горел свет.. Ну ладно, где-то на первом этаже. Иногда всего лишь в одном окне. Все остальное стояло в пугающей пустоте. На фоне затуманенного неба и полной луны все это выглядело готическим фильмом ужасов, причем вся эта готика была ужасно провинциальной. Наверстывая свое нуворишское уродство размерами и напыщенностью. Но здесь, в Бузеску, я чувствовал себя словно дома. Потому что прекрасно знал, что сам я родом из подобного пространства. Что то же самое, что я вижу здесь, сформировало и меня, поскольку подобное было построено моими земляками на пустых полях центральной Польши. Единственное, что здешнее слегка перегнуло палку. И дошло до самопародии. До гротеска. Но в своем механизме здешнее и польское мало чем отличалось.


В общем, так: Валахия плоская и походит на Конгрессовку, но через какое-то время ты добираешься до Дуная, а дальше уже Балканы и Добруджа. Меланхоличные добруджанские ветры чуть ли не срывают голову. А потом ты подъезжаешь к морю.


Второй порт Междуморья, где оно и заканчивается


Констанца, главный румынский порт. Выход к морю страны, которая никогда в собственной истории к морю особо и не приближалась, хотя располагалась от него не так уже и далеко. Это еще одна вещь, которая объединяет Румынию с Польшей. Именно сюда ведь должно было доходить Междуморье, выстраиваемое государствами, которые никогда к морю прижаться не умели, ну а интересоваться ним начали относительно недавно. От Гданьска до Констанцы. Здесь же закончилась и Вторая Жечьпосполитая. Это из порта в Констанце отправились в мир те, кто сбежали из Польши в тридцать девятом году. Выжатые, словно паста из тюбика, на который слева давила Германия, а справа – Советы. Вереница все более раздолбанных автомобилей тянулась от Варшавы до польской границы. Те, у которых кончалось топливо, бросали по дороге. Те, которым удалось на автомашинах доехать до Румынии, продавали их, чтобы иметь на пароходный билет. А уже дальше: во Францию, в Англию, в Америку. Теперь же – Междуморье. Как-то так в последнее время складывается, что когда история предлагает Польше вскрыть карты, то мы валим именно в Добруджу, в этот богом забытый краешек Балкан, и думаем над тем, а что же дальше.


Про Междуморье я беседовал с Юлианом Фотой, советником президента по вопросам национальной безопасности и знатоком геополитики. Мы сидели в бухарестском ресторане; Фота ел итальянские тальятелле[137] по-балкански: запеченные в глиняном горшочке. Он посыпал лапшу пармезаном и предвещал всему миру мрачное будущее.

- Западный мир, такой, каким мы его знаем, - говорил он, - распадается прямо на наших глазах. Но господин Трамп – это еще не конец света. Вот мадам Ле Пен во Франции – это будет та еще проблема.

Именно так он говорил: "господин Трамп", "мадам Ле Пен", "его превосходительство Анджей Дуда". В Юлиане Фоте видна была любовь к старой, доброй форме.. В Бухаресте, как он сам говорил, ему, в основном, нравилось лишь то, что было старым, относительно классическим и красивым. Построенные в те времена, когда у Бухареста были претензии сделаться "Парижем востока", точно так же, как и у Варшавы, второй их этих двух метрополий на краях европейского мира. Новый налет, девяностых и начала двухтысячных годов, будил в нем отвращение.

- Междуморье, - рассуждал Фота. – Прекрасная идея. Вот только до конца не известно, что бы это должно было стать и на чем основываться. Понятное дело, что с поляками сотрудничать стоит, вот только хорошо было бы, если бы поляки были бы добры нас шире информировать, что имеют в виду, говоря про Междуморье. А они объявили проект urbi et orbi (городу и миру – лат.), и нас, что уж тут говорить, застали чуточку врасплох. А ведь даже американцы, прежде чем начать монтировать у нас элементы противоракетного щита, выслали к нам специалистов, поясняющих: что, как и зачем, и убеждающих, чтобы мы согласились.

- Насколько я ориентируюсь, - перебил я его, - Междуморье – это проект, направленный против России…

- О, необязательно… - дипломатично ответил Фота.

- …но в какой-то степени и против Германии, - договорил я. – Это должно было быть созданием блока центрально-европейских стран, отдельного столпа, на котором та обязана основывать свою геополитику.

Фота перестал есть и поглядел на меня над глиняной миской.

- Вы знаете, - сказал он, - Польша для нас важна, но Европейский Союз – важнее. И не потому, чтобы мы что-то там имели против Польши, - прибавил он таким тоном, словно бы что-то разъяснял ребенку. – Просто-напросто, это в наших интересах. И для Польши, кстати, тоже.

В общем, мы с Юлианом Фотой сидели в ресторане и беседовали о плохих сценариях будущего. Фота ими не пренебрегал. Ибо вот что будет, рассуждали мы, если в Центральной Европе исчезнет Pax Americana? Возьмем, к примеру, таких вот венгров. Если американцы исчезнут из региона, то, возможно, им захочется еще сильнее укрепить союз с Россией. И тогда-то проамериканская Румыния очутится в паршивой ситуации. Венгры могут попросить Москву, чтобы та помогла им давить на Бухарест, например, по вопросу автономной администрации для румынских венгров. Так же, как тогда, когда Россия заняла украинский Крым, и Виктор Орбан начал требовать такой же автономии для венгров в Украине. Ибо в Венгрии, как утверждает журналист и политический комментатор Янош Секи, в обязательном порядке действует "трианонизм": всякого, кому удастся отвернуть последствия трактата, заключенного в Трианоне в 1920 году, который лишил Венгрию большей части давних территорий и понизил статус страны с серьезного европейского игрока до ранга центрально-европейской мелочевки, в Венгрии станут почитать как светского святого.

- Ну что же, - продолжал Фота. – Конечно же, мы обеспокоены. В особенности, помня о том, что венгры сотворили в наш национальный праздник, первого декабря. Раньше о чем-либо подобном и подумать было нельзя.

Первое декабря – это годовщина объединения принадлежавшей до сих пор Венгрии Трансильвании со румынским Старым Королевством. Венгерские дипломаты всегда принимали участие в официальных раутах и мероприятиях, что устраивались по этой причине румынскими властями – вплоть до этого года: Будапешт запретил им это, заявляя, будто бы первое декабря, это не та дата, которую венгры должны праздновать.

Я спросил у Фоты, а Польшу, случаем, не рассматривают в Румынии как страну, которая позволяет себя использовать Орбану, а тем самым – России. Тот пожал плечами.

- Факт. Польша говорит о Междуморье, но сама ближе с венграми, чем с нами. Польша говорит о союзе с Румынией, но ближе всего сотрудничает с Вишеградом[138]. Мы не слишком понимаем, как об этом думать. Если Польша желает нас убедить сотрудничать с ней, то мяч на стороне Варшавы. Впрочем, - прибавил он, - если мир полностью развалится на куски, то Румынии нечего опасаться Венгрии, мы крупнее и сильнее, это ведь не те времена, что в 1940 году…

- А Россия? – спросил я.

- Ну что вы, этот российско-венгерский союз – это преувеличение, - гнал от себя черные мысли Фота. – Если бы этот союз и вправду имел столь большое значение для Орбана, то зачем тогда он устраивал столь громогласное празднование антисоветской революции 1956 года? Но, чтобы там ни было, дешево мы свою шкуру не продадим.


Клуж


С Золтаном Шипошем, румынским венгром, журналистом, я встретился в Клуже. Клуж выглядел как всякий другой венгерский город, только устроенный по-румынски. В предместьях застройка становилась хаотичной, старые дома перемежались не слишком соответствующими контексту новостройками-параллелепипедами. Таким же образом, размышлял я, устроила бы этот город Польша. Вот пивная, в которой мы сидели, была совершенно не румынской: от официантов, до посетителей – все разговаривали исключительно по-венгерски.

- Моя тождественность – двойная, - говорил Шипош. – Главная из них – венгерская, в этом нет сомнений; но я отличаюсь от венгров из Венгрии. Венгрия – она стылая, здесь оно как-то… гораздо свободнее. А помимо того, в Венгрии повсюду висят карты Великой Венгрии, но когда в Будапешт приезжают на работу венгры из Румынии или Словакии, то начинаются отрицательные стереотипы, не сильно отличающиеся от тех, которые у венгров имеются в отношении словаков или румын. А в самой Румынии… те венгры, с тех пор как получили венгерское гражданство, которое раздавал Орбан, голосуют за Фидес. Реже за Йоббик, но иногда и такое случается. Да, политика Фидес укрепляет подобную изоляцию. Они разговаривают по-румынски, чувствуют свою непохожесть на венгров из метрополии, но вот чтобы как-то связываться с румынами – так тоже нет. У них в отношении последних тоже имеется свой отрицательный стереотип, к ним относятся покровительственно. Но среда эта не сплоченная. Проживают в небольших населенных пунктах, с собой не контактируют. Они не в состоянии глянуть на ситуацию шире: вот здесь Бухарест, там – Будапешт, а здесь – мы. Они живут локально. Другое дело, венгерскоязычные секеи-секлеры. Они населяют Карпаты, живут весьма компактно и не любят Бухарест. Для них все, что приходит из-за Карпат – это зло.

- То есть как? – спросил я. – Если бы геополитическая ситуация изменилась, так Венгрия могла бы выступить против Румынии?

- Э-э-э, - отгонял от себя черные мысли Золтан. – Оно не так… Венгрии нужна дешевая рабочая сила, потому они дают свои паспорта нашим. Наверняка дело здесь в этом…

Золтан и сам какое-то время пробовал работать в Венгрии, но потом махнул рукой. Уж слишком там, - как сам говорил, - все жестко, все уложено по порядку. Если ты не из этой среды – у тебя никаких шансов. Правила устанавливают в Будапеште. А мы их или нарушаем, или уходим. Но таким вот образом… понимаешь… jolly way (весело – англ.).

- Я венгр, - закончил он. – Без всякого. Но Венгрия – не моя страна. Вот Румыния – да!

Но потом было то же самое, что я всегда слышал от меньшинства: к нам относятся не так, как следовало бы, поскольку мы у себя дома. Нам не доверяют. Мы не доверяем им. Мы закрываемся в себе. И еще сильнее им не доверяем. Ну а они тогда еще больше не доверяют нам. В связи с чем мы еще сильнее замыкаемся в себе. Со всем, что у нас есть, с нашей гордостью, но и с комплексами. С нашей славой и с нашим дерьмом.

Я сказал Золтану, что то же самое слышал от проживающих в Польше украинцев, от проживающих в Литве поляков…

- Ты гляди, - ответил он мне, - а я-то думал, что наши проблемы такие исключительные.


Мы попрощались и на чуточку подгибающихся ногах вышли из пивной. Под венгерским домом стоял цыган со скрипкой. На дворе был вечер пятницы, так что не мы одни были подшофе. Люди подходили к музыканту, давали ему деньги, а он им играл, что бы те не пожелали. Народ танцевал прямо на улице, просто слушали, после чего шли в свою сторону. Подошел и я.

- А что бы вы сыграли поляку? – спросил я. Тот усмехнулся и начал играть "Утомленное солнце"[139], одну из немногих польских экспортных песен. Польское танго самоубийц[140].


Ну а Венгрия, что тут поделать, всегда, насколько мне помнится, относилась к Румынии словно к ребенку, требующему особой заботы.

- Господи, как стыдно, - говорила мне в Будапеште знакомая. – Румыния в Венгрии всегда считалась отсталой страной, а сейчас и экономический рост у них выше, чем у нас, и националисты у них не при власти. Это единственная страна в Центральной Европе, которой подобные вещи даже и не угрожают. А я вот тут, у нас, давным-давно смылась во внутреннюю эмиграцию. У меня только одна жизнь, и я не собираюсь тратить ее на то, что творится в политике.

Я сказал ей, что приблизительно то же самое мне говорили знакомые в России, и то, что в Польше все больше народу выбирает подобное решение, с тез пор, как в Варшавн воцарился Будапешт. "Будапешт в Варшаве" – таким был лозунг правящих правых, и приблизительно такая воцарилась и действительность.

- Быть может, нам теперь следует требовать Бухареста в Будапеште, - вмешался слушавший нашу беседу знакомый.

А довольно скоро в Румынии вспыхнули беспорядки и массовые протесты. А новая власть оказалась стоящей всех остальных мошеннических властей в Восточной Европе; свое правление они начали с амнистии для людей, осужденных за хозяйственные преступления. И среди тех, кто вышел из тюрем, могло быть довольно много политиков, осужденных за экономические преступления.

На улицы вышли массы народу. Власть размякла.


Новая Украина


Теперь здесь уже имеется культура. Из Перемышля во Львов едет поезд, современный "хюндай", который после того валит на Киев. А в Перемышль протянули советские широкие колеи, так что не нужно даже менять колесные пары. Так что поезд въезжал и – словно в Украине или в России – проводники в элегантной форме выходили из вагонов на перрон и проверяли билеты. При случае проверяли еще и паспорта, но только лишь ради статистики, как сами говорили. Только это уже было совершенно не так, как раньше. Не нужно было переть по тому адскому пешему переходу между Медыкой и Шегинями, который выглядит словно кара божья за чудовищные грехи, совершенные в этом несчастном регионе, на польско-украинском пограничье, где ненависть и отсутствие доверия по-настоящему выросли в повторяемую до блевотины "братскую кровь". Но и блевотину тоже можно рассматривать в качестве кары.

Нее нужно уже ждать, как раньше, тысячелетиями в автобусе, пока скучающие, когда их все уже достало, пограничники с одной и с другой стороны, с выписанным на лицах презрением милостиво пожелают перевернуть вверх дном багажи народу, прочесать весь автобус от переда до зада, после чего пропустить дальше.

Теперь-то народ ехал быстро и культурно, пограничники были не такими зажатыми. Одни и другие просмотрели паспорта и словно камфара испарились на станции в Мостысках. Поезд мчал до Львова, а я впервые в истории увидел, насколько близко оттуда, до Перемышля.

Ведь еще совсем недавно, когда я в последний раз пересекал границу, польские мураши чуть ли не дрались с украинскими за место в очереди ("а у вас ЕС-кие паспорта имеются?!" вопила какая-то польская бабуля в адрес такой же, но украинской бабули). По украинской стороне – не вру – я сразу же увидел, как парочка контрабандистов начала гордо фоткаться: парень присел с мобилкой, а девушка позировала на фоне клетчатых сумок. Я уселся в маршрутку марки Isuzu, которых по Украине ездит целая куча, и тут мне вспомнились мемы, ходящие по всему пост-советскому пространству, на которых надпись "Isuzu" на капоте кто-то дополнил словами: "Слава Христу", так что из всего вышло: "Слава Isuzu Христу". Хохоча словно сумасшедший, я уселся в мини-автобусе, привлекая к себе переполненные осуждением взгляды по умолчанию заведенных пассажиров, и пристроился на полу, на рюкзаке, потому что свободных мест уже не было. Маршрутка покатила в сторону Львова по дороге, отремонтированной перед Евро, на которой уже не было ни зияющих провалов, ни – после ликвидации старой ГАИ – требующих взятки милиционеров в раздолбанных ладах.

Вот только что мы проехали мимо автомобиля новой полиции, которую, кстати, украинцы немного презирают, уж больно она мяконькая, миленькая и приятненькая. Западная. По крайней мере, пока что, потому что это, похоже, уже начинает меняться. Вот никак людям не угодишь – старые "менты" были плохими, потому что шантажировали, требовали взятки, действовали что те бандиты, и вообще, управы на них не было. А новые тоже "не ахти", потому что "неэффективные".

И в этой Украине у меня все сильнее болела голова.

И вот теперь приятные, культурные и выглядящие словно с картинки "новые" мусора, которых, в отличие от постсоветских "ментов" по-американски называли "копами", ехали по новой дороге от Шегини до Львова в новеньких автомобилях, экологических "тойотах пиус", но это, похоже, и все, если речь идет о качественных переменах после Майдана. Если бы только "копы" съехали чуточку подальше от главной дороги, если бы заехали на раздолбанные – как раньше – улицы, на которых людские проблемы более-менее были похожи на те, что и раньше. Потому что, и коррупция как была, так и есть; а дороговизна еще большая, потому что гривна по причине войны и общей нестабильности покатилась под откос…

Короче, так, мы проезжали очередные местечки: Мостыска, Городок; шильдоза твм была такая, что голову срывало; люди кружили между выложенными паршивой плиткой тротуарами и мостовой, пробегая через подмокшие клумбы, потому что, как и в Польше, в Украине мало кто думает о порядочной пространственной планировке, а "копы" в своих экологических пиусах выглядели словно нездешняя мечта про идеальное общество, в котором реализуются уже не базовые потребности, такие как стабильность, отсутствие бедности и безопасность, но только такие, на какие способны позволить себе те, которые эту базу имеют.


Я шел от львовского вокзала в сторону города по их раздолбанной, растасканной дороге, вдоль трамвайных путей, проходил мимо неуклюжих будок, в которых предлагали кофе, напитки и чего еще там необходимо путнику для счастья; проходил мимо таксистов, что тянули путешественников за рукава, лишь бы только разместить их в своих такси и отвезти туда, куда они только желают; и вспоминал главную улицу в английском Феликстоу, прелестном приморском курортике, где я был недавно на литературном фестивале. Там реализовывались потребности не самой первой необходимости, а последней, потому что ежеминутно я проходил мимо каких-то мест, в которых можно было избавиться от избытков наличности затем, чтобы перечислить ее на благотворительные цели. Можно было почувствовать себя нужным, успокоить угрызения совести: что, мол, другим еще хуже, а мы ничего не делаем.

- Вот, - думал я, глядя на "копов", - эти экологические пиусы вам первые спалят, как только людей в очередной раз все достанет.


Понятное дело, праздник продолжался. Фасады сыпались, но на первых этажах домов каждая очередная забегаловка была гораздо более заебательской, чем предыдущая. Мы шатались от одной пивной до другой с Влодеком Костыркой, львовским художником, который в каком-то моменте собственной жизни осуществил, в принципе, полнейшую визуальную персонификацию Галиции в различных позах, в постмодернистском, частенько, исполнении; западно-украинских рыцарей и Франца-Иосифа на плате святой Вероники; потому что Костырко никакой не националист, наоборот, его тянет к удивительному соединению анархизма и радикализма, освященного Нестором Махно (к которому сам он относится не слишком серьезно), и ностальгии по belle epoque, которую представляли те времена, когда Львов был крупнейшим городом габсбургской Галиции.

Костырко показывал мне питейные заведения, интерьеры которых проектировал, и в каждом очередном мы становились более пьяными, а я ему говорил: Влодек[141], курва, глянь, как оно все выглядит, наверху преисподняя и рушащийся мир, внизу рай за большие гривны, ведь, в коце концов, людей это достанет, и они все нафиг спалят, и никого уже не будет интересовать, что дальше – уже только потоп, поскольку в такие моменты такие вещи никого не интересуют. Но Костырко отвечал: знаю, только, блин, перестань брюзжать, столько времени мы жили, как хрен знает кто в сером, коммунистическом городе, так что теперь желаю порадоваться хотя бы тем, что имею сейчас; а я знал, что он прав, и что на его месте я делал бы то же самое вместе с ним. Вместе с ним я танцевал на "Титанике" и глуповато утешался тем, что это еще не мой "Титаник", но прекрасно знал, что нет ничего такого, как "не мой "Титаник", и ежели чего здесь случится, волна зальет и мой, курва, "Титаник". Так что мы пили за Галицию, за Краков и за Львов, и за то, чтобы этот вот потоп так сразу не наступил. А после того мы исполнили гимн Австро-Венгрии на всех языках империи, считывая тексты со смартфона. Я был пьян, и мне по барабану была стоимость передачи данных, потому что украинскую SIM-карту в телефон я не вставил. Утро оказалось, что помимо ужасного похмелья меня ожидает необходимость оплаты гигантского счета.

Так мне и надо было.

На второй день, утром, за кофе и завтраке для похмельных, я ворчал своей хозяйке, пани Анне, у которой частенько останавливаюсь во Львове, что сам уже не удивляюсь возврату популизм на востоке Европы, потому что уже четверть века неразвитые общества реализуют потребности развитых и богатых обществ: свобода слова, толерантность, демократия, а ведь самая первая потребность – это безопасность. Хватило того, - говорил я своей хозяйке, - чтобы Запад почувствовал какую-то минимальную угрозу, и вот он уже голосует за трампов и подобных ле пенов, а что было бы, если бы ему пришлось проходить через то, что прошли мы, на Востоке. Стискивать зубы и верить в западные ценности.

Так что, понятное дело, - говорил я, - популисты натравливают народ на чужих, на украинцев, на мусульман, на поляков; но сам я уже не собираюсь блеять из чувства безопасности, потому что не важно, является угроза виртуальной или реальной – люди боятся. Мы же криками и насмешками их из этого страха не вырвем. Необходимо объяснять, - говорил я, - что все это не так, как говорят популисты, но только не обзывать, недооценивать их страхов, ведь если человек боится, то такого типа, который не видит угрозы, да еще ее, как ему кажется, провоцирует, он ненавидит более всего на свете и считает глупым эстетом, подвергающим опасности целый свет. Чувство безопасности необходимо людям дать, в противном случае, это начнут делать популисты, а как только они за это возьмутся, уже через пять минут от безопасности не останется и следа.

Пани Анна одним ухом слушала меня, а вторым, чего там говорят в новостях в вечно включенном телевизоре, и говорила, что да, все так, но на востоке Украины, там же живут варвары, пан Земек, у нас на западе – культура, приятные города, а у них – орки и чудовища. Я вздыхал и брался за кофе.


Вышел. Ходил по городу. На здании географического факультета висел плакат: "Украина – географический центр Европы" – с картой, которая должна была обосновывать данный тезис. Но чтобы Украина и вправду могла на данной карте служить "центром Европы", необходимо было сделать весьма неприятную для украинцев вещь: включить в Европу еще и Россию. Так что ее включили, но на висящей на стенке карте ее выкрасили в красный цвет, чтобы обозначить: это, мол, чуточку другая разновидность Европы.

А Украина, понятное дело, была "жовто-блакитною".


Донбасс


И что тут поделать, на "волчьи крюки" никто уже не обращает внимания. Всем достаточно объяснения, что это сокращение от "Идеи Нации" ("Iдея Nацiï")[142], и больше ничего, Так объясняют это люди из батальона "Азов", которые этот вот, ассоциирующийся с нацистами символ приняли своим гербом. "Идея Нации" – ничего более. Ну да, украинские слова начинаются с латинских букв. Азовцы, правда, это вам не западно-украинские сторонники автономии, которые с охотой перешли бы с кириллицы на латиницу, скорее уж наоборот, но как раз тут объяснение подходит, так что все о-кей.


На блокпосту перед станицей Луганская спокойно, солдаты, обряженные в форму, какую у кого имелась и какую кому дали, крутятся туда-сюда и скучают. Нужно ждать, так что ждем. Казацкие усы и "оселедцi" из моды не выходят.

- Немного страшно, - показываю одному из них "волчий крюк".

- Тоже мне, страшно, - скалит зубы тот. – Русские страшнее.

Так что сидим и смотрим, как они пуляют друг в друга. Ежеминутно кто-нибудь запускает слух, что будут окружать. А этого люди боятся больше всего: неволи. Потому что если какая-то случайная пуля или там ракета кого-то убьет, это уже не производит впечатления. Такой ведь ничего и не почувствует. А если ранение – то в госпиталь, а потом дома слава. Другое дело, если возьмут в плен. Никакой жалости нет. Громко этого никто не говорит, но втихую кто-нибудь да скажет, что было бы хорошо, чтобы украинская артиллерия не хренячила по жилым кварталам. Тогда, возможно, не так бы издевались. Хотя издевались всегда. У украинцев ведь тоже различные подходы имеются. Один раз – джентльменское отношение к пленным, а в другой раз – таких пиздюлин выпишут… Сидим на жаре, где-то в фоне слышна канонада. Сейчас я в замаскированном лагере на самой линии фронта. Маскировочные сетки между деревьями, полевая кухня, повар – веселый паренек, чувство юмора где-то как у французского мима – строит рожи, глаза вываливает, и вообще, есть в нем нечто от мима. Жара. Мухи. Пушки. Солдаты бегают только в военных портках. Но один, наоборот – в мундире и в трусах Расслабуха, словно в фильмах про Вьетнам. И все с автоматами. Один из них, сержант в синих вьетнамках на босу ногу, рассказывает, что изловили сепара. Он смеялся над тем, что парень желал, чтобы к нему относились "по-людски".

- И что с ним стало? – спросил я потом. – С тем сепаром?

- С кем? – делал вид, будто не понимает, сержант во вьетнамках.


Жара. Мухи. Пушки. Засыпаю на какой-то старой лежанке, которую приволокли черт его знает откуда. Уже дело неизвестно в чем, но стреляют. И дело не в том, что одни плохие, а другие - хорошие: стреляют одни в других. Потому что имеется из чего, и оборудование простаивает.

- Кто начинает? – спрашиваю.

- А по-разному.


Ночью обстрел усиливается. Солдат кричит: бегите, бегите, бегите! Шоссе, вроде как, под огнем. Так что бежим. И не знаю, это он говорит для порядка, чтобы мы побегали, или шоссе, и вправду, под обстрелом. По логике, может быть и под обстрелом. Почему бы и нет.

Лежим на мешках с песком. Темно. Нам приказывают затемнить экраны мобилок, а когда курим, чтобы огонька не было видно.

- Вон там, - показывают нам место, откуда поблескивают огоньки выстрелов, - товарищи из Правого Сектора. Вон там – тоже. Там вот – армия. А вооон там, да, - показывают место, из которого тоже ежесекундно что-то пуляет, - сепары. И там сепары. И вон там.

Канонада над лысыми холмами продолжается. Собаки в окрестных селах лают, как сумасшедшие.

Ежеминутно нас загоняют в окопы. Это потому, что продолжается обстрел. Мы лежим в глине. Не отзываемся. Лежа прикуриваю сигарету. Никто ничего не говорит. Одни только выстрелы. Напряжение. Ожидание.

Сидящий рядом на корточках солдат прерывает это напряжение.

- Эй, парни, а вы откуда, из телевидения или из газеты.


Короче, сражаются, стреляют. При журналистах еще сдерживались, но когда уходили с позиции, то начали хренячить серьезно. Дорога – нужно бежать, снайперы. Потом – землянка. В войне XXI века армия сидит под землей, словно кобольды. Запах подвала, запах земли забивает людские испарения. До какой-то степени. Старые одеяла, Богоматери, детские рисунки на стенах, фотографии девушек. Автоматы, патроны, шлемы, пуленепробиваемые жилеты. В землянке рядом – радиостанция.

- Бли-ин, - ежеминутно слышно из окрестностей радиостанции. А как только "бли-и-ин", так народ и сбегается.

- Что, что? – спрашивают.

В десять вечера генераторы выключают, и в землянке темнота такая, что если даже сунешь палец себе в глаз – все равно его не увидишь.

Перекурить выходишь из землянки. Присаживаешься на корточки и случаешь, как балагуры травят байки новичкам. То как дружка убили, то каксам чуть не погибли. Молодые слушают и напитываются ненавистью к сволочам с другой стороны. А с другой стороны то же самое. На фоне рычит канонада. Вот только с этой вот ненавистью, оно ведь не всегда то же самое. Ведь Донбасс пересечен фронтом наполовину. То же самое, если бы рассечь Силезию: Катовице здесь, Гливице – там; Бытом здесь, Хожув – там. Ведь эти люди знают один другого, любят. Вроде как – так здесь все говорят, сам не видел, но так говорят; временами они друг с другом созваниваются, старые дружки, сепары с укропами, они переезжают через блокпосты и на ничейной земле они курят самокрутки, пьют, что есть под рукой.

Романтика фронта.

Звезды над землянками.

А чуточку дальше люди, которых все уже достало до последнего, ожидают подвоза гуманитарной помощи, а их дворовые собаки облаивают летящие снаряды.

Народ кроет матом Порошенко, кроет матом Захарченко. Некоторые – наверняка – и Путина. Всех кроют, потому что это уже всем становится известным, что в Украине или в России можно быть только лишь против всех. Ну да, это известно. Один из кандидатов в президенты Украины даже поменял свою фамилию на Противсiх, что означает "против всех", чтобы голосовали за него. И что: сорок тысяч человек проголосовало за него. Это средней величины городок. Это сколько же было армейских рот?


Ствол орудия, которого здесь, в соответствии с минскими соглашениями, здесь, скорее, не должно было находиться, торчит в небо. У сепаратистов имеются точно такие же орудия, и их тоже не должно быть. Кто первым притащил их сюда? Или, скорее, по-другому – кто первым принял решение, чтобы не выводить их отсюда, после того, как Минск приказал это? Можно ли это исследовать? Вычислить? Измерить? Эта война – как и весь способ функционирования Восточной Европы с Западной, прежде всего, рассчитана на наглый обман. Фраеры против ловкачей. Именно так это действует, и, самое главное, не от сегодняшнего дня. Когда упокоился почтенный и все более ебанутый Советский Союз, помимо всего прочего, как раз потому, что, говоря "так жить нельзя", он беспечно приоткрыл свое человеческое лицо, успех праздновали те, которые всегда обретают его в ситуациях, когда нет никакой власти: самые хитрожопые. Самые беспощадные. Воспитанные на советской и постсоветской уголовной, тюремной, блатной "культурой". Я друг, ты друг – мы криминальный круг[143]. Так поют от Львова до Владивостока, и от Азербайджана по Мурманск. Каждый таксист слушает этот долбаный шансон. Обвести вокруг пальца, обмануть лоха… Например, фраеров, тех самых бедняг из ОБСЕ, которые крутятся здесь уже издавна, бессильно и безрезультатно донося, что и одна, и другая сторонв и не думает прекращать пуляния друг в друга из запрещенных калибров, чем нарушают минские договоренности. Но вот почему минские договоренности должны соблюдаться, если не соблюдаются никакие другие?

Гражданское общество пытается здесь создать собственные, нормальные, людские структуры. Совсем не такие, как те – пост-тюремные. Майдан – в огромной степени был их революцией, но, как и все революции, она была украдена теми, кому принадлежит сила.


А с другой стороны идет украинскость. Идея. Идея Нации. Идея, которую запад Украины несет на восток. Которая пытается заполнить тот гигантский украинский воздушный шар, полученный в наследство от Украинской ССР. И размер которого его самого застал врасплох, потому что – с одной стороны, говорят про Украину чуть ли не от Кракова почти до Кубани, да что там, иногда до самого Кавказа, но на самом деле Украине едва-едва удается удержать то, что она имеет. И – то ли с помощью России, то ли без нее – раньше или позднее от нее могут отпасть те места, в которых данная Идея Нации не особо-то и популярна. Воздушный шар огромен, и он следует, скорее, из представлений Украины о себе самой, чем из реальных возможностей. Украина представила все это себе сама тогда, когда все это себе представляли, и – к своему изумлению – получила, что хотела.

И продолжение как раз следует.


Так что я ездил по Донбассу и слушал, как люди едва сдерживают себя, чтобы не взорваться.

И видел, как они мечутся.

В начале девяностых годов люди на востоке Украины голосовали за независимость от СССР и их обломали, ибо что же они имели общего с теми, которые на западе Украине дуют в этот громадный воздушный шар. А вот иную пан-украинскую идею, которая бы убедила всех, создать до конца не удалось. Какое-то мгновение существовала "третья Украина"[144], но через какое-то время она оказалась попросту упрощенной версией западной. Донбасс этого перепугался. Когда пришли сепаратисты, жители Донбасса привязывали к автомобильным антеннам георгиевские ленточки, но весьма быстро вновь разочаровались, когда оказалось, что правление сепаратистов – это мафиозное государство, с самоволием, хамством и демонстрацией силы тех, кто находится у кормила власти, и угнетением тех, которые к властной кормушке не допущены. То есть, совершенная противоположность того СССР из мечтаний, что должен был возвратиться, словно Христос в парусии[145] – то есть, весь в белом и в лучшем издании. Потом пришла Украина с раскрашиванием в желто-голубые цвета всего, что только можно, и с коррупцией, которая как была, так и осталась. И со слабыми видами на будущее. И вот тут донбассцы вспоминают, почему они так разочарованы Украиной. И Украина может спать спокойно, но только лишь до момента, когда они забудут, почему их так разочаровали сепаратисты.


Знакомого украинца избили во Львове, потому что он разговаривал по-польски. Он пошел в полицию, но увидел, что там творится, и ему сделалось еще хуже.

- Никто нас не защищает, - жаловался он. – Никто.

Я его утешал, хотя напрасное утешение, что и у нас – скорее всего – тоже никто. И нечего ожидать того, что будет лучше. Скорее всего, будет хуже. Повсюду, - говорил я, - в Центральной Европе, стандарты были наивысшими, когда мы шли в Европейский Союз, потому что нужно было продать себя. Показаться с самой лучшей стороны. Тогда существовал культ цивилизационной приглаженности. Уважения. Права человека и тому подобное. Все замечательно, но только на показ. А потом все вернулось в старые колеи: самоуправство, халтурность. Бардак и право сильного. Нет, кое-какие вещи остались, некоторые вещи перешли в плоть и кровь, но в эпоху победы здравого, мужицкого разума трудно рассчитывать на какие-то чудеса.


Intermarium


В 2016 году неонацистский "Азов", который делает очень много для того, чтобы его перестали позиционировать и видеть как неонацистский, выпустил короткометражку, в которой убалтывает страны бывшей Жечипосполитой создать блок независимых государств между Балтийским и Черным морями.

Сформировавшаяся после холодной войны система глобальной безопасности рухнула, - слышим мы в фильме, - наступил крах международного права; Запад, переживающий внутренний кризис, перестал быть гарантом безопасности и стабилизации.

Представленное здесь Междуморье отличается от известной в Польше версии тем, что для поляков является просто очевидным: это должен быть союз, в котором ведущую роль должна играть Польша. Украинцы этого не видят и даже удивляются тому, что поляки не скрывают собственных планов.

Но имеются такие, как именно "Азов", которые не перестают строить добрые мины в отношении польской игры и все так же предлагают Польше союз.

Неонацистский, и вместе с тем, как многие неонацисты, от своего неонацизма открещивающийся, "Азов" даже создал специальную ячейку для контактов с Польшей.

С Владом, представителем такой вот ячейки, мы сидели во львовском "Мире кофе". Все было культурно, кофеек замечательный, иа Влад убеждал меня в том, что "Азов" – ну да – является националистической, но не шовинистической и уж никак не фашистской организацией. И антисемитской, тоже "не", хотя всем известно, что было бы лучше, если бы в собственной стране правили ее патриоты, ведь правда.

На прощание Влад вручает мне желтый, заламинированный листок. На одной стороне находится "Молитва украинского националиста", на другой – десять заповедей.

Здесь декалог излагается уже в soft-версии по сравнению с версией тридцатых годов: седьмой пункт, который первоначально звучал: "И не усомнишься совершить самое страшное преступление, когда того потребует добро дела", теперь звучит: "И не усомнишься совершить самое опасное деяние, когда того потребует добро дела". А десятый пункт: "Будешь стремиться к расширению силы, славы, богатства и территории украинской державы даже путем порабощения иностранцев" сейчас лишен упоминания о порабощении.

В нынешней версии все десять заповедей звучат так:


Я – дух извечной борьбы, что защитил Тебя от татарского потопа и поставил между двумя мирами, приказываю начать жизнь новую:

1. Ты завоюешь украинскую державу или погибнешь, сражаясь за нее.

2. Ты никому не позволишь пятнать ни славы, ни чести Народа Твоего.

3. Помни о великих днях нашей освободительной борьбы.

4. Будь горд тем, что являешься наследником сражения за славу Владимирового

Тризуба.

5. Отомсти за смерть Великих Рыцарей.

6. О Деле говори не с тем, кем можно, а с кем нужно.

7. И не усомнишься совершить самое опасное деяние, когда того потребует добро

Дела.

8. Ненавистью и без оглядки станешь ты принимать врага Твоего Народа.

9. Ни просьбы, ни угрозы, пытки или даже смерть не вынудят тебя выдать тайну.

10. Ты будешь стремиться к расширению силы, славы, богатства и территории

украинской державы.


Вот ты удивляешься, - говорил Влад, - что у нас национализм, что у нас то да сё. А вот до тебя доходит то, что я был поражен, когда увидал, что в Польше пенсионеры покупают мясо? А вот ты знаешь, что в Украине пенсионеры мяса не покупают? Потому что мясо жорогое, и они не могут себе его позволить? И вообще, понимаешь ли ты, о чем говоришь, рассказывая мне все это про национализм и глядя на все это в таких же категориях, в которых смотришь на Польшу?

Да, - говорил он, - национализм здесь есть. Люди всегда этим питаются, когда нечего есть, но и так, - говорил, - в подобных условиях его мало поддерживают.

Ты говоришь, что все новые и новые украинские политические движения походят на львовские пивные: классная визуальная идентификация, классная наррация по каждому из проектов, забористая, но неглубокая – и покатило. Тут тебе "Азов", тут "Правый Сектор", тут, на минуточку "Автономний Опiр" (Автономное Сопротивление – укр.). И катимся. Едем, потому что еще нам делать. Хватаемся за все, имеется спрос – даем и предложение. Имеется спрос на национальную гордость, ведь сколько же можно жить с мордой в дерьме – и угадай, кто это продает? Порошенко? Тебе кажется, мы не можем над собой смеяться? Что не можем поглядеть на себя со стороны? Так погляди, как мало у нас поддерживает эту хрень. Блин, вот поживете чуточку как мы, так "Всепольская Молодежь"[146] будет иметь, на минуточку, столько же, сколько и Качинский.

Это так он мне говорил, когда мы уже хорошенько упились, и когда ему осточертело мои наезды.

На Азов, на Сектор, на Шухевича, Бандеру, УПА, ОУН и всю команду.

Я пытался говорить, что, мол, ну да-а-а, процентов мало, так за то весь центр этим проеден, но к счастью для себя же перестал пиздеть, потому что, и правда:

Откуда.

Здесь.

Брать.

Бляха-муха.

Силы.

Для.

Дальнейшего.

Функционирования.

Ну откуда?...


Литовский флаг не бело-красный


Польшу от Литвы не отделяет ничего. Только символика. Лес, поле, холмы Сувальщины – ведь ничего не изменяется. Сувальщину только-только начинают называть Suvalkija, а помимо этого – все то же самое. Нет даже какой-либо символической речки, через которую следует перебраться, как на германской границе. Или гор, которые нужно перейти, как на словацкой. А уж с тех пор, как имеется Шенген – нет даже того, что есть на украинской границе: стен, ограждений, колючей проволоки, охранников. Вот так вот: только что ты дышал польским воздухом, и через мгновение – литовским. И все.

Когда-то, еще перед Шенгеном, автобусы и автомобили, по крайней мере, останавливались. Пограничный переход служил волшебным порталом. С одной стороны развевался бело-красный, польский флаг, а с другой стороны – литовский, который, теоретически, тоже мог стать бело-красным, потому что белая (а в геральдике – серебряная) Погонь[147], как и орел, тоже вписывается в красный фон. Но не стал.

И не стал, и не является, среди всего прочего, именно затем, чтобы не ассоциироваться с польским флагом, потому что в те времена, когда крепло литовское национальное сознание, Польша была главным историческим демоном, от которого следовало как можно сильнее отличаться. Так что выбрали зеленый, желтый и красный цвета.

Не до конца известно, почему как раз эти: некоторые утверждают, что зеленый и красный были цветами, чаще всего появляющимися в украшениях национальной одежды, ну а желтый был добавлен, чтобы осветлить такую темненькую композицию, и уж только потом, когда цветам приписывалось значение(классические: зелень – природа, багрянец – кровь и жертвенность), желтому приписали ценность оживляющих Литву солнечных лучей. Другие считают, что это традиционные цвета Малой Литвы: страны, в значительной мере для большой Литвы утраченной, ведь практически на всей ее территории устроился орден крестоносцев, а потом немецкая Пруссия, впоследствии – СССР, а в настоящее время – Россия.

Традиционная литовская Погонь на красном фоне, флаг, которым размахивали литовские хоругви под Грюнвальдом, в Литве официальный статус обрела только лишь в 2004 году. Литовцы вывешивают ее над Сеймом и над местом пребывания президента. Но в XIX столетии важно было, чтобы символы добрались под соломенные крыши селянских домов, чтобы в случае необходимости все могли более-менее быстро и умело сделать себе собственный флаг – каждый начинающий рисовальщик прекрасно знает, как трудно нарисовать коня, а вот три разноцветные полосы доаольно легко сшить одну с другой.

Так что литовский флаг с польским никак не ассоциируется, зато сильно походит на цвета растаманов. Или (что один черт) на традиционные флаги западноафриканских стран. Используемые там зеленый, красный и желтые цвета прямиком выводятся из эфиопской традиции. Ведь Эфиопия – как единственная африканская страна – избежала колонизации и – как таковая – сделалась образцом для стран Африки, только-только демонстрирующих собственную независимость и понятия не имеющих, что там творилось в далекой северной, холодной и туманной Литве. И даже, без сомнения, весьма часто не имеющих понятия о самом Литвы существовании.


Во всяком случае, тогда, когда граница еще была, к автобусам подходили польские набыченные люди в мундирах, иногда со своим щегольским оснащением, словно бы взятом из футуристических военных фильмов, и заглядывали туда-сюда, в зад и перед, словно киборги, сканирующие конструкции транспортных средств. Не могу сказать, чтобы они были преувеличенно приятными, как и все пограничники. Граница – это вам граница, штука серьезная, и пограничники не должны ее пересекающим казаться белыми и пушистыми. Потом приходили литовские пограничники. Они тоже были нахмурены, словно сувальское предвесенье. С одним исключением, которое я прекрасно запомнил. Это исключение было низеньким и усатым, немного походило на Астерикса и замечательно говорило по-польски, с той литовской распевностью, которую я тогда еще хорошо не знал, и которая казалась мне экзотикой. Пограничник был веселым, он над всеми подшучивал: над серьезностью польскихх и литовских таможенников, над Польшей, над Литвой, над всей этой границей. Он был словно добрый дух этого перехода, который как-то смягчал все это пограничное, восточноевропейское, вечно несколько нервное замешательство.


Пограничье


Но как только границу открыли, я редко отказывался от искушения пересечь ее по лесу, по боковым, грунтовым дорогам. В какие-то моменты я не знал, где нахожусь. То ли в Польше, то ли в Литве. Одни только деревья, опавшие иголки, песок тропинок. Я ездил по лесным дорогам, проложенным черт его знает кем, но в последние десятилетия ими пользовались исключительно пограничники и контрабандисты.

Впрочем, как и я сам, по пограничью крутились мусора. Иногда меня задерживали: вроде как Шенген, вот только парень, который шастает то в одну, то в другую сторону, да по лесным тропам, между двумя, что ни говори, отдельными государственными образованиями – штука странная. Один раз литовцы в своих белых автомобилях, другой раз – поляки, в синих. Просматривали документы, выпрашивали, а на кой мне ляд крутиться туда-сюда, пожимали плечами и отпускали. А я сам не очень-то и знал, что им ответить, потому что и сам не до конца понимал, зачем: лес здесь был как лес, кусты как кусты. Вероятнее всего, мне хотелось, как всегда, прикоснуться к тому, что в самой границе от меня убегает: каким чудом могут они друг рядом с другом располагаться, словно неразделенные: два различных мира. А не понимал, наверняка, потому, что здесь понимать и нечего. Вот я и крутился так, между Литвой и Польшей, словно между Нарнией и Англией. И осматривал всю ту банальную и непонятную пограничную будничность. Какой-то домик по литовской стороне – в нем проживала старушка, которая приехала сюда давным-давно, под самый конец давнего СССР, откуда-то из глубины России, и ей никогда не приходило в голову переправиться через лес и путаницу тропинок в Польшу – а зачем. Зачем ей на старость иной мир? Потом я переезжал на другую сторону границы, кланялся из-за руля польским мусорам в какой-то их "шкоде октавии" или там "пассате" и осматривал самый обычный на свете польский дом из польского пустотелого кирпича, покрытый гофрированной жестью, и стоящие рядом с ним зеленые дорожные указатели, знакомые до боли. На Пуньск, Сейны или, возможно, на сами Сувалки. По другой стороне дорожные указатели были голубыми, с белой окантовкой, как во всей пост-Советии. Меня всегда удивляло, почему фон не поменяли. В особенности, эстонцы, которые так сильно подчеркивают собственную скандинавскость – наверное, потому что в Финляндии тоже такие. До асфальта нужно было добираться еще шмат дороги, но вот дорожные указатели и знаки стояли даже рядом с грунтовками.

Грунтовки эти были какими-то широкими, какими-то восточными. Чуть ли не тракты. На польской стороне это были обычные лесные тропы с выбоинами. А сразу же за литовскими пограничными столбами, с их желто-зелено-красными полосками, с Погонью – начинался асфальт, что вроде как Литва, глянь, какая шикарная, правда, того асфальта было всего метров сто или двести. А дальше была дорога. Широкая, пыльная, порядочная, ровная. Похоже было на то, что у литовцев еще не кануло в лето искусство поддержания приличных грунтовых дорог. По такой дороге ехалось вполне себе неплохо, гораздо лучше, чем по пограничным украинским или болгарским асфальтовым вырви-рессорам. Или весной, на венгерско-словацком пограничье, где дыра дырой погоняет, и человек едет со скоростью пять километров в час, молясь только о том, чтобы не сорвать подвеску, поскольку, попробуй-ка вызовы техпомощь в такое приграничное захолустье.

Застройки начались только лишь через какое-то время, и было это что-то не совсем то, что в Польше. С одной стороны, вроде как и похожее, а с другой стороны – что-то совершенно иное. Все походило на иной вариант той же самой реальности, чем, собственно говоря, и являлось. По обеим сторонам широкой, пыльной дороги стояли приличные, выкрашенные светлой краской дома, покрытые асбоцементным шифером. И было очевидным, что в этих окрестностях асбоцементная плитка заменила дранку, а не солому. Люди стояли у оград, одетые просто и опрятно, по-восточноевропейски, но – так мне показалось – порядочно. Без этого славянского "раззудись плечо", без этого безумного кустурицевского танца, захватывающего людей и их подворья. Формируемое людьми пространство, точно так же, как и они сами, выглядело так, словно бы за ее устройство, имея в своем распоряжении то, что осталось после Советского Союза, взялись какие-то, скажем, немцы.


Виленщина


До Виленщины еще приличный шмат дороги. Можно ехать вкруговую, через Ковно[148], или еще короче, через Мариамполь и Прены. Или еще короче – через Олиту.

В Литве начинается пространство. Поляк не привык к тому, чтобы вот так долго ничего не было. Чтобы так называемый культурный пейзаж не заявлял о себе. В Польше застройка тянется практически non stop, куда не глянешь, там дом за домом, забор в забор, предложение за предложением: замена зимних покрышек на летние и летних на зимние или, да что уж там, круглогодичная замена белого кафеля на голубой, а голубого – на зеленый, замена жизненных рамок с менее удовлетворительных на более удовлетворяющие.

А здесь – леса, холмы, луга. Страна - соте. Без соуса. Иногда, то тут, то там, одинокий дом. Не огражденный, на холме. Иногда городок с центром, который пытались сделать чуточку более западным – с большим или меньшим успехом.

А потом как-то начало делаться плотнее. Я ехал среди заброшенных бензозаправок, поросших дикими зарослями, среди магазинчиков из белого кирпича, в которых можно было поговорить по-польски.

И потом, наконец-то – Вильно. Ничто его особенно и не предвещало. Опять: леса, поля – вдруг тебе надпись: "VILNIUS". И объезды. Вверх, вниз, кольцевые развязки, многоуровневые перекрестки.

Такие вот вещи не слишком-то вяжутся с выступающим в польской культуре Вильно.

Вильно в польском представлении – это пограничный город-станица, город-дух, населенный усатыми душами с гусарскими крыльями, вечно посылающий молитвы Богородице, что в Острой сияет Браме, моля об освобождении. То от русака, то от коммуняки, то от литвина. А то и от Брюсселя.


А собственно. Из-под Острой Брамы так громко доносилась месса, читаемая на польском языке, что было слышно на Рынке. Нужно бло показаться. Обозначить присутствие. Топнуть польской подкованной молитвой по мостовой, ранее польской, но недавно литовцы сделали ремонт и брусчатку заменили на собственную. Вот прямо так рыккнуть литовцам в лицо и показать, чей это, на самом деле, город.

А как раз этого литовцы больше всего и боятся. Польской грубости и распихивания локтями. Именно потому они так ярятся по причине табличек с польскими названиями улиц. Таблички – вот вроде бы мелочь, литовская истерика, но вроде как и трудно удивляться. Поляки для литовцев приблизительно так же культурно и цивилизационно привлекательны, как для поляков русские. Стереотипы очень похожие: давний доминатор, громадный, с трудом двигающийся и непросвещенный, агрессивный и грубый, неотесанный и не знающий порядка. А как ужрется, так вопит песни и начинает драться. А теперь давайте представим себе, что подобных русских в Варшаве несколько десятков процентов, а в мазовецком воеводстве – явное большинство. И я уже вижу поляков, соглашающихся с русскоязычными табличками с названиями улиц в Варшаве и во всей Мазовии. И если бы к тому же русские регулярно выигрывали выборы по всему воеводству? А здесь поляки регулярно выигрывают местные выборы, они даже возвели Иисуса Христа на трон короля виленского региона, на что литовцы глядели огромными, словно крутые яйца глазами.

И если бы еще когда-нибудь пытались вместе со всем воеводством отделиться от родимой страны?


Квази-польский край


А ведь так было. И здесь я не имею в виду старую, всем известную историю с эфемерной Срединной Литвой, с которой было весьма похоже на захват Крыиа Путиным: в 1920 году в Виленщину вступили маршем польские отряды генерала Желиговского, утверждавшего, будто бы действует самостоятельно, а не по приказу Юзефа Пилсудского. Сам Пилсудский делал вид, будто бы ни о чем не знает. Правда, он не говорил о том, будто бы каждый может купить польскую военную форму в первом встречном магазине с военной атрибутикой, но результат был таким же – раскладывание рук, пожимание плечами: ах, дорогое мое международное сообщество, а что я могу? Да я ни о чем не знаю, меня никто ни о чем не спрашивал, я знаю столько же, что и вы…

Срединная Литва в течение полутора лет функционировала как квази-независимое государство: у нее был собственный сейм и герб (польский Белый Орел и литовская Погонь в одном щите, скомпонованные довольно неудачно, потому что выглядело так, как будто бы отвернувшего в другую сторону Орла атаковал рыцарь из Погони с поднятым мечом), издавала свои почтовые марки. В апреле 1920 года было объявлено, что Виленщина "без каких-либо ограничений и оговорок" представляет собой "неразрывную часть Жечипосполиты Польши", и квази-держава была включена под эгиду Варшавы. Вильно сделалось столицей маргинального воеводства, и пускай даже важного с символических точек зрения, но несколько отсталого, да и находящегося на самом краю польского мира.

Я же имею в виду более позднюю историю, начала девяностых годов. Дело в том, что после того, как через Вильно прокатилась вся история ХХ века, с Советией, Германией, очередной Советией, когда под конец для Литвы появился шанс обретения независимости – часть подвиленских поляков взбунтовалась и попыталась создать здесь собственные структуры. Во главе проекта стояли два депутата Верховного Совета СССР. Над Шальчининкаем[149] был поднят польский флаг, а взбунтовавшийся регион был назван Польским национально-территориальным краем.

Поначалу планы были более широкими. Одного из предводителей ПНТК я нашел через много лет, он преподавал в одном из польских региональных учебных учреждений. Все выглядело так, будто он здесь в ссылке. Мужчина тяжело вздыхал, жаловался на то, что чувствует здесь себя чужим и что скучает по Вильно. От реальной жизни он отошел ой как сильно. Рассказывал о заговорах и широкомасштабных кознях международной закулисы. Он же вручил мне толстый конверт с ксерокопиями вырезок из газет и журналов, из которых должно было следовать, что распад СССР был запланирован КГБ еще за десятки лет до Горбачева, а известная по всей Советии болгарская прорицательница, баба Ванга, работала на советскую разведку. Ее заданием было такое предсказание будущего, которое могло бы приготовить граждан Союза к его контролируемому демонтажу.

Еще он рассказывал о том, что с самого начала Национально-Территориальный Край должен был быть более широким проектом. Он должен был называться "Республикой Восточной Польши" и включать в себя все восточные территории Второй Республики, захваченные в результате договора Риббентропа-Молотова.

- Ведь договор был аннулирован, - усмехался он. – Так что теоретически эти земли не должны были принадлежать ни Литве, ни Белоруссии, ни Украине. Мы только желали собрать их вместе…

Москве весь этот проект, независимо от того, каким был абсурдным и нереальным, ьыл на руку по тому же самому принципу, по которому ей на руку было отрывание целых кусков территорий от новообразованных национальных государств. После распада СССР частично сработал надетый еще Сталиным пояс шахида. Речь заключалась в том, что если Советия взлети в воздух, то вместе с ней разлетятся и все республики, которые пожелают стать независимыми государствами. Так вот взорвался заряд, заложенный в искусственно присоединенном к Молдавии Приднестровье, жители которого не желали находиться под властью румыноязычных элит в Кишиневе. Взорвались Абхазия, Южная Осетия и – частично – Аджария, потому что они не хотели принадлежать национальному государству грузин. Взорвался армянский Карабах, поскольку не желал иметь ничего общего с мусульманским Азербайджаном, в состав которого его включили. Кто знает, возможно Сталин рассчитывал и на русских в Эстонии и Латвии. Возможно, он надеялся, что до пытающейся выскользнуть из под московского владычества Польши доберется Германия, требуя Ostgebiete (территорий – нем.). Во всяком случае, на Виленщине всего лишь громко бабахнуло, но до серьезного взрыва не дошло: во взрывном заряде пороха имелось всего на запал. Польский Национально-Территориальный Край был быстро и умело демонтирован литовцами, а на Виленщине было введено конкурсное управление. Варшава отыграла однозначно, у нее не было никаких сомнений: поддержала выходящую на воды независимости Литву, не желая подыгрывать в пользу России.

- Польша нас предала, - рассказывают недобитые члены ПНТК, если их где встретить.

- А ведь имелся шанс возврата Виленщины…

Последний, дописанный уже на коленке акт этой истории имел место, когда от Украины отрывался Донбасс. В Фейсбуке кто-то выставил тогда профиль-тролль Виленская Народная Республика. Демоны вернулись. На самой Виленщине создателей профиля посчитали кретинами и поджигателями, даже польские националисты стучали по голове согнутым пальцем и считали авторов ВНР идиотами, полезными России, зато у Литвы появились новые причины для истерик.


Лидл наступает


Мне как-то казалось, будто бы в Литве будет царить беспокойство. Потому что в Польше продолжался испуг. Все боялись распада Европейского Союза. Вся левая и либеральная пресса с испугом отмечала, как очередные страны Центральной Европы с треском откалываются от либерального европейского строя и выплывают на холодные, националистически-консервативные воды, туда, где образуются водовороты, бури и штормы. И в сторону злобно маячащего на востоке мрачного континента, всегда рисуемого в темных красках.

А вот Литва… Уж кто-кто, эти просто обязаны паниковать. Ведь Литва – это же Пост-Советия, воткнутая между Россией и Белоруссией. С остальной частью ЕС и НАТО, гарантами литовской безопасности, ее соединяет только Польша и ее узенький сувалкский перешеек. А Польша как раз входит в состояние "коса на камень" с Германией и остальной частью либерального мира, эффективно отвращая от себя общественную любовь Запада. А уж там, думал я, от страха та-а-ак должны портками трясти, если у нас тут трясут…


Короче, приезжаю я в Литву, а там как раз "Лидл" открывал сеть супермаркетов, и пресса ни о чем ином не писала. Мол, что уже известно, какими будут цены на некоторые продукты, что уже имеются фотографии интерьеров магазинов, какое оборудование, какие товары.

Ну совершенно, словно ожидали премьеру новых Звездных войн, забрасывая в сеть утечки со съемочной площадки, новые трейлеры и неопубликованные фрагменты фильма.

- Да что вы так про эти Лидлы пишете? – спрашивал я у виленских журналистов. – Тут Европа валится, а вы…

- Предмет кликабельный, - отвечали мне, пожимая плечами. – Хит. Нужно ковать железо. А что, и правда распадается? – прибавляли они с легкой заинтересованностью.

- Такая уж это страна, - говорили мне. – Спокойная, провинциальная, приземленная, прагматичная. Здесь больше интересуются, где подешевле, а не то, что, к примеру, в Польше творится. Или что ЕС распадается.

А уж когда эти Лидлы открыли, то очереди перед ними образовались на пару часов ожидания. В Вильно ни о чем другом не говорили, как только про эти очереди. Что стоять в них лажа, да и облом – правда, все остальные ведь стояли. А в прессе появились сообщения об открытии. Заголовки безумствовали: Первый Лидл в Литве открыл свои двери! Наши журналисты были свидетелями вхождения первых клиентов! Портал Delphi выслал на место специальную посланницу, живую, ловкую и всепреодолевающую девушку, которой удалось пробраться в супермаркет перед открытием и за мгновение перед всеми остальными забросить на Facebook эксклюзивные снимки интерьера магазина (и ценников). Профиль Delphi на Facebook'е распух от лайков.

- Такова страна, - говорили мне знакомые. – Вот на открытие Икеи прибыла президент Грибаускайте.


Было чертовски жарко, так что люди старались пробегать по теневым сторонам улиц Вильно, раскрашенным в яркие цвета. В троллейбусах народ обмахивался газетами, все жаловались на жару и духоту.

С Антеком Радченко из радио "С берегов Вилии" и Витаутасом Бруверисом из "Lietuvos Rytas" мы сидели под белыми зонтиками в тени, попивая что угодно со льдом и разговаривая с обслуживающим персоналом на трех языках одновременно: по-литовски, по-польски и по-русски.

Я рассказывал о международной ситуации ("вы тут с ума сошли со своим Лидлом, а тем временем…"), а Бруверис глядел на меня несколько снисходительно.

- Недавно я встречался с Адамом Михником, - сообщил он, когда я закончил. – Из того, что он говорил, следовало, что Польше хана, Европе хана. Вы преувеличиваете… А мы – сидим спокойно. Ждем. Чего нервничать? На дворе тепло, приятно… Лидл вот магазины открыл…

- Ну хорошо, - сказал я. – Ведь из Вильно должно быть видно то же самое, что и из Польши: Европейский Союз разлезается, Брекзит, госпожа Ле Пен, а тут еще Трамп на горизонте плюс националисты… снова Восточная Европа останется один на один с Россией.

- И что, - ответил на эту тираду Бруверис. – Никто толком не понимает, зачем вы портите хорошие отношения с Германией, но что мы тут можем сделать. Можем лишь ожидать, когда вы поумнеете. Ведь вам, в конце концов, надо поумнеть: Германия – это ключевой партнер, и наш, и ваш. Без него нет безопасности в регионе. А Польша – это что-то вроде представителя региона. Подставляя себя, вы подставляете и нас.

По проспекту Гедиминаса шли, по жаре, кришнаиты с барабанчиками. Шли и барабанили. Кроме туристов, никто на них не обращал внимания. Вильно к ним привыкло: люди ходят одним и тем же путем, регулярно и уже много лет.

- Видишь, - сказал Бруверис, - Литва искала какой-нибудь альтернативы для Центральной Европы, говорили про скандинавский вариант, что вроде бы как мы такие вот скандинавы. Ведь с Польшей, известно, Литва всегда имела не слишком хорошие отношения, а самые паршивые сложились при Сикорском[150], когда он пытался брать горлом и заявил, что его нога не встанет на литовской земле, пока не будут решены проблемы с польским меньшинством. Впрочем, Грибаускайте его терпеть не может, черт его знает, что он ей еще сказал. Но вот так, на самом деле, все знают, что если чего, мы можем рассчитывать, в основном, на Польшу и Германию.

Он отпил водки из стакана со льдом.

- Так а что мы можем… - пожал он плечами. – Какое мы имеем на вас влияние… Надо переждать.


Мы вышли на раскаленный проспект Гедиминаса. Кришнаиты возвращались по той же самой трассе.

Проспект Гедиминаса, представительская улица Вильно, был построен в российские времена, в средине XIX века, и назывался тогда Георгиевским проспектом. Потом, когда Вильно заняли поляки, улице дали название аллеи Мицкевича. Литовцы были готовы заключить союз с самим дьяволом, лишь бы получить Вильно назад. Пришлось заключать союз с двумя: с Гитлером и со Сталиным, но город они получили. Проспект назвали именем Гедимина, но, как оно всегда бывает с подписанными кровью договорами с чертом, благосостояние долго не продолжалось, а вот душу отдавать надо. И они отдали: Литва вместе с Вильно попала в советские руки, и проспект Гедиминаса поначалу стал проспектом Сталина, а уже потом, когда в Москве посчитали, что Сталин чего-то намутил - проспектом Ленина. Только лишь после обретения независимости вернулся – в качестве покровителя - Гедиминас.

- Все это русское, - говорил Алекс Радченко из Польского Дискуссионного Клуба, делая рукой круг. – Весь этот проспект Гедимина. Польское, старое Вильно – это, в основном, старый город, и то, не вся: много домов было возведено во времена захватов. Польша – это всего лишь этап в истории Вильно, очень важный, но только этап. Основали город литовцы, потом здесь были русины, поляки подарили культуру и язык, потом были русские, затем снова поляки, теперь – литовцы. Самый мощный отпечаток оставила последняя тройка.

Да, Вильно, казался знакомым, и даже очень. Если бы сменить вывески и надписи, могло бы показаться, что ты находишься в польском городе. Архитектура, даже способ устройства городского центра казались знакомыми до боли. Та же самая шильдозка, и да, та же самая рустикальность[151], выглядывающая из городских одежек там, где необходимо создавать впечатление локальности: собственных городских традиций нет, потому из всех домов выглядывают все эти "крестьянские блюда", вся эта деревянно-привычная деревенская кухня. Или наоборот: пиццерии, суши-бары и хипстерские бургерные.

Только это была привычность, напоминающая привычность пост-Конгрессового королевства. Вильно было местом, в котором, как в Польше, смешивались польские и российские архитектурные влияния, сверху приукрашенные очень похожей глазурью последней четверти века поначалу не сильно заметного, но затем все сильнее и сильнее охватывающего нас капитализма.


Исполнившаяся альтернативная история


Потому советское Вильно всегда казалось мне исполнившейся альтернативной историей.

Советскость, которая после того, как независимую Литву взял к себе СССР, влилась в город и начала все устраивать по-своему: поднимать бордюры до средины лодыжки, где угодно вываливать бетонные ограды, увенчанные колючей проволокой, возводить из белого кирпича дома с обаянием сараев, планировать широкие улицы, обрамленные постмодернистскими домами, строить вокруг города жилые крупноблочные кварталы – привела к тому, что Вильно выглядел так, как могла бы выглядеть Польша, если бы попала под непосредственное правление СССР. А подобная альтернативная история – это одна из тех историй, которую поляки представляют себе чаще всего, сразу же после "а что бы было, если бы в 1939 году удалось победить Гитлера".

Даже язык, которым пользуются польские обитатели Виленщины – это нечто вроде такого типа альтернативной истории. Стержень этого языка, естественно, польский, но вся его культурная основа глубоко погружена в постсоветскую, русскоязычную действительность.

Бартош Полоньский, родившийся в Вильно, даже начал писать книжку на этом локальном, виленском языке. Ее фрагменты в Польше опубликовал "Ha!art". Монолог главного героя, Анджея Станкевича, звучит так:


"Кароче[152], я собираю деньги на машина, хочу купить себе VV Corrado за 4 тысячи литов. Пока что собрал 2 тысячи и надеюсь добрать до экзаменов на аттестат зрелости. Буду экономить и ходить на дополнительные халтурки.

- Алё, Робчик? Здаров, это Андрюша, слушай, как там насчет работы (на правильном, коронном польском, это звучало бы "как там с работой?").

Роберт Татоль (…) прекрасно ориентируется, где, как и что; он пообещал, что для меня найдется временная халтурка на Акрополисе. Я и так в субботы-воскресенья хуем груши околачиваю, вечно торчу в Нете, так что дополнительные деньги пригодились бы.

- Кароче, слушай, в Максиме имеется база грузить тавар, четыреста литов – вся пятница, суббота, воскресенье; но работы дохерища".


Языку Анджея Робчика и других обитателей Виленщины вечно подвергаемый русским (но еще и белорусским) влияниям, а в настоящее время погруженный в постсоветской действительности, можно сравнить с тем, что встретило, например, украинский язык там, где он стыкался с русским, и где форму и контекст придавала ему советскость. Или же румынский там, где он подвергался российским влияниям, создавая язык, которым в настоящее время пользуются молдаване. Несколько лет назад в Румынии и Молдавии шел фильм Свадьба в Бессарабии, в котором румын, представляющий здесь европейский мир (фильм снимали в 2010 году, когда Румыния уже три года была счастливым членом Европейского Союза, прихода которого здесь нетерпеливо выглядывают), женился на молдаванке, представительницей Постсоветии, а в постсоветской Молдавии, все знают, на каждом шагу, суют в румынский язык русские слова и обороты. Да, румыны и поляки не обязаны представлять себе, что было бы если да кабы. Достаточно пересечь границу и коснуться той действительности собственными пальцами.

Или, к примеру, послушать хип-хоп. Виленский – по-польски. Mental Crush (впоследствии – Mentality Crush) вообще-то читают рэп по-русски, потому что это язык регионального наднационального общения, но иногда записываются и по-польски, как, например, номер Свет из Вильно. И с тем восточно-пограничным акцентом, который до сих пор ассоциировался с довоенными песнями и тем, как разговаривают пожилые люди, они читают такой вот рэп:

Внимание, дело очень срочное – свет из Вильно,

Ударная волна слишком сильная – свет из Вильно,

[…]

Это наши темы, пора сказать про виленские настрои,

На каждый вопрос у нас уже есть ответ,

Мы – как наводнение […].

Заграничный акцент расширяет понятие польского хип-хопа,

Соединяя дорогу из Вильно до Белостока.

[…]

Ты слаб в отношении этой силы, нет, мы не мимы,

Мы умеем болтать, да на разных языках,

Не гляди на нас так глупо,

Я знаю, что ты придурок, потому что не понимаешь нашего базара.

Это наши намерения, двойная сила микрофонов,

Но даже и не думай, будто победишь нас в польском языке.

[…]

Восточная хип-хоповая столица, все время ею восхищаюсь.

Рифмы – словно колеса – контрабандой везу из Литвы в Польшу.


Или вот, рэпер Фильмик из Новой Вилейки:

Польский хип-хоп в Литве,

Будет жить на моей стороне и не исчезнет

[…].

Желаешь или не желаешь – я представляю польский хип-хоп в Литве,

Так уж случилось, что пользуюсь иным языком,

class="book"> Представляю его каждый день, в машине,

Другой звук не помешает, играет польский рэп – и это для меня важно.


Антек и Алекс Радченко, оба из польской семьи, в принципе, сами избрали польскую тождественность. С тем же успехом могли бы выбрать русскую. Или белорусскую. Или литовскую. Если прослеживать по крови – можно найти все, что только пожелается. Антек в меньшей степени, а вот Алекс довольно неплохо помнит советский Вильно. Литва там была чем-то остаточным. Как и Польша.

- В школе говорили про панско-помещичью Польшу и Литву – и это было все, - говорит Алекс.

Они рассказывают, как Вильно постепенно переходил в литовскость. Поначалу появились вывески . Потом все больше людей изучало язык, им пользовались на улице. А потом он начал доминировать.

- Возьмем, например, виленские ансамбли, - рассказывает Антек. – Вначале они пели по-русски, и только потом, в начале девяностых, стали переходить на литовский язык. Некоторые, правда, пытались частично остаться на русскоязычном рынке, одна нога здесь – другая там, они даже записывали по две языковые версии дисков. Но, - прибавляет он, - никто из Литвы особой карьеры в России не сделал…

Мы сидим в пивной со странным интерьером, хаотичным, объединяющем в себе рустикальность с мещанским стилем (мы – народ, который оторовался от городских корней, - говорил мне литовский знакомый, - но это было необходимо, чтобы оторваться от польскости). Вошли русские. Между собой они разговаривали по-русски. Я думал над тем, а вот, разговаривая с барменом, перйдут они на литовский, или предположат (что, в принципе, оказалось верным), что бармен и так поймет русский язык. Перешли.


Литовский язык деформирует польский, сейчас, в основном, по причине влияния русского языка, но и литовского. Но было и наоборот. Оба языка, кажется, соревнуются друг с другом: один раз побеждает литовский, а потом сверху польский. Мыкола Ольшевский в 1753 году издал популярную книжку под названием "Брама атверта инг вечнасти" , что означает "Врата, открытые в вечность". Полонизмов там масса: достаточно пролистать первых несколько страниц, чтобы выписать "śćiesliwa smiercia", "śćiesliwa wiecznasti". "sprawiiedliwastis", "bieda", "ustawicznay", "smertełna".

Создавая "Брама атверта", Мыкола Ольшевский воспользовался польской орфографией, потому что литовцы поменяли ее только лишь в ХХ веке, снова только лишь затем, чтобы подчеркнуть свое отличие от поляков.

Только вот орфография была наименьшей из проблем – нужно было восстановить сам язык. Ибо, хотя в конце XIX – начале ХХ века, национальная идея в Литве кипела, жив был патриотизм, но литовские интеллектуалы между собой разговаривали по-польски, потому что литовского языка не знали. Ничего оригинального – очень похоже выглядели дела в Ирландии, где мало кто помнил кельтский ирландский; или в Финляндии, где высшие слои общества разговаривали по-шведски. Подобным образом дело сейчас обстоит в Украине, где украинские патриоты берут уроки украинского языка, чтобы не разговаривать по-русски. В различных местах с этой вот проблемой "имперского языка" справлялись по-разному. Ирландцы и до сих пор разговаривают по-английски, храня ирландский для особых случаев. Финны буквально холят и лелеют свое шведское наследие. Но оба этих языка: английский и шведский, обе эти культуры были, как видно, для молодых государств цивилизационно привлекательными. От них не нужно было отрываться не на жизнь, а на смерть. Украинцы же, хотя начинают уже соглашаться с фактом, что от русского языка в своей стране не избавятся, не желают иметь много общего с Россией, литовцы же ничего привлекательного не видели в Польше вообще. В литовском стереотипе поляки были (и остаются) частью той необразованной славянской массы, которая – попеременно с русскими – желала втянуть порядочных, северных, хладнокровных и спокойных литовцев в собственное безумие и в собственный бардак. Литовцам было бы ближе к скандинавам. У Чеслава Милоша в "Долине Иссы"[153] Черный Юзеф так говорил Вацконису: "работал я в Швеции, так как они нам жить".


Балтоскандия


Ах, Скандинавия!

Да, теперь в Вильно, то тут, то там, в качестве определителей новых целей видны светящиеся вывески "Нордик Банка". Время от времени какой-нибудь политик заявляет, что Литва – это никакая вам не Центрально-Восточная Европа, но юго-восточная Скандинавия. В Паневежисе почти что двадцать лет действовала Балтоскандийская Академия. Академию, правда, закрыли, потому что на нее не удалось найти денег, но идея "Балтоскандии", продвигаемая, между прочим, президентом Далией Грибаускайте, продолжает жить. Литва пытается посылать контактные сигналы нордическим державам бассейна Балтийского моря.

Ах, Балтоскандия! Балтика – это альтернативный путь в Европу, потому что тот, что ведет через Польшу, для Литвы – это, в основном, пот и слезы ярости. С Польшей оно всегда напряжно, пел Яцек Качмарский[154]. Не говоря уже про очевидные вещи, таких как болезненная история, польское меньшинство и дьявол Сикорский, литовцев до белого каления доводит факт, что Польша как-то не горит строить Via Baltica. И результат таков, что если литовец желает поехать на автомобиле в Германию и дальше в Европу, он скрежещет зубами, стоя в пробках до самой Варшавы, с трудом опережая стада грузовиков и протискиваясь сквозь центры польских населенных пунктов.

- Хорошие дороги? В Польше? – удивляются литовцы. – Хорошо еще, что от Варшавы у вас имеется та знаменитая "Автострада Свободы", которая стоит кучу бабок, но, помимо всего, ее мы как-то и не заметили.

Ах, Балтика! Балтоскандия!

Литовские журналисты, с которыми я встречался, с неим стеснением вращали глазами, когда я говорил о Балтоскандии. Да, говорили они, Балтоскандия – это хорошо, но все прекрасно знают, что это всего лишь прекрасный сон. Скандинавские государства уже на нордические претензии Эстонии глядят, прищурив глаз, поглаживая Эстонию по спинке, "да, хорошая Скандинавия, хорошая", что уже говорить о Литве. На самом же деле, все прекрасно знают, что никакой другой опции, кроме центрально-европейской, просто нет. В литовской прессе даже появилось несколько статей о Междуморье. Литовские комментаторы признавали, что да, идея стоит того, чтобы над ней поразмыслить, хотя Междуморье имело бы смысл только лишь как оборонный союз против России. Но в польские антигерманские авантюры и навязчивые идеи у Литвы нет ни малейшего желания позволять себя втягивать. Германия для Литвы является самым важным союзником, гораздо более важным, чем Польша. Говоря откровенно, мало кто в Литве считает немцев угрозой.

- На самом деле, - говорил мне Донатас Пуслис с Bernardinai.lt, - Междуморье для Литвы не представляет для Литвы особо популярной идеи. С тех пор, как Сикорский начал ангажировать себя в Веймарский треугольник[155] и поворачивать в сторону европейского центра, забрасывая проблемы региона, Литва почувствовала себя одинокой. Именно тогда консерваторы начали больше говорить о нордическом направлении и о Литве, как о скандинавской державе.


Via Baltica


Литвин, в польском стереотипе, упрям и ничего не прощает. Похоже на то, что политика Сикорского, цель которой заключалась в том, чтобы вынудить, чтобы литовцы приняли решения, полезные для литовских поляков путем покрикивания на Литву, показа Вильнюсу его места, сталкивания в угол, в том числе и по причине отсутствия решимости в вопросе строительства "Виа Балтика" – не сработала. Чем сильнее Польша давила, тем больше Литва усматривала в этом всем злую волю и закукливалась в себе. Но никому в Вильно не приходило в голову простить. Скорее, искались другие решения, рассматривались нереальные планы, в Интернете появлялись проекты литовского флага, сложенного в нордический крест – но никто не собирался уступить польскому наглому топоту. Да, предвоенная Литва могла уступить польскому ультиматуму, когда вся Европа тряслась перед нацистской Германией, но теперь ведь ситуация была совершенно иная: ни Сикорский никак не походит на Бека[156], ни армией никак угрожать не может, да и страх перед Путиным не так уж силен, как тогда, перед Гитлером, ну а Литва уже не так одинока, как тогда, в междувоенный период. Сикорский не оценил упрямства литовцев. А литовец будет стоять в пробках Белосток, будет рассуждать про Балтоскандию – но не простит. Даже если бы это означало выполнение обязательств, которые Литва, чтобы там ни было, но давала. Или признание литовским полякам прав, которые им полагаются в самом нормальном порядке. Так что ситуация выглядит гротескно: у Вильно имеются обязательства выполнять условия, которых он не исполняет, поскольку оскорблен и боится, а Варшава не имеет ни малейшего понятия, каким образом вытребовать выполнение этих обязательств, потому что при подходе: "Ну нет у нас вашего пальто, и что вы нам теперь сделаете" хороших решений по сути своей очень мало. Так что и Польша – попеременно – вопит и тоже обижается. Литва маленькая, и по многим вопросам зависит от Польши – но Польша и так не в состоянии с ней справиться. Так вот как, оказывается, простое и последовательное упрямство может быть оружием, на котором всякие правительства ломают себе зубы. Ну никак не могут они поверить в то, что творится, и снова бросаются на Литву. И опять ломают себе зубы.

И таким вот образом польско-литовские отношения покрылись коркой на долшие годы, и ни в одну, ни в другую сторону. Варшава с Вильно до такой степени застыли в клинче, что когда в Польше, в конце концов, к власти пришли националистические популисты, которых испугался весь регион – радовался один только Вильно. Даже не слишком сочувствующие правым средства массовой информации с надеждой писали о налаживании отношений.

Правые, понятное дело, осуждают политику Сикорского в отношении Литвы, но если речь идет о предложениях по ее изменению – ну что же: они наверняка полны добрых намерений. Для начала, к примеру и на счастье – разблокировали Via Baltica.

Правые одновременно хотели бы строить стратегическое партнерство с литовцами и еще крепче нажимать на права меньшинств. Они ссылаются на наследие Леха Качиньского и его политики. Все это очень даже красиво, но стоит помнить, что за пару дней до своей смерти в Смоленске Лех Качиньский был с официальным визитом в Вильно, в ходе которого собирался попробовать плод собственного подхода к Литве. А этот подход должен был стать эффективным – Качиньский, к примеру, ожидал решения проблемы написания польских фамилий, которые в Литве до сих пор следует записывать в соответствии с литовской орфографией. Так что Kowalski будет там Kovalski, а Szydło – Šydlo. Лех Качиньский уже был в садике, уже обменивался приветствиями с гусыней[157], а тут оказалось, что вопрос никак не прошел, и литовцы не простили. Качиньский, как сообщали средства массовой информации "не скрывал неприятного изумления". Только лишь выдавил из себя, что "остается оптимистом" и в смятенных чувствах покинул Вильно.


После польской победы PiS в Литве наступило довольно-таки нервное ожидание собственных подступающих выборов. Литва пыталась найти себя в новой ситуации.

- Социал-демократы и либералы, скорее всего, не поддержат междуморских инициатив Качиньского или Орбана, потому что не желают, чтобы в Европе их с ними ассоциировали, - говорит Донатас Пуслыс. – Но правда такова, что, хотя литовцы видят в Германии ключевого союзника, до конца они ей не доверяют: опасаются шрёдеризации[158] политики, того, что Германия пойдет на соглашение с Россией и реализации ее планов.

- Потому консерваторы, например, часть Союза Отчизны, могли бы поддержать Междуморье, потому что утверждают, что нам нужна сильная Центральная Европа в качестве противовеса не только для России, но и для Германии, - прибавляет он через какое-то время. – Наши консерваторы не слишком-то обожают Меркель по причине ее политики в отношении беженцев, считают ее излишне либеральной, а ее концепцию открытого общества – опасной.

- А ваши консерваторы не опасаются того, что польские националисты будут давить на них еще сильнее, чем Сикорский? – спрашиваю я.

- Скорее всего, нет, - отвечает Пуслыс. – Похоже, они считают, что сильнее, чем Гражданская Платформа давить уже и не получится. И что ГП уж слишком желает договориться с русскими…

Но консерваторы, которым нравится PiS, это всего лишь часть "Союза Отчизны" группировки, для которой поддержка в исследованиях общественного мнения перед сентябрьскими выборами составляет около десяти процентов. Помимо того, - вспоминает Пуслыс, - в Литве Церковь совершенно иная, чем в Польше, спокойная, настроенная на диалог, в политику не вмешивается.

- Литовцы любят немцев, политики – тоже, - говорит Александр Радченко. – Литовские элиты, от правых до левых, настроены в пользу ЕС, так что польская наррация, направленная против ЕС и против Германии ужасно всех здесь заставляет нервничать. А консерваторам PiS нравится, потому что им нравится консервативно-националистическая революция, а вовсе не атинемецкость. Среди них ни Германия, ни ЕС, особой любовью, возможно, и не пользуются, но все, кроме националистов, ориентируются, что это единственная защита против России.


В одном краю стояли и Перун, и Христос


Осенью 2016 года на выборах в Литве победил Литовский Союз Крестьян и Зеленых. Знакомый литовский политолог назвал их "литовской версией PiS", ибо, хотя в списке очутилась истинная солянка, от либералов и социал-демократов до консерваторов и националистов, но линия партии весьма похожа.

- Следует ожидать чего-то в том же самом стиле, 500 на ребенка[159] и бунт против евробюрократов, - говорил он после выборов. – Только здесь имеется одна важная вещь: они более националистические и консервативные, чем католические.

- Это настоящая смесь консерватизма и социализма, - сказал мне Донатас Пуслыс. – А религиозном смысле: католицизма и неоязычества.

Лидер ЛСКЗ – Рамунас Карбаускис, миллионер, латифундист. Карбаускис еще и эксцентрик. Он симпатизирует неоязыческому движению, которое в Литве довольно сильно. А может он и сам просто неоязычник.

Неоязычество в Литве – штука не слишком распространенная, но с точки зрения тождественности важная и довольно-таки влиятельная. Литва крестилась только лишь под конец XIV века, да и то, в основном, ради спокойствия, чтобы предотвратить крестовые походы крестоносцев. В XIX столетии, в эпоху романтического национализма, расцвело неоязычество, которое рассматривалось как самое глубинное литовское наследие. Рука в руку с национализмом языческая религия – ромува -.прошла через ХХ век. По причине националистического содержания, она была запрещена в СССР, чтобы расцвести в независимой Литве.

И если речь идет об ископаемом консерватизме, неоязычество играет в Литве похожую роль, как в Польше – окружение "Радио Мария"[160].

- Какая разница, во имя Христа или Перуна запрещаются аборты, зачатие in vitro и однополые пары? – гасил мой энтузиазм знакомый литовский политический комментатор, когда уж слишком меня понесло привлекательное видение языческой страны в Европейском Союзе. – Литовское неоязычество – это точно такой же фанатизм, как и католический. И даже больший, поскольку часто это фанатизм неофитов. Плюс вся эта считалочка: защита литовского языка, патриотическое воспитание, геи вон на Мадагаскар и т.д.

Карбаускис в своей родной деревне, Найсяй под Шауляем, создал нечто вроде "крестьянской утопии", выстроил сцены, на которых проводятся языческие и традиционные празднества, концерты и представления, а вот спиртное встречается с недовольством. Он вложил средства в Музей Языческих Богов, но вся деревня по сути является одним громадным музеем литовского язычества под открытым небом: вокруг пруда в самом центре Найсяй стоят фигуры древних богов и кострища для священного огня.

- Карбаускис сделал с Найсяй то же, что Успасских[161] с Кейданами (лит. Кедайняй), - рассказывал мне знакомый. – Нечто вроде идеального города. Только мне кажется, что Успасских делал все это ради политического положения, а Карбаускис – потому что он идеалист. Черт его знает, не мечтает ли он о том, чтобы сделать из Литвы что-то похожее на Город Солнца Кампанеллы.

Есть еще одна вещь, которая беспокоит наблюдателей в Карбаускисе: многие подозревают его в пророссийских симпатиях.

Подобно тому, как грузин Бидзина Иванишвили[162], Карбаускис сделал большие деньги на бизнесе с русскими, хотя это еще ничего не должно означать. Но он был еще и активным противником вступления Литвы в НАТО, он активный евроскептик, что в небольшой стране с не очень-то удачным геополитическим положением является позицией довольно-таки эксцентричной.


Виленский урбанизм


Виленская столичность была заметна уже с проспекта Гедиминаса. Силуэт крупного городп. Стеклянные небоскребы. Мы поехали в виленский "сити", на Шнипишки, в район, который называют "шанхаем". "Шанхаи" существовали во многих советских городах: так называли бедные, отсталые, хаотичные и плотно населенные районы. С тем еще, что тогда, при Советах, с этим названием ассоциировался город, который сейчас стал визитной карточкой космически современного Китая. А здесь, факт, по одной стороне улицы горбились прижавшиеся к земле деревянные домишки, крытые асбоцементным шифером, толью и жестью, окруженные валящимися заборами. Люди ходили здесь по разбитому асфальту к колонке за водой. А уже по другой стороне улицы наименование "Шанхай" принимало совершенно иное значение, потому что в небо торчали офисные здания, словно бунчуки и штандарты урбанизма, к которому Вильно, вечная столица второго плана, наконец-то добрался. Над валящимися халупами гордо торчал урбанизм. Шанхай при "Шанхае".


Урбанизм Вильно. Эх, видел бы его Цат-Мацкевич[163]… В межвоенный период он опубликовал фельетон, названный Ликвидируем ли мы Вильно?, в котором спрашивал, а не стоит ли отдапть город литовцам. Уже во вступлении он предупреждал, что фельетон – это всего лишь провокация, что никакого Вильно он ни ликвидировать, ни отдавать не желает; времена, опять же, не слишком способствовали тогда свободе слова, за "национальную измену" тебя, к примеру, могли сделать калекой офицеры, чью честь ты оскорбил. Или же тебя могли посадить в Березу[164] (куда, в конце концов, Мацкевич и попал). Во всяком случае, лучше было не ожидать, а только лишь сразу, прямо после провокационного названия все и пояснить, иначе какой-нибудь излишне усердный санационный военный мог бы не дочитать до конца, приказать отвезти себя к автору провокации и избить его рукояткой пистолета. Как оно иногда и случалось.

Во всяком случае, утверждал Мацкевич, нельзя скрыть, что польский Вильно – это провинция провинции, край польского мира, место, где на грязной мостовой печальная лошадь, кивая головой, печально шествует между серыми домами, с которых сыплется штукатурка. А для литовцев он был бы столицей, о которой они мечтали, чудом, которое видели в своих снах – и именно так к нему бы и относились.

Так было тогда. Тогда, когда столицей Литвы был Ковно-Каунас, а о Вильно литовцы могли лишь помечтать.

Сейчас же Вильно это центр литовского мира, хотя в действительности он располагается на его обочине. На самом краю Литвы, где-то рядом с белорусскими захолустьями, о которых мало кто чего знает, кроме того, что правит там Лукашенко, а собаки лают задницей. Но наибольшей, связанной с Вильно проблемой остается факт, что располагается он на проклятой Виленщине. В том месте, которое для Литвы остается не до конца освоенным. Литва не слишком любит Виленщину. А Ковно, старая столица, Вильно буквально терпеть не может. В Ковно презрительно говорят о современных вильнюссцах, что те "наполовину родом из Ковно, а наполовину – из деревни". Vilniečiai yra kauniečiai ir kaimiečiai. Как будто сами жители Ковно в течение многих поколений были горожанами.


Пол-Лит-Бел в ЕС


Только Виленщина еще не до конца освоена. Виленщина разговаривает по-польски, по-русски и по-белорусски, или на всех трех языках сразу, потому-то новые подвиленские виллы молодого литовского среднего класса и среднего высшего класса походят на крепости из Астерикса, окруженные стенами, будто частоколом, с высокими, солидными мачтами, на которых развеваются желто-красно-зеленые флаги. Или красные, с Погонью. И строятся они, как правило, на западной стороне города, в сторону Ковно, Клайпеды – и вообще – Запада, Скандинавии, чего угодно. Лишь бы только не на востоке, где находятся провинция славянского типа и люди, разговаривающие на славянских наречиях.

И что-то в этом, все же, имеется. Виленщина – она другая. Пустоватая, заброшенная, какая-то серая, летом сельская, а зимой депрессивная.

Мы ездили по деревням. В одной из польских деревень на доске объявлений было написано: "sprzedam kartoflę", именно что через "ę" и "prodam krowu"[165]. Владелица магазина, пожилая женщина, разговаривала по-польски, ее дочка – по-русски, а дочка дочки, маленькая девочка на велосипедике – по-литовски. По запыленным, очень часто – грунтовым, деревенским дорогам по жаре сновали мужики без маек. Велосипедисты носили на себе светоотражающие жилеты. У одного из них, выписывающего по асфальту пьяные вензеля, на жилете было написано "VILNIUS AIRPORT". Надписи в костелах были по-польски и по-литовски.


Когда мы заехали за давнюю границу польской Виленщины, определенную территорией бывшей Срединной Литвы, пейзаж немного изменился.. При домах было меньше надстроек, отстроек и пристроек. Деревянные домики, точно такие же, как на Виленщине, были отскоблены от всех наслоений. Дома были не огорожены. Пространство выглядело чище. Более ясным и четким. Я думал, что именно таким оно и было, когда его планировали, и прежде чем оно обросло всем тем, чем все так же обрастает на Виленщине и в Польше. Деревянные домики были серыми, но опрятными и крашенными. Были они простыми по конструкции. Я увидал момент, в котором Восточная Европа фактически как-то соприкасается с той самой Скандинавией. Тот момент, в который деревянная, восточноевропейская хата плавно переходит в скандинавский домик.


Из Солечников я отправился в Дзевенишки (Девянишкес – лит.). Это полуостров Литвы, запущенный в Белоруссию. На карте выглядит немного как нарост. Прыщик на лице Литвы. Окруженный сеткой. Туда въезжаешь, будто бы в отдельную комнату. Нужно переехать через что-то вроде литовской плотины, где по обеим сторонам шоссе находятся белорусские территории.

Ясное дело, что они видны. Видна сетка, за которой стоят зелено-красные пограничные столбы. Иногда видны даже белорусские солдаты, которые гуськом, с мрачными минами топчут лесную подстилку.

В Дзевенишках я остановился перед магазином. Послушал. Разговаривали, в основном, с русского на польский. Тут я чувствовал себя немного будто на острове. На островах оно всегда как-то не так. Это чувствуется, даже если берег не виден. Здесь тоже его вроде как не было видно, но все время в тебе имелось осознание недалекого края. Это осознание было беспокоящим, и в то же самое время приносило не до конца понятное облегчение.


Я проехал Дзевенишки и ехал на Нарвилишки (Норвилишкес – лит.). Это уже был полуостров в полуострове. Снаружи было плоско, ветрено и травянисто. В фоне стояли стройные хвойные леса, словно армии мрачных великанов, а на лугах купы берез и сосенок, и выглядело все это словно базовая картинка под названием "восточноевропейская идиллия". С асфальтовой я съехал на гравиевую дорогу, снабженную синим дорожным указателем "Norviliškés 2". В кустах стоял какой-то недостроенный дом. Выглядел он весьма даже в возрасте, и я представлял, что строил его кто-то, проживавший по другой стороне границы. Ведь Белоруссия начиналась в полутора десятках – нескольких десятках метрах отсюда. А потом пришло новое, пришли границы – и этот кто-то не успел. И оставил, незаконченное, на милость новой литовской державы. Впоследствии – НАТО и ЕС. А сам остался в Белоруссии. В Союзе Независимых Государств, а потом – в Союзе России и Белоруссии.

Да, именно так выглядела эта великая цивилизационная граница в микромасштабе. Великая хантингтоновская линия[166], отделяющая Восток от Запада, страны западного христианства от восточного, крупные геополитические блоки. Этой линией была сетка, бегущая через лес. Домики по обеим сторонам выглядели одинаково. И вообще, вся Виленщина выглядела несколько словно Белоруссия в Европейском Союзе. Все различие в украшении тротуаров и в отделочных материалах. Я ехал до конца, куда только было можно – а в самом конце было кладбище. Пограничная сетка практически касалась его. С другой стороны границы был лес, луга, а еще чуток дальше – белорусская вёска Пецкуны. Пустая. Кладбище тоже было пустым. И вообще, все это выглядело словно страна духов. Балтийские страны вообще пустоваты, но тут я сориентировался, что вот уже с полчаса, крутясь по этим гравийным дорогам и вздымая за собой облака пыли, мне не встретилось ни единой живой души.

Да, сейчас тут было пусто, но вот в День Всех Святых[167] выходили. Те, что из Нарвилишек, подходили к ограде; подходили и те, что с другой стороны, из Пецкун. Несколько раз в году тем, что из Белоруссии, разрешалось подходить под самую сетку. А те, что из Литвы, могли подходить, когда захочется. Это были соседи, живущие друг рядом с другом сотни лет. Граница неожиданно разделила их. Странно все это было. Они могли выходить из домов и, как раньше, поздравлять один другого на том же самом языке. Видя один другого ходящих по улице, они могли приостановиться и поговорить друг с другом. Поболтать. Несколько раз в году они даже могли подать руки через дыры в ограждении, что они и делали. Они даже могли попробовать обняться, если уж уперлись на своем. Могли вместе выпить по рюмочке водки, почему бы и нет. Но не могли пойти домой один к другому, не могли отправиться в одном направлении, не могли вместе пойти на пиво в магазин или пивную. Они могли лишь стоять возле сетки.

Все это было словно какая-то трехмерная версия Скайпа.

У жителей Пецкунов имелись свои похороненные на кладбище близкие, которые сейчас лежали на территории ЕС и НАТО, так что первого ноября они подходили к сетке и через нее передавали зажженные лампады своим соседям из Нарвилишек. А те заносили лампадки на могилы.


Я шел в сторону Пецкунов. Здесь сетки не было, только шлагбаум. Было пусто, и теоретически можно было даже пройти, потому что никто не видел. Но переходить я не намеревался, знал и то, что наверняка и не пусто, что вот сейчас выйдут. Потому что всегда выходят, причем, в последний момент. Просто было любопытно, откуда выйдут, потому что не было здесь ни каких-либо серьезных зарослей, ни застроек. Ну что, думал я, в траве они лежат? В кустах притаились на корточках? Так что шел. Остановился у шлагбаума и начал фотографировать белорусские дома с другой стороны.

Понятное дело, что появились. По гравию, вздымая клубы пыли за собой, мчался газик. Приятели с Погонью на плечах окружили меня и потребовали документы.

Я показал удостоверение прессы, что таких людей немного успокаивает. Теперь уже можно не раздумывать над тем, чего я провожу, как провожу, чего там у меня в голове, и чего ожидать самим. Теперь они могут расслабиться, вести себя снисходительно (так что вас здесь интересует, ничего интересного здесь и нет, лес, дома, ограда, все как и везде), а могут и эпатировать превосходством собственной формы.

Я пытался выпытывать у них про местные реалии, про контрабанду, но парни говорили, что ничего не знают, а вот в Солечниках имеется пресс-офицер, всегда пожалуйста. Один из них разговаривал по-польски: "Да зачем, пан, да что, пан, что это пану интересно, пан что, не видит – граница, запретная зона, ай-ай-ай".

Я показал ему тропинку, автоптанную рядом с шлагбаумом, от Пецкунов до Нарвилишки.

- Ходят? – спросил я. – Таскают контрабанду?

- Да что пан подумал? – ответил тот. – Это коты протоптали.


Урлики


Была полночь. Мы шастали по поселку Х, между жилыми крупнопанельгными домами, приводящими на ум пост-титовский югославский брутализм, но более всего: запущенными, застроенными самопалами на балконах и вообще, скорее всего, какими-то растасканными. Весь квартал выглядел так, словно построен был из более дешевых материалов, чем все юговские мегалиты. Приятно ходилось по этому поселку. И было странно, настолько странно, что заставляло задуматься. Пахло свежескошенной травой и деревенским ветром. Сразу же за жилыми домами был лес и холмы. Сам поселок, впрочем, располагался на холмах, и каким-то чудом домам эти холмы удалось не придавить. Поселок не был одним из тех тоталитарных поселков, что растаптывают весь пейзаж, раздавливая в бетонированную площадку.

Между домами сидели гопники и исправляли мир.

- Районные пацаны, - сообщила Эвелина.

Пацаны сидели на какой-то давней детской площадке, окруженной буйными, даже агрессивно зелеными кустами, а может так казалось в свете жужжащего уличного фонаря. Они пили пиво из пластиковых бутылок. Один сидел на качелях, другой в песочнице; несколько присело на корточках.

В постсоветском пространстве таких пацанов называют гопниками. Здесь, в Вильно, их называли "урлаганами", "урлой" или "урликами", но в целом это было одно и то же. Тем более, что разговаривали они по-русски. И говорили о геополитике. О внутренней и внешней политике Германии. Краткими словами очерчивали картину современной Европы и мира. Сетовали на действия, как они сами их называли, "литовских патриотов", подчеркивали необходимость установления партнерских отношений с Россией. Для них крайне важными были выгодные цены на российский газ.

- Экономисты, политологи, - сказала Эвелина, когда мы уже прошли мимо них.

Между старыми, советскими домами стояли новые, уже капиталистические. Эти были даже красивыми и удобными, вот только девелопер не смог удержаться от продажи пары квартир дополнительно, ну и доуплотнялся: окна первого этажа оказались на уровне колен прохожих. А это означало жизнь словно в магазинной витрине. Так что занавески в окнах висели задернутыми весь день и всю ночь.


Концы


Для многих местных поляков Польша – это мифическая Мать. Иногда о ней говорят: "Корона", как будто бы здесь до сих пор, как во времена Унии – Великое Княжество. Романтический миф, а для многих – источник культуры. Когда-то, пару лет тому назад, на виленском автовокзале я видел, как отец отправлял сына в Варшаву на учебу. Оба были в белых рубашках, у обоих в глазаъ стояли слезы. Отец сунул сыну в руку "Пана Тадеуша" и сказал: "Езжай. Езжай и возвращайся".

Для многих Польша это просто жизненный выбор. Эвелина Мокжецкая, например, журналистка с радиостанции Znad Wilii и автор блога Пуляки з Вильни, в Варшаве провела несколько лет, прежде чем возвратилась в Вильно. Для нее перемещение между двумя действительностями совершенно естественно. Обе реальности, польская и литовская, а, собственно, еще и третья, реальность Виленщины, знакомы и известны.


Вот только образ Виленщины неоднороден, и можно услышать самые разные вещи. Люди, к примеру, спрашивают, когда же Польша придет, и Виленшину у этих вот литовцев заберет. А если не Польша, то, возможно, Россия. Россия, вообще-то, даже лучше, потому что – говоря по правде - ментальность многих обитателей Виленщины особо не отличается от ментальности жителей Донбасса. Скована она в Советском Союзе, подливается российской поп-культурой; Желиговский здесь танцует с Путиным под ручку да с притопом. Здесь смотрят российское телевидение, слушают российский "шансон", а в альбоме хранят фотографию прадеда в польском довоенном мундире армии Срединной Литвы.

Но Россия ближе. Польша здесь – это уже отдаленное воспоминание. Возьмет такого себе пана Иксовича с Виленщины. Поляк по плоти и крови, к литовцам обращается сверху, "ты, шапку сними, когда с поляком разговариваешь", а в Польше впервые был с пару месяцев назад, хотя возраст уже хорошенько за шестьдесят. Да не было зачем, не было причины: здесь, на Виленщине, весь необходимый мир, а вся культура – скорее, в России, потому что кто же здесь смотрит скучный и неповоротливый канал TVP Polonia.

Ну, был пан Иксович впервые в той Польше, я спрашиваю: пан Иксович, и как ваши впечатления? Какие у вас впечатления от страны поляков, от Матери, которую Вы впервые видели?

Пан Иксович кривился, говорил, что, в основном, ехал, машину вел, с людьми мало разговаривал, как-то сильно его все там не интересовало. Но, в конце концов, я прижал Иксовича так, что он и дохнуть не мог, просто обязан был чего-то сказать, так что задумался глубоко и сказал:

- У вас оно одни сплошные концы, - открыл он в смехе, из-под усов, длинные, редко расставленные зубы, законченные широкими лопатками.

- Что за концы, пан Иксович? – спросил я, заинтригованный.

- А вот так, повсюду написано: "конец обочины", "конец полосы", "конец мостовой". Сплошная тебе страна концов, - смеялся пан Иксович.

А тут следует знать, что слово "конец" в разговорном русском означает мужской член.

Или, такой себе пан Игрекович, водитель автобуса. Тоже поляк, который в Польше никогда не был, и не собирается. Ну, говорит, может и проедусь, когда решу себе тачку пригнать из Германии, потому что думаю сейчас над этим. Вот тогда, возможно, и проеду. А вот Польша, Россия? Лично ему, говорит, в Белоруссии нравится. Вот – батька Лукашенко, добрый хозяин. Кулаком стукнет, кого надо – матом пошлет, кого надо – похвалит. Настоящий хозяин, свояк, не то что здешние литовцы, которые только "лабас" и "лабас". Сами они, "нахуй, лабасы".

Стереотип поляка из "Короны" с перспективы обычного жителя Виленщины не сильно отличается от стереотипа с российской перспективы, - говорил мне Антек. – Поляк, он, конечно, пройдоха, но и слюнтяй. Пить не умеет. Про истину с ним не поговорить, потому что буровить будет "неконкретно". Другое дело, что на вопрос "а что означает конкретно" ни у кого не будет особо убедительного ответа.


Бетон


Деятели ИАПЛ, Избирательной Акции Поляков в Литве, которая объявила себя представителем местных поляков, лавируют между этими двумя полюсами: надуманной Польшей и духом Совка. То есть, можно сказать, что они являются своего рода недостающим звеном между антироссийским польским консервативным национализмом в версии PiS и авторитарным, склоняющимся к России консервативным национализмом, не любящим Запад в российском варианте. Эти два национальных консерватизма сталкиваются как раз на Виленщине. В партии ИАПЛ, сидящей верхом на баррикаде.

Ее лидер, Вальдемар Томашевский, и другие деятели на советские государственные праздники цепляют георгиевские ленточки и одновременно ищут поддержки у PiS. Томашевский в литовских средствах массовой информации защищает Россию и даже не пытается ее критиковать (очень часто критикуя при этом Украину), вводит в свои списки явно пропутинских русских, а в польских СМИ российский вопрос умаляет, утверждая, что русских в его списках практически нет, что союз с российскими группировками чисто тактический, и избегая высказываний в защиту Россию.

А русские ведь имеются, причем, даже много: например, в списках имеется неформальная предводительница Союза Россиян и его члены, имеются бывшие журналисты станции Первый Балтийский Канал", российского пропагандистского органа, деятели, связанные с программой "Соотечественники", помогающей в переезде в Россию русским, которых распад СССР застал за пределами РСФСР и которые заявляют о своем желании вернуться. Многие из них и не скрывают поддержки внешней политики России.

Консерватизм ИАПЛ иногда бывает настолько забавен, что руки опускаются.

Возьмем, к примеру, такого вот Збигнева Едзиньского, важного политика партии. Как-то раз он посчитал, что просто обязан высказаться по вопросу права на собрания для гомосексуалов. Он спрашивал: "А зачем нужны эти демонстрации?". И сослался на довольно неожиданную аналогию: пиво, мол, можно пить в клубе, а вот в публичном пространстве – нет. "Никому ведь не приходит в голову, что это дискриминация лиц, желающих выпить чего-то алкогольное", - свернул он проблему. И вообще, Едзиньский такой непокорный, что прямо страх. Право на аборт он назвал "советским пережитком", а Украину – "олигархической язвой на заднице у Европы". Восьмого мая он мастерски и весьма тонко подмахнул пророссийским выборам: в качестве фона для своей фотографии он приказал вставить польский флаг с надписью "Национальный День Победы", в который, с помощью какой-то графической программы, он вшпандорил еще и снимок папы римского Франциска с георгиевской лентой.

Польский Дискуссионный Клуб в Вильно был учрежден затем, чтобы менять этот образ польскости, ассоциирующийся – с одной стороны – с не слишком-то рафинированным консерватизмом, а с другой – с податливостью на польские влияния. Клую действует, чтобы группировать виленских поляков, которые думают иначе. Которые открыты к диалогу, к сотрудничеству с литовцами, которые не замыкаются в польском гетто, не собираются копать окопы Святой Троицы[168]. Которым не слишком нравится ИАПЛ. Потому что ИАПЛ, утверждают здесь – это бетон. Он разлился по всей Виленщине и присвоил себе все темы: запись фамилий по-польски, с которой не желают согласиться литовцы, таблички с польскими названиями улиц, на которые литовцы опять же не желают соглашаться.

ИАПЛ считает теперь, что представляет всю польскость Виленщины, а чтобы было еще смешнее, всякую критику в свой адрес считает выступлением против указанной польскости.

На встрече с вице-министром иностранных дел Яном Дзедзичаком, Эдмунд Шот из самоуправления виленского региона, потому что на Виленщине давным-давно правят поляки (они даже со всем торжеством ввели на трон Иисуса-Короля), с драматизмом в голосе говорил: "Чтобы выжить в польскости, нам следует действовать единым фронтом. К сожалению, у нас тут имеются собственные СМИ – как у вас "Газэта Выборча", а у нас "Знад Вилии – которые за польские деньги разбивают наше единство. Так стоит ли их ставить в какие-то рамки, раз их финансирует польская сторона?".

И как раз это "установление в рамки", собственно, и началось.


Ковно


Аннемари Шварценбах, швейцарская путешественница и журналистка, которая, как это представил один из восхищенных ею писатель, "путешествовала по миру с лицом неутешного ангела", так писала о Литве незадолго перед началом Второй мировой войны:

"Старые литовцы живут на селе. Их сыновья и дочери, родившиеся в хатах и деревенских имениях, рвутся в города, где учатся, получают высшее образование, становятся скаутами, солдатами, офицерами, инженерами, врачами, коммерсантами, адвокатами, летчиками. Или же земледельцами на землях, где их родители жили еще в качестве батраков, члены народа, которому никогда не разрешалось учить родной язык".

Таким, по ее мнению, был довоенный Ковно-Каунас. Молодой и переполненный энергией, словно Израиль в самые первые дни своей независимости.

"Но, как это часто бывает с болезнями детского возраста, результаты серьезные и беспокоящие. Точно так же, как в молодых государствах Ближнего Востока, - пишет она, - и здесь национализм отирается о национальную спесь, духовная перемена все еще свежа, неотесана, иногда попросту поверхностна, амбиции часто стихийны и не терпящие критики (…). Литовский объявлен литературным языком; не успели еще толком высохнуть первые литовские газеты и книжки, а уже было признано, что стране не нужны иностранцы. Литва исключительно враждебно настроена к чужакам. Причем, не только к немцам, ведь в Литве, в отличии от Латвии и Эстонии, не существовало немецко-балтийской аристократии (…). Ненависть эта направлена, в частности, против населяющих Литву меньшинств, среди всех прочих – евреев (…)".

А про Ковно писала еще следующее:

"Некоторые части города до сих пор "русские" и они приводят на ум провинциальные города царской России. Здесь имеются широкие улицы, обрамленные низкими, одноэтажными деревянными домиками; имеется гостиница, с дешево декорированным, громадным рестораном, а в нем оркестр из множества музыкантов и буфет, прогибающийся от закусок, холодного мяса, грибов, огурцов и кислой сметаны, совершенно как в офицерских казино довоенных гарнизонов. Здесь же имеются старинные церкви с тяжелыми, великолепными, погруженными в облаках куполами… Русскими остаются дрожки и синебородые извозчики, и маленькие лошадки с высокими хомутами на шеях. Но рядом уже вырастает новый Ковно, а в нем отдельные, белые элегантные дома, стадионы, казармы и огромные, зеленые сады".

Бедный-бедный Ковно: только-только он пытался приобрести собственную, нероссийскую форму, как, в той или иной форме, возвращалась Россия.. Только-только Аннемари Шварценбах выехала, в Ковно вновь ворвалась Россия, на сей раз в виде Советского Союза, и вновь начала устраивать окружающую реальность по-своему. Советский Союз пошумел, погудел, поразмахивал флагами и пал, а в Ковно снова возвратилась тихая, спокойная и упрямая Литва. Труп СССР нужно было убрать, и литовцы опять взялись за работу. Они изменяли фасады, понижали высокие советские бордюры. Устраивали по-западному.

Но вновь, после Шварценбах, можно поплакаться:

От Совка в Литве остался волнистый асбоцемент на крышах и – то тут, то там - русскоязычные гопники (урлики), у которых каждое второе слово это "нахуй", "сука" и "пидорас", советским остается обустройство балконов в жилых кварталах и парковка на шаруперед домами. Совок на Виленщине прекрасно виден в деревне, где кирпичные пристройки смешиваются с деревянными домами, а славянские языки склеиваются в один, собранный вокруг русского, язык. Совок в растасканных, не кончающихся (или не способных нормально начаться) последовательностях застройки, таких как Новая Вилейка, где порезанный с головы до ног и украшенный советско-криминальными татуировками бомж подошел к нам, попросил один евро, узнал, что у нас не, после чего обо всем забыл, обернулся и попросил снова. Советскими являются шоссе, которые в общем-то даже и ничего, но выглядят так, словно асфальт вылили прямиком на траву. Многие бензозаправки тоже советские, где перед заправкой необходимо платить, а выглядят они словно затерянные в пустоте будки из жести и картона, покрытые густой краской.

Советским является и тот тип советской заброшенности, которая не столько засыпала страну весьма дешевой часто архитектурой, зато очень часто оставляло множество вещей нетронутыми за все семьдесят лет существования СССР, по причине чего многие небольшие города – точно так же, как, например, в Западной Украине – выглядят так, словно капитализм конца ХХ века размазали там непосредственно по распадающимся останкам конца тридцатых годов.

Общим для пост-Совка и, например, Польши, стало мощение то тут, то там дешевой и гадкой плиткой, а так же вывешивание, где только можно, дешевых вывесок. Общим стала загрузка в общественное пространство дешевых затычек в стиле воображаемой западности, которые обязаны действовать как культ товаров, призывающий Европу – таким извержением под самое небо стал польский Эльблонг, где весь перестроенный центр и представляет собой нечто подобное. Общими являются магазины в небольших местностях, с полками, заполненными товарами в цветастых упаковках, словно бы кто-то ограбил святого Миколая, и с ящичным картоном на полу, чтобы народ в дождливую и мрачную погоду не натащил грязи на обуви. Общим восточно-, но и центрально-европейским сделался антистиль провинции, где доминируют растоптанная, темная обувка, бесформенные куртки – и вообще, бесформенные формы; и я вовсе не собираюсь над этим насмехаться, потому что большая часть Восточной и Центральной Европы просто-напросто считает, что придавать себе форму – это выпендреж и признак безделья, и кто знает, не является ли это самыми банальными на свете скромностью и покорностью.

Если бы следовало сказать, а что же здесь западного, я бы упомянул порядочность и опрятность; спокойствие и прагматичность, что омывают эту страну словно успокоительный бальзам.

Западным стало украшение все большего числа местечек, поддержание их в консервативном стиле и факт, что эстетический инстинкт, похоже, начинает доходить до людей, которые все реже считают свои дворы чуланами или свалками мусора.

И хотя очень многие литовские городки удивительно сильно похожи на польские, но эта провинция как-то продвигается в сторону Балтоскандии, о которой здесь так мечтают.


В Польше, на Белосточчине, или же в литовской, зато славяноязычной Виленщине, дома ограждены заборами, а вот что за ними находится, это уже исключительно вопрос фантазии или потребностей обитателей.

Чуть более приглаженными дворы делаются у жмудинов и аукштайтов[169], но вот так, по-настоящему, уже только в Латвии. Там уже заборы исчезают, и все начинает выглядеть – при сохранении той же формы хаты – более северно, чем восточно. Иногда окна меняют на более крупные, чтобы запустить в дом побольше света.


Я ехал на поезде из Вильно в Ковно. Поезд был новый, тихий, незаметный и лишь чуточку излишне кондиционированный. Он был почти что пустым, а люди, словно интровертные духи, садились, и сразу же погружались в свои телефоны или планшеты. Один только раз какой-то тип в цветастой рубашке врубил звук в смартфоне и смотрел какое-то русскоязычное шоу без наушников. Люди с осуждением поднимали на него взгляды, но вслух никто внимания не обращал.

Диктор читала в динамиках литовские названия очередных станций. Их она объявляла с восточной напевностью. Произнесенные громко, они не так уж сильно были далеки от их славянских версий. Каунас, например, звучал как "Ковнас".


Из ковенского вокзала народ выходил на аллею Витольда, которая выглядела так, словно вот-вот должна была умереть. То тут, то там подклеили новые, выглядящие под запад фасады, но все остальное тонуло в пост-Совке. Старушки на негнущихся ногах, с сетками в руках, шли мимо давным-давно обанкротившегося секс-шопа. Пост-советского вида пареньки в шлепанцах шли куда-то с банками пива. Я дошел до церкви, вокруг которой сорвали старый булыжник, и ветер вздымал в воздух пыль с подложки, отскобленной до белого гравия. Сквозь туманы этой пыли пробиралась девица с прической под Йоланди Виссер из группы Die Antwoord. За ней ветер гонял по кругу несколько пластиковых пакетов, и выглядело это словно танец безголовых цыплят.


В Ковно, в самом центре города был памятник Витольду (Витовту, Витаутасу) Великому. Могучий, атлетического сложения князь гордо стоял на пьедестале, опирающемся на шеях извечных врагов Литвы: поляка, немца, русского и татарина. Те сгибались под торжествующим литовцем, под бременем его самого, его щита и меча, побежденные, на трясущихся коленях, с удрученными лицами.

Я внимательно оглядел его, а потом отправился в гостиницу. В гостинице попрыгал по каналам, то был год захвата Крыма Россией, так что в прибалтийских странах ощущалась атмосфера нервного ожидания, можно сказать, смертников. Все тогда задумались над тем, уже, скорее, не "действительно ли", но когда и где появятся первые российские зеленые человечки. В русскоязычной, пограничной Нарве в Эстонии? В латышском Динебурге (Dyneburg – пол. = Даугавпилс)?. На литовской Виленщине? В граничащей с калининградской областью Клайпеде? Что сделает НАТО? Кто поможет первым? Польша? Германия? Американцы?


Я заснул, а под самое утро меня разбудили звуки военной музыки. Под моим окном, по главному проспекту маршировали люди в военной форме. Сразу было видно, что это не регулярная армия, а бригады территориальной обороны. Молоденькие ребята и девушки с торчащими из-под беретов хвостиками. Некоторые вместо винтовок несли на плечах воздушки.

Но вел их самый настоящий, армейский офицер. И глядел он на них с нежностью. Никогда я не видел столь нежного взгляда у солдата. Маршем они подошли к памятнику Витольду, стоящего с суровым лицом на шеях врагов. На мачты были подняты флаги Литвы и НАТО. Офицер начал толкать речь. Добровольцы стоял по стойке смирно и слушали. Офицер говорил, и в его речи мелькали слова: "NATO", "Lietuva" и "Europos Sajunga".

И в какой-то момент один из добровольцев потерял сознание. Он упал, как стоял, и буквально сложился словно гармошка. Его осторожно вынесли, как иногда выносят тех, кто теряет сознание в церкви. Офицер глядел очень нежно.


Кейданы, идеальная Литва


Я вышел в Кейданах[170].

Мне хотелось увидать Кейданы спустя несколько лет. Когда я был здесь раньше, в первой декаде двухтысячных годов, они произвели на меня впечатление: в городок была впрыснута новая жизнь, и с перспективы сильно заскорузлой в то время Польши казались мне весьма прилично одизайненными. Все было сделано: стены, мощение улицы. Весь городок был аранжирован в единой концепции.

- Успасских, Успасских, - говорил народ. – Это все за деньги Виктора Успасских.


Успасских был одним из тех русскоязычных совков, которые решили функционировать в постсоветском пространстве, но по западной стороне баррикады. Рожденный под конец пятидесятых годов под Архангельском, в восьмидесятых он очутился в Литовской ССР, в которой остался и начал делать карьеру. После объявления литовской независимости он принял гражданство и занялся бизнесом. Основал фирму с названием "Efektas". Торговал с крупными российскими контрагентами, среди всего прочего – и с Газпромом. Потом начал играться в политику и попер как танк: его партия, Партия Труда, уже через год после учреждения выиграла первые в Литве парламентские евровыборы. Как и многие популисты в постсоветском мире, он выступил под социал-демократическими штандартами. Как и многие популисты вообще – обещал сражаться с коррупцией. Через год посыпались первые аферы. Через год Успасских выехал в Россию и не вернулся. Он шел по линии наименьшего сопротивления и, как каждый популист, плакался, что его прикончили литовские элиты. Вернулся через год, когда прокуратура издала приказ об аресте. Из домашнего ареста он вновь попал в сейм, только уже без фейерверков. Успасских сконцентрировался на карьере европарламентария.


Я ходил по Кейданам.

На улице стоял июнь, масса валяющихся на земле дохлых майских жуков. У одного была дырка в панцире, через которую было видно, что муравьи выели ему внутренности. Сейчас он выглядел словно скорлупа сожженного и выпотрошенного автомобиля, один кузов. Как будто жук вылез из панциря, бросил его, а сам куда-то отправился.

Сейчас, с перспективы времени, было видно, какая же дешевка были все эти Кейданы. Дерьсо из девяностых, паскудная штукатуроза[171] и притворное изображение черт знает чего. Наверняка, как обычно, Германии. Потому что, что можно изображать здесь, в Балтоскандии – разве что Швецию. Теперь было видно, насколько испорченным был у меня тогда, в средине двухтысячных годов, вкус, когда все это мне ужасно нравилось. Как мало мне нужно было для счастья, мне, европейцу с востока, который едва-едва вытащил голову из ПНР, но эта голова все еще находилась в несчастных девяностых годах. И вот достаточно было слегка покрыть штукатурочкой, посыпать позолотой – и вот, восхищение.

У рынка стояли притворные дома. Выстроенные вместо исторических домов, только гораздо более пафосные.

Я качал головой, и мне было немного стыдно за то, что тогда позволил себя обмануть.

Под памятником Янушу Радзивиллу[172] – в конце концов, это ведь был его город, прежде чем его в оборот взял Успасских – я уселся и закурил.


Найсяй, идеальная деревня


В конце концов, мне удалось добраться до знаменитой деревни Найсяй – литовской идеальной деревни, именно такой, которую представил в собственных мечтаниях родившийся здесь Рамунас Карбаускис, победитель литовских парламентарных выборов 2016 года. И оюбитель традиционного литовского язычества.

Начиналась зима, на плоских литовских полях тянуло холодом и серостью. Я проехал Шавле (Шауляй – лит.) и свернул на Гору Крестов[173]. Ну да, потому что важнейшее место литовского католицизма в поп-стиле размещается возле самой столицы литовского язычества в том же стиле "поп".


Гору пока что я объехал, потому что Найсяй мне хотелось увидеть днем, а смеркалось весьма рано. До того эту деревню я видел только по телевизору, потому что Карбаускис потратил кучу бабок на съемки сериала. Назывался он Лето в Найсяй и был чем-то вроде польского Ранчо, только более серьезным. Взлеты и падения обитателей сельской литовской провинции.

В его сериале камера, размещенная на дроне или на вертолете, пролетает над размещенным на холме историческим символом Литвы – "столбами Гедимина". А вокруг стоят фигуры языческих божеств.

И вот я находился в Найсяй. Центр выглядел странно, но не слишком отличался от центров других литовских деревень. Я ходил между божествами, между деревянным Перуном и деревянной Велюоной, богиней без лица; Лауме – богиней леса и воды, с обвисшими грудями и птичьими ногами, стоящей среди березок. Я крутился между кострищами для священного огня и представлял себе самого важного язычника современной Литвы, Йонаса Тринкунаса, как он, в длинных серых одеяниях, проводит здесь обряды. Я видел фотографии, но сейчас, когда пытался представить все именно здесь, на холме, среди всех этих асбоцементных крыш, на этой прочесываемой ветрами серо-зеленой равнине, настолько – в сумме – близкой к Польше, более того, в стране, во многих отношениях формально похожей на нее, а с другой стороны – настолько несхожей, что меня охватил озноб.

Я чувствовал себя так, словно бы прошел под поверхность, добрался до места, в котором вся эта христианская оболочка, что вылилась с Ближнего Востока, а потом из Рима и Константинополя на всю Европу, здесь была самой тонкой.

Хотя, понятное дело, это было иллюзией.

Местные стучали себя пальцем по лбу и говорили, что язычников здесь, в Найсяй, нет. Что и сам Карбаускис, это, наверное, так, из чистого чудачества. А так он нормально в костёл ходит, говорили, и все.

Ну и, рассказывали, на всем этом Карбаускис зарабатывает неплохие бабки. На этом языческом, как его называли, Диснейленде. Ну а кому принадлежит этот вот здесь ресторан? Эти сцены?


В центре было пусто. Ресторан был закрыт. В принципе, закрыто было все. Сейчас не был туристический сезон. А кроме того, между этими их божествами дуло как холера. Достаточно было чуток отойти от Перуна и Лауме, и уже начиналась нормальная литовская провинция. И в сумме, размышлял я, наверное, я был глуп, ожидая чего-то другого. Ну вот чего в принципе? Разрыва в реальности, и чтобы в эту дыру проглядывало что-то другое?

Я еще походил-походил и пошел дальше. Было холодно, и дуло по-настоящему: грустно одетые типы, которых бусик привез с работы и выплюнул в центре деревни, чуть не упали, так им ветер в поясницу задул.

Деревенская лавка выглядела как любая деревенская лавка от Македонии до Мурманска. Продавщица устала и просматривала газету. Над ее головой хвастались яркими цветами упаковки. На самом верху водки, под ними – сладости, на самом низу – бытовая химия и хозтовары. В углу – овощи. Слева, в холодильнике, сыры, справа – копчености и рыба. И, собственно, подумал я, вот тебе и все Междуморье, отличается только колбасами, от кебапче[174] на Балканах и сухой с паприкой в Венгрии, до сухой в Чехии и Словакии, через мягкую и сырую внутри в Польше и до твердой и прессованной в прибалтийских странах, и потом снова мягковатой, подозрительной, с кусочками жира в славянской Восточной Европе.

Я купил батончик "марс" и подумал, что клево было бы оставить обертку у ног Каурирариса, бога войны, а подом подумал: оно и вправду, идея заебательская, и смешная как холера – и пошел к машине, а ветер меня чуть не сбил с ног.


А обертку я выбросил у Горы Крестов. В мусорную корзину. Когда я туда подъехал, было уже темно. Я был сам, так что сам карабкался по дорожкам жежду громадными, маленькими, крупными и лилипутскими крестами. Лилипутские кресты висели на крупных на цепочках и перестукивались, словно скелеты костями.

Восточная Европа знает толк в хорроре, - размышлял я, поднимаясь на гору и будучи уверенным, что если какой-нибудь хренов литовский шутник затаился в этих зарослях крестов, чтобы выскочить и напугать меня – меня точно хватит кондрашка.


Латвия


А в Латвии пейзаж сделался более порядочным. Собственно говоря, сразу же. Дорожки выпрямились. Тротуары – тоже. Дома утратили заборы уже окончательно. Сделалось как-то по-скандинавски, но без особых затрат, потому что материалы все так же были постсоветскими. Но вот трава была скошена, окружение домов убрано. Хотя крыши были такими же, из асбоцемента.

Балтийские страны пусты. Они пустые и ветреные. Через них хорошо путешествовать, особенно – летом. Автобусы ездят заполненными наполовину, и в них практически не жарко. Человек, привыкший к толкучке и жаре в летних путешествиях, испытывает постоянное облегчение. Пейзаж тоже простой, редко когда чего-то особо требующий.

В Латвии может сложиться впечатление, что она является переходной формой между Советской Страной и Скандинавией, которая, правда, состоялась без налета девяностых годов. Из постсоветских материалов, из белого кирпича и волнистой жести возводили действительность, походящую на ту, что существовала с другой стороны Балтики. Да, Латвия была очередной ступенькой в лестнице, по которой Восточная Европа неспешно поднималась в сторону Скандинавии. Местечки, в Литве или Польше представляющие собой картину не кончающейся растасканности, здесь выглядели вполне компактно и прилично. Конечно, не везде. Латгаллия была иной. Более восточной. Она походила на Виленщину. Но Виленщину, которую кто-то упрямо и ежеминутно пытался упорядочивать и переделывать в дешевую версию Скандинавии.

Водитель автобуса был пожилым мужчиной с приятной улыбкой и милыми манерами, правда, ему никак не мешала громкая российская попса, которую он запускал. Да, он был русским, но из Литвы. Я спрашивал, видит ли он разницу между Литвой и Латвией. Тот мне ответил, что да. Что флаг Литвы выглядит словно флаг какой-нибудь африканской страны, а флагу Латвии не хватает только лишь вертикальной белой полоски, чтобы он выглядел словно скандинавский флаг.


Рига, или кто кому строил столицу


Литовцы разместили центр своего государства в Вильно, на востоке. В традиции давней Жечипосполитой, хотя много кто из них хотело бы идти, скорее, в другую, скандинавскую сторону. Латышская Рига и эстонский Таллинн – это старые балтийские города, с традициями немецких горожан и нордическими влияниями. Но на самом деле, это различные миры. Латвию с Литвой объединяет балтийскость, но с Эстонией больше: географическое положение и открытый выход в Балтику.

Рига выглядит более дешевой и неприглядной версией Копенгагена, так что нельзя сказать, будто я ее так уж люблю. Но у латвийцев как бы и не было выхода – это не они строили собственную столицу. Во всяком случае, не как политический субъект. Впрочем, такое часто бывало в Восточной Европе. Или же в Центральной. Если поглядеть, кто придавал столицам стран региона ту форму, которую они имеют сейчас, то, более-менее, видно, какие течения данный регион формировали.

Словакам строили венгры и немцы, хотя, понятное дело, словаки тоже принимали в этом строительстве участие, но в Прессбурге / Пожони / Братиславе большинством они не были большинством, так что трудно ожидать, чтобы это участие было таким уж большим. Здесь следует не забывать, что приличный кусок Братиславы появился во времена Чехословакии, так что независимая Словакия надстраивает свою столицу на этих трех стихиях. Венгры выстроили столицу сами, но, пялясь на немецкие образцы, словно сорока на блестяшку, потому что в этом случае речь шла о том, чтобы догнать и перегнать. Кто строил Прагу? – ну что, немцы, чехи, чешские немцы, онемеченные чехи – весь этот конгломерат тоже прекрасно передает закрученность, образовавшуюся у самого источника образования чешского народа. Свое подкинула и Чехословакия, но если говорить о Праге, по, похоже, ни у кого нет сомнений, где помещался ее цивилизационный маховик. Точно так же, как с Прагой, было с Вильно и с Киевом: трудно сказать, кто был в Вильно литовцем – то ли балтийский литовец, то ли польскоязычный литвин, или же и тот, и другой, а может – русскоязычный литвин; кто там строил больше, кто меньше, и кто знает, а не россиянин ли, который на литовскость не претендовал, но провел там окончательную отделку. Точно так же и с Киевом, где тоже не до конца известно, кто считал себя "свiдомим" украинцем, кто малороссом, а кто и великорусом – под самый конец все залил Советский Союз со своей распространяющейся в все концы восточнославянской надтождественностью. Варшаву строили поляки, евреи, немцы, поначалу по ганзейским образцам, затем – на итальянских, французских, и кто знает, не шло ли все это в сторону восточноевропейского копирования Запада, потому что, когда вскоре перед разделами в Варшаву приехал российский драматург Фонвизин, уже тогда она ему сильно напоминала Москву. Конечно, сама Варшава желала бы походить на Париж, хотя для Фонвизина это как раз плюсом и не было, из своей европейской поездки он слав в Россию переполненные ужасом письма, о том, что Европа смердит и недостойна своей славы. На улицах, писал он, привселюдно греются на солнце свиньи, скатерти в трактирах грязные, что все ходят по щиколотку в нечистотах. И что русские никогда бы не позволили себе чего-то подобного – так писал Фонвизин, забыв, по-видимому, что в России самым представительным местом, в котором проживали русские, была крестьянская деревянная изба, но не местечковый каменный дом, стоящий в порядке улицы.. Минск – точно так же, как и Вильно – черт его знает, кто строил, поскольку в то время строители уж так сильно не беспокоились проблемой своей этнической национальности, предпочитая ей "Жечьпосполиту" в качестве политической тождественности, зато известно, кто его сравнял с землей, и кто его потом отстроил.

Бухарест, Белград и София – эти три города были возведены титульной нацией уже в те времена, когда обладание этнической тождественностью не только имело значение, но и требовало доказательства, что ты не с поля ветер. И таким образом они присоединяются, в каком-то смысле, к Будапешту. Центр Тираны выстроили итальянцы-фашисты, а потом коммунисты увидели, что он, в принципе, соответствует их концепции государства – и то, что застали, оставили. Загреб и Любляна – это габсбургские города с локальным touché (здесь – колоритом – фр.), на который огромное влияние имела Югославия Тито. А Подгорица – это вообще юговский жилой квартал, который лишь сейчас черногорцы пытаются переделать в столицу, потому что предыдущая была просто в деревне – на одной длинной улице стояли королевский дворец и все наиболее важные посольства: России, Австро-Венгрии, Пруссии и т.д. Самым интересным здесь можно считать Скопье, самая старая часть которого, чаршия, по происхождению албанская и ощетиненная минаретами, славянская – отстроенная после землетрясения – титовско-брутальная, но сейчас, в рамках мании и опоздавшего доказательства того, что и мы, Гапка, люди, весь этот титовский брутализм обкладывается мрамором, настоящим и поддельным, и переделывается в нечто вроде идиотского Диснейленда, который должен изображать древность.

Ну и теперь Рига. Ригу построили немцы, но немцы балтийские, российские, ибо все это осуществлялось под властью царской империи. Эта балтийская немецкость под российским правлением была чем-то ужасающим, так как немецкая культура, как кажется, была там более сильной, чем российская государственность. Официальность. Ба, пускай меркой этого состояния вещей станет факт, что латышское национальное движение зародилось не против официальной Москвы, но против Германии. Более того, Россия тут рассматривалась в качестве союзника.


Латышскость


Рига выглядела и вела себя словно немецкий город; в немецких городках и городах жили немецкие горожане, поля обрабатывали немецкие крестьяне, и их стиль жизни не слишком то отличался от немцев из других частей Германии. Как культурно, так и политически. Латышскость была этнической категорией, в основном – крестьянской, и, честно говоря, мало кто ожидал, что ей удастся выделиться при столь сильной, как немецкая, культуре. Причем, в российском государстве. Это немного так же, как если бы сейчас лужичанам подпитать свой слабеющий национальный огонь и при способствующих обстоятельствах образовать вокруг Хоцебужа и Будзишина[175] свое национальное государство.

Поэтому, когда Кришьянис Валдемарс, один из отцов латышского национального возрождения, на дверях своей комнаты в бурсе (здесь – общежития) тартуского университета прибил табличку с надписью "латыш" под своей фамилией, это был шок – никто, претендующий получить высшее образование, латышом бы себя не назвал. Ибо, вместе с образованием ты впитывал немецкую культуру и цивилизацию.


Но Латвия всегда была загадкой, в том числе и для зарубежных писателей – быть может, потому, что о ней слишком много зарубежных книжек и нет. Суть латышскости сложно уловить. Аннемари Шварценбах попросту проехала через эту страну, слишком много о нем не говоря (разговаривала она, в основном, с немцами). Потом пришел СССР, а с ним русификация. И до сих пор в Риге видно довольно четко, кто и из какого культурного круга родом. Латыши выглядят и одеваются как немцы или скандинавы, потому что латышскость, все же, образовалась на культурной основе приближенной к тому, с чем сама боролась, а не той, которую считала (до какого-то времени) союзником. В культурном плане тоже, что заметно, к ним близки. А вот русские одеваются и ведут себя как их земляки в Питере, Москве или Таллинне.


Восток


В Динебурге (Даугавпился – лат.), на востоке Латвии, было наоборот. Динебург походил скорее, на Вильно, чем на Ригу. Не по причине архитектуры – потому что, если говорить о ней, то Динебург выглядел, словно российский царский город, довольно-таки приятно, с достаточно широкими улицами и низкими домами – но с учетом общественного и этнического контекста. Динебург был частью Жечипосполитой, где русская, российская, польская, еврейская и балтийская культуры объединялись одна с другой. Как в Вильно. Немецкость не обладала здесь таким уж влиянием. Динебург разговаривает по-русски. Впрочем, как и вся Латгалия.


Латгалия мне нравится. По ней приятно ездится. Она пустая. Наверное, еще более пустая, чем остальные части прибалтийских стран. Городишки немного похожи на те, что под знаком шильдозы и передостраивания. Здесь – да, было видно. Было видно наследие Жечьпосполитой и России, что пришла после первой. Но вот городишки были жечьпосполитые. Если кого-нибудь интересует, что оставило после себя то государство, ему следует поездить по Латгалии. Или по Литве. Или именно по Конгресувке, хотя как раз там хуже всего видно, потому что возрожденная Польша, вместо того, чтобы надстраивать все это чем-то своим, характерным, решила все это засрать ровнехонько, слева направо чем-то своим, рахитическим, творимым снизу "чем-то" и назвать это "что-то" либерализмом. Но об этом я уже много раз говорил. И в каком-то смысле мне это даже нравится. Там, где имеются небольшие городки на холмах, где барочные костёлики при небольших площадях и низенькие домики при иногда крутых улочках – имеется наследие Жечьпосполитой. Там, где широкие аллеи при широких, пышнощеких, низких домах – там традиции России. Там, где модернистские панельные дом при проспектах, выглядящих так, будто их прокладывали с мыслью о маршах пионеров – это традиции СССР. А там, где все это окучено так, словно это совершил скандинав с не слишком полным карманом – это как раз Латвия. Потому что все эти традиции существуют в том же самом месте.


В Латгалии народ разговаривал по-русски, но никто особо не ожидал знаменитых зеленых человечков. Латышская территориальная оборона училась отбивать захваченные сепаратистами ратуши и обстреливать военные колонны из гранатометов, но все это происходило без истерии. Те, которые смотрели российское телевидение, как свое, принимали российскую точку зрения и, нормальнее всего в свете, в подобную возможность не верили. Тем, которым не смотрели, нормальнее всего в свете, вся эта нервозность осточертела, так что они на все махнули рукой. А кроме того, это ведь и вправду была совершенно иная ситуация.

- Быть может, в Украине автобусу, наполненному русскими, и удастся въехать на территорию страны, и никто этого не заметит. Но ты погляди по сторонам, - говорил мне в пустынном Люцине (Лудза – лат.) знакомый. – Ведь здесь это сразу же была бы сенсация, и все все сразу же знали бы.

- У нас никто не выходит на улицы, никто ни за что-либо не станет сражаться, - услышал я, в свою очередь от русскоязычной латышки (это она себя сама так назвала) в Краславе. – Людям хорошо и так, как есть, а как оно в России – им известно. И они знают, что в России им так не было бы.

Действительно. Богатство не проливалось наружу, это было заметно, но у народа было все, что можно было вести более-менее пристойную жизнь в более-менее приятном окружении. То есть, в принципе, исполнять свои европейские притязания. Вот только отовсюду ужасно несло углем, а из труб валил черный дым и оседал на снегу.


Я ездил по этой вот Латгалии и слушал российское радио. Жигули – вот это машина! Ты не водил жигули – ты не мужчина.

И все тому подобные российские культурные блюда. В гостинице Люцины я сидел и смотрел российское телевидение. На первом канале пускали мультипликационный фильм про то, как босые, довоенные дети с советского пограничья нашли на улице пуговку с надписью "не по-нашему". Дети тут же побежали к пограничникам, те же побежали искать агента. И нашли: тот был в широких, "не по-русски" сшитых брюках, а в карманах этих брюк были патроны для нагана т "карта советских военных объектов".


Латышскость 2


Но, следует признать, в латышскость я не до конце врубался.

Я спросил у знакомого латышского журналиста, Ансиса, как выглядит латышскость. Где она проявляется больше всего. В каких районах. Тот думал, изучал карту.

- Ну, вот тут, - говорил он и показывал центральные и западно-центральные части страны. – И вот здесь… где-то… тут даже относительно мало говорят по-русски…


В Липаве (да вы и сами догадались – Лиепае), где ночью мы шатались среди деревянно-каменных домов, колобродило нечто вроде ночной жизни. То тут, то там, перед клубами и пивными стояли парнишки и курили сигареты. С какой-то случайной компашкой мы пили ром с колой. Между собой они разговаривали по-латышски, с нами же предпочитали говорить по-английски, чем по-русски.

Я доставал их, потому что со мной временами, по пьянке, такое случается, чтобы ребята мне сказали, в чем суть латышскости. Что ее характеризует. Чтобы они мне сказали, вот что есть такое, что латышское на все сто процентов.

Ребятишки задумались. - Латышское – это вот такое, - в конце концов торжественно заявил один, - это чтобы всю неделю пахать и пахать, а на выходные пойти и нажраться.


Потом к нам придолбался какой-то русский. Довольно-таки здоровый, с лицом боксера. Он узнал, что мы поляки, и начал чуть ли не нижнее белье на себе рвать: да как это можно быть поляком и поддерживать Украину. Ведь украинцы, чуть ли не заливался он слезами, детишек, матерей убивают, людей живьем палят. А мы, поляки…

Тут можно было только лишь культурненько, с улыбочкой, вежливо отступить. Мы возвращались по темной, деревянно-каменной Липавой, где от моря тянуло холодом и каким-то – что ни говори – отсутствием оседлости.


Так, возможно, именно потому так мало о Латвии книг, написанных зарубежными путешественниками или журналистами. Про Эстонию есть, про Литву – имеются, а вот про Латвию – мало.

А если даже и есть, то очень часто они странные. Как, например, книга техасского христианского преподавателя, который приехал сюда по какому-то контракту учить латышей английскому языку. Жена с ним в Техасе, писал он, прощалась так, словно бы он к белым медведям отправлялся, сам он будто на чужую планету сюда летел, удивляясь, что пенсионеры не меняют гардероб так часто, как в Штатах, и что иногда от них пованивает… Он расспрашивал об этом у знакомых латышей. В этой книжке он сам выглядит очень честным пердуном, и, похоже, что по данному вопросу, он переживал неподдельное изумление. И что во всем этом не было какого-либо следа злой воли. Ему отвечали, что народ беден, а стиральные порошки дорогие, опять же, у них мало рубашек и брюк, так что часто случается, что когда одежда сушится, то не в чем и выйти, автор же все это записывал и описывал. Впрочем, вполне возможно, что с точки зрения техасца такие вопросы и не глупые. Возможно, они не столь глупые, как мои: о том, что самое латышское на свете. Вполне возможно, вот я задаю глупые вопросы, а потом удивляюсь, что мне люди рассказывают глупости.


Валга / Валка


Я ехал в город, разделенный наполовину латышско-эстонской границей. В лаьышской стороны он назывался Валка, по-эстонски – Валга.

Автобус выезжал из Риги. Мы ехали через зеленые плоские пространства и сосновые леса. Где-то в глубине этих лесов съехали в бывший рабочий поселок. Я знал, если не считать прибалтийских стран, повсюду в бывшем СССР, это было бы ужасное место. Здесь все выглядело даже ничего. Из автобуса сошла какая-то патологическая парочка, которая всю дорогу ссорилась. Мужик подталкивал женщину. Когда я сказал ему, чтобы он от женщины отъебался, они насели на меня оба. Откуда-то я знал, что они высаживаются, перед тем, как сам отозвался, но глупо было бы не сказать чего-нибудь. И они вышли на том конце света, который в Латвии выглядел даже ничего, а автобус поехал дальше.


В Валке стояла ночь, и, похоже, нечто вроде предвкушения полярной ночи. Как-то светловато, несмотря на полночь, хотя сама полночь уже и минула. Обе части города – и латышская, и эстонская – были безжизненны, только под супермаркетом с эстонской стороне еще стояли у машин русские ребята. У машин были латышские и эстонские номера. Русские, как сами заявляли, видели эту границу в заднице. Имеется Шенген, значит, все как в СССР. Валга, Валка – все равно, говорили. Один хрен. Но между собой как-то грызлись. Мол, один, вроде как, "эстонец", а другой – "латыш". А потом они разъехались и пошли по своим домам. Одни на эстонскую, другие – на латышскую сторону.


Я ходил по пустому городу и сравнивал эстонскость с латышскостью, только все могло быть и обманчивым. Часть города на латышской стороне была совковатой и модернистской, а так, что с эстонской, постарше. Пустота по обеим сторонам в этом трупном, ненадежном свете немного пугала, так что я вернулся в хостел. На ступенях сидели странно перепуганные чехи, выглядящие так, словно только что убежали от какого-то убийцы, который держал их в дровяном сарае или в подвале. Одежки у них были несколько в беспорядке, а глаза стеклянистые и пустые. Они сидели и пялились в пространство. Онемев. Понятия не имею, откуда мне было известно, что они чехи. Но иногда можно и не сомневаться, - размышлял я. Со мной уже несколько раз случалось, что по лицу во мне узнавали поляка. Ничего тут не поделаешь, - думал я.

Я спросил у них на языке, который сам считал чешским, "вшехно ли в поржаадку", а они поглядели на меня этими своими пустыми глазами и сказали "хей". И тогда до меня дошло, что они, во-первых, словаки, а во-вторых, что они вусмерть укуренные.


На второй день, как Валга, так и Валка особо оживленными не были. Что тут делать? На Кеску, в центре эстонской Валги, стояли красивые деревянные, окрашенные домики, вот только на их первых этажах все заведения как повымело. Я не знал, то ли все хором обанкротились, то ли все готовились к какому-то серьезному ремонту. Выглядело все это довольно апокалиптически, а ту езе по улицам ходил сумасшедший и что-то орал по-эстонски.

С латышской стороны тоже все было прилично и пусто. Двери подъездов были все весьма приличными и недавно замененными. Сами подъезды тоже недавно после ремонта. Выглядело это так, словно в советскую скорлупу жилого дома вполз Запад.

Я помог пожилой женщине поднести сетки к маршрутке. Она ехала на рынок по эстонской стороне. Сама она была латышкой, но торговала там.

- Каждое утро вспоминаю эстонские слова, - говорила она. – Как будет "почем", "свежие ли" и тому подобное. Но, - махнула она рукой, - если чего попутаю, всегда можно по-русски.

Девушка, что работала в пункте туристической информации по эстонской стороне, была наполовину латышкой, наполовину – эстонкой. Мама – латышка, отец – эстонец. Проживали они в Эстонии, но в школу ее мать гоняла в Латвию. Чтобы не забывала латышский язык. Отец согласился, потому что эстонский и дома, и на улице. Так что ходила. Тогда еще не было Шенгена, так что приходилось дважды в день пересекать границу. Результат был таков, что больше всего знакомых было на латышской стороне, а на эстонской чувствовала себя как-то одиноко. То есть, чувствовала она себя латышкой, проживающей по эстонской стороне, пока отец не начал беспокоиться. Она заверяла его, что все в порядке, что она и эстонка. Сейчас она даже чувствует себя эстонкой, потому что живет здесь и работает. Хотя немного и латышкой. Когда все это рассказывает, вздыхает.

- Ну ты как, поспеваешь? – спрашивает она. – Потому что сама я уже теряюсь.


Эстонская Валга выглядит, словно заброшенная Германия, расположенная в постсоветском пространстве. И будто немного из вестерна со всеми теми деревянными домиками то тут, то там. В них размещались магазины с б/ушными тряпками из настоящей Германии. Лаже кавардак возле рыгка выглядел словно польский или постсоветский, только все здесь было как-то лучше уложено. Над картошкой и свеклой вздымалась золотая луковица православной церкви. Трава была скошена. Даже земляные площадки были здесь заметены. Там, где в Польше, в России или в Украине стояли бы сетки, стеночки, ограды и заборы, ну а на заборах висели бы рекламы – здесь повсюду расстилались несущие облегчение и свободное дыхание травянистые пространства между свободно стоящими домиками. Вокзал тоже выглядел таким, словно он был с края германского мира. В каком-то смысле, это и правда. На специально прикрепленной полке можно было оставить собственную книжку, если ты ее прочитал, и взять какую-нибудь другую. Большинство книг была на эстонском языке. Но несколько было и на русском.


Было зелено. Холодные цвета эстонского флага странным образом контрастировали с этой зеленью. А флаги висели практически повсюду. Они напоминали о том, что в Эстонию следует ездить зимой, если желаешь узнать страну, поскольку это – наверняка – титульное время года этой страны. Мы проезжали мимо скандинавских деревень, житель которых одевались со скромной элегантностью: они, вроде как, и носили одинаковые одежки, словно обитатели русской, польской или литовской провинции, но носили их как-то не так. Деревянные дома были уже почти что совершенно скандинавскими. Реальность, которая началась в послероссийской части Польши, здесь прошла уже полную трансформацию в скандинавскость. В одной деревне в автобус сел пьяный мужик. Стереотип заставлял меня предполагать, что он будет говорить по-русски, но говорил он по-эстонски. Чего-то орал и хотел отлить в проходе. Водитель остановился, открыл дверь и выгнал бухаря на шоссе, переплетая эстонские слова суками и пидарасами. В окно я увидел собачью будку с очень красивым и крупным окошком. Перед Тарту появилась беспокоящая шильдоза, но исчезла так же быстро, как и появилась. Городские предместья начали выглядеть словно какая-то там Новая Англия из романов ужасов Стивена Кинга. Деревянные, под готические, виллы при широких, ровненьких, асфальтированных тротуарах, по которым ездили дети на велосипедах ВМХ.


Конец определенной цивилизации


Я взял автомобиль напрокат и ездил по восточной Эстонии. Она и вправду выглядела будто последний бастион Запада. Все эти местности были сельскими, прелестными и нудными. Приличным образом содержащиеся и по-скандинавски оформленные постсоветские захолустья. Собственно говоря, здесь все было по-чешски. Северная, блин, Чехия. Эстония ведь тоже была страной, которую несколько сотен лет окучивали немцы и придавали ей форму, а потом оказалось, что местные желают говорить на другом языке и иметь иную тождественность. Но если речь идет о геополитическом направлении, то местных притягивало к германскому миру. Время от времени появлялись замыслы, поменять эстонский флаг на такой, в котором цвета были бы те же, только сложенные в нордический крест.

Дорогам здесь можно было довериться. Просто было известно, что под колеса никакая яма не выскочит. И не потому, что в дороги вкладывали большие бабки. Бабок здесь не было видно, а только толк и организованность. Если на дороге образовывались ямы, их временно засыпали песком и уплотняли. Кто-то чувствовал себя ответственным. Кто-то заботился. И было ясно, что это впечатано в социальные инстинкты.

Я ездил по пограничью, и иногда передо мной мелькала Россия: за озером, за речкой. По радио русскоязычные эстонцы рассказывали о качестве городов Эстонии. Какая-то специалистка по урбанистическому пространству говорила о необходимости снижения уровня бордюров – для того, чтобы на них могли въезжать велосипедисты на и люди на колясках. Она говорила, что "в нашем климате" у людей сложилась тенденция к интровертности, только ее необходимо преодолевать и интересоваться тем, чем живет локальное общество. На передачу позвонил какой-то тип и сообщил, что он интересуется. Благодаря этому, он знает, например, что в Валке, на латышской стороне, бензин дешевле на десять центов за литр, и что он туда ездит, потому что выгодно.

А потом внезапно началось пространство, которое перестало походить на Германию или Скандинавию, а началась Россия. В приморском Силламяэ модернистские дома были красивыми, но до боли советскими. Перед ними сидели гопники с пивом. Эстонский геральдический лев на вывеске полицейского участка выглядел здесь символом совершенно иного мира. Сюда больше подошла бы советская "капуста": головка планеты Земля, обрамленная листьями и увенчанная звездочкой. А лев выглядел каким-то символом оккупации чем-то чужим.


Под Нарвой я остановился в пансионате, стоящем на берегу моря, среди сосен. Хозяйкой была русская. Она плакала над тем, что все портится. Что когда-то во всей Эстонии можно было договориться по-русски, а сейчас в дурацкий Тарту поедешь – и никто не хочет. Ее дети уже разговаривают, вот только сама где должна учить этот чудаческий язык. Но вот вы сам, скажите, к примеру Кохтла-Ярве, странно ведь звучит, правда?

- Кохтла-Ярве, - произнес я.

- А с чем ассоциируется?

- С котлом, - сказал я.

Хозяйка махнула рукой.

- Раньше, - рассказывает она, - из Питера на каникулы и в отпуск люди приезжали, а теперь все боятся, что начнется какая-нибудь война, и они останутся здесь, на враждебной стороне. Хотя, - смеется женщина, - Россию я через окно вижу.

- Ну а приветствовали бы? – спросил я. – Если бы они пришли?

Женщина вздохнула и тревожно глянулана меня.

- Лучше всего, - сказала она, если бы все осталось, как оно есть. Нам здесь плохо не живется, я же не дура, знаю, как живется там, по той стороне. А мы что, не люди? Разве мы не имеем права быть тут, у себя? Говорить по-своему? А этот Запад такой несправедливый! Все плачутся, что Путин Помогает Донбассу – а сам Запад на беженцев такие деньги тратит! В Эстонии безработные по сотне евро получают, а вот на беженцев, вроде как, по четыреста идет! Ну а в Донбассе, что, собаки живут? Не люди разве? А НАТО станет у нас тут маневры устраивать. Прямо под носом. Прямо сердце разрывается.


В Нарве я стоял на набережной и глядел на Ивангород по другой стороне. Если Тарту и его окрестности были последним сплоченным бастионом Немеции на Востоке, то Нарва и ее окрестности были здесь последним бастионом Советии. Советские дома и церковь с коричневыми куполами, выглядящими будто колония гигантских боровиков. И, говоря по чести, Нарва вызывала впечатление брошенной Эстонией. Как будто бы сюда не было выгодно вкладывать средства. Как будто они знали, что этот город обречен на потери. Никаких эффектных инвестиций здесь не было видно. Даже центров торговли и развлечений. По сравнению с Тарту Нарва была словно чужая страна. Еще не Россия, но и не до конца Эстония. И не только лишь по причине цивилизационного скелета города, но и по причине цивилизационного налета.


Я встретился с Сергеем Степановым, местным журналистом. Он говорил, что и в самом деле, когда-то инвестиций здесь не было, сейчас, к счастью, немного появилось.

- А каковы, - спросил я, - настроения среди населения? Путин выигрывает информационную войну?

Степанов скривился.

- Вроде как выигрывает, - сказал он. – Только у людей перестает совпадать то, что они видят через окно, и то, что видят по российскому телевидению. Когда они, например, узнают, что здесь, в Силламяэ, на улицу вышло больше людей, чем жителей города, или же, что в Нарве эстонская полиция девятого мая грубо разогнала российскую демонстрацию, а правда такова, и все это видели, что никто никого не разгонял, а только охранял, и полиция никого и пальцем не тронула. Вот народ и перестает верить. Впрочем, это не имеет особого значения, все и так знают, что это пропаганда, ведь именно в этом и заключается весь тот путинский спектакль под названием "вы знаете, что мы не до конца говорим правду, но те тоже врут".

- А вы эстонский язык знаете? – спросил я.

- Не знаю, - ответил тот. – Учу, но это такой странный язык… Ну вот скажите, например, Кохтла-Ярве.

- Кохтла-Ярве.

- Ну вот, сами видите, что это угро-финский язык, и что он ни на какой другой не похож. Как венгерский.

- Да, это знаю, - вздохнул я.

- Потому у меня нет полного эстонского гражданства, - говорит Степанов. – Все из-за языка. У меня "серый" паспорт. Паспорт чужака. Конечно, вроде как по Шенгену ездить могу, но в ограниченном объеме. Ладно, хорошо и это. Зато с таким паспортом я могу по всей России. Так что то на то и выходит, - улыбается он, - потому что мне легче, чем вам, потому что могу от Владивостока до Канар ездить. Но, - продолжает он, - в Таллинне, когда езжу на журналистские конференции, с коллегами-журналистами приходится по-английски разговаривать. Старшие по-русски еще так-сяк, - а вот молодые, - он подмигивает и улыбается, - не знают. И вообще, нужно быть осторожным, чтобы не попасть на такого, кто сильно по-русски и не желает, потому что и такие встречаются. "Четверть века, - говорят, - в этой стране живешь, а по-эстонски так и не научился?".

- Поехал я, - пожаловался он, - в Латвию. Иду на автостанцию, вежливо говорю: здравствуйте. А тетка с пеной у рта: двадцать пять лет, говорит, а по-латышски так и не научился?! Я из Эстонии, не выдержал я. Так на каком мне с вами разговаривать? По-эстонски. Тогда она, - рассказывает он, - немного успокоилась. А в России нас по акценту узнают. И говорят, что, мол, "балты". Когда действовала путинская программа, поощряющая русских, что живут за пределами России, возвращаться, так парочка от нас объявилась. Перебрались недалеко, под Псков, под Пейпус. А как начали вокруг домов убирать, как у нас оно делается, так, - он снизил голос, - соседи им все облевали – и те вернулись. Так что, чего я буду скрывать, - сказал он. – Там же бардак.

- Выходит, - говорю ему, - вроде как от Владивостока и по Канарские острова, а на самом деле: только у себя, в Нарве.

- Да вроде бы и так, - говорит он. – Хотя мне в Эстонии хорошо, жаль только, что Нарва эта как-то сбоку. Не строят здесь столько, как в других частях Эстонии: велосипедных дорожек, всего такого. Ведь Эстония, она вроде как даже более европейская, чем Европа. У нас все поначалу: толерантность, технологии. Все внедряется сразу же, как только в Брюсселе чего-нибудь выдумают, - смеется Степанов. – Но Эстония всегда была другой. Даже при СССР. Потому-то сюда, собственно, и приезжали. А эстонцы всегда глядели сверху. Теперь тоже. На Латвию, на Литву. Такой стереотип здесь, что если уголовники, так литовцы. Даже не русские, а именно литовцы. Это они звонят бабушкам, изображая внуков, и выманивают деньги.

- Ну а про латышей? – спросил я. – Какой стереотип про них?

- Что они глупые, и что у них по шесть пальцев.

- Шесть пальцев?

- Да.

- А откуда этот стереотип?

- Я не знаю. Они считают это смешным. Они же угрофинны, и у них такое герметичное чувство юмора, так что откуда мне…

- Ну а зеленые человечки? – спросил я.

- Что? – не понял Степанов. – Какой стереотип у них?

- Нет, - ответил я. – Поддержали бы люди, ежели бы чего…

- Ааа, - махнул рукой журналист. – Как будто люди не знают, как живется в Ивангороде?


Короче, смотрел я на этот Ивангород на другом берегу Нарвы. Блочные дома, улицы. Какой-то мужчина шел под гору, нес сетки. Ежеминутно устало останавливался, ставил сетки на землю, отдыхал. После чего двигался дальше. Над крепостью развевался огромный российский флаг.


Я ехал в сторону Тарту. По радио что-то говорили про медведя, который пугал людей, и о том, что солдаты "одной из стран НАТО", которые прибыли в Эстонию на маневры, танцевали пьяные на крыше "фиата панды" и теперь сидят в аресте. И не потому, что нельзя танцевать на крыше "фиата панды" – это как раз можно, но своего, а этот фиат им не принадлежал.


Эстонская мечта


В Тарту я сел в поезд на Таллинн. Тот был огромный, просторный, приспособленный к широкой российской колее. Эстонская современность в этом широком российском пространстве производила впечатление. Я начал разговаривать об этом с соседом, эстонцем. Тот был ужасно горд тем, что мне нравится. Говорил, что вообще-то сам он предпочел бы европейскую ширину колеи, а не российскую, но, как видно, тут тоже свои плюсы. – А кроме того, прибавил он через какое-то время, - до России тут же близко, так что колеи пригодятся.

И вообще, он был ужасно горд Эстонией.

- У нас повсюду, - говорил он, - имеется покрытие Интернетом! В других странах, - пытался объяснить он, - как только выезжаешь из города, Интернет исчезает. А у нас – нет!

Ему не хотелось верить, когда я ему говорил, что в других местах точно так же.

- Нет, - говорил попутчик. – Только в Эстонии.

Как только мы выехали из Тарту, Интернет пропал.

- Сейчас появится, спокойно, - хладнокровно заявил мой сосед, когда я ему сообщил эту новость. – А кроме того, в поезде работает wi-fi.


Таллинн красив, но из-за этой своей красоты в чем-то даже скучноват. По причине красоты и западности. В старом городе клубилась толпа туристов. Под каким-то домом стояли две русские женщины, явно местные, потому что выглядели они так, будто бы случаем встретились и закурили по сигаретке, чтобы поболтать.

- Туристы, нахуй, - сетовали они, глядя на толпы.


Ну да, вроде как Запад и классика – презрительные стереотипы: латыши тупые, литовцы воруют, русские – дикари, но если чего случалось, то высыпающихся из паромов финских туристов ожидали вывески "sex baar 24H" и т.д. Вот вроде бы и кузены в угрофиннскости, но здешние прекрасно знали, что тамошние сюда приезжают не ради угрофиннской души, а ради телесных утех.


Я встретился с эстонским журналистом. Выглядел он каким-то зажатым. Мв пили кофе. Мой собеседник был блондином, и для него было весьма важно, чтобы у меня сложилось правильное впечатление относительно Эстонии.

- А в чем шутка, - спросил я у него, - про шестипалость латышей.

Журналист очень смеялся.

- Потому что это смешно.

- Но почему?

- Потому что у людей по пять пальцев.

- Так ведь и у них тоже.

Собеседник отпрянул.

- Потому что они странные, и все.

- А Россию вы боитесь?

- Э-э, - начал отвечать тот. – Ну зачем ей война с НАТО? Опять же, русские знают, что здесь им лучше. Здесь они получают евро. А у себя они бы получали те дерьмовые рубли… Здесь всегда было, - рассуждал тот, - по-другому, не так, как где-либо в СССР.

Это вот "где-либо", я заметил, у него сквозь горло прошло с трудом.

- Эстонцев брали, чтобы те играли немцев у них в фильмах, - сообщил он с чем-то вроде гордости.

- Так что? – прокомментировал я. – Идеальная страна.

- Да нет, проблемы имеются, - отступил тот. – Это означает, - предупредил он, - что они не такие, как у вас, в Восточной Европе, у вас же там проблемы с договорами по отходам и так далее, в этом отношении у нас точно так же, как в Скандинавии. Но вот, к примеру, - задумался он, - пригодились бы дороги получше. А то наш президент, Тоомас Хендрик Ильвес, ничего не делает, только катается по миру и рассказывает, какая замечательная страна Эстония.


На паромы заходили финны с громадными ящиками с вином. Я сидел рядом с тяжеловатыми финнками[176]. Сразу было видно, что это финнки, а не эстонки – в своей скандинавскости они были очень естественными. Беспретенциозными. На них были футболки с группами, играющими death-metal. На руках – татуировки. Женщины вытащили свое рукоделье и стали работать спицами, создавая какие-то шарфики или свитера на зиму. При этом они разговаривали. Язык скакал и игрался в чехарду, ну а опровержение или отрицание звучало, словно жужжание зуммера[177].


Хельсинки


Что ни говори, но Финляндия – место странное. Запад за северо-восточным концом света. Если бы Польша располагалась там, то поляки, голову даю на отсечение, указывали бы на "неудачное географическое положение", как на источник всех польских проблем. Шучу. Если бы Польша там располагалась, тогда она была бы Финляндией, поскольку подчинялась бы тем же самым историческим процессам. Шучу.

Во всяком случае, уже доктор Мечислав Орлович, который более ста лет назад, перед началом Первой мировой войны изъездил всю Центральную и Восточную Европу, как только въехал в Финляндию (принадлежавшей в то время России), заявил: страна эта иная, народ совсем не такой.


Паром приближался к финским берегам. Окружающее весьма походило на Мазуры, только в большем масштабе. Темно-зеленые языки покрытой лесом суши вливались в воду, и в ней застывали. Дома были похожи на эстонские. Я глядел то в окно, то на крупную карту финского побережья, которая висела тут же. И от обоих видов трудно было оторвать глаз. На западе Финляндия чудесным образом раздроблена, суша рассыпается на тысячи маленьких островков. На миллионы. Даже не знаю. Здесь можно было бы прятаться веками, и никто бы тебя не нашел. Здесь, размышлял я, могут прятаться все: Джим Моррисон, Элвис Пресли, последние нацистские солдаты, которые не знают, что война закончилась; ба, вполне возможно, что где-то здесь имеются затерянные поселения викингов, которым не сообщили, что раннее средневековье уже закончилось. Паром подошел к берегу, опустились трапы. Передо мной шел металлюга в кожаных штанах и в куртке с гвоздями. На ногах у него были тяжелые черные деревянные сабо с голыми пятками. Пятки у него были потресканые, словно древесная кора, и это выглядело словно элемент имиджа.


Хельсинки и сам выглядел словно германский город, по крайней мере – поначалу. Дома высокие, песочного цвета, без претензий, как в Кройцберге или Фридрихсхайне[178]. Но вот на возвышенности стояли два культовых здания "под Византию". Оба странные. Византийскость одного из них заставляла подумать о модернистской версии, а второго – о готической.

А чуточку дальше Хельсинки начали ассоциироваться у меня уже не с Берлином, а с Триестом. В фонтане воду извергали тюлени. А еще чуточку дальше – уже с Россией. Перед собором на пьедестале стоял Александр II, и никто здесь ни собор не рушил, как в Польше, ни даже Александра не свергал. И это никак не мешало национальной гордости. В принципе, вся эта площадь, вместе с окружающими ее зданиями, выглядела, словно скансен России, а вот все окружающее – выглядело уже совершенно иначе. Может быть потому финны и могли с такой снисходительностью относиться к российским памяткам. Потому что знали: они другая страна и отличающийся от других народ. И что если только смогут идти в свою сторону – пойдут. И это по-настоящему будет иная сторона. Поляки с украинцами предпочитают не рисковать. Поляки после 1918 года русского убрали сколько могли. Имеются такие, которые желали бы вырвать с корнем и советский Дворец Культуры, но, боюсь, это свидетельствует о своеобразном бессилии. Украинцы со всем желанием вырвали бы из себя Россию со всеми корнями, вот только не очень-то известно, как можно вырывать себя – из себя. Потому что Россия формально сплавилась с Украиной в рамках советского проекта, как Англия с Шотландией или Чехия со Словакией. И теперь трудно себе представить, как все это рушить. И что ркшить? Что выбрасывать? Украинцы на Донбасе сражаются с русскими, пользуясь русским военным оснащением, ездят на русских автомобилях, смотрят российские фильмы и слушают русскую музыку.

Хельсинки был турбо-Таллинном. А Таллинн, сам видел, хотел бы быть таким, как Хельсинки, нужно было только чуточку подрасти. И все в рамках этого маленького, северного средиземноморья, на правом конце которого располагался еще и Петербург, куда я ехал.


Подошел поезд на Рованиеми, и я с болью в сердце сдержался перед тем, чтобы в последний момент не вскочить в вагон. На сити-лайтах висели плакаты выставки Toma of Finland со всей геевской эстетикой: огромными пенисами, усами а-ля Фредди Меркюри и кожаным оснащением в стиле Роба Хэлфорда из Judas Priest, которому, в свою очередь, подражали поколения крепко подчеркивающих свою гетеросексуальность "металлургов" в кожаных куртках, шипах и цепях – тому самому Робу Хэлфорду, который под конец карьеры публично заявил, что он – гей. Никто под этими плакатами не лежал Рейтаном[179] и не пел религиозных песен, никто не забрызгивал его краской, равно как и не клеил листков, на которых характерным шрифтом не было написано: "Господи Иисусе, помоги, чтобы эти грешащие не грешили больше, и привей в душу их скромность".


На автовокзале стояли приезжие русские гопники и учили финских девиц нести маты. То есть, ругаться по-русски. Девицы были явно увлечены. Наверное, смуглостью, гибкостью и тестостероном этих гопников, их покачиванием и обманчивостью, какой-то висящей в воздухе опасностью. Точно так же для них были бы хороши воины-масаи, латиноамериканские революционеры или террористы из ИГИЛ. Совершенно другой мир, наполненный опасностями и экзотикой.

Автобус на Петербург выезжал из подземного уровня вокзала. Мест не было. То есть, водитель говорил, что мест нет, а в связи с этим нет и билетов. То есть, - продолжал он, хотя уже и так все было ясно, - места имеются, вот только билетов нет, но… есть варианты. Я сунул ему банкноты, забросил рюкзак в багажник и уселся.


Сразу же было видно, что эстонцы копируют из Финляндии, от формы стрелок на дорожных указателях, до стиля остекления балконов. Под "Кафе Финляндия", где-то на полпути между Хельсинки и российской границей, стояли говнюки рядом со спортивными мотоциклами и в громадных шлемах.


Россия


Орел, наклеенный на стекло в будке пограничников, был вроде как бы и царский, вроде как имперский – двухголовый, и все же какой-то дешевый. Похоже, невозможно пройти через СССР, а потом безнаказанно вернуться к этой эстетике.

Но какая-то большая эстетика здесь должна была иметься. И что тут поделать. Что ни говори, я въезжал в страну, к которой, например, Польша не желает относиться достаточно серьезно, и которую несколько презирает, но ведь это именно они строили города от Финляндии до Владивостока, и от Мурманска до Тбилиси. Они полетели в космос. Бросили вызов мировому центру. А точнее, время от времени бросали и, время от времени, получали отлуп, зато у них, по крайней мере, имелся размах. Мы пытаемся в этот центр то войти, то присоседиться, что является не таким уже и плохим замыслом, но когда мы уже почти что там, то с нами случается приступ паранойи, что хотелось бы иметь собственный центр, и тогда – отбрасывая здравый рассудок и не имея уже сил на намерения – с нами случаются приступы мании величия, которые, как правило, паршиво кончаются. Так что и хочется, и колется.


Стояла чуть ли не полночь, пограничники, сонные и несколько злые, пытались быть милыми. Они по-джентльменски поддерживали поднимавшихся по ступенькам финнок, выглядящих словно феминистки в хард версии, а те позволяли себя поддерживать с явным весельем. К финнам они обращались на немецком языке, которому обучались по фильмам ("raus, bitte"). Выглядело это странновато, особенно после опыта пересечения финской границы, где финны на беглом русском, пускай и с сильным акцентом, общались с россиянами. Над сосновым лесом светил месяц-оборотень.

Пограничница сунула мне в паспорт две иммиграционные карточки.

- А вторая зачем? – спросил я.

- А что, - возмутилась та, - вы к нам только на раз приезжаете? Потом уже не захотите?


Даже деревья здесь росли по-другому.

И время от времени имелись блокпосты и контрольные пункты.

Россия приводила себя в порядок. Здесь ремонтировали дороги.

Дома в деревнях, мимо которых мы проезжали, были деревянными, но выглядели они, скорее, как те, что были на Виленщине. На латышские или эстонские не походили. Мы проехали мимо стана дорожных рабочих. Выглядело это словно станица кочевников: какие-то кривые, деревянные хибары и висящее в дверях тряпье. Снова я был в Восточной Европе.


Дорога через лес тянулась в бесконечность, и похоже было на то, что Россия должна быть ужасно скучной – для поездок на автомобиле – страной: прямое шоссе до горизонта и леса по сторонам. Ну, разве что если кто любит впадать в транс, но тогда будет лучше за рулем не сидеть. Наконец я увидел, что на горизонте маячит что-то, не являющееся стеной деревьев. То был рекламный щит Единой России. А за ним на тонких, беленьких ножках стояли березки. Выглядели они словно существа из космоса.


Паскудный Петербург


Город был отчищен до блеска. Асфальтовые тротуары и побеленные бордюры. Дома, выкрашенные в желтый цвет. Мы проезжали мимо церкви, что была небоскребом. Или это был небоскреб, бывший церковью. Сказать трудно, потому что здание было незавершенным. Боже, все это было гигантским. Как будто бы от финской границы по дороге почти что ничего и не было только лишь потому, что собралось здесь и именно здесь разлилось широкой лужей. В каком-то автомобильном гигасалоне спины автомобилей блестели чуть ли не до горизонта. Городом был прикрыт приличный шмат земли. Залитый бетоном. Практически без деревьев. Все это содержалось весьма неплохо, но впечатление вызывало, скорее, пугающее. Точно так же, как тянущаяся в бесконечность вдоль канала последовательность одинаковой высоты домов. Издалека они выглядели словно самые крупные в мире казармы.


Охранники в метро были переодеты в нью-йоркских мусоров, американские же туристы – явно, в русских, это чтобы не выделяться. Похоже, они это прочитали в разделе "stay safe" (как остаться в безопасности – англ.) на Wikitravel. Но ни одним, ни другим переодевание не удалось. Охранники выглядели русскими, переодетыми в американских полицейских, а американцы – американцами, переодетыми в гопников. А скорее, в собственное представление о русских, что, впрочем, очень многое об этом представлении говорило. К шортам они надевали длинные носки. Или, к примеру, тренировочные костюмы и мокасины. В метро висела реклама сосисок с текстом: "Чужим сосискам суровый ответ: вкуснее нашей сосиски нет". Было без десяти шесть утра, а в вагонах метро уже царила толкучка.


Петербург был паскуден.

Копия Запада многолетней давности оставалась копией. Все эти дома выглядели пустотелой формой. Улицы представляли собой не имеющую деревьев, выкрашенную в желтый цвет пустыню, заполненную миллионами различной формы вывесок. Все это неплохо поддерживалось, и архитектурно даже было красивым; только это никак не изменяло того факта, что улицы обладали обаянием бетонных сточных канав, из которых одни были заполнены водой, а другие – нет.

Я не полюбил Петербург, как не полюбил другие бездушные копии Запада, например, Пешт. Белград с Софией, даже Бухарест обладают гораздо большей привлекательностью, хотя они ведь тоже города, построенные затем, чтобы что-то доказать себе и другим. С какого-то ночного мероприятия возвращались хорошенько выпившие девицы и пели на латыни Ave Maria. Шли они со стороны Спаса на Крови, цветные колонны которого, выполненные, правда, с большим искусством, были чрезвычайно пафосными. И походили они на современные российские пропагандистские фильмы, с технической стороны превосходные, а содержание было только затем, чтобы замылить глаза.


Потом я бродил по городу. В ларьках продавали кружки с Путиным и футболки с Сергеем Шнуровым, который их грубого, брызжущего желчью барда сделался кем-то вроде городского амулета и прекрасно зарабатывающим артистом, считающимся разрешенным властями вентилем, выпускающим пар из общества. Шнуров с Путиным висели рядом, изображенные на футболках, а под ними лежали матрешки и пластмассовые автоматы Калашникова. По тротуару прохаживалось человек пять скучающих дылд, переодетых в Петра Великого. С ними можно было сфотографироваться. Они ходили туда-сюда, туфля в туфлю, шажок за шажком, по высокому бордюру, словно куры по грядке. Все Петры курили сигареты.

У какого-то ребенка вырвался из пальцев воздушный шарик и выскочил на улицу. Первый автомобиль резко притормозил перед ним, водитель глянул на мать ребенка, не заберет ли та шарик, но женщина только махнула рукой. Водитель поехал дальше, а шарик взлетел, отскочив от капота, вверх, после чего снова упал на землю. Здорово было глядеть на то, как все другие водители пытаются на него наехать, чтобы шарик лопнул.

В конце концов он все же лопнул.

Только дальше Питер начал быть приятным. На островах. Там, где он не притворялся Венецией севера, а имел обычные, городские кварталы вокруг зеленых насаждений. По водам главного канала плавала куча упаковок от моторных масел. Похоже было на то, что местный обычай заставлял выбросить упаковку в воду сразу же после заправки.


Стиль Фелека Зданкевича


В пивной "Толстый Фраер" становилось ясно, откуда взялась вся довоенная варшавская городская культура. Весь этот "Фелек Зданкевич[180] style". Пивная была стилизована под самый конец предреволюционной России, под подозрительную забегаловку, где полно самых подозрительных городских типов. Клетчатые пиджаки и картузы, колбаса с капустой, пивные кружки и водочные стакашки. Весь этот климат уголовного мира, сомнительных делишек, запиваемых сивухой. Два оперных музыканта пили водку, закусывали и жаловались на негативный стереотип России, "а ведь в Польше во многих отношениях еще хуже, а никто об этом не говорит". Рядом пили военные – отмечали повышение одного из них. Тот, волнуясь, рассказывал, что он из Донбасса, но выехал, попросил предоставить гражданство, потому что желает вступить в армию, гражданство получил, а теперь вот еще и новый чин – так что сейчас он самый счастливый на свете человек. И пьяный, что сам признавал. По телевизору включили матч Россия – Англия.

- Россия-а-а!!! – орал донецкий. – Нет, Англия – тоже клево, - говорил он. – Но - Росссиииияаааа!!!


Когда все совсем напились, начали петь песню Европа-опа Петра Матреничева. Речь в ней идет о том, что Европа заболела: Евровидение выигрывают какие-то тетки с бородой, в то время как здесь, в России, настоящие мужчины еще имеются. Припев звучит так: "Европа-опа, давай держись, еще немного меня дождись". А кончается песня словами: "Нравится – не нравится, прими меня, красавица".

Вышел я оттуда очень даже тепленьким. На мусорной машине было написано "70 лет Победы". Я пошел к банкомату, хотел снять пять тысяч рублей. Банкомат очень вежливо спросил у меня, желаю ли я получить эти пять тысяч мелкими купюрами. Я обрадовался, подумал: "культура!" и нажал "да". Через мгновение из щели вылезла новенькая пятитысячная купюра.

"Спасибо!" – раскланялся со мной банкомат. Я возвращался к себе. Жил я рядом с церковью ижорцев, угро-финского народа, на землях которого поставили Санкт-Петербург. Церковь была простой по форме и покрашена в яркий цвет. Совершенно не похожа она была на последний бастион погибшего народа. Скорее уже, на часовню, возведенную для того, чтобы подавить угрызения совести, которые, вроде как следует испытывать, чем чувствовать.


Господин/хуй Великий Новгород


Из Петербурга я ехал на юг, в Великий Новгород. Ехал в древнюю столицу новгородской Руси, купеческого, прибалтийского государства, которое в общественном мнении превращается в нечто вроде российских демократических Афин – если предположить, что Москва – это грубая, войнолюбивая Спарта. "Чтобы было, если бы это Новгород объединил Русь, а не Москва" - это одна из любимейших российских тем у любителей порассуждать по проблеме "а вот что было бы, если бы". Нечто вроде польского "что было бы, если бы Польша в 1939 году победила Гитлера" или "а что было бы, если бы разборов Польши не было". Новгород, пишут его апологеты – был республикой. Республикой богатой и цивилизованной, где уже в XV веке действовал водопровод, а уровень неграмотности был настолько низким, как нигде больше в широко понятой округе. Жители не называли его просто Новгородом, а Великим Новгородом. Или даже так – Господином Великим Новгородом.

Новгородцы были купцами, контактирующими со Скандинавией, а не захватчиками с размытых границ азиатских пустошей. Если бы Новгород правил Россией, если бы это он завоевал Москву, Россия была бы совершенно другой страной. Так говорится. Свободной, не сатрапией. Сильной и ответственной.

Но так не было. Новгород чувствовал на спине, с востока, все более жаркое дыхание набирающей силу Москвы. Слышал порыкивания. Он пытался спастись, в том числе, обращаясь за помощью к польско-литовской державе, только ничего из этого не вышло: в 1478 году войска Ивана III Грозного[181] захватили город и упразднили его общественный строй. Не прошло и сотни лет, как Москва нанесла второй удар: на Новгород пошел войной очередной Иван, тоже Грозный, а его войска полностью разгромили жителей.

И это было концом балтийской, купеческой, богатой Руси.


Автобус назывался "Golden Dragon", именно так было написано на боку. Он медленно тащился по предместьям Петербурга, а я глядел, как мужики с электрическими косилками срезают траву у недавно заасфальтированных тротуаров. День был жарким, так что у каждого была пятилитровая бутыль с водой. Асфальтирование тротуаров не было плохой идеей – дешевле и не столь претенциозно, как закладывать все плиткой, как на Украине или в Польше, где форма плитки меняется на каждом шагу, и чем дальше, тем уродливей. Дома содержались нормально и не выглядели так, как это часто случается в постсоветском пространстве, будто вот-вот собираются рассыпаться на куски. Здесь был заметен тот самый знаменитый договор власти с народом: мы даем вам чувство, что заботимся о вас, что государство что-то там делает для вас же, а вы не суете нос в серьезны дела между политической водкой и экономической закуской. В общем, я ехал и глядел на асфальтируемый, подстриженный и покрытый толстым слоем краски край, поскольку именно таким образом – от Молдавии, через Украину и Белоруссию, до России – чаще всего обновление и происходит.

Да, эта модернизация была крайне простой и дешевой: жестяные, зато новые, навесы на остановках, выровненный асфальт, простая покраска фасадов – зато страна выглядела ухоженной и украшенной. Во всяком случае: в основных городах и на главных трассах.

Я глядел через окно: на здании какой-то строительной фирмы, с земли до крыши облепленном рекламами, самая крупная надпись гласила: "Упаси вас Господь!". Здесь заканчивалась деревянная застройка деревень "под Скандинавию", и начинались куполообразные русские крыши[182] и традиционные резные наличники окон. Или последние только подстраивались под традицию, потому что, время от времени, устраивались выставки, на которых выставлялись такие наличники, производимые массовым порядком. Под одним из таких окошек какой-то усатый мужчина торжественно готовился присесть на камне: сначала он попробовал его ладонью, не холодный ли, потом стряхнул какие-то пылинки, а затем положил тщательно сложенный пластиковый пакет, и наконец присел, на камне, на пакете, после чего неподвижно застыл. Мы стояли в пробке, а я глядел на него. За спиной у него был лес, перед ним – шоссе. В нескольких километрах дальше я видел автомобиль, стоящий на разложенном прямо на траве ковре. Конечно, я мог бы об этом промолчать, чтобы не вписываться в стереотип типа only in Russia, но ведь я на самом деле видел автомобиль, стоявший на ковре. А стереотип only in Russia не так уже и плох, потому что более всего веселит именно русских.


В автобусе я читал книжку, купленную на вокзале. Геополитике, потому что сейчас все в России интересуются геополитикой. И не в одной только России, впрочем. А когда геополитика переживает свой ренессанс – можно начать беспокоиться о судьбах мира. В России геополитика лезла со всех сторон: с витрин книжных магазинов, из бесед в кафе. То, что я купил, было геополитикой довольно бульварной, если не сказать – дешевой. Автора звали Николай Стариков, и мне хотелось его почитать, потому что из того, что я знал, он представлял точку зрения среднеарифметического российского таксиста, чиновника, пограничника, пенсионера или иного спеца по геополитике, истории и экономике.

Геополитик Стариков писал, к примеру, так: "[…] геополитических игроков на планете четверо: США плюс Великобритания (англосаксы), Европа во главе с Германией и Францией, Китай и Россия. Мировой гегемон к настоящему времени подчинил всех европейцев, суверенность которых крайне ограничена. Американские военные базы в Германии стоят как вкопанные в землю, в то время как наша армия из Германии давно уже ушла. Тогда, перед кем США защищают сейчас немцев? Перед Польшей, членом НАТО? Или же перед членом НАТО – Францией? Ответ очевиден: армия США защищает в Германии интересы США […]".

Чуть дальше, Стариков с иронией писал так:

"Что сегодня говорят российские либералы […]? "Утверждение, будто бы Запад интересуется Россией, это нонсенс. Ему до нас дела нет". Он только желает, наш весь такой миленький, видеть Россию сильной и демократической. Желает видеть ее без коррупции, без преступности и гадких дорог. И у него никогда не было стратегии блокады или ослабления России".


- Стоянка десять минут! – рявкнул шофер и заехал на стоянку перед мотелем с кафе. Хотелось воспользоваться туалетом этого кафе, но мне отказали в выдаче ключа, потому что я купил только пирожок с грибами, а этого было мало, чтобы стать полноправным клиентом. Мне предложили общественный туалет, то есть – кустики. В конце концов, надо мной сжалились, дала о себе знать знаменитая русская душа, так что впустили. Я отливал, глядя то на всероссийскую надпись, упрашивающую клиентов не бросать использованную туалетную бумагу в унитаз, то на стоящее рядом ведро, заполненное обосранными бумажками.


В Новгороде мир был уже другим. Тут уже никто ничего не косил, жилые дома разлезались, как и повсюду в пост-Совке. А в воздухе вздымалось постоянство. На улице Петербургской строили точно такой же, как в пятидесятых или шестидесятых годах, дом, как и стоящие рядом. С одной стороны дом езе был не закончен, перед ним еще стояли подъемные краны – а с другой на балконе уже висело белье, а пожилая женщина шла в сторону дверей в подъезд, навьюченная сетками с покупками, как это было века назад, сейчас, всегда и во веки веков – аминь.


В городском автобусе какая-то дама наехала на кондукторшу за то, что та слишком быстро подошла, чтобы продать ей билет. – Я же еще не села! – орала она. Кондукторша тихим, ненавидящим голосом сообщила даме, что та дура, и если она не купит билет, то кондукторша вызовет полицию. Через мгновение на кондукторшу вопил уже весь автобус. Водитель принял участие в скандале, не становясь четко по той или иной стороне: время от времени он высовывал голову и орал, что у него есть дубина, и что сейчас он ее пустит в дело.

Мужика, который заговорил со мной в автобусе, увидев, что я читаю Старикова, звали Димой. А заговорил, потому что сам тоже читал Старикова. И со всем энтузиазмом соглшался с ним. Это было что-то тип стерео: Стариков лез мне в голову посредством глаз, а Дима через уши. Мы вышли, а он все говорил. Что все те "дерьмовые ценности", которыми руководствуется Запад, это бредни, это игра. Дима утверждал, что Россия должна обязательно договориться с Германией и Китаем, чтобы вместе с ними бросить вызов США.

Дима болтал и болтал, а я спросил у него про Новгород: а не жалко ли ему, что Москва завоевала этот город. Ведь история могла бы пойти совершенно иначе. Жима захлопал веками и снихил голос:

- Москва сознательно пытается унизить Новгород, - прошипел он. – Чтобы его могущество никогда больше не восстановилось!

- Серьезно? – спросил я, глядя на Диму – боюсь – как на идиота.

- Ну конечно! – ответил тот. – Погляди, какая тут бедность, какая разруха! И как сюда трудно добраться, а ведь Новгород располагается на главной трассе Петербург – Москва! В Москву один поезд, в Питер несколько, несколько автобусов… и сейчас мы бедная, маленькая провинция, а вот Москва – куда там, столица! Мегаполис! Но на самом деле, друг мой, Москва держит нас под каблуком, потому что нас боится!

- Погоди, - ничего не понимая, спросил я, - чего боится? Традиций новгородской демократии?

Теперь уже Дима поглядел на меня как на идиота.

- Да какой еще, нахуй, демократии? – спросил он. – Ты чего, фраер, что в демократию веришь?


Дима ушел, я же остался с его заговорщической теорией, в которую, правда, если перед тем ввести мозги в режим легкой паранойи, можно было бы как-то поверить. Потому что, если глядеть на все так, как глядят сторонники заговоров, то, например, прямую дорогу с вокзала к здешнему кремлю, символу новгородской мощи, преграждает огромный обелиск с московским двуглавым орлом на верхушке. Памятник военной славы. Вокруг него выставлены барельефы, представляющие все исторические моменты, когда Новгород проливал кровь: отпор владимиро-суздальских войск, битва Александра Невского с тевтонцами на озере Пейпус (Чудском), потом ополчение против Наполеона, и так вплоть до освобождения от немцев в ходе Второй мировой. О чудовищных погромах от рук какого-то там из Иванов – ни словечка. Случайность? Не думаю, подшептывал мне прямиком в мозг мой внутренний Дима, тем временем, из динамиков, вмонтированных в памятник, сочилась – честное слово! – военный российский рассказ про Великую Отечественную войну. Московская наррация, прямиком в головы, днем и ночью.


Кремль был свежевыкрашен и выглядел словно мумия умершего государства, выставленная на поедание туристам. Я прошел через него, потом пошел через реку, в сторону района, который в древнем Новгороде был купеческим центром. Сейчас там расположился парк и небольшие домики. Волков-река была громадной, величиной с мускулистое плечо. На мосту стояло несколько мужиков в возрасте, они ловили рыбу. Я спросил у них про Новгород.

- Хуйгород! – завопил один из них. – Хуйгород Великий!

- - Господин Великий Хуйгород, - прибавил другой, уже более спокойным тоном.

- Мы тут живем под ворами, все воруют и воруют, и в этой ебаной стране ничто не изменится!

- А вот в СССР все было здорово, - прибавил второй, очень даже спокойно. – В космос людей запускал, обезьян запускали, даже собак, а теперь что – за двадцать лет все в пизду разъебали…

- Да я так, только спросить, - буркнул я и пошел дальше. В пустой забегаловке у реки какой-то мужик пел душеспасительные песни под котлеты, которых никто не заказывал. Попсовый фон спускался к реке, и даже странно, что даже волну не поднял.


Пани Вера вела небольшую галерею с местными, новгородскими украшениями. Основанными на традиционном искусстве.

- Наши украшения похожи на викингские, - говорила мне женщина, показывая кольца, которые изготовила сама. – Мотивы, образцы. Вот наша ладья. На драккар похожа, правда? А вот здесь…

- …не скроешь, свастика, - ответил я.

- Ну да, солярный мотив. Традиционный. Наше искусство четко отличается от остальной Руси. У нас была республика, Ганза, Скандинавия…

- Ну да, - кивнул я. – А потом пришла Москва и завоевала. Не жалко?

Пани Вера обратила ко мне глаза, синие, словно тысячерублевые банкноты.

- Зато теперь Русь едина. Святая Русь, - сказала она. – А столицы? Они меняются.


В Новгороде я еще несколько раз узнал, что все политики, включая Путина с Медведевым, это суки, и что они Россию продали, а ведь когда-то были ракеты, мощь и отпуска в Крыму. Теперь Крым, говорили, вроде как и наш, только туда не за что ехать. Я ходил по городу. Выглядел он точно так же, как и другие города в этой части света. Россия чуточку опоздала к современности – лет где-то на сто. В то время, как в Европе возводились огромные кварталы домов для горожан, в России мало строили. Цивилизационный циклон, который высасывал крестьян из их изб и затягивал в города, пришел только лишь вместе с СССР, и как раз именно тогда крупные кварталы и появились. Но уже не кирпичных, а крупноблочных домов. Но всегда, то ли в XIX, то ли в ХХ столетии – пускай Дима со Стариковым отрицают это, сколько им вздумается – точкой отсчета был Запад. Потому что другого попросту не было.

Так что я ходил по городу, который видел уже множество раз: в Украине, в Молдавии, в Белоруссии, ба, в каких-то региональных вариантах, даже на Кавказе. От нечего делать читал вывески: "Великолукский мясокомбинат", "Старый Замок". Вывеска забегаловки "Старый Замок" изображала не местную версию замка, а как раз западную, с карнизами и башенками, с синим, а не красным, как в кремлях, кирпичом. Надпись была стилизована под готику, и над всем этим высился рыцарь западного образца, а никак не русский воин.


Борщевик Сосновского


Возвращался я поездом. На лавке рядом со мной наслаждались жизнью какие-то шведки или датчанки лет двадцати двух. Они насмехались над звучанием русского языка, который явно изучали. "Жизнь", - повторяли они, хихикая. "Русский", "хорошо", "кошка, которая живет в огороде".

Я глядел на растасканность за окном, и у меня уже не было сил на Старикова. Поэтому я вытащил "Крутые горки XXI века" Дмитрия Травина, либерала из петербургского Европейского Университета. Травин постулировал нечто совершенно обратное тому, что Стариков: сдружиться не с Китаем против Запада, а как раз с Западом – против Китая. И принимать не китайские ценности и китайское доминирование – но как раз западные ценности. Нужно демократизироваться, - писал Травин, - потому что только демократический контроль эффектно побеждает коррупцию и патологию. Необходимо принимать во внимание общественные перемены, эмансипацию очередных групп и приспосабливать к этим изменениям государственную стратегию, а не травить консерватизмом, поскольку это не приведет ни к чему другому, как только к тирании.

За окнами, время от времени, появлялись высохшие заросли борщевика Сосновского[183], громадные, словно растения из триаса или юрского периода.

В Петербурге я вышел на Московском вокзале. Как только вышел из здания вокзала, в нос ударил запах дешевой и жирной жратвы, и на полной скорости в меня въехал на скейтборде хипстер с закрученными вверх усищами, точно такими же, что были у кайзера Вильгельма.


На следующее утро я снова был на Московском вокзале, в руке у меня был билет на "Сапсан" до столицы. "Сапсаны" – это гордость России: быстрые, бесшумные, служат в качестве лифта для перемещения между двумя столицами России, за пределами которых большая часть их жителей никогда и не бывала. Обитатели провинции, живущие между Петербургом и Москвой, долго не могли к этим вот "сапсанам" привыкнуть – люд, как и всегда раньше, переходили через пути, вот только не всегда им удавалось убежать от чего-то такого, что мчится со скоростью двести пятьдесят километров в час. Были жертвы, а "сапсаны" не всегда останавливались на месте несчастного случая. Похоже, потому, что "это и так не имело смысла". Так что случалось, что нард атаковал поезда, бил окна камнями и дрекольем, забрасывал помидорами. Ну точно так же, как в Англии люди нападалина первые, коптящие и воющие локомотивы.


На Московском вокзале, ожидая "сапсан", я глядел на то, как сержант выставляет призывников в две шеренги. Те старались ничего по себе не показывать, но выглядели несколько перепуганными. Почти что дети, каждый в форме темно-оливкового цвета, с черным наплечным мешком. Сержант тоже был еще говнюком, и унего была похожая форма, вот только на плече он носил сумочку на ремешке, такую, как в восточной Европе охотно таскают типы, не желающие, чтобы у них из карманов выпирали ключи и бумажники. Сержант отошел на пару шагов переговорить по телефону, а к подразделению подошел какой-то пьяный тип с бутылкой ice tea в руке, подмигнув, он дал понять, что в бутылке не один только холодный чай. Перепуганные ребятишки, поглядывая на начальника, отогнали его.

- И куда едете? – спросил тип, сделав глоток из бутылки. – На войну, наверняка. На войнушку, ребята, жалко ваши молодые жизни…

- На какую такую войну, - буркнул в ответ кто-то из призывников. – Иди ты, дядя, нахуй

Подъехал "сапсан". Блииин! На проводниках была элегантная серая униформа и белые перчатки. Они подавали женщинам руку, когда те поднимались по ступенькам. Да, это была такая Россия, которой она сама очень желала бы себя видеть. Во всем этом было что-то от X{X столетия. Стимпанковый консерватизм, пускай даже если антураж был и слишком современным. По вагонам ходили офицеры в отутюженной форме и богатые бизнесмены. Кпутился пахучий молодой поп, обладающий сложением и красотой хипстера из рекламы H&M, в выглядывающих из-под рясы светлых джинсах и дорогих белых мокасинах. В динамиках теплый голос сообщал, что детей лучше всего будет держать на руках, что не следует забывать про багаж и вообще быть внимательным. Мужик, который разложил рядом со мной свой ноутбук, звонил в Испанию относительно "крупной партии" каких-то панелей, офицеры изысканно ухаживали за бизнес-леди. На вагонных экранах показывали советский фильм Разведчики.

Я читал Травина. Тот писал, что Запад охотно "отдал бы России Украину", только он глупо себя чувствует, поскольку та, истекая майданной кровью, сама прется к нему на порог. Я глядел в окно на пейзаж между двумя российскими центрами, только то не был пейзаж собственно России, ее цивилизационного центра. Петербург появился слишком поздно, на угрофиннских землях. Мне казалось, что если бы сам желал территории, соответствующие польскому ядру, территории между Варшавой и Краковом, мне пришлось бы ехать из Киева в Москву. А так я глядел на крепенькие леса, на редко, очень редко разбросанные поселения. Странно все это выглядело: элегантный состав, едущий сквозь пространство, которое с точки зрения Европы было концом света – а ведь уже в Хельсинки я чувствовал себя так, словно бы находился где-то в далекой Ультима Туле. В западной Европе, да что там, даже в центральной, таких пустых пространств нет. Это все напоминало, скорее, Америку, с ее громадными отдаленностями, с городами, до какого-то момента подражавшими европейским, а потом пытающимися представить миру новый стандарт: с широкими улицами, приспособленными к автомобильному движению, с практичностью, которая заслоняла европейскую городскую романтику.

Я читал Травина: он предвидел образование в этом месте "международного мегарегиона", который должен был охватывать Москву, Петербург, Хельсинки и Таллинн. Такой мегарегион должен был бы притягивать иностранные инвестиции, создать сеть скоростных сообщений и т.д. А когда в России наступит "нормальная власть" – мечтал Травин – тогда этот мегарегион сделается стимулом для всей России. Либерал Травин совершенно не принимал в расчет то, что путинская, милитаризованная и полностью коррумпированная Россия, которую он сам не любил, и которую сам же критиковал, могла бы атаковать Запад. Он считал, будто бы власть до сих пор пробует устроиться как можно удобнее и путем обеспечения гражданам более0менее сносных условий жизни искать их поддержки и соглашения с нею. Он даже считал, будто бы России не выгодно официально вводить войска в Луганск и Донецк, поскольку это приведет к новым санкциям, которые только ухудшат экономическую ситуацию и испортят отношения с Западом.

"Поезд приближается к Москве – столице России", - грохнул внезапно возбужденный голос из динамиков. У офицеров были такие мины, словно они только силой заставлли себя не отдать салют.


Другая славянскость


Я вышел из метро на Чистых Прудах и чуть не попал под лошадь, на которой ехала какая-то девушка, переодевшаяся в некую праславянскую женщину-воина с копьем в руке. Оказывается, здесь происходил реконструкторский показ под голым небом под названием Герои русских былин. Я глядел на то, как Россия представляет себе славянскость, и это ну никак не походило на представления поляков. Никаких подобных вещей, никаких тебе босых мудаков в сермягах, с пшенично-желтыми усами и прическами а-ля Пяст Колодзей[184]. Скорее уж, это походило на мадьяр с их остроконечными шапками и вывернутыми носками сапог, в кожаных дублетах и с искривленными саблями.

А помимо того – Москва все больше работала "под Амстердам". Весь город был перегорожен стойками, на которых, в основном, работал народ из Средней Азии. Повсюду прокладывались велосипедные дорожки, по которым ездили немногочисленные велосипедные хипстеры. Улицы были отремонтированы, а тротуары – асфальтированы. Шильдоза – сильно ограничена. Дома - отремонтированы. Москва была красивой и вполне себе приятной. Лишь кое-где были видны, словно памятки трудного прошлого, мастодонтов девяностых годов, дешевые и громадные торговые центры, выстроенные в то время, когда все святое на какое-то время перестало существовать, и публичное пространство в даже самых представительных местах города можно было себе купить, если только у тебя имелись бабки. И я даже удивлялся тому, что никто не выстроил такой, например, торговый центр "Наутилус", походящий на нарисованное ребенком морское чудище на Красной Площади, или не устроил бутик в Мавзолее Ленина.


Но вообще-то здесь было все. На Николаевской, к примеру, можно было съесть "японские блины". Висящая на стене реклама торгового дома искушала "миланскими ценами", а среди всего этого тащился полуголый, покрытый зелеными татуировками мужик в шлепанцах. Царскость смешивалась с советскостью, нуворишесть с хипстерством и жуликоватостью. На Красной Площади, сразу же рядом с нулевой отметкой, от которой отмериваются все расстояния в России, сидела очень хорошо одетая женщина и просила милостыню, прячась за темными очками, чья оправа была выложена кристаллами. На ее лице была глуповатая улыбка, и я даже и не знал, то ли это и вправду какая-то жизненная трагедия, то ли игра для скучающих миллионеров. Перед шикарной гостиницей неподалеку стоял портье в ливрее, покрытой золотом так плотно, словно советский генерал – орденами. Но вот обувь на нем была нищенская – дешевая и запыленная. Сразу же за гостиницей начинался нарисованный город: целый квартал был закрыт полотнищами, на которых были нарисованы фасады спрятанных за ними домов. Выглядело это сюрреалистически и пугающе – и я дивился тому, что никто не использует оказии заработать на том, чтобы вывесить в этих местах просто гигантских реклам.

В средине всего этого сидел Кремль, словно город в городе, словно средневековый замок, а в нем – словно в сказках или учебниках по истории – жил король, отгороженный от мира стенами, вокруг которых располагался город: жужжащий, шумящий, вестернизирующийся, лежащий в самой средине пустоты.


Я жил на Чистых Пружах и каждый день возвращался в хостел через славянскую древность. Каждый день я проходил среди поставленных прямо на тротуаре славянских божков и демонов, святовидоидами[185] и драконами, что стояли под очередным чудищем, порожденным девяностыми годами и носящим гордое название "Чистые Пруды Бизнес-Центр". Жара стояла сумасшедшая, откуда-то из глубин Сибири, раскаленной летом словно вложенный в печь камень, на Москву волнами шел жар. Каждую ночь небо горело оранжевым огнем.

По вечерам местные забегаловки начинали сходить с ума. Играла музыка, а между людьми, курящими свои сигареты на тротуарах и мостовой, медленно проезжали автомобили. Я сидел на втором этаже своего хостела и глядел на все это сверху. Или же спускался вниз, к входу в хостел, где каждый вечер дул виски прямо из бутылки один и тот же состав: Миша с Сахалина, Артем из Калининграда и Женя из Днепропетровска. Миша с Сахалина читал рэп (среди всего прочего и о том, что с конца света приехал вот сюда, в центр света), а Артем, с другого конца бесконечной России, губами делал ему биты. Женя шмалил самокрутки с травкой, и его не слишком беспокоил тот факт, что рядом находился полицейский пост. Он жаловался на то, что киевская "хунта" переименовала его город в "Днiпро", но он, заявлял, всегда будет говорить "Днепропетровск", даже если его станут пытать, как Рамси Болтон пытал Теона Грейджоя[186]. Все приехали сюда искать работу и в хостеле проживали временно. Говорили, что все в России меняется. Что полиция не берет взятки. Ну ладно, почти не берет. Что за мелкие проступки еще можно как-то за бабки выкрутиться, а вот за серьезные преступления – уже нет. Сама полиция тоже была иной, не такой, как старая, советская: исчезли громадные фуражки XXL и пузища, затянутые в мундир; теперь мусора ходили по улицам в черных комбинезонах и в черных беретах. Многие из них были с Кавказа, и в этой форме ассоциировались с армией какой-нибудь южноамериканской хунты.


В демократию верят только фраеры


Дмитрий, журналист, который когда-то был оппозиционером, а впоследствии перешел в резкий пропутинизм, говорил, что у него открылись глаза. Мы встретились у станции метро "Новокузнецкая", в окружении забегаловок и уличных музыкантов. Я сказал ему, что Москва сделалась клевым городом. Тот лишь махнул рукой. Ну ладно, начал объяснять он: хорошо, что строятся, что дороги ремонтируют, вот только на кой ляд все эти пидорские велосипедные дорожки?

- Это все делишки долбаных либералов, - сетовал он.

- Каких либералов? – удивился я. – Ведь в Москве управляют не либералы!

Дмитрий странно глянул на меня.

- Из окружения Путина, - сообщил он. – Плохо ему советуют. Вот зачем в Москве велосипедные дорожки, если здесь большую часть года зима? В Москве на автомобилях ездят.

Он пригласил меня к себе домой. Ехали мы на метро. Дмитрий смеялся над теми, кто рассказывал о России всякие глупости, как о рассаднике деспотии и авторитаризма. Он рассказывал о бездушных либералах, которые рушат в Москве старые дома, оставляя только фасады – а сам он романтик и старые дома любит. Еще рассказывал про Катынь. Сталин, - как он сам утверждал, - приказал уничтожить несколько десятков тысяч польских офицеров для того, что опасался повторения истории чехословацкого легиона, который во время революции катался туда-сюда по всей России и контролировал, что ему хотелось. Все это он рассказывал мне всю дорогу, на всех станциях метро с пересадками, пока, наконец, мв не остановились перед старой хрущевкой в одном из подмосковских районов.

- Ну вот, - сказал он, - теперь сможешь написать, что пропутинский пропагандист живет крайне паршиво.

Но паршиво как раз не было. Квартира, хоть и скромная, была довольно уютной, и выглядела она как стереотипное жилище советского – или постсоветского – интеллектуала. Стены, заставленные книжками, небольшая кухонька, в которой Дмитрий приготовил ужин, а в большой комнате – стол, за которым мы пили водку. Мы ели вареную картошку, квашеные овощи и холодец, а Дмитрий говорил мне, что Запад обязан пасть, потому что в нем уже нет религии[187], а без религии и исходящих из нее моральных ценностей падет даже и экономика.

Мы пили, а хозяин атаковал. В основном, Запад. Делал он это способом, характерным для популистских заводил. Или же охотников, выходящих на мамонта. Он бил в хорошо идентифицированные слабые точки, а потом, не ожидая ответа, отскакивал – и бил в следующую точку. Интервенция в Ливии, в Ираке, в Косово. Принуждение к демократии. Агрессивное окружение России военными базами. При этом его не слишком волновала такая штука, как последовательность.

- Из прав человека вы создали религию! – Дмитрий поднял палец вверх, забывая, что буквально только что обвинял Европу в полнейшем отсутствии данной ценности. – А сами ведете себя словно фанатичные священники этой религии!

Когда-то в Европе был супрематизм[188] расовый, потом – культурный, а теперь у вас супрематизм институциональный, - провозглашал он, не обращая внимания на факт, что только что противостоял "террору политкорректности". – Тут вы поосторожнее, нельзя нас презирать только потому, что у нас худшие суды и не столь эффективно действующая демократия, как у вас!

Юнкер – фашист! – кричал Дмитрий. – Он противился демократическому выбору австрийцев, которые голосовали за Норберта Хофера[189].

- А разве Хофер не больший фашист? – спросил я.

- Вовсе нет, - ответил мой хозяин, не моргнув глазом, - если его партия была легально зарегистрирована в Австрии.

Иногда он доходил до явных высот абсурда, утверждая, например, что это не Россия находит себе партнеров среди европейских крайних правых, а ее к этому вынуждает западный мейнстрим, который не желает с Россией разговаривать. В такие моменты я украдкой осматривался по сторонам, думая над тем, где может быть спрятан микрофон.

Под конец Дмитрий заявил, что поляки и русские похожи друг на друга.

- Например, - сказал он, - они не любят педиков. И должны этим гордиться! – заявил, я же попросил его вызвать такси.


Возвращался я через пятничную ночь. Такси ежеминутно застревало в пробках. Я же присматривался к водителям соседствующих машин. Какой-то чернокожий парень привязал к боковому зеркалу георгиевскую ленту. Какие-то гопники желали гнаться за нами на тюнингованной ладе. Еще один чувак сидел за баранкой джипа, на который он наклеил одновременно и логотип трансформеров и надпись "Спасибо деду за Победу". Уже ближе к Чистым Прудам по улице галопом скакали, что тут поделать, девицы на лошадях. Под хостелом сидели Миша с Артемом и рэповали под виски. Косячков с травкой не было, потому что Женя заявил, что в гробу он видит такие поиски работы, и вернулся к себе в Днепропетровск.


На Новом Арбате я нашел предвыборный плакат Вячеслава Лысакова, который вопил: "Власть под общественный контроль!". Я удивился: что это еще за оппозиция, инициирующая опасные движения снизу? Поглядел на нижнюю часть плаката, а там – черным по белому – было написано: "Единая Россия". Я отошел, не отойдя от шока.

- Только фраеры верят в демократию, - повторял я сам себе, прогуливаясь по столице автократической державы, которая внешне все сильнее походила на Запад, в которой жилось – несмотря на кризис – на вполне неплохом уровне, в довольно-таки неплохом окружении. На кой ляд демократия, раз, как все здесь считают, в нее не верит даже Запад? Зачем обманывать, достаточно создать парадизиак[190] такого же образчика, мираж, копию – и иметь у себя то же самое, только без всего этого занудства с гражданскими свободами и политкорректностью. Вместо того, чтобы размещать свою партию в избирательной гонке на политической сцене, достаточно будет сунуть всю политическую сцену – от левых и либералов до крайне правых, плюс гражданские движения – в собственную партию, и уже внутри нее устраивать гонки, перемалывая в мозгу замечательную мысль: "Государство – это я".

Я глядел на все это притворное, перегнутое (от "перегнуть палку") хипстерство, и мне вспомнился Берлин, где все это, весь этот расслабленный, беспроблемный стиль жизни был выстроен на зрелой акцептации, толерантности и бессознательной свободе, здесь же пытались привить только лишь его форму, без понимания сути дела, в качестве символа открытости принимая прокладывание велосипедных дорожек, по которым мало кто ездил, и разрешение горожанам садиться на газоны в парках, откуда раньше гоняла полиция, ибо кто такое видел – траву топтать!

Но Москва с Питером были городами летучими и нереальными. В одинаковой степени они могли располагаться в Тихом океане – приятный климат, морской бриз, а не тут, в самой срединке евразиатской гигасуши, где зима так достает морозом, словно бы солнце погасло, а летом таким жаром бухает, что прямо леса горят. Москва и Питер – это не Россия, потому что с остальной страной у них нет ничего общего, и в то же самое время – это суть России, потому что, если отрубить эти две головы российского орла, то тело понятия не будет иметь, что с собою дальше делать.

- В провинции мы не существуем, - говорил мне Иван, журналист одной из либеральных газет. – За оппозицию практически никто не голосует. Нас попросту нет. Не то, что народ любит Путина, нет же, иногда его просто ненавидят – но просто нет никого другого, а вот к нам серьезно не относятся. Только фраеры еще верят в демократию.

- А вы сами верите? – спросил я.

- Ну… - замялся тот. – У нас наррация точно такая же, как и в других местах в Европе. Кроме одного: мы понятия не имеем, откуда у вас взялась уверенность, будто бы Путин на кого-то нападет. Ведь он столько сил положил в построение своей политической позиции, в подкуп народа всей этой псевдовестернизацией… Он желает в спокойствии дожить до смерти и править, сколько там удастся, или же помазать кого-нибудь наследником – лишь бы не отдать власти кому-то, кому придет в голову идея посадить его в тюрягу.

- Но если кто-то одновременно изо всех сил вооружается, и у него валится экономика, - сказал я, - то из этого ничего хорошего получиться не может.

Иван пожал плечами.

- Кто знает, а вдруг вся эта операция с милитаризацией нужна затем, чтобы Запад знал, что если он станет под Рутина ямки копать, то здесь случится такое же безумие, как в Ливии после Каддаффи. Возможно, он рассчитывает на то, что Запад перепугается подобной перспективы и оставит его в покое. А Путин занял Крым, повоевал в Турции – и добрался до позиции, которой желал. Россия, как он сам говорил, поднялась с коленей. Никто уже не относится к ней с жалостью и снисходительностью, как при Ельцине. А зачем ему больше?

Мы пошли на пиво. К нам присоединилась девушка Вера. Вера была родом из Севастополя в Крыму, родители ее так же продолжали там жить. Вера проживала в Москве, но была либералкой, так что в рамках протеста против аннексии Крыма она не желала отдать украинский паспорт в обмен на российский.

- Ну а твои родители, - спросил я у нее, - хотели бы они, чтобы Крым вернулся Украине?

- С чего бы, - усмехнулась та. – Они за Путина.

- А сама бы ты хотела?

- Нууу… - задумалась девушка. – Теперь, когда там уже все поменяли… телефоны, банки, полицию, да все – и снова менять все сначала? Люди с ума сойдут от этого. Так что, пускай уже будет так, как есть.

Я возвратился в хостел. Там уже ожидал только лишь печальный сахалинец. Артем возвратился в Калининград.


Ожидая варваров, то есть самих себя


Я снова поехал в Лихень[191]. Ехал я между неработающих ларьков с трубочками с кремом и освященными медальонами. Припарковался на огромной, пустой стоянке, которую охраняли уродливые гипсовые ангелы.

Кофе я купил в магазине, в котором продавали еще и фигуры святых, Иисусов и Марий. У Иисусов и Марий были печальные глаза и ценники, прицепленные на шеях, так что выглядели они словно рабы на рынке. А потом вышел, остановился перед собором с кофе, обжигающим мне пальцы, и просто пялился. Ну да, баран на новые ворота, именно так. Не мог я оторвать взгляда от этого варварского громадья и жестяного сияния позолоченных куполов. Вот вроде бы – польская Церковь – это Церковь латинская, вроде бы как Польша принадлежит старой и рафинированной цивилизации Запада, цивилизации умеренности и тонкости, но, как до чего доходит, так никто уже в эту тонкость и не верит. Каждый прекрасно знает, что блеск и громадье срабатывают лучше всего.

На фоне пели деревенские петухи. Я стоял у подножия собора и глядел на громадные фигуры над входом: у Богоматери было несколько запавшее лицо, зато из нее струилась такая сила, что пригибала к земле святых, стоящих по обеим от нее сторонам. Пястовский орел на башенке был похож на распятого. В средине же все истекало золотом, било в глаза сиянием, китчем, уродливыми, зато помпезными картинами. Ангелы с крыльями, сформованными под топор, выглядели словно армия красивых эльфов-клонов, которая, не моргнув глазом, затопчет все злое, гадкое, мордорское. И уродливое – но уродливое таким себе обычным, не блестящим уродством. У стульев в рядах были спинки с резными гусарскими крыльями, и когда верующие на эти стулья садятся, они выглядят словно гусарские отряды.

Все это как-то ассоциировалось у меня с Межигорьем Януковича. Точно такой же дешевый вкус, точно такая же потребность в варварском великолепии. Чтобы глядящий на все это сам валился на колени.

У меня случилась какая-то странная, лихеньская мания. Возвращаюсь сюда уже третий или четвертый раз. Собор выглядел словно небесный НЛО, прибывший в Польшу прямиком из рая типа "под богато", который искушает золотыми хронометрами, новейшими моделями BMW из салона на первом уровне Райской Торговой Галереи, драгоценностями Блысковски[192] и вообще – шиком. С неба, что выглядит как вековечный спа-курорт в престижном местечке, выкупленном за взятку у Небесного Национального Парка, где золотые рыбки скусывают сошедшую земную оболочку. Это вам не банальное, общегражданское, республиканское небо, где все пользуются вековечностью скромненько, почтенно, в белых простынках и босиком, но такое небо, где все олигархи, богачи, краснокаблучники[193], принцы, магнаты или – по крайней мере – владельцы сети соляриев.

Сказать не могу, данный НЛО в окружение вписывался. Потому что свой золотой купол он вздымал среди всех этих домов и крыш самой различной формы и стоимости, а вокруг купола собирались в кучу все те вывески, что розовыми, желтыми, красными буквами вопили, что, мол, ремонт глушителей и новые шины, что мороженное в кредит и кредиты на мороженное. И повсюду кичился новый польский асфальт, уложенный на деньги ЕС, черный и жирный, словно свеженький пирожок с маковой начинкой. Асфальт, который еще не успел потрескаться, пойти пузырями и разлезться. Хотя нечего опасаться, еще успеет.

Каждый, кто следит за польским хаосом, прекрасно знает, что в этом безумии имеется своя метода. Что этот хаос внутренне связан. Что – да – вращается он вокруг черной дыры у себя внутри, но только и ждет, чтобы выдать из себя чего-нибудь архипольское. И выдал – Лихень. Я не могу представить подобный собор, допустим, в Будапеште, Берлине или хотя бы в Праге, зато он спокойнехонько мог стоять в грузинском Батуми или в македонском Скопье, в городах, гораздо более интересных, чем Берлин, Будапешт или Прага, поскольку, подобно Польше, они объединяют в себе крупнейшие из всех возможных стремления и видения с варварством, неумеренностью и искривленностью.

Варварский хаос – это польская форма, которую мы не замечаем, потому что выталкиваем ее из памяти. Потому что мы стыдимся ее, ибо нам хотелось бы быть другими. Нам хотелось бы быть Западом, но не тем, реальным, который нас в очередной раз предал. Польша взбунтовалась против Запада, поскольку тот оказался чем-то иным, чем должен был быть. Золотые, сияющие неоны превратились в банальные рекламы Rossmann и Lidl. Доджна была стать страна богатства, а вышла – страна левацтва. Должны были быть задницы с разворотов "Плейбоя", в быстрых тачках, а пришли драчки феминисток, что слово "задница" женщину оскорбляет, плюс нагоняй от зеленых, что быстрые тачки отравляют атмосферу. Не говоря уже о том, что "Плейбой" покончил печатать наготу.

И-эх, поляки, да мы тут у себя получше Запад устроим, только подождите. И сделаем то же самое, что и всегда: возьмем от вас только то, что хотим, а не то, чем вы нас кормите. Съедим ваше мясо, а салатик оставим. И выставим то, что от вас возьмем, так, чтобы оно нам, а не вам нравилось. Лучше всего: на кучу, чтобы была большой. Возьмем от вас, по-пански, фонды ЕС, те или иные технологические know-how, германские автомобили, французские сыры, шведскую мебель, сверху присыплем республиканской фикцией, чтобы не получилось так, будто бы мы такие большие хамы, что без трусов по улицам ходим, ведь и у нас республика, да что там – Жечьпосполита[194], а потом скажем Западу: дал, фраер, так что теперь собирай. Огонь костра уж догасает[195]. Здесь тебя никто не любит. А свои цацки оставь здесь, на месте.


Я шел на Голгофу. Думаю, что все туда должны пойти. И я не стебусь. Анджей Стасюк[196] писал, что приехал в Лихень насмехаться и стебаться, но это быстро прошло, и он был прав: здесь не над чем насмехаться, сюда необходимо приехать, чтобы понять Польшу. Не то, чтобы сразу молиться, но чтобы увидеть, что так долго в качестве "настоящих европейцев" мы выталкивали из собственного подсознания. Чтобы увидать, кто мы такие.

Лихеньская Голгофа для польской формы это то же самое, что и эстетика Dia de los Muertos[197] в Мексике или же ярко раскрашенные Богоматери по всей Южной Америке. Или городские легенды в Штатах, или интерьер чешских пивных. Это отражение народной души, нечто, исходящее из нутра польского народа. Это, а еще, возможно, disco polo[198]. Сон, который мы сами про себя видим.

В Лихень идут за тем, чтобы восхищаться, но, в то же время, чтобы и посмеяться. Ведь прикольно смеяться над самим собой, а я знаю, что Лихень – это еще ведь и я сам. Впрочем, ну а как, скажите, можно пройти безразлично мимо Пещеры Измены, мимо Грота Откровения, где ангел предлагает Иисусу чашу, а вместе с той чашей, голую электрическую лампочку, которая загорается, когда верующий включает в гроте свет с помощью такого же выключателя, как у себя дома в сортире. Или же рядом с бетоном, выдающим себя за мрамор, со всеми теми голубыми и красными прожилками, нарисованными тоненькой кисточкой. Или рядом с Часовней, в которой следует Упрашивать простить грех Курения и Потребления Алкоголя, где висит бичуемый Христос, а у бичующих его гадов злые лица то чертей из вертепов, то несколько из представлений о "конце цивилизации белого человека", потому что у одного из них желтая рожа монстра-татарина, а у второго коричневая харя, закутанная в арабский тюрбан. Все это, и правда, следует увидеть. Например, печального святого Петра, рядом с которым размещена позорящая его табличка с надписью: "Трижды я отказался от своего учителя". И петух, который в той истории прокричал трижды, а теперь непрестанно ругает бедного Петра сверху вниз. Ангелицу с прической пани Йолы с почты или Грот Успения Богоматери с табличкой "Выходя из грота выключи за собой свет"[199].

Ну, ясное дело, что я над всем этим стебусь, а почему бы мне этого и не делать. Но я далек от презрения. Презирать Лихень – это немножечко так же, как блистать в большом городе и стыдиться родственников из какой-нибудь Богом забытой деревушки за то, что они могут нанести грязи в гостиную. Это, словно бы скрывать от мира какую-то часть личности. Да, да: мы тут смеялись, что мы, поляки, боимся открывать шкафы, потому что из них выпадут трупы, шелковые-едвабные[200]. Но глядя с другой стороны польского дрына, мы не были готовы признать, что Лихень – это тоже мы. Sacro polo (с одной стороны – "освященная польскость", с другой стороны – "польская святость", а с третьей: "святая музычка"), disco polo: да, это мы. Понятное дело, нечего идеализировать "сельскую невежественность" – но попытки перепахать всю эту эстетику, высмеять ее до дна, походят на попытки спрятать перед изысканными гостями наших деревенских родичей с грубыми манерами. Потому что гости, раньше или позднее, уйдут, а нам с родственниками еще жить и жить. И с ними стоит определить какой-нибудь модус вивенди[201]. Хотя бы ради собственной безопасности. Ведь когда-нибудь, в конце концов, эти родственнички нас побьют и сунут нас всех в подвал. Только подождите…


Так называемая правыми "левацкая Польша" не чувствует себя частью Лихеня, заявляет: "Лихень – это не мы", отсекает себя от варварства, вот только созданное ею государство, нечего скрывать, является и было варварским. Достаточно на него поглядеть, на созданное ею публичное пространство, но не только. Польский SLD[202] был варварской псевдо-левой партией, натягиваюшей на себя демократические одежки, потому что "это прилично", "так надо", в противном случае, мы бы остались в мире одни; а вот Польша Гражданской Платформы – это был варварский центр, на первый взгляд стремящаяся к европеизации страна, которая за деньги ЕС строила дороги и стадионы, но у которой не было ни энергии, ни потребности создать прилично функционирующую, заботящуюся о гражданах республику с республиканскими принципами, обычаями и заставляющими их уважать институциями. Польшу Гражданской Платформы можно сравнить со страной галло-римлян, спародированной в Астериксе, которые перенимают культуру из Рима и неумело переделывают свои галльские халупы так, чтобы те походили на римские виллы. Можно было создать собственное качество, ведь в Польше есть куда идти, Польша ведь не один только Лихень – но на это махнули рукой. Элиты европеизировались, остальная часть страны находилась в европейском чистилище, междумирии: географически вроде как и Европа, но не та, не настоящая. И, наконец, это междумирие взбунтовалось. И в поисках символа бунта протянул руку как раз туда, куда ему интуитивно было ближе всего: именно в Лихень.

"Левая сторона" Лихень презирает, но не в состоянии выбросить его из польскости, ибо трудно найти нечто более польское, чем народная религиозность, так что "левые" сами себя убирают из этой вот польскости. В чем им сильно помогает хейтерская[203] риторика правых. Но вот тут все встречаются с определенной проблемой: из польскости не слишком-то много есть мест, куда можно уйти. В Европу? Так она чуть ли не на ладан дышит, впрочем, европейской тождественности так и не имеется. На почву какой-нибудь идеологии в качестве тождественности? Ну ладно, а какой? Так что "левая сторона" существует как бы в странном подвешенном состоянии, в недотождественности, обижаясь на польскость, но все время возвращаясь к ней, как к семье, драчливой и агрессивной, поскольку одержимой семейными тиранами и ханжами. И все они вопят: что либо леваки к ситуации приспособляются, либо пускай валят отсюда. Куда угодно. К примеру, на Мадагаскар[204].

Всегда найдутся такие, которых необходимо "разуть" из польскости, даже если они и являются польскими гражданами, и которых необходимо "вытолкнуть из ключевых секторов", потому что они в них уж слишком "представлены". А дальше одна и та же скучная схема: выталкивание, перехват, метание краской в витрины магазинов, дрейф власти вправо, в сторону крайне правых, демонтаж демократии и внедрение системы вождизма. И мы переживем это в очередной раз. И никто даже не сориентировался, что действительность давным-давно уже переросла сам Лихень, который расширяется за средства Европейского Союза и в своих подвалах развешивает картинки, восхваляющие день вступления в Европейское Сообщество.


Но не одна только польская "левая сторона" далека от согласия с польским государством. "Правая сторона" тоже не горит принять его таким, каким оно есть.

Вот это вот "люби, сволочь, родину, иначе выебу" является требованием трагическим и гротескным, ибо выглядит на принуждение к сексу силой, со стиснутыми зубами. Инстинкт отбрасывания всего критичного свидетельствует о том, что такая "любовь" представляет собой гноящуюся рану. Ненависть к "Польше в руинах", к той самой безнадежной "посткоммунистической" действительности, представляет собой детскую тоску по по Польше воображаемой, несуществующей, населенной духами проклятых солдат и отрядами польских героев. Все это должно прикрыть безнадежную будничность. Кондоминиум[205] "Безнадега".

Сам Ярослав Качиньский является наилучшим примером этому. Родившийся уже после войны, но воспитанный с головой, по самые уши укорененной в междувоенный период, словно в цветочный горшок, он рос в атмосфере, которая была неким отчаянным сном о междувоенных годах, в то время как в реальности существовала пресная ПНР. То есть, Качиньский рос в состоянии шизофрении, и именно она его сформировала. Польша Качиньского не существует и никогда не существовала, поскольку такой вот идеализированный междувоенный период – это сказка. Качиньского воспитали духи и демоны, и вот теперь именно к такой Польше духов, к такой, которая никогда не существовала, он ведет сторонников, сделав из своей Польши религию.

А поляки за ним идут, поскольку поза, которую он сам принимает, поза, в которую воплощается – поза предвоенного интеллигента, с речью из иных времен, с головой, застрявшей в иной эпохе – их убеждает. Ибо ведет их наполовину дух, наполовину человек, представитель иной Польши, который, возможно, и не знает, сколько стоят огурцы в овощном магазине на углу, а за покупки платит свеженькой двухсотенной купюрой, но тем и лучше, поскольку он не касается этой облядовавшейся земли. Потому что он выводит народ из Польши, дома рабства, серости, безнадеги и пост-коммууны – в иную Польшу, в ту самую, в которой существует его собственная душа. В Польшу Обетованную.

Да, это и есть чистейшей воды Лихень. Это и есть творение лихеньской Польши. Китчеватой и дешевой, как лихеньская Голгофа, но являющейся чем-то вроде реализации польского наипервейшего инстинкта.

Лихень – это детская польская мечта, Польша писанная, красивая словно междувоенный офицер, идеализированная как Иисус на религиозной картинке. Польша независимая и мифическая. Но вместе с тем и варварская. Китчеватая, сведенная к парадам, к демонстрации силы, к похвальбе собственной силой. Глуповатая, детская, варварская, недозрелая. Нет, нет, нельзя ее презирать, поскольку это же мы, наше подсознание. Но следовало быть ответственным, это детское, капризное топанье ногами; это польское распущенное дитятко, вопящее "хочу-у-у!" необходимо держать на поводке и не разрешать плевать на разум.

А мы этого не сделали. Не сдержали нашего внутреннего короеда. Ну да, воспитание без стрессов, и теперь мы можем только лишь глядеть на то, как он разошелся. Как восхваляется тот малюсенький и воображаемый моментик, в течение которого мы показали миру кулак, когда хоть на миг могли всем мстить в регионе. Забрать себе Виленщину – а что! Тешинскую область – потому что могём! Требовать колоний – потому что у других тоже имеются, и хотя то был чистейшей воды фестиваль польской закомплексованности, для польской слепой незрелости то был фестиваль национальной гордости. Момент кайфа, к которому мы возвращаемся, словно наркоманы. И удивляемся тому, что никто, в особенности – Запад, не желает нашей единственно польской перспективы, той самой "единственной правды", о которой Ярослав Качиньский говорил в знаменитой речи после выигранных выборов (во время которой он, кстати, открыл существование постмодернизма). И что никто, стоя на коленках, не исполняет своей священной обязанности, которой является поддержание Польши при жизни. "Грузия – это икона, а ее рамка – весь мир", - поют грузины в своем национальном гимне, а в принципе, могли бы петь и поляки. Ведь это строка по мерке Лихеня.

Но такова уж Польша. И что с ней делать? Отказаться от нее? Возненавидеть? Реформировать? Образовывать? Погладить по головке? Успокоить? Как?


Возвращение в Бордурию, или же вступление


Недавно я разговаривал про ситуацию в Центральной Европе с одним американским дипломатом. Он говорил, что ой-ой-ой, хватался за голову, спрашивал, ну как так можно – но весь его язык тела, система ласковых и снисходительных полуулыбок, интонация демонстрировали, приблизительно, следующее: "ну хорошо, а чего ты ожидаешь от диких славянских стран с восточного конца света"№. Я знал эти снисходительные улыбочки из разговоров с западными деятелями в иных "диких концах света", в Украине, на Балканах, на Кавказе. Повсюду и всегда это выглядело одинаково: это клёво, что вас волнует вся эта демократия и права человека, но чудес не бывает, а Восток – всегда остается Востоком. Это Руритания, Бордурия, Эльбония, Молвания…

Я много езжу по Центральной Европе. От Адриатического моря до Черного, от Балкан до Балтики. Езжу через все эти Бордурию, Руританию, Мольванию, Эльбонию, Кракозию. Через все эти несуществующие страны из нашей части Европы, которые функционируют в западной попкультуре. Отражение стереотипа. Началось с Руритании. В конце XIX – начале ХХ века ее создал Энтони Хоуп, британец. Ему нужна была подходящая сценография для собственных приключенческих романов. Сценография несколько экзотическая, а немного и нет. В основном, речь шла о том, что пришелец из "настоящего мира", с Запада, прибывает в странную, не до конца цивилизованную страну, погруженной по самые уши еще в феодальной истории, где герой переживает странные приключения, вращаясь среди немецкоязычной аристократии и между простым, вечно грязным народом, состоящим, как писал один из эпигонов Хоупа, из "грязных славян и гуннов".

Именно так Запад эпохи fin de siecle, имея перед глазами австро-венгерскую монархию, представлял себе Центральную Европу. Позднее, между мировыми войнами, идиллическая, но которой вечно угрожают более сильные соседи (либо династические свары, либо революции), Руритания уступила место другим представлениям: Бордурии и Силдавии. Это, в свою очередь, были страны из комиксов про Тинтина, которые рисовал бельгийский рисовальщик Эрже. Бордурия и Силдавия соединяли в себе все предвоенные стереотипы относительно восточной части Европы. В кадрах одновременно появлялись кириллица и минареты, повелители времен короля Цвечка (Силдавия), деспотизм, охраняемый бандитами в мундирах, а так же памятники националистическим, усатым тиранам (Бордурия). Междувоенные годы – это был период тирании, которая для англосаксонских стран, для Франции или Бельгии, где Тинтин создавался – была проблемой исключительно восточной, а сам этот Восток распростирался от Владивостока до Рейна.

После Второй мировой Германия встала, широко расставив ноги: одна ее часть связалась с Западом, вторая же часть осталась на Востоке. Советский Союз пристроился по всему региону. Появились новые выдуманные государства.. В мире Диснея, например, функционировала Брутопия, где все было гадким, тираническим, холодным и гадким; в Голом завтраке[206] - Аннексия, у Урсулы ле Гуин – Орсиния[207]. Малькольм Бредбери, британский романист, создал Слейк: болотистое, серо-бурое государство где-то в Центральной Европе, переполненное социалистических абсурдов, сексотов, оппортунистов и трусов, клеящихся то к западному туристу, то сотрудникам безопасности. А когда коммунизм пал, западная поп-культура тут же отреагировала появлением Эльбонии из Дильберта Скотта Адамса. И в эту Эльбонию Дильберт, будучи корпо-крысовато-капиталистическим специалистом по продажам, летал "учить капитализму". Летал, это плохо сказано, поскольку эльбонские авиалинии предлагают, скорее всего, выстрелить пассажира из пращи, чем приличный самолет. Вся страна бродит по пояс в грязи, а ее жители носят меховые колпаки и бороды по пояс (включая женщин и детей). Мольвания же была восточноевропейской страной, описанной в одной из серий фиктивных, шутливых туристических путеводителей – и было там, понятное дело, грязно, тиранически, нетерпимо, у всех были испорченные зубы, и от всех несло чесночной водкой. У Стивена Спилберга, в свою очередь, появилась Кракозия: скорее всего, то была советская республика, которая ежеминутно тряслась от военных переворотов. В общем, Запад именно так, более-менее, видит наш регион, что в какой-то мере высмеял, но в какой-то мере и зафиксировал Саша Барон Коэн в Борате.

Стереотип – он всегда стереотип, тут не до капризов: стереотип ирландцев до недавнего времени был похожим, и не известно, а не является ли стереотип французов – трусов и белоручек; итальянцев – маменькиных сынков или же американцев – необразованных толстяков, сидящих верхом на атомной бомбе, или все они вместе, более привлекательны, чем стереотип ловкачей с Востока. Конечно, это никак не отменяет того факта, что Америка, Италия или Франция видятся как более приятные места для жизни, чем упомянутый дикий Восток. Но и этот стереотип тоже постепенно менялся, Центральная Европа постепенно вплавлялась в Запад, хотя все так же была его периферией. Символом этой вот Центральной Европы вновь можно было принять Руританию. Ее легенда, впрочим, вернулась: в форме республики Зубровки из Гранд Отеля Будапешт Уэса Андерсона. Зубровка была постмодернистским возвратом к сельской Руритании, где города и дворянство не немецкие, как в оригинальной Руритании (герои носят имена "славян и гуннов" – Иван, Игорь, Ковач и т.д.), но они европеизированы, зато деревня все так же застыла в земледельческой отсталости. Но в Гранд Отеле руританскую идиллию уничтожает сосед Зубровки. Нашествие и оккупацию ее осуществляет одна из версий Бордурии, злобного, неприятного, милитаристски-тиранического стереотипа Восточной Европы из Тинтина.

Какой бы эта Руритания ни была – но Руританией она быть не желала. Это понятно. А кто бы и хотел. С европеизированным городским населением, а по причине европеизации – непонятным, оторвавшимся от не-идиллических "низов", ибо для них такие проблемы, как новейшая хипстерская мода, защита прав кур-несушек или качество публичного пространства – это пощечина: куры-несушки важны, а пост-колхозная бедность "аграрной идиллии" – нет? А ко всему этому – вот почему они все такие начищенные? Более похожие на иностранцев? Припедикованные? Неужто, это еще до сих пор поляки? Самые настоящие руританцы? Ибо, кто же, собственно, и является истинным руританцем: добрый, божий люд илигородские щеголи?

Впрочем, многие из этих "городских щеголей" перешли на сторону народа, поскольку их искусила риторика "фальшивых реалистов", о которых писал Иштван Бибó.

Свои наблюдения Бибо основывал на предвоенной Центральной Европе, в которой только Чехословакию можно было назвать по-настоящему демократическим государством; но в Центральной Европе Бордурии возродились и в наши времена. После падения коммунизма появились две маленькие Бордурии, о которых все молчат, поскольку они периферийны даже для Центральной Европы: Белоруссия и Словакия. Белоруссия осталась Бордурией до сих пор, все глубже и глубже погружаясь в постсоветский скансен, а Словакия вступила на путь иных центральноевропейских Руританий, мечтая, как остальные, чтобы стать полноправным Западом, но сохранять свою центральноевропейскую специфику как достоинство. Точно так же, как другие европейские провинции: Иберия, Апеннины или Скандинавия сохранили свою. Понятное дело, можно восхищаться тираническим путем к благосостоянию Сингапура, Китая, Турции или России, как это делал Орбан в ходе знаменитой речи в Бейле Тушнад[208]. Но в Европе, для которой важны ее идеалы: права человека, открытость, зрелость, толерантность и свобода личности, представляющая в виде стигматов нетерпимое, тяжелое правление, вероятность успеха подобной модели, скорее всего, ничтожна.

Но Бордурии возвращаются. После Белоруссии нею стала Россия после неудачного эксперимента времен Ельцина, который сам был трагичным и закончился трагично, поскольку к власти пришел "фальшивый реалист" – Путин.

Бордурии возвращались и всегда это заканчивалось одинаково: возвратом к чему-то типа национал-социализма. Ибо на чем основать национальные общности, как не народе, который манят социалистическими манками? Вдобавок, еще и религией. А точнее, на очень упрощенных версиях этих трех положений: то есть, отсылки к народу заканчивались примитивным национализмом, социалистический аспект – популистскими воплями или же путем поддержания любой ценой топорной, неэффективной системы, ну а религиозный – типичнейшим мракобесием типа "Радио Мария". Перепуганным людям с "другой стороны" всегда казалось, что они стоят перед лицом нашествия варваров – и они и вправду встали, поскольку Бордурии не были творениями с рафинированными наррациями. Достаточно приглядеться к качеству "бордуроидальных" газет и порталов, к противоречивости лозунгов, к безответственной подпитке эмоциональной незрелости и самых гадких инстинктов или же к ритуальным убийствам, пока что еще символическим.

После Белоруссии и России пришла очередь Венгрии, которую кризис и безответственные политические классы бросают слева направо. Потом Польша. Теперь – частично Хорватия. Чехия и Словакия это специфические случаи, но все больше их объединяет с Бордуриями.

И я езжу по всем этим Руританиям, превращающимся в Бордурии. По тому многими виденному в мечтаниях, но невозможному Междуморью. Невозможному именно по той причине, что его образуют Бордурии, а Бордурии со своими националистическими повторными сентиментами не способны к какому-либо соглашению, и вместе они ничего не сделают. Националистическая Венгрия на длительный срок не договорится с кем-ибо из своих националистических соседей; националистическая Польша не договорится с националистической Литвой или Чехией; хорваты не договорятся с сербами и т.д. Возненавиденные националистами либералы и занимающиеся "педагогикой стыда" центральноевропейцы наверняка бы договорились, но вот националисты – нет, но, что самое интересное, именно они больше всего кричат о Междуморье. Пускай кричат. Я же по нему езжу – от Балтики до Черного и Адриатического морей – и гляжу, как варваризируется у меня широко понимаемая отчизна. Потому что именно все это я и считаю собственной отчизной. Своим домом, своей несчастной, но когда-то ведь идущей в правильную сторону Руританией, и которую сейчас беркт за задницу и переделывают в Бордурию. Которая меняет топорик[209] на дубину.

Где-то в Словакии, по-моему, под Баньской Быстрицей, я съехал на заправочную станцию, чтобы купить энергетик. В баре за кофе разговаривали два дальнобойщика. Они печально глядели на дождь/снег и размышляли над тем, закончится ли Шенген и вернутся ли границы.

- Если будут границы, то будут и взятки, - сказал один из них, а второй понуро качнул головой. Бармен за стойкой пытался их утешать, что даже если Шенген и исчезнет, то Европейский Союз останется, и взяток никак не будет, но дальнобойщики мужика высмеяли как наивняка. Похоже, они шкурой чувствовали, что заканчивается не только Шенген, что выворачивается вверх дном нечто большее. Потом они перешли на тему беженцев, и вот тут уже соглашались один с другим, что там каждый первый – это насильник, и что необходимо защищать белую цивилизацию перед Аль-Каидой, ИГИЛ и всем тем, что представляют собой беженцы. Они явно не видели никакой связи между первой и второй темами.

На этой станции я купил словацкий "Týždeň" (Неделя – слов.). В одном из фельетонов Далибор Рохач, словацкий экономист, хватался за голову нал состоянием Центральной Европы. Он не мог поверить, что все это происходит на самом деле. Он писал: то, что вытворяют страны Вишеградской четверки походит на поведение леммингов, ибо они по собственному желанию бегут от свободного, западного мира в мрачную, восточную тиранию. Вместо того, чтобы вырабатывать собственную позицию в Европе, они поддаются детской иллюзии, что можно стать бультерьером, если у тебя имеется – по крайней мере, до какого-то времени – размеры таксы. Они маршируют, нафаршированные иллюзиями, по мостовым бордурийских городов, крича, кого ненавидят, и кто и где повиснет. Они замыкаются в крепостной башне собственных обманов, из которых невозможно увидеть очевидных вещей. Например, того, что любимый герой польских бордурийцев, Виктор Орбан – это циничный строитель все более изолируемой Европой, коррумпированной, олигархической системы, рассчитанной на то, чтобы как можно дольше держаться за наиболее широко понятую власть, а вовсе не спаситель чести Центральной Европы.

Конечно, это поведение можно понимать как "колониальный" страх перед доминированием – если признать мир западных ценностей за что-то, частью чего ты не являешься. Это никак не меняет факта, что ни в какой Бордурии никто не выдумал ничего лучшего, чем зрелое и терпеливо проводимое интегрирование с Западом, с его либеральными и демократическими идеями. Вместо того в Бордуриях придумано множество более худших вещей: нацистские концлагеря, советские лагеря, этнические чистки, но и менее чудовищные, хотя и принадлежащие к той же самой категории: польская предвоенная Береза, застенки стран народной демократии и т.д.

Понятное дело, современные Бордурии так себя не видят. По крайней мере, их интеллигентская часть. Более того – сами о себе они думают, будто являются Европой, только чуточку другой. Что они спасут Европу своей "контр-либеральной революцией". Что Бордурия спасет мир! Что Европа, превращенная в сборище Бордурий станет более счастливым местом. По какой-то непонятной причине они верят, будто бы европейские Бордурии, как это уже случалось в истории, не бросятся рвать горла одна другой.

В Центральной Европе происходит громадное бегство от Запада, и это бегство, вправду, походит на бег леммингов. К сожалению, Запад здесь обязан выиграть еще раз. Западные идеи и ценности должны будут еще раз быть упакованы в боевую наррацию, и они должны будут продаваться точно так же, как во времена Советского Союза, ибо нет сомнений, хто за всеми этими центрально-европейскими Бордурийками стоит громадная российская Бордурия и дурит их, наивненьких, ставя громадный знак равенства между собой м Западом, проводя параллельную наррацию типа: ну да, мы бомбардируем собственных врагов, но ведь Запад делает то же самое. Все так, мы создаем замороженные конфликты в Приднестровье или Осетии, но Запад делает то же самое в Косово А тот факт, что Бордурия польская ненавидит Бордурию российскую, совершенно не означает, будто бы она не является Бордурией. Ибо ненависть между Бордуриями – это одна из базовых признаков бордурийской системы.


P.S. Самую чуточку от переводчика:

Земовит Щерек мне нравится. И тогда, когда он писал всяческие "гонзо" про Украину в "Придет Мордор и нас съест", и когда занимался альтернативной историей в "Республике – победительнице". В противном случае, я бы переводами не морочил голову. Более всего мне нравилась "Семерка", потому что в ней чувствовалась скрываемая за стебом неподдельная боль за родную страну со всеми ее растерянностями в выборе дальнейшего пути. Теперь я присоединяю к любимым и эту книгу, потому что Автор в "Междуморье" болеет теперь уже за всю Центральную Европу. А еще потому, что это не бульварное чтиво, хотя имеются и веселые моменты.

Теперь обращаюсь к тем, кого раздражают мои комментарии и множественность сносок: Господа, не все такие умные, как Вы, не у всех голосовой поиск в Википедии. Если вам это не нравится – не читайте примечания и комментарии. Сам Автор никаких сносок не дает, рассчитывая на неравнодушного и давно находящегося "в теме" единомышленника. Я же хочу, чтобы с выводами Щерека ознакомилось как можно больше русскоязычных читателей.

28 июня 2019 г.

Быть добру!





Примечания

1

Здесь: Шаха́да — свидетельство о вере в Единого Бога и посланническую миссию пророка Мухаммеда.

(обратно)

2

Чаршия – рынок, обособленная торговая зона (тур., алб., серб.-хорв.).

(обратно)

3

Слова "хипстер", "хипстерский" будут появляться в этой книге не раз. Так что определимся. Современный словарь английского языка трактует слово "хипстер" так: человек, следующий последним модным тенденциям. Хипстерами называют представителей обеспеченной молодёжи, интересующейся зарубежной культурой и искусством, модой, альтернативной музыкой и инди-роком, артхаусным кино, современной литературой и т. п. Непременным атрибутом хипстера являются последние модели смартфонов, планшетов и ноутбуков, оснащённых Инстаграмом и Твиттером. У хипстеров отсутствует социальная или политическая позиция. Они пассивны к политике, бунтам, протестам или другим способам молодёжного самовыражения. Хипстеры считают себя творческими натурами. В основном работают по специальностям дизайнер, маркетолог, рекламщик и т. д.

(обратно)

4

"Захента" (Zachęta) - Национальная художественная галерея, музей современного искусства в центре Варшавы, Польша.

(обратно)

5

Габриэль Нарутович — первый президент Польши, занимал пост всего 5 дней, с 11 декабря по 16 декабря 1922 года. Его именем названа площадь в Варшаве.

(обратно)

6

Курдванув (Kurdwanów) – район Кракова; до 1941 года – деревня, располагающаяся у притока Вильги.

(обратно)

7

Хомичувка (Chomiczówka) – территория, расположенная в самой северной дзельнице (районе) Варшавы - Беляны. Здесь собраны крупнейшие рабочие общежития города.

(обратно)

8

Я́куб Ше́ля (польск. Jakub Szela, 21 июля 1787 года, Смаржова, Галиция, Австро-Венгрия — 21 апреля 1860 года, Лихтенберг, Буковина; сегодня — Dealul Edri, Румыния) — предводитель польского крестьянского восстания против польских землевладельцев в окрестностях города Тарнув. Несмотря на то, что Якуб Шеля был инициатором только локального восстания, он считается символом всего крестьянского восстания в Галиции в 1846 году, которое вошло в историю как "Галицийская резня". В современной Польше существуют разные — от положительных до отрицательных — мнений о деятельности Якуба Шели.

(обратно)

9

Рома́н Ио́сифович Шухе́вич — украинский политический и военный деятель, член ОУН, затем ОУН, после 1943 года руководитель последней, с января 1944 года и до своей гибели в 1950 году главнокомандующий Украинской повстанческой армией.

(обратно)

10

Меджугорье (босн. Međugorje) — небольшое селение в Боснии и Герцеговине, в общине Читлук с преимущественно хорватским населением католической конфессии. Центр ежегодного паломничества до 1 миллиона христиан различных конфессий со всего мира. Прославилось во второй половине XX века через, якобы, имевшие место Явления Девы Марии, которые официально не признаны католической Церковью.

(обратно)

11

Новопазарский санджак или Санджак (серб. Новопазарски санџак, босн. Novopazarski sandžak; тур. Yeni Pazar sancağı; алб. Sanxhaku i Pazarit të Ri) — исторический регион на границе Сербии (юго-запад) и Черногории (северо-восток). Своё название регион получил от названия административной единицы во время турецкого владычества (до 1912 года).

(обратно)

12

Пирами́да потре́бностей — общеупотребительное название иерархической модели потребностей человека, представляющей собой упрощённое изложение идей американского психолога Абрахама Маслоу.

(обратно)

13

Матха́нги "Ма́йа" Арулпрагаса́м (англ. Mathangi "Maya" Arulpragasam, род. 18 июля 1975 года), более известная как M.I.A. ("Эм-ай-э́й") — британская певица тамильского происхождения, автор песен в стиле рэп.

(обратно)

14

Страна, где живут только классные, крутые, спортивные, сильные, не ненавистные люди. Люди не стареют, пока живут в Свагистане, и это место конфиденциально. – Страна придуманная, но имеет широкие представительства в социальных сетях. Современная утопия?

(обратно)

15

Алекса́ндр Ву́чич — сербский государственный деятель, политик, генеральный секретарь национального совета по безопасности, Президент Сербии с 31 мая 2017 года. Ви́ктор О́рбан — премьер-министр Венгерской Республики с 1998 по 2002 год и с 2010 года. Лидер партии Фидес. Яро́слав Александер Качи́ньский — польский политик; основатель и председатель правящей консервативной партии «Право и справедливость» (ПИС). С 14 июля 2006 по 9 ноября 2007 годы — премьер-министр Польши. Брат-близнец погибшего в 2010 году в авиакатастрофе в Смоленске президента Польши Леха Качиньского (старше его на 45 минут). Андрей Бабиш — чешский предприниматель и государственный деятель словацкого происхождения. Премьер-министр Чехии с 6 декабря 2017. С 29 января 2014 года по 24 мая 2017 года — министр финансов и первый заместитель председателя правительства Чешской Республики.

(обратно)

16

Роберт Дэвид Каплан — известный американский публицист, геополитик, исследователь и влиятельный автор. Самыми популярными книгами автора сегодня можно назвать «Месть географии» (2015), в которой автор, прослеживая историю и природные данные регионов, стран и «горячих точек» планеты, предлагает собственную целостную теорию о грядущем цикле конфликтов, и «Муссон» (2015) — описание «Новой Большой игры» в регионе Индийского океана.

(обратно)

17

В польских средних учебных заведениях – презрительное прозвище преподавателей Закона Божия.

(обратно)

18

Laibach (Ла́йбах — немецкое название Любляны) — югославский (ныне словенский) музыкальный коллектив, один из самых известных исполнителей, работающий в стиле индастриал. В музыке и концертных выступлениях группы присутствуют элементы милитаризма и тоталитаризма.

(обратно)

19

Ostpreußen – Восточная Пруссия.

(обратно)

20

Трансильва́ния (Семиградье, Ардял, лат. Transsilvania, рум. Transilvania, нем. Siebenbürgen, венг. Erdély) — историческая область на северо-западе Румынии.

(обратно)

21

Ви́нланд, Винла́ндия (исл. Vínland, норв. и швед. Vinland) — название территории Северной Америки, данное исландским викингом Лейфом Эрикссоном примерно в 1000 году. В 1960 году в местечке Л’Анс-о-Медоуз на острове Ньюфаундленд было обнаружено археологическое свидетельство раннего поселения викингов. В настоящее время эта территория относится к канадской провинции Ньюфаундленд и Лабрадор. Хотя исследование викингами территории Северной Америки задолго до путешествий Христофора Колумба считается окончательно доказанным фактом, точное место их поселения до сих пор является предметом научного спора. Надо признать, что викинги не делали различия между исследованием и поселением в Гренландии и Винланде и аналогичным исследованием Исландии. Это было просто продолжением их родины, и понятие другого мира появилось только после встречи с местными племенами, значительно отличавшимися от ирландских монахов в Исландии.

(обратно)

22

Право и справедливость (также Закон и Справедливость, польск. Prawo i Sprawiedliwość, PiS) — консервативная политическая партия Польши. Основатель (2001) – Лех Качиньский.

(обратно)

23

Алексáндр Гéльевич Дýгин — российский общественный деятель, философ, политолог и переводчик, социолог. Кандидат философских наук, доктор политических наук, доктор социологических наук. Профессор, и. о. заведующего (2009—2014) кафедрой социологии международных отношений социологического факультета МГУ им. М. В. Ломоносова, лидер Международного Евразийского движения. Автор Четвёртой политический теории, которая по его мнению должна быть следующим шагом в развитии политики после первых трёх: либерализма, социализма и фашизма. Политическая деятельность Дугина направлена на создание евразийской сверхдержавы через интеграцию России с бывшими советскими республиками в новый Евразийский Союз (ЕАС).

(обратно)

24

Христианско-демократический союз Германии (ХДС) (Christlich Demokratische Union Deutschlands (CDU) — политическая партия в Германии, основанная 26 июня 1945 г.

(обратно)

25

Альтернати́ва для Герма́нии (АдГ; нем. Alternative für Deutschland, AfD) — правая и ультраправая политическая партия в Германии, основанная 6 февраля 2013 года. По итогам выборов 24 сентября 2017 года стала третьей по численности партией в Бундестаге.

(обратно)

26

Социал-демократическая партия Германии (Sozialdemokratische Partei Deutschlands) — политическая партия Германии

(обратно)

27

Руритания (Ruritania) — распространённое в англоязычном мире нарицательное обозначение типичной центральноевропейской страны с монархической формой правления. Происходит из романа Энтони Хоупа "Узник Зенды", опубликованного в 1894 году и неоднократно экранизировавшегося.

(обратно)

28

Швабахер, швабах (нем. Schwabacher) — разновидность готического письма, зародилась в XV веке. Ломаное письмо с округлёнными очертаниями некоторых букв. Этот шрифт доминировал в Германии с конца XV до середины XVI века, после чего был заменён на фрактуру, но оставался популярным до XX века.

(обратно)

29

В нашей стране в 70-е годы в каждом городе имелся собственный "брод" (от "Бродвей"). По-польски: deptak.

(обратно)

30

Популярные в 80-90 годы польские киноактеры.

(обратно)

31

Тюрбо, или большой ромб, — вид лучепёрых рыб семейства калкановых отряда камбалообразных. Распространены в восточной части Атлантического океана, включая Балтийское и Средиземное моря. Морские донные рыбы. Максимальная длина тела 100 см. Ценная промысловая рыба.

(обратно)

32

Станислав Людвик Дыгат (1914 – 1978) — польский писатель, журналист, драматург и сценарист.

(обратно)

33

Брутопия — тоталитарное государство из комиксов, карикатура на Советский Союз. Счастливых людей там буквально пятеро. (комикс - http://spidermedia.ru/comics/disney-idw-2015-04 ).

(обратно)

34

Автор и встреченный пан цитируют Marsz Polonia: Moskal Polski nie zdobędzie Dobywszy pałasza Hasłem naszym wolność będzie I Ojczyzna nasza. (http://msus.edu.pl/slowa.php?str=pioswie<r=%&s=436 )

(обратно)

35

Ме́шко I (Мечислав I; польск. Mieszko I; ок. 935 — 25 мая 992) — первый исторически достоверный польский князь, представитель династии Пястов. Основатель древнепольского государства; объединил большинство земель лехитских племён и принял христианство латинского образца как государственную религию. Битва при Цедыни – 972 год.

(обратно)

36

Восто́чные кре́сы (польск. Kresy Wschodnie, от польского слова "крес" — граница, конец, край < от нем. Kreis — граница, окружность, район) — польское название территорий нынешних западной Украины, Белоруссии и Литвы, некогда входивших в состав межвоенной Польши (с 1918 года по 1939 год); "восточная окраина".

(обратно)

37

Ца́рство По́льское (Królestwo Polskie, также Конгрессовая Польша или Конгрессовка, от польск. Królestwo Kongresowe, Kongresówka) — территория в Центральной Европе, находившаяся в составе Российской империи по решению Венского конгресса с 1815 по 1915 годы. Летом 1915 года, во время Первой мировой войны, оккупирована немецкими и австро-венгерскими войсками. В ноябре 1918 года стала независимым государством.

(обратно)

38

Кра́ковско-Ченстохо́вская возвы́шенность — возвышенность на юге Польши, юго-западная часть Малопольской возвышенности. На западе уступом куэсты обрывается к Силезской возвышенности. Также известна, как Юра́ Краковско-Ченстоховская, Юра́ Краковская и Польская Юра́.

(обратно)

39

"Бедронка" (Biedronka – Божья коровка) – сеть недорогих магазинов (типа наших АТБ).

(обратно)

40

В оригинале zacierka, что весьма похоже на украинскую "затірку" – мука (или давленное зерно), заваренная кипятком, о которой мне говорила мама, рассказывая про голодные времена. Ессно, можно назвать это и фондикультяпным словом "клецки".

(обратно)

41

Трасса "Краков – Гданьск". Об этой трассе (и о многом другом!) см. книгу "Семерка" того же Щерека.

(обратно)

42

Боле́слав Ле́сьмян (настоящая фамилия Лесман, польск. Bolesław Leśmian; 22 января 1877, Варшава — 5 ноября 1937, там же) — польский поэт еврейского происхождения, писавший на польском и русском языках. Член Польской академии литературы.

(обратно)

43

Козлик Простофиля (Koziołek Matołek) - вымышленный персонаж, созданный Корнелем Макушиньским (история) и Марианом Валентиновичем (иллюстрации) в одном из первых и самых известных польских комиксов, еще в 1933 году. Он стал культовой классикой, популярной с момента ее создания до сегодняшнего дня и является важной частью канона польской детской литературы. Проживал Козлик Простофиля как раз в Пацанове.

(обратно)

44

Шильдоза (szyldoza) – официального или академического словарного определения нет, но мне понравилось такое высказывание: to taka wysypka brzydkich i wątpliwej jakości szyldów reklamowych na elewacjach (это такая сыпь уродливых и сомнительного качества рекламных щитов на фасадах зданий). Ужасная польская болезнь…

(обратно)

45

Антикоммунистическое подполье в Польше 1944—1953 годов, участники которого также известны как "про́клятые солдаты" или "отверженные солдаты" (польск. Żołnierze wyklęci) — общее название различных антисоветских и антикоммунистических подпольных организаций, сформированных на поздних этапах Второй мировой войны и после её окончания.

(обратно)

46

"Задымяры" (zadymiarze) - 1. лица, участвующие в "задымах", уличных столкновений с полицией; 2. лица, охотно начинающие скандалы и драки, хулиганы, скандалисты.

(обратно)

47

Топорел (польск. Toporzeł, от слов topór (топор) и orzeł (орёл)) — наименование символа, который используется некоторыми польскими националистическими движениями.

(обратно)

48

Имеется в виду Брони́слав Мари́я Коморо́вский — польский политик, президент Польши с 6 августа 2010 года по 6 августа 2015 года.

(обратно)

49

Сте́фан Ба́нах — выдающийся польский математик, профессор Университета Яна Казимира, декан физико-математического факультета Львовского университета. Член Польской АН. Один из создателей современного функционального анализа и львовской математической школы.

Ви́тольд Пиле́цкий — ротмистр Войска Польского, деятель польского подполья, подчинённого польскому правительству в изгнании, организатор движения сопротивления в концентрационном лагере Аушвиц. В Польской Народной Республике был приговорён к смертной казни по обвинению в шпионаже; приговор приведён в исполнение.

Войтек — сирийский бурый медведь, найденный в Иране и взятый на довольствие солдатами польской Армии Андерса. Согласно легенде в битве при Монте-Кассино в Италии помогал польским артиллеристам разгружать ящики с боеприпасами и даже подносил снаряды во время боя, чем стал известен среди польских и английских военных.

(обратно)

50

"O mój rozmarynie" – популярная воинская песня времен I Мировой Войны (1915), ставшая народной.

(обратно)

51

TVN - польская бесплатная телевизионная станция. Станция была совместно учреждена польскими бизнесменами Мариушем Вальтером, Яном Вейхертом и швейцарским предпринимателем Бруно Валсангиакомо. Принадлежит TVN Group, которая по состоянию на март 2018 года является дочерней компанией Discovery Inc.

(обратно)

52

Йоббик (Jobbik) (полное название — венг. Jobbik Magyarországért Mozgalom; известна как партия (в оригинале "движение") "За лучшую Венгрию") — ультраправая националистическая политическая партия Венгрии. Партия описывает себя как "принципиальную, консервативную и радикально-патриотическую христианскую" партию, основная цель которой состоит в защите "венгерских ценностей и интересов". Партия описывается СМИ, наблюдателями и экспертами как неофашистская, неонацистская, антисемитская, антицыганская и гомофобная.

(обратно)

53

"Ле́гия" — польский футбольный клуб из города Варшава. Выступает в Экстраклассе.

(обратно)

54

Наррация (нем. Erzahlung) (как литературоведческий термин): является результатом композиции, организующей элементы событий в искусственном порядке (ordo artificialis). Основными приемами композиции являются: А) линеаризация одновременно совершающихся в истории событий, Б) перестановка частей истории.

Если первый прием обязателен, то второй - факультативен.

Презентация наррации (нем. Prasentation der Erzahlung) - это нарративный текст, который, в противоположность трем гено-уровням, проявляется как фено-уровень, т. е. является доступным эмпирическому наблюдению. В понятиях риторики - это результат elocutio. Основным приемом презентации наррации является вербализация, т. е. передача наррации средствами языка - а не кино, балета или музыки. (Шмид В. Нарратология. - М.: Языки славянской культуры, 2003. - с.159).

(обратно)

55

Павел Пётр Кукиз — польский актёр, панк-рок-музыкант и политик, основатель политического движения Кукиз'15, правого политического движения. Формально партия не зарегистрирована в списке политических партий Польши, поскольку придерживается принципа борьбы против "засилья партий в стране". В январе 2016 года несколько депутатов от партии "Кукиз’15" выступили с инициативой провести в Польше референдум по вопросу о приёме беженцев с Ближнего Востока, оспорив правомерность решения ЕС выделить квоту арабским и африканским мигрантам в Польше: со слов представителей партии, такие решения может принимать только население Польши, а не руководство Евросоюза. В феврале 2016 года партия предложила построить на польско-украинской границе стену, чтобы не позволять беженцам обходными путями пробираться в Польшу.

(обратно)

56

"Национально-радикальный лагерь" (Obóz Narodowo-Radykalny) — экстремистская националистическая польская группировка, организованная 14 мая 1934 года молодыми активистами Лагеря великой Польши. В 1993 году в Польше была образована одноимённая неонацистская организация.

(обратно)

57

Nowoczesna (Современная – пол.) - это классически-либеральная политическая партия в Польше. Партия была основана в мае 2015 года бывшим экономистом Всемирного банка Ришардом Петру. Катаржина Лубнауэр стала лидером партии в ноябре 2017 года.

(обратно)

58

Гражда́нская платфо́рма Республики Польша (польск. Platforma Obywatelska Rzeczypospolitej Polskiej — польская либерально-консервативная политическая партия, основана 19 января 2001 года тремя политиками: Анджеем Олеховским, Мацеем Плажиньским и Дональдом Туском.

(обратно)

59

13.12.2007 г. Призван заменить собой не вступившую в силу Конституцию ЕС и внести изменения в действующие соглашения о Европейском союзе в целях реформирования системы управления ЕС.

(обратно)

60

Рок-группа из г. Бжег (Irydion).

(обратно)

61

Шаурму знаете? Тот же кебаб. В англоязычных странах кебабом принято называть шиш-кебаб (шашлык), подаваемый на шампуре, или дёнер-кебаб (шаверму, шаурму) — мясную стружку из слоёного мяса, обжариваемого на вертикальном вертеле. На Ближнем Востоке, однако, разновидностей кебаба гораздо больше: жареный кебаб, кебаб на гриле, блюда из тушёных кусочков мяса разного размера и даже фарша;

(обратно)

62

Комитет Защиты Демократии (Komitet Obrony Demokracji (KOD)), это объединение, основанное по инициативе Матеуша Киёвского в декабре 2015 года. Целью образования этого общественного движения является противодействие злоупотреблениям властей т нарушениям принципов правопорядка, а так же продвижение мировоззренческой нейтральности и демократических принципов.

(обратно)

63

Вувузе́ла, также известен как лепатата — рожок длиной до метра, ставший широко известным во время чемпионата мира по футболу 2010.

(обратно)

64

Презрительно-снисходительное прозвище пенсионерок (moherówy), вяжущих себе шапочки ("А у тебя подруги, Зин, вся вяжут шапочки для зим… - © В.С. Высоцкий) из мохера.

(обратно)

65

Винценты Витос ( 1874 1945) — польский политик, три раза занимал должность премьер-министра Польши: в 1920—1921, 1923 и 1926.

(обратно)

66

Э́двард Рыдз-Сми́глы — польский военачальник и политик, маршал Польши, верховный главнокомандующий польской армии в войне 1939 года.

(обратно)

67

Утопенцы, потапенцы (правильно, "утопленики" – чешск.) - чисто чешское блюдо: сосиски погружаются в маринад и вытаскиваются из него по мере необходимости.

"Петры" и "Спарты" – марки чешских сигарет.

(обратно)

68

Выбирайте: чувак, хлыщ, мудак…

(обратно)

69

Марчин Адам Шветлицкий (1961), польский поэт, актер ("Ангел в Кракове", "Ушная раковина"), певец альтернативного рока (группы "Шветлики", "Пижама Порно", "Черные Пирожные").

(обратно)

70

Йозеф Тисо (словацк. Jozef Tiso; 13 октября 1887, Битча — казнён 18 апреля 1947, Братислава) — президент Первой Словацкой республики, теолог. … Тисо пытался быть умеренным президентом и часто конфликтовал с откровенно пронемецким правительством Войтеха Туки. Тем не менее, Тисо не скрывал свои антисемитские взгляды и 15 мая 1942 года подписал закон о депортации евреев. Этот закон действовал полгода, и до 1944 года депортации не возобновлялись. За 1942 год из Словакии было депортировано 57 628 евреев; из них, согласно доступным данным, выжили лишь от 280 до 800 человек. В апреле 1945 Тисо бежал в Баварию, где был 6 июня 1945 задержан американской армией и выдан Чехословакии. Был приговорён к повешению за государственную измену. 18 апреля 1947 приговор был приведён в исполнение.

(обратно)

71

Пространство вокруг улицы Столольной остается остравским феноменом. Это очень часто посещаемая часть Остравы, которая все семь дней в неделю живет художественными мероприятиями. И оно постоянно находится на самой вершине рейтинга привлекательных для развлечения мест – Нашлось где-то в Сети.

(обратно)

72

Андрей Бабиш (1954) — чешский предприниматель и государственный деятель словацкого происхождения. Премьер-министр Чехии с 6 декабря 2017. С 29 января 2014 года по 24 мая 2017 года — министр финансов и первый заместитель председателя правительства Чешской Республики. Долларовый миллиардер, второй человек в Чехии по размеру состояния, владелец транснационального агрохолдинга Agrofert и медиамагнат. Лидер партии ANO (Акция недовольных граждан — чеш. Akce nespokojených občanů; аббревиатура ANO совпадает со словом ano, означающим по-чешски "Да") — центристская политическая партия в Чехии.

Богуслав Соботка — чешский политик, министр финансов в 2002—2006, исполняющий обязанности руководителя Чешской социал-демократической партии в 2005—2006 и с 2010 года. Премьер-министр Чехии в 2014—2017 годах.

(обратно)

73

(2015 год) …бизнесмен Збигнев Стонога опубликовал в Интернете секретные документы из следствия по делу прошлогодней прослушки политиков "Гражданской платформы". Это стало гвоздем, забитым в гроб правящей партии, которая после проигранных президентских выборов стремительно теряет доверие.

(обратно)

74

Сеть рюмочных, ассоциируемых с бистро 20-х годов ХХ века ("Lorneta z meduzą").

(обратно)

75

Польское национальное блюдо из тушеного коровьего рубца.

(обратно)

76

Императорская и Королевская (kaiserlich und königlich (как правило, применяются аббревиатуры: k. u. k., k. und k., k. & k. по-немецки, cs. és k. (császári és királyi) по-венгерски, c. a k. (císařský a královský) по-чешски, C. i K. (Cesarski i Królewski) по-польски – обозначение Австро-Венгрии.

(обратно)

77

В оригинале: "Moja babiczka pochazi z Chrzanowa". Слово "бабушка" транскрибировано по-польски так, как бы оно звучало по-чешски: babička. Хшанув – город в Малопольском воеводстве – здесь вообще не при чем.

(обратно)

78

Богумил Грабал (чеш. Bohumil Hrabal, (1914-1997) — чешский писатель-прозаик и поэт, номинант Нобелевской премии 1994 года и лауреат "Оскара" за сценарий к фильму 1967 года "Поезда под пристальным наблюдением". Он также получил множество международных литературных премий и наград в Чехии.

(обратно)

79

Ян Амо́с Ко́менский (1592 - 1670) — чешский педагог-гуманист, писатель, общественный деятель, епископ Чешскобратской церкви, основоположник научной педагогики, систематизатор и популяризатор классно-урочной системы.

(обратно)

80

Т.к. большинство славянских народов (а в процентном исчислении - подавляющее большинство) используют алфавиты, основанные на кириллице, то Словио имеет два алфавита (как сербский язык) - базовый латинский и базовый кириллический. Алфавиты проектировались таким образом, чтобы не использовать особые символы, присущие определённым языкам (например, символы с диакритическими знаками - c, s, z или ѓ, ќ, љ, њ), а использовать только базовый набор символов. Именно поэтому для передачи звуков [ч], [ш] и [ж] были выбраны такие "странные" на первый взгляд сочетания букв, как "cx", "sx" и "zx". Буква "x" (икс) не используется в Словио для передачи звука [кс], для этого используются сочетание букв "ks", поэтому сама буква "x" может использоваться как метка для особых звуков. В качестве кириллического алфавита для Словио был выбран болгарский вариант кириллицы, который содержит только базовые символы (плюс некоторые буквы русского алфавита). Таким образом, на кириллице тот же текст будет выглядеть так:

Што ес Словио? Словио ес новъю межународъю язика ктор разумиту чтирсто милион лудис на целою земла. Словио можете употребит дла гворение со чтирсто милион славъю Лудис от Прага до Владивосток; от Санкт Петербург через Варшава до Варна; от Средземъю Море и от Северъю Море до Тихъю Океан. Словио имайт простъю, логикъю граматик и Словио ес идеалъю язика дла днесъю лудис. Учийте Словио тпер! Словио имайт уж 8 тисич словис! Новъю верзиа со плус чем 10 тисич словис придийт скор! Учийте Словио, учийте универсалъю славианск язика тпер! Искаме язикаю наукителис и переводителис ктор хце соробит со намс во тут огромъю проект. (http://miresperanto.com/konkurentoj/slovio.htm )

(обратно)

81

Герои книг Генрика Сенкевича, "Трилогии" и "Quo Vadis?".

(обратно)

82

Жители Моравии называются мораваками (http://yaturistka.ru/chekhiya/v-gostyah-u-moravakov/ ).

(обратно)

83

В значении – прародина.

(обратно)

84

EuLex (от лат. Lex — "закон") — специальная миссия Европейского союза в составе 2000 гражданских лиц и представителей правоохранительных органов, предназначенная для отправки в Косово в рамках плана Ахтисаари. В настоящее время миссия ликвидирована, так как была признана неэффективной.

(обратно)

85

Ми́хал Джима́ла (1857-1937) — польский крестьянин, символ борьбы против германизации территорий Германской империи, населенных этническими поляками. Когда прусские чиновники отказались предоставить Михалу Джимале право на постройку дома на участке земли, которую он купил у немца в деревне Подградовиц в провинции Позен, он в 1904 году купил цирковой фургон и стал жить в нём. Чиновники установили, что фургон, который стоит на одном месте в течение 24 часов, является домом и, таким образом, Джимала должен его покинуть. Поэтому он каждый день передвигал фургон. По мере роста известности Джималы (об этом крестьянине писал, например, Лев Николаевич Толстой), люди начали приезжать посмотреть на фургон. Вследствие этого Джимала был заключён в тюрьму как организатор незаконного собрания. Через пять лет по надуманной причине Джимала был приговорён к штрафу. Когда он его не заплатил, то был арестован, а фургон немцы уничтожили. После выхода из заключения Джимала построил землянку, но и её разрушили. Тогда, в 1909 году, Джимала продал землю. В независимой Польше Джимале, как герою, было подарено хозяйство.

(обратно)

86

Имеется в виду песенка группы Donatan Cleo - My Słowianie. С ней эти исполнители представляли Польшу на "Евровидении 2014".


(обратно) (обратно)

87

Анджей Стасюк (1960) — польский прозаик, поэт, драматург. Известен также как журналист и литературный критик. Обладатель многочисленных литературных премий, в том числе самой престижной польской премии "Нике" за книгу "По пути в Бабадаг", а также Европейской литературной премии за совокупность написанного.

(обратно)

88

То́мас Бе́рнхард (Thomas Bernhard;1931-1989) — крупнейший австрийский прозаик и драматург. Болезненный одиночка, непримиримый к любой фальши в личных и общественных отношениях, Бернхард своей жесточайшей критикой всех институтов австрийского общества снискал в стране репутацию очернителя и публичного скандалиста. В завещании запретил публикацию и постановку своих произведений в Австрии.

(обратно)

89

Кайко и Кокош – персонажи польского "исторического" комикса (а потом и мультфильма) для детей.

Пяст – имеется в виду легендарный колесник, основатель династии первых польских королей.

Доман – тоже, скорее всего, персонаж польского фольклора.

(обратно)

90

Спиш, Сепеш (словацк. Spiš, венг. Szepes, польск. Spisz), — историческая область Словакии и частично Польши. Располагается на территории современных районов Спишска Нова Вес, Стара Любовня, Попрад, Кежмарок, Левоча, Гелница, Татры, Новы Тарг.

(обратно)

91

Этос (греч. ἦθος «нрав, характер, душевный склад») — многозначное понятие с неустойчивым терминологическим статусом. Понятие «этос» дало начало понятиям этики и этологии. Сегодня под «этосом» часто понимают стиль жизни какой-либо общественной группы, ориентацию её культуры, принятую в ней иерархию ценностей; и в этом смысле этос выходит за пределы морали. Согласно Анчел, этос, в отличие отморали, концентрирует в себе такие нравственные начала, которые не проявляются в повседневной жизни, свидетельствуя о неистребимой человеческой потребности в признании нравственного порядка в мире, даже если он плохо согласуется с житейским опытом людей.

(обратно)

92

Имеется в виду Межея-Хельска, Хе́льская коса́, полуостров Хель — песчаная коса на побережье Балтийского моря. Длина косы составляет 33 км, ширина варьируется от 300 метров до 3 километров. Хельская коса отделяет Пуцкий залив от Балтийского моря.

(обратно)

93

Имеется в виду не земноводное, а сеть маленьких магазинчиков, распространенных по всей Польше.

(обратно)

94

Имеется в виду Ме́шко I — первый исторически достоверный польский князь, представитель династии Пястов, сын Земомысла, внук Лешека. Основатель древнепольского государства; объединил большинство земель лехитских племён и принял христианство латинского образца как государственную религию. Домбровка – его супруга, чешская княжна.

(обратно)

95

Фраза из песни "Польша" группы "Культ": Czy byłeś kiedyś w Kutnie na dworcu w nocy? Jest tak brudno i brzydko że pękają oczy.

(обратно)

96

Германское Общество Восточной Марки было немецкой радикальной, чрезвычайно националистической ксенофобской организацией, основанной в 1894 году. Среди поляков, как правило, оно иногда называлось аббревиатурой как Х-К-Т или попросту Хаката по первым буквам фамилий основателей общества: фон Хансемана, Кеннемана и фон Тидеманна. Основной и никем не оспариваемой целью Общества была окончательная германизация польских земель в прусском разделе.

(обратно)

97

Енджей Гертых (1903-1992) – лидер националистической партии "Стронництво Народове".

(обратно)

98

Станислав Мацкевич, Цат — польский писатель и публицист, премьер-министр Правительства Республики Польша в изгнании 1954—1955. Брат Юзефа Мацкевича - польского писателя и публициста, участника польской комиссии в Катыни и автора исследований о катынском расстреле. Ю. Мацкевич был убеждённым антикоммунистом, и вместе с тем врагом узко-этнического польского национализма, за что подвергался нападкам как справа, так и слева.

(обратно)

99

Любушская земля (польск. Lubusz, ziemia lubuska, нем. Land Lebus, чеш. Lubušsko) — исторический регион в Польше и Германии по обеим сторонам Одры. Изначально это была земля проживания лютичского племени любучей. Это болотистая местность, расположенная к востоку от Бранденбургского маркграфства, к западу от Великой Польши, к югу от Померании, к северу от Силезии.

(обратно)

100

Мечислав Орлович (1881 – 1959) — польский географ, этнограф, краевед и популяризатор туризм, доктор права. Автор многих статей, заметок, рецензий по туризму и краеведению

(обратно)

101

Мельхиор Ванькович (1892-1974) ― офицер польской армии, писатель, журналист и издатель. Известен благодаря своим репортажам о сражениях Войска Польского на Западе во время Второй мировой войны, а также благодаря своей книге, повествующей о битве под Монте-Кассино.

(обратно)

102

Якса из Копаницы ( умер после 1157 (возможно после 1178) — славянский князь племени спревян. В 1155-1157 был правителем Бранибора и князем гавелян (самоназвание — стодоряне). Борясь за эти земли с Альбрехтом Медведем основателем будущей Бранденбургской марки который овладел славянской крепостью Бранибор и превратил её в Бранденбург.

(обратно)

103

Правящая партия Словакии, популистская партия "Курс — социальная демократия" (Smer-SD).

(обратно)

104

Sme (Мы – слов.) - крупнейшая солидная либеральная газета Словакии.

(обратно)

105

NWО - Нидерландская организация научных исследований является национальным исследовательским советом Нидерландов. NWO финансирует тысячи ведущих исследователей в университетах и ​​институтах и ​​направляет курс голландской науки посредством субсидий и исследовательских программ. NWO продвигает качество и инновации в науке.

(обратно)

106

Chemtrails - следы, оставляемые в небе самолетами. В отличие от обыкновенных остаточных самолетных выхлопов эти следы остаются в небе подозрительно долго и имеют странные траектории. Кроме того, эти линии предположительно содержат частицы твердых химических веществ. Частота с которой эти линии можно наблюдать год от года повышается, что дает повод многим общественным организациям бить тревогу. Словосочетание Chemtrails выдает в поисковике Google - 1300 000 совпадений. Давление общественности вынудило германских СМИ направить официальный запрос в Министерство Обороны, а канал Discovery посвятил Хим. следам специальный фильм. (http://forum.ixbt.com/topic.cgi?id=77:9095 )

(обратно)

107

Страсть к развалинам, любование развалинами. "В немецком языке есть еще один термин для руин: “Ruinenwert”. Это слово описывает определенный концепт, по которому в проект строительства здания закладывается мысль о том, какие из него получатся развалины и как их можно сделать максимально живописными". (https://angliya.com/2014/04/07/%D1%81%D1%82%D1%80%D0%B0%D1%81%D1%82%D1%8C-%D0%BA-%D1%80%D0%B0%D0%B7%D0%B2%D0%B0%D0%BB%D0%B8%D0%BD%D0%B0%D0%BC/ )

(обратно)

108

Румцайс – "чешский Робин Гуд", герой книжки Вацлава Чтвртека "О добром разбойнике Румцайсе, Мане и сыночке их Циписике" и многочисленных мультфильмов.

(обратно)

109

Боровичка (Borovička), словацкий напиток, подобный джину, изготавливаемый путем повторной дистилляцией зернового спирта, настоянного на ягодах можжевельника обыкновенного. Крепость - от 37% до 55%. В качестве ориентира, минимальная крепость в соответствии с законодательством в Словакии составляет 37,5%.     Деменовка (Demänovka) - словацкий травяной ликер, который производится в г. Липтовски-Микулаш. В состав напитка входит 14 видов трав. Изготавливается в трех вариациях: Деменовка сладкая, Деменовка клюквенная Деменовка горькая.

(обратно)

110

Щерек пишет чешский текст транскрипцией, причем, это еще и сленг, но попытаемся: "тряпочки на тычке" (про очень худую девушку); "как утюг – хоп – на спинку" (и ноги расставила); "я – летучая мышь" (тут отсылка и к Бэтмэну, и к песне исполнителя KaRRamba).

(обратно)

111

Людовит Велислав Штур (словацк. Ľudovít Štúr, в своё время известный как словацк. Ludevít Velislav Štúr; 29 октября 1815, Угровец у Бановец-над-Бебравой — 12 января 1856, Модра близ Братиславы) — словацкий поэт, филолог, общественный деятель. Был идеологом словацкого национального возрождения в XIX веке, автор словацкого языкового стандарта, в конечном счете приведшего к современному словацкому литературному языку, организатор словацких революционных кампаний в течение Революции 1848—1849 годов в Венгрии, депутат парламента Королевства Венгрии, политический деятель, поэт, журналист, издатель, преподаватель, философ и лингвист.

Павол Орсаг Гвездослав (настоящая фамилия Орсаг, произносится "Гвьездослав", словацк. Pavol Országh Hviezdoslav; 2 февраля 1849, Вишни-Кубин — 8 ноября 1921, Дольни-Кубин) — словацкий поэт.

Словацкое национальное восстание (29 августа – 28 октября 1944 г.) — вооружённое восстание части армии Первой Словацкой республики против вермахта и правительства Йозефа Тисо.

(обратно)

112

См. рассказ Анджея Сапковского "Ведьжмин" (в нашей традиции – "Ведьмак").

(обратно)

113

"Хостел" — американский садистский хоррор-триллер 2005 года режиссёра Элая Рота. Премьера фильма состоялась 17 сентября 2005 года.

(обратно)

114

Пу́ста, Пушта (венг. Puszta, ошибочное прочтение пушта]) — обширный степной регион на северо-востоке Венгрии, часть Среднедунайской низменности, Альфёльда.

(обратно)

115

Felvidék - ист. Верхняя Венгрия, нынешняя Словакия.

(обратно)

116

Автор не совсем прав, Юлиан Тувим как раз не "манит", в стихотворении "Простому человеку" (1929) он резко протестует против всей этой "патриотической" риторики, рассказывая о том, как "приманивают" простого человека на капиталистическую войну: Gdy zaczną na tysięczną modłę - Ojczyznę szarpać deklinacją - I łudzić kolorowym godłem, - I judzić "historyczną racją", - O piędzi, chwale i rubieży, - O ojcach, dziadach i sztandarach, - O bohaterach i ofiarach (Когда начнут на тысячном собрании - Склонять «Отчизна» слово патетически, - Цветным размахивая знаменем, - Рыча о «правде исторической», - О пядях, ратной славе, рубежах, - Хоругвях прадедов и дедов, - О подвигах, о жертвах и победах (…) (пер. Ульмас Искандер).

(обратно)

117

Об этих же событиях писал Иван Франко в повести "Захар Беркут".

(обратно)

118

Хамам = турецкая баня

(обратно)

119

Lengyelek = поляки (венг.)

(обратно)

120

Го́тэм-Си́ти (англ. Gotham City) — вымышленный город, в котором происходит действие историй о Бэтмене. Расположен на Восточном побережье США. Мрачный мегаполис с гипертрофированными недостатками.

(обратно)

121

На познанском диалекте "fyrtel" – это часть города, городской квартал, округа; "wuchta" = "очень много, куча".

(обратно)

122

См. сноску 38.

(обратно)

123

См. стр. 50.

(обратно)

124

Венгерская гвардия — праворадикальная военизированная организация в Венгрии, тесно аффилированная с националистической Партией за лучшую Венгрию. В настоящее время формально распущена. Организация была создана в августе 2007 года. Одним из основателей движения был Габор Вона, руководитель "Йоббик".

(обратно)

125

Бордурия — вымышленное государство на Балканах с авторитарной формой правления. Изображено художником Эрже в двух альбомах "Приключений Тинтина".

(обратно)

126

Возможно и не совсем точно: политика воздействия партии "Право и Справедливость" на СМИ, требующая сообщений исключительно о "добрых переменах"…

(обратно)

127

Триано́нский ми́рный догово́р был заключён между странами-победительницами в Первой мировой войне и потерпевшей поражение Венгрией. Подписан 4 июня 1920 года в Большом Трианонском дворце Версаля. Вступил в силу 26 июля 1921 года. Договор юридически оформлял положение, фактически сложившееся в бассейне Дуная после войны. В результате была зафиксирована потеря Венгрией значительных территорий:

(обратно)

128

Се́кейский край (Székely Land) — непризнанная национально-территориальная автономия секеев — субэтнической группы, составляющей венгерское национальное меньшинство на территории современной республики Румыния.

(обратно)

129

Турул — птица, часто упоминаемая в венгерской мифологии. Турул представляет собой большую птицу, напоминающую сокола и являющуюся вестником богов как пережиток венгерского анимизма. Во многих мифах и легендах его предсказаниям приписывают важнейшие события в истории венгерского народа, как, например, переселения с Урала на Дунай. В Венгрии находится большое количество статуй этой мифической птицы. Статуи турулов украшают вершины четырёх мачт моста Свободы в Будапеште. За пределами Венгрии известна статуя турула в Мукачевском замке Паланок, её масса — 850 кг, а высота около 2 м. А также статуя в Ужгородском замке. По легенде, птица принесла предводителю повстанцев, князю Ференцу Ракоци, потерянный в битве меч. В первой половине XX в. Турул использовался как символ сторонниками правоконсервативных сил в Венгрии.

(обратно)

130

Скорее всего, имеются в виду цвета Королевского Венгерского ордена Святого Стефана (как родоначальника династии Арпадов) (венг. Magyar Királyi Szent István-rend) — национального ордена Королевства Венгрии в составе Австро-Венгерской империи: зеленый и малиновый.

(обратно)

131

См. сноску 55.

(обратно)

132

См. сноску 91.

(обратно)

133

Свентокши́ские го́ры — горный хребет в Польше, наиболее высокая часть Келецко-Сандомежской возвышенности. Протяжённость хребта составляет около 80 км. Высшая точка — гора Лысица.

(обратно)

134

Цуйка – фруктовая водка у румын и молдаван.

(обратно)

135

Влад III Басараб, известный как Влад Дракула (рум. Vlad Dracula) и Влад Цепеш (рум. Vlad Țepeș). Родился в 1431 году в Сигишоара (Трансильвания) - умер в 1476 году в Бухаресте (Валахия). Князь (господарь) Валахии в 1448, 1456-1462 и 1476 годах. Что касается прозвища Цепеш, то оно появилось через 30 лет после смерти Влада. Это был перевод прозвища, полученного князем от турок и звучавшего как Казыклы (тур. Kazıklı от слова тур. kazık — "кол"). При жизни Влад III не именовался Колосажателем ни в Валахии, ни в Венгрии, ни в других европейских странах. Впервые это прозвище встречается в валашских документах 21 января 1506 года, где сказано "Влад воевода, которого именуют Цепеш". Прозвище "Цепеш" происходит от румынского țeapă, что означает "кол". (http://stuki-druki.com/authors/Dracula-Vlad-Tepes.php )

(обратно)

136

Wściekłe psy (ед. wściekły pies) – наиболее известный польский коктейль "на один глоток" (szot от short?). Один из рецептов: водка (около 15 мл), малиновый сок (около 10 мл), соус табаско (около 3 капель). В водку осторожно, по ложечке, вливаем малиновый сок. Добавляем три капли соуса. Попробуйте!

(обратно)

137

Тальяте́лле — разновидность лапши, классические итальянские макаронные изделия из региона Эмилия-Романья. Тальятелле — это типичная паста Болоньи, именно её, а не спагетти, как многие ошибочно полагают, подают с соусом болоньезе.

(обратно)

138

Вишеградская группа, также известная как Вишеградская четвёрка или V4 — объединение четырёх центрально-европейских государств: Польши, Чехии, Словакии и Венгрии.

(обратно)

139

Понятное дело, цыган мог и не знать "Утомленного солнца", он играл автору танго "Ta ostatnia niedziela" (Это последнее воскресенье – музыка Ежи Петерсбургского, слова (пол.) Зенона Фридвальда, 1935 год. Оригинальный текст представляет собой жалобу влюблённого юноши на то, что девушка бросает его ради более богатого и успешного соперника, и просьбу прийти на последнее свидание в воскресенье).

(обратно)

140

Здесь Земовит Щерек чуточку ошибается: обычно это название относят к другому произведению того же периода — песне Режё Шереша "Мрачное воскресенье" (венг. Szomorú vasárnap, англ. Gloomy Sunday – 1933 год). Наиболее известные исполнители: Петр Лещенко, Поль Робсон, Сара Вон, Рей Чарлз, Карел Готт…

(обратно)

141

Владимир Костырко, по-польски: Włodzimerz, уменьшительно-ласкательно, Włodek (Влодек).

(обратно)

142

https://web.archive.org/web/20140316025637/http://snaua.info/ideya-natsiyi-simvolika-i-traditsiya/ и https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%92%D0%BE%D0%BB%D1%8C%D1%84%D1%81%D0%B0%D0%BD%D0%B3%D0%B5%D0%BB%D1%8C

(обратно)

143

«Ты мой друг, я твой друг, вместе мы криминальный круг. Давай хайпанем», - обращается в начале клипа «Cosmos girls» Григорий Лепс к народному артисту РФ Филиппу Киркорову, на что король российской эстрады с улыбкой соглашается. Заслуженный артист РФ Григорий Лепс использовал строчку «Ты друг, я друг, мы криминальный круг» из популярной мейханы в новом клипе группы «Cosmos girls», одной из участниц которой является дочь певца Ева Лепс. Когда-то, давным-давно, когда еще не было торговых центров, кино и других заведений, люди на востоке любили ходить в трактиры и таверны. Туда приходили и поэты. Там они общались, пили вино, играли, и…. читали свои стихи под ритмичные отбивания. Именно в таких заведениях родилась мейхана — традиционный азербайджанский музыкальный стиль. Мейхана выглядит как обычная речь, под простой музыкальный аккомпанемент. Во время исполнения, мейханист не поёт, а как бы повествует под музыку, соблюдая рифму и аккомпанемент. Некоторые ошибочно полагают, что рэп и мейхана — это одно и то же. Кстати, такое сравнение часто обижает мейханистов, ведь между ними есть принципиальные отличия. Хотя, подобно хип-хопу и рэпу мейханист не поет, а начитывает под рифму, настоящая мейхана — это всегда импровизация. Если песня повторяется, это уже не мейхана. (https://azyaz.ru/%D1%87%D1%82%D0%BE-%D1%82%D0%B0%D0%BA%D0%BE%D0%B5-%D0%BC%D0%B5%D0%B9%D1%85%D0%B0%D0%BD%D0%B0-%D0%B8-%D1%81-%D1%87%D0%B5%D0%BC-%D0%B5%D1%91-%D0%B5%D0%B4%D1%8F%D1%82/ )

(обратно)

144

Сейчас уже с трудом вспоминается, перед 2004 годом: выделение не восточных (не донбасских) и не западных областей Украины, желающих давать предложение о дальнейшей судьбе страны и играть существенную роль в ней (Кировоградская, Днепропетровская, Полтавская и др. области).

(обратно)

145

Парусия (греч. παρουσία) — понятие христианского богословия, изначально обозначавшее как незримое присутствие Господа Иисуса Христа в мире с момента его явления, так и пришествие его в мир в конце света.

(обратно)

146

Националистическое польское движение. Лидер: Матеуш Мажох.

(обратно)

147

Пого́ня (белор. Паго́ня, польск. Pogoń, Погонь, лит. Vytís, Витис) — герб Великого княжества Литовского, а также правящей династии Гедиминовичей с конца XIV века. Государственный герб Литвы (1918—1940; с 1991), Белорусской Народной Республики (1918) и Республики Беларусь в 1991—1995 годах. Используется в различных геральдических символах в Белоруссии, Литве, Польше, России и Украине. Описание: в червлёном поле серебряный всадник на серебряном коне, в правой руке всадника воздетый меч, в левой — лазоревый щит с золотым шестиконечным крестом. На некоторых изображениях с левой стороны у всадника ножны, из-под седла свисает трёхконечная попона. Название "Погоня" закрепилось за гербом лишь в конце XV — первой половине XVI веков.

(обратно)

148

Не забывайте, что автор – поляк. Не станет он вам писать Вильнюс или там Каунас. Нет, только Вильно или Ковно.

(обратно)

149

Ша́льчининкай (лит. Šalčininkai, польск. Soleczniki, рус. Солечники, белор. Салечнікі) — город на востоке Литвы, административный центр Шальчининкского района. Автор называет этот город Солечники.

(обратно)

150

Радослав Томаш Сикорский — польский политик, политолог и журналист, с сентября 2014 по июнь 2015 годы - маршал Сейма Польши. В 2005—2007 годах — министр обороны Польши, с ноября 2007 по сентябрь 2014 годы — министр иностранных дел в правительстве Дональда Туска. Является гражданином Польши (до 2006 года был также гражданином Великобритании). До 2007 года состоял в партии Право и справедливость, в настоящее время является членом Гражданской платформы.

(обратно)

151

Рустикальный - искусств. деревенский, фольклорный. Рустикальный стиль, как одно из направлений, входит в общее понятие народного, или, как сейчас говорят, этнографического, стиля, использующего элементы национальной одежды разных народов.

(обратно)

152

Слова, выделенные курсивом, представляют собой транскрипцию "виленского молодежного польского языка".

(обратно)

153

Чеслав Милош — выдающийся польский поэт и интеллектуал, лауреат Нобелевской премии (1980). Лучший из его романов был написан на польском языке, но впервые издан во Франции (в Польше книги Милоша были запрещены). Это роман о добре и зле, о грехе и благодати, предопределении и свободе. Это потерянный рай детства на берегу вымышленной реки, это «поиски действительности, очищенной утекающим временем» (Ч. Милош). Его главный герой — alter ego автора — растущее существо, постоянно преодолевающее свои границы. Роман, несомненно, войдет в ряд книг (от Аксакова до Набокова), открывающих мир детства. (https://www.livelib.ru/book/1000523158-dolina-issy-cheslav-milosh )

(обратно)

154

Я́цек Марцин Качма́рский (1957-2004) — польский автор-исполнитель, один из наиболее ярких представителей польской бардовской песни; поэт и прозаик. Фраза взята из песни "Ялта" (1982) (https://taki-net.livejournal.com/839052.html )

(обратно)

155

«Веймарский треугольник» - это группа из Польши, Германии и Франции. Группа предназначена для содействия сотрудничеству между тремя странами в кризисных зонах. Он существует главным образом в форме встреч на высшем уровне между лидерами этих трех стран, последняя из которых состоялась 7 февраля 2011 года.

(обратно)

156

Имеется в виду Юзеф Бек — польский государственный деятель, министр иностранных дел Польши в 1932—1939 гг.

(обратно)

157

Похоже, что именно так именуют Далию Грибаускайте…

(обратно)

158

Имеется в виду Ге́рхард Фриц Курт Шрёдер — немецкий государственный деятель и политик. Федеральный канцлер ФРГ. Председатель Совета директоров компании ПАО "НК "Роснефть" с 29 сентября 2017 года. Иностранный член Российской академии наук.

(обратно)

159

Сейм Польши принял закон: эквивалент 10 тысяч рублей в месяц на каждого ребёнка, начиная со второго (февраль 2016). После бурных дебатов закон о ежемесячной выплате 500 злотых семьям на второго и последующих детей был в третьем чтении принят 261 голосом против 43, 140 депутатов воздержались. Перед голосованием депутаты рассмотрели более десятка поправок и несколько запросов оппозиционного меньшинства. Все они были отвергнуты. Оппозиция критиковала проект, обвинив парламентское большинство партии «Право и справедливость» (ПиС) в дискриминации семей с одним ребёнком. Депутаты от оппозиции скандировали: "Первый ребенок!". Отметим, правда, что в нуждающихся семьях закон вводит такое же пособие и на первого ребенка. (https://www.pnp.ru/in-world/2016/02/11/seym-polshi-prinyal-zakon-ekvivalent-10-tysyach-rubley-vmesyac-nakazhdogo-rebyonka-nachinaya-so-vtorogo.html )


(обратно) (обратно)

160

"Радио Мария" (Radio Maryja) – международная христианская просветительская радиостанция с отделениями во многих странах (в России и Украине тоже, см. например, http://www.radiomaria.org.ua// ); в Польше директором "Радио Мария" является священник Тадеуш Рыдзык.

(обратно)

161

Успасских, Виктор - Литовский предприниматель и политический деятель, лидер Трудовой партии Литвы.

(обратно)

162

Бидзи́на Григо́рьевич Иванишви́ли — грузинский общественный и политический деятель, бизнесмен, филантроп, премьер-министр Грузии с 25 октября 2012 года по 20 ноября 2013 года, владелец группы "Уникор". Согласно журналу "Форбс", занимает 153-е место среди самых богатых людей мира.

(обратно)

163

См. сноску 100.

(обратно)

164

Печально знаменитый польский "воспитательный" лагерь для врагов режима. Про Березу Картузскую Земовит Щерек более подробно рассказывает в книге "Республика – победительница".

(обратно)

165

Правильно по-польски было бы "sprzedam ziemniaki" и "sprzedam krowę".

(обратно)

166

См., например, https://medium.com/history-and-geopolitics/-d6152b19dc8

(обратно)

167

Два первых ноябрьских дня в католической церкви посвящены памяти усопших: 1 ноября День всех святых (All Saints' Day) и 2 ноября День поминовения усопших (All Souls' Day) следуют один за другим.

(обратно)

168

http://ukrainaincognita.com/ru/zamky-y-kreposty/okopy-okopy-svyatoi-troytsy

(обратно)

169

Название происходит от лит. aukštas, aukštis "высокий, верхний" в отличие от названия жемайтов (< žemas "низкий, низменный"), что традиционно связывается с расселением истинно литовских племен по течению реки Неман.

(обратно)

170

Еще раз напоминаю, что в своих путешествиях по Литве (да и не только по ней), Автор использует польские названия местностей. По-литовски этот город называется Кедайняй.

(обратно)

171

Слово сконструировано, как и szyldoza (tynk = штукатурка; tynkoza).

(обратно)

172

Я́нуш Радзиви́лл (1612-1655) — крупный государственный и военный деятель Великого княжества Литовского из рода Радзивиллов, великий подкоморий литовский, генеральный староста жмудский, польный гетман литовский, воевода виленский, великий гетман литовский, князь Священной Римской империи на Биржах и Дубинках.

(обратно)

173

Гора Крестов — святыня в Литве, место паломничества. Расположена в 12 километрах от города Шяуляй на дороге Калининград — Рига. Представляет собой холм, по всей видимости, городище, на котором установлено множество крестов.

(обратно)

174

Кебапче - это болгарское блюдо из рубленого фарша со специями. Мясо имеет продолговатую цилиндрическую форму, похожую на хот-дог. Обычно используется смесь свинины и говядины, хотя в некоторых рецептах используется только свинина. Предпочтительными специями являются черный перец, тмин и соль

(обратно)

175

Хоцебуж - это деревня в административном округе Гмина Каменник, в пределах Нисского уезда, Опольское воеводство, на юго-западе Польши. Он расположен примерно в 3 км к западу от Каменника, в 19 км к северо-западу от Нысы и в 59 км к западу от региональной столицы Ополе. До 1945 года этот район входил в состав Германии. Будзишин – город в Мазовецком воеводстве, Польша, южнее Варшавы.

(обратно)

176

В спорах на форумах остаюсь солидарным с теми, кто пишет это слово с двумя "н". Все-таки "финка" (нож или шапка) к женщинам (даже тяжеловатым) не слишком подходит… 

(обратно)

177

Возможно, Щерек имел в виду что-то другое? Отрицание в финском языке "не жужжит"…

(обратно)

178

Фридрихсхайн — административный район Берлина в составе округа Фридрихсхайн-Кройцберг. До административной реформы, проведённой в 2001 году, являлся самостоятельным административным округом.

(обратно)

179

См., например, https://fon-eichwald.livejournal.com/2210.html

(обратно)

180

Фелек Зданкевич (Felek Zdankiewicz), кличка "Кровавый Фелек" (родился около 1858 г. в Варшаве) – вор и убийца, которого иногда называют королем варшавских преступников. Умер в доме для престарелых в 1932 году. Отсидел в общей сложности 40 лет. Герой дворовых песен, например, Баллада про Фелика Зданкевича. – по материалам польской Википедии

(обратно)

181

См., например, http://annales.info/rus/small/ivan3proz.htm В российских письменных источниках Иоанн Третий носит прозвища: "Горбатый", "Грозный", "Великий" и "Правосудъ". В польской традиции (не будем забывать, что Автор поляк), Иоанна III называют "Srogi", а Иоанна IV – "Groźny".

(обратно)

182

??? – kopulaste ruskie dachy

(обратно)

183

Борщеви́к Сосно́вского — крупное травянистое растение, вид рода Борщевик семейства Зонтичные. Растение обладает способностью вызывать сильные и долго не заживающие ожоги. С середины XX века растение культивировалось в СССР как силосное

(обратно)

184

См. сноску 90.

(обратно)

185

От Святовид, Святовит (лат. Zuantewith, польск. Świętowit) — бог войны и победы у части западных славян. Бог плодородия согласно «Mater Verborum», и противостоящий Чернобогу. Упомянут в «Славянской хронике» Гельмольда, подробно описан у Саксона Грамматика в «Деянии данов», как главный бог, бог богов храма при Арконе.

(обратно)

186

Рамси Болтон, ранее известный как Рамсей Сноу, является вымышленным персонажем серии фантастических романов американского автора Джорджа Р. Мартина "Песнь льда и огня" и его телевизионной адаптации "Игры престолов". Теон Грейджой (англ. Theon Greyjoy) — персонаж серии фэнтези-романов «Песнь Льда и Огня» американского писателя Джорджа Р. Р. Мартина. Является одним из центральных персонажей (ПОВ) серии, от лица которого ведётся повествование многих глав романов. Впервые появляется в книге «Игра престолов» (1996) в качестве второстепенного персонажа. В книгах «Битва королей» (1998), «Танец с драконами» (2011) и «Ветра зимы» является одним из центральных персонажей.

(обратно)

187

Все-таки, наверное, "нет веры" и т.д., хотя Автор упорно пишет "religia". Кстати, в Польше этим же термином обозначают уроки Закона Божия. То есть, "нет Закона Божия, божьих заповедей"…

(обратно)

188

Здесь, супрематизм - учение о превосходстве одних людей над другими.

(обратно)

189

Жан-Клод Ю́нкер — люксембургский и общеевропейский государственный и политический деятель, с 1 ноября 2014 года Председатель Европейской комиссии, премьер-министр Люксембурга, министр финансов Люксембурга, глава еврогруппы. Норберт Хофер — австрийский политик, член ультраправой политической партии Австрийская партия свободы. Кандидат в президенты Австрии на выборах в 2016 году, после ухода в отставку действующего президента — один из трёх исполняющих обязанности президента.

(обратно)

190

Парадизиак (paradyzjak – (лат.. paradisus – рай + afrodyzjak - афродизиак) – неологизм, использованный Станиславом Лемом в романе "Футурологический конгресс" (1971). В русском перевлде Душинского – "парадизин".

(обратно)

191

Лихень Стары (пол. Licheń Stary) — деревня в административном округе гмина Щлесин, Конинский повят, Великопольское воеводство. Население деревни — 1100 жителей. Название деревни значит Старый Лихень, часто просто называют Лихень. Название происходит от славянского языческого божества Лихо, чье святилище располагалось неподалеку. В Лихене Старом располагается крупнейшая в Польше церковь — Базилика Пресвятой Богородицы Лихеньской, завершена в 2004 году, в которой размещается икона Девы Марии, называемая Скорбящая Богородица, королева Польши. Базилика была построена в расчете на большое количество паломников, приезжающих поклониться образу Девы Марии, который считается чудодейственным. Это Википедия. Щерек замечательно выбрал место для завершения книги: с одной стороны – самый большой собор в Польше, с другой стороны – языческое святилище. И Лихо…

(обратно)

192

Blysk = блеск, молния, вспышка. Понятно, что дается ассоциация на кристаллы Сваровски.

(обратно)

193

Значительный отпечаток в истории красного каблука оставил Людовик ХІV, чью обувь начали украшать красными каблуками. История свидетельствует, что во времена Короля-Солнца красный цвет подчеркивал особое общественное положение. Монархом был издан указ о том, что красные каблуки разрешается носить только знати. Красный цвет каблуков был привилегией, которая являлась отличительным признаком аристократии многих европейских стран. (https://stylish.su/modastil/istoriya-mody/krasnye-kabluki )

(обратно)

194

Rzeczpospolita (в качестве напоминания) это прямой перевод на польский язык латинского выражения Res publica = общее дело.

(обратно)

195

"Огонь костра уж догасает" (Ogniska już dogasa blask) – прощальная харцерская песня (попробую перевести, пионерская песня на прощальном костре в честь окончания лагерной смены)

(обратно)

196

См. сноску 88.

(обратно)

197

День мёртвых (исп. Día de los Muertos) — праздник, посвящённый памяти умерших, проходящий ежегодно 1 и 2 ноября в Мексике, Гватемале, Никарагуа, Гондурасе, Сальвадоре. По поверью, в эти дни души умерших родственников посещают родной дом.

(обратно)

198

То же самое, что и русский "сиротский рок" ("Ласковый май" и соответственные солисты), только по-польски. В Польше "диско поло" (польское диско) пользуется огромной популярностью в определенных кругах, как у нас – российский или кавказский "шансон".

(обратно)

199

Совершенно изумительно Земовит Щерек описал подобную Голгофу – то есть здание или организованное пространство с рядом сцен или картин (объемных), изображающих фрагменты крестного пути Иисуса или же какие-то эпизоды из евангельских историй – в своей книге "Семерка". Рекомендую.

(обратно)

200

Знаю, знаю, что общепринятый оборот – это "скелеты в шкафу", но тут скелеты не сработают, потому что дается аллюзия к местечку (теперь город) Едвабне (дословный перевод с польского языка "шелковое"). 10 июля 1941 года местные польские жители согнали полторы тысячи евреев — женщин, стариков, детей, выживших в погромах, начавшихся после отступления Красной Армии из Белостокской области БССР, в овин и сожгли заживо

(обратно)

201

(лат modus vivendi- образ жизни, способ существования) - условия, обеспечивающие возможность совместного существования каких-либо противостоящих сторон, хотя бы временные мирные отношения между ними.

(обратно)

202

Союз демократических левых сил (СДЛС) (польск. Sojusz Lewicy Demokratycznej — SLD) — социал-демократическая партия в Польше.

(обратно)

203

Хейтер (враг, недруг, склочник, ненавистник) (от англ. hate — ненависть) — тот, кто испытывает ненависть к какому-либо человеку. Хейтеры весьма распространены в социальных сетях; они готовы облить помоями все. Иногда от себя лично, часто – по чьему-то заказу. Хейтеров не следует путать с критиками, которые говорят о том, что им не нравится, адекватно и взвешенно описывая недостатки. Подробнее: http://www.wikireality.ru/wiki/%D0%A5%D0%B5%D0%B9%D1%82%D0%B5%D1%80%D1%8B

(обратно)

204

Кстати, для тех, кто не знает: Польша требовала от Запада предоставить ей колонию. Например, Мадагаскар. См. книгу Земовита Щерека "Республика – победительница". Да, это альтернатива, но исторические предпосылки описаны там подробно и верно.

(обратно)

205

Здесь: Совместное владение комплексом недвижимости несколькими собственниками.

(обратно)

206

Голый завтрак (Naked lunch, посему Обед нагишом, Голый ланч) — роман американского писателя Уильяма Берроуза. Впервые опубликован на английском языке в 1959 году в парижском издательстве Olympia Press. Русский перевод романа вышел в 1994 году.

(обратно)

207

Рассказы об Орсинии — собрание рассказов американской писательницы Урсулы Ле Гуин, входящее в общий сборник Орсиния. Состоит из одиннадцати рассказов, самый ранний из которых написан в 1961 году, один в 1973, а остальные в 1976 году. На русском языке сборник издавался три раза.

(обратно)

208

Бэйле-Тушнад (рум. Băile Tuşnad, венг. Tusnádfürdő Тушнадфюрдё) — самый маленький город в Румынии, населенный преимущественно венграми.

(обратно)

209

Ассоциация с фасциями (лат. fasces) иначе фасками, фасцами, также ликторскими пучками — пучками вязовых или берёзовых прутьев, перетянутые красным шнуром или связанные ремнями. Атрибут власти древнеримских царей, в эпоху Республики — высших магистратов. Первоначально символизировали право магистрата добиваться исполнения своих решений силой. Вне пределов города в фасции закреплялся топор или секира, символизировавшие право магистрата казнить и миловать подданных (внутри городов высшей инстанцией для смертных приговоров был народ). Право ношения фасций закреплялось за ликторами. Впоследствии, в геральдике, ликторские фасции стали символизировать государственное и национальное единство. Если же топорик меняется на дубинку, тогда государственное или национальное единство меняется варварским своеволием.

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***
  • &nb
  • &nb