КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 402443 томов
Объем библиотеки - 529 Гб.
Всего авторов - 171265
Пользователей - 91485
Загрузка...

Впечатления

Stribog73 про Матяев: Я встретил вас... (Партитуры)

Уважаемые гитаристы. Если у кого имеется "Есть только миг" в обработке Матяева - выложите, пожалуйста, на сайт. У меня была, но потерялась при переезде в другой город. Она даже лучше Ореховской.

Рейтинг: +3 ( 4 за, 1 против).
Stribog73 про Шилин: Две гитары (Партитуры)

Очень интересная обработка. Самая динамичная из тех, что у меня имеется (а их у меня четыре).

Рейтинг: +3 ( 4 за, 1 против).
Stribog73 про Орехов: Бродяга (Партитуры)

Ребята, в аннотации ошибка - это ноты для 7-ми струнной гитары.

Рейтинг: +3 ( 4 за, 1 против).
Stribog73 про Орехов: В красной рубашеночке. Версия II (Переложение Ю.Зырянова) (Партитуры)

Всё, глюк с fdb исправлен. Можно спокойно качать. Спасибо админу.
У меня очень и очень много хороших нот для 6-ти и 7-ми струнных гитар. Собираю еще с советских времен. Так что ждите - буду периодически заливать.

Рейтинг: +4 ( 5 за, 1 против).
Strannik12 про серию В логове паука

Нулевой персонаж а рассуждает и действует как взрослый, странно.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
загрузка...

Слово солдата (fb2)

- Слово солдата 2.5 Мб, 508с. (скачать fb2) - Борис Борисович Зюков - Михаил Прокофьевич Олейник - Иван Николаевич Бывших - Игорь Вячеславович Мартьянов - Иван Павлович Федин

Настройки текста:



Слово солдата

К ЧИТАТЕЛЮ

О Великой Отечественной войне создано немало произведений. Изданы мемуары выдающихся полководцев, входивших в Ставку Верховного Главнокомандования, командовавших фронтами и флотами. Вышли книги и других военачальников. Написаны романы, повести, очерки. Но тема эта неисчерпаема потому, что никакими мерками нельзя измерить величие героизма, который проявил советский человек в боях с гитлеровскими захватчиками, посягнувшими на Родину, ее честь, свободу и независимость.

Не случайно в книжные издательства, редакции журналов продолжают поступать рукописи, открывающие новые страницы Великой Отечественной войны. Участники боев и сражений преисполнены благородного стремления рассказать своим детям и внукам о том, как и какой ценой удалось сломать чудовищную силу фашистского зверя, что надо делать, какими качествами обладать, чтобы быть в постоянной готовности защищать родное Отечество от посягательств любого агрессора.

Немало подобных материалов приходит и в Издательство ДОСААФ СССР, в связи с чем принято решение выпускать сборники «Слово солдата».

Первый такой сборник в твоих руках. Это не совсем обычная книга. Необычность ее заключается в том, что в ней опубликованы воспоминания бойцов переднего края минувшей войны. Их взгляд на войну не с высоты больших штабов и командных пунктов различного ранга. Их взгляд на бой, на наши победы и неудачи — это взгляд из окопа, из цепи атакующих, с борта пикирующего бомбардировщика или из танка.

Ее авторы — красноармейцы, сержанты, младшие офицеры, бывшие партизаны, мастера различных военных профессий и специальностей. Когда-то они умели без промаха стрелять по врагу, совершать дерзкие разведывательные вылазки, сбивать в воздухе хваленых немецких асов, пускать под откос вражеские эшелоны с военными грузами, находили в себе силы выживать, казалось бы, в совершенно немыслимых условиях и вновь громить ненавистных захватчиков. А теперь это обыкновенные мирные люди, активные, неугомонные энтузиасты очень нужного и важного сейчас дела — героико-патриотического воспитания молодежи.

Итак, дорогой товарищ, оставляем тебя наедине с героями книги. До новых встреч на страницах последующих сборников «Слово солдата».

М. П. Олейник ВСПОМНЮ Я ПЕХОТУ

© М. П. Олейник, 1989.


Солдаты моего возраста были самыми молодыми в Великой Отечественной войне. Нам не пришлось в трагически грозном сорок первом сдерживать осатанелого врага на пограничных рубежах, насмерть стоять у стен Москвы и на волжских берегах, ломать хребет бронированному чудищу на Курской дуге. Мы влились маленьким ручейком в грозный вал нашего победоносного наступления в середине войны и внесли свой посильный вклад в Великую Победу.

Мне исполнилось пятнадцать лет, когда началась война. Мои сверстники-односельчане, чем могли помогали взрослым в годину общей беды: возили на пересыльные пункты призывников, угоняли в тыл колхозный скот, закапывали в землю, прятали до лучших времен общественное добро. А опустилась над селом ночь фашистской оккупации, как могли, содействовали партизанам и вредили захватчикам.

Поздней осенью 1943 года мое родное село Иванковцы, что на Кировоградщине, было освобождено, и уже на второй день мы, семнадцатилетние, добровольно влились в наступающие части Красной Армии.

Я воевал в пехоте пулеметчиком. Первый мой бой был в родных местах, а последний — под Прагой.

Пехота… Нет, не весь ее путь был в боях и сражениях. Были и многокилометровые изнурительные марши. Были переформировки, когда поредевшие роты пополнялись людьми и оружием. Были непредвиденные особые задания командования и томительные дни лечения в госпиталях.

Всякое было. И невольно приходят на память слова фронтовой песни: «Вспомню я пехоту и родную роту…» И вновь проплывает перед глазами все, что встречалось в далекой военной молодости: героическое и трагичное, трогательное и смешное. Об этом и рассказ.

В ПРИФРОНТОВОМ ЛЕСУ

Все произошло внезапно и быстро. Едва наши маршевые подразделения достигли глубокой лощины Черного леса, как на колонну налетели «мессершмитты». Может, кто-то навел их на идущее к фронту войско, а может, самолеты наткнулись на нас случайно. Во всяком случае, мы не услышали шума низколетящих истребителей, и они с ходу прострочили колонну торопливым пулеметным огнем. Бойцы бросились врассыпную: кто залег на обочине, кто укрылся под кронами могучих столетних дубов, в ямах и канавах. Несколько человек так и остались на дороге в непролазной осенней грязи. Эти уже отвоевались…

Я лежал в неглубокой сырой канаве, чутко прислушивался к затихающему шуму вражеских истребителей и не сразу почувствовал глухую ноющую боль в ноге. Неужели ранен? Вот те и на! И до фронта не дошел, а уже подбили…

Мое село освободили от оккупантов месяц назад, и все, кто мог носить оружие и кому подошло время, ушли в армию, чтобы сразу же пополнить поредевшие ряды наступающих частей. В запасном полку ускоренными, фронтовыми темпами нас научили стрелять, обмундировали, сформировали маршевые роты, и вот я вместе со многими односельчанами иду к передовой. На мне великолепная, пахнущая складом шинель, как определили знатоки, еще довоенного темно-серого плотного сукна. Шапка с самодельной жестяной звездочкой, простая и удобная солдатская амуниция. Вот только с обувкой вышла неувязка — так и не нашел вездесущий старшина в запасном полку сапоги или ботинки сорок пятого размера. И пришлось мне щеголять по разбитым фронтовым дорогам в старых отцовских вытяжках, сшитых сельским сапожником хромым Ванюхой Квашей еще накануне войны. Были удобны и дороги мне те сапоги своей просторностью и едва уловимым, таким родным домашним запахом дегтя. А еще удобны они были тем, шутили мои товарищи, что долго не задерживали в себе влагу. Вода в одну дырку вливалась, в другую выливалась, и в сапогах всегда было сухо…

Так что же у меня с ногой? С опаской переваливаюсь на бок. Боюсь даже глянуть на ступню левой ноги, которой, может, и нет совсем. Оказалось, ничего страшного. «Мессершмитт» немного просчитался, и крупнокалиберная пуля, начисто срезав каблук сапога, не достала пятки самую малость.

Одновременно радость и огорчение всколыхнули душу. Было ясно, что обыкновенная и будничная фронтовая беда на сей раз пронеслась мимо. Но ясно было и то, что до полного развала в такой непролазной грязи моим вытяжкам осталось совсем немного. А где взять на мою ногу другую обувку?

В тот день еще несколько раз проносились над лесом вражеские самолеты, но теперь мы были настороже и, едва раздавалась команда «Воздух», дорога мгновенно оказывалась пустой.

Около полудня объявили привал, подошла полевая кухня, повозка с хлебом и другими припасами. Для начала каждый получил по куску хлеба и большой жирной селедке. Никогда после не приходилось мне есть что-нибудь более вкусное.

Но кроме селедки в тот раз ничего другого не досталось. Где-то неподалеку ухнул тяжелый вражеский снаряд. За ним второй, третий…

— Кончай обедать! Рассредоточиться!

Мы бросились на противоположную сторону дороги. Торопливо построились роты и, увеличив интервалы, двинулись дальше. Мимо, попыхивая необыкновенно вкусным паром разомлевшей каши, протарахтела полевая кухня. Больше мы ее не видели.

К вечеру были почти у самой передовой. Остановились в редком лесочке, где находились ближние тылы дивизии, в которую мы шли. Сюда изредка залетали вражеские снаряды и мины. Невдалеке переговаривалась пулеметной дробью передовая.

Накрапывал дождь. Было приказано рыть блиндажи, и мы дружно взялись за дело. И тут-то напомнила о себе селедка, которую мы ели на марше с таким аппетитом. Нестерпимо хотелось пить, а вокруг только грязные лужи да набухшие влагой голые ветви, опавшие листья.

Нашему отделению достался почти готовый трофейный блиндаж, и мы справились с делом раньше всех. Невдалеке, на склоне холма, оказалась чудом сохранившаяся скирда соломы. Перекрыли бревнами крышу, засыпали землей — и готово немудреное солдатское жилище. Тепло и уютно. Солома на потолке, солома под боками. Снопами той же соломы закрыли дверь блиндажа. А у выхода совсем по-домашнему коптит каганец — плошка из крышки трофейного котелка.

Все было бы хорошо, и некоторые уже блаженно похрапывали на свежей соломе, если бы чертовски не хотелось пить. Селедка напоминала о себе все сильнее. Мой односельчанин и сосед Степан Басюк, будучи несколькими годами старше меня, не вытерпев мук жажды, дважды отправлялся с котелком на поиски воды и все безуспешно.

— Стоим в таком гиблом месте, что везде грязи по колено, а чистой воды — ни глотка, — ворчал Степан, укладываясь на соломе.

Из его же рассказа мы узнали, что неподалеку дымит чья-то полевая кухня, рядом с той кухней, на повозке, полная бочка воды, но подступиться к бочке никак нельзя. Какой-то необыкновенно свирепый старшина гонит всех прочь, близко не подпускает никого к своему хозяйству.

— Чистый аспид… — засыпая, бормочет Степан.

Недолго пришлось нам блаженствовать в теплой, уютной землянке. Сквозь сон я услышал, как невдалеке рванул вражеский снаряд, прошуршала над головой осыпающаяся с потолка земля, заскрипели бревна. А еще через минуту раздался истошный крик:

— Братцы, горим!

В том месте, где недавно так уютно, по-домашнему коптил самодельный каганец, полыхало пламя. Сухая солома с веселым треском на наших очумевших спросонку глазах превращалась в сплошную золотистую стену нестерпимого жара. Было ясно, что огонь отрезал нам путь к спасению — горело у выхода…

Кто-то первым решился на единственно верный шаг: разогнавшись, протаранил головой горящие снопы. Только искры брызнули во все стороны, от чего пышная соломенная постель запылала еще веселее. Но оторопь прошла, и мы, накинув на головы шинели, один за другим выскочили наверх.

— Что, поспали, вояки, черт бы вас побрал, — прибежал откуда-то командир взвода. — Какой же это дурак надоумил вас ставить плошку у входа да еще на соломе? Тушить! Живо! Заваливай вход!

— Вещмешки там…

— Живо, говорю! Радуйтесь, что сами уцелели.

Через минуту все было кончено. Там, где еще недавно мы блаженствовали на свежей, пахнущей солнцем и летом соломе, зияла черная яма да местами из провала струился голубоватый дымок.

Тишина. Нудно и так неуютно шуршит в голых ветвях холодный осенний дождик.

Наши вещмешки — у кого с сухим пайком, а у кого с куском домашнего сала — где-то догорали под толстым слоем земли и обугленных бревен. Из всего нашего имущества каким-то чудом уцелел лишь Степанов круглый, защитного цвета котелок. Видимо, после неудачных поисков воды так и уснул мой односельчанин со своим верным спутником.

Невдалеке за деревьями пофыркивали лошади, бренчали пустые ведра, глухо бухала крышка полевой кухни. Время от времени там раздавался чей-то сердитый, начальственный бас.

— Вот он, старшина… — тоскливо смотрит Степан в сторону кухни. — Жалко ему воды. Кричит: «Где я наберу для всех? Из чего обед варить буду?»

От кухни тянуло вкусным дымком. Но есть не хотелось. По-прежнему нестерпимо хотелось пить.

И тут у меня неожиданно мелькнула озорная мысль, созрело решение.

— Степан, дай котелок.

— Зачем?

— Пойду по воду.

— К этому аспиду?

— К нему.

Это мое неожиданное решение почему-то необыкновенно развеселило Степана.

— На, только не расплескай, — давясь смехом и вытирая слезы, протянул котелок.

— Постараюсь.

Из-за кустов долго изучал обстановку в районе кухни. Да, там действительно стояла на повозке бочка с водой. Два солдата-повара суетились возле кухни: подливали в котел воду, подкладывали дрова, что-то резали большими блестящими ножами. Тут же с видом полководца солидно прохаживался старшина. Вид его, и правда, внушал страх и уважение. Высокий, плотный. Черные висящие усы и большой крючковатый нос делали смуглое лицо решительным и свирепым. А голос — труба иерихонская.

Хотел уже было повернуть обратно, но вдруг решился. Печатая шаг, как недавно учили меня в запасном полку, проломился через кусты, в пяти шагах от старшины круто развернулся, звучно шлепнул единственным каблуком раскисших сапог и, вытянувшись в струнку, лихо вскинул руку к промасленной шапке.

— Товарищ гвардии старшина, разрешите обратиться!

Видимо, что угодно мог ожидать бывалый старшина в этом сыром прифронтовом лесу, только не такого уставного, давно забытого, может быть, еще довоенного к нему обращения. Недоумение, восхищение и сомнение разом промелькнули в его округлившихся глазах. Невольно смахнув под ремнем засаленной телогрейки воображаемые складки, застыв по стойке «смирно», старшина минуту молча глядел на меня, видимо, не зная что делать.

— Обращайтесь…

— Разрешите набрать котелок воды!

Старшина минуту смотрит мне в глаза и вдруг тихо говорит:

— Повар, налей ему… Полный котелок…

Обходя кусты, я нес воду не торопясь, осторожно, как самую большую драгоценность. За деревьями то тут, то там со скучающим видом стояли солдаты, поглядывая на кухню.

— Что, дает старшина воду?

— Дает…

Топот ног. Треск сучьев. Звон котелков. А через минуту в той стороне, где дымилась полевая кухня, взорвался такой густой бас старшины, что, казалось, притихли на передовой пулеметы, а ухнувший за лесом тяжелый снаряд был выпущен кем-то с перепугу. Громче послышался треск сучьев и звон пустых котелков в обратном направлении.

…Вот надо же так! Вспомнится мне иной раз тот первый фронтовой день, да не чем иным, а тем, как дружно гремели в лесной чаще пустые котелки моих незадачливых однополчан.

ПЕРВАЯ АТАКА

Целый день 10 августа сорок четвертого года стрелковый батальон старшего лейтенанта Нилова атаковал небольшую молдавскую деревеньку, разбросавшую приземистые серые домики по склону пологой, распаханной высоты. Нашей правофланговой роте досталось самое трудное направление. Трудным оно было потому, что наступать приходилось чуть правее деревеньки и, в случае успеха, бойцы не могли укрыться за ее плетнями и хатами, оказывались все время на виду у врага. К тому же до самой вершины холма предстояло бежать в гору. А вражеский огонь одинаково прицельно хлестал по цепи и с вершины высоты, и с околицы.

Когда батальон сосредоточился в глубокой придорожной канаве, обсаженной корявыми, черными от старости вербами, комбат Нилов где перебежками, а где ползком пробрался в правофланговую роту.

Командира батальона бойцы немного побаивались. Невысокого роста, щуплый, он был необыкновенно подвижен и сварлив. С худощавого, еще безусого лица, казалось, никогда не сходила хмурая суровость, а временами и беспричинная ярость. Когда полк находился на отдыхе, переформировывался и пополнялся людьми и техникой, а затем шел на передовые позиции занимать свой участок, не раз приходилось видеть, как невесть за что распекал Нилов какого-нибудь вкрай растерявшегося бойца. Впрочем, все кончалось благополучно.

Бывалые фронтовики только посмеивались. Они-то знали, что в бою Нилов был храбр, всегда рвался вперед, и бойцы прощали ему неуравновешенность ершистого характера.

А вот заместитель комбата по политической части, или, попросту, замполит капитан Асамбаев был совсем другим. Тоже невысокого роста, но коренастый, он мало походил на бравого офицера-фронтовика. На круглом и широком, с узкими раскосыми глазами лице всегда светилась добрая и мудрая улыбка. Будто случайно оказались на нем широкая, с мятыми полевыми погонами мешковатая шинель, кирзовая кобура с пистолетом на старом солдатском ремне и какая-то полудомашняя овчинная шапка еще довоенного образца. Любили Асамбаева за ровную доброту, за смешной казахский выговор и за то, что всегда был с бойцами, находя для них такое слово, в котором только и нуждались они в тот час, в ту минуту. А еще любили замполита той безотчетной любовью, какую сохраняют ученики на всю жизнь к своему наиболее уважаемому школьному учителю. Всем почему-то казалось, что Асамбаев и в самом деле был учителем в каком-нибудь далеком казахском городишке. Он, наверное, любил возиться с детишками, да так и осталась у него с тех пор на лице эта добрая мудрая улыбка.

— В атаке не останавливаться и не оглядываться! — крикнул Нилов, чтобы слышала вся цепь. — Только вперед! Достичь высоты одним махом! Если же кто струсит…

Что будет с теми, кто струсит, Нилов досказать не успел. Рядом с канавой ухнул тяжелый немецкий снаряд. Ходуном заходила под нами стылая мокрая земля. Запершило в горле. Облепило грязью, опрокинуло с металлических ног мой ручной пулемет Дегтярева. Где-то рядом застонал раненый.

Собственно, комбат мог бы и не напоминать нам, что делать в атаке. Известное дело — вперед и только вперед, куда же еще.

Что касалось меня, то тут дело ясное. Это была моя первая в жизни атака, и она почему-то совсем не страшила. Где-то мелькнула в памяти лихая лавина чапаевцев, веселых, неунывающих моряков-кронштадтцев, идущих в штыки на врагов революции. Смерть? Убьют? Так уж и убьют с первого раза. Если такое и случится, то наверняка с кем-нибудь другим, но не со мной. В мои-то семнадцать лет чего бояться…

— В атаку! Впе-ре-ед!..

Какая-то неведомая сила выбрасывает из канавы.

Что было дальше, помнится смутно. Лихой, стремительной и ошеломляющей, как думалось, атаки не получилось. Просто сначала бежали по густому жирному месиву чернозема, а потом выдохлись, перешли на шаг. Бешено колотилось, рвалось из груди сердце, свистел воздух в сухой, словно луженой глотке. Вырывались из суставов ватные ноги. Какими-то безразличными казались тонкое вжиканье пуль над головой и вспышки дымно-огненных фонтанов по сторонам.

— Вперед! Ур-р-ра!

Кричу вместе со всеми, но звук получается прерывистым, хриплым и не очень-то грозным. Но с этим разноголосым призывным криком тело будто стало невесомым и легким. Куда-то исчезла невероятная усталость. Ноги сами несут вперед. Только дрожь пулемета от коротких очередей напоминает, что стреляю вместе со всеми, что я, как и другие, иду в атаку, делаю то, что и нужно в такой обстановке.

Вдруг чем-то горячим стегануло по ногам, и я с маху падаю в грязь. «Кажется, ранило. А ведь может и убить…»

Рядом шлепается второй номер Саша Белышкин.

— Вперед!..

Снова вскакиваю, бегу дальше и чувствую, что ноги все же держат. Значит, не ранен, только почему-то сильно печет выше колена.

И тут впервые замечаю фашистов. Они выскакивают из окопов и, пригнувшись, петляя, бегут за бугор. Стоя, даю длинную очередь. Попал или нет — не знаю.

С ходу перемахнули пустые немецкие окопы. То тут, то там в разных позах кулями лежат убитые в грязных, мышиного цвета шинелях, в стальных касках на головах.

— Вперед!

Идем дальше, на ходу стреляя по противнику.

Где-то слева вспыхнула яростная стрельба, и тотчас нашей правофланговой роте пришлось развернуться фронтом на деревню. Похоже, враг контратаковал батальон во фланг.

Спешим. Таинственно нахохлились под черными соломенными крышами маленькие домики. Что-то опасное и тревожное чудится в проломах темных окон, за покосившимися плетнями, под серыми стрехами хат.

— Та-та-та-та! Фиу-фиу!

Злыми шершнями шипят над головой горячие пули. Торопливо, взахлеб бьют с околицы вражеские пулеметы. Успел заметить: под низким порогом крайнего дома нервно бьются бледно-голубые вспышки. Бросаюсь на землю, торопливо ловлю на прицел порог, и «дегтярь» дрожит привычной мелкой дрожью.

Очередь. Еще очередь, и затвор звонко шлепает впустую. Кончились патроны…

— Белышкин, диск!

Нет Белышкина. Куда и когда исчез мой напарник — не знаю. Торопливо рою углубление в мокрой, холодной земле, судорожно насыпаю перед головой спасительный холмик и неведомо кому кричу:

— Патро-оны!

Залегла рота под сильным прицельным огнем. Похоже, кончались патроны не только у меня.

Где же Белышкин? Нету Саши. Оглядываюсь назад. Ползет ко мне пожилой, смуглый боец, должно быть, казах. Смешно обвисли мокрые черные усы. Широкоскулое лицо искривлено напряжением и усталостью. Темные угольки глаз, не мигая, смотрят на меня. Что-то издали кричит непонятное. Прислушиваюсь.

— Патроны!.. Командир посылал…

Неумело, мешковато и грузно ползет боец. Роет носом землю, а высоко поднятый зад, словно напоказ, ритмично колышется из стороны в сторону над черной пахотой.

Приготовил пустой и единственный диск, набиваю его патронами.

Дикий крик заставляет оглянуться. В пяти шагах, срывая окровавленную рубаху, в предсмертных судорогах корчится боец-казах. Кто-то вскрикнул и умолк справа.

— Снайпер! Не высовываться! — раздается по цепи.

Снайпер — это плохо. Еще сидя в обороне, в наспех отрытых, заснеженных траншеях, услышал я это зловещее слово. Не только услышал, но и почувствовал: однажды чуть высунулся из ячейки и что-то раскаленное и острое тут же пронзило недавно полученную шапку. Опалило волосы на макушке.

— Легко отделался, парень. Смотри, что получится, — ладит мой пожилой сосед лопату со сломанным черенком. Медленно поднял ее над бруствером, прислушался. Цок! Брызнули искры.

— Во! Точно положил. В аккурат посередине…

За деревней вновь вспыхнула частая стрельба. Донеслось протяжное и злое:

— А-а-а-а!..

— Вперед! Ура! Это снова нам.

В который раз с трудом отрываемся от спасительной земли, бежим дальше.

Деревню взяли только к вечеру, когда на землю опускались сырые туманные сумерки. Сразу же за околицей остановились, наспех вырыли окопы и повалились в изнеможении. Наступать дальше не было сил, а главное — кончились патроны.

Неожиданно прибился Белышкин. Без шапки. С грязной брезентовой патронной сумкой, в которой оказался один-единственный полный диск. Радуется, торопливо и взволнованно рассказывает, что с ним произошло. Оказывается, оглушило парня миной. Не помнит, как опрокинулся навзничь, сколько пролежал на стылой мокрой земле. Очнулся и в судорожном, до икоты ознобе, не сразу понял, где он и что с ним случилось. А когда в голове прояснилось, по звукам стрельбы пошел к своим, еле нашел меня на самом правом фланге батальона.

Над обороной установилась непривычная тишина. Командиры забеспокоились: уснут смертельно уставшие бойцы, а вдруг фашисты предпримут контратаку? Установили дежурных, приказали им изредка постреливать, чтобы враг знал — в наших окопах не дремлют.

— Пулеметчики, сколько осталось патронов? — шепчет выползший из серой, дрожащей от сполохов ракет туманной мути замполит Асамбаев.

— Неполный диск…

— Стрелять короткими, лишь бы слышали, что не спим. Патроны должны скоро поднести…

Волнуется замполит. Пополз дальше. И здесь без него не обходится…

Только теперь можно перевести дух, собраться с мыслями, осмыслить первую в моей жизни атаку. Стеганули меня по ногам, оказывается, разрывные пули. Вырвали в тяжелых зимних брюках два добрых клока ваты, обожгли ногу огнем и мелкими осколками. Только и всего.

Тянет в сон. Голова тяжело обвисает, неудержимо клонится вниз, пока не ткнешься носом в холодную мокрую землю. Вздрогнешь испуганно: «Нельзя спать!» И торопливо нажмешь податливый спуск:

— Та-та-та…

Чтобы хоть на минуту сомкнуть липкие, непомерно тяжелые веки, забыться коротким, бесконечно желанным сном, устанавливаем с Белышкиным поочередное дежурство. Как удивительно приятно и безмятежно спится, хотя рядом, над головой, время от времени ровно стучит пулемет. Но ты плывешь в объятиях сладкого забытья и каким-то особым чутьем воспринимаешь, что все спокойно, что тебя еще не будят, и блаженный отдых продолжается.

Сменяю Белышкина. Он тут же ткнулся лицом в землю и мгновенно уснул. Встряхиваю головой, с трудом держу тяжелые веки, прислушиваюсь.

По обе стороны глухо бормочет неусыпный фронт, а на нашем участке застыла зловещая, напряженная тишина. Лишь слышны за горой какие-то крики, приглушенный шум, урчание моторов.

На окопы наползает холодный сырой туман. Меркнут звезды. Вспышки осветительных ракет не раздвигают темноту, а делают ее какой-то мутной, неправдоподобной, словно земля погрузилась под воду.

Неведомо откуда доставили и начали разносить по обороне куски крупно нарезанного черного, заскорузлого хлеба и густо посоленного сала. Но есть не хотелось. Хотя бы глоток воды. Под локтями и коленками слышится холодная влага, а пить нечего.

Но главное — патроны, гранаты… Как неуютно и тревожно в холодном окопе, когда пусты пулеметные диски, а в автомате Белышкина всего-то патронов на несколько коротких очередей. Гранат у нас вовсе нет. Когда же их поднесут? Чем отбиваться, если полезет враг в контратаку?

Видимо, о том же думают другие бойцы, потому что слышен в темноте их тревожный говор и нервная суета.

А на противоположных скатах высоты все громче, все ближе какая-то неясная возня, приглушенные крики.

Бужу Белышкина. Он судорожно хватается за автомат, спросонку вскакивает, не зная, что делать.

— Тихо, лежи… Слышишь, фашисты что-то затевают…

Снова появляется Асамбаев. Он выплыл из мутной влажной темноты, все такой же неторопливый, мешковатый и спокойный.

— Как дела, орлы? — шутливо, буднично спрашивает Асамбаев и ложится рядом.

— Патронов почти нет…

— Сейчас будут. Смотрите вперед, — весело, нараспев говорит Асамбаев и внезапно растворяется в темноте.

Нам непонятна веселость Асамбаева, кажется совсем неуместным в такой тревожной обстановке его невозмутимое спокойствие, безразличие и к таинственному шуму за высотой, и к тому, что у нас почти совсем нет боеприпасов. Но на душе стало спокойнее.

Подул ветер. Словно распахнулась, сдвинулась темная занавеска. Выплыла бледная, чуть ущербленная луна. В тот же миг почудилось, что против неба вершина высоты как-то странно шевелится, выгибается, будто по ней перекатываются волны.

— Фашисты!

Враз ожила оборона. Вразнобой забухали винтовки. Фыркнули автоматы. Коротко и дробно застучали пулеметы. Где-то слева, явно наугад, ухнула бронебойка. Вскоре яростная стрельба гремела по всей наспех занятой обороне. И над всей этой беспорядочной, торопливой огненной скороговоркой звенел в темноте знакомый, со смешным акцентом, голос Асамбаева:

— Бей их, подлецов! Бей проклятых!

Мы с Белышкиным скупо стреляли короткими очередями по расплывчатым силуэтам, по неясному шевелению на фоне подсвеченных луной облаков. Били, пока не звякнул затвор по пустому патроннику. Расстрелян последний диск…

Заметно слабел огонь во всем батальоне. Кончались патроны и у других.

Ночную контратаку противник начал тихо. Должно быть, пытался сблизиться на предельно малое расстояние, смыть нас единым ударом. Видимо, удалось ему снять охранение и незаметно подобраться на бросок гранаты. Наш шквальный огонь прижал фашистов к земле, и они залегли где-то совсем рядом. То тут, то там в нашем расположении вспыхивал сноп искр, слышались оглушительный взрыв и тонкий свист осколков — лопались брошенные немцами гранаты. Одна из них разорвалась совсем близко, и обломок длинной деревянной ручки упал рядом с пулеметом.

Высоко в небо взлетела красная ракета. В темноте послышались короткие лающие команды, непонятный, все нарастающий шум…

И как раз в это время в окопы доставили патроны. Никогда раньше, да и до самого конца войны, не встречались мне патроны в такой неудобной упаковке. То были не просто пакеты из обычной многослойной, густо просмоленной бумаги, а какие-то цинковые коробки, наглухо закупоренные со всех сторон. Саша Белышкин притащил две такие коробки и сейчас, чертыхаясь, нервно возился с ними в темноте, не зная, что делать.

— Руби лопатой! — кричит по соседству Вася Седак.

Справа и слева уже слышались звонкие удары лопат.

Эх, успеть бы! Напряжение растет с каждой минутой. Впереди все громче слышится многоголосый рев врага.

— Братцы! — вдруг раздался в темноте необычно взволнованный, веселый и звонкий голос Асамбаева. — Сегодня освобождена Одесса! Наши войска взяли Одессу! Бей фашистов! Ура, братцы!

На миг притихла оборона, а потом еще дружнее зазвенели лопаты о металл патронных коробок. Чаще забухали винтовки. Сухо затрещали короткие автоматные очереди. В центре боевого порядка сначала робко, а потом все уверенней, солидно задудукал «максим».

Мы с Белышкиным успели набить три диска, когда темнота взорвалась криком, топотом ног, беспорядочной стрельбой. Фашисты приближались.

— Одесса наша! Бей их, в душу, в печенку!.. — гремел Асамбаев. — Бей!.. Ура!

И завернул добрый, мешковатый, всегда улыбчивый, с лицом скромного сельского учителя замполит такое словечко, что даже в этой обстановке кто-то восхищенно крякнул и громко захохотал.

По цепи рот волнами перекатывается громкое «ура».

Шквал огня. Крик всеобщего возбуждения, решимости и ликования. Кто-то выскочил из окопа, чтобы схватиться врукопашную. Кто-то поднялся над бруствером и вел огонь в полный рост по уже повернувшим вспять гитлеровцам.

Преследовать врага в темноте было нельзя — можно перестрелять друг друга или напороться на засаду.

…Утром, обходя трупы врагов, батальон цепью пошел вперед. А вечером поредевшие роты были переведены во второй эшелон нашего 125-го стрелкового полка.

Наш расчет снова увидел Асамбаева на второй день, когда батальон, перед получением новой задачи, расположился в неглубокой лощине и бойцы, присев на пригретую солнцем сухую прошлогоднюю траву, молча дымили самокрутками. Пока комбат с командирами рот проводил рекогносцировку, замполит рассказывал бойцам о делах на фронте, в далеком тылу, о том, что ожидает нас впереди. Рассказывал все тем же мягким и ровным, со смешным акцентом голосом, с той же доброй улыбкой на широком лице с узкими раскосыми глазами. И совсем не верилось, что это тот самый Асамбаев, чей голос в прошлую ночь звенел набатом, что это он так кстати ввернул словечко. Даже бывалые, видавшие виды фронтовики крякнули тогда от удовольствия и восхищения, забыв и об опасности, и о том, что почти не осталось патронов. Они уже знали: припасенная новость об освобождении Одессы, крепкое непечатное словцо были в те критические минуты последним резервом Асамбаева.

ТЕОРИЯ ВЕРОЯТНОСТИ

Сколько ни смотрел я на карту Молдавии, так ни разу и не нашел село Вали Попи. А может, вовсе то было не село, а какой-нибудь хутор? Кто там его разберет. Только, видимо, не совсем правильно запомнил я название населенного пункта. Одну-две буквы перепутал. Все может быть. Какие там мы были стратеги и тактики весной сорок четвертого, когда в непролазной весенней грязи шли с боями по Молдавии! Это командиры смотрели на карты, отмечали разные там населенные пункты или высоты, мосты или дороги, которые надо захватить, оседлать или где следует закрепиться. А у рядового пулеметчика весь оперативный простор впереди ствола, а вся стратегия — добежать до того вон бугорка или до той воронки, припасть к земле, чтобы не убило, и открыть стрельбу по противнику, которого не всегда и видишь, если он затаился в окопе или замаскировался в складках местности. А еще может быть, что после войны село переименовали, и стало оно называться не Вали Попи, а как-нибудь иначе.

Да, все может быть.

Мне врезалось в память это село потому, что здесь я окончательно разуверился в достоверности убеждений, будто по теории вероятности пуля не попадает в пулю, снаряд не бьет в одно и то же место, а случаев абсолютно одинаковых не бывает вовсе. Нет, на войне все бывает.

…Глубокой ночью мы сменили на передовой какую-то часть, которая отходила в тыл на отдых. Видимо, требовалась абсолютная скрытность этого маневра, потому что строго-настрого запрещалось курить, переговариваться, звякать оружием или котелками. В дрожащем мертвенном свете немецких ракет мы видели, как мимо нас, пригнувшись, торопливо и безмолвно шли в тыл такие же, как мы, пехотинцы. Изредка над нашими головами пронесется и потухнет стайка трассирующих пуль. Одиноко крякнет в темноте мина, пущенная наугад, словно спросонку зататакает пулемет. Все это было привычно, вовсе не пугало и даже не настораживало.

И вдруг в тишине одиноко и неожиданно:

— Иванковецкие есть?

— Есть! Кто это?

Чей-то увесистый кулак солидно ткнул меня в затылок, кто-то приглушенно выругался.

— Тише, балда. Враг рядом…

Так и не знаю до сих пор, чей был тот ночной голос. Кому так хотелось встретить земляка, чтобы наспех перекинуться словом, узнать, что слышно из родного села.

А утром началось. Как я осмыслил позже, первоначально наша задача состояла в том, чтобы перебраться через болотистую низину, сосредоточиться на ее противоположной стороне и уже оттуда наступать на село.

Мы с Белышкиным бежали рядом, я — с «дегтярем», он — с тяжелой сумкой запасных дисков и с автоматом. Передвигались короткими перебежками. Когда достигли дороги со старыми вербами, перебежку делали от дерева к дереву. Поначалу казалось, что мы здесь наступали первыми. Но почему тогда вокруг, и особенно у деревьев, лежат наши убитые? Значит, не первые…

Договорился с Белышкиным бежать по очереди.

— Как только добегу до той вербы, срывайся и ты.

Он согласно кивает. Но едва я сделаю несколько прыжков, как он тут же оказывается рядом, сует голову мне под бок.

— Беги, Саша, ты вперед, и не мешай. Я за тобой.

— Нет, беги ты, а уж я не отстану…

И опять та же картина: Белышкин не выдерживает, срывается с места и, путаясь у меня в ногах, мешает бежать.

К последнему рывку я подготовился основательно. Заранее выбрал впереди воронку, сложил сошки, на которые упирается мой «дегтярь», сам сжался в комок и, когда чуть угомонились вражеские пулеметы, вылетел из-за дерева.

Та-та-та… Р-р-р, р-р-р… Под ногами брызнули фонтанчики земли, с дерева посыпалось крошево щепок. Над головой так затрещало, словно стреляли на самой вербе. Фашисты палили разрывными. Прыжок. Еще прыжок. Белышкин снова под правым локтем. Жмет головой в бок, нельзя бежать. Трах! Где-то рядом шлепнула мина. Падаем в грязь. Саша потерял шапку. Коротко стриженная голова с большим белым шрамом выглядит смешно и нелепо.

Мы в укрытии. Справа и слева, прячась в неглубоком придорожном кювете, залегли другие бойцы нашего батальона. Совсем рядом — невысокий коренастый солдат полтавчанин Чернобай. На смуглом круглом лице пышные казацкие усы. Черные глаза блестят устало и возбужденно.

— Саша, какого черта ты лезешь мне под бок, как телок под корову?

Улыбается. Молчит.

— Ты ведь путаешься у меня под ногами, шагу ступить не даешь…

— Страх какой-то появился после госпиталя, — виновато улыбается Саша. — Все кажется, что вот-вот ударит. И опять в голову, только в голову…

— Ерунду мелешь. Так уж обязательно в голову…

С Белышкиным познакомились мы несколько дней назад на переформировании батальона. Я стал ручным пулеметчиком. Он — моим вторым номером. Саша только прибыл из госпиталя после осколочного ранения головы. Вот и все знакомство.

Я был самый молодой в батальоне и самый рослый. Белышкин — двумя годами старше, но, пожалуй, самый из всех нас низкорослый.

Пока батальон накапливался, мы окапывались, отдыхали. Постреливали редко — берегли патроны. Я повернул голову назад и охнул: мать честная, что же это за упряжка мчит по луговине, прямо к нам? Толкнул в бок Александра.

— Смотри, кто это и куда их несет?

Пригляделись — полевая кухня. Ну и ну! Кто же это вздумал так лихачить, днем, в открытую?..

Низко нагнув головы, бегут, выбиваются из сил низкорослые лошадки. Хлещет кнутом чумазый, в годах ездовой. А враг уже берет их «в вилку». Рявкнул снаряд позади кухни и словно подстегнул лошадей. На пути бревенчатый, неказистый мостик. Эх, проскочили бы! А там — крутой бережок, укроются.

— Неужто накроют? — шепчет Белышкин.

— Не должно. Это по теории — недолет, перелет, а третий — в точку. Обойдется.

— Смотри, впереди разорвался…

Кухня влетела на мостик, и в тот же миг — вспышка, дым, а через секунду — грохот. И нет уже на том месте ни мостика, ни кухни.

— Эх-ма! Ни людей, ни каши, — сокрушается Чернобай.

А через какое-то время батальон пошел вперед. То было наступление, как говорится, местного значения, для улучшения позиции. Предполагалось, видимо, взять это село, эту возвышенность — ни больше, ни меньше. Артиллерия почему-то нас не поддерживает.

Едва мы вскочили и цепью шагнули в непролазную грязь, ударили немецкие пулеметы. Цепь залегла. Началось сближение короткими перебежками.

Еще рывок. Тянет за ноги густая липкая грязь. Словно злые, шмыгают пули. Под локтем тяжело сопит Белышкин, прижимая ко мне стриженую голову.

Треск. Огонь. Чем-то едким и колючим брызнуло в лицо. Падаем ниц. Что же с нами? Шевелю ногами — вроде целы. Лицо жгут мелкие царапины.

— Смотри… — шепчет Белышкин, и глаза его округляются от запоздалого испуга.

Диск его автомата весь искорежен от прямого попадания вражеской пули. В большую рваную дыру сыплется крошево мятых и сгоревших патронов. Тяжелая немецкая пуля, выгнув вторую крышку диска, остановилась. Дальше было сердце Саши Белышкина…

— В рубашке ты родился, дружок.

— Ее нам обоим бы хватило. Вот она, твоя теория…

Когда с криком «ура» батальон взошел на гребень высоты, фашистов там уже не было. Они поспешно отошли и лишь по какой-то зазевавшейся группе солдат мы успели выпустить полный диск. Село оставалось слева. Оно уже было нашим.

Вроде как закончилось на сегодня. По привычке бредем дальше, ожидая новых команд. Постепенно проходит напряжение боя, неимоверно гудят ноги и хочется пить. Да еще покурить бы…

Белышкин молча идет все под тем же правым боком. Кажется, только сейчас увидели, что начинается буйство ранней весны, что на небе легкие хлопья ватных облаков и прохладный ветерок освежает разгоряченные лица.

Что-то шикнуло перед глазами, приглушенно чмокнуло. Саша, словно всего лишь на минутку, мягко прилег на холодную весеннюю землю. По стриженой голове чуть заметно пробивалась алая струйка…

В тот день я в расчете остался один. Тяжелая сумка с запасными дисками дополнила и без того тяжелый пулемет. Вечерело, когда поредевший батальон, преследуя противника, наткнулся в жиденькой рощице на яростное сопротивление. Откуда-то ударила вражеская артиллерия. Вскоре на опушке рощи после стрельбы установилась непонятная зловещая тишина. Лишь слева слышны какие-то крики, отдельные хлопки выстрелов да время от времени многоэтажный русский мат. Там шла рукопашная.

— Пулеметчик, на левый фланг! Бегом прикрыть левый фланг!

Эта команда касалась меня. Оказывается, редкая цепь стрелков уже была повернута к окраине села, от которого внизу шла дорога, обсаженная густым непролазным кустарником. Вот тут фашисты могли ударить во фланг. Несколько перебежек — и я на самом краю цепи. Уютно, как жирный сурок, сидит Чернобай в узеньком, по грудь окопчике — когда только успел зарыться?

Спешу скорее окопаться. Со всех сторон — как на ладони. Ударил озноб: лопата… Потерял лопату! Что угодно может бросить пехотинец, кроме оружия и лопаты. Лихорадочно заколотил ногами. Изо всех сил царапаю мокрую землю руками. Хоть как-нибудь прикрыться брустверком, хоть заячью лежку отрыть. Эх, черт возьми, как не вовремя начала бить артиллерия. Похоже, тяжелыми. Крях-х! Пока далеко. Бум! Это уже ближе. Противный, сверлящий мозги, выворачивающий душу вой нарастает, ближе, ближе… Невольно жмусь в маленькое земляное корытце. Голова и грудь все же укрыты, а ноги как есть на виду. Сусликом юркнул Чернобай в свою спасительную нору.

Хрясь! Колыхнулась земля. С грохотом и свистом сорвало над головой весеннюю синь, ударило спрессованной удушливой гарью.

А ведь пронесло, черт возьми! Всего в каких-то пяти метрах курилась глубокая воронка, опушенная глыбами жирного влажного чернозема. Туда! Скорее туда! Можно укрыться с головой. Один прыжок — и в воронке. Там спасение. Дважды в одну точку — не бывает… По теории вероятности.

— Прыгай, пулеметчик! — кричит Чернобай, видя мою нерешительность, и скрывается в нору.

Вскакиваю со своего ложа. И тут…

Новый, сверлящий, нацеленный прямо в затылок, в переносицу, в душу звук нарастает, жмет к земле, отнимает ноги, руки: и-и-у-у, ю-ю-шоу-шоу… Мой…

Оглушительный взрыв поставил точку. Мою ненадежную заячью лежку заволокло дымом. Свалило пулемет. Тишина.

— Нету пулеметчика!.. — крикнул Чернобай, выглянув из норы весенним сурком. — Невероятно, прямо снаряд в снаряд положил…

Слышу, и по телу разливается радость жизни. Хорошо, что не успел прыгнуть в воронку.

К черту! Хватит с меня теории на сегодняшний день.

ЗАСАДА

Бой был тяжелый и затяжной.

Ночью скрытно заняв исходный рубеж, батальон на рассвете начал атаку с голой, еще осенью распаханной высоты. А сейчас была ранняя весна. Снег почти сошел и только кое-где по глубоким балкам и с теневой стороны глинистых обрывов безымянной речушки виднелись его холодные грязно-серые островки. Солнце еще не успело подсушить проснувшуюся после зимней спячки землю, и грязь стояла непролазная. В маслянистом сыром суглинке вязли ноги вездеходной пехоты, не хотели крутиться колеса станковых пулеметов, легких пушек сопровождения и повозок с боеприпасами. Лошади, выбиваясь из сил, рвали постромки, ломали дышла и зачастую просто не могли сдвинуться с места.

Сначала все шло неплохо. После десятиминутного артналета растянутая цепь батальона дружно пошла вперед. С небольшой возвышенности хорошо было видно, как наши бойцы, подоткнув за ремни полы шинелей, неторопливо и уверенно шли на сближение с противником. Вдоль цепи горохом рассыпались ружейные выстрелы, выбивали короткие строчки ручные пулеметы. Автоматы пока молчали — до противника было еще далековато.

С ходу с ремня даю несколько коротких очередей по темневшим на высотке подозрительным холмикам. За ними, по всей вероятности, укрылись вражеские солдаты. Но стреляю редко, приходится беречь патроны, потому что знаю: главное дело впереди.

Немцы стреляли вяло. Их ружейно-пулеметный огонь пока мало досаждал наступающим. Потери были совсем незначительны, и как-то само собой прошло нервное напряжение, которое всегда растет, накаляется перед началом боя.

Вскоре мы вышли на неширокий, видимо, сенокосный луг. Идти стало легче. Под ногами захлюпала чистая талая вода. Но с каждым шагом ее становилось все больше. Вот она уже уверенно просочилась в мои дырявые сапоги, а через несколько шагов ручьем хлынула в главную дыру повыше щиколотки.

Слева от меня вприпрыжку передвигается самый пожилой в роте боец Чернобай. Его коренастая мешковатая фигура, плотно перетянутая парусиновым ремнем, смугловатое круглое и добродушное лицо с пышными смоляными усами никак не вязались с этой суровой реальностью боевой обстановки. Кажется, идет полтавский дядько в соседнее село по каким-то своим крестьянским надобностям и нет ему никакого дела до того, что над головой шмелями шикают пули, что нередко прямо под ногами выбивают они фонтанчики сырой земли. Даже длинная новенькая трехлинейка с острым граненым штыком, которую Чернобай нес под мышкой, издали казалась похожей на обыкновенные крестьянские вилы.

Но больше всего смешило, как упорно и старательно оберегал Чернобай от воды свои новенькие, недавно полученные защитного цвета обмотки. Он высоко, по-журавлиному поднимал ноги и почти после каждого шага поочередно дрыгал ими, смахивая лишнюю влагу. От этого Чернобай замедлял движение, отставал от других, и командир взвода, рослый, статный красавец сержант Вася Седак уже несколько раз бросал на него короткие злые взгляды. Наконец не выдержал:

— Ты что отряхиваешься, как кобель после дождя? Вперед!

Чернобай засеменил по воде, вздымая фонтаны брызг.

Почему-то вовсе некстати вспомнилось, что этот пожилой усатый солдат очень любил собак. Еще на переформировке он мог часами рассказывать о великом разнообразии собачьего племени, о том, какая умная у него была до войны овчарка и как застрелил ее фашист-офицер в годы оккупации Полтавщины.

— Вот уж поистине друг человека, — мечтательно говорил Чернобай и рассказывал новую историю необыкновенных способностей своей собаки. — Бывало, за версту учует фашиста, предупредит, и мы заблаговременно прячемся по подвалам. А как умела выполнять различные поручения!

Мы с удовольствием слушали были и небылицы Чернобая, соглашались с его мнением, хотя, откровенно говоря, многие мои товарищи, так же как и я, кроме своих деревенских, облепленных репьями дворняг, других собачьих пород и не знали.

Может, в связи с этой слабостью Чернобая и съязвил смешливый весельчак Вася Седак, напомнив ему про кобеля.

…Все началось неожиданно. Путь наступающим преградила трехметровой ширины канава, до краев наполненная холодной талой водой. Видимо, не значилось на командирских картах это пустячное в летнюю пору препятствие. И теперь, в период весеннего разлива, вдруг обернулся этот ров неприятной преградой. Некоторые с ходу бросились в воду и окунулись с головой.

— Тону! — истошно закричал кто-то в середине цепи.

На минуту бойцы замешкались, кое-где сгрудились в одно место, подыскивая, где удобней перемахнуть на другой берег. Я присмотрел притопленное осклизлое бревно, по которому с грехом пополам можно перебраться на другую сторону, если, конечно, не свалюсь в ледяную воду. Кто был ближе к левому флангу, бросился к единственному полуразрушенному деревянному мостику, по которому могла пройти даже повозка.

И как раз в этот момент откуда-то слева торопливо ударили пулеметы. То тут, то там взметнулись фонтаны взрывов вражеских мин и снарядов.

Бегу по бревну. Но едва ступил два шага, поскользнулся, ухнул в холодную купель по самую грудь. Рядом барахтается в воде Чернобай. Он уже добрался до противоположного берега, но никак не может выбраться на скользкий глинистый обрыв.

— Помогите!

Та-та-та… Вжиу, вжиу… Громко ляскают по земле и воде разрывные пули. Глухо ухают мины.

Сержант Седак первым перешагнул канаву, помог выбраться на сухое Чернобаю и, размахивая автоматом, устремился дальше.

Вскоре цепь батальона залегла в неглубокой сухой канаве, полукольцом опоясывающей пологую высоту.

Торопливо дозарядили оружие, приготовили гранаты. Чернобай успел наспех выжать портянки и перемотать свои новые обмотки.

А потом была атака, с криком «ура», хлесткими солеными словечками в адрес фашистов, с хрипом в горле и свистом в ушах: то ли ветер, то ли пули… Но достичь вражеских окопов на склоне высоты одним махом не удалось. Цепь наступающих прижал плотный прицельный пулеметный огонь противника. Густо вздыбили мокрую землю мины и снаряды. Пришлось залечь, наспех лежа окопаться. Началась нудная затяжная перестрелка. Огонь пулеметов врага несколько приутих.

А левый фланг батальона, на пути которого оказался хутор, похоже, противник контратаковал. Там вспыхнула ожесточенная перестрелка, послышались разноголосые крики, взрывы ручных гранат. Видимо, дело дошло до рукопашной. Но вот стрельба начала удаляться, и мы снова пошли вперед.

Гитлеровцы отступали. Мне хорошо было видно, как несколько солдат, выскочив из окопа, в открытую, в полный рост побежали за вершину высоты. Стоя, с руки посылаю вслед длинную, на полдиска очередь.

Наконец высота взята. По инерции идем дальше. Левый фланг загнулся, роты перемешались. Команд никаких нет, и как-то само собой получилось, что за околицей, на хорошо прогретом и сухом кладбище начало собираться все больше и больше наших бойцов. Установилась непривычная тишина. Только сейчас увидели, как ласково и ярко светит солнце, как дрожит над землей водянистое марево весенних испарений. Между могильными холмиками тихо колышется под легким ветерком сухая шелковистая трава-мурава. Кое-где, на самом припеке, пробиваются первые зеленые стебельки. Даже черные, покосившиеся деревянные кресты не портят весеннего солнечного полудня после успешно завершенного боя.

От хутора кладбище отгорожено непролазной чащей низкого терновника. Все обходят ее стороной, всех тянет на солнечный сухой пригорок. Напряжение постепенно спало, и только теперь чувствую, как дрожат уставшие ноги, как неприятно липнет к телу мокрое от воды и пота обмундирование и как таинственно и волнующе пахнет прошлогодним высохшим чабрецом.

А пока нет команды, бойцы зря времени не теряют. Кто тут же прикорнул, опершись спиной о теплый деревянный крест, кто протирал оружие или жадно затягивался самокруткой. Домовитый Чернобай, сев между двумя еле приметными могильными холмиками, доставал из вещмешка кусок желтого сала и черные подмоченные сухари. И лишь Вася Седак почему-то с тревогой посматривал на заросли дерезы и на все растущую толпу бойцов.

— Не сбиваться в кучу! — не выдержал Седак, поднимаясь на ноги.

И как раз в этот момент из чащи дерезы пулей вылетел большой серый волк с оскаленной пастью, низко опущенным хвостом, желтыми подпалинами на животе. Он бешеным махом понесся в сторону пологой возвышенности, за которую недавно бежали немцы.

— Волк! Волк!.. Аля-ля-ля! Ату! Ату!

Одиноко хлопнул чей-то выстрел. Волк наддал еще быстрее.

— Бей по собаке! — неожиданно крикнул Седак, хватаясь за автомат.

— Волк! Волк!

Фыркнула очередь, другая.

— Прекратите стрелять! Перестаньте, чудаки! — так и вскинулся Чернобай. — Собака это! Овчарка!

— Волк! Ату! Ату!

Многие схватились за оружие. Появление волка необыкновенно развеселило ребят, и хотя каждый из них, может, никогда и не видел его, поддался общему охотничьему азарту, словно и не было сегодняшнего боя, не было охоты на зверя более крупного и страшного.

— Ну что, герои, подстрелили волка? — смеется Чернобай, довольный тем, что никто не попал. — Овчарка это самая настоящая, и не такая она дура, чтобы лезть под ваши глупые пули. Собака — самое умное животное. Недаром нарекли ее первым другом человека…

И опять понесло Чернобая. Где были, где небылицы. Да и какая бойцам разница. Главное — нашелся словоохотливый рассказчик, и его далекое от сегодняшнего боя, от всего только что пережитого повествование успокаивало, хоть на несколько минут переводило мысли, переключало нервы на простой, мирный житейский лад.

Ну что ж, собака, пусть будет собака. Но почему она вдруг выскочила из зарослей дерезы? Почему на нас никакого внимания? Кто ее там держал? И почему помчалась не куда-нибудь, а к немцам?

— Встать! Бегом рассредоточиться! — вдруг закричал Седак. — Взвод, айда со мной, обследуем кусты.

Что было потом, и сейчас вспоминается отрывочно, словно в кошмарном сне. Враз что-то грохнуло. Вокруг заплясали огненные нити, что-то затрещало громко и часто. Кто-то вскрикнул. Топот ног. Лихорадочная суета. Чья-то на высокой ноте команда:

— Ложись! Куда ты?! К бою!..

Одни упали наземь, изготавливаясь к стрельбе, другие метнулись назад, за кладбище. Падаю между могильными холмами, торопливо заряжаю «Дегтярева». Рядом валится незнакомый убитый наповал боец. Успел заметить над кустарником сизый дымок, а под ним, у самой земли, блеклые мигающие огоньки. По нас в упор били из хитро устроенной засады. Трещали автоматы. Строчил пулемет.

Разрывные пули звучно щелкали о землю, о черные деревянные кресты. Казалось, стреляют со всех сторон.

Лихорадочно мечется вместе с нами высокий, худой, в длиннополой шинели и больших круглых очках неведомо кем из ребят и где взятый пленный. Он явно не поймет, что ему делать, и, пригнувшись, зайцем скачет по кладбищу. Пули почему-то щадят его.

— Пристрелите гада! Удерет! — кто-то кричит громко и зло.

Может, потому, что ни к кому конкретно эта команда не относилась, в пленного не стреляли.

— Нихт удерет! Нихт удерет! — лопочет он и падает за соседний холмик рядом со мной.

Минутное замешательство прошло, и мы, сначала вразнобой, а потом дружно ударили по кустам дерезы. Из-за ближних могильных холмиков туда полетело несколько гранат. Огонь засады стал заметно слабеть, а вскоре утих совсем.

Только теперь осматриваюсь вокруг. Невдалеке в разных позах лежало несколько наших убитых бойцов. За ними молодой круглолицый солдат, лежа на боку, неумело бинтует себе шею и морщится от боли. А рядом, охватив обеими руками голову и уткнув лицо в землю, воет фашист.

— Нихт бегу… Гитлер капут… Нихт бегу…

Неожиданно с пологой возвышенности, куда отступили фашисты и куда только что убежала собака, послышались яростная стрельба и громкие непонятные крики. Противник кинулся в контратаку. Но это уже не застало нас врасплох, а тем более — не испугало. Развернувшись в ту сторону, мы ударили таким плотным, яростным огнем, что гитлеровцы словно споткнулись, залегли, поползли обратно. И тогда без команды перемешанные роты бросились врукопашную. Оставив убитых, гитлеровцы бежали.

А когда совсем стихла эта неожиданная стычка, из простого любопытства мы пошли посмотреть в заросли кустарника, где была устроена засада. В самой чаще, в неглубокой сухой канаве увидели несколько окопов в полный рост. Вокруг густая россыпь стреляных гильз. На дне одного из окопов и рядом с ним четыре еще не остывших трупа. На бруствере опрокинутый взрывом пулемет с разорванной лентой, неначатый ящик с патронами. А чуть в сторонке — расстегнутый собачий ошейник с коротким ременным поводком, привязанным за сухое терновое корневище.

— Да, хитро придумали. Поддали нам жару, — задумчиво говорит Седак и разгадывает их замысел. — Решили с двух сторон ударить. Как-то доперли, что мы выйдем как раз на кладбище и здесь начнем топтаться, как на базаре. Вот тебе и волк… А собака вроде посыльного, чтобы одновременно оттуда и отсюда…

Да, похоже, что так оно и было. Наполовину удался замысел. К счастью, не совсем.

Но весельчак Вася долго не мог быть задумчивым и удрученным.

— Ну что, Чернобай, друг человека, говоришь? «Не стреляй! Не стреляй! Это овчарка!» Вот тебе и овчарка. Чуть бы пораньше ее выпустили — не пригодились бы тебе больше новые обмотки.

Чернобай конфузливо улыбается:

— Конечно, надо было бы ее подстрелить, если ее в такое дело впутали. А вообще-то собака и в самом деле друг человека. А только разве фашист — человек?

НА КРЫШЕ ВАГОНА

Мы блаженствуем. Ярко светит уже не жаркое солнце ранней осени. Оно хорошо прогрело полукруглые жестяные крыши товарных вагонов и сейчас мягко отдает уютное тепло сквозь разостланные шинели. Прохладный бархатный ветерок ласкает лица, деловито относит в сторону косматый хвост паровозного дыма, и мы словно плывем сквозь тугой пьянящий запах карпатских лесов и полонин.

Вагоны слегка покачивает. Многих моих друзей уже убаюкало, и они, вытянувшись поперек крыш, сладко спали.

А мне не спится. Не могу уснуть по той немаловажной причине, что еду по железной дороге первый раз в жизни. Да, первый раз.

Сегодня нам просто повезло. Вот уже сколько дней после выполнения трудной задачи командования в прифронтовой полосе мы догоняем свою часть, которая ведет бои где-то в долинах Трансильвании. Добираемся как придется. Больше шагаем пешком, ориентируясь по фронтовым дорожным указателям, расспрашивая встречных шоферов. Случалось, попадались попутные машины, и тогда совершали стремительный бросок вперед. Но такое бывало нечасто.

Сегодня, после ночлега в заброшенном сарае с прошлогодним пыльным сеном, мы вновь вышли в путь и неожиданно оказались на полуразрушенной железнодорожной станции, с которой по наспех восстановленному пути шел к фронту эшелон. Его охраняли несколько пожилых солдат и такого же возраста лейтенант. Нас взяли охотно. Лейтенант посоветовал равномерно расселиться по крышам закрытых и запломбированных вагонов и, в случае чего, быть готовыми, как он выразился, отстаивать эшелон, не жалея живота своего. Впереди начинались Карпатские горы, леса, в которых бродили остатки вражеских дивизий.

И вот я на крыше большого четырехосного вагона. С высоты далеко видно во все стороны, и мне кажется, что я птицей парю над глубоким ущельем. Впереди весело попыхивает дымом облезлый, с мятыми боками паровоз. По временам он тонко сипит тугой струей белого пара, подает короткие сердитые гудки, будто недоволен частыми крутыми поворотами, на которых волей-неволей приходится сбавлять бег.

По сторонам сплошным ковром курчавятся покрытые лесом горы. Лишь изредка проплывет чистая, словно подстриженная поляна со стожками сена.

За каждым поворотом горы становились все круче, все чаще из сплошной зелени лесов поднимались голые каменистые утесы.

Далеко внизу пенилась торопливая горная речка. Вдоль нее и шел железнодорожный путь, лишь изредка отклоняясь в сторону, срезая углы. Было страшновато глядеть вниз на замшелые мокрые валуны и темные водовороты. Но ведь можно и не глядеть туда, а вот так лечь на спину и любоваться бездонным голубым небом, вершинами высоких таинственных гор.

На душе покойно и легко. Хорошо думается в блаженной сладкой дреме. В голову лезут разные философские мысли…

И надо же так обернуться делу, что вот я, парень из самого глухого на Кировоградщине села Иванковцы, куда в пору осеннего бездорожья могла пролететь только птица, перешагнул государственную границу. Перешагнул и освобождаю эту сказочно-таинственную, загадочную Европу, которую знал лишь по школьным учебникам. Освобождаю, а сам до сегодняшнего дня и поездом-то ни разу не ездил. Да что там поездом! На обыкновенном грузовике проехал всего лишь один раз.

Впервые… Многое мне приходится делать, видеть и чувствовать впервые.

Словно во сне, чудится тихий вечерний закат. Пахнет парным молоком, скошенными хлебами и горьковатой полынью. Пережевывая жвачку, солидно и неторопливо бредут располневшие за день ленивые коровы. Притихли уставшие мальчишки, гурьбой идущие за чередой. Нежно ласкает теплая дорожная пыль побитые колючками босые ноги. Кажется, они сами несут меня домой, словно и не было позади длинного пастушеского дня на холмах и луговинах Холодного яра. И была тому причина немалая: дальний родственник и однофамилец Оноприй — шофер единственной в селе полуторки — пообещал матери, что подъедет на рассвете к нашему дому, и мы повезем на Знаменку продавать цыбулю.

Побывать на станции, посмотреть настоящие паровозы, послушать их пронзительные гудки, от которых закладывало уши, бесплатно выпить на почте полную кружку колючей сельтерской воды было заветной мечтой каждого мальчишки. А тут ехать на Знаменку, да не на лошадях или волах, а на машине Оноприя…

Был тот Оноприй среди сельских мальчишек личностью легендарной. Это он первым в селе, подняв тучи пыли, разогнав обезумевших собак и кур, протарахтел по улице на новенькой полуторке, пахнущей свежей краской, бензином, запахами далеких, таинственных городов.

Не всем удавалось прокатиться на той машине. Потому, заслышав ее гул и скрип растрепанного деревянного кузова, мальчишки со всех ног бросались к повороту дороги, где Оноприй сбавлял ход и можно было догнать полуторку, уцепиться за железные крючья бортов. Висели мы на тех крючьях почти до полного удушья, потому что в озорной игре первенство признавалось за тем, кто дольше продержится.

За поворотом Оноприй прибавлял ход, но это не пугало: в любой момент можно без опаски шлепнуться в полуметровую мягкую дорожную пыль.

А еще мы знали, что в кузове полуторки, сразу же за кабиной, стоял заветный деревянный ящик. Были в том ящике вещи для нас бесценные — куски рваных резиновых камер. Наиболее везучим удавалось на ходу забраться в кузов, наспех отхватить полоску резины, и тогда среди мальчишек разносилась молва: у Ваньки Пискуна появилась необыкновенно дальнобойная рогатка. Пущенная с кладбища гайка достала окна бабки Секлеты, а драчливому петуху Петра Клацала жить осталось недолго…

Не довелось мне уснуть в ту тревожную, длинную ночь. Все чудился за темным окном далекий гул машины. Едет…

Много раз глухими ночами вскакивал я с твердой лежанки в великой надежде: едет… Так и не заехал за нами Оноприй.

А через несколько лет, когда в нашем селе хозяйничали оккупанты, везла меня на Знаменку чужая машина. Зверем ревел мотор огромного грузовика, заглушая плач и причитания девушек, крики прощания ребят.

Вот уже показалась станция, та самая Знаменка. Совсем близко пыхтит паровоз, стоя в упряжке длинной вереницы товарных вагонов с зарешеченными окнами. Скоро побегут они, эти вагоны, далеко-далеко, в проклятую неметчину, откуда возврата нет.

Злобно хрипят овчарки. Словно отсчитывая время, мерно бьют перрон кованые сапоги.

— Шнель!.. Шнель!..

Давит душу низкое осеннее небо. Воздух пропитан чем-то чужим, нереальным, во всем — запах смерти…

Будто в тумане, за дрожащим маревом горьких слез видятся тихие вечерние закаты, утопающие в садах хаты родного села, росные утренние тропы в разнотравье Холодного яра. Как давно это было, как далеко все ушло!

Невыносимая тоска сжимает сердце. Э-э, будь что будет! Прыжок с кузова. Рывок за угол. Сухой треск автоматной очереди. Свист в ушах и бешеный стук сердца. А потом многие дни скитаний по заброшенным хуторам и буеракам Черного леса…

Совсем недавно впервые в жизни пришлось проехать и на трамвае. Небольшой, чистенький румынский городок Бакэу был так удачно охвачен с двух сторон нашей кавалерией, что даже трамваи ходили по его улицам, невозмутимо и весело вызванивая малиновыми колокольчиками. Мы оказались в числе первых русских солдат, увиденных румынами на улицах города. Комсомольцы-подпольщики с большими красными бантами на груди прямо у обочины дороги предлагали умыться, угощали горячим чаем и хрустящим домашним печеньем. Чернобородые старики молча протягивали большие глиняные кружки с молодым прозрачным вином.

Собственно, ехать на этом маленьком облезлом трамвайчике нам было некуда и незачем. Но как приятно на ходу вскочить на подножку, вцепиться в отшлифованные руками блестящие медные поручни и под звуки веселых колокольчиков плыть по многолюдным и уже мирным улицам.

Кто-то из моих дотошных однополчан присмотрелся, что был тот трамвайчик нашим неудачливым земляком, должно быть, увезенным на чужбину оккупантами. На коричневых от времени дощатых стенах и жестких скамейках можно было прочесть вездесущее: «Ваня + Катя = любовь», «Витька дурак», «Одесса-мама» и другие знакомые слова и многозначительные выражения.

Но что мне до всего этого! В тот же день в мятом солдатском треугольнике полетела в родные Иванковцы взволнованная весть: «Я уже за границей. Идем вперед…» И, как бы между прочим, упомянул, что ездил по чужому городу на трамвае. Я-то хорошо знал, что никто из моих односельчан никогда и не видел этого самого трамвая…

Философские размышления прервали шипение тормозов и непонятный крик со стороны паровоза. Там, на крышах вагонов, творилось что-то невообразимое. Все почему-то стояли на полусогнутых ногах, непонятно жестикулировали над головой руками и с ужасом смотрели куда-то в одно место. Некоторые вдруг ни с того ни с сего прыгали в каком-то странном бешеном танце или, упав на колени, застывали с протянутыми руками, словно молящиеся бедуины.

Что за чертовщина! Одурели, что ли, ребята? Может, в вагонах что-то случилось и сейчас бабахнет? А топот все ближе ко мне, все громче крики…

— Берегись!

И только теперь я с ужасом понял, в чем дело. С придорожного столба свисал ржавый крючковатый провод. Он впритирку царапал крыши и мог запросто стянуть зазевавшегося пассажира под колеса вагонов или в пропасть, на осклизлые камни пенящейся внизу реки.

Вот провод ближе, ближе… Вот он уже на соседнем вагоне… Что делать? Хватать руками и бросить через голову? А вдруг ток… Перепрыгнуть… А если упаду… Высоко очень…

Сам не помню, как схватил провод руками, перекинул через голову, да прямо под ноги Ивану Подвыженко, на соседний вагон. Иван козлом взбрыкнул на одном месте, перемахнул через провод и, поняв, что опасность миновала, дурашливо заорал:

— Николаха, держи рюкзак! Держи! Гибель!

Мой земляк, такой же восемнадцатилетний, Николай Мизненко никогда не расставался с туго набитым трофейным рюкзаком, покрытым сверху рыжей телячьей кожей, шерстью наверх. Никто из нас не имел даже простого вещмешка — все солдатское богатство умещалось в кармане — и потому над запасливостью Мизненко всегда подтрунивали.

— Погибаем! Ой-ой-ой! — дико орал Иван, давясь смехом.

Мизненко с выпученными от страха глазами ошалело метался по крыше вагона. Крепко прижимая к себе тугой рюкзак, он затравленно искал безопасный угол, но неумолимо приближавшийся провод с такой притиркой царапал крыши, что увернуться от него было невозможно.

Все с затаенным вниманием смотрят на трухнувшего Мизненко, боясь самого худшего. Вот провод ближе, ближе… Николай замер в позе боксера, ждущего удара. Прыжок! Короткая ожесточенная схватка. И все кончено… Мизненко обессиленно сидит на крыше, а рюкзак, мелькая рыжей шерстью, прыгает по камням далеко внизу, у самой речки…

Однако, черт побери, не так уж безопасно ехать на крыше вагона. Еще, чего доброго, свалишься вниз или стянет проводом, как тот рюкзак. Не говоря уж о том, что стрелять по нас из придорожных кустов можно без промаха.

Притихли ребята, не спят, настороженно оглядываются по сторонам. Но вокруг такая благодать, так безмятежно ласково светит солнце, что напряжение спадает, легкое покачивание убаюкивает, и я засыпаю сладким блаженным сном.

Просыпаюсь от какого-то шума и странного, тревожного гудка паровоза, вдруг прервавшегося, словно его чем-то придушили.

Что происходит, осмыслить не успел. Только увидел, что дорога вдруг уперлась в отвесную каменную скалу с черной закопченной дырой, откуда клубами валил густой дым. Дыра огромной пастью поглощала вагоны. Почему-то казалось, что сразу же за сводами пасти вагоны вместе с людьми летели куда-то вниз, в какую-то преисподнюю и там бесследно исчезали.

Прыгать! Прыгать, пока не поздно! Уже проглотило половину эшелона вместе с ребятами. Ближе, ближе черная пасть… Метнулся на край крыши. Мелькнула перед глазами каменистая обочина. Страшно! Разобьюсь…

— Тонне-ель! — протяжно несется откуда-то издалека.

В тот же миг оглушил, вжал в крышу вагона дикий грохот. Неистовый шум, свист, скрежет и лязг железа несся со всех сторон, словно вагон выехал в огромное жестяное ведро, по которому изо всей силы колотили палкой, обдавали струей сжатого воздуха и качали из стороны в сторону. Кромешная темень. Дымное удушье…

Первая мысль — стянет! Стянет чем-нибудь с крыши, под колеса, которые глухо и ритмично выстукивали где-то внизу. Расплющит, раздавит в лепешку… Плашмя вытягиваюсь поперек вагона и всем естеством чувствую, что где-то совсем рядом, над самой спиной, проносятся какие-то крючья, острые выступы скал, обрывки проволоки. Вот-вот заденет и…

А еще чувствую, что задыхаюсь. Словно окунулся головой в дымоходную трубу. Ни глотка воздуха! Еще минута — и все будет кончено. Лихорадочно ищу спасения. Приходит мысль, что внизу дым реже. По-пластунски ползу в торец крыши, нащупываю руками железную скобу. Одну, вторую… По этой лесенке спускаюсь до самых буферов и чувствую, что спасен — дышать легче.

Совсем рядом ритмично стучат колеса. Но это уже не страшно. Руки мертвой хваткой держатся за скобу…

А через минуту вновь ярко засветило солнце, дохнуло в лицо такой удивительно чистой свежестью, что слегка закружилась голова, и чтобы не свалиться под колеса, я осторожно и медленно полез на крышу.

Вскоре эшелон остановился на маленьком пустынном полустанке, и мы узнали, что дальше он не пойдет. Собрались у паровоза. Все закопченные, грязные. Подсчитали потери. Они оказались невелики: кроме рюкзака Николая Мизненко с рыжей телячьей шерстью, стянуло одну шинель и разорвало рубаху на спине Ивана.

Почему-то именно потеря рюкзака всех необыкновенно развеселила.

— Как же, Николаха, ты теперь до Берлина дойдешь без припасов-запасов? — как всегда первым начал подшучивать Иван Подвыженко.

— Отстань! — злится Мизненко, и от этого хохот еще громче.

— А знаете, братва, — уже серьезно начал Подвыженко, — сегодня первый раз я на поезде проехал. И сразу столько приключений…

— И я, — улыбается щербатой улыбкой сержант Игнатовский.

— Я тоже.

— И я впервые.

И, к удивлению, оказалось, что все в этой необычной команде, за исключением Мизненко (его отец был знаменским железнодорожником), сегодня впервые в жизни ехали на поезде.

— Ничего, ребята, не ваша вина, что впервые, — задумчиво говорит пожилой машинист в промасленной, без погон солдатской гимнастерке. — А все-таки далеко еще до вас просвещенной Европе…

Вскоре мы шагали по обочинам дороги привычным размеренным шагом. Шагали туда, где все громче слышалась грозная, неумолчная скороговорка фронта.

ОРУЖИЕ ПОЛОЖИТЬ…

Колонна военнопленных медленно втягивалась в очередное на нашем пути румынское село. Солнце клонилось к закату, но все еще стояла душная безветренная жара и поднятая сотнями ног дорожная пыль долго держалась на одном месте густой серой завесой. Устали и пленные, и мы — их конвоиры. Было решено, что пройдем вот это самое село и где-то за его околицей сделаем привал. По опыту знали: там непременно будет колодец с высоким журавлем, деревянной, темной от времени бадейкой и длинным долбленым корытом, всегда доверху наполненным чистой холодной водой. Вблизи колодца наверняка будет стоять серый, плотно сбитый гурт овец, охраняемый молчаливым пастухом в высокой черной папахе, с длинным крючковатым посохом и лохматой сторожевой собакой. Там, на лужку или на выгоне, наш переводчик — немец Иван встанет во весь рост на единственную нашу повозку, приложит ко рту ладони и громко крикнет: «Ахтунг! Ахтунг!» И уже более умеренным голосом передаст распоряжение старшего конвоя лейтенанта Аверьянова свернуть вправо или влево, наполнить фляги и котелки водой, умыться, кто желает, перекусить и при всем этом соблюдать строгий порядок. Особо будет предупреждено, что далеко от общей группы отходить нельзя. Это расценится как попытка к бегству.

Две такие попытки за время пути уже были, нам пришлось применять оружие, но, к счастью, обошлось без крови.

С немцем Иваном мы познакомились в начале пути. Колонна военнопленных сформировалась в каком-то небольшом венгерском городишке, где находился временный лагерь для тех, кто сдался нашим наступающим частям или был выловлен в прифронтовых лесах. Набралось пленных немало. Нам, небольшой команде молодых солдат во главе с лейтенантом Аверьяновым, приказали отконвоировать двухтысячную колонну в Молдавию, в город Бельцы, в большой пересыльный лагерь. Привести всех в целости и сохранности. Всех до единого! Сдать большой запечатанный конверт в штаб лагеря и возвращаться в свою часть, которая с боями шла по венгерской равнине.

Когда пленные получили у наших фронтовых интендантов по солдатской норме сухой паек на всю дорогу и колонна готова была тронуться в путь, незнакомый пожилой полковник с усталым серым лицом подвел к нам высокого худого немца в помятой солдатской форме без погон.

— Это будет ваш переводчик. Тоже военнопленный. Входит в общий счет.

Пленный, видимо, не очень тяготился своим положением. Лихо стукнув каблуками тяжелых кованых сапог, он всем поочередно протянул руку и смешной скороговоркой представился:

— Я есть Иоганн Фишер. Рабочий из Гамбурга. Гитлер капут! Рот фронт! Иоганн по-русски — значит Иван. Я есть Иван…

Полковник молча улыбался.

— Ну вот и хорошо, познакомились. А теперь отойдем в сторону, посоветуемся.

Откровенно говоря, нам не очень-то нравилось это неожиданное задание командования. Черт его знает, как поведут себя пленные в пути, что у них на уме. А ведь будут и ночи, и леса. Их две тысячи, а нас двадцать… Потом — почему такая разношерстная колонна? Тут и офицеры, даже старшие среди них есть. Большинство — немцы. Но имеются и мадьяры, более роты. А замыкают колонну полтора десятка румын. Обыкновенные сельчане: в домотканых свитках, постолах и высоких бараньих шапках или мятых засаленных суконных шляпах. Среди румын лишь один был в военной форме без погон — щуплый темноволосый парень в щегольском галифе и разноцветных обмотках на тонких ногах.

Полковник, словно догадываясь о наших сомнениях, начал с главного:

— За побеги особенно не волнуйтесь. Это вам не сорок первый. Вон слышали, как Иван-Иоганн запел: «Рот фронт! Гитлер капут!» Рабочий из Гамбурга, видите ли. Но ухо держите востро. Известно, что есть тут среди них и эсэсовцы, и, наверняка, гестаповцы. Поди разберись. Некогда, да и не наше дело. В тылу разберутся. С оружием обращайтесь осторожно. Пускайте в дело только в крайнем случае. И запомните: ваша задача — доставить в лагерь всех. Никого не обижать. Не велика честь обидеть безоружного…

О румынах полковник сказал отдельно:

— Этих захватили в лесах вместе с немцами. Говорят — забрали насильно, были повозочными. Фашисты их не отпускали, по какой-то причине водили с собой, хотя и повозок, и лошадей давно уже не было. Документов, разумеется, никаких. Кто их разберет? Уверен, в Бельцах наведут справки, разберутся и отпустят по домам. Ну, трогайте…

За дорогу выработался наиболее удобный ритм движения, устоялся свой порядок и все шло сравнительно благополучно. В самой голове колонны молча, размеренно вышагивали офицеры. Они никогда не переговаривались между собой, не менялось выражение их лиц и, казалось, глаза, не мигая, остекленело смотрят куда-то вдаль, в одну точку.

Мой земляк и одногодок Федор Луценко, большой охотник пофилософствовать и посудачить по любому поводу, подолгу молча и незаметно наблюдал за ними.

— Думают господа офицеры. Кончилась коту масленица. Капут райской жизни и розовым мечтам. Владыки мира, мать вашу…

Федор зло щурит серые в крапинку глаза, рыжеватое, усыпанное темными конопатинами лицо заметно мрачнеет.

— Вот посмотрите — в первой шеренге, второй слева. Мордастый такой… Подбородок, как у бульдога. На мундире темнеют пятна от наград. О чем задумался? Может, вспоминает, как вешал наших? Как стрелял в затылок детям? А может, жалеет, что не успел с Федьки Луценка содрать три шкуры или запороть до смерти?

Сержант Евгений Игнатовский широко смеется:

— Что ему думать? Небось рад, что жив остался.

— Рад-то рад, да ведь остался у разбитого корыта, — вмешивается обычно молчаливый и застенчивый Володя Янчук. — То был царь и бог, рабы ему прислуживали, а теперь самому надо будет на хлеб зарабатывать, если помилуют.

Основная масса колонны — солдаты. Не трудно было заметить, что они рады плену, рады тому, что с каждым днем все дальше уходят от войны и, вполне понятно, все больше появляется шансов когда-нибудь вернуться домой. В строю они о чем-то шептались, спорили, на привалах рассаживались группами, и разговор продолжался. Думают солдаты…

За немцами, почти в самом хвосте, шла рота мадьяр. Вел роту невысокий, аккуратно одетый унтер. Удивляли мадьяры строгой дисциплиной, выправкой и какой-то внутренней собранностью. Все они были подтянуты, аккуратно заправлены, и не было случая, чтобы кто-нибудь хотя бы на шаг отошел от строя или сделал что-нибудь без разрешения старшего.

Уже на второй день пути мадьяры и напугали нас, и рассмешили. Где-то около полудня, когда солнце, казалось, расплавило серое небо, колонна начала растягиваться, движение замедлилось. Вдруг в строю мадьяр послышался приглушенный вскрик, и в тот же миг гулко ударил тяжелый солдатский шаг. Рота зашагала строевым. Мы невольно схватились за оружие, а унтер поднял руку, озорно сверкнул глазами:

— Карашо!

Что-то скомандовал строю, и он опять заколыхался обычным походным шагом. Так повторялось ежедневно по нескольку раз. Мы к этому привыкли и уже больше не обращали внимания. То был, думается, простой и бесхитростный способ поддержать дух, собрать силы, чтобы хватило их продержаться еще немного, до того дня, когда будут сняты опостылевшие мундиры и наступит новая, совсем уже мирная жизнь.

За всю дорогу никто из мадьяр не заболел, не отстал и даже не натер ноги.

Замыкали колонну румыны. Они шли растерянной, молчаливой гурьбой, и в их широко раскрытых глазах затаились извечная крестьянская кротость, страх и недоумение.

Где-то на полпути появились первые больные. Лейтенанту Аверьянову все чаще приходилось обращаться к сельским властям — примарю — с просьбой дать на день-два лошадей и подводчика, найти фельдшера, который мог бы поврачевать пленных. И тогда усаживались больные на скрипучую, моренную временем арбу, и какой-нибудь вчерашний гауптман, оберст или обычный солдат фюрера, радуясь такой удаче, старательно и услужливо помогал вознице подгонять веревочным хлыстом ленивых круторогих быков.

Наша единственная повозка катила последней. На ней мы поочередно отдыхали, везли нехитрые солдатские пожитки. Сейчас большинство конвойных несли свою службу по сторонам колонны и лишь мы с Игнатовским, Федей Луценко и весельчаком Иваном Подвыженко сидели на фурманке, молча глядели на проплывающие мимо бедные крестьянские хаты с обшарпанными закопченными крышами, невероятно маленькими окнами, янтарными початками кукурузы и связками красного перца под стрехами.

Из-за плетней испуганно и удивленно глядели женщины, провожая молчаливыми и тревожными взглядами неожиданную и странную процессию. Из подворотни с дурным лаем кинулся на дорогу лохматый, в репьях пес, но вдруг круто развернулся и с ошалелым, полным ужаса визгом бросился назад.

— Фашистского духа испугался, — хохочет Луценко.

И тут мы заметили, что среди сельчан началась какая-то паника, тревожная суета. Захлопали калитки. Забегали дети. Женщины, показывая в нашу сторону, что-то возбужденно и взволнованно выкрикивали.

— Что это они засуетились? — спрыгнул с повозки сержант Игнатовский, вскидывая на плечо ремень карабина.

— Немцев, поди, испугались.

— Нет, что-то другое, — заметил рассудительный Луценко. — Может, кого в колонне узнали?

Среди конвоируемых нами румын тоже непонятное волнение. Один из них, высокий, худощавый, с холщовой котомкой за плечами, отстал на несколько шагов и с мольбой и страхом молча смотрел на нас большими печальными глазами. Громче закричали женщины. Некоторые из них выбежали на дорогу, и тогда румын о чем-то заговорил с ними, торопливо и возбужденно.

— А ведь это родное село нашего пленника, — первым разобрался Игнатовский, лучше нас зная румынский язык. — Женщины просят отпустить его. Жена здесь, дети.

— Может, и в самом деле отпустим? — неуверенно спрашивает Иван Подвыженко, глядя на Игнатовского.

— Да ведь приказано всех до единого доставить.

— Случай-то такой… Да и не фашист он.

— Ну хотя бы лейтенанта спросить, он за все отвечает, — колеблется Игнатовский.

Начальник конвоя лейтенант Аверьянов где-то впереди. А село уже скоро пройдем.

И тут мы увидели, как из заросшего лебедой переулка выскочила простоволосая, босая женщина с двумя малолетними ребятишками и со всех ног бросилась догонять уходящую колонну. Дети, загребая ногами жирную дорожную пыль, с трудом поспевали за матерью. Один из них отстал и громко заревел. Под мышкой у женщины трепыхал крыльями большой белый гусь, и казалось, что она не бежит, а летит. Все ближе, ближе…

Кинулся румын навстречу, но вдруг, словно споткнувшись, круто обернулся к нам. Застыла на месте женщина. Притихли дети. Пронзительно гагакнул гусь на вытянутых руках женщины.

— Иди! — растерянно говорит Игнатовский румыну и машет рукой. — Ну иди, чего боишься…

— Гуся предлагает в обмен за мужа, — грустно улыбается Подвыженко. — Эх ты, мать честная…

Почему-то остановилась вся колонна. Крайние немцы и мадьяры с любопытством смотрят назад. Тишина.

Румын, боясь повернуться к нам спиной, смотрит отчаянно, с мольбой, а сам мимо воли делает робкие шаги. Один, другой, третий… И снова стал.

— Думает — стрельнем в спину, — шепчет Подвыженко и, не выдержав, закричал: — Да иди же, не бойся! Никто не тронет. И никакого нам гуся не надо!

Затаилась деревня.

— А ведь и в самом деле боится. Оружие на повозку! — резко командует Игнатовский и первым бросает карабин на солому фурманки.

Мы поспешно сложили оружие, отошли в сторону.

— Иди!

Кинулся румын к жене, подхватил на руки детей, и все застыли в судорожном объятии. Гусь шлепнулся в пыль и, не понимая, что происходит, загоготал удивленно и растерянно.

Колонна тронулась. Наша повозка уже скрывалась за поворотом, а румын все еще стоял на дороге в кругу растущей толпы сельчан. Но вот он выбрался на обочину и, сложив ладони рупором, закричал протяжно и прерывисто:

— Мулцумеск! Мулцумеск! Фрумос! Аштепцим визити думнявуастрэ![1]

Мы долго ехали, взволнованные, притихшие, словно были в чем-то виноваты.

А мне почему-то пришел на память тот весенний, ясный и тихий полдень в родном селе Иванковцы. Буйно цвели сады. Над притихшей, настороженной землей густыми волнами плыли пьянящие, будоражащие душу запахи весны. В белой вишневой кипени неистовствовали соловьи. И вдруг словно дохнуло могильным холодом, будто угасло яркое солнце, исчезла весна. Где-то вдали послышались невнятный, тревожный шорох, хриплый собачий лай и короткие, такие нелепые в этом весеннем буйстве хлопки выстрелов. Ближе, ближе…

Затаив дыхание, сидим за плетнем, со страхом и невыносимой жалостью смотрим на дорогу.

— Шнель! Шнель!

Волоча ноги, изможденные голодом и жаждой бредут пленные красноармейцы. Грязные бинты, свежие кровоподтеки, непокрытые головы. Отстают, отсчитывают последние в своей жизни шаги, вконец ослабевшие.

— Шнель! Шнель!

И короткая строчка автоматной очереди, пистолетный хлопок.

Кто-то из женщин подбежал к страдальцам с ведром воды и кружкой. Потянулись изможденные руки.

— Цюрюк!

И хлопок выстрела. Падает в дорожную пыль бездыханное тело…

В тот день вырос в вишневом саду холмик безымянной могилы. Глухой, дремучий и одинокий дед Никола, в чьем саду похоронили женщины неизвестного красноармейца, часто приходил на могилку, крошил зачерствелый хлеб, тихо пел какие-то одному ему известные песни. Иногда, бывало, брал дед с собой чекушку самогона, выпивал рюмку-другую и там же засыпал.

Умер дед Никола. А над безымянной могилкой все так же шепчется листва и ясными весенними ночами поют соловьи…

Идет колонна все дальше и дальше от фронта. Шаркают по горячей земле тысячи ног. Бесконечно и монотонно скрипит повозка, устало фыркают лошади.

…А ведь мы и в самом деле заехали в гости к тому румыну. Колонну военнопленных благополучно сдали в Бельцах. Правда, довели не всех. После того случая одного за другим отпустили всех румын.

Никто не спрашивал нас на сборном пункте, куда делись румыны. Должно быть, ясно было и так.

А через несколько дней, оставив в Бельцах военнопленных, мы тем же путем возвращались назад.

Гостили у того самого румына. Не было конца молодому вину. Отошел душой хозяин. Повеселела хозяйка. Носятся по двору шаловливые дети.

На прощанье хозяин налил каждому фляжку вина. Хозяйка кинулась ловить знакомого нам гусака — зажарить на дорогу.

— Не надо! Пусть живет, — запротестовал Игнатовский. — Есть у нас сухари, консервы…

ПРИСЯГА

Под яркими лучами полуденного солнца словно огнем горела красная скатерть на продолговатом, с резными ножками столе, принесенном нами из пустого разрушенного дома. Тугой весенний ветерок, озорничая, трепыхал краями кумачового полотнища, норовил поднять его к голубому безоблачному небу. Чтобы этого не случилось, лейтенант Шапкин приказал по углам стола разложить автоматные диски, а лежащую посредине большую красную папку придавить ребристой противопехотной гранатой-лимонкой без запала.

Конечно, с точки зрения строгих правил войны мы поступали неразумно и легкомысленно. Стол, накрытый красной скатертью, плотные ряды солдат были хорошей приманкой для вражеских самолетов. Но командир пулеметной роты лейтенант Шапкин резонно решил, что опасаться нам особо нечего. Повсюду на берегу реки было много глубоких промоин, в которых, в случае чего, можно укрыться. Невдалеке густой стеной стоял высокий красноватый лозняк, а ближе к воде шумели непролазные заросли серого прошлогоднего камыша. Ну и, конечно же, лихой, смуглолицый, с черными цыгановатыми глазами комроты верно рассчитал, что сейчас — не сорок первый год, когда фашисты-летчики с кривой ухмылкой гонялись за одиночными бойцами, за обезумевшими от страха женщиной, стариком или ребенком на пыльных дорогах нашего отступления, поспешной скорбной эвакуации. Сейчас и не середина войны, когда «непобедимые солдаты великого фюрера» еще тешили себя надеждами на новые победоносные походы, на чудо-оружие, которое поставит на колени весь мир. Как-никак шел сорок пятый, и все реже и реже появлялись в небе фашистские самолеты. К тому же где-то невдалеке через могучую полноводную реку была наведена наша понтонная переправа и оттуда иногда доносился такой яростный лай зениток, что какой-нибудь одиночный вражеский самолет, торопливо прогудев над рекой и сбросив бомбы куда попало, улетал прочь и больше не показывался.

Но, пожалуй, даже не эти соображения были главными для лейтенанта Шапкина, когда он разрешил нам ставить стол на этом месте и накрывать его ярко-красной скатертью. Уж больно хотелось ему, да и этим, наголо остриженным молодым парням, прибывшим на пополнение, чтобы принятие присяги получилось как можно торжественней, чтобы этот веками освященный солдатский ритуал запомнился каждому на всю жизнь.

Мы стоим на зеленой лужайке плотным двухшереножным строем перед столом и с волнением ожидаем начала церемонии. Принимать ее, собственно говоря, будут не все, а только несколько молодых парней из западных областей Украины, которые совсем недавно прибыли к нам на пополнение. Но так уж заведено, что давать торжественную клятву испокон веков надлежало перед лицом товарищей, чтобы никогда не мог ты покривить душой перед ними, чтобы их строгий молчаливый взгляд в эти неповторимо торжественные минуты всегда был твоим судьей, твоей солдатской совестью. Ну а мы, кто уже побывал в боях, смотрели на новичков с некоторым чувством превосходства. Как же — фронтовики, над нашими головами уже свистели пули, мы уже смотрели смерти в глаза. А этим только предстоит.

Пока лейтенант Шапкин вместе с незнакомым усатым майором и штабным писарем раскладывали на столе какие-то бумаги, мы молча смотрели на широкий разлив могучей реки, на тугие, перегоняющие друг друга волны, которые тихо плещутся почти у самых ног. Голубой Дунай…

Странно, почему в песнях и музыке, в сказаниях и былинах его называют голубым, когда вот он — холодный и мутный, с темными водоворотами, с красновато-глинистыми перекатами у самого берега. Широко раскрытыми, задумчивыми глазами смотрим, как посредине реки, где-то смытые паводком, медленно плывут высокие копны сена. Плывут так ровно и так буднично, по-домашнему, словно здесь, на воде, и сметали их трудолюбивые и заботливые руки крестьянина. А чуть поодаль так же спокойно и тихо плыли деревья, кустарники — будто здесь, на волнах, они и росли. Целая роща. Видать, подмыло где-то торфянистый берег, оторвало и понесло до самого синего моря.

Далеко-далеко, на противоположном берегу видятся зазубрины каких-то строений, бесформенные кучи развалин. Голубой Дунай…

Я смотрю на широкий весенний разлив, на бегущие мимо волны, и меня одолевают какие-то странные чувства.

Не знаю, о чем думали стоящие рядом друзья-товарищи, а мне почему-то вспомнились тихие лунные вечера в днепровских плавнях, куда совсем еще недавно брали нас, мальчишек, отцы, отправляясь на ежегодные сенокосы. Вспомнились жаркие костры, на которых в закоптелых жестяных ведрах необыкновенно вкусно булькал заправленный салом кулеш и шипели на больших сковородах выменянные на пшено у местных рыбаков лещи и сазаны. Вспомнились прохладные росные рассветы, когда отец вместе с другими мужиками звонко правил мантачкой мокрую косу и, поплевав на ладони, брался за первую ручку покоса. Мы, мальчишки, вставали вместе с отцами и, засучив домотканые штанишки, бежали к воде. Днепр слегка парил сизоватым туманом и о чем-то тихо бормотал. Где-то за горизонтом вставало солнце, все больше и больше светлело на востоке небо, и широкий Днепр становился голубым-голубым… И невольно думалось: каким же тогда может быть далекий сказочный Дунай? Наверное, еще голубее.

Размечтался и не заметил, что к столу уже вышел невысокий худощавый парень в новом обмундировании, в натертых древесным углем ботинках, с вороненым автоматом на груди. Мы с любопытством смотрим в его курносое лицо и видим, как волнуется новичок. Судорожно вцепились в оружие пальцы больших крестьянских рук. Возбужденно блестят глаза, разрумянились щеки. Смотрим и видим, как все-таки легко отличить молодого, необстрелянного новичка от бойца-фронтовика, побывавшего в бою хоть бы один раз. Нет еще у него в глазах, во всей осанке той, еле уловимой удали, спокойной уверенности в движениях, в обращении с оружием, нет еще, видимо, в нем того зернышка, того ядра, которое делает его крепче, делает настоящим бойцом.

— Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии, принимаю присягу и торжественно клянусь… — дрожащим от волнения голосом читает парень.

Все молча, не шелохнувшись, слушают слова священного обещания, а я все больше и больше чувствую в душе какую-то неосознанную тревогу. Все сильнее стучит сердце, холодеет в груди, словно я кого-то обманул, будто висит на моей совести, давит душу какая-то тяжкая вина. Пробую отогнать гнетущие мысли, успокоить себя внушением, что уже воевал, в госпитале побывал, что не зря ведь наградили боевой медалью, а тревога не проходит, легче не становится…

Присяги я не принимал. Да, не принимал, хотя уже больше года был на фронте. Так уж вышло. Может, был где-то в отлучке, может, что-то помешало, и не смог я вместе со всеми принять тогда военную присягу. Не знаю. В моей солдатской книжке записано ровным казенным почерком неизвестного штабного писаря, что еще полтора года назад принял я торжественную клятву, а на самом деле — нет, не принимал. Не стоял вот так перед товарищами, не смотрел им в чистые строгие глаза, не говорил слов, нарушить которые было тягчайшим преступлением, смертельным грехом.

— …быть честным, храбрым, дисциплинированным бойцом, строго хранить военную и государственную тайну… — читает новичок.

Я слушаю, а мысли вновь мечутся по жизни, по кривым фронтовым дорогам в поисках оправдания и защиты. Чего искать-то? Просто не придал я значения тому, что не принял присяги. Ну, какая разница, скажите, пожалуйста, от того, говорил я эти строгие торжественные слова или не говорил? Не мог же я быть лучше или хуже, приняв или не приняв присягу? А выходит — мог. Иначе чего же я волнуюсь, чего тревожусь?

…Честным, храбрым, дисциплинированным…

Что касается честности и дисциплинированности, то тут, пожалуй, все было в порядке. С детства приучали нас, сельских ребятишек, родители быть людьми, почитать старших, никого не обманывать. Да и как можно было кривить душой, не подчиняться дисциплине в армии, которую так ждал в черные дни оккупации, со слезами радости дождался и встал в ее ряды на второй день после освобождения села.

А вот храбрым себя не считал. Правда, не паниковал, когда приходилось туго, не показывал спины врагу. Но ведь шел-то не сорок первый год. Был пулеметчиком, воевал, как другие. И немало удивился, когда из-за малолетства сняли меня с передовой, отправили на время в прифронтовой тыл и полковой писарь сказал:

— Возьми, парень, справку о том, что за бой в Молдавии ты награжден медалью «За отвагу». Останешься жив — пригодится.

Тогда действительно было трудно. Нас в батальоне к концу боя осталось немного и поговаривали, что наградят всех.

— …беспрекословно выполнять все воинские уставы, приказания командиров и начальников… — словно издалека доносится до меня глуховатый прерывистый голос.

Вроде и здесь у меня все в порядке. Ни разу, кажется, не было случая, чтобы схитрил, не выполнил того, что требовали командиры. Даже в тот памятный день, когда моя солдатская тропа сделала первый крутой и неожиданный поворот.

…На второй день после призыва нас, несколько парней-односельчан, из общего строя новобранцев отобрали и направили в какую-то таинственную спецроту. Вскоре оказалось, что ничего особенно загадочного и секретного в этой спецроте нет. Здесь ускоренными, фронтовыми темпами готовили огнеметчиков и младших специалистов-химиков. За месяц учебы я прошел весь курс науки и с двумя лычками на погонах в персональном порядке был направлен в один из стрелковых полков первого эшелона на должность химика-инструктора. Видно, не очень вчитывался штабной офицер в мое предписание, а может, очень уж тускло светила фронтовая лампа-молния из снарядной гильзы, только тут же вернул он мне документ и сказал коротко:

— В батальон Нилова.

Низкорослый, щуплый старший лейтенант Нилов, не в пример офицеру полкового штаба, внимательно изучил предписание и долго сверху вниз окидывал мою длинную, худую и нескладную фигуру.

— Химинструктор, говоришь?

— Так точно!

— Значит, собрался воевать газами-противогазами?

Молча смотрю на командира батальона и не пойму, почему он все больше и больше распаляется. Чем я провинился?

— Это не в те ли химики-финики метишь, которые всю войну в обозе сидят, газов ждут да трофеи первыми собирают? — подходит Нилов вплотную и тихой скороговоркой добавляет: — Прошлой ночью убило второго номера бронебойки. Пойдешь на его место. Марш на передовую!

— Есть на передовую!

Через час я уже был в полузасыпанной снегом траншее, за селом Турия, в двухстах метрах от врага, у длинного, двухметрового противотанкового ружья, которое видел прежде лишь издали.

Только позже узнал я, что был у старшего лейтенанта Нилова, в общем-то неплохого, боевого комбата, один странный недостаток: ничем не объяснимую неприязнь вызывал у него каждый высокорослый. Да разве виноват я был, что единственным в семье оказался почти двухметрового роста?..

А от стола с красной скатертью доносятся другие слова.

— …добросовестно изучать военное дело…

Во-во, изучать… Тут уж подстегивать нас, сельских парней, не приходилось. С детства приучены к труду, а оружие и всякая там военная техника всегда были делом увлекательным и любимым. За короткое время на химинструктора выучился, хотя и не пришлось им быть. А тогда, с бронебойкой этой… За один день обучил меня мой первый номер, коренастый вислоусый солдат, как надо обращаться с ней. Вот так заряжают, вот так прицеливаются.

— А самое главное — покрепче прижмись плечом к прикладу, а щекой вот к этой подушечке, — под конец теоретической части наставлял мой усатый учитель. — Иначе эта дылда двухметровая отдачей голову оторвет.

Практическую часть учебы, за неимением в данный момент настоящих немецких танков, мы завершили стрельбой по кирпичной железнодорожной будке, которая одиноко маячила на неприятельских позициях. Нам казалось, что там, за толстыми кирпичными стенами, таился вражеский пулемет, а может, снайпер. Двумя пулями высекли из кирпичной будки облачко красноватой пыли, и мой новый напарник удовлетворенно хлопнул меня по спине мерзлой рукавицей:

— Готово дело! Поздравляю!

А потом ходил в атаку с пулеметом Дегтярева, стрелял из тяжелого, как плуг, «максима». Всему приходилось учиться, все надо было уметь.

— …до последнего дыхания быть преданным своему народу, своей Советской Родине и Рабоче-Крестьянскому правительству…

От этих слов аж мурашки побежали по спине, вот-вот выскочит из груди сердце. Не раз приходилось слышать имена легендарных героев, бессмертная слава которых давно летала по всем фронтам. Они казались людьми неземными, пришедшими из былин и сказаний. А ведь были они, говорят, простыми солдатами. Прежде никому неведомый круглолицый паренек упал на вражеский пулемет и своей смертью спас других… Распяли изуверы раненого бойца на кресте, а он — ни слова… Где брали они силы? Что помогло им в смертный час? Присяга…

Так писалось в газетах и листовках. Так оно, пожалуй, и было.

Нет, не приходилось мне бывать в таких переплетах, когда не было уже никакой надежды на спасение, и не могу сам себе ответить на вопрос: «А все-таки? Смог бы? Хватило бы духу?»

В обычной боевой обстановке бывать приходилось. Видел в атаке рядом с собой не былинных героев, а обычных ребят, таких же, как и сам. Они делали свое солдатское дело буднично и просто, как делал и я вместе с ними.

— Если же по злому умыслу я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара…

Задумался, размечтался и не заметил, что уже заканчивает принимать присягу последний новобранец. Слова, как приговор, резанули слух, хлестнули по сердцу. Так что же выходит: не принимал я присяги? Оставил для себя лазейку? Вроде и нет мне дела до этих слов? Случись что, и будто есть у меня оправдание, будто и не виноват я?

— Разрешите, товарищ лейтенант! Разрешите обратиться!

Не ожидая ответа, нарушая всякие правила, торопливо выхожу из строя и растерянно останавливаюсь перед столом, накрытым красной скатертью.

— Разрешите и мне принять военную присягу!

Лейтенант Шапкин минуту внимательно смотрит мне в глаза и не поймет, в чем дело. Застыли в напряженном ожидании мои друзья-товарищи.

— Чего это вдруг?

— Не принимал я присяги, товарищ лейтенант. Так уж вышло…

Минуту колеблется Шапкин, не зная, что делать.

— Да ведь вы не новичок. Воевали. Дайте красноармейскую книжку!

Молча читает, удивляется.

— Вот и отметка. Принимали вроде…

— Не принимал. Разрешите, товарищ лейтенант!

…Я стоял перед строем, смотрел прямо в глаза товарищам и, крепко сжимая вороненую сталь автомата, раздельно и строго говорил:

— Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии, принимаю присягу и торжественно клянусь…

Рассыпался строй. Унесли стол с красной скатертью. Я повернулся к реке. Тугой весенний ветер тихо дохнул в разгоряченное лицо свежей прохладой. Брызнули в глаза ослепительно яркие лучи полуденного солнца. Удивительное, неповторимое ощущение испытал я в тот миг. Будто свалилась с плеч гора, и они облегченно расширились, распрямились. И в то же время словно легла на них какая-то другая ноша, тут же слилась с моей плотью и кровью. Широко открытыми глазами смотрю на весенний разлив, и мне все кажется голубым: голубое небо, голубой Дунай, голубые бронекатера, куда-то спешащие против течения.

* * *

До сих пор хранится у меня чудом уцелевшая старая красноармейская книжка. Не раз мокла она вместе со мной под дождем, окуналась в реки, что встречались на пути. Некоторые слова и буквы вылиняли, размылись, но одна строчка читается легко и понятно: военную присягу принял 2 декабря 1943 года. Это, как уже сказано, не совсем так. А может, и так, потому что с первого своего солдатского шага я жил по ее строгому велению.

ЖЕНЯ

Фильм назывался как-то странно и непривычно — «В шесть часов вечера после войны». Наша рота шла смотреть его в длинный деревянный сарай заброшенной мадьярской усадьбы, на время переоборудованный в клуб, и бойцы вполголоса переговаривались, старались предугадать, что же будут показывать.

— Наверное, что-то про белого бычка, — съязвил смешливый боец Захарченко. — Еще ого-го сколько до Берлина, а уже кто-то за конец войны забежал. Видимо, какие-то фигли-мигли покажут.

Никто кинофильма не видел, сказать что-нибудь определенное не мог, и многие только уклончиво поддакивали или отмалчивались. Один только Касимов — самый старший среди нас боец — категорически возразил:

— Зачем говоришь? Ты думаешь, если война идет, то ей и конца не будет? И думать нельзя, как жить после войны будем, да? Хороший будет фильм, вот посмотришь.

— Мечтай, а только до конца войны еще дожить надо, — примирительно бормочет Захарченко, и разговор понемногу утихает.

Мне тоже такое название почему-то не нравится. Может, потому, что через несколько дней нам выступать на фронт и, кто знает, удастся ли увидеть это самое «после войны».

Конечно, по всем приметам, дело движется к концу, шла весна сорок пятого. Может быть, где-то в высоких штабах уже известно, когда эта война кончится. Там, небось, все спланировано и определено, а солдатская стратегия далеко наперед не забегает. Никто не знает, что с тобой будет завтра, а то и через час, через минуту. А война за долгие годы так осточертела, что казалось, не будет ей конца-края.

Ну а что будет в шесть часов вечера после войны, думать особенно не приходится. Конечно же, будет невыразимо хорошо. Не придется больше слышать холодный свист пуль над головой и цепенящий душу шелест снарядов. Не надо будет до одури шагать по разбитым фронтовым дорогам, совершая многокилометровые марш-броски. Не потребуется рыть окопы, которых осталось позади великое множество. Можно будет, наконец, хорошенько отоспаться и всласть поесть кулеша с салом и попить молока или отведать еще чего-нибудь домашнего, самого вкусного.

А еще не будут приходить незваные, чертовски неприятные мысли, от которых, как ни стараешься, не отмахнешься: хорошо, если в случае чего, да сразу… А если калека?

Необыкновенно желанное послевоенное время мне почему-то всегда представлялось в пышном, белопенном цветении садов с тонким пчелиным звоном, с терпким парным запахом подсыхающей земли и звоном соловьиной песни. Может, потому приходили такие мысли, что и сейчас вокруг буйствовала весна, цвели абрикосы и вишни, щетинилась на солнечных взгорках нежно-зеленая травка. Почти так же, как в моем родном, далеком отсюда крае, в уютном и тихом селе, где родился, откуда ушел на войну.

Заметил я, что и другим моим друзьям-солдатам, особенно сельским парням, виделось то же самое. Правда, почти каждый из них в заветных голубых мечтах видел себя с молодой женой и детишками, с любимой девушкой, слышал их ласковый шепот и нежное дыхание. Мне такое не виделось. По молодости лет не было у меня еще той желанной и единственной, которая ждала, к которой летели бы мои чувства и мысли. Никто не дарил мне на счастье вышитый крестиками платочек, кисет и жаркий девичий поцелуй, когда глубокой ночью с маршевыми ротами покидал родное село, шел на фронт. Только услышал во тьме, как крик ночной птицы, затихающий, приглушенный расстоянием и топотом сотен солдатских ног прощальный голос матери…

По пути в кино из штабного домика выпорхнула Женя Симакова — невысокая, курносая симпатичная девушка-солдат.

— Потеснитесь, ребята, я с вами.

Жене почему-то захотелось идти в голове колонны. Для этого моему соседу высокорослому латышу Скирке пришлось переместиться во вторую шеренгу, и Женя оказалась рядом со мной. Она долго не могла подладиться под наш широкий размашистый мужской шаг. Меняя ногу, она смешно подпрыгивала, спотыкалась, улыбаясь беззлобным солдатским шуткам.

За спиной — разноголосье зубоскалов.

— Пат и Паташон…

— Михайло, не наступи на Женю — задавишь.

— Женя, ты бери его за обмотки, легче шагать будет.

Я густо краснею, цепенею от смущения, стараюсь не смотреть на Женю. Не потому, что ребята зубоскалят, наперебой упражняются в острословии, а от трепетного ощущения, что вот рядом со мной идет самая красивая на свете девушка, идет Женя Симакова… Я изредка слышу прикосновения ее мягкой руки, и по телу пробегает нервная дрожь, холодеет спина, деревенеют ноги. Я боюсь, что собьюсь с шага и тогда все заметят это мое душевное смятение, мою неловкость, всем станут известны мои затаенные чувства.

Мы все были влюблены в Женю Симакову. Влюблены той глубоко запрятанной безответной любовью, в которой боялись признаться не только кому-нибудь, но и самим себе. Разве можно было надеяться на взаимность мне, такому длинному, худому и нескладному солдату в выгоревшей, с короткими рукавами гимнастерке, в линялых обмотках на тонких ногах, когда кругом тысячи бравых женихов на любой вкус.

В нашем учебном пулеметном батальоне имелось три девушки. Кроме штабного писаря Жени Симаковой были еще широкоскулая, плечистая Оля-санинструктор и высокая стройная, с продолговатым румяным и нежным лицом Дина. Олю бойцы немного побаивались за строгий нрав, густой мужской голос и за то, что никому не давала спуску, когда проходили дезинфекцию перед баней и надо было стричься или отправлять на прожарку обмундирование после осмотра на неприятную и конфузливую «форму двадцать».

К Дине было отношение особое по той причине, что была она женой командира батальона майора Степанова. Все, конечно, догадывались, что где-то далеко в тылу была у майора семья, наверняка были дети, потому что сам он уже немолодой. Мы недолюбливали командира батальона за его почти тыловую должность (все-таки несколько километров от фронта), умение и на войне жить с комфортом, за то, что один среди многих тысяч имел жену. А еще за то, что его красное остроносое лицо всегда было одинаково безразлично ко всем нам и почти никогда не меняло своего выражения.

Заодно с майором не любили и Дину. Может, потому, что никто не знал ее настоящих обязанностей в батальоне, что всегда так лихо сидела на ее курчавой головке каракулевая кубанка с малиновым верхом, а на стройных ногах ослепительно сверкали хромовые сапожки, которых не было у других девушек-солдат. Мы избегали разговоров с Диной, обходили ее стороной, как и старались лишний раз не попадаться на глаза майору.

Немало приходилось мне видеть женщин на войне. Много было их по госпиталям, медсанбатам, нередко встречались в штабах, у полевых кухонь, на шумных, толкучих фронтовых перекрестках с флажками в руках. Видел девушек у зенитных батарей, в походных колоннах, устало шагающих рядом с мужчинами. Приходилось встречать их и прямо в бою с пухлой санитарной сумкой на боку, с тяжелой снайперской винтовкой или походной радиостанцией. И, удивительное дело, даже от одного присутствия женщин становилось как-то покойнее на душе, делалось уютнее под холодным моросящим дождем или в зимнюю метельную стужу где-нибудь на запутанных фронтовых дорогах.

И еще одно странное чувство испытывал я в трудные минуты, находясь рядом с женщиной, — чувство какой-то безопасности. Почему-то и в голову не приходило, что безжалостная злая пуля или горячий рваный осколок могут вот сейчас, в любое мгновение оборвать жизнь этому круглолицему, курносому существу с каштановыми локонами, упрямо выбивающимися из-под непомерно большой солдатской шапки. Может, потому являлось такое чувство, что очень уж не женским было наше многотрудное солдатское дело и им не предназначалось самим естеством падать на поле брани. Для меня это удивительное душевное состояние усиливалось тем, что за годы войны много раз видел, как рядом падали мои друзья-товарищи, и лишь единожды был свидетелем смерти девушки-бойца.

То было ранней, еще холодной и слякотной весной, когда наш стрелковый батальон вел тяжелый бой за овладение безымянной высотой у самой границы. Падали убитые. Было немало раненых. Одни перевязывали сами себя и оставались в цепи, другие ползли в тыл, третьим помогали товарищи. Возле тяжелораненых хлопотали санитары. Вот неподалеку лежит ничком коренастый, уже немолодой боец с бледным небритым лицом. Откуда-то из-за воротника бежала тонкая струйка крови. Невысокая хрупкая девушка в защитной телогрейке с санитарной сумкой на боку лежала рядом, силилась повернуть бойца на спину и не могла. Широкий марлевый бинт выпал из ее рук, и ветер трепыхал им как легкой шелковой лентой. Повернуть бойца на спину санитарке так и не удалось. Она тоже ткнулась головой в землю, притихла, и было видно, как судорожно вздрагивают ее худые и узкие девичьи плечи. Должно быть, плачет от бессилья и злости.

Мы с напарником Сашей Белышкиным коротким броском кинулись, чтобы помочь девушке перетащить раненого в глубокую воронку, еще пахнущую свежим весенним черноземом и кислым запахом горелой взрывчатки. Глубоко и протяжно стонет раненый. А девушка молчит, не шевелится… Осторожно повернули на спину и поняли, что наша помощь ей уже не нужна. В ее широко открытых удивленных глазах голубело небо, по нежному девичьему лицу разливались мертвенная бледность и спокойствие.

— Бедняжка… Других спасала, а сама, небось, была уже раненой, — растерянно шепчет Белышкин.

Вспомнился еще смешной и грустный случай, происшедший как-то глубокой ночью в глухой прифронтовой степи.

Мы конвоировали с передовой в тыловые лагеря большую колонну военнопленных. Днем, спасаясь от жары, отдыхали, а ночью шли ускоренным маршем. Побегов не боялись, потому что бывшие солдаты фюрера рады были, что остались живы, и охотно уходили все дальше от фронта. Где-то за полночь в голове колонны вдруг хлопнул выстрел и раздался пронзительный женский крик:

— Стой! Стой, паразиты проклятые!

Снова бухнуло. Топот ног. Невнятное, глухое бормотание пленных.

Скачу на коне в голову колонны.

— Кто стрелял? Что за шум?

Из темноты доносится лязг затвора и все тот же испуганный женский голос:

— Кто такие? Что за немцы?

— Военнопленные. Не бойся…

Подъезжаю ближе. У двухколейного железнодорожного полотна стоит невысокая плотная девушка в красноармейской форме и настороженно ведет мне вслед стволом длинной винтовки.

— Но-но, не дури, милая, свои!

— И верно, свои… — радостно шепчет девушка-боец. — Ох и напугалась же я!

Оказывается, мы вышли на железнодорожный переезд, который охранял какой-то тыловой женский отряд.

— Не страшно тебе одной в степи, не скучно?

— И страшно, и скучно. Да что поделаешь — надо. Я было размечталась, вздремнула, и вдруг голоса немецкие, топот. То ли примерещилось, то ли в самом деле фашисты…

Мимо, шаркая ногами, поднимая клубы густой пыли, идут и идут пленные. Девушка испуганно прижимается ко мне и задумчиво шепчет:

— Отвоевались… Что они творили у нас на Полтавщине, проклятые!

Прошла колонна. Девушка смотрит на меня и не то в шутку, не то всерьез говорит:

— Побыл бы со мной, добрый молодец. Скучно мне одной…

— Нельзя, милая, долго задерживаться. Прощай!

— Коль так, прощай.

А еще вспомнился случай, как однажды по пути на передовую наткнулись мы на нашу подбитую тридцатьчетверку. Блестящей змеей растянулась по земле перебитая гусеница. Как большие черные муравьи, хлопочут вокруг машины чумазые танкисты. Один из них сурком выглянул из башенного люка и тонким девичьим голосом крикнул:

— Ваня, куда дел разводной ключ?

И полетело такое словечко в адрес Вани, что мы только ахнули и раскрыли от удивления рты. А девушка, видя наше изумление, к месту и не к месту вставляла такие острые прибаутки и присказки, что не каждый мужчина решился бы на них. Было ясно, что очень уж хотелось ей быть равной в экипаже, во всем походить на этих бравых, бесшабашных ребят-танкистов. И силой, и умением, и шалой фронтовой удалью.

Улыбаются ребята-танкисты — знай, мол, наших, пехота!

Я слушал торопливую, нарочито охальную скороговорку девушки, и мне немножко становится обидно за нее. Эх, милая! И зачем тебе подлаживаться под этих ухарей-ребят? Будь такой, какая есть. Все равно не удастся тебе во всем быть как они, не будешь ты как мужчина. Все равно неизмеримо труднее тебе, чем нам, чем этим лихим чумазым ребятам…

Женю Симакову мы все любили еще и потому, что всегда держалась она как-то просто и естественно, ко всем была одинаково приветлива и никому не давала повода надеяться на желанную взаимность. Больше всего Женя водила дружбу с рядовыми бойцами, часто приходила к нам на занятия. Особенно любила боевые стрельбы из пулемета. Тяжелый «максим» она изучила, пожалуй, не хуже нас, и веселый, цыгановатый командир роты лейтенант Шапкин благосклонно разрешал ей выпустить длинную очередь по частоколу ростовых мишеней или по едва приметной амбразуре «вражеского» дота. Смешно и трогательно было видеть, как Женя по-женски проворно продергивала сквозь приемник матерчатую патронную ленту, торопливо стучала рукояткой замка, чутко клала нежные пухлые пальцы на пятачок спусковой гашетки и виновато просила:

— Ребята, прикройте чем-нибудь левый глаз…

Она долго и упорно приноравливалась закрывать левый глаз, без чего никак нельзя было обойтись во время прицеливания. Смешно и мило ездил ее маленький задиристый носик вправо-влево по круглому, с ямочками на щеках лицу, а левый глаз так и не хотел жмуриться отдельно от правого.

— Ничего, научусь, — упрямо встряхивала Женя каштановыми кудряшками и весело смеялась.

Я знал Женю Симакову чуть больше других и тщательно скрывал свою тайну от всех. Как-то совсем для меня неожиданно я был на всю ночь приставлен часовым к маленькому кирпичному домику, стоящему в глубине небольшого заасфальтированного дворика, со всех сторон обнесенного высоким глухим забором. В том заброшенном мадьярском домике жили девушки батальона, и, чтобы оградить их от бесчисленных фронтовых ухажеров, возле него на ночь выставлялся пост. Было уже темно, когда я, закрыв на засов калитку, стал медленно вышагивать по гулкому пустому дворику, лишь изредка присаживаясь на широкую скамейку с высокой закругленной спинкой. Странные, непонятные чувства наполняли душу. Запах пробудившейся земли и первой, еще бледно-зеленой травки, легкое дыхание свежего ветерка, тянувшего с поймы полноводного Дуная, разливали по телу сладкое томление и какое-то тревожное ожидание. Я издали робко смотрел на темное, чем-то завешенное изнутри окно с чуть заметными щелями, сквозь которые пробивались тонкие иглы света, и с трудом верил, что вот здесь, совсем рядом, лежат в кроватях девушки и среди них самая красивая на свете, самая дорогая и желанная Женя Симакова. Что делает она в эту минуту, о чем думает? Может, спит, подложив под круглую щеку с ямочкой пухлую руку, может, читает что-то, а может, молча, задумчиво смотрит вот на это самое окно и мечтает о чем-то своем, заветном.

По временам у калитки, как ночные призраки, бесшумно проплывали таинственные тени. Я молча стучал прикладом длинной трехлинейки об асфальт дворика, и тени так же бесшумно исчезали, словно и не было их.

Где-то около полуночи тихо скрипнула дверь, и на пороге домика я увидел Женю. Она была в каком-то цветастом, длинном халате, в накинутой на плечи своей обычной шинели с прямыми солдатскими погонами.

— Не спишь, солдатик? — насмешливо спрашивает Женя и зябко кутается в шинель. — Охраняешь важный военный объект?

Я от растерянности не знаю, что сказать, и лишь молча, во все глаза смотрю на нее.

— Гляди зорче, а то кто-нибудь украдет меня или подорвет эту нашу гауптвахту. То-то будет потеря для победы!

— Не украдет. Сама-то чего не спишь? — еле прихожу в себя и чувствую, что говорю невпопад, что она видит мою растерянность, и от этого теряюсь еще больше.

— Не спится что-то. Мысли в голову лезут разные, да и как-то муторно одной.

— А девушки где?

— Оля на дежурстве в санчасти, а Дина, как всегда, у майора.

— И часто так?

— Часто… Почти каждую ночь, — со вздохом отвечает Женя и зло добавляет: — Дура! Сколько раз говорила ей…

Мы долго стоим посредине двора. По причине моей томящей душу стеснительности связанного, непринужденного разговора не получается, и мы больше молчим. Приглушенно, весенней грозой погромыхивает фронт, неумолчно гудят машины на большаке да изредка где-то вдали перекликаются часовые. По временам волнами наплывает такая чистая, первозданная тишина, что становится слышно, как таинственно и тяжело бормочет невидимый в темноте полноводный Дунай, перекликаются дикие утки.

— Присядем на скамейку, дружок, — вдруг бойко предлагает Женя и садится первой, прикрываясь шинелью.

— Не положено мне на посту…

— Тоже мне пост придумал кто-то. Тут как сам себе прикажешь…

Долго сидим на скамейке, как-то незаметно все теснее прижимаясь друг к другу. Скованность незаметно прошла сама собой, говорилось легче, свободней. Я узнал, что Женя родом откуда-то с Урала, год назад добровольно ушла в армию. Просилась на фронт, даже курсы санитарок прошла, но не повезло, застряла в штабе учебного батальона.

— Сколько же тебе лет, парень? — спрашивает меня Женя и с озорной улыбкой смотрит в глаза.

Мне хотелось прибавить годок-другой, но знал, что по штабным документам ей легко все узнать точно, и сказал правду:

— Скоро девятнадцать.

— Ого! И мне столько же. Ждет тебя какая-нибудь краля дома? — допытывается Женя все тем же озорным голосом, и не поймешь, шутит или говорит серьезно.

— Никто меня не ждет. Некогда было влюбляться в оккупации. Не до того было.

Женя долго молчит, думая о чем-то своем, вздрагивая от холода, и неожиданно просит:

— Прикрой меня своей шинелью, озябла я вся…

Перекладываю длинноствольную винтовку в левую руку, расстегиваю шинель, неумело прикрываю ее дрожащие плечи. Женя кладет мне на плечо голову, затихает, словно уснула. А потом глубоко вздыхает и протяжно, мечтательно шепчет:

— Как хорошо будет после войны…

Вдруг, словно чего-то испугавшись, Женя выпорхнула из-под полы моей шинели, обожгла щеку коротким поцелуем и, не оглядываясь, скрылась за дверью…

В клубе мы расселись на длинных неструганых досках, весело переговариваясь, в возбужденном предчувствии увидеть редкое на фронте кино о чем-нибудь интересном и желанном. Вскоре длинный без потолка сарай был заполнен до отказа. Среди сотен стриженых солдатских голов то тут, то там виднелись кудряшки женских волос, и к ним со всех сторон украдкой тянулись незаметные затаенно-быстрые мужские взгляды. По случайности Женя Симакова оказалась рядом со мной. Сидели молча, задумчиво устремив невидящий взгляд в белое пустое полотнище экрана. Она, казалось, не слышала многоголосого говора бойцов, не замечала на себе этих украдкой брошенных взглядов.

Через несколько рядов сидели майор и Дина. Они тихо переговаривались. Степанов, склоняясь к самому уху Дины, что-то шептал ей, солидно, покровительственно улыбался одними губами и, казалось, вовсе не обращал внимания на ее чем-то испорченное настроение.

Как-то неожиданно застрекотал киноаппарат, потух свет, вспыхнул белый экран, и началось таинство перевоплощения, перехода в иную жизнь, с ее радостями и скорбью, светлыми надеждами и мечтами.

Фильм был о великой любви и беззаветной верности, о чистых светлых чувствах, пронесенных через горести и печали военного лихолетья. В сарае — затаенная тишина. Не слышно извечного солдатского кашля, глубоких вздохов и смешливых шалостей самых нетерпеливых и озорных.

Я чувствую, как по временам Женя судорожно вздрагивает всем телом, слышу ее глубокое, прерывистое, как стон, дыхание. Мне хочется знать, о чем она думает, какие испытывает чувства, что ее так волнует и тревожит. Догадываюсь, вижу, что не осточертевший вой снарядов и дробный перестук пулеметов волнует Женю, как, впрочем, и меня и, наверняка, всех здесь сидящих, а вот этот нежный скорбный взгляд влюбленных в минуту расставания, их желание долгожданной встречи на мосту реки в шесть часов вечера после войны.

Неожиданно где-то впереди над притихшими рядами послышался приглушенный женский плач. На него никто не обратил внимания, мы даже не поняли — наяву ли это или в кино.

Ярко засветился белый экран. Сильнее застрекотал и умолк киноаппарат. Ослепительно вспыхнула вверху лампочка, вырвав из темноты сотни солдатских голов. Кино кончилось. А зрители еще сидели, не шелохнувшись, как завороженные, в отрешенном оцепенении. И лишь в средних рядах билась в судорожном рыдании Дина.

Майор, опасливо косясь по сторонам, заботливо поддерживал ее под руку, что-то тихо и властно шептал на ухо. Но Дина рыдала все громче, отталкивая Степанова локтем, отворачиваясь от него…

Мы возвращались из кино той же дорогой, и за весь путь никто не проронил ни слова. Жени с нами не было. Она ушла одна, чем-то расстроенная, молчаливая и грустная.

На второй день совсем неожиданно наша пулеметная рота по тревоге отправлялась на фронт. Сборы были недолги — и вот уже мы стоим плотными рядами на зеленой лужайке с тугими скатками через плечо, с новенькими вещмешками за спиной. Ярко светит высокое полуденное солнце. Медленно и величаво плывут по небу белые ватные облака. С поймы Дуная тянет прохладный ветерок. О чем-то говорит на пригорке майор Степанов, что-то доброе желает нам на прощание, дает какие-то напутствия. Молча, в задумчивости стоят рядом с ними провожающие нас штабные работники. Видим среди них Олю и Дину. Золотом сверкают начищенные до ослепительного блеска мятые трубы духового оркестра. Мы, кажется, внимательно слушаем майора, но почти ничего не слышим. Я всматриваюсь в гурьбу штабных работников, незаметно оглядываюсь по сторонам. Не видно Жени…

Неужели не пришла проводить? Неужели мы ее больше не увидим?

Замечаю тот же немой вопрос в глазах моих товарищей, их затаенную грусть и глубоко спрятанное волнение.

Не пришла…

Торжественно, громко и слаженно запели медные трубы оркестра. Глухо ухнул барабан. Вздрогнул, качнулся строй, и вот уже размеренным потоком ровно поплыл по ухабистой фронтовой дороге.

Вот и поворот, за которым навсегда скроется этот незнакомый мне венгерский городок, который почему-то стал таким необыкновенно дорогим и откуда не хочется уходить.

Не выдерживаю, оглядываюсь. Из-за крайних домов на пригорок, где оркестр все еще выводил торжественно-грустную мелодию «Прощания славянки», бежала Женя. Остановится на миг и снова бежит… Вот уже на самом взгорке. Высоко подняла над головой пилотку, что-то кричит. Да разве услышишь…

Уже не помню, как дошли до меня на фронт слухи, что вскоре после нашего ухода Женя подговорила Дину, и они вместе сбежали на передовую. Будто воевали в одном пулеметном расчете.

СЛАДКАЯ ДОРОГА

Пулемет с каждым километром становился все тяжелее. Сначала мы несли его разобранным по частям. Гриша Бондаренко, как и полагается наводчику, взял самую ответственную и деликатную часть «максима» — тело. Было слышно, как в ребристом кожухе этого самого тела хлюпала вода, предназначенная для охлаждения ствола, и что-то мягко, в такт шагов, позвякивало в хитроумных внутренностях замка. Путаясь в длиннополой, недавно полученной в запасном полку новенькой шинели, Гриша негромко чертыхался:

— Ну и жарко. А в пулемете словно прибавилось пуда полтора… Может, отдохнем?

Отдыхать было некогда. Наш стрелковый батальон уже выдвинулся на передовую и еще ночью занял оборону в непосредственной близости от противника. Моему пулеметному расчету приказано догнать батальон нашего 224-го гвардейского стрелкового полка, найти командира роты лейтенанта Корсунова и поступить в его распоряжение. Мы должны усилить поредевшую за последние дни цепь стрелков.

Братья-близнецы Иван и Василий Ищенки — высокие, светловолосые парни, шагали молча. Один из них сутулился под двухпудовым станком, маленькие кованые колеса которого удобно расположились по бокам его узкой согнутой спины. Другой нагрузился тяжелым стальным щитком и двумя полными коробками с патронными лентами.

Хватило груза и мне — командиру этого самого расчета. Перекатывался по спине автомат с полным магазином, оттягивали поясной ремень тяжелая противотанковая граната, одна на всех, и запасные диски. В руках были все те же полные коробки с пулеметными лентами.

Наш расчет сформировался совсем недавно. В бою не были. Если с Гришей Бондаренко мы познакомились еще в запасном полку на кратковременных курсах пулеметчиков, то братьев-близнецов направили в расчет всего лишь позавчера. Только и успел узнать, что Иван и Василий родом с Николаевщины, были вывезены фашистами в «фатерланд» на работы, попали к какому-то австрийскому бауэру. Совсем недавно их освободили наши наступающие части, и восемнадцатилетние парни, боясь, что война скоро кончится и они не успеют рассчитаться со своими мучителями, попросились в армию и чтобы сразу — на фронт.

Солнце поднимается все выше, греет уже по-настоящему, по-весеннему. Парит проснувшаяся после зимней спячки земля. Весело зеленеют поля. Словно подкрашенные яркой акварелью, закурчавились деревья. По австрийской земле шла ранняя весна последнего года войны.

Собственно говоря, шинели мы могли снять, а то и бросить, но жарко было только днем. Ночи еще стояли холодные. Особенно неуютно было ночью в сырых, наспех вырытых окопах.

Молодая озимь путалась в ногах. Вязли сапоги в рыхлой пахоте. То и дело приходилось перепрыгивать через еще не просохшие межевые канавы, воронки, обходить их.

А между тем рядом с нами в том же самом направлении шла отличная асфальтированная дорога. Прямая, как стрела. Отлично вымытая теплыми весенними дождями. По ней сейчас никто не шел и не ехал по той простой причине, что она тянулась в сторону передовой, наверняка хорошо просматривалась фашистами и была, безусловно, заранее пристреляна. А передовая, по всему чувствовалось, уже недалеко. Впереди весенним громом переговаривалась артиллерия, четко слышался сухой стрекот пулеметов. Изредка совсем неподалеку крякали тяжелые мины или случайно залетевшие одиночные снаряды. Но поскольку, по всей вероятности, они предназначались не нам, то особого беспокойства у расчета не вызывали.

Вскоре пришлось остановиться, собрать пулемет и уже двигаться дальше со всеми предосторожностями. Идти стало еще труднее. Обливаясь потом, Бондаренко и один из братьев-близнецов тянули тяжелый «максим», проминая в пашне глубокий темный след. Колеса от налипшей грязи не хотели крутиться, толстый ствол то и дело царапал землю, а попадалась колдобина — пулемет валился набок.

— Э, братцы, этот плуг вымотает из нас всю душу, — остановился Бондаренко, тяжело переводя дыхание. — А что, если по дороге попробовать? Сколько идем, а на ней все спокойно.

А ведь и в самом деле? Остановились передохнуть, прикинули так и эдак. Великолепная асфальтированная дорога, без единой морщинки шла как раз туда, куда нам нужно. Передовая не так далеко, но и не настолько близко, чтобы можно было без промаха полоснуть по нас из пулемета. Если же по дороге будет идти один человек, то вряд ли вражеская артиллерия станет по нему палить. Известное дело — из пушек по воробьям не стреляют. Один потащит пулемет по асфальту, остальные, пригибаясь, пойдут по обочине. А потом будем меняться.

— Я первый. Попробуем, что из этого выйдет. А вы на всякий случай отойдите подальше от греха… — Бондаренко круто развернул пулемет, взобрался на пологую насыпь.

Вскоре наш «максим», погромыхивая коваными колесами, бойко катил по асфальту. Вначале все опасались, что вот-вот по дороге ударят из орудий, но пока обходилось. Если так дело пойдет и дальше, то еще с километр мы будем блаженствовать и легко доберемся на передовую в роту лейтенанта Корсунова.

Глядим на Бондаренко. Он идет по дороге как-то странно и непонятно. Через каждый десяток шагов нагнется, лукаво подмигнет нам, что-то поднимет, положит в карман или бросит в рот.

— Гришка, что ты там колдуешь? — кричим наводчику. — Может, тебя уже пора подменить?

— Военная тайна. Пока обойдусь без подмены, — широко улыбается Бондаренко, нагибаясь к дороге в очередной раз.

По всему чувствовалось, что пора бы уже нам отходить от шоссе подальше. Невдалеке начали падать вражеские мины, посвистывали пули, сбивая с вершин придорожных деревьев зеленую пыльцу. А Гриша наклоняется все чаще и чаще. И молчит. Наконец крикнул:

— Ребята, сюда! Открою секрет, смотрите…

Гришка оттопырил карман шинели, и мы с изумлением увидели, что он доверху набит белоснежными кусочками пиленого сахара-рафинада.

— Это не считая того, что вот сюда натрамбовал, — смеется Бондаренко, хлопая себя по животу.

— Где набрал?

— А вон, смотрите. Специально для нас кто-то приготовил.

На чистом, подметенном свежими ветрами, вымытом весенними дождями асфальте, сколько хватал глаз, белели кусочки сахара. Словно кто-то нарочно разложил их через равные промежутки. Десять — пятнадцать шагов — кусочек рафинада, еще столько же — опять сахар…

Запахло какой-то таинственностью. Появились сомнения. Закрадывалось подозрение. А вдруг сахар отравленный? А может, враг специально разбросал его, чтобы вот так я подобрал, съел кусочек и — хана?..

Бондаренко только посмеивался и продолжал хрупать белоснежные квадратики.

— Чепуха! Не выгодно врагу травить нас сахаром. Дело тут проще простого. Ночью к нам, на передок, доставляли еду. Какой-нибудь раззява-повар или старшина-растяпа в темноте не заметил, что развязался мешок с сахаром. Вот его и вытряхивало понемногу.

Пожалуй, так оно и было. Днем по этой дороге не проедешь — накроют, а ночью проскочить можно. Вот кто-то и натрусил нам сладостей, словно заманивая на передовую.

Теперь уже был наш черед набивать карманы сахаром. Выскакивали на дорогу, наперегонки мчались к очередным белым кусочкам, которых становилось все больше и больше. Скорее! Скорее! Разгорелся какой-то веселый бесшабашный азарт, подстегнутый молодым озорством и холодным ознобом смертельной опасности.

Совсем недалеко разорвался снаряд. Высекая огонь, брызнула по асфальту пулеметная очередь. Прошелестела и оглушительно рявкнула на вершине дерева неприятельская мина. Это уже предназначалось нам. Дольше испытывать судьбу не стоило.

— Уходите с дороги! — кричу во всю мочь. — Хватит бегать! Убьет!

— Еще разок! — метнулись братья-близнецы за новыми кусочками сахара.

Бум! Та-та-та… Едкий дым горелой взрывчатки першит в горле, тонкий свист проносится над головой совсем рядом.

Оставив дорогу, движемся теперь только по зелени посевов и черной, вязкой пахоте.

После полудня расчет занял свою позицию на левом фланге роты, там, где указал нам лейтенант Корсунов. Тот день оказался по-настоящему жарким, хотя бой шел, как говорится, местного значения. Отбиваем у фашистов небольшую высотку, поддерживаем огнем атаку стрелков. Отразили фланговую контратаку противника. Меняли огневые позиции. Где перебежками, а где по-пластунски. Долго вели огонь на подавление вражеского пулемета на окраине кладбища, рядом с той же дорогой, на которой утром собирали сахар — она уходила в расположение гитлеровцев.

Уже под вечер, когда стрельба с обеих сторон стала постепенно затихать, мы еще раз сменили огневую позицию. Надо было установить пулемет под бревенчатым мостиком на полевой дороге и там остаться на ночь.

— Ну, Гриша! Поднажали!

Под щекой Бондаренко — крутой бугорок. Сладко причмокивают губы. Сахар у него не кончается.

— Еще раз! Вон к той канаве! Взяли!

Толкнул Гриша пулемет, ткнулся головой в траву, молчит.

— Еще немного! Взяли, Гриша!

Молчит Бондаренко.

— Гриша, что с тобой?

Не отзывается. Смертельная бледность растекалась по его лицу, лоб покрылся обильной росой.

Разрывная пуля начисто срезала Грише локоть правой руки. Лохмотья шинели, мелкое крошево костей. Как же перевязать тебя, дружище? Отрезал рукав шинели, рубахи.

— Гриша, есть у тебя бинт?

Чуть слышно шепчет:

— В кармане…

Посыпался в грязь сахар. Вот и пакет со стерильным бинтом.

Удивительно устроена память человека, а еще удивительнее — сам человек. Запомнился мне адрес Гриши, и уже после войны я написал ему письмо. Остался ли жив дружок?

Быстро откликнулся Бондаренко. Жив неунывающий весельчак и балагур Гришка! Руки нет. Да об этом он только раз и упомянул. Подробно вспоминал другое:

«А помнишь, как мы шли по сладкой дороге? Один кусок сахара возьмешь, а впереди другой, а там третий…»

В АВСТРИЙСКОМ ГОРОДКЕ

На руках переносим пулемет через кучу битого кирпича, вбегаем в небольшой, вымощенный булыжником двор и с ходу развертываем «максим» в сторону улицы.

— Заряжай! Давай по окнам второго этажа вон того дома! — кричу наводчику Манженко и ложусь рядом с пулеметом.

Иван торопливо продергивает ленту, дважды стучит рукояткой замка и посылает длинную очередь по серому трехэтажному дому, стоящему у перекрестка. Хорошо видны пыльные фонтанчики выбитой штукатурки, ровная строчка темных пятен вдоль стены.

— Выше! Выше бери!

Манженко делает поправку, жмет гашетку и медленно ведет стволом через весь особняк. Вот теперь хорошо! Бронебойно-зажигательные, вперемежку с трассирующими, пули тонкими огненными иглами впиваются в стены, в темные провалы окон. Оттуда стреляют по нас вражеские автоматчики. Минуту назад из окна этого дома ударил фаустник, и подбитая им тридцатьчетверка густо дымила посредине заваленной кирпичом и камнями улицы.

В этом небольшом австрийском городке, если не изменяет память, Цистердорфе, фашисты неожиданно оказали упорное сопротивление. Главная полоса их обороны была в предместье. Сегодня на рассвете наша артиллерия нанесла непродолжительный, но сильный удар по передовым позициям врага. Поддержанная танками, пехота пошла вперед и без особых потерь прорвала оборону. Видимо, не входило в планы нашего командования бить из артиллерии по этому тихому, чистенькому городку в последние месяцы войны. Наступающие войска стали обтекать его с двух сторон, чтобы не дать противнику опомниться, чтобы идти дальше в высоком боевом темпе. Но гитлеровцы не оставили городок без боя, упорно цеплялись за каждый угол, и вот мы уже несколько часов штурмуем дом за домом, улицу за улицей. Несем, казалось бы, ненужные потери. Дым, грохот орудийной пальбы, треск пулеметов. Горят дома и подбитые танки. Улицы завалены битым кирпичом.

Австрия… Вот уже несколько дней мы идем по ее земле, а я еще не видел ни одного живого австрийца. Шли по весенним полям, по влажной, парной пахоте, мимо притихших деревень и маленьких городков с красивыми кирпичными домиками, высокими шпилями мрачных кирх. Бывало, проходили с боем или с мелкими стычками такие деревни, городки, и удивляло их пустынное безлюдье. Может, убежали австрияки, а может, попрятались перед грозным валом наших наступающих войск. Впереди нас всегда были только гитлеровцы…

Что я знал об этой стране, о ее людях? Думалось ли когда-нибудь, что буду идти вот так по ее земле с тяжелым пулеметом, нести на своих еще неокрепших плечах непомерно тяжелую солдатскую ношу? Слышал, что эта самая Австрия почти то же, что и Германия, что проклятый богом и людьми Гитлер тоже австриец… Может, потому жители этих чистеньких, красивых деревень и не хотят попадаться на глаза тем, чьи дома злорадно палили их соотечественники, чьих родных и близких убивали многодневно и буднично, не жалея ни старого, ни малого? А может, вовсе никого не осталось в этих, по всей вероятности, богатых и благодатных местах? Может быть…

Из пустых окон дома валят густые клубы дыма, мелькают тонкие языки пламени. Через наши головы туда прямой наводкой ударила пушка. Вскоре вражеский огонь из этого дома утих, и мы прекратили стрельбу. Бой переместился куда-то вправо, грохот удалился, уменьшился. Слышно, как клокочет в кожухе пулемета закипевшая вода и там что-то потрескивает, пищит… Из бокового патрубка тонкой струйкой вырывается пар.

Манженко вытирает мятой пилоткой мокрый лоб, осторожно касается ладонью раскаленного ребристого кожуха и добродушно бормочет:

— Нагрелся «максимка». Водички бы ему подлить малость… Поди, вся выкипела.

Только теперь мы смогли оглянуться, разобраться, куда забежали во время боя, и прикинуть, каким путем двигаться дальше. Мы лежали за пулеметом у самой стены одноэтажного дома из красного каленого кирпича. Такая же красная черепичная крыша. Окна наглухо закрыты ставнями. В одном ряду с домом такие же добротные сараи. Под углом к ним примыкает широкий навес с лошадиной сбруей. Двор — как маленькая крепость, обнесен глухой, тоже кирпичной стеной. И только ворота вместе с передней стеной разрушены, повалены на улицу. Через этот кирпичный завал мы и вели огонь по засевшим в стоящем неподалеку доме на перекрестке гитлеровцам. А гражданского населения нигде ни души…

Но самое необычное на подворье — легковая машина. Это, безусловно, был военный автомобиль, выкрашенный в темно-зеленый, защитный цвет, с бесформенными желтыми пятнами камуфляжа. Позади приторочены канистры. Дверцы с нашей стороны раскрыты, и нам видны на сиденьях какие-то коробки, немецкие армейские плащ-палатки и мятая офицерская фуражка с высокой тульей.

— Миша, смотри, дымок, — шепчет Манженко, показывая под машину.

Только теперь мы заметили, что из-под машины из выхлопной трубы тонкими колечками вьется голубоватый дымок. Тихо работал на холостых оборотах мотор.

— Стой! Назад! — еле успеваю крикнуть ребятам. — Заминировано! Взорвется к чертовой матери!

Да, было похоже, что машина оставлена для приманки. Подойди к ней, дерни за дверцы, дотронься до той вон коробки или до плащ-палатки, и грохнет так, что и костей не соберешь. Такое бывало. Приходилось и слышать, и видеть самому.

— Навряд ли заминировано, — возражает рассудительный Манженко. — Тут дело простое. Вишь, выезд со двора завалило. Драпануть не смогли. Приспичило — выскочили из машины и деру. А может, затаились где-то здесь.

Пожалуй, так оно и было. Тут же приходит мысль, что пассажиры этой пятнистой легковушки были не простыми, наверняка, офицерами, и если они где-то здесь, встреча с ними не сулила нам ничего хорошего.

С тревогой осматриваемся вокруг. В доме чуть приоткрыта тяжелая дубовая дверь. Как удобно из этой двери пальнуть нам в спины из любого, самого захудалого оружия, швырнуть гранату. Да и ножа хорошего, пожалуй, хватило бы…

А вдруг там укрылись фашисты? Мы откатили подальше пулемет. Осторожно открываю скрипучую дверь. Вниз, под дом, идут крутые ступени. Длинный сводчатый лаз. В полумраке глубоко внизу виднеется вторая такая же дверь. Мне показалось, что она чуть вздрогнула, бесшумно прикрылась. Невольно отшатнулся в сторону. В одной руке автомат, в другой тяжелая противотанковая граната.

— Гитлеровцы, — шепчет один из братьев Ищенко. — Бросай! Чего рисковать…

Да, очень удобно швырнуть вниз мощную противотанковую гранату. Если там затаились фашисты, не уцелеют. Но что-то удерживало. А вдруг показалось? А может, там никого и нет?

То было, конечно, рискованное решение.

— Приготовьте автоматы на всякий случай, — советую ребятам и начинаю медленно спускаться в холодный полумрак подвала. Одна ступенька, вторая, третья… Замечаю у дверей полуметровый простенок. В случае чего укроюсь за ним. В левой руке автомат, в правой граната с разогнутыми усиками предохранителя.

Ногой сильно и резко толкаю дверь, прячусь за простенок и громко кричу:

— Хенде хох!

Дикий крик потрясает подвал. Прямо под ноги падает что-то большое, белое, шевелящееся и стонущее. Застыл в ужасе. Это было так неожиданно и непонятно, что с минуту молча стою с поднятой рукой, приходя в себя. У входа в подвал весь в белом стоял на коленях седоголовый худой старик и, воздев к небу руки, о чем-то просил. Машинально загибаю на предохранителе гранаты податливые усики, переступаю порог, опускаю руки. Душераздирающий, разноголосый крик еще минуту наполняет сырые своды подвала, а потом глохнет и вскоре затихает совсем.

— Не убивай… Не убивай… Матка… Киндер… — шепчет старик и хватает меня за колени сухими костлявыми руками.

Молча обвожу взглядом обширный подвал. По углам горит несколько свечей. Все помещение заставлено кроватями, и на каждой из-под высоких пуховых перин с неподвижными, круглыми от ужаса глазами выглядывают головы — женские, детские…

Я, должно быть, был для них страшен. Длинный, худой, непонятный. И первым русским, о котором, наверняка, они наслышались всякого.

А я впервые увидел австрийцев, живых, настоящих…

Почему-то пересохло в горле, нестерпимо захотелось пить. Только сейчас почувствовал, как прилипла к спине мокрая гимнастерка и мелко дрожат руки.

— Вода есть? Пить.

— Васер… Васер… — шепчет старик, суетливо бежит куда-то в темный угол подвала и дрожащими руками подает большой глиняный кувшин.

Непослушными ногами поднимаюсь по крутым ступеням вверх. Ярко светит солнце. Стрельба заметно утихла. Ребята смотрят на меня с недоумением.

— Хорошо, что не бросили…

Мы долили в кожух пулемета холодной колодезной воды, сами попили жадно, про запас, и я тем же путем понес пустой кувшин. В подвале — напряженная тишина.

— Спасибо. Хорошая водица!

Старик почему-то снова молча упал на колени.

Перешагнув завал, мы побежали на новую огневую позицию. Глухо стучит «максим» коваными колесами по каменной брусчатке чужого города.

«НАЗДАР!..»

Дороги Чехословакии — словно бушующие весенние реки. Сплошным потоком по большакам и проселкам идут наши наступающие войска. На Прагу! На Прагу! Идут вперемежку пехота, артиллерия, обозы. На Прагу! На Прагу!

Танки с десантом автоматчиков, обогнав всех, унеслись вперед. Уже не слышен басовитый гул моторов, затихли вдали короткие, резкие удары танковых пушек, дробная россыпь скорострельных пулеметов. Там, за пологими зелеными холмами, за дрожащим маревом горизонтом, — восставшая Прага. На помощь славянам! На выручку братьям! Разжать, обрубить когтистые лапы раненого фашистского зверя! Добить его, спасти Прагу.

Кому нужнее вырваться вперед в этой невообразимой сутолоке фронтовой дороги? Всем нужнее. Потому не утихают разноголосые мелодии автомобильных сирен, не умолкают хриплые голоса шоферов и усатых возчиков.

— Дорогу! Дорогу!..

Чудится в этих звуках ликование весны, близкой победы, торжество жизни. Эти чувства вселяют яркое весеннее солнце, высокое голубое небо. Об этом шепчут душистый, хмельной ветер, зеленое разнотравье пробудившихся полей.

В этой немыслимой сутолоке невесть каким образом оказалась диковинная машина с высокой зеленой будкой, маленькими зашторенными окнами по бокам. А сверху по углам будки во все стороны молчаливо смотрят таинственные колокола, словно впитывают в себя и этот шум, и торжествующее ликование весны, и разноязыкий говор сотен и сотен бойцов.

И вдруг громкое, неожиданное и невообразимое в этом водовороте людей, машин, оружия:

Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой…

Враз все притихло. Все затаилось в великом недоумении и страстном предчувствии. Мы растерянно смотрим по сторонам, останавливаем взоры на диковинной машине.

Выходила на берег Катюша,
На высокий берег, на крутой…

Песня ликующим потоком, горячей волной захлестнула пыльную дорогу, прокатилась над головами нетерпеливых людей, заглушила рев моторов, топот тысяч ног, звон оружия, все звуки войны.

— Ура-а! Ура-а! — грохнуло с такой силой, что задрожало голубое весеннее небо, засмеялось солнце. Взлетели над колонной запыленные пилотки, взметнулось в руках поднятое оружие. Никто не ожидал услышать здесь ликующий голос Катюши. Никто не думал, что в этот яркий солнечный полдень придет она к солдату из тихого Подмосковья, из далекой Сибири, от задумчивых берегов Днепра, от порога родного дома…

Так кому же первому рваться вперед? Кому уступать дорогу? Чье оружие самое сильное, самое нужное там, за голубым горизонтом, куда умчались наши танки с десантом на броне?

— Дорогу машине! Посторонись! Дорогу машине! — сама собой родилась грозная команда, и ей все подчиняются беспрекословно.

А песня льется и льется… В живом коридоре диковинная машина с волшебными колоколами по бокам уходит все дальше и дальше. Все верно, пусть идет первой. Пусть услышат ее голос и там, куда спешим мы день и ночь, без сна и отдыха.

Мы движемся на своей пулеметной тачанке в общем потоке. Грозно уставился в голубое небо притихший «максим». Лента с патронами все время заправлена в приемник. Нет-нет да и приходится вести огонь по засадам фашистов в придорожных перелесках, включаться в скоротечные стычки.

— Эх ты, мать честная! Разбередила Катюша душу. Аж слезу вышибло, — помахивая кнутом, задумчиво говорит наводчик пулемета Манженко. — И надо же, куда забралась…

По обочинам дороги — разбитая, горелая и совсем новая, брошенная немецкая техника. Кое-где на лужайках стоят без горючего самолеты с черными крестами на крыльях.

Проезжаем хутора, проезжаем села. По обе стороны дороги — толпы людей, лес машущих рук, пестрая стена живых весенних цветов.

— Наздар! Наздар!..

Из ведер и глиняных кувшинов, из дубовых кадок и садовых поливалок льется на дорогу холодная родниковая вода, чтобы меньше было пыли под ногами долгожданных братьев. Радугой мелькают в воздухе букеты.

— Наздар! Наздар!..

Мы еще не знаем, что это за слово, но уже поняли, почувствовали сердцем, что его говорят самым близким друзьям, самым желанным гостям.

На лету ловлю большой разноцветный букет, перевязанный голубой лентой с домашней вышивкой. Чей же это подарок? Кто так ловко послал его в нашу пулеметную тачанку? Может, вон та круглолицая, курносая девушка в легком ситцевом платьице? Или та невысокая сухонькая старушка в черном платке по самые глаза? Поди узнай…

Прилаживаю букет на зеленый стальной щит пулемета, и тачанка преображается, становится праздничной.

Однако мы чувствуем, что в общем потоке движемся медленно и можем отстать от своих, идущих где-то рядом. Круто сворачиваем в первый же проулок, и Манженко пускает лошадей рысью. Надо обойти колонну стороной, срезать угол, выскочить вперед. Петляем по кривым переулкам, выезжаем на обширный выгон, заросший ярко-зеленым и мягким ковром молодого спорыша.

— Смотрите, кто-то просит остановиться, — показывает подносчик патронов Вася Ищенко на боковую пустынную улицу.

К нам наперерез бежала женщина в светлом платочке, повязанном под подбородком, в длинной темной юбке и настойчиво махала рукой. Одну руку держала под голубым цветастым передником.

— Иван, придержи лошадей. Что-то, видать, случилось.

Женщина, похоже, бежала издалека. Вот уже видно ее бледное уставшее лицо, слышится частое дыхание.

— Что это у нее в левой руке? — первым обратил внимание осторожный Манженко. — А вдруг — граната…

Все смотрим на женщину. А у нее и в самом деле бугрится что-то в руке под передником увесистое, непонятное и подозрительное.

— Вот сейчас шарахнет… — шепчет Иван не то в шутку, не то всерьез. — И это под самый конец войны.

Женщина (ей было лет тридцать) подбежала к тачанке и, переводя дыхание, минуту молча смотрела на нас широко открытыми глазами. А потом заговорила что-то быстро, прерывисто. Мы ничего не могли понять, но слушали, не перебивая. А женщина вдруг поочередно прикоснулась к каждому из нас, перекрестилась, улыбнулась застенчивой, кроткой улыбкой и молча подала из-под передника большой глиняный, облитый голубой глазурью кувшин красного домашнего вина.

Да, мы еще не знали ни одного слова по-словацки, чтобы поблагодарить незнакомку за подарок. Видать, на минуту оторвавшись от тяжелого и бесконечного крестьянского труда, издалека прибежала она, чтобы увидеть братьев-славян, убедиться — не сон ли это? И угостить долгожданных гостей чем бог послал.

Впрочем, одно слово мы уже знали. Вернее, догадывались, что оно хорошее, идущее от самого сердца. Я поднял тот кувшин с вином и за всех своих товарищей радостно закричал:

— Наздар!

ПОСЛЕДНИЕ КИЛОМЕТРЫ

Победа! На этот раз мы уже всерьез поверили, что войне пришел конец. Оглушило тишиной. Обуяло каким-то трепетным волнением, ожиданием чего-то необычного, неизведанного, необыкновенно желанного и дорогого. По ночам, сквозь сон, заслышав шорох, мы все еще судорожно хватались за оружие, готовые ко всему. А потом затаишь дыхание, прислушаешься, и теплая волна захлестнет сердце — да ведь все кончено, победа! Днем возбужденной толпой ошалело суетимся по широкой лесной поляне, впервые за многие годы не зная, что делать. Зарокочет над лесом самолет, и враз опустеет лужайка, и чей-то тревожный голос заученно крикнет:

— Возду-ух!

Минута напряженной тишины, и лес сотрясет оглушительный… хохот. Чего прячетесь, зачем рассредоточиваетесь, чудаки? Война-то закончилась! Чей же может быть самолет, кроме как наш?

В настоящую, истинную победу поверили не сразу потому, что один раз уже ошиблись.

В тот ясный майский полдень густая цепь стрелкового батальона настороженно шла по ярко-зеленому клеверному полю. Вокруг буйствовала весна. Басовито гудели под ногами толстые шмели. В небе заливались жаворонки. Ласкало натруженные плечи еще не жаркое солнце. Родниковой рекой вливался в грудь настоянный хмельным разнотравьем встречный ветерок.

А впереди, в низине, притихло, затаилось небольшое селение. Ярко краснеют среди молодой зелени высокие черепичные крыши. Широкой прямой лентой белеет пустынная улица. Подозрительно темнеют окна-бойницы под высокой иглой древнего костела. Что ожидает нас впереди? Как встретит околица этого очередного на нашем пути населенного пункта?

Чтобы не отстать от стрелков, мы проткнули сквозь колеса «максима» толстую палку, всем расчетом взялись за пулемет и шли в цепи, готовые в любой миг броситься на землю, открыть огонь.

В последние дни вести настоящий бой приходилось все реже. Противник поспешно отступал, устраивая засады, обстреливая с ближних высот дороги колонны наших наступающих войск. По всему чувствовалась близкая победа. И как-то не верилось, что где-то впереди, может быть, совсем недалеко, истекала кровью восставшая Прага. Это ей на помощь спешили мы день и ночь, не считаясь ни с чем. Позади цепи послышался натужный гул мотора и какой-то восторженно-истошный крик. Покачиваясь на ухабах, наступающих догонял маленький разведывательный броневичок, какие часто встречались на фронтовых дорогах. Высунувшись из верхнего люка, чумазый парень в черном танкистском шлеме что-то кричал сорванным голосом, неистово размахивая руками, швыряя во все стороны какие-то бумажки. Броневичок ближе, ближе. Голос громче, понятнее:

— Победа! Братцы, победа! Конец фашистам! Ура-а! Братцы, дорогие, кончилось! — восторженно рыдал парень, сверкая полными слез глазами.

Я поднял еще сырую, пахнущую краской листовку и не поверил своим глазам. Победа! Германия безоговорочно капитулировала!

Это случилось так внезапно и в такое необычное время, что мы просто растерялись, не зная, что делать. Буйная радость распирала грудь. Как-то по-особому ослепительно ярко засверкало весеннее солнце, подкрасив червонным золотом лебединую стаю белых пушистых облаков.

Неожиданно высоко в небе густо захлопали взрывы зенитных снарядов. Хлопья ватных бутонов легли кучно. А самолетов не видно. Второй залп, третий… Где же вражеская авиация? По кому бьют зенитки?

И снова неистово-восторженное:

— Салют победе! Ур-ра-а!

Шквал огня взметнулся над цепью. Захлебываясь от радости, торопливо зататакал наш «максим», посылая в пустое небо длинную очередь трассирующих пуль. Весенними грачами взлетали ввысь шапки, пилотки, стальные каски.

И как раз в этот момент в цепи наступающих взметнулись черные султаны земли и дыма. Над головами засвистели пули. Повалился набок, ярко, с сухим треском запылал обогнавший нас броневик.

— Ложись! — вырвалось у кого-то помимо воли.

Но никто не залег, не остановился. В каком-то неистовом, свирепом порыве роты бросились вперед. На одном дыхании, с пересохшими ртами, с неистребимой яростью и неизъяснимой, до боли в груди обидой достигли крайних домов, в короткой схватке смяли засаду и, не глядя на брошенные вражеские пушки и трупы, молча пошли дальше.

А вскоре наш пулеметный расчет догнала захваченная нами еще в Австрии трофейная повозка с парой ходких гнедых лошадей, и подносчик патронов, высокий рыжеватый Ищенко, весело отрапортовал:

— Карета подана!

Поставив в задок повозки готовый к стрельбе «максим», мы двинулись вслед за ротными колоннами по глухим, заросшим травой проселкам.

Еще несколько дней батальоны вели скоротечные бои, сбивали засады, перевязывали раненых, хоронили убитых. Только позже, когда все стихло, все кончилось и свалилась с плеч многолетняя тяжелая солдатская ноша, узнали мы, что в Германии наши солдаты уже отплясывали неистовую барыню, уже расписались на мрачных стенах рейхстага, а здесь, перед фронтом 2-го Украинского, перед нашей 7-й гвардейской армией Шумилова, все еще продолжались бои. Гитлеровский генерал Шернер не признал безоговорочной капитуляции, не смирился с концом «тысячелетнего рейха», не сложил оружия. Более того — повел наступление на восставшую Прагу.

И вот, кажется, пришла победа настоящая. Пришла как-то буднично, незаметно. Мы поверили в нее потому, что уже несколько дней стоит звенящая, умиротворенная тишина. Старшины рот отбирали за ненадобностью у бойцов гранаты и трофейное оружие. Никто не приказывает рассредоточиваться.

Мы не дошли до Праги совсем немного. Раньше нас на помощь восставшим пражанам подоспели танкисты генералов Рыбалко и Лелюшенко из уже поверженного Берлина. Стоим в невысоком и густом сосновом лесу. Наспех соорудили шалаши, раскинули палатки. Холодно, сыро. Может, потому стали получать спирт (как разъяснил батальонный санинструктор, «для профилактики простудных заболеваний»). Многие нуждались в «профилактике» и потому нередко то тут, то там можно было слышать разудалые разноголосые песни, судорожное рыдание по убитым друзьям и восторженные приглашения в гости, в родные места, краше которых нет на свете.

А жизнь солдатская все больше входила в мирное русло. Роты помылись в походной палаточной бане, почистились от многослойной фронтовой копоти и грязи. Многие побывали на экскурсии в Праге. Вернулись потрясенные, растерянные.

— Как нас встречали!.. Как благодарили!..

Побатальонно в обширном дворе какой-то богатой усадьбы смотрели представление ездившего по южным фронтам московского цирка. Натерпелись страху, когда упитанный, холеный иллюзионист в черном фраке и белоснежной манишке усыпил на дощатых подмостках геройского капитана Чекмарева, а потом хладнокровно вонзил ему в шею тяжелый стальной тесак. Вонзил так, что едва не отвалилась чубатая, буйная голова капитана. Ручьем полилась кровь на некогда белый, мясницкий фартук, которым предусмотрительный иллюзионист прикрыл китель Чекмарева со звенящим иконостасом боевых наград. Испуганно ахнули женщины. С недоумением и страхом смотрели на сцену притихшие бойцы. Тишина. Невозмутимый артист накрыл черным платком голову Чекмарева и, повозившись, с натугой вынул из-под покрывала окровавленный тесак. Через минуту сдернул платок, с магическим таинством взмахнул волшебной палочкой. Вздох облегчения прокатился по двору усадьбы, когда проснувшийся Чекмарев с недоумением посмотрел на пятнистый фартук, ощупал шею и, смущенно улыбаясь, целым и невредимым сел на свое место в первом ряду.

Мой пулеметный расчет жил, как и все, в радостном водовороте первых мирных дней. Нас осталось четверо. Еще в Австрии тяжело ранило наводчика Гришу Бондаренко.

А через несколько дней во время атаки расчет захватил в первой траншее пять оглохших, обезумевших от страха вражеских солдат. Они стояли перед нами с поднятыми руками и широко раскрытыми стеклянными глазами, молча молили о пощаде. Что с ними делать? Останавливаться нельзя — цепь наступающих уходит вперед.

— Вася, отведи в тыл и догоняй нас, — приказал одному из братьев-близнецов, подносчику патронов Ищенко.

Только сегодня прибился Иван, почерневший, усталый, и виновато доложил:

— Сдал пленных, будь они неладны. А вас еле догнал… Все рвутся вперед, как ошалелые. Перепуталось, перемешалось…

Четвертым был кировоградец Иван Манженко — невысокий, коренастый, никогда не унывающий крепыш. После ранения Гриши Бондаренко он стал наводчиком.

Утром командир нашей пулеметной роты лейтенант Корсунов перед строем объявил, что сегодня начнем строить временный оружейный парк с навесом, снесем туда пулеметы, патроны. Сдадим все трофейное оружие, приведем в порядок разросшееся за последние дни войны ротное хозяйство.

— Откуда-то лошади у нас появились, все с трофейными пистолетами, как партизаны, — с притворной строгостью хмурил Корсунов круглое, розовощекое и курносое лицо. — Надо кончать вольницу. Победа!

Лейтенант не смог выдержать строгость до конца и улыбнулся по-детски широко и радостно. А старшина роты, пожилой худощавый украинец с чубатой седой головой (фамилию его, к сожалению, не запомнил) молча, многозначительно посмотрел на наш пулеметный расчет.

В тот день, отойдя подальше в лес, я в честь наступившего мира выпалил в небо из трофейного эсэсовского вальтера полную обойму и, вернувшись назад, бросил теперь уже никому не нужное оружие в общую кучу. А потом всем расчетом собрались у нашей по привычке замаскированной в кустах повозки, на которой мирно дремал зачехленный пулемет. Пара гнедых лошадей звучно хрупала сено, принесенное Иваном Манженко из чьей-то давно заброшенной усадьбы. Было ясно, что с лошадьми и повозкой придется расстаться. Да и зачем они нам теперь нужны?

— Послужили нам, родные, напоследок. Спасибо, — чешет Иван загривок гнедому рослому коню с белым пятнышком на лбу.

Конь доверчиво тянул голову, шумно вздыхал.

— Понимает по-русски, — грустно улыбался Манженко. — А может, он наш и есть? Захватили враги где-нибудь в колхозе, у нас, на Украине…

Вспомнилось, откуда взялись у нас эти лошади и легкая на ходу, похожая на тачанку повозка.

Овладев столицей Австрии и прорвав фронт, наши войска устремились вперед, на Чехословакию. Видно, надо было очень спешить, потому что слышалось только одно:

— Вперед! Вперед! Вперед!

Все смешалось, перепуталось, завертелось в водовороте стремительного наступления. Танки, облепленные десантом, с ревом и грохотом ушли вперед. Дороги забиты пехотой, артиллерией, машинами, повозками. Все переместилось на большаки, на проселки. Вспыхнет внезапный, быстротечный бой — враз рассыплется по весеннему полю разноликое войско. Треск пулеметов, взрывы гранат, увесистое уханье снарядов. И снова все стягивается к дорогам, движется дальше.

И тогда мы поняли, что не угнаться нам с тяжелым, как плуг, «максимом» по обочинам забитых дорог за легкими на ходу стрелковыми ротами.

Все решилось неожиданно. Срезая угол дороги, мы двинулись напрямик через обширное озимое поле, на котором то тут, то там островками темнели редкие зеленые рощи. Впереди вспыхнула яростная перестрелка. Между деревьями заметили какое-то движение.

— Фашисты!

Развернувшись, длинной очередью полоснули по опушке рощи. И тут же взяло сомнение: а вдруг наши?

Стрельба прекратилась так же внезапно, как и началась. За рощей показалось обширное, как крепость, огороженное высокой глухой стеной богатое поместье. Массивные железные ворота открыты. Там уже, должно быть, наши. Осторожно заходим во двор. Большой двухэтажный дом из красного кирпича. Такие же красные добротные конюшни, сараи, навесы. Двор вымощен хорошо подогнанной брусчаткой. Гулко, как в колодце, стучит «максим» коваными колесами. Под навесом легкие повозки и тяжелые армейские фургоны. Двери в конюшнях открыты, там какой-то шорох. Ни души… Почему-то почувствовалось, что вот-вот по нам ударит пулеметная очередь.

Круто разворачиваем «максим», и Манженко, продвигая ленту, звучно стучит рукояткой замка.

— Эй, кто здесь есть! — громко кричу и со взведенным затвором автомата иду к конюшне. Там полно лошадей. Тяжелые, куцехвостые битюги, верховые со следами седел на сбитых спинах, обычные обозные. В темном углу какая-то возня, приглушенный говор.

— Кто здесь, выходите!

В дверях появляются двое молодых белобрысых мужчин. Один высокий, босиком, голый до пояса. Другой — в черных брюках, белой нательной рубахе и кованых солдатских сапогах. Смотрят хмуро, настороженно.

— Кто такие?

— Арбайтен. Мы здесь работайт, — отвечает один и невольно вытягивает руки по швам.

Было ясно, что мы здесь оказались первыми русскими и что эти «работники» — наспех переодетые солдаты. Сдаются в плен или решили пересидеть, пока фронт уйдет дальше?

Лежа на горячей брусчатке, Манженко осторожно водил по двору, окнам дома и дверям конюшни стволом пулемета. А мы с помощью тех же «работников» наспех выбрали пару рысистых гнедых лошадей, быстро запрягли в легкую повозку, медленно подъехали к Ивану.

— Мигом пулемет в тачанку и не спускай глаз со двора, — шепчу Манженко.

Выбрались благополучно.

— Фу ты, черт, влипли, — вытирает Иван вспотевший лоб. — Эсэсовцы, наверно, черт бы их побрал! Ясное дело — переоделись. Мундиры попрятали, под работников замаскировались. А сапоги кованые… Брюки черные. И здоровые, как бугаи. Ну, теперь нам сам черт не брат!

Вскоре мы влились в общий поток наступающих, догнали своих и уже не боялись, что отстанем. Пофыркивая от густой дорожной пыли, бодро шагала пара трофейных гнедых. Мягко стучали на колдобинах разбитой дороги кованые колеса. Солидно смотрел с высоты тачанки заряженный полной лентой «максим».

Не раз еще приходилось круто разворачивать легкую повозку и вести огонь по фашистам, засевшим на опушках придорожных рощ. Но чаще доводилось ставить пулемет на колеса и в цепи наступающих рот штурмовать безымянные высоты, за которые с непонятным упорством все еще цеплялись уже разгромленные, деморализованные гитлеровцы. Но нас это уже не пугало — сзади ожидала тачанка. Кончится быстротечный бой, сольется цепь в ротные колонны и за спиной послышится лошадиный храп, веселый перестук колес.

— На тачанку, чапаевцы! Даешь Колчака и Врангеля! Каховка родная! Видали мы психическую! — балагурил Василий Ищенко, перепутав все виденные им когда-то довоенные фильмы.

И снова вперед, вперед!

Быстро привыкли мы к лошадям. Может, потому, что истосковались по дому, по простой крестьянской работе, по пахоте, по далеким ночным кострам на росных приднепровских лугах. Долго спорили о том, как назовем свою пару гнедых.

— Вот этого, подручного, назовем Геббельс. Он поменьше напарника, понахальней. Вишь, хитрит, постромки отпускает, на другого груз перекладывает. Не может без обмана, — предлагает Василий таким тоном, словно вопрос уже решен окончательно и бесповоротно. — А этот, борозный, все ушами водит да глазом косит, толстозадый. Этот будет Риббентроп…

— Это что же — выходит, что Риббентроп вроде лучше Геббельса? Не пойдет! Оба сволочи изрядные, — не соглашался с братом Василий. — Надо что-то другое.

Манженко задумчиво улыбался.

— Зачем обижать лошадок? Нас везут, значит, и назовем как-то по-нашему. Гнедок. Рысачок. Или что-то в этом роде.

И тяжело вздохнул.

— Эх, этих бы лошадок да в наш колхоз. Сколько бы там работы было для них! Вернулись наши в село — ни одного вола, ни одной лошади. Что было на колхозном дворе — все фашисты забрали, а когда отступали — оставшихся перестреляли. На чем только там сейчас сеют-пашут?

Вспомнилось и мне то же самое в родном селе Иванковцы. Да, тяжко там…

Так и не придумали мы никаких имен, и, понукая лошадей, Иван Манженко обращался сразу к обеим:

— Но, рыжие! Вперед, родимые!

…И вот надо расстаться с лошадьми. Что же, действительно, с ними делать? Словно ждал этого момента седоголовый старшина. Вышел из-за кустов и — с ходу:

— Ну вот что, герои: где вы взяли лошадей и повозку, я не знаю, а куда вы их денете — не мое дело. Небось, никого не обидели из местных жителей?

— Что вы! Трофейные. У эсэсовцев еще в Австрии захватили.

— Что законно — оприходуем. А в чем не уверены… Словом, сами догадываетесь, не маленькие. И побыстрей…

Так и не поняли мы толком, как нам быть, что делать. Решение пришло как-то враз со всей ясностью и полной уверенностью, что только так надо и сделать.

— Снимайте пулемет. Отдам коней и повозку словакам в каком-нибудь селе. У них тоже, небось, с лошадьми не лучше, чем у нас на Украине.

Пустая повозка медленно катилась по извилистой лесной дороге. Мягко шуршали колеса по глубокому сыпучему песку. Умиротворенно лежу на душистом луговом сене и широко раскрытыми глазами смотрю на проплывающие над головой верхушки высоченных сосен. В густых ветвях порхают птицы, по желтым восковым стволам и корявым сучьям с воздушной легкостью бегают пушистые белки. Смолистый воздух так чист и прозрачен и такой густой бодрящими запахами, что, кажется, с жаждой пьешь его. Изредка колесо натыкалось на спрятанное в песке корневище, редким толчком вздрагивала повозка, и тогда невольно хватался за автомат. Но вокруг такая блаженная тишина и такой покой, что снова успокоишься, расслабишься. Временами где-то вдали дятлом стучали короткие автоматные очереди, одиноко ухал взрыв гранаты. Но это почему-то не пугало и даже не настораживало. Долго еще будут прорываться на мирной земле нашпигованные войной болезненные, а то и смертельные нарывы.

Куда еду — не знаю. Просто за лагерем попалась узкая малоезженная дорога. Выехал на нее и свернул налево. Должна же она привести в конце концов в какое-нибудь селение.

Ехал не так уж долго. Лес как-то внезапно поредел, расступился, и сразу же по сторонам начались огороды, обнесенные длинными нестругаными жердями. Впереди показались утопающие в молодой зелени дома. Настораживала звонкая тишина: ни лая собак, ни крика петухов. Может, село покинуто жителями, а может, фашисты никого и в живых не оставили? А может?.. Кладу на колени автомат, всматриваюсь в безлюдную улицу и тихие пустые дворы.

— Здравствуйте!

Вздрагиваю от неожиданности. Облокотившись на жердь изгороди, пристально смотрит на меня невысокий круглолицый человек в полувоенной форме и с расстегнутой кобурой на животе.

— Русский солдат?

— Русский.

— Советский?

— Советский.

Шумно продирается через мелкий кустарник, кидается в объятия.

— Первого нашего советского солдата вижу… Дорогой! Как рад! Я — командир местного партизанского отряда. Десантник. Посмотри мой документ…

Слышится легкий нерусский выговор. Похоже — татарин или башкир. Молча читаю какой-то текст с печатью на белом шелковом лоскуте. Кажется, действительно партизан. Немного навеселе по вполне понятной причине — победа! Но почему один? Где отряд? А впрочем, какое мне дело?

— Мы все еще настороже, — поясняет партизан. — По лесам бродят фашисты, разбитые в Праге.

Говорю, почему заехал в это село, что мне надо.

— Отдать бы кому-нибудь лошадей вместе с повозкой…

— Как отдать? — удивляется партизан, все еще не понимая, в чем дело.

— Да просто так. Это трофейные. Мне они уже ни к чему.

Партизан минуту молча смотрит на меня, а потом громко хохочет.

— Поехали.

Медленно едем по широкой, заросшей спорышем улице. Вдали, должно быть на перекрестке, маячат какие-то вооруженные люди.

— Не бойтесь. То наши, партизаны, — успокаивает меня мой спутник.

Смотрю на пустые подворья и не знаю, что делать. Может, отдать коней партизану? Да, видать, он в этих краях тоже человек временный. Да и зачем они ему? Война-то кончилась…

В одном из дворов замечаю невысокого худощавого старичка, чопорно одетого, в чистом поношенном костюме. На голове — черная войлочная шляпа. Подворье небогатое. Подгнил, покосился дощатый забор. Ворот вовсе нет. Малохоженый двор густо зарос травой.

С ходу въезжаю на подворье.

— Здравствуйте!

Старик минуту молча смотрит на меня влажными глазами, а потом срывает с головы шляпу, кидается мне на грудь, судорожно вздрагивает…

— Братушки… Братушки…

Не все понимал я, что говорил старый словак. В меру своих возможностей помогал партизан. Но и без переводчика было понятно, как много принесли горя в эти благодатные края фашисты, как долго ждали здесь своих братьев-славян.

Я спешил. Нельзя мне было долго задерживаться в этой незнакомой глухой деревеньке, а потом в одиночку идти по пустынной, еще не безопасной лесной дороге, где всякое может случиться.

— Лошади, корова есть? — спрашиваю старика.

Он грустно качает головой и разводит руками. Думается, понял он мой вопрос по-своему. Может, нужно мне поменять лошадей, а может, и взять их, как это часто бывало за все эти годы для какой-то солдатской нужды. Не знаю уж почему, но мы вместе осмотрели маленькую пустую конюшню с терпким, знакомым с детства запахом сухого навоза, заглянули в такое же осиротевшее стойло, где, должно быть, когда-то стояла корова. Почему-то представилось, как, вернувшись с солнечных лесных полян, она блаженно вздыхала и жевала жвачку. Под деревянным навесом покрутил заржавевшую ручную соломорезку, заглянул в ясли с остатками потемневшей прошлогодней соломы.

— Где же молодые хозяева, папаша?

Заблестели, затуманились старческие глаза. Так и не понял я до конца, кого убили фашисты, кто еще не вернулся из партизанских гор и с кем живет он сейчас в этом низком, потемневшем от времени доме под красной черепичной крышей.

— Держи, папаша. Хозяйствуй, — передаю старику в руки ременные вожжи.

Тот все еще не поймет, что происходит, смотрит растерянно и жалко.

— Бери, говорят! От подарков не отказываются, — хохочет партизан и что-то втолковывает ему на непонятном мне наречии.

Тишина. Гнедой подручный конь молча косит на нас темный, как спелая слива, глаз, нетерпеливо фыркает и тянется к молодым побегам зеленой травки…

Назад возвращался я той же пустынной лесной дорогой. Ребята ждали с нетерпением, сожалея, что я уехал один: в лесах еще было тревожно.

— Ну как? — с грустью спрашивает Манженко.

— Нормально…

Словно тут же, за кустами, ждал моего возвращения и старшина роты.

— Ну что, пулеметчик, оприходовал лошадей?

— Оприходовал…

Старшина пытливо и строго смотрит мне в глаза, чем-то явно обеспокоенный.

— Ну… Отдал, небось, кому попало? Лишь бы с рук?

— Что вы, товарищ старшина. Бедняку.

— А плату брал?

— Да что вы, товарищ старшина, в самом деле! Какая там плата!

— Тогда порядок.

Старшина вдруг весело засмеялся.

— А кнут-то для чего оставил?

Только теперь я заметил, что вернулся с тем самым трофейным кнутом, которым мы лихо нахлестывали лошадей на дорогах последних дней войны. Швырнул в кусты. Все дружно и как-то облегченно захохотали.

…Иногда в бессонную ночь мне вдруг придет на память тот далекий день моей молодости, появится, встревожит сердце волнующая мысль: а ведь кто-то, должно быть, помнит в том словацком селе и сейчас, как в майский день 1945-го высокий и худой советский солдат в линялом обмундировании и обмотках до самых колен подарил их старому односельчанину, а может быть, и родителю, пару трофейных лошадей с повозкой. Жаль только — не знаю названия той деревеньки, не знаю фамилии того старика. Смутно помнятся только некоторые детали той местности: стояли мы в молодом невысоком лесу, как говорили, в четырнадцати километрах от Праги, около небольшого городка Мнишек. Неподалеку виднелись какие-то взорванные шахты. Из заваленных ям ручьями текла чистая холодная вода. Что поделаешь: время многое стерло в памяти…

И еще одно, что помнится хорошо: войну закончил в 72-й гвардейской стрелковой дивизии, о которой так хорошо и сердечно написал Олесь Гончар в своих «Знаменосцах».

И. Н. Бывших БЕЗ ЕДИНОГО ВЫСТРЕЛА

© И. Н. Бывших, 1989.


— Иван, быстрее в штаб, тебя командир полка вызывает, — слышу сквозь сон голос Володи Жданова — дежурного по взводу пеших разведчиков.

Соскакиваю с нар, наспех надеваю валенки, бушлат, шапку и выбегаю из землянки на свежий морозный воздух. Штаб полка расположен недалеко. Направляюсь к нему по проторенной в глубоком снегу тропинке и пытаюсь сообразить, почему это меня, рядового разведчика, вызывает сам командир полка.

По обледенелым ступенькам спускаюсь вниз.

— Товарищ майор, разведчик Бывших по вашему приказанию прибыл! — докладываю я, хотя в темноте пока еще не различаю командира полка среди присутствующих офицеров.

Старший лейтенант Тараненко, наш начальник разведки, взял меня за локоть, сказал тихо:

— Садись и внимательно слушай.

И слегка подтолкнул в глубь землянки. Постепенно пригляделся. У стены, возле малого оконца, стоял стол, на нем разложена большая карта. Взглянув на нее, я сразу определил, что это оперативная карта нашего участка обороны, на которой передний край был обозначен двумя линиями: красной — наш, советский, и синей — немецкий. По обе стороны стола на длинных лавках, сколоченных из жердей, сидели офицеры штаба, и среди них выделялся своим ростом командир нашего 210-го стрелкового полка майор Константин Васильевич Боричевский.

Я сидел на свободном краешке лавки рядом с Тараненко, внимательно смотрел и слушал. Оконце, залепленное снегом, плохо пропускало свет, поэтому на краю стола горела самодельная лампа, сделанная из стреляной артиллерийской гильзы. Напротив увидел сидевшего за столом сержанта Александра Матросова, прославленного разведчика нашего полка. И это еще более разожгло мое любопытство. Рядом с Боричевским сутулился незнакомый мне офицер в звании капитана. Решил, что это какой-то новый командир, присланный на пополнение. Около капитана сидел молоденький солдатик, тоже незнакомый, в чистой, хорошо выглаженной гимнастерке с новенькими красноармейскими погонами. Такими аккуратными, «необмятыми» были, как правило, из военных ансамблей артисты. Потом я разглядел, что это никакой не солдатик, а девушка, с коротко стриженными волосами. Решив, что она — артистка, что, видимо, скоро будет какой-нибудь концерт, я потерял к ней интерес и стал слушать, о чем толкуют офицеры.

А офицеры вели оживленный спор о том, как и где лучше всего группе пеших разведчиков перейти вражеский передний край обороны. Было предложено несколько вариантов, но каждый из них имел как положительные, так и отрицательные стороны. Офицеры часто склонялись над картой, показывали предполагаемые места перехода, взвешивали преимущества и недостатки того или иного варианта и при этом вопросительно поглядывали в сторону Сашки Матросова, ожидая, что он скажет. А Сашка внимательно выслушивал старших, не спеша склонялся над картой и потом двумя-тремя короткими фразами начисто опровергал один за другим варианты как несостоятельные. Офицеры не возражали — настолько был внушителен авторитет у этого разведчика.

«Значит, намечается поход по тылам фашистов, — соображал я, — видимо, и меня включат в состав группы».

И чем дальше я слушал разговор офицеров, тем больше узнавал о деталях предстоящего дела. Оказывается, группа наших бойцов должна перебросить в тыл к врагам одного важного советского разведчика и оставить его там. И вдруг меня осенило, что важным советским разведчиком, которого надо забрасывать в тыл врага, является вот эта самая девушка в аккуратной красноармейской форме. И что препровождать ее в тыл будут всего два разведчика — сержант Александр Матросов и я. Теперь стало ясно, почему меня вызвали в штаб полка на это совещание. Волна гордости колыхнулась у меня в груди, заставила учащенно забиться сердце.

Офицеры еще долго спорили между собой, но, так и не выбрав места перехода через линию фронта, решили уточнить его на местности в ближайшее время. Капитан Трофимов (так звали незнакомого офицера, сидевшего рядом с Боричевским) был представителем вышестоящего штаба и отвечал за переброску в тыл этой девушки. Он все время требовал от наших офицеров четких докладов и объяснений. Он хотел лично знать все обстоятельства предстоящей опасной акции.

После совещания, когда в землянке остались лишь непосредственные участники перехода, майор Боричевский положил мне на плечо руку и спросил:

— Ну как, понял, что от тебя требуется?

— Понял, товарищ майор.

— Мы выбирали лучших и остановили свой выбор на Матросове и тебе. Имей в виду, задание ответственное, секретное, особой важности и выполнить его надо любой ценой. Но лучше так, чтобы фашисты не только ничего о нем не узнали, но и ни о чем не заподозрили. Ах да, вы ведь еще не знакомы, — спохватился майор.

Он порывисто подошел к девушке и, не сводя с меня глаз, сказал ей:

— Познакомьтесь, это тот самый сибиряк-разведчик, о котором я говорил. Не смущайтесь, что он ростом не богатырь — свое дело знает отлично.

Девушка подняла на меня серые, с грустинкой глаза, чуть заметно улыбнулась, протянула свою руку.

— Таня, — сказала тихим, слегка приглушенным голосом.

Я осторожно пожал ее руку, которая показалась мне мягкой, теплой и какой-то удивительно легкой. Назвал себя:

— Бывших. Иван Бывших.


Начались дни подготовки. Мы с Сашкой Матросовым целыми ночами пропадали на переднем крае, ведя наблюдение за противником. Нам помогали командир взвода разведчиков лейтенант Т. М. Мочалин, его помощник старший сержант Павел Березин, командиры отделений Виктор Чурбанов, Владимир Жданов, а также разведчики Михаил Гусев, Сергей Петялин, Николай Москалец и другие. Все они были предупреждены об особой секретности этого задания.

Через несколько суток после совещания Александр Матросов нашел удобное место для перехода и указал его на местности. А старший сержант Павел Березин присмотрел запасное место для преодоления первой траншеи врага на нашем обратном пути — это недалеко от деревни Крынки, находившейся на нейтральной полосе. Оба предложения понравились офицерам, участникам того совещания. В этих местах и было организовано усиленное круглосуточное наблюдение. Мы засекали огневые позиции врага, изучали и уточняли проволочные и минные заграждения, точное время смены караулов, принятия пищи, маршруты движения патрулей, места расположения жилых землянок, блиндажей.

В нашем тылу на одном из склонов оврага, по которому предстояло переходить первую немецкую траншею, был сооружен окоп. На нем мы и тренировались в преодолении траншеи на лыжах с полной походной выкладкой. Однажды в такой тренировке приняла участие и Таня. Я был удивлен ее ловкостью и умением действовать на лыжах.

Старший лейтенант Анатолий Караваев, полковой топограф, изготовил на ящике с песком точный рельефный план местности, по которой мы будем идти. Он заставил меня изучить маршрут движения так, чтобы я мог воспроизвести его с завязанными глазами. А это почти двадцать километров! Начальник разведки полка старший лейтенант Иван Тараненко разработал памятку, в которой четко и однозначно предписывалось, что на каждом этапе пути мы должны делать и чего не должны. Эту памятку он громко назвал «инструкцией», заставил меня переписать ее в отдельную тетрадь и выучить наизусть.

Работали мы много, спали по два-три часа в сутки. Днем изучали маршрут движения на рельефном плане, тренировались преодолевать на лыжах различные препятствия, готовили оружие, снаряжение, а ночью вели наблюдение за врагом, иногда выползали и на нейтральную полосу.

За все время подготовки я видел Таню два раза: на совместной тренировке, о которой уже говорил, и в блиндаже, у ящика с песком, где ей показывали макет села Крюковичи — это ее конечная цель, здесь девушке надлежало действовать после переброски через линию фронта. Село Крюковичи находилось в тылу у фашистов примерно в восемнадцати километрах от их переднего края, в нем располагался штаб немецкой воинской части.

Таня была одета в ту же самую красноармейскую форму, в которой я видел ее на совещании. При встрече со мной в блиндаже она поздоровалась и потом все время о чем-то тихо говорила с капитаном Трофимовым. Где она находилась все эти дни и что делала, мне было неизвестно.

Накануне перехода нам с Сашкой предоставили сутки для отдыха, и мы хорошо, с запасом, на весь предстоящий путь, выспались.


Наконец наступил день, а точнее сказать ночь, нашего выступления. Мы с Матросовым и другими разведчиками сидим в блиндаже командира 1-го батальона и ждем Таню. Старший лейтенант Тараненко часто поглядывает на часы, иногда встает с табуретки и, сделав два-три шага, снова садится. Он волнуется. Разведчики во главе с Виктором Чурбановым сидят прямо на полу в ожидании приказа. У всех приподнятое настроение, и только мы с Сашкой сидим молчаливые и вроде бы безразличные ко всему. На нас валенки, шапки-ушанки, поверх меховых полушубков белые маскировочные халаты. Автоматы ППШ, по установившейся традиции разведчиков, уходящих зимой на выполнение заданий, мы обмотали бинтами и марлей. Письма, документы и награды отдали на временное хранение старшине нашего взвода Николаю Кузьмину. В вещмешках, которые лежали на полу у наших ног, продукты на трое суток, а также боеприпасы — по два запасных диска, по пять ручных гранат и россыпью, в специальных мешочках, автоматные патроны еще на один диск. У меня за пазухой карта местности до села Крюковичи — карта «чистая», то есть без нанесенной на ней боевой обстановки, на одной руке компас со светящейся в темноте стрелкой, на другой наручные часы.

Вот-вот должна появиться Таня. И действительно, дверь наконец отворилась и вместе с клубами морозного воздуха в блиндаж вошли капитан Трофимов, а за ним и разведчица. Она одета, как и мы, в новый овчинный полушубок и ватные стеганые брюки. Из-под солдатской шапки-ушанки, закрытой капюшоном маскхалата, смотрели внимательные и, как мне показалось, немигающие глаза. Лицо бледное и спокойное.

Капитан Трофимов не отходил от девушки ни на шаг — то поправит на ней ремень, то проверит, надежно ли застегнута пуговица на полушубке. За несколько минут их пребывания в блиндаже оба они не проронили ни слова. Потом начальник разведки полка посмотрел на часы и сказал:

— Пора.

Мы вышли из блиндажа и по узкому ходу сообщения стали пробираться к нашей первой траншее. Впереди шел Тараненко, за ним Матросов, потом я, а за мной все остальные разведчики из группы поддержки. Шествие замыкала Таня в сопровождении капитана. Я глянул на небо — погода благоприятствовала нам. Правда, мы ожидали пургу и хотели ее, но выдалась безветренная тихая ночь с обильным снегопадом. Это тоже неплохо, снег заметет наши следы.

Идем по траншее к месту сбора всей группы и видим, что стрелки и пулеметчики батальона уже заняли свои позиции — это на случай, если во время перехода через передний край нас обнаружит противник и навяжет нам бой. Я знаю также, что в глубине нашей обороны у орудийных лафетов замерли артиллеристы в ожидании приказа открыть огонь. Это тоже наша поддержка.

В условленном месте траншеи, где к ней ближе всего подходила речушка, протекающая по нейтральной полосе и теперь замерзшая и занесенная снегом, собралась вся группа. Прощались мы со своими боевыми товарищами молча, жали друг другу руки, не снимая рукавиц. Капитан Трофимов подошел к Тане и торопливо, неуклюже обнял ее. Последний дружеский хлопок старшего лейтенанта Тараненко по моему плечу, и я с помощью товарищей по заранее сделанным ступенькам в стене траншеи поднимаюсь наверх. На бруствер взбираются также Сашка Матросов и Таня. Замечаю, как Таня быстрым и ловким движением прикрепляет к валенкам лыжи, закидывает за спину довольно объемистый вещевой мешок. Сашка и я делаем то же самое. Рядом разведчики помогают нам и готовятся сопровождать нас. Я смотрю в сторону противника и вижу только сплошную стену падающих снежинок. Даже не виден отблеск выстрелов вражеских пулеметов, хотя звук их хорошо слышен.

Первым идет командир взвода лейтенант Мочалин, а за ним, вытянувшись в цепочку, следуют остальные. Сашка, я и Таня — в центре этой группы. Пройдя несколько метров, мы натыкаемся на наше проволочное заграждение. Недалеко от него различаю два белых бугорка — это саперы. При нашем появлении они быстро вскочили на ноги и стали оттаскивать в сторону небольшое звено, образовав для нас узкий проход. Мочалин без остановки входит в него, за ним бесшумно двигается вся цепочка. Потом оказываемся еще в одном узком проходе, на этот раз через наше минное поле. Нас сопровождают саперы, ответственные за него. Опять вижу два белых бугорка и знаю, что это разведчики, охраняющие вход в минное поле со стороны нейтральной полосы. Здесь они будут дежурить до самого утра. Вот мы уже вышли на нейтральную полосу. Впереди передний край гитлеровцев. Они тоже отгородились от нас своими минными полями и заборами из колючей проволоки.

На «нейтралке» относительно тихо. Сплошной поток падающих снежинок надежно скрывает нас от вражеских глаз. Ничего не видно даже в десяти — пятнадцати метрах. Изредка то с нашей стороны, то со стороны противника устало протарахтит пулеметная очередь или где-нибудь в стороне гулко шлепнется вражеская мина, и опять на некоторое время установится тишина. Обычно по ночам фашисты пускают осветительные ракеты, но в такую ночь пускать их бесполезно, и гитлеровцы ограничиваются редкой стрельбой из пулеметов и минометов. Мы идем по нейтральной полосе, пересекаем ее наискосок и приближаемся к широкой лощине, по середине которой проходит довольно глубокий овраг с крутыми склонами. Именно по склону этого оврага мы и будем переходить первую траншею врага. В этом месте она не так глубока, как на равнинной части, а главное — здесь нет ни одного наблюдательного пункта и огневой точки. Вражеские солдаты не задерживаются здесь и стараются побыстрее проскочить этот неудобный участок.

Первая оборонительная позиция противника, мы это знали, состояла здесь из трех траншей полного профиля, соединенных между собой ходами сообщения. Общая ее глубина доходила до двух-трех километров. Между первой и второй позициями располагались жилые блиндажи, артиллерийские и минометные подразделения, дальше в глубине — штабы, узлы связи, различные склады и хозяйственные подразделения.

Сейчас же перед нами стоит первая и очень ответственная задача — незамеченными пересечь траншею, а до этого преодолеть вражеское минное поле и проволочное заграждение.

Шедшие впереди разведчики замедлили шаг и стали расходиться в стороны. Значит, мы достигли намеченного для них пункта. Здесь они займут оборону и будут находиться почти до утра, готовые в любую минуту оказать нам помощь, если таковая потребуется. Подходить им еще ближе к вражеской траншее опасно: враг, несмотря на непогоду, может обнаружить такую большую группу.

Но два разведчика, Виктор Чурбанов и Сергей Петялин, продолжают сопровождать нас и дальше. Вчера ночью они с двумя саперами выдвигались до самого прохода через вражеское минное поле и всю ночь дежурили здесь, чтобы знать, как на этом месте ведет себя противник. Они идут впереди нас быстро, уверенно, хорошо изучили дорожку. Вот уже и спуск в овраг начинается, и я опять замечаю распластавшихся на снегу двух саперов. Они пришли сюда двумя часами раньше и ждут нас. Разведчики обнаружили, а потом саперы подтвердили, что минное поле врага на этом склоне имеет естественный проход. Ввиду неудобств и сложности работ оба склона оврага просто не заминированы.

Вплотную подошли к лежащим на снегу бойцам. Те сделали нам знак рукой: путь свободен. Не останавливаясь, мы двигаемся дальше. Впереди Виктор Чурбанов. Он идет осторожно, не спеша, иногда останавливается, прислушиваясь к ночным звукам. Вот опять остановился и вдруг быстро упал в снег. Заметил опасность? Мы тоже лежим, выставив перед собой автоматы. Проходит несколько томительных минут. До рези в глазах всматриваемся в снежную пелену. Я различаю впереди себя еле заметные темные силуэты торчащих кольев — это проволочное заграждение. Наконец Чурбанов, успокоенный, встает на лыжи и осторожно приближается к «колючке». Мы, словно тени, следуем за ним.

Несколько дней назад в этом месте, на склоне оврага, как бы случайным разрывом нашего 122-миллиметрового снаряда было повреждено проволочное заграждение. На самом деле это был точно рассчитанный выстрел, и сделали его с одной-единственной целью — пробить лазейку для нашей группы. Предполагалось, что враг ее не будет сразу латать. Так и случилось. Весь сегодняшний световой день два наших разведчика в стереотрубу наблюдали за этим проходом и доложили, что фашисты около него не появлялись.

Мы вплотную подходим к «колючке». Вот и сам проход. Здесь ветром намело высокий сугроб и из него торчат верхушки уцелевших кольев и обрывки колючей проволоки.

Виктор Чурбанов отошел в сторону и этим как бы освободил нам путь. Шедший за ним Александр Матросов, прежде чем ступить на сугроб, повернулся к нам и, убедившись, что мы рядом с ним, решительно двинулся вперед. Я почувствовал на плече легкое прикосновение руки Сережи Петялина, который замыкал нашу группу. Виктор Чурбанов и Сергей Петялин залегли у проволочного заграждения. Теперь они будут лежать здесь, пока мы не перейдем первую траншею.

А до нее оставалось еще не менее пятидесяти метров. Сейчас мы подвергались огромному риску: если враг что-либо заметил во время нашей подготовки (а заметить мог, так как наши разведчики и саперы за последние две-три ночи не раз выползали на нейтральную полосу), то наверняка устроит засаду. Единственное, что мы успели бы сделать в такой ситуации — это открыть по гитлеровцам огонь из автоматов и этим предупредить наших о случившемся.

Сердце замерло, когда я вслед за Сашкой и Таней переходил по сугробу через разрушенный участок проволочного заграждения. В любой момент могла раздаться автоматная очередь. Но пока все тихо. Мы спустились с сугроба и теперь оказались отрезанными от своих колючей проволокой. Позади — наши ребята-разведчики, милые моему сердцу друзья-товарищи, впереди — ненавистный враг. Все внутри сжалось от нахлынувшей острой тоски, но переживать некогда, надо делать свое солдатское дело. А Сашка Матросов, видимо, таким чувствам не подвержен, а может, переживает, как и я, но не показывает виду. Сколько себя помню, в момент расставания с друзьями, родными и близкими меня почему-то всегда охватывало чувство тоски и одиночества. Оно быстро возникало, но быстро и проходило…

Идем по крутому склону оврага и с каждым шагом приближаемся к траншее. Что ждет нас там? Идти трудно. Твердый, словно утрамбованный, наст, припорошенный свежевыпавшим снегом, — натуральный каток на горке. Мы то и дело скатываемся вниз, приходится удерживать себя палками. Таня удивительно ловко и проворно преодолевает все трудные места и ни на шаг не отстает от идущего впереди Матросова. Видимо, ее хорошо натренировали, когда готовили к этому заданию.

Я уже говорил, что мы с Сашкой, а также один раз с Таней, на специально оборудованной горке отрабатывали приемы преодоления на лыжах траншеи по склону оврага. Наши командиры долго искали наиболее удобный и приемлемый способ. Было неясно, позволит ли ширина траншеи перейти ее без снятия лыж, сможет ли Таня сделать это хотя бы с нашей помощью. Никто толком не знал ширину препятствия в этом месте, его глубину, высоту бруствера. Было решено, что я один сниму лыжи, вскочу в траншею, подставлю Тане свои плечи и она, не снимая лыж, перейдет на другую сторону. Снятие лыж на крутом склоне грозило опасностью их самопроизвольного скатывания вниз. Случись такое — не избежать беды. Поэтому все мои и Сашкины действия отработаны с учетом этой опасности.

Когда перед нами показался бруствер траншеи, Матросов мигом лег на снег и положил перед собой автомат. Мы с Таней, естественно, последовали его примеру и замерли на месте, напрягая слух и зрение. Мы знали, что ночью на этом участке траншеи с интервалом в тридцать — сорок минут ходят парные патрульные. Важно сейчас не наткнуться на них. Лежим неподвижно десять, пятнадцать минут, никого не видно и не слышно. Если бы не та самая «инструкция», согласно которой нам следовало обязательно переждать патрулей, то мы давно были бы на той стороне траншеи. Но ничего не поделаешь, установленный порядок надо соблюдать неукоснительно. Таков закон разведчиков, это гарантия успеха.

И вдруг (а это всегда случается вдруг) я услышал ясный и четкий разговор двух вражеских солдат. Я даже вздрогнул от неожиданности, так как мне показалось, что они находятся где-то совсем рядом. Но они шли по траншее снизу вверх и вот-вот должны показаться. Отчетливо слышу, как под ногами хрустит свежий снег. Конечно, это те самые парные патрульные, которых мы ждали. Еще не видимые нами, солдаты, не таясь, спокойно переговаривались между собой и медленно поднимались вверх по траншее. Сердце мое замерло в томительном ожидании чего-то страшного, неотвратимого. Меня почему-то беспокоит Таня — вдруг она испугается фашистов, вскочит и с криком побежит обратно. Но ее слившийся со снегом белый комочек был неподвижен, и я успокоился.

Через снежную пелену пробился розовый огонек, который внезапно блеснул и тут же погас. В том месте, где он появился, отчетливо вырисовывались два серых движущихся силуэта. Вот они, патрульные… Опять вспыхнул огонек, но уже поярче, и я понял, что один из солдат курил. «Нахал!» — подумал я. А еще подумал: какой удобный случай взять их живыми в качестве «языков» и притащить старшему лейтенанту Тараненко. Но нельзя! У нас другое задание. Пусть эти два оккупанта проходят мимо подобру-поздорову, да побыстрее.

Их серые, еле различимые в снежном мареве силуэты еще маячили над бруствером, и я с радостью определил, что траншея в этом месте неглубокая, даже, можно сказать, мелкая, и мы можем ее легко преодолеть.

Патрульные между тем, тяжело ступая, продолжали идти по траншее, негромко обмениваясь короткими фразами. Они чувствовали себя в безопасности и явно пренебрегали элементарными требованиями бдительности. Вот еще раз вспыхнул слабый розовый огонек и, совершив в воздухе затейливый пируэт, исчез в снегу — солдат выбросил из траншеи окурок. «Какой нахал!» — снова подумал я, удивляясь его беспечности и возмущаясь наглости. Знал бы он, что за ними сейчас наблюдают сразу три советских разведчика!

Продолжая разговаривать, солдаты миновали видимый нами участок траншеи и исчезли за ее поворотом. Их говор и хруст снега под ногами еще долго были слышны, но в конце концов затихли. Только снежные хлопья валили с неба без передыху. Недалеко от нас, на взгорье, изредка короткими очередями бил по «нейтралке» пулемет. Ну и пусть бьет, к его стрельбе мы уже привыкли. Ждем команду Матросова, которой почему-то нет. Наконец Сашка вскакивает и, не оглядываясь, усиленно работая палками, чтобы не упасть на крутом уклоне, бежит к траншее. Я тоже встаю на лыжи, ве́рхом обгоняю Таню и тоже устремляюсь к траншее. Так положено по «инструкции».

Мы с Сашкой почти одновременно оказались перед высоким бруствером, только я — выше Матросова по склону. Пока я, присев на корточки, отстегивал крепления, он прижал одной своей лыжей мои обе, чтобы они случайно не скатились вниз. Через несколько секунд я ступаю валенками в снег, хватаю свои лыжи и, держа их в руке, прыгаю на дно траншеи. Здесь тихо и даже уютно. Устанавливаю обе лыжи вертикально к стенке, воткнув их задниками в утрамбованный снег, чтобы не покатились по дну. Даже это предусмотрено подробно составленной «инструкцией»!

Пока я возился со своим «транспортом», Матросов без моей помощи благополучно перешагнул траншею. Тане сделать это не под силу: она мала ростом. Я подставил ей свою спину, на которую она тотчас стала надвигать левую лыжу. Матросов, стоя на краю траншеи, одной палкой уперся в стенку на противоположной от него стороне, сделав для Тани своеобразные перила. Девушка выпустила из рук обе свои палки, теперь они болтались на веревочках. Правой рукой она крепко ухватилась за «перила», а левую вытянула навстречу Матросову. Сашка схватил ее за эту руку, а Таня, сделав решительный упор на свою лыжу, которая опиралась на мою спину, легко перенесла правую ногу на другую сторону. Теперь уже ей не составляло труда перенести и левую. Матросов посторонился, дал ей возможность хорошо укрепиться на склоне и только тогда принял от меня обе мои лыжи вместе с палками. Я вытащил одну из заткнутых за пояс меховых рукавиц и стал заметать ею свои следы на дне. Чтобы выскочить наверх, мне пришлось животом лечь на верхний срез траншеи и уж потом с помощью Матросова встать на ноги. Теперь мне осталось надеть лыжи, да так, чтобы они ни в коем случае не соскользнули вниз. На эту деталь во время подготовки особенно напирал старший лейтенант Тараненко, и я сейчас постоянно думаю об этом. Я все делаю не торопясь, основательно, чтобы не переделывать, хотя хочется побыстрее все закончить и уйти подальше от опасного места. Лыжи надежно закреплены, беру из рук Сашки свои палки, осталось только надеть рукавицы — и скорее вперед. Но тут… О, ужас! Одна рукавица на месте, а другой нет. Где же она? Матросов не понимает, почему я долго топчусь на месте. Пришлось сделать в его сторону два шага, чтобы тихо сказать:

— Потерял рукавицу.

Матросов рывком повернулся ко мне, глаза его сверкнули зло.

— Найти!

Мы оба отлично понимаем, что значит оставить такую улику своего пребывания здесь, как рукавицу. Фашисты сразу поймут, в чем дело, и примут надлежащие меры, чтобы изловить нас. Я осматриваю снег под ногами и вокруг себя и ничего не обнаруживаю. А время идет. В любой момент из-за поворота траншеи могут показаться «хозяева».

Вдруг меня осеняет догадка: злосчастная рукавица находится на дне! Когда я ложился животом на срез траншеи, она могла выскочить из-под ремня и упасть вниз. Там она, там! Больше ей негде быть. Чтобы ее достать, надо непременно снять лыжи. Я наклоняюсь, торопливо отстегиваю крепления и шепчу Матросову:

— Держи лыжи, я сейчас.

Рукавицу я нашел сразу, она лежала там, где и могла только лежать: на дне траншеи. На этот раз я как-то особенно ловко и быстро выскочил на бруствер, показал рукавицу Сашке и опять стал надевать лыжи. Матросов уже не ждал меня, он от нетерпения сделал несколько шагов вперед и остановился, глядя в мою сторону. Рядом с ним стояла и Таня. Я торопился, но делал все, как надо.

Наконец мы двинулись дальше, а мне было стыдно, досадно и обидно за сделанную промашку.

Как трудно идти по крутому склону! Лыжи постоянно скользят и скатываются с плотных участков снежного покрова. Всю тяжесть тела, вещмешка и оружия приходится перекладывать на палки, а они могут не выдержать и в какой-то момент сломаться. И в то же время этот путь по склону оврага — наиболее безопасный. Здесь нет ни блиндажей, ни ходов сообщения.

Я иду за Таней, а сам сгораю от стыда за только что допущенную оплошность. Как я мог допустить такое! Ведь это грубая, ничем не оправданная ошибка. Она непростительна даже для новичка. За такие просчеты разведчики, как правило, расплачиваются своими жизнями. Видимо, я очень много уделял внимания тому, чтобы под откос не скатились лыжи, а про элементарные детальки забыл, упустил их из виду. Вот и результат. Конечно, хорошо, что все обошлось благополучно. Но могло быть и иначе. Этот факт станет известен нашему начальнику разведки и всем разведчикам. Мне придется краснеть и потеть, когда Тараненко станет производить разбор нашей вылазки. Сколько неприятных слов придется выслушать! А ведь за это, в принципе, могут и из разведки «попросить».

Так думал я, так переживал свою ошибку.

И все же первая и одна из труднейших задач была выполнена. Мы перешли первую траншею врага без шума. Фашисты не обнаружили нас, они даже не догадываются, что в их тыл пробрались три советских разведчика.

Сейчас перед нами стоят очередные, столь же непростые и рискованные задачи — преодоление второй траншеи, перед которой, мы знали, имеются еще одно минное поле и проволочное заграждение.

А пока скребемся по крутому склону оврага, который пересекает едва ли не всю тактическую зону обороны противника. Идем медленно, тяжело, часто останавливаемся.

Неожиданно для себя заметил, как шедший первым Сашка Матросов неестественно взмахнул палкой и исчез из виду. Через секунду то же самое случилось и с Таней. Я на мгновение остановился, но, услышав доносившиеся откуда-то снизу звуки возни, сделал несколько решительных шагов вперед. И тут со мной произошло невероятное — чувствую, что лежу на левом боку на какой-то гладкой поверхности и стремительно качусь вниз. Остановился от удара обо что-то мягкое, живое. Это была Таня. Она уже почти встала на лыжи, но я снова сшиб ее с ног. Матросов уже оправился от падения и с автоматом на изготовку оглядывался по сторонам.

Все это случилось в считанные секунды, и никто из нас не произнес ни одного слова. Я мгновенно вскочил на ноги и схватился за автомат.

А произошло вот что. Мы поднялись по склону оврага выше, чем надо, и оказались вблизи разбитого нашей артиллерией блиндажа. Сооружение это не было восстановлено, а остатки его и место, куда обитатели блиндажа выбрасывали мусор и выливали воду, сохранились. Вот мы и забрели на этот ледяной каток. Глупо? Конечно. Но всего не предусмотришь, хотя и надо бы…

В дальнейшем наша «экспедиция» проходила без особых осложнений и происшествий. Постепенно выбрались на более пологий склон, где овраг начал мельчать, и вскоре вышли на снежную слегка всхолмленную возвышенность.

Где-то здесь должно начинаться минное поле. Его границ на этом участке мы не знали. В «инструкции» значилось, что в пределах минного поля нам надлежало двигаться по одному из ходов сообщения. Мы шли на большой риск — могли встретиться с врагом лицом к лицу. Но другого пути не было: немудрено нарваться на мины.

Выбрали, как нам казалось, самый мало посещаемый фашистскими солдатами ход сообщения, который начинался от пустующего блиндажа и шел по гребню оврага от первой траншеи до второй.

Вначале продвигаемся по склону вдоль оврага. Чтобы укоротить путь по ходу сообщения, следует как можно ближе подойти к границе заминированного участка. А сейчас задача — выбрать точное место и нырнуть в ход сообщения.

Пока же продолжаем двигаться в прежнем направлении, что и раньше, по склону. Идти по относительно пологой и ровной местности легко и даже приятно. Мне кажется, надо чуточку ускорить шаг, а Сашка, наоборот, замедляет его. Вот он даже остановился. Видимо, хочет посоветоваться со мной. Подхожу и молча хлопаю его по плечу: мол, рано, надо еще немного пройти. И Сашка, не оборачиваясь, скользит дальше.

Продвинулись вперед по глубокому снегу еще с полсотни метров, вот уже мною начало овладевать беспокойство — не напороться бы на минное поле. Командир, словно почувствовав мое волнение, опять остановился. Я приблизился к нему, шепотом сказал:

— Пожалуй, пора.

В знак согласия Матросов кивнул, круто повернул влево и зашагал вверх по пологому склону. Мы с Таней — за ним, не отставая ни на шаг.

А снег валит и валит, надежно заметая наши следы. О лыжне на ровной поверхности не остается даже намека. Ветра нет. Тихо. Но несмотря на это, слышимость плохая: падающие мириады снежинок глушат все звуки. А видимость вообще нулевая, никаких ориентиров ни впереди, ни по сторонам. Помогают только отдаленные звуки стрельбы, долетавшие с переднего края. Как же в этом беспросветном ночном мареве, когда невозможно отличить землю от неба, отыскать нужный ход сообщения?

Мы обнаружили его неожиданно — носки Сашкиных лыж уткнулись в засыпанный снегом бруствер. Точнее сказать, не обнаружили, а поняли это каким-то шестым или седьмым чувством. Матросов приказал лечь в снег и замереть, а сам заглянул в траншею, чтобы посмотреть, насколько она засыпана снегом и нет ли на ее дне чьих-либо следов. Снега было много, а следов не оказалось. Лежим неподвижно, прислушиваемся, но ничего, кроме отдаленной ночной перестрелки на переднем крае, не улавливаем. Я почему-то начинаю нервничать. Мне кажется, что ночь идет к концу, мы напрасно теряем время и не успеем в срок достичь нужного пункта. К своей радости вижу: Александр Матросов поднимается на одно колено, быстро расстегивает лыжные крепления. Мы с Таней повторяем его действия. Сняли лыжи, вместе с палками специально приготовленными ремнями скрутили их в один тугой пучок. Первым в траншею спрыгнул сержант, затем я и уж потом, с нашей помощью, Таня.

Ход сообщения оказался глубоким. Правда, его дно почти по колено засыпано мягким пушистым снегом. «Завтра гадам придется поработать», — невольно подумал я. Свою связку лыж я держу в левой руке, правой придерживаю автомат, который висит на шее. В таком положении смогу немедленно открыть огонь, если появится в этом необходимость. Идти по узкому и извилистому ходу сообщения неудобно: цепляешься за его стенки то лыжами, то автоматом, то вещевым мешком. Сашка бредет впереди, буравя валенками глубокий снег. Он в любую минуту может столкнуться с фашистами. Такая встреча для нас крайне нежелательна, но мы готовы ко всему. Сейчас на меня возложены две задачи — оградить группу от возможного внезапного нападения врага сзади (вот почему я часто оборачиваюсь, а когда останавливаемся на краткий отдых, то стою спиной к своим спутникам) и своевременно определить, когда кончится минное поле, чтобы немедленно выскочить наверх и встать на лыжи. Но как определить, мне было неясно и тогда, когда готовились, и сейчас.

При каждом удобном случае я высовываюсь из хода сообщения, чтобы прикинуть, где мы находимся, или увидеть колья проволочного заграждения. А кто сказал, что проволочное заграждение будет видно из траншеи? И все же я пытаюсь хоть как-то, с учетом времени продвижения, определить это.

Пока все тихо, и мы, не замеченные и не обнаруженные врагом, двигаемся дальше в его тыл. Сашка, несмотря на усталость, идет ходко. Он понимает, что долго находиться в ходе сообщения нельзя. Он все время идет первым и все время протаптывает нам дорожку в снегу. Ему тяжело, и я слышу его учащенное дыхание. Ничего, пусть потерпит, я не могу его подменить, так предусмотрено «инструкцией». Но как только доберемся до леса — настанет моя очередь идти первым.

Помимо упомянутых мной двух задач, на мне лежит еще одна — постоянно смотреть за Таней и помогать ей. Я был просто поражен тому, как она умело и ловко передвигалась на лыжах. Она, как тень, следовала за Матросовым, не отставала от него ни на один шаг, послушно повторяла все его движения, и за весь переход я не услышал от нее ни малейшей жалобы. Да, там, в нашем тылу, ее основательно натренировали, так что моя помощь ей, в общем-то, не требовалась. Но хватит ли у нее сил до конца выдержать столь серьезное физическое и психическое напряжение? Все-таки она — женщина, а точнее говоря — совсем еще девочка.

Я взглянул на часы. Фосфоресцирующие стрелки показывали, что мы уже двадцать минут идем по вражескому ходу сообщения. Это много, за это время мы должны уже миновать минное поле. Сашка идет не оглядываясь. Я понимаю его — надо как можно быстрее пройти этот участок.

И вдруг я наткнулся на внезапно остановившуюся Таню. В чем дело? Оказалось, ход сообщения раздвоился: одно ответвление резко поворачивало налево, другое — направо. Куда идти? Сашка стоит в нерешительности, не зная, какое из двух направлений выбрать. Я тоже пытаюсь сообразить, по какому из них лучше идти, но ничего не могу придумать. Стоять долго на развилке опасно, надо на что-то решаться, и сержант свернул влево. Таня послушно последовала за ним. Я тоже. Но не прошли мы и полсотни шагов, как увидели еще одно разветвление. Сашка опять остановился в недоумении. Смутная догадка охватила меня. Я протиснулся в узкий проход, шепнув Сашке:

— Подожди, я сейчас.

Так и есть, это никакое не ответвление, а вход в солдатский туалет. Значит, где-то рядом находится жилой блиндаж! Я быстро вернулся и с тревогой прошептал:

— За мной, быстро!

Мы оказались в тупиковом уширенном окопе, и я объяснил, где мы находимся.

— Рядом блиндаж, мы давно миновали минное поле, надо немедленно выбираться наверх, — все так же шепотом сказал я и первым полез на бруствер.

Снегопад немного уменьшился, видимость улучшилась, потянул свежий ветерок. Помогая выбраться из траншеи Тане, а затем и Сашке, потом разупаковывая лыжную связку, я все время смотрел по сторонам, пытаясь понять, где мы находимся и что представляют из себя видимые мною сооружения. Прежде всего я обратил внимание на торчавшую из сугроба невысокую трубу, из которой шел легкий дымок. Это и был жилой солдатский блиндаж, еще бы несколько шагов — и мы бы уперлись в его дверь. Возле блиндажа, на наше счастье, не было часового, иначе он давно бы заметил нас. Правее темнели силуэты артиллерийских стволов. Здесь-то наверняка есть часовые. Скорее, как можно скорее надо убираться отсюда.

Сашка надел лыжи, держит наготове автомат и ждет Таню. У нее что-то не ладится с креплением, автомат лежит рядом на снегу. Я подошел к девушке, поднял с земли автомат и лыжные палки. Вот уже и Таня готова, взяла из моих рук автомат и ловко повесила его себе на грудь. Наконец мы двинулись вперед. Но куда идет Сашка? Неужели он не видит, что направляется прямо на артиллерийские позиции? Я чуть не вскрикнул от досады. Резким рывком обогнал Таню, грубо толкнул сержанта и показал ему палкой на блиндаж и орудия. Он мгновенно оценил положение и повернул назад. Я пропустил вперед себя Таню и, поглядывая в сторону блиндажа и артпозиций, последовал за ней. Все это произошло в течение нескольких секунд, которые мне показались вечностью. Я все время ждал автоматной очереди или окрика «Хальт!» Я почувствовал, как по спине стекают струйки холодного пота.

Опасность и напряжение были огромны. Вторую траншею мы преодолели с ходу без снятия лыж — она почти доверху была засыпана снегом. И только когда удалились на значительное расстояние от вражеских орудий, остановились, чтобы перевести дыхание.

— Уф! Еще бы пару шагов, и мы бы оказались у фашистов в гостях, — сказал я, вытирая лицо рукавицей.

Но Матросов был другого мнения. Он ответил:

— Зря паникуешь, ничего страшного не произошло. Лучше определи, далеко ли еще до леса. — Потом вдруг встрепенулся и сердито добавил: — Больше ни одного слова, приказываю идти молча!

Это относилось ко мне, Таня всю дорогу шла без звука, Я обиделся и мысленно передразнил его: «Далеко ли до леса»… А как определить это, как это сделать?

Лес — наша отрада. Если мы до него доберемся, то, считай, задание наполовину выполнено. Сейчас мы находимся в самом «густонаселенном» месте обороны фашистов — если, конечно, не считать самого переднего края. Здесь размещены артиллерийские позиции, штабы, узлы связи, тылы с их складами и базами. Но вероятность встречи с врагом была значительно меньше, хотя и оставалась еще высокой. Здесь нет засад, секретов и патрулей, как на переднем крае, и сами гитлеровцы не ждут встречи с «русским Иваном», поэтому ведут себя открыто и беспечно. Сейчас нам, советским бойцам, пробравшимся в тыл врага, легче обнаружить его, чем ему нас.

Мы стоим посреди обширного снежного поля, почти на самой вершине холма, точнее говоря — гряды холмов. По сути, с момента выхода на задание это был наш первый привал. Сейчас, миновав и пережив целую цепочку опасностей и оказавшись в относительно спокойном месте, мы сразу почувствовали большую усталость и нам захотелось немедленно лечь прямо на снег и вытянуть ноги.

Мысленно подвожу итог: мы благополучно миновали передний край, всю полосу обороны. Это были самые трудные и опасные километры. И поэтому на душе благостное спокойствие и удовлетворение — ведь главное дело уже сделано. Мы знали, что вторая полоса обороны «голая», то есть здесь нет ни минного поля, ни проволочного заграждения. Пленные утверждали, что сами траншеи местами выкопаны не в полный профиль. В полутора километрах от нас начинался сплошной густой лес, который тянулся на несколько десятков километров вглубь. Примерно в двенадцати километрах от опушки этого леса на большаке расположено большое белорусское село Крюковичи — наша главная и конечная цель.


Ветер усилился, его свежие порывы заметали наши следы. Но местами на буграх и возвышенностях этот же ветер оголял их.

— Ну, отдохнули? — спросил нас Матросов, сам же первый нарушив собственный приказ, и, не ожидая ответа, двинулся дальше.

Я посмотрел на компас — на этот раз сержант правильно выбрал направление. Сейчас многое зависит от нашего командира — куда поведет и вовремя ли будет замечена опасность. Мы сохраняем прежний порядок: Сашка впереди, за ним Таня, последним иду я.

Казалось бы, мне надо радоваться нашему удачному началу, а я, наоборот, злюсь. Почему? Не знаю сам. Мне не понравилось, что Сашка, как мне казалось, не дал нам отдохнуть как следует, что он не посоветовался со мной о дальнейшем маршруте. А кто знает наш маршрут лучше меня? Никто. И все-таки эти причины неубедительны. Видимо, есть еще какие-то. И вскоре я понял: мне хотелось поскорее показать свои способности ориентироваться на местности, а Матросов, как командир, не позволил мне это сделать. Может быть, нарочно, чтобы этого не заметила Таня… Значит, в центре всей этой истории — Таня? Мне стало неудобно и даже стыдно за себя.

А Таня, ничего не подозревая, молча и послушно, словно привязанная веревочкой, шла за Матросовым. Мне видны ее маленькая головка, закрытая капюшоном маскировочного халата, и объемистый вещмешок, неестественно висящий на ее хрупких плечах. Сколько тягостей и лишений выпало на ее долю! Я шел за ней и думал: «Кто она? Откуда родом? Какое у нее настоящее имя?» Был уверен, что имя Таня — всего лишь партизанская или подпольная кличка. «Куда и зачем она идет? С каким заданием? И как она его будет выполнять?» Я понимал, что задание у нее трудное, ответственное и опасное. Иначе зачем с ней так долго и терпеливо возился капитан Трофимов? И это ее задание не шло ни в какое сравнение с теми, которые выполняем мы, войсковые разведчики. Мы сражаемся с фашистами в открытом бою, она же это делает тайно, скрытно. У нас на вооружении автоматы и гранаты, а у нее — терпение, хитрость и изворотливость. У каждого из нас рядом боевые друзья, которые всегда готовы прийти на помощь. А у нее вокруг враги — и открытые, и замаскированные. Ей не только неоткуда ждать помощи, но и посоветоваться не с кем. Даже местные жители, не ведая правды, будут презирать и ненавидеть ее. Трудно, ой как трудно придется Тане, когда она одна останется в тылу фашистов, в селе Крюковичи. На нее возложены большие надежды, от нее многого ждут, иначе зачем вся эта кропотливая подготовка, в которой участвует много людей.

Но девушка-разведчица будет полезной только тогда, когда окажется в селе. А наша с Сашкой задача — доставить ее туда живой и невредимой, да так, чтобы ни одна душа не догадалась об этом. Таня не знает нашу работу — работу войсковых разведчиков, не знает условий, в которых мы действуем, не имеет представления о повадках фашистов на переднем крае. Да и знать ей все это не обязательно. У нее совсем другое, не похожее на наше дело. Но вот на какое-то время она соприкоснулась с нами, с нашей повседневной работой, ей потребовалась наша помощь. Сашку и меня представили ей как лучших разведчиков полка, она полностью доверилась нам, верит в наш опыт, в наше умение и знание обстановки на этом участке обороны врага. Без всяких сомнений она верит, что все, что мы делаем сейчас, делаем правильно, и сама старается помочь нам. А помощь заключается в том, чтобы как можно лучше делать то, что делаем мы, — когда надо, она быстро перебегает опасный участок, может долгими минутами неподвижно, без единого слова или вздоха лежать на снегу; когда надо, она безропотно перенесет большие физические нагрузки и лишения. Она готова на все, лишь бы делать все правильно и не быть для нас обузой. Вот почему на нас с Сашкой ложится огромная моральная ответственность — чтобы не ударить в грязь лицом, оправдать Танино беспредельное доверие к нам, не разочаровать ее. И я проникся к этой совсем еще юной девушке огромным чувством уважения и восхищения. И дал себе слово, что скорее погибну в бою с оккупантами, чем допущу, чтобы она попала в их грязные лапы. Я готов был сейчас, сию минуту сделать для нее что-нибудь доброе, хорошее, но не знал и не мог придумать, что именно.

Продвигаясь дальше в тыл врага, мы еще несколько раз натыкались на жилые блиндажи, но каждый раз удачно, не обнаружив себя, обходили их стороной. Во время спуска с небольшого холма Матросов налетел на линию связи. Упали несколько шестов, поддерживавших полевой провод. Мы не стали поднимать шесты и устранять возможный порыв — это было бы опасно, так как можно встретиться с вражескими связистами. В общем, постарались побыстрее и подальше смотаться.

Это первый и весьма значительный след, оставленный нами в тылу врага. Факт неприятный и прискорбный, но в нашем деле от подобного никто не застрахован. К тому же, был ли на самом деле обрыв провода, мы не знали. Но если и был, то гитлеровцы вполне могут отнести его на счет снегопада и усилившегося ветра. Только бы не заметили наших следов от лыж.

В одном месте неожиданно залаяла собака, да так близко, что мы не на шутку струхнули — вдруг на лай выбегут солдаты. К нашему счастью, опять все обошлось. Нам везло, и везло основательно. Для разведчиков опыт, знание обстановки, повадок врага, смелость, оправданный риск и находчивость играют огромную роль. Но нельзя сбрасывать со счетов и элементы удачи. Все знают, что Саша Матросов не только большой мастер своего дела, но и удачливый разведчик. Если он уходит за «языком», то почти никогда не возвращается с пустыми руками. Он всегда выходит победителем из самых, казалось бы, безвыходных положений. Не удивительно, что я обрадовался, когда узнал, что на это задание пойду именно с Матросовым.


Мы не заметили, когда и где пересекли последующие траншеи (видимо, и здесь они были доверху занесены снегом). А поняли это, когда неожиданно обнаружили, что темная стена леса — рядом. Я даже усомнился — не ошиблись ли.

Нет, не ошиблись. Первой его заметила Таня, когда мы остановились, чтобы передохнуть, поправить вещмешки и лыжные крепления. Мы с Сашкой все внимание сосредоточили на том, чтобы не напороться на какой-нибудь вражеский объект, а Таня, по всей видимости, с нетерпением ожидала появления леса и сразу же увидела его.

Да, это был действительно лес, которого мы ждали и к которому так стремились. В нем наше спасение и окончательная удача, — по крайней мере, мы так думаем и на это надеемся.

Войти в лес надо тоже с умом. На опушке и в ближайшей глубине враг, как правило, размещает свои тыловые подразделения. Это надо учитывать. Мы стоим, опершись на лыжные палки, и соображаем, как и где лучше просочиться в заросли. И в это время нас внезапно осветил яркий пучок света. Он скользнул по ближним кустам и погас — так же неожиданно, как и появился. Источник света находился позади и правее нас. Мы разом упали в снег и замерли, боясь пошевелиться. Заметили ли нас? Ведь луч осветил каждого буквально с ног до головы. Тревожное чувство охватило меня. Что это за свет? Откуда он появился? Может, мы наткнулись на какую-нибудь прожекторную команду? И главное — заметили ли нас фашисты? Не специально ли на нас направили этот пучок?

Все разъяснилось само собой, когда мы услышали рокот работающего двигателя. Автомашина! Я осторожно повернул голову в сторону шума и увидел еле заметный свет подфарников. Да не одной машины, а целых трех. Вскоре из-за низкорослого кустарника показался первый автомобиль, а за ним и остальные. Они ехали нам наперерез в сторону леса. Моторы их гудели натруженно, а сами они двигались медленно, с частыми остановками. Наконец остановились совсем — видимо, окончательно завязли в снегу. Опять на несколько мгновений вспыхнул яркий дальний свет от передней автомашины, и в его лучах мы увидели нескольких солдат с лопатами, шедших со стороны леса навстречу колонне. Ясно, эти люди посланы на помощь застрявшей технике. Значит, где-то рядом автомобильная дорога. Пусть зимник, но все же дорога, о существовании которой мы ничего не знали. Это было для нас, разведчиков, неприятной новостью: обязаны были знать!

Фашисты шли, конечно же, по этой дороге, нами пока не видимой. Они громко разговаривали, медленно приближаясь к месту, где мы затаились. «Два, три, четыре», — по привычке разведчика начал считать я. Вставать на лыжи и бежать прочь было уже поздно. Оставалось одно — вжаться в снег и ждать. Может, пройдут мимо и ничего не заметят.

Именно так все и получилось. Не доходя до нас метров тридцать, солдаты повернули налево, к колонне автомашин. Вот подошли к первой, стали проворно орудовать лопатами. До нас доносились удары лопат о замерзшую землю, команды старшего. Солдаты долго возились около передней машины, наконец надсадно взревел мотор и под крики и гвалт автомобиль тронулся с места, освещая себе путь слабым светом подфарников.

Я хорошо вижу эту машину, освещенную подфарниками следующей, со всех сторон облепленную солдатами. Это грузовик, кузов его тщательно укрыт брезентовым пологом. Урча двигателем, машина с трудом преодолела снежный завал, вышла на чистый участок дороги и притормозила. Солдаты оставили ее, под хохот и веселые выкрики пошли ко второму грузовику.

Наконец все три автомашины вырвались из снежного плена и двинулись к лесу. Несколько солдат шли впереди колонны, часть их передвигалась рядом в готовности подтолкнуть, остальные брели сзади. Автомобили проурчали так близко от нас, что я почувствовал не только запах отработанных газов, но и их тепло. Впрочем, это могло и показаться. Солдаты не заметили нас, хотя прошли совсем рядом. А заметить было не очень трудно: мы лежали почти у самой обочины дороги.

Колонна грузовиков медленно приблизилась к лесу и исчезла в ночном мраке.

— Пошли, — шепчу я Матросову.

Хочу встать, но не решаюсь сделать это первым. Не знаю, услышал ли меня Сашка, но он тут же поднялся, машинально стряхнул с себя снег. Мы с Таней последовали его примеру, поправили лямки вещмешков. Ждем команду. Но Сашка не спешит и все время поглядывает в сторону леса, опять ставшего невидимым из-за усилившегося снегопада. Наконец командир сделал несколько шагов к дороге, и его лыжи наткнулись на снежный бугор. Это был отвал на обочине, образовавшийся после расчистки. Преодолев его, мы оказались на проселке, по которому только что проследовали грузовики. На нем хорошо просматривались отпечатки протекторов и человеческих ног. Мы пересекли дорогу след в след. Я обернулся и увидел две ровные полоски от наших лыж. Если сейчас солдаты вернутся сюда, то они сразу заметят их. Наспех заметаю полоски рукавицей.

Мне непонятно, почему Сашка решил пересечь дорогу в этом опасном месте. Но рассуждать некогда, надо догонять ушедших вперед товарищей.

Матросов вел нас не к лесу, а почти параллельно опушке. Наше положение сейчас было не из лучших, ведь мы были видны со всех сторон. Пройдя еще с полкилометра, Матросов свернул к лесу. Стали попадаться заросли высокого кустарника. И вот я уже вижу первые высокие, пока еще редкие сосны, отягощенные снегом. Маневрируя между кустами, мы вошли в лес, и сразу стало темно и тихо. У большой сосны Сашка остановился и сказал:

— Привал. Отдыхаем.

Я бухнулся в снег и с удовольствием вытянул уставшие ноги. Командир и Таня сделали то же самое. Я закрыл лицо руками, услышал тиканье наручных часов, которые мне вручил старший лейтенант Тараненко на время выполнения задания. У Сашки были свои, то есть трофейные часы. Мне еще не удалось обзавестись собственными. Я повернул руку так, чтобы тиканье было получше слышно, и успокоился. Чувствовал себя довольным и даже счастливым. Еще бы, живыми и невредимыми достигли леса. Здесь тихо и даже уютно. Снежные пушинки продолжают беспрерывно и ровно падать сверху, запорашивая сосны, кусты, наши следы и нас самих. Думаю, что дальнейший путь будет Полегче. Полегче? Бывают ли легкими пути разведчиков по тылам врага?

И все же здесь, в прифронтовом лесу, мы чувствовали себя увереннее и спокойнее. В его глубину фашисты, как правило, идут неохотно — даже в том случае, если заведомо знают, что в нем нет партизан. К тому же наш маршрут проложен по самым глухим участкам, в обход возможных мест сосредоточения противника. И все равно думать надо, как избежать возможной встречи с гитлеровскими солдатами, как и где идти по лесу, чтобы враг не обнаружил нас и не организовал погоню. Погоня фашистов — страшная вещь. По собственному опыту знаю, что они преследуют оказавшихся в их тылу разведчиков до самого последнего момента — пока окончательно не потеряют их следы или пока не настигнут их и не навяжут бой. «Инструкцией» же Тараненко неукоснительно предписывалось уклоняться от боя, любыми путями отрываться от преследователей и уходить дальше в глубь леса, вплоть до соединения с партизанами. В этом случае на меня возлагалась обязанность кратчайшим путем вывести группу в лесной массив под Осиповичи, где базировались партизанские отряды, а на Сашку — ответственность за жизнь Тани, а также за сохранность ее документов, якобы выданных фашистскими властями.

Долго лежать в снегу не пришлось. Саша приподнялся на локтях и предложил нам съесть по плитке шоколада. Я с удовольствием вытащил из бокового кармана пакет, в котором был завернут шоколад, вытащил одну плитку и с аппетитом стал уплетать ее. Еще вчера во время сборов в дорогу Матросов настоял, чтобы на всех плитках была заменена фабричная обертка из фольги, издающая при развертывании довольно громкое «жестяное» шуршание, на обыкновенную бумажную. Что и было сделано.

Покончив с шоколадом, я вытащил карту, разложил ее прямо на снегу. Сашка накрыл меня краем своего маскировочного халата, и я включил электрический фонарик. Найти на карте место нашего нахождения трудов не составляло — план местности я знал, что называется, назубок. Затем карандашом нанес кусок только, что обнаруженного проселка, определил азимут нашего движения по лесу и сверил его с расчетным.

— Ну как? — тихо спросил Сашка, когда я закончил дело и засунул карту за пазуху. Планшетку я не любил. В детстве за пазухой рубахи мы носили самые ценные вещи, так что сейчас действовал по старой мальчишеской привычке.

— Все нормально, дорогу найдем, — ответил я уверенно.

Сашка пододвинулся ближе к Тане и спросил у нее:

— Как самочувствие, настроение? Лямки не жмут?

— Все хорошо, за меня не беспокойтесь. Скажите, а какое сегодня число?

— Девятнадцатое января тысяча девятьсот сорок четвертого года, — ответил Матросов с подчеркнутой официальностью.

— Не девятнадцатое, а уже двадцатое. Сейчас десять минут второго, — поправил я командира.

— Спасибо, — сказала Таня и опустила голову.

«За что благодарит-то? — недоуменно подумал я. — Идти точно по маршруту и по графику — это наша обязанность, и говорить за это спасибо не обязательно».

А шли мы действительно по графику: к часу ночи должны достигнуть леса и достигли. «Это отлично, молодцы ребята!» — похвалил бы нас Тараненко, если бы сейчас узнал об этом. «Когда вернемся, я все подробно расскажу ему», — подумал я, зная, что сейчас там, в дежурном блиндаже, он и капитан Трофимов сидят и переживают, томясь в неизвестности.

Настроение у меня было хорошее, даже приподнятое, да и у Сашки и, наверное, у Тани оно было таким же.


Матросов приказывает подниматься. Теперь наступила моя очередь возглавлять нашу «могучую» колонну. Так предусмотрено «инструкцией».

Мы поднялись, отряхнули с себя хлопья снега, и я на правах ведущего даю команду двигаться дальше. Идти первым трудно, особенно сегодня, после обильного снегопада. Надо протаптывать лыжню, а это не так-то легко и просто. Мне часто приходится ходить первым, и я хорошо знаю, что это такое. Делая очередной шаг, я поднимаю свою лыжу повыше, наступаю ею на целинный снег и подминаю его под себя. Так идти труднее, но лыжня получается лучше и тверже. Хорошая лыжня! Так отзываются все разведчики, кто ходит со мной на задания в зимнее время. А сейчас я особенно стараюсь, потому что за мной следует Таня.

Почему же мы с Сашкой именно в лесу, а не раньше и не позже поменялись местами? Таково решение Тараненко. Он рассуждал так: Александр Матросов — самый опытный и удачливый разведчик в нашем взводе, у него «особый нюх на фрицев» (слова Тараненко), он умеет мгновенно оценивать обстановку и принимать правильные решения. Особенно четко эти его качества проявляются в самые критические моменты. Например, когда надо незамеченными подобраться к вражескому окопу, терпеливо ждать удачного момента, чтобы в один миг напасть на фашистского солдата, оглушить его и утащить к себе в качестве контрольного пленного. Матросова так и звали: мастер по захвату «языков». Он хорошо знал заведенные порядки в немецких подразделениях и типичные привычки большинства солдат. Вот поэтому он и был первым, когда мы проходили через передний край и продвигались по ближайшим вражеским тылам. Здесь Саша Матросов со своим опытом и умением просто незаменим.

Другое дело сейчас, когда мы уже порядочно удалились от переднего края. Здесь, в лесу, вероятность встречи с противником уменьшилась, и от идущего первым требуется другое качество, а именно: умение хорошо ориентироваться в лесистой местности. А в этом деле во всем нашем разведвзводе мне равных нет.

Собственно говоря, из-за моего умения ориентироваться по карте и без нее я и попал в разведку. По этой же самой причине Сашка Матросов взял меня и на сегодняшнее задание. У меня нет сомнений, что именно он предложил и отстоял мою кандидатуру.

Откуда же у меня такие нужные на войне способности? Кто научил меня им? Ответ простой. Я родился и вырос в глухом таежном поселке, в далеком отсюда Красноярском крае. Поселок наш находится в двухстах километрах от ближайшей железнодорожной станции. И паровоз-то я увидел уже семнадцатилетним парнем. Отец трудился на лесозаготовках, а мать торговала в сельском магазине. Вся жизнь обитателей поселка, в том числе и детей, была связана с тайгой, которая со всех сторон обступала наши домишки. Заготовка дров, охота на белок, рыбалка на таежных озерах и реках, сбор ягод — малины, брусники, смородины, жимолости — были повседневной заботой всех жителей.

Мы, ребятишки, самостоятельно на несколько дней и ночей уходили в тайгу за кедровыми шишками. Еще в раннем детстве, будучи учеником первого класса, я запросто один ходил через тайгу за десять километров на лесосеку, где работал отец. А начиная с пятого класса и до окончания средней школы (десятый я оканчивал уже во время войны), я и мои товарищи каждый день зимой и летом ходили в школу в соседнее село, а до него пять километров. Приходилось посещать и дальнее зимовье, чтобы принести продукты рыбакам или охотникам и забрать у них добычу. И никто этому не удивлялся.

Бывали случаи, когда не только дети, но взрослые терялись в тайге, по нескольку суток блуждали в ней. Тогда всей округой включались в поиски и находили. Я считал тогда, что умение ориентироваться в лесу и вообще на местности для человека является таким же естественным и обязательным делом, как умение хорошо плавать, лазать по деревьям, ходить на дальние расстояния, жить в примитивных условиях в таежных избушках и на заимках. Без этих качеств было просто невозможно жить и работать в тайге. И каково же было мое удивление и разочарование, когда я, уже будучи в рядах Красной Армии, открыл, что есть, оказывается, взрослые люди, которые не умеют ориентироваться на местности не только ночью, но и днем…

Шаг за шагом мы все дальше углубляемся в лес. Белорусский лес не похож на нашу сибирскую тайгу. Он «культурнее» ее. Здесь меньше колдобин, дремучих завалов, хотя болот и заливных лугов тоже немало. Но сейчас все болота стянуты льдом и засыпаны снегом. По лесам Белоруссии можно ходить, а по сибирской тайге — не всегда. Я знаю, что участок леса, где мы сейчас находимся, разбит на квадраты несколькими просеками. С востока на запад тянутся две просеки. Одну мы назвали условно Ближней, так как она находится ближе к селам Погорелая Слобода и Крюковичи, вторую — Дальней. Расстояние между ними примерно три километра. Наш маршрут почти совпал с направлением Дальней просеки, но мы должны идти, конечно, не по просеке, а параллельно ей на расстоянии не ближе пятисот метров. А сама просека будет служить нам хорошим ориентиром. Азимут движения на этом участке пути составлял 272 градуса. Его высчитали по карте еще во время подготовки, и я сейчас веду группу в точном соответствии с этой цифирью.

Чтобы убедиться, что идем параллельно Дальней просеке, надо хотя бы в одном месте подойти к ней вплотную, но я не решаюсь это сделать самостоятельно. Мы часто натыкаемся на сплошные заросли молодого ельника, которые стеной возникают перед нами. С их веток на наши головы обрушиваются охапки пушистого снега.

Я уверенно иду вперед, иногда останавливаюсь, чтобы перевести дыхание и уточнить направление. Каких-либо ориентиров нет, идем только по азимуту. Знаю: вот-вот должна появиться поперечная просека, которую никак не минуешь. Она для меня — надежнейший ориентир. Но просеки пока нет.

Неожиданно мы вышли на небольшую поляну, заросшую высоким кустарником. Деревья расступились, и прямо над собой мы увидели небо, если только можно назвать небом еле заметное белесое пятно. Появление на нашем пути поляны, хотя и не очень большой, — для меня неприятный сюрприз: она не обозначена ни на одной карте.

— Тише. Слушайте внимательно! — вдруг сказала Таня, схватив меня за рукав полушубка.

Я остановился, замер и сколько ни прислушивался, так ничего и не расслышал.

— Что? — спросил Сашка. Он, видимо, тоже ничего не различал.

— Слышу звуки, похожие на музыку, — ответила Таня. — Или нет, скорее, это шум моторов.

Она вдруг смутилась, словно почувствовав себя виноватой, что мы ничего не слышим.

— С какой стороны шум? — допытывался у нее Сашка.

— Кажется, вон оттуда, — ответила девушка и лыжной палкой показала на юг.

— Что там может быть? — спросил опять Матросов. Этот вопрос был адресован мне.

— Деревня Погорелая Слобода, она сразу находится за лесом. Отсюда до нее менее пяти километров. Далеко, все равно ничего не услышишь, — ответил я, стараясь в ответе дать побольше информации.

— А ближе?

— Ближе ничего нет, один лес только.

— Это на карте ничего нет. Фашисты, может быть, уже целый завод построили, — сказал Матросов, приводя в готовность свои палки и этим давая понять, что пора двигаться дальше.

Я ничего не ответил, но внутренне был обижен его словами. «Если и построили завод или целый город, то я-то тут при чем?» — сердито думал я.

Мы с трудом преодолели еще одну полосу молодого ельника и опять вошли во «взрослый» лес. Где-то слева от нас проходит Дальняя просека. Конечно, идти по ней было бы намного легче, но нам запрещалось даже приближаться к просеке ближе чем на полкилометра. Опасно, в любом месте на ней гитлеровцы могут поставить посты или засады. Я точно выдерживаю азимут и точно знаю местонахождение группы. Вот-вот должна появиться поперечная просека. И она появилась вовремя. Она начиналась от западной окраины деревни Погорелая Слобода и пересекала лес с юга на север, деля его с Дальней и Ближней просеками на квадраты, которые имели свой номер. Просека была запущенной, сплошь заросла кустарником. Никаких следов на ней. Но вдруг мое ухо уловило еле различимое дребезжание, доносившееся с юга. Я приподнял руку, остановился и замер. Остановились и Сашка с Таней.

— Это работают какие-то двигатели, — сказал Матросов.

— Да, да. Теперь я тоже различаю шум моторов, — согласилась Таня.

— Неужели так хорошо слышно за пять километров? — удивился я.

— Нет, моторы гудят не в деревне, а где-то поближе, — ответил Матросов. Потом вдруг резко повернулся ко мне и довольно громко воскликнул: — Слушай! Может быть, это и есть те самые склады горючего, о которых все время говорит Тараненко. Они наверняка здесь, в лесу, запрятаны и замаскированы.

— Склады горючего? Какие склады? Да, да, вспомнил, это вполне возможно, — бормотал я, начиная понимать, о чем толкует сейчас Сашка.


А речь шла вот о чем. Однажды старший лейтенант Тараненко, вернувшись с какого-то совещания из штаба дивизии, собрал всех разведчиков в дежурной землянке и без обиняков довольно резко сказал:

— Перед носом нашей дивизии фашисты построили склады горюче-смазочных материалов, а мы, разведчики, о них ничего не знаем. Как так? Я вас спрашиваю! Я, начальник разведки полка, узнаю об этом не от своих разведчиков, а от штаба дивизии. Почему так получается? Я вас спрашиваю!

Разведчики, опустив головы, молча слушали своего командира, а когда тот закончил разнос, сержант Виктор Чурбанов, не вставая с табуретки, на которой сидел, спросил старшего лейтенанта:

— А где же находятся эти склады?

— В том-то и дело, что командование дивизии не знает, где они находятся. Знает только то, что они есть, — ответил Тараненко и резким движением поправил на себе поясной ремень. Он всегда так делал, когда начинал сердиться или нервничать. — В общем, так: нам, то есть всем здесь сидящим разведчикам, приказано установить точное местонахождение складов.

— Ясно-то, ясно, — опять молвил Чурбанов, — только… Скажите, товарищ старший лейтенант, разве можно что-нибудь серьезное разведать в тылу у врага, глядя через колючую проволоку? — Сержант намекал на то, что он уже вызывался сделать несколько вылазок в тыл врага, а ему отказывали. — И сейчас скажу: надо организовать «прогулку» по фашистским задворкам. Тогда и отыщутся эти таинственные склады.

— Вот вам и поручаю возглавить разведгруппу, — несколько спокойнее сказал Тараненко. — Подберите людей, о сроках договоримся позже. — Он на минуту замолк и потом строго добавил: — Только делать все не наскоком, а продуманно, серьезно, капитально, по-деловому.

«Капитально» было любимым словечком нашего начальника разведки.

Этот разговор состоялся недели две назад. Была сформирована группа разведчиков во главе с сержантом Виктором Чурбановым. Кстати, в нее включили и меня, и тоже в качестве проводника. Группа основательно подготовилась, получила четкую и конкретную задачу, выбрала место перехода через передний край противника, но… выход на задание не состоялся. Причиной этому, как мне стало известно позже, явилось другое, более срочное задание, связанное с переброской Тани в тыл врага. Получилась накладка. Посылать две группы на одном и том же участке фронта и почти в одно и то же время было неразумно. Одним словом, группа Чурбанова на задание не вышла и точное местонахождение вражеских складов ГСМ осталось неустановленным.


Мы без приключений пересекли заросшую кустарником просеку и углубились еще дальше в лесную чащу. Снежные сугробы здесь были на удивление глубокими и без плотного наста, так что брели в буквальном смысле слова по пояс в снегу. Я буравил снежную целину не только лыжами и коленями, но и животом, быстро устал и заметно снизил темп. А это грозило опозданием с выходом в назначенное место. Я продолжал идти первым, не надеясь на подмену, но Сашка сам вышел вперед.

— Отдохни, я пойду первым, — сказал он. — Только ты все же нанеси на карту то место, откуда доносился шум моторов. Так, на всякий случай.

«У него из головы не выходят эти склады, — подумал я. — Сейчас надо не о складах думать, а о Тане, как лучше выполнить это задание».

Снова иду замыкающим, продолжаю следить за азимутом и в нужный момент поправляю Сашку. Мне хорошо видна спина Тани, точнее — ее объемистый вещмешок, прикрытый белым маскхалатом. Вижу, как она орудует палками, как ей тяжело идти по этому глубокому и бесконечному снегу. Иду за Таней и думаю: неужели догадка Матросова о том, что в районе деревни Погорелая Слобода находятся не дающие покоя штабу дивизии склады, верная? Если бы мы увидели их своими глазами, то как бы обрадовался старший лейтенант Тараненко! Но у нас другое задание, нам нельзя отвлекаться. Ну, а если это действительно замаскированные склады горючего? Тогда что? Неужели мы пройдем мимо? Как быть?

Долго ломаю себе голову над этим и не прихожу ни к какому выводу. Пусть решает Сашка Матросов, на то он и командир. Мое дело — правильно держать направление нашего движения и следить за временем.

Матросов остановился и попросил меня подойти к нему.

— Что это? — тихо спросил он, указывая палкой на извилистую, занесенную снегом ленту, тянущуюся поперек нашего пути.

Я осмотрелся и понял, что мы стоим на проселочной дороге, по которой давно уже никто не ездил. Заметить ее трудно, но Сашка заметил. Молодец!

— Это дорога из Погорелой Слободы в село Цесарево, — сказал я уверенно. — Мне следовало предупредить тебя, но я забыл. Скоро подойдем ко второй поперечной просеке, а за ней сразу сворачивать в Пятый квадрат, поближе к Крюковичам.

— Хорошо. Подмени меня, видишь — выдохся…

Подменяя друг друга, мы все дальше углублялись в девственный белорусский лес. Вот уже пересекли вторую поперечную просеку, которая начиналась у восточной окраины Крюковичей. А сами от этого села находились в четырех-пяти километрах севернее его. По «инструкции» мы обязаны подойти к нему с «тыла», то есть с западной стороны, поэтому минут через десять повернули влево и пересекли, наконец, Дальнюю просеку, параллельно которой шли с того момента, как оказались в лесу.

С каждым шагом все ближе Крюковичи, а правильнее сказать, опушка леса, обступающего это село с севера. Минуем Пятый квадрат, который служит нам ориентиром, где-то в центре его пересекаем еще одну проселочную дорогу, ведущую в село Цесарево, но уже из Крюковичей. Дорога эта хорошо накатана, хотя в данный момент засыпана снегом. Вдоль нее на высоких шестах подвешены две нитки связи. Трогать их, конечно, не решаемся, но в памяти делаем зарубку, чтобы при первой возможности нанести их на карту.

Уже приближаемся к перекрестку двух просек — очередной поперечной и Ближней, а там до условной точки нашего конечного маршрута — рукой подать. Во время остановок я все чаще по компасу проверяю азимут движения и пребываю в полной уверенности, что идем правильно. Эта уверенность передается Сашке и Тане. Неотразимое впечатление производят на них мои «предсказания» о появлении на нашем маршруте просек, дорог, квартальных столбиков, полян и других заметных ориентиров. Таня и Сашка верят мне беспредельно, и я несказанно горд этим.

Чем ближе мы подходили к нашем конечному пункту, тем сильнее охватывало меня какое-то непонятное волнение. Я ощущал беспокойство, тревогу и не находил их причину. Ведь пока все шло как нельзя лучше. Осталось совсем немного, и мы будем на месте. Зачем волноваться, отчего беспокоиться?

Я иду первым, на этот раз медленнее обычного, часто останавливаюсь, прислушиваюсь к слабым звукам ночного леса. Не обнаружив ничего подозрительного, возобновляю движение. Перейдя Ближнюю просеку, поворачиваем еще раз влево и теперь двигаемся строго на юг к опушке леса. Таня шагает позади меня и так близко, что я постоянно слышу ее дыхание. Это почему-то придает мне силы, делает меня еще более уверенным и стойким. Последний раз определяю азимут, сверяю время на часах с заданным и шепчу Сашке:

— До опушки леса — полкилометра.

Сашка понимающе трогает меня за плечо и снова выходит вперед, беря на себя руководство группой на заключительном этапе. Заметив впереди темнеющие заросли кустарников, он приказывает нам остановиться, а сам медленно и осторожно приближается к ним. Несколько томительных минут ожидания. Повозившись у кустов и, видимо, ничего подозрительного не обнаружив, Матросов машет нам рукой, и мы быстро нагоняем его.

За кустарником начинался небольшой подъем в гору. Преодолев его, мы оказались на опушке. Лес кончился, и перед нами распростерлась обширная долина, уступами уходящая вниз к реке. На этой реке, теперь уже левее нас, в двух-трех километрах расположено село Крюковичи. Конечно, всего этого видеть мы не могли из-за ночной темноты, но я знал и представлял, что так оно и есть. Посмотрев на часы, я официально доложил Матросову:

— Товарищ сержант, сейчас пять часов десять минут утра. Мы находимся как раз на конечной точке нашего маршрута.

— А где же дорога, тракт? — шепотом спросил Сашка.

Он знал, что с этой конечной точки должен хорошо просматриваться большак, соединяющий села Крюковичи и Петровичи.

— Большак впереди нас в низине. Отсюда до него не больше трехсот метров. Сейчас, в данную минуту, отсюда его еще не видно.

— А ты уверен, что это то самое место, куда мы должны прийти? — спросил еще Матросов.

— На все сто процентов, — твердо ответил я.

Матросов приказал нам залечь в снегу, а сам осторожно пошел вдоль опушки. «Выбирает место для ямы», — догадался я. Вскоре он вернулся и сказал:

— Лучше этого места не нашел. Только будет ли отсюда видна дорога?

Я подтвердил не очень уверенно: должна быть видна.

Около одного из кустов мы выкопали в сугробе довольно глубокую яму, уложили свои вещмешки и залезли в нее сами. Снятые лыжи лежали рядом. Матросов отдал мне единственный в нашей группе бинокль и приказал вести наблюдение. Правда, из-за плохой видимости пользоваться биноклем было еще рано.

— Пока есть время, давайте напоследок все вместе позавтракаем, — предложил Сашка, вытаскивая из бокового кармана полушубка две банки мясных консервов.

— Сколько сейчас времени? Мы не опоздаем с выходом? — подала голос Таня. И тут же спросила еще: — Может, мне надо переодеться?

— Успеется, — сказал Матросов. — Давайте сначала позавтракаем.

Боковые карманы наших полушубков были «теплыми», то есть не накладными, а находились под овчиной. Еще перед выходом на задание мы с Сашкой предусмотрительно положили в них по одной плоской банке консервов. Идти с отвисшими от груза карманами было неудобно, банки при ходьбе бились по бокам и животу, но зато консервы не замерзли и в любое время были готовы к употреблению. Этот полезный опыт мы приобрели в других зимних походах.

Матросов приказал и мне выложить на общий «стол» свои две банки. Он сам ловко вскрыл их финкой и поставил рядом с большой кучей галет, которые я извлек из вещевого мешка. Галеты на морозе замерзли меньше, чем хлеб, и мы охотно использовали их вместо хлеба и сухарей. Завтракали молча, каждый был погружен в свои мысли и заботы. Я изредка поглядывал на Таню и старался понять: о чем она сейчас думает, что переживает? Таня ела не спеша, от галетной палочки откусывала маленькие кусочки и долго пережевывала их вместе с мясными консервами. Ее голова была опущена вниз, за время завтрака девушка ни разу не подняла на нас с Сашкой своих глаз. Запивать было нечем — фляжек с собой не брали: вода все равно бы за мерзла, а маленьких термосов в хозяйстве тыловиков не нашлось. Наш поход рассчитан на сутки, и мы должны были эти сутки обойтись без воды. На десерт — опять шоколад. Пустые жестянки Матросов самолично тщательно вытер небольшим куском обтирочной тряпки и положил их в вещмешок вместе с остатками галет.

— Ну, Таня, пришел и твой черед, — сказал он, посмотрев на часы.

— Да, да, понимаю, — отозвалась Таня, пытаясь встать на ноги. — Вы мне поможете переодеться?

— Конечно поможем.

Она вытащила из своего вещмешка старые валенки с дырами, заткнутыми пучками соломы, шаль домотканого производства и такую же старую, как валенки, заплатанную фуфайку. Сняв с себя военное обмундирование и надев видавшие виды вещи, обмотав голову неопределенного цвета шалью, Таня стала похожа на деревенскую девочку, только что выбежавшую на улицу из теплой избы.

— Замерзнешь ведь, — сочувственно сказал Сашка и укрыл Таню ее же полушубком.

Мое сердце сжалось от тоски и боли — сейчас Таня уйдет, и я вряд ли когда-нибудь увижу ее.


Ночь кончилась, наступало утро. И хотя с виду еще ничего не изменилось и темнота была такой же плотной и мглистой, но по каким-то едва уловимым признакам чувствовалось, что близится рассвет, что все вокруг — и сосны, и темнеющие кусты боярышника, и этот свежевыпавший снег — готовится встретить новый день.

По «инструкции» мы должны вывести Таню на большак, соединяющий Крюковичи с другим большим селом — Петровичи, не сразу, а только после того, как по нему кто-нибудь пройдет или проедет. Желательно, чтобы этим «кто-нибудь» оказался местный житель, а не фашистский солдат или, того хуже, полицейский. Но та же «инструкция» разрешала нам самим, а точнее — Тане принимать на месте нужное решение в зависимости от обстановки. Я не знал, как поступит Таня сейчас, будет ждать «первопроходца» или нет. Время ее выхода на дорогу уже наступило.

А снег продолжал падать. Он стал мельчать, его хлопья поредели, словно пропущенные через густое сито. Временами снегопад вообще прекращался, и у меня возникало беспокойство, что он больше не возобновится и мы не успеем под его прикрытием отправить Таню в село.

И вдруг мы услышали шум мотора. Он работал на больших оборотах, надсадно, с большой натугой. Наверное, автомобиль. Таня и Матросов еще глубже присели в яме, а я во все глаза уставился в сторону большака. Жду появления машины. Через несколько минут впереди мелькнул свет, и я увидел еле различимое движущееся пятно. Сомнений быть не могло — это сквозь снежные заносы пробирался автомобиль. Он двигался справа налево, то есть из села Петровичи в село Крюковичи. Но когда я среди шума двигателя различил еще и лязг гусениц, то сразу же подумал: «Не танк ли это?» Сашка тоже поднялся, взял из моих рук бинокль и долго всматривался в темноту.

— Дорогу видно, это хорошо, — сказал он негромко, опуская бинокль.

Дорогу он, конечно, не видел, ее тоже занесло снегом, но этими словами командир хотел сказать, что отсюда хорошо видно все, что делается на ней. Мотор поурчал, поурчал вдали за кустами, несколько раз натруженно взвизгнул и затих. А Таня вдруг забеспокоилась, стала нервничать.

— Надо идти, — заявила она.

— Сейчас нельзя, — ответил Матросов, — подождем немного.

Конечно, это были фашисты — не важно, на автомобиле или на вездеходе. И если бы они сейчас встретили на дороге Таню, то непременно стали бы расспрашивать, кто она такая, откуда и куда идет. Прав Сашка Матросов, надо подождать. Но долго ждать тоже нельзя. Если рассвет застанет ее в яме, то Таня до вечера вынуждена будет сидеть в ней — днем выйти на дорогу незамеченной вряд ли удастся. Дело принимало серьезный оборот, ведь скоро совсем рассветет…

— Надо выходить на тракт, — решительно заявил я, вставая.

— Сиди! — резко и грубо оборвал меня Матросов.

Я волнуюсь и беспокоюсь за Таню и тоже начинаю нервничать. Знаю, что делать этого нельзя, — я разведчик, а разведчик обязан руководствоваться правилом: «Риск, смелость, терпение». Так учил нас старший лейтенант Тараненко. Он часто сам повторял эти слова и требовал от всех разведчиков знать их, как «отче наш». И не только знать, но и постоянно руководствоваться ими.

Не знаю, сам он придумал это «троесловие» или услышал его от кого-то, но оно действительно стало заповедью всех разведчиков нашего полка. Когда у Тараненко спрашивали, почему он «риск» ставит на первое место, он обычно отвечал так: «У нас каждый разведчик смелый и храбрый воин. Это повседневность, трус сам в разведку не пойдет. Но от разведчика требуется не только смелость как таковая, а конкретные дела: достать «языка», проникнуть во вражеский тыл, обнаружить замаскированный и тщательно охраняемый объект врага и так далее. Здесь одной смелости недостаточно, нужен еще и риск, причем риск продуманный. Если хотите, то разведчики в своей повседневной работе постоянно рискуют. Рискуют всем, в том числе и собственной жизнью. В нашем деле без риска никак не обойдешься. Уметь рисковать, и рисковать грамотно, с умом, — это уже дарование. Вот почему слово «риск» я ставлю на первое место».

Еще я вспомнил, что Тараненко постоянно требовал от нас разумного подхода к этим понятиям. «Иначе, — говорил он, — у безголового разведчика риск может стать авантюрой, смелость — бестолковой удалью, а терпение — обыкновенной ленью, беспечностью или, того хуже, трусостью».

Да, действительно, в разведку всегда шли самые смелые, или, как мы говорили тогда, бедовые ребята. Если в разведывательном подразделении случайно оказывался даже не трус, а просто нерешительный или излишне осторожный человек, то он долго не держался в нем, сам уходил. Повсюду среди бойцов Красной Армии разведчики неизменно пользовались особым авторитетом и вниманием. И авторитет этот они завоевывали своей отвагой, бесстрашием, которые демонстрировали часто на глазах однополчан. При встречах с разведчиками воины из стрелковых или иных батальонов охотно заводили с ними разговоры, чтобы узнать последние солдатские новости. Бытовало мнение, что разведчики «все знают», но помалкивают.

Набирали в разведку исключительно добровольцев, на самые ответственные задания шли тоже только по своему желанию. Так что вопрос о смелости в нашем взводе был решен давно и окончательно. Что касается терпения, то его явно не хватало многим разведчикам, особенно из числа молодых. Умение часами неподвижно лежать в снегу на нейтральной полосе перед колючей проволокой или сутками сидеть в болоте на окраине занятой врагом деревни в ожидании удобного момента, чтобы захватить «языка», давалось с трудом и не сразу. Только опыт, многократное участие в поисках и засадах вырабатывало у молодых ребят нужные навыки. Сержант Александр Матросов был одним из тех, кто в совершенстве владел навыками опытного разведчика. Вот почему одно только его слово «Сиди!» задело меня за живое. Получалось, что у меня не хватало выдержки и терпения и Сашка одернул меня, как мальчишку. Однако я ничем не выдал своей обиды, только мысленно долго ругался и ссорился с ним, спорил, доказывал, что я тоже чего-то стою.


А со стороны дороги между тем стали доноситься какие-то мало понятные звуки и человеческие голоса. Было ясно одно: на дороге люди. Но кто? Солдаты или местные жители? Для нас это чрезвычайно важно.

Когда звуки и голоса приутихли, Матросов приказал оставить вещмешки в яме и надеть лыжи.

— Мне тоже? — спросила Таня.

— Да. Наденьте лыжи, полушубок и маскхалат. Автомат тоже возьмите.

Мы выполнили команду и приготовились к движению. Матросов вытащил из внутреннего кармана небольшой сверток, финкой перерезал шнуры, которыми к нему была привязана ручная граната, и передал его Тане. Та быстрым движением спрятала сверток в специальный карман фуфайки. Я знал, что в нем находились «немецкие» документы Тани, без которых ей нельзя было бы сделать ни одного шага в оккупированном селе. Документы эти, конечно, были поддельными. Тараненко говорил, что их накануне нашего выхода привезли из Москвы на самолете. Не знаю, правда это или нет, — старший лейтенант иногда для большего веса своих слов мог и «подзагнуть». Документы со штампами и печатями немецких комендатур ни в коем случае не должны попасть в руки врага. Поэтому они были переданы перед выходом на задание не Тане, а сержанту Матросову, чтобы в критический момент он мог их уничтожить. Я и Таня знали, где хранит их Сашка, — это на случай возможной непредвиденной гибели Матросова.

И вот настало время отдать эти документы в руки Тане.

Осторожно, не спеша, перебегая от одной группы кустов к другой, приближаемся к дороге. Часто останавливаемся, прислушиваемся. Таня, без вещмешка, накрытая маскхалатом, идет впереди меня. Я не узнаю ее, она стала, как мне казалось, тоньше и ниже, хотя манера ходьбы на лыжах осталась той же. «До тракта — ни слова», — предупредил нас Матросов еще в яме. И мы выполняем его приказ — не только не произносим ни слова, но и сопеть стараемся потише. На дорогу вышли неожиданно — увидели две глубокие колеи от немецкого тягача-вездехода и поняли, что это она и есть. Таня быстро сбросила с себя маскхалат, полушубок, отстегнула лыжи и все это вместе с автоматом отдала Сашке, а сама осталась в одной старой фуфайчонке и дырявых валенках. Я глянул на нее и обомлел — передо мной стояла маленькая, худенькая девушка, почти девочка, на плечи которой ложился огромный груз ответственности. Ей бы сейчас в клуб на танцы, а она…

— Ну, я пошла, — сказала Таня тихо, каким-то вкрадчивым голосом, но с места почему-то не сдвинулась. Она стояла перед Матросовым и медлила, чего-то ждала. Может, ждала от него прощальных напутственных слов, а может, просто тяжело было сделать первые шаги. Сашка стоял перед ней и тоже молчал. «Ну говори же, говори что-нибудь», — мысленно подсказывал я командиру, но он так и не раскрыл рта. Таня вдруг встрепенулась, обеими руками ухватилась за меховой воротник его полушубка, приподнялась на носки и поцеловала его в самые губы. Даже после этого Сашка не пошевелился и не произнес ни одного слова. Таня же повернулась ко мне и мягкими холодными губами поцеловала и меня.

— До свиданья, дорогие товарищи, — взволнованно произнесла она.

— До свидания… — еле выдавил я из своей груди.

— До свидания, желаю успешно выполнить задание и вернуться домой, — сказал Сашка, наконец-то придя в себя.

А Таня, не оглядываясь и широко размахивая руками, уже шагала по гусеничной колее. Я смотрел ей вслед и хотел, чтобы она хоть раз обернулась и посмотрела на нас. Но она не обернулась, а продолжала удаляться от нас и вскоре скрылась в предрассветной морозной дымке.

— Уходим, быстро! — скомандовал Сашка, протягивая мне Танин автомат.

Я взял оружие и забросил его за спину, а свой оставил висеть на груди.

— Не забудь замести следы, — напомнил сержант и, подхватив полушубок и лыжи под мышки, повернул в обратный путь.

Я принялся орудовать рукавицей, привязанной к концу лыжной палки. «…Особенно тщательно надо это делать у самого края дороги, чтобы с нее не сразу бросались в глаза оставленные вами следы», — вспомнил я слова из «инструкции» Тараненко и еще старательней заработал палкой.

— Но-о-о, родимая! — вдруг услышал громкий голос, да так близко от себя, что даже вздрогнул от неожиданности.

Потом донеслись лошадиный храп и мягкое поскрипывание саней. Я обернулся и увидел вырисовывавшийся в туманной дымке контур лошади. Послышались выкрики еще нескольких ездовых. Понял, что по дороге движется обоз. Не раздумывая, я плюхнулся в снег. Медленно, преодолевая снежные заносы, обоз проследовал мимо меня в такой близости, что я отчетливо различил сидящих в санях ездовых в полицейской форме и с оружием. Насчитал девять груженых повозок и всего три полицая. «Хорошая добыча уплывает», — с огорчением подумал я. Но что поделаешь — трогать нам этих предателей сейчас нельзя.


Когда вдали затих скрип саней, я быстро вскочил и побежал прочь от дороги. За грядой пушистых кустов меня поджидал Сашка Матросов.

— Пронесло, не заметили! — обрадованно сообщил я ему.

— Это хорошо, а то я уже всякое передумал, — ответил он, передавая мне часть Таниных вещей.

Через несколько минут мы уже были в своей снежной яме. Сашка сказал:

— Дневать будем здесь, в лес не пойдем. Пока еще совсем не рассвело, надо как следует замаскировать нору.

Прежде всего мы закопали лыжи рядом с ямой, чтобы в любой момент их можно было быстро достать и надеть. Танины пожитки — полушубок, валенки, брюки, шапку, маскхалат и вещевой мешок — равномерно разложили по двум нашим вещмешкам, отчего они стали тяжелее и объемистее. Затем уложили их на край ямы и аккуратно засыпали снегом. Получился отличный бруствер. Танины лыжи и палки Сашка бросил на дно ямы. Я взял бинокль и, высунувшись из-за бруствера, стал смотреть, что делается на дороге. Уже совсем рассвело, видимость улучшилась. Снег продолжал падать, но снегопадом его уже нельзя было назвать.

«Шир-шир-шир», — слышу монотонный звук за своей спиной. Это Сашка Матросов перепиливал Танины лыжи и палки. Еще во время подготовки возник вопрос, что делать с лыжами, когда Таня уйдет в село и оставит их нам? Я предлагал, как это мы делали раньше, привязать веревочкой одну лыжу к моему вещмешку, а другую к Сашкиному и волочить их за собой. Во-первых, не надо бросать их и оставлять после себя улики, и, во-вторых, у нас будет стопроцентный запас на случай поломки. Однако Матросов категорически воспротивился этому. Он утверждал, что в такой маленькой разведгруппе, как наша, иметь две запасные лыжи — «большая роскошь» (его слова), они будут постоянно мешать нам и во время передвижения, и в возможном бою. «Надо ходить на лыжах так, чтобы не ломать их, да и ходьбы-то у нас не так уж много — всего около пятидесяти километров туда и обратно, — говорил он. — От встреч с противником мы будем постоянно уклоняться. Бросать лыжи, по понятным причинам, тоже нельзя, остается одно — уничтожить их. Уничтожить — это значит разрезать на куски, сложить обрезки в вещмешки и притащить их с собой обратно».

С Сашкиными доводами согласились все, и вот сейчас он занят этим делом. Он специально захватил с собой кусок ножовочного полотна, а на лыжах и палках заранее сделал риски, чтобы сейчас не раздумывать, в каком месте пилить. «Шир-шир-шир», — уже около часа слышу я за своей спиной. Закончив распиловку, сержант уложил в наши вещмешки куски лыж и палок, аккуратно собрал в меховую Танину рукавицу опилки и спрятал их туда же. Ничего, буквально ничего — ни одной крошки хлеба, ни одного кусочка бумаги, ни одной гильзы или патрона не должно оставаться после нас во вражеском тылу. Таков железный закон разведчика.


В этой снежной яме мы просидели весь день. Без перерыва вели наблюдение за дорогой, спали по очереди и хорошо выспались. Чтобы запах мяса не привлек внимания собак, которые иногда сопровождали санные повозки, консервы мы больше не открывали.

Движение по дороге не было интенсивным. Это объясняется тем (как утверждал Матросов), что день выдался относительно ясный, а после полудня даже показалось солнце, и фашисты, боясь наших самолетов, опасались перевозить грузы. А самолеты наши, кстати сказать, беспрерывно бороздили небо.

По дороге дважды, в ту и другую сторону, проследовал трактор с прицепленным клином — расчищал ее от заносов. Пешеходов было не много. Протащились несколько единичных груженых саней. В середине дня проехал в кошевке какой-то важный чин в сопровождении трех телохранителей. Потом показалась со стороны Крюковичей и скрылась за поворотом одна легковая машина. Вот и все наши наблюдения за день. Не густо.

— Движение начнется вечером, как только стемнеет, — сказал Матросов.

И он оказался прав. С наступлением сумерек по направлению из Петровичей выползла автоколонна из пяти машин, чем-то груженных доверху. Шли они гуськом, с потушенными фарами. За этой колонной с перерывом в полчаса прошла вторая — восемь бензовозов.

— Вот он: бензинчик! — живо промолвил Матросов. — Везут на склады. А склады эти мы скоро увидим собственными глазами.

— Как это? — не понял я.

— Очень просто. Пойдем в лес, найдем склады и посмотрим на них. Хорошо посмотрим!

— Этого нельзя делать, товарищ сержант! — возразил я. — «Инструкция» запрещает. Мы не должны себя обнаруживать. Нам надо вернуться домой.

— «Инструкция», «инструкция», — передразнил меня Сашка. — Здесь я — инструкция!

Я чуть не подпрыгнул от удивления. Какая самоуверенность! Какое пренебрежение к указаниям Тараненко! Я был до глубины души возмущен и даже взбешен.

Наступил вечер, и все вокруг погрузилось в темноту. Мы продолжали вести наблюдение за дорогой. Автомашины колоннами и поодиночке с небольшими интервалами шли и шли — в основном в одном направлении. Только за один контрольный час мы насчитали сорок три транспортные единицы. Это много. Фашисты везут грузы к переднему краю в таком количестве, что даже у нас, малокомпетентных солдат, не остается сомнений: враг готовит какую-то серьезную акцию.

Матросов посмотрел на свои часы и спросил:

— Сколько на твоих?

— Десять девятого, — ответил я.

— На моих тоже. Время вышло, уходим.

— Рано, надо еще с полчаса подождать, — посопротивлялся я.

— Не рано, а как раз. Будем иметь небольшой запас. Лучше просидеть где-нибудь в лесу, чем опоздать.

Мы вылезли из ямы, в которой провели около шестнадцати часов, вытащили из нее вещмешки и автоматы. Много труда и минут затратили, чтобы заровнять наше гнездо, сделать его малозаметным.

— Ладно, кончай, — сказал Сашка, — если пойдет снег, то он все хорошо прикроет. А если нет, то на нет и суда нет. — Надевая лыжи, добавил: — Пойдем вдоль Ближней просеки, это короче.

— А где будем пересекать линию фронта? У деревни или на старом месте?

— На старом. Думаю, что враг в прошлую снежную ночь не обнаружил наших следов, а потому и не будет засады. А ты как думаешь?

— Точно так же.

После выполнения задания в ближнем тылу врага разведчики, как правило, возвращаются другим путем. Это делается для того, чтобы избежать возможной засады. Для нас был разработан вариант перехода линии фронта у деревни Крынки. Там тоже есть овраг, по склону которого и следовало пересечь первую траншею. В минных полях и в проволочных заграждениях проделаны проходы, и туда для встречи нас сегодня ночью выйдет (а может, уже вышла) группа разведчиков под командованием старшего сержанта Павла Березина.

Право выбора места перехода дано Сашке Матросову. Я тоже считал, что гитлеровцы при таком снегопаде вряд ли заметили наши следы. А маршрут, который мы преодолели по пути сюда, нами уже освоен и по одному этому предпочтительнее того, который ведет близ деревни Крынки. Здесь, на месте старого перехода, нас тоже будут встречать разведчики во главе с сержантом Виктором Чурбановым. Мы знали также, что и артиллеристы и минометчики сейчас дежурят у своих орудий и минометов и по первому сигналу старшего лейтенанта Тараненко готовы поддержать нас своим огнем. Это, конечно, придавало нам сил и уверенности.

Но все это еще впереди. Сейчас же меня волновал вопрос, как Сашка думает подбираться к складам. Ведь они наверняка огорожены и охраняются.


Мы снова в пути. Теперь это уже путь обратный, путь «домой», а домой всегда идти легче. Лыжи, кажется, бегут сами. Мы не замечаем ни глубокого снега, ни густых зарослей молодого ельника. За более чем полусуточное неподвижное лежание в яме наши ноги затекли, бока занемели, и сейчас мы с удовольствием разминаем мышцы, радуемся движению.

У перекрестка двух просек вышли в Пятый квадрат леса, и я взял курс, если можно так выразиться, прямо на восток, направляясь севернее Ближней просеки и параллельно ей на расстоянии в полкилометра. Перемахнули через проселочную дорогу Крюковичи — Цесарево, которая оказалась хорошо накатанной — по ней днем прошло немало санных повозок. Я опять аккуратно замаскировал наши следы на дороге и на подходах к ней.

Пока все шло нормально, в лесу мы не встретили ни одного фашиста.

Наш обратный путь по лесным чащам, можно сказать, ничем не отличался от вчерашнего. Тот же глубокий снег, те же лохматые сосны и ели, ветви которых обильно присыпаны свежим, еще не затвердевшим снегом — чуть тронь, и на тебя обрушивается лавина мягкой снежной массы. Та же темнота — плотная, непроглядная, и та же постоянная, ежесекундная опасность встречи с врагом.

Без приключений мы достигли района леса, в котором, по нашему предположению, размещались склады ГСМ. Теперь вышел вперед Сашка. Идет он с большими предосторожностями, часто останавливается и прислушивается. Пришло время поворачивать на юг, и вскоре мы оказались в Ближней просеке. Но пересекать ее сержант не спешил, остановился, воткнув палки в снег. «Что он собирается делать?» — подумал я в недоумении. Но Сашка, видимо, знал, что делал. Он неподвижно простоял на одном месте несколько минут, зорко вглядываясь в темноту леса и прислушиваясь к легкому шуму макушек сосен, покачивающихся на свежем ветру. Из-за низкорослой молодой поросли, разбросанной посередине просеки, ничего впереди не видно. Но зато вверху открывалось темно-серое, затянутое тучами небо. А в нем нет-нет да и вспыхнет слабенько свет от разорвавшегося на переднем крае снаряда или промаячит отблеск осветительной ракеты. Так что с этой просеки уже был «виден» передний край. Но сейчас Сашку и меня интересует другое — где находятся немецкие склады с горючим?

Не сказав ни слова, Матросов наконец двинулся к зарослям, но пробраться через них было не так-то просто. Едва вышли в них, как сломали несколько веток, хруст которых прозвучал для нас подобно винтовочным выстрелам. Пришлось проявить «ювелирную» осторожность.

И вот уже снова мы в могучем девственном лесу, шагаем ускоренным темпом.

Неожиданно Матросов споткнулся и даже чуть не упал, удержав себя подставленными палками. Под ногами оказались мотки колючей проволоки. И не только под ногами. Ее кольца, извиваясь над сугробами снега, уходили вправо и влево от нас.

— Тише, колючка, — предупредил меня Сашка, высвобождая запутавшуюся лыжу из проволочной спирали.

— Спираль Бруно, — уточнил я.

— Да, спираль Бруно, — подтвердил он, посматривая по сторонам. — Значит, мы где-то у цели.

Мы довольно легко преодолели заграждение, отклонив палками несколько колючих витков. Выпавший снег наполовину засыпал спиральные кольца, другая, верхняя часть торчала из сугробов. Пока все было тихо и спокойно, но с каждым нашим шагом напряжение росло. Я внимательно смотрел по сторонам, надеясь заранее обнаружить грозившую нам опасность. Матросов несколько раз менял направление, останавливался и прислушивался. Мне было непонятно, как и чем он руководствовался в этой ситуации. «Все-таки он что-то слышит», — подумал я, заметив, как Сашка, остановившись, приподнял шапку, чтобы освободить уши. И вдруг, к своему удивлению, я тоже различил слабый стук. Тук-тук, тук-тук — доносилось до моего слуха, как будто кто-то нарочно бил металлом о металл. Выйдя на небольшой пригорок, мы наткнулись на сплошную изгородь из колючей проволоки выше человеческого роста. Проволока крепилась к деревянным столбам, вкопанным в землю. А за изгородью было то, к чему мы так стремились, — на высоких основаниях возвышались обыкновенные цистерны емкостью в пятьдесят кубических метров, не более. Фашисты равномерно расставили их на большой площади прямо в лесу и покрасили в белый цвет. Мы сначала увидели несколько замаскированных под снежные сугробы цистерн. Но чем внимательнее вглядывались в глубь зоны, тем больше обнаруживали их. Теперь нам стало понятно, почему наши летчики не смогли заметить цистерны с самолетов — они просто сливались со снегом.

— Наблюдай за охраной, буду считать, — шепнул Сашка.

Обычно за первым забором проволоки враг возводил второй, а между ними прокладывал тропу, по которой ходили патрульные. Но здесь ни тропы, ни второго забора я не обнаружил. Сторожевых вышек тоже не было видно, и я не знал, где находится охрана. Где-то в глубине зоны послышался шум или возня, монотонный металлический стук неожиданно прекратился, и я уловил гортанный рокот, похожий на рычание собаки.

— Собаки! — предупредил я Матросова, который стоял, прислонившись к стволу сосны, и считал цистерны.

И тут я увидел солдат, идущих вдоль проволочного забора. Их было двое, они шли гуськом друг за другом. Первый вел на коротком поводке огромную овчарку, которая время от времени издавала глухие злобные рычания. Овчарка, навострив уши и натянув поводок, рвалась вперед. «Мы обнаружены!» — подумал я и почувствовал, как в груди все разом похолодело. Через минуту увидел еще двух фашистских солдат, тоже шедших друг за другом с такой же большой овчаркой. Патрульные шли навстречу друг другу и встретились почти напротив нас на расстоянии не более двадцати метров по ту сторону проволочного забора. Мы с Сашкой замерли у сосны в позах, в каких застало нас появление солдат. Мы стояли на виду у них во весь рост, боясь пошевелиться и этим привлечь к себе внимание собак.

Солдаты негромко обменялись короткими фразами и, не останавливаясь, разошлись. Овчарки встретились первыми, постояли некоторое время друг перед другом, принюхиваясь и присматриваясь, пока их силой не увели за собой хозяева. Когда патрульные исчезли и шаги их утихли, Сашка вдруг с неожиданной для него проворностью сделал разворот и побежал по старой лыжне в обратную сторону. Я последовал за ним. Мы с ходу преодолели кольца проволочного заграждения, а когда удалились на значительное расстояние, Сашка остановился и, переводя дыхание, сказал:

— Вот это положеньице! Чудом ушли, все висело на волоске. Слушай: а ты понял, почему собаки не учуяли нас? Ведь они специально обучены, чтобы за полверсты обнаруживать партизан и разведчиков.

— Нет, не понял. Просто в темноте не заметили.

— Так не бывает, темнота тут ни при чем. Они были заняты, увлечены друг другом и, как глухари на току, в это время ничего не видели и не слышали вокруг себя. В этом и заключается наше с тобой счастье. А теперь — домой, без задержки. Веди напрямик к тому месту, где мы первый раз отдыхали. Помнишь?

— Помню, — ответил я, вытащив компас и наблюдая за его стрелкой.

Не успел я сделать и шага в нужном направлении, как Сашка резко повернулся ко мне и довольно громко сказал:

— Я насчитал двадцать три цистерны, а ты?

— Я? Ни одной, я вел наблюдение, ведь ты сам мне это приказал, — ответил я, недоуменно взглянув на него.

Но Сашка, видимо, не слушал меня, увлеченный своими мыслями, он рассуждал вслух:

— Там, подальше, были еще цистерны. Я их видел, но сосчитать, сколько именно, было уже невозможно. В конце концов это и не важно. Важно то, что они есть, что мы их видели собственными глазами и знаем, где они находятся. Хороший подарок мы принесем старшему лейтенанту! Ну ладно, пошли.

Мы направились к переднему краю, забирая все дальше и дальше в глубь леса. Без особых хлопот пересекли дорогу Погорелая Слобода — Цесарево и вошли в последний, самый восточный квадрат леса, который на карте был обозначен соответствующим номером. Я предполагал, что где-то здесь, на этом участке леса, должна проходить подъездная автомобильная дорога к складам со стороны гитлеровского переднего края. Та самая, у обочины которой в прошлую ночь мы лежали и наблюдали за движением небольшой вражеской автоколонны. Но тогда мы пересекли ее в поле, а теперь предстояло пересечь еще раз, но уже в лесу, так как на этот раз шли на три или четыре километра южнее. Я заранее предупредил об этом Сашку. И как раз в этом предполагаемом месте мы снова пересекли ее. Я был горд за такую точность, но Сашка не заметил этого и ни словом не обмолвился.

Быстро перейдя дорогу и замаскировав, как положено, свои следы, мы вышли на Круглую поляну (так она была названа на карте) и увидели, что здесь размещено какое-то подразделение. Из труб замаскированных землянок шел дымок, кое-где просвечивался слабый огонек коптилок, а воздух был наполнен бензином и гарью.

Мы обогнули поляну стороной, и лес начал мельчать и редеть, хотя отдельные вековые деревья еще встречались довольно часто. Сквозь редколесье и низкорослый молодняк увидели наконец взлетающие вверх белые мерцающие огни осветительных ракет и пронизывающие ночную темноту пунктирные линии трассирующих пуль. Это был передний край, расцвеченный огнями и вспышками. Ночью, да еще издали он смотрелся исключительно красиво. Если бы мы не знали, что скрывается за пляской этих разноцветных огней, то ею можно было бы долго любоваться и радоваться. Но меня охватило другое чувство, знакомое всем разведчикам, возвращающимся из вражеского тыла, — чувство щемящей тоски и жгучего нетерпения. Ведь там, за этими огнями, были наши. Туда мы идем, туда мы стремимся всей душой.

Какое-то время мы стояли на опушке леса и не могли оторвать глаз от мишурной, разноцветной, постоянно меняющейся, как в калейдоскопе, красоты пока еще далекого переднего края. Чем ближе к нему, тем большая вероятность встречи с противником. Расслабляться нельзя…

Мы подтянули лыжные крепления, поясные ремни и лямки наших объемистых вещевых мешков, проверили автоматы, наличие гранат и тронулись дальше. Впереди вышагивал Сашка, он задавал темп, выбирал маршрут, а я следил за общим направлением и нашим тылом. Шли в полной готовности к встрече с врагом.

Пока судьба миловала нас. Без всяких трудностей перешли третью траншею — она была без солдат и доверху засыпанная снегом. Кое-где из-под снега выступали темные комья голой земли. Незаметно для себя ускоряем ход. Уже вошли в зону обстрела нашей артиллерии. Изредка семидесятишестимиллиметровые снаряды разрывались в стороне от нас. Несколько раз натыкались на немецкие артиллерийские позиции, видели зачехленные орудия. Это очень важно для разведчика, но, как я уже говорил не раз, сейчас у нас другое задание. Пересекли несколько заснеженных окопов, назначение которых осталось для нас загадкой. Скорее всего — элементы запасных артпозиций. Обходили стороной жилые блиндажи. Постоянно опасались встреч с собаками, которые могли учуять нас на значительном расстоянии и поднять лай.

Следующая траншея появилась раньше, чем я ожидал. Видимо, мы шли с приличной скоростью и сами не заметили этого. Солдат в ней тоже не было — они спали в блиндажах, расположенных поблизости. А сама траншея была аккуратно, до дна освобождена от снега, кое-где виднелись воткнутые в снег лопаты и метла. Перешли ее без снятия лыж.

Сейчас перед нами стоял еще один трудный вопрос: как преодолеть проволочное и минное заграждения, установленные перед второй траншеей. В прошлую ночь, если помнит читатель, мы миновали их по вражескому ходу сообщения. А как быть теперь?

— Будем искать проход, — заявил Матросов, сделав небольшую остановку. — Пойдем вдоль колючки и будем искать. Ведь враг где-то перевозит через него свои грузы и технику. И еще — дорога, которую мы обнаружили, тоже должна пересекать это минное поле. Одним словом, ищем.

Проволочное заграждение, как я и предполагал, оказалось рядом, и мы пошли вдоль него на небольшом расстоянии. По ту сторону «колючки» сразу начиналось минное поле. Продвигались довольно долго, тщательно обследуя каждый метр заграждения. Вот уже начали спускаться под уклон. Я догадывалось, что уклон этот — начало оврага, того самого, по которому шли вчера. И тут я неожиданно увидел то, что ждал с таким нетерпением. В самой низкой точке начинающегося оврага проволочное заграждение было разобрано, и в нем зияла довольно широкая дыра. Рядом по обе ее стороны стояли наготове сколоченные из жердей звенья колючей проволоки, которыми в нужный момент можно быстро закрыть лазейку. В нее, как в узкое горло, со всех сторон стекались следы санных повозок, тягачей, конских копыт и человеческих ног. Но не было видно ни одного лыжного следа. При виде этого манящего к себе широкого прохода мое сердце учащенно забилось. Опять такая удача! Нет, что там ни говори, а Сашка Матросов удачливый разведчик. Опыт опытом, а фронтовое счастье, везенье и удача тоже чего-то стоят.

С большим воодушевлением и радостью ринулись в этот проход.

Идти по узкой санной колее было неудобно, лыжи сталкивались друг с другом, наскакивали одна на другую, но мы не замечали этого и в едином порыве старались побыстрее проскочить заграждение. И вдруг высоко в небе взметнулась вражеская осветительная ракета. Она вспыхнула таким ярким, таким ослепительным светом, что без труда и напряжения можно было бы читать газету. Мы с Сашкой как по команде бухнулись в снег в самом узком горле прохода и замерли, боясь пошевелиться. Ракета повисла в небе прямо над нами, освещая окрестность каким-то неземным, лунно-мерцающим фантастическим светом, потом стала медленно снижаться и так же медленно гаснуть. Но она вдруг еще раз ярко вспыхнула и только после этого погасла совсем, осыпав землю падающими искрами. И все опять погрузилось в кромешную темноту. Ослепленные ее светом, мы на первых порах не могли различить даже друг друга. Прошло несколько долгих секунд, пока мы опять, как и прежде, стали видеть и различать окружающие нас предметы.

Проволочное заграждение осталось позади, и мы идем по продолжению того самого прохода, но уже через минное поле, которое огорожено невысокими деревянными вешками. Справа и слева за вешками распростерлось чистое, без единого следа, поле — это минное поле.

Вскоре вешки кончились, а вместе с ними кончилось и минное поле. Следы от прохода стали веером расходиться в разные направления. Трудно описать, что творилось у меня на душе, какой прилив радости испытывал я, когда мы опять оказались в чистом, уже не минном поле.

Мы спускаемся вниз по оврагу, придерживаясь его правого склона. Конечно, оставшиеся на нашем пути траншеи охраняются капитально, в них днем и ночью дежурят солдаты, по ним ходят патрули. Но появления русских разведчиков они ожидают с фронта, а мы пробираемся сейчас с их тыла, откуда они нас никак не ждут. Это наше главное преимущество, и оно позволяет нам благополучно, без серьезных помех приблизиться к первой траншее.


Отсюда, со склона оврага, нам особенно хорошо видно, как торжественно раскрашен передний край. С небольшими перерывами короткими очередями тарахтят пулеметы — как вражеские, так и наши. То тут, то там черноту неба распластывают осветительные ракеты. Нейтральную полосу в разных направлениях перечеркивают пунктирные линии трассирующих пуль. Далеко справа от нас, в районе деревни Крынки, горит какое-то строение, отблески пожара отражаются на низко идущих над землей облаках. Мы давно находимся в пределах обстрела нашей артиллерии, а теперь пребываем и в зоне обстрела минометов. Но артиллеристы и минометчики стреляют сейчас по району оврага реже, чем обычно, и мы благодарны им за это. Не хватало еще погибнуть от своего же снаряда или мины…

Вот еще одна вражеская осветительная ракета взлетела вверх недалеко от нас, словно молоком залила окружающее пространство. Мы снова упали в снег и, переждав, идем по крутому склону оврага, с каждым шагом приближаясь к первой вражеской траншее. Вчера мы шли по этому же склону и где-то здесь попали на ледяной каток. Сейчас Сашка идет ниже, чтобы избежать вторичного падения. Скользим быстро, все у нас ладится. Главное — проявить максимум осторожности и осмотрительности, чтобы в самый последний момент не сотворить грубой ошибки. Именно в эти минуты должно сработать на полную мощь последнее слово из заповеди Тараненко: «Риск, смелость, терпение». Я замечаю, что сейчас, когда до встречи со своими ребятами остаются считанные шаги, даже такой опытный и хладнокровный разведчик, как Сашка Матросов, проявляет излишнюю торопливость. А что говорить обо мне! Наш трудный и опасный путь подходит к концу. Сколько надо сил, выдержки и воли, чтобы постоянно сдерживать себя, быть предельно бдительным, заставлять себя ложиться на снег при малейшей опасности, ждать, ждать и ждать.

Мы лежим в снегу на склоне оврага перед первой траншеей врага и ждем появления патрульных. А их все нет. Наверху, на взгорье, не умолкая, бьет немецкий скорострельный пулемет. Смотрю — Матросов поднимается во весь рост, дает мне знак рукой и направляется прямо к траншее. Да, не выдержал мой друг и командир, даже у него не хватило терпения. Вскакиваю на лыжи и бегу за ним. Вот и траншея — вычищенная от снега, ухоженная и хорошо обжитая вражескими солдатами.

Помогая друг другу, мы без особого труда (хотя пришлось повозиться на крутом склоне) преодолели ее и оказались на обратной стороне, за бруствером. В этот момент, когда смолкла очередь фашистского пулемета, я явственно услышал быстрый топот людей, спускающихся вниз по траншее. «Влипли!» — в страхе решил я и в первый момент хотел было броситься на землю, но понял, что гитлеровцы обязательно услышат шум моего падения. Оглянулся назад и замер в нескольких шагах от траншеи. Два солдата с автоматами в руках пробежали вниз по траншее — да так близко, что было удивительно, как они не заметили меня. И когда я понял, что опасность миновала, я сорвался с места и, спотыкаясь о твердый наст, побежал за Матросовым прочь от траншеи.

Да, работа разведчика требует знания обстановки, но, повторяю, многое зависит и от таких, как сейчас, счастливых моментов.

Собравшись вместе, разведчики любят рассказывать об отдельных эпизодах из своей богатой боевой практики. Но чаще и охотнее всего они рассказывают именно о таких вот удачных минутах, когда случай помогает им выбраться, казалось бы, из совершенно безвыходного положения. Часто, даже очень часто выполнение сложного задания состоит из таких счастливых случайностей. Но и в них есть одна особенность, я бы даже сказал, закономерность: чаще всего счастливые случайности бывают у самых опытных, старательных, хорошо знающих свое дело разведчиков. На них не везет ни лентяям, ни трусам, эти счастливые случайности почему-то их обходят стороной, что нередко заканчивается для горе-разведчиков трагически.

Все трудности и опасности, казалось бы, позади. Достаточно еще нескольких усилий, чтобы перебраться через последнее проволочное заграждение, и мы (трудно даже выговорить!) дома! У прохода через «колючку» нас должны ждать два разведчика и два сапера. Но где же этот проход? Мы уже у самого забора, а его нигде нет. Подходим вплотную к проволоке то в одном, то в другом месте и каждый раз натыкаемся на сплошной забор из трех рядов кольев. Неужели враги за прошлый день успели заделать проход?

Но, как это иногда бывает, в самый последний момент, когда человек уже потерял всякую надежду на благополучный исход, неожиданно к нему приходит помощь. Когда мы с Сашкой уже отчаялись найти проход в предполагаемом нами месте и двинулись дальше вдоль проволочного забора, я вдруг почувствовал, что за моей спиной кто-то есть. Оглянулся и увидел фигуру человека в белом маскировочном халате. Я сразу понял, что это наш разведчик. Человек делал нам рукой знаки. Я ткнул Сашку в бок лыжной палкой, тот повернул голову и проворно сделал разворот на месте. Человек в маскировочном халате оказался не кто иной, как сержант Виктор Чурбанов, и стоял он в самом центре прохода, который мы искали. Позже он рассказал нам, что он и его товарищи заметили нас еще издали и делали нам знаки, но мы прошли мимо, не заметив ни самих разведчиков, ни прохода. Тогда Чурбанову ничего не оставалось делать, как броситься нам вдогонку. Хорошо, что я вовремя заметил его. С помощью Чурбанова и Сергея Петялина (вторым разведчиком был именно он) мы благополучно прошли через проволочное заграждение и оказались в кругу своих товарищей. Саперы провели нас по узкому проходу во вражеском минном поле, и мы вышли, наконец, на нейтральную полосу. Сейчас «нейтралка» показалась нам с Сашкой милее родного дома. Чурбанов и Петялин сняли с нас вещмешки, а саперы забрали у меня Танин автомат и часть висевших на поясе ручных гранат и запасных дисков.

Еще несколько тревожных метров пути по ничейной полосе, и нас встречает еще одна пара саперов, на этот раз дежуривших у прохода через наше минное поле. Их молчаливые дружеские хлопки по нашим спинам означают, что они рады нашему возвращению. С их помощью мы проходим через наше проволочное заграждение и минное поле и оказываемся на бруствере своей родимой траншеи. Чьи-то сильные руки подхватывают нас. В траншее, на дне которой мы оказались, тесно, много людей. В темноте я слышу голос старшего лейтенанта Тараненко, который просит расступиться и пропустить нас в блиндаж. Я спускаюсь вниз по крутым обледенелым ступенькам. В блиндаже тихо, тепло и уютно, в дальнем углу светит небольшая коптилка. Я сразу же заметил капитана Трофимова, который внимательно, с явным нетерпением наблюдал, как Сашка Матросов неуклюже снимал с себя маскхалат и полушубок.

— Ты что, ранен? — с тревогой в голосе спросил его Тараненко, заметив, как он, прихрамывая, пошел к нарам.

— Нет, не ранен. Хочу пить.

Действительно, больше суток мы ничего не пили, если не считать нескольких проглоченных в спешке горстей снега. К нам сразу потянулось несколько рук с алюминиевыми фляжками и кружками. Я с наслаждением, большими глотками пил теплый подслащенный чай и мне казалось, что такого вкусного, ароматного напитка я не пробовал никогда в жизни. Сашка тоже торопливо и жадно пил чай, наконец, отложив кружку и вытерев рот рукавом гимнастерки, подошел к капитану и, став по стойке «смирно», официально и строго произнес:

— Товарищ капитан, разрешите доложить о выполнении задания?

— Ну, ну, докладывайте, — поторопил его Трофимов.

— Товарищ капитан, ваше задание выполнено полностью. Красноармеец по имени Таня невредимой доставлена нами в назначенное вами место и точно в срок. Вчера утром она ушла в село Крюковичи, и дальнейшая ее судьба нам неизвестна. Мы же с красноармейцем Иваном Бывших благополучно, без единого выстрела и не обнаруженные фашистами вернулись обратно.

Трофимов схватил Сашку за руку и стал ее с силой трясти:

— Спасибо, большое вам спасибо, ребята! Вы молодцы, настоящие герои! — Он обхватил Матросова за плечи и крепко поцеловал его.

Наши друзья-разведчики, стоявшие рядом, тоже поздравляли нас с успешным выполнением ответственного задания. А мы с Сашкой валились с ног от усталости, и нам очень хотелось и пить, и есть. И тут, прямо как в сказке, появился наш старшина Николай Кузьмин с двумя котелками, из-под крышек которых валил густой пар. И вот мы уже сидим в глубине блиндажа на нарах и за обе щеки уплетаем горячую гречневую кашу с мясной тушенкой. Ах, какая же это была вкусная каша! Разведчики стояли поодаль и с восхищением наблюдали за нами, как будто мы делали какое-то важное дело. Они тихо переговаривались между собой, чтобы не мешать нам.

После ужина мы оказались в плену у капитана Трофимова. Вместе с Тараненко он досконально расспросил нас, каким путем мы шли, где останавливались и что делали и видели, кого встречали и чем заканчивались эти встречи. Ему нужно было не только лично убедиться, что это задание действительно выполнено, но еще и знать отдельные детали и подробности, чтобы обо всем доложить своему начальству. Только после подробнейшего устного отчета нам разрешили поспать до обеда следующего дня.

А на другой день нас в указанное время подняли, накормили и заставили еще раз сделать подробный отчет, но уже в письменном виде. Конечно, отчет писал я, а Сашка унылым сонным голосом диктовал мне или поправлял ту часть текста, которую сочинял я. Наконец отчет написан и сдан. Капитан Трофимов прочитал его, положил себе в портфель и уехал.

Теперь за нас взялся уже старший лейтенант Тараненко.

— Ребята, — весело, с легкой улыбкой сказал он, — вы сделали большое, очень нужное дело. Все благодарны вам за это. А теперь, когда все волнения остались позади, вам нужно включиться в дело новое.

— О чем идет речь, товарищ старший лейтенант? Поясните. — Матросов многозначительно посмотрел на меня. Я понял его и улыбнулся.

— Речь идет о фашистских складах с ГСМ. Да, все о них. До сих пор мы еще не установили их местонахождение. Начальник разведки дивизии уже несколько раз звонил и просил ускорить.

Когда Тараненко произнес эти слова, мы с Сашкой не выдержали, разом рассмеялись.

— Не понимаю, чему вы смеетесь, — обиделся Тараненко. — Дело начинает принимать серьезный оборот, а вы…

Я еще раз взглянул на Матросова, тот с улыбкой кивнул и этим кивком дал мне полномочия действовать. Я вытащил карту и положил ее на стол.

— Вот вам карта, товарищ старший лейтенант, — сказал я, — на ней нанесено точное местонахождение складов, о которых вы говорите. Можете идти в штаб с докладом.

Старший лейтенант Тараненко даже привстал от удивления. Он посмотрел сначала на карту, потом на Сашку и на меня, пытаясь понять по выражению наших лиц, смеемся мы или говорим правду. А я продолжал как ни в чем не бывало:

— Сведения эти точные и проверены на месте.

— Откуда у вас эти данные? Как они к вам попали? — строго спросил Тараненко, изучая карту.

— Мы лично, своими глазами видели эти склады в тылу у фашистов, — ответил Сашка Матросов, склоняя голову в готовности понести любое взыскание. — Ругайте нас, наказывайте — это уж как хотите, но мы на обратном пути не удержались и решили посмотреть их. Ведь знали, что все равно пошлете на их поиск. Так зачем опять лезть через «передок», когда мы уже там.

— Ну и ну! — только и воскликнул Тараненко.

Он медленно поднялся со стула, поправил поясной ремень и потом вдруг резко и зло выпалил:

— Вам кто разрешил это делать? На каком основании? Да вас за это самовольство отдать под трибунал мало!

Он долго ругал нас и грозил всеми карами, но когда наконец успокоился, стал подробно выспрашивать о фашистских складах. Мы с Сашкой охотно рассказали все, как было на самом деле.

— Значит, вы действительно собственными глазами видели их? — спрашивал нас уже в который раз Тараненко.

— Да, товарищ старший лейтенант, видели.

— А не могли вы ошибиться? Например, большие сугробы принять за цистерны? Все-таки была ночь.

— Нет, товарищ старший лейтенант, фашисты не станут сугробы охранять с овчарками.

Тараненко еще раз внимательно посмотрел нам в глаза, потом схватил карту и убежал в штаб.

— Вот, достукались! Я же предупреждал тебя, — упрекнул я своего командира, но этот упрек больше походил на похвалу.

— Не боись! Вот посмотришь, сейчас прибегут за нами и позовут в штаб. Нашим сведениям сейчас нет цены.

В самом деле, буквально через полчаса к нам в землянку прибежал посыльный из штаба полка и передал устный приказ немедленно прибыть нам обоим к самому командиру полка Боричевскому.

Так счастливо закончился этот небольшой эпизод войны. К сказанному выше могу добавить, что за успешное выполнение задания я был награжден медалью «За отвагу», а Сашка Матросов — орденом Красной Звезды.


С Александром Матросовым мы провоевали в разведке до самой Победы. Я так и остался в полковой разведке, а он был переведен в дивизионную. Мы принимали участие в освобождении Белоруссии, Латвии, Польши, участвовали в штурме Берлина. В мае 1945 года на реке Эльбе встречались с союзниками.

Александр Алексеевич Матросов за совершенный им с группой дивизионных разведчиков в июне 1944 года подвиг по захвату и удержанию мостов через реку Березину был удостоен высокого звания Героя Советского Союза. После окончания войны он вернулся на свою родину, в город Иваново, и долгие годы работал мастером на Ивановской текстильной фабрике имени Балашова. Он и сейчас живет в этом городе — правда, уже на пенсии, часто болеет — сказываются фронтовые раны. Мы изредка видимся друг с другом, чаще всего в Москве, на традиционных встречах ветеранов нашей дивизии.

Я же вернулся в Сибирь, в свой родной Красноярский край, окончил институт и до ухода на пенсию работал инженером.


Прошло много лет, но я и сейчас ясно вижу Таню, когда она прощалась с нами, уходя на свое задание. Вижу ее бледное спокойное лицо, ее выразительные лучистые глаза. Вижу ее ясно и отчетливо, как будто видел последний раз только вчера.

До сих пор не знаю, да и знать не имею права, кто она, как ее настоящее имя, не знаю, выполнила она свое рискованное задание, как сложилась ее дальнейшая судьба, дожила ли она до светлого дня Победы. Ее образ, ее глаза, ее первый в моей жизни поцелуй я сохраню в памяти до конца своих дней.

И. В. Мартьянов …НО БАРАНКУ НЕ БРОСАЛ ШОФЕР

© И. В. Мартьянов, 1989.

1

В тот памятный год долго не наступало тепло. Холодный, порывистый ветер хозяином бродил по нашему лагерю, сердито шуршал ветвями деревьев, колебал брезент солдатских палаток. Настал уже июнь, а мы, водители, не расставались с ватными телогрейками.

Мы — это шофер командира полка казах Карим Рахимгалеев, пензенец Певнев, немцы Поволжья Триппель и Сабельфельд, поляк из Львова Малиновский и я. Благодаря сержантскому званию я являлся их непосредственным командиром. Правда, водительского стажа имел всего пять месяцев.

Наконец погода решила смилостивиться — ветер утих, появилось долгожданное солнышко.

Утром 16 июня 1941 года меня вызвал помпотех старший лейтенант Кучин.

— Полковник Соколов должен ехать в Кострому на совещание. Как его эмка? — спросил он.

— Все еще без рессоры, — ответил я.

— Тогда отвезите его сами, на своей полуторке.

— Есть отвезти! — козырнул я и пошел заводить машину.

В штабе дивизии командир полка пробыл часа три. Вернулся, как мне показалось, не в лучшем настроении. Грузно опустился на сиденье, закурил и приказал:

— Поехали!

По дороге в лагерь, пользуясь случаем, я намекнул полковнику, что надо бы на зиму оборудовать помещение для хранения горючего. Соколов несколько секунд ничего не отвечал, словно не слышал моих слов. Затем, выбросив окурок, произнес, менее всего адресуясь ко мне:

— Неизвестно, где мы этой зимой будем…

Я не посмел спросить, на что он намекает, но все же смутно догадывался, что назревают какие-то тревожные события. Об этом свидетельствовало многое — и спешная отправка приписников на западную границу, и частые занятия по противохимической защите, и инструктажи с водителями о том, как перевозить людей, рыть укрытия для машин… Но очень не хотелось верить, что придется воевать.

На другой день утром явился старший лейтенант Кучин с какими-то бумагами и сказал:

— Быстрее заправляйте машину, берите в помощь Певнева и езжайте в Кострому. Получен приказ срочно нарастить на две доски кузова наших полуторок, находящихся на консервации. Договоренность со столярной артелью имеется.

Не мешкая, мы отправились выполнять приказание. Быстро расконсервировали машины и доставили артельщикам, располагавшимся в районе вокзала.

— Через неделю работа должна быть выполнена, — сказал я руководителю столярки. Но тот отвечал:

— Твердо не обещаю — у меня четверо рабочих в отпуске.

— Но это же военный заказ!

— Так ведь не война… Ну ладно, может, сделаем.

— Вот и договорились. А насчет войны — не зарекайтесь!

Вернувшись в казарму, мы застали там приехавшего из лагеря оружейного мастера Савостина. Он привез распоряжение срочно перевезти с баржи на склад боеприпасы и привести в походную готовность передвижную зарядную станцию (ПЗС) и машину ГАЗ-ЗА, на которой был установлен счетверенный зенитный пулемет. Эта работа заняла у нас четыре дня.

Двадцать второго июня после завтрака я направился в хозяйственный магазин, чтобы приобрести кое-какие инструменты. Но едва прошел с полкилометра, меня остановил незнакомый командир. Спросил строго:

— Товарищ сержант, вы знаете, что фашистская Германия напала на Советский Союз? Что началась война?

— Война?..

— Да, война. Немедленно идите в свою часть!

— Есть, — ответил я. И только тут заметил, что на перекрестке под репродуктором собрались люди.

— Выступает Молотов, — подойдя, пояснил мне молодой парень.

Я возвратился в военный городок. А мысли лихорадочно цеплялись одна за другую. Война… Германия… Как же так — менее двух лет назад, направляясь в Московский архитектурный институт, я видел кортеж машин, следовавших в Кремль. Это прилетал Риббентроп заключать с нами договор о ненападении. И вот… Ну что ж, за такое чудовищное вероломство фашисты дорого нам заплатят!

Певнев тоже был потрясен. Мы стали ждать вестей из лагеря, но никто не явился. На другой день я написал и отнес в редакцию областной газеты патриотическое стихотворение. Едва вернулся в расположение части, как приехал какой-то подполковник.

— Товарищ сержант, кто здесь старший? — спросил он.

Я, не отвечая на прямой вопрос, доложил, что весь личный состав полка находится в лагере.

— Какие имеются средства противовоздушной защиты?

— Только зенитный пулемет на машине ГАЗ-3А.

— Приказываю отправить его на охрану железнодорожного моста через Волгу!

Я робко заметил, что от своего командования такого приказа не получал и к тому же нет пулеметчиков.

— Пулеметчиков пришлю. И чтобы зенитная установка была отправлена к мосту!

Когда подполковник уехал, Певнев сказал мне:

— Это был комендант гарнизона.

Я съездил на склад за пулеметными лентами, а вернувшись, увидел двух солдат, осматривающих пулеметы.

— Да ими и пользоваться-то нельзя — надо очищать от густой смазки, — заявил один из них.

— Ничего, никто сюда не прилетит! — отозвался я. — Встаньте только на видном месте, чтобы комендант видел, если проедет. А ужин вам привезу.

На другой день в пять утра явился оружейный мастер Савостин с несколькими солдатами.

— Это — водители, — сказал он. — Приказано немедленно направить все бортовые машины в лагерь.

Часа через три, забрав в столярной артели так и не переоборудованные полуторки, мы прибыли в полк. Там царило непривычное оживление. Полковник Соколов что-то объяснял офицерам. Я доложил, что приказание выполнено.

— Хорошо, — ответил он. — В первую очередь будем вывозить семьи комсостава. Подгоняйте машины к домикам. Работать придется без отдыха.

Пока солдаты грузили вещи, я сбегал в палатку, забрал кое-что из личного имущества. Возвращаясь к машине, увидел подъехавшую эмку Рахимгалеева.

— Ну как, Карим, ты уже на ходу?

— Рессора военторг давал. Теперь можно на война ехать.

Смешной он, этот Карим! Любили мы забавляться его неправильной русской речью. Но на этот раз было не до веселья.

Уже все наши бортовушки включились в работу — рейс за рейсом, водители — без отдыха и сна. Я, например, как только въезжал на паром, так тут же засыпал до стука по кабине.

А в расположении полка — пестро от мобилизованных. У ворот — толпа женщин, взволнованные все. Каждой хочется еще раз увидеть «своего», передать гостинец.

Двадцать седьмого июня меня перехватил старший лейтенант Кучин:

— Вот вам разнарядка облисполкома на получение дополнительных восьми машин из колхозов. Берите шоферов из числа призванных и действуйте.

В штабе полка мне помогли набрать необходимое количество водителей. Первым делом мы направились в Судиславльский район. Зайдя в правление ближайшего колхоза, показали бумагу.

— Знаю, знаю, ребята, — не очень дружелюбно отозвался председатель и повел нас в сарай, где стояла полуторка. Даже беглый внешний осмотр произвел на нас не очень приятное впечатление. Я откровенно об этом сказал.

— Чем богаты, тем и рады, — ответил председатель.

— Может, есть другая?

— Есть еще одна, да ушла в город. Но она не лучше этой.

И в других хозяйствах машины, подлежащие мобилизации, не могли похвастаться своим техническим состоянием. Но, как бы то ни было, через день в полку стало уже пятнадцать полуторок.

Двадцать восьмого июня все лагерное имущество было полностью вывезено. Часть боевого снаряжения доставляли прямо на станцию, к месту ожидаемой погрузки в эшелон. В тот же день, после обеда, ездил с командиром полка на вокзал. Пока он узнавал у коменданта станции насчет подачи вагонов, я купил газету, в которой увидел свое стихотворение.

— Завтра будем грузиться, — сообщил Соколов, вернувшись от коменданта.

А в полку шли последние приготовления к отправке на фронт. Дообмундировывали мобилизованных, выдавали оружие, уточняли списки. Я получил синий комбинезон, портупею, револьвер и почувствовал себя настоящим воином. Теперь можно и на фронт!

Но с фронтом пришлось подождать. Перед погрузкой подошли начальник ОВС Таланов и помпотех Кучин.

— Придется вам поехать с другим полком — надо дооформить документы на колхозные машины, — сказал Кучин.

— И захватить двести комплектов командирского обмундирования, — добавил Таланов. — Его получит Щербаков.

Короче, пришлось задержаться в Костроме на два дня. А первого июля загнал свою груженную имуществом ОВС машину на открытую платформу. В семь часов раздали ужин, а в восемь тридцать паровоз дал прощальный гудок. Промелькнули фермы знакомого моста через Волгу, и Кострома осталась позади. Через час без остановки проскочили Ярославль.

Мы с Щербаковым до темноты сидели на подножке машины, обсуждая, чем может обернуться для нашей страны эта война, что нас ждет впереди, на полях сражений… Спать я лег в кабине, а мой спутник забрался в кузов, на свой мягкий груз.

Всю следующую ночь провели на станции Бологое. Говорили, впереди поврежден путь. Лишь часов в десять утра дали отправление. А под вечер поезд снова остановился на перегоне. И вдруг кто-то крикнул:

— Воздух!

Все бросились из вагонов к ржаному полю. В синеве неба летел немецкий бомбардировщик. На кончиках крыльев и на фюзеляже хорошо различались темные кресты. Кто-то выстрелил из винтовки, но на него набросились с руганью. А враг спокойно уходил на запад — видимо, он был уже без бомб и наш эшелон его не заинтересовал.

2

Проснулся от резких толчков. Состав медленно подавался назад. Вдоль полотна дороги шел начальник эшелона в сопровождении железнодорожника и торопливо повторял:

— Быстренько готовиться к выгрузке! Быстренько!

Мы с Щербаковым принялись освобождать колеса полуторки от проволочных растяжек и, как только вагон остановился у разгрузочной площадки, съехали на землю. Затем вместе с другими машинами направились к небольшой рощице.

Куда же теперь ехать, где искать своих? И тут натолкнулись на лейтенанта из нашего полка Глинского. Оказалось, он был послан для связи со штабом дивизии, но найти его не смог.

— Поедем в Псков, там должен быть штаб нашего Северо-Западного фронта, — немного подумав, сказал лейтенант.

И вот она, прифронтовая дорога. Сплошным потоком движутся военные грузовики, подводы, группы солдат. Возле одной из деревень нас остановил конный милиционер и попросил подвезти. Он спешился, сел в кузов, оставив оседланного коня на произвол судьбы. Так война стала оборачиваться для меня самыми непривычными явлениями.

Вскоре выехали на шоссе Остров — Псков. В обоих направлениях по нему тоже шло множество машин, боевой техники, беженцев. Внезапно над самой головой раздался грохот — на бреющем полете пронесся самолет. Впереди одна из машин беспомощно ткнулась в кювет, другая загорелась. Увидел первую кровь, понял, какую опасность представляет для шоферов «воздух». А через полчаса в Пскове довелось узнать и что такое бомбежка. Десятка два «юнкерсов» бомбили центр города. К счастью, ни мы сами, ни машина не пострадали.

Глинский выяснил, что штаб фронта перебрался в Новгород, а о местонахождении полка ничего не узнал.

— Поедем в сторону Острова, — решил лейтенант.

Начало темнеть, ехать становилось все труднее. Я включил фары со светомаскировочными щитками, но узенькие пучки света почти не пробивали мрака июльской ночи. Машина ползла на второй передаче, еле угадывая дорогу. Внезапно впереди появились несколько солдат. Они бежали нам навстречу, что-то крича.

— Останови! — приказал лейтенант.

Один из подбежавших с ходу ударил прикладом винтовки по правой фаре, другой — по левой.

— Ты что нарушаешь светомаскировку? Хочешь, чтобы враг послал «гостинца»? — зло прокричал рослый солдат.

Я стал оправдываться, что принял меры предосторожности, но спорить с этими еще не освоившимися во фронтовой обстановке людьми было бесполезно. Таким образом, моя машина ослепла на оба глаза…

На другой день мы нашли свою часть, точнее — тыл полка. Под сенью густых деревьев стояли повозки, дальше темнел кузов автомашины. По бортовому номеру узнал полуторку Триппеля. Из палатки вышли заместитель командира полка майор Иванов и интендант Таланов. Я доложил, что привез командирское обмундирование.

— Куда мне его девать? В полку осталось десятка три командиров, — горько усмехнулся интендант. И добавил: — А машина очень нужна. У нас всего две уцелели.

Через несколько минут повар Гаплевский кормил меня остатками борща и рассказывал о событиях последних дней. Боевое крещение полк принял западнее Острова. Здесь враг бросил в атаку десятки танков и мотопехоту. Наши бойцы, вооруженные лишь винтовками, понесли большие потери. С тяжелыми боями отходили на восток…

Подъехавший Карим, увидев меня, радостно закричал:

— Ай, старшина, здравствуй! Тоже на война приехал?

Я был рад встретиться с этим веселым, смешливым шофером. Звал он меня старшиной с тех пор, как осенью 1940 года я исполнял-обязанности старшины хозвзвода. От Карима услышал еще кое-какие печальные подробности, в том числе о гибели Певнева. Когда тот вывозил с поля боя раненых, фашистский стервятник дал по санитарной машине пулеметную очередь.

На другой день утром поехал на передовую — нужно было доставить патроны и продукты. Сопровождал меня солдат службы боепитания Караян, одновременно наблюдавший за воздухом.

До командного пункта полка добрались благополучно. Он размещался в лесу, метрах в шестистах от переднего края. Среди деревьев выделялся большой шалаш, возле которого стояло несколько командиров во главе с полковником Соколовым. Я его еле узнал: он как-то осунулся, постарел, на голове — стальная каска. Тут же находился Кучин. Я уже слышал, что его назначили командиром батальона. Караян доложил о доставке продуктов и боеприпасов.

— Надо бы ящиков пять патронов подбросить поближе к окопам, — сказал Кучин.

— Отставить! — вмешался полковник. — Потеряем машину.

И верно, как зловещее предупреждение, невдалеке разорвалась мина, затем вторая. Все попрятались в щели. Обратно с нами ехал раненый лейтенант.

— Эх, нам бы сюда несколько пушечек да танков! — вздыхал он. — Дали бы врагу прикурить!..

Но, увы, не было в нашем полку даже минометов. С тяжелыми оборонительными боями он медленно отходил вдоль железной дороги Псков — Старая Русса. Все время передислоцировался и его тыл. Отправляясь утром в рейс, мы порой не знали, куда возвращаться, где искать своих. Кроме воздушной опасности, была еще одна трудность — если застанет темнота, ехать почти невозможно. Правда, со мной постоянно находился Караян. Он ложился на левое крыло и внимательно следил за дорогой, корректируя движение рукой. Но чаще всего его рука поднималась после того, как колесо попадало в колдобину.

К Караяну я относился с симпатией. Смелый, исполнительный, он в любой обстановке умел обеспечить бойцов патронами и гранатами, спокойно, без паники вел себя под бомбежками.

Ездил с нами часто и солдат химслужбы Лойко, выполнявший в поездках те же обязанности, что и Караян. Достаточно грамотный, окончивший какой-то химический техникум, он умел хорошо, доходчиво говорить. И когда нас окружали деревенские жители, Лойко, как заправский политработник, проводил беседы, объяснял обстановку, убеждал, что отступление наше временное. Да, мы искренне верили, что победа будет за нами!

Из тех трудных дней почему-то особенно запомнился один, очень типичный. Поздно вечером я вернулся с передовой, подкрепился остатками холодной каши, дозаправил машину и, усталый, улегся спать. Но среди ночи был разбужен каким-то шумом, в мой кузов что-то грузили. Вылез из кабины и увидел привычную суматоху — повозочники в спешке запрягают лошадей, к полуторке Малиновского цепляют кухню.

— Все ли взяли? — кричит Таланов, бегая между деревьями и повозками.

Мимо проползает полуторка Триппеля, доверху груженная разным имуществом. Завожу мотор, радуясь, что с вечера успел заправить бак. Таланов садится в мою кабину и тяжело выдавливает:

— Трогай. Фашисты в двух километрах, полк отходит…

А на востоке уже розовеет небо, обещая солнечный день. Значит, снова придется зорко следить за «воздухом», спасаться от фашистских стервятников…

А ездить приходилось с утра до вечера — две другие машины стояли в тылу полка с разным имуществом. Я же только успевал заправлять свой газик бензином и маслом. К счастью, он не подводил. Лишь однажды лопнула передняя рессора, но я тут же ее заменил, сняв со сгоревшей полуторки — таких машин на дорогах было очень много. И сам почти ежедневно попадал под бомбежки, обстрелы, но судьба миловала. Лишь в заднем борту кузова появилось несколько отметин от осколков. Уже достаточно освоился с фронтовой обстановкой, приобрел навыки, как спасаться от вражеской авиации. Наибольшую опасность представляли одиночные самолеты, на бреющем полете появлявшиеся над дорогами. А при бомбежках имелась возможность предугадать, куда упадут фашистские «гостинцы», и что-то предпринять. Так однажды было, когда мы со старшиной Снеговским поехали за продуктами. Он, как всегда, сидел в кузове. И вот, не доезжая до одной деревни, я услышал тревожный стук по кабине. Выскочив из машины, увидел над головой десятка два «юнкерсов». В этот момент от них стали отрываться четыре точки.

— Ну, пропали! — простонал мой спутник и бросился в канаву. А я продолжал спокойно стоять возле машины, ибо знал, что бомбы улетят метров на триста вперед — на деревню.

— Физику надо знать, товарищ старшина! — сказал я.

На другой день мы со Снеговским снова ехали за продуктами. Но не доезжая до места назначения, увидели идущих навстречу нам пехотинцев.

«Неужели отступают?» — подумал я.

В это время под передком машины раздался сильный взрыв.

— Мина! — испугался старшина.

— Нет, наверное, лопнул баллон…

Так и оказалось. А запасной у меня был проколот. Моему горю посочувствовал один из подошедших бойцов.

— Что, спустила? А мы только что столкнули в канаву машину с хорошей резиной. Вон за той рощицей. Что-то с мотором случилось, а враг уже в соседней деревне…

Несмотря на протесты Снеговского, я отправился за баллоном, прихватив на всякий случай гранату. Не доходя до брошенной полуторки, увидел двух солдат-латышей. Они преградили путь, повторяя лишь одно знакомое мне слово: «Мины!» Узнав, зачем иду, посовещались и указали на узенькую тропочку на обочине. Я направился по ней, перешел небольшой мостик и оказался возле полуторки. Домкрата не потребовалось — левые задние скаты висели в воздухе.

Когда я покатил снятый баллон к своей машине, латыши жестами попросили у меня гранату. Один из них бросил ее под мостик. Раздался мощный взрыв. Очевидно, солдаты заложили взрывчатку, а бикфордова шнура не имели.


В конце июля наш полк занял оборону в районе Порхова. Враг особой активности не проявлял, но обстановка на флангах была неясной. Командир полка решил выслать разведку во главе с лейтенантом Ольховиком. Семнадцать бойцов сели в кузов моей полуторки. Вернее, встали, ибо сесть было не на что, да и тесно. Полковник указал маршрут, и мы тронулись.

Вскоре дорога пошла лесом — ухабистая, грязная. Я вел машину на второй передаче и думал, насколько нелепо мы поступаем. Ведь враг услышит рев мотора гораздо раньше, чем мы его обнаружим. И достаточно одного автоматчика, чтобы уложить нас всех. Поделился своими мыслями с Ольховиком.

— Приказ есть приказ, — вяло отозвался он.

Вскоре лейтенант приказал остановиться.

— Дальше пойдем пешком, — сказал он солдатам.

Разведчики ушли. Погода как-то сразу испортилась, день помрачнел. Настроение тоже помрачнело. Что, если нагрянут гитлеровцы? Меня прикончат, а машину сожгут. И прибег к хитрости — взяв винтовку, отошел метров на пятьдесят и залег в кустах. Появятся два-три фашиста — открою огонь. А будет их много, придется уносить ноги. Но все обошлось — через полчаса разведчики вернулись, не обнаружив противника.

Едва возвратились в полк, подошел начфин и заявил, что надо ехать в Порхов за деньгами. Кроме писаря Удлера взяли, как обычно, Караяна и Лойко. В городе машину загнали в чей-то двор, и начфин отправился оформлять документы на получение денег. В это время завыли сирены воздушной тревоги, над городом показались немецкие самолеты. А через несколько минут по местному радио объявили, что северо-восточнее Порхова сброшены диверсанты.

— Поедемте их ловить! — предложил Лойко.

Караян его поддержал, а я, помня воинскую дисциплину, заколебался. Но боевой дух все же взял верх, и, не обращая внимания на протесты писаря, нажал на стартер. Поколесили с полчаса в указанном районе, ни одного диверсанта не увидели. А в городе уже метал громы и молнии наш начфин. Мне, разумеется, крепко попало.

На другой день с писарем Удлером поехали на передовую для выдачи денежного довольствия рядовому и младшему командному составу. Добрую половину денег пришлось привезти обратно — полк ежедневно нес потери убитыми и ранеными. И отступал, отступал, теснимый хорошо вооруженными гитлеровцами, нанося им тоже немалый урон.

В начале августа отправились со старшиной Снеговским в штаб армии за пополнением — нам выделили шестерых лейтенантов, только что окончивших училище. Держались они бодро, шутили, интересовались фронтовыми новостями. Оказалось, что уже немножко обстрелянные — их эшелон попал под бомбежку.

Из штаба армии мы выехали под вечер и торопились, чтобы засветло прибыть в свою часть. Но в пути случилась задержка: на небольшом мостике застрял трактор. Не желая ждать, когда его вытащат, Снеговский сказал:

— Заворачивай, поедем другой дорогой, а то уже смеркается.

Я повел машину, целиком полагаясь на старшину, имевшего карту-двухверстку. Через некоторое время почувствовал, что он испытывает неуверенность. К тому же почти стемнело.

— Правильно ли мы едем? — наконец спросил я Снеговского.

— Доберемся до первого селения и уточним, — успокоил он.

Справа, километрах в полутора, ярко пылала деревня, оттуда доносилась стрельба. Чуть левее небо тоже было розовым от пожарищ. Неожиданно на этом алом фоне вырос силуэт человека с автоматом.

— Стой, кто идет? — окликнул он.

— Свои, свои! — дружно закричали наши лейтенанты.

Человек опустил автомат. Из кювета поднялись еще двое. Объяснили, что дальше ехать нельзя, близко гитлеровцы.

Мои пассажиры спрыгнули на землю. По горевшей деревне били минометы, и лейтенанты по звуку выстрелов и вспышкам принялись определять до них расстояние. Результаты у всех получились слишком разные. К их стыду, пришлось вмешаться и помочь.


Третий месяц войны… Отправил домой четыре письма, но ответа не получил. Впрочем, немудрено — линия фронта была все время в движении. Даже в снабжении продуктами и боеприпасами имелись большие трудности — склады все время переезжали. Горючее часто приходилось «стрелять» у бензозаправщиков. Удалось раздобыть немецкую канистру, в которой стал возить двадцатилитровый НЗ. В переднем углу кузова укрепил корпус огнетушителя с автолом — ежедневно приходилось добавлять в двигатель масла. Давно требовалось сменить поршневые кольца, но где их взять…

А Карима замучила резина. Отдал ему запасную газовскую камеру. Она, конечно, в эмовском баллоне долго не проходит, ее «сжует», но казах был настроен оптимистически:

— Жашем жевать? Покрышка крепкий, твой камера до конец войны ходить будет!

Скоро ли придет этот конец, никто из нас не знал. Пока отступали и отступали. Враг уже перешел Днепр, рвался к Ленинграду… Сила гитлеровцев пока наглядно проявлялась в их авиации и танках.

Однажды подвозил нашего летчика — молодого, почти моего ровесника. Подбили, выбросился с парашютом. Я посетовал, что плохо красные соколы защищают наземные войска и нас, водителей.

— Мало у нас истребителей, да и те по летным качествам уступают немецким, — ответил он. — Но скоро и мы получим хорошую технику. Тогда будем бить врага успешней.

Да, ежедневно мне приходилось быть свидетелем воздушных боев, и они, увы, чаще оканчивались в пользу «мессершмиттов».

Летчик сказал, что автомобили в солнечный день очень демаскируют себя ветровыми стеклами. Решил это учесть, тем более что гитлеровцы продолжали разбойничать. На обочинах дорог повсюду остовы сгоревших машин, остатки телег, трупы лошадей, распространявшие смрадный запах. Часто встречались и свежие холмики земли, не нуждавшиеся в особых пояснениях. И каждый раз невольно думалось, что и мне в любую минуту может выпасть такая же доля. А однажды уже мысленно распрощался с жизнью.

Дело было так. С интендантом Пресновым поехали на армейский склад за бензином. Склад оказался хитро замаскированным — от железной дороги сделали ответвление в лес, застелив рельсы зелеными ветками. Я подогнал машину к железнодорожной цистерне, а Преснов пошел оформлять документы. Вдруг послышался гул моторов, и в просветах макушек деревьев показалось около пятнадцати одномоторных «юнкерсов». Думал, фашисты пройдут мимо, но они стали разворачиваться и выстраиваться в правый пеленг. И вот ведущий пошел в пике, за ним остальные. Бежать было поздно; я лег на землю, ожидая неминуемой гибели. Отвратительно завыли бомбы, их звук все нарастал…

Но что это? Разрывов все нет и нет. Сразу догадался — психическая атака, в которую попадал и раньше. Видимо, бомб у фашистов уже не было, вот и решили хотя бы постращать — включили сирены.


Рано утром мы с Караяном прибыли на КП полка, разместившийся в небольшой, утопающей в зелени деревеньке. Возле крайнего дома увидели эмку Рахимгалеева со спущенным баллоном. Не успел я подойти к Кариму, как из дома вышел полковник Соколов и сел в мою машину.

— В штаб дивизии! — приказал он и развернул на коленях карту.

Караян остался в кузове в качестве наблюдателя за воздухом.

Командир полка, как всегда, был неразговорчив, лицо — землистое, утомленное, под глазами мешки от постоянного недосыпания. И я подумал: нелегко дается эта проклятая война не только солдатам, а и командирам всех рангов. Им еще больше.

Когда мы вернулись из штаба дивизии, из соседней деревни, которую оборонял наш полк, доносилась сильная ружейно-автоматная и минометная стрельба. Деревня горела. К полковнику подбежал начальник штаба Муравьев и доложил, что полк ведет тяжелый бой, много раненых, а санитары куда-то пропали.

— Расстреляю! — в сердцах произнес полковник и сказал мне: — Забирайте раненых и привезите несколько ящиков патронов!

В кузов машины положили семерых солдат с окровавленными, наспех сделанными повязками. Лейтенант, раненный в плечо, сел в кабину. Я старался вести автомобиль по ухабистой дороге как можно мягче. Вдруг справа раздался взрыв: мина… Вторая разорвалась ближе. Я повел машину быстрее, раненые в кузове застонали. Выпустив по нас еще пару мин, враг замолчал. Я подумал, что все обошлось, но вскоре запарил радиатор. Еле дотянул до селения, в котором размещался медпункт и стояла часть нашего тыла полка. Сдав раненых, передал Караяну приказ полковника. От себя добавил:

— Поезжай с Малиновским, у меня пробит радиатор. Тем более что патроны — в его машине.

Но Малиновский от поездки стал отказываться, утверждая, что не знает дороги.

— Дорога здесь одна. Да и по стрельбе можешь ориентироваться.

Малиновский стоял на своем. Было ясно, что он трусит. Пришлось сесть рядом с ним, а Караян полез в кузов. Прибыв на командный пункт, я доложил Соколову, что привез патроны.

— Надо их доставить в батальон Кучина, — полковник указал на соседнее селение, за которое шел бой.

Кому следовало выполнять эту рискованную задачу, нужно ли мне ехать с Малиновским, он не уточнил. Поэтому я снова сел в кабину. У Малиновского нервно задрожали руки, но он все же поехал. А когда мы спустились в овражек, разделяющий две деревни, шофер остановил машину, в глазах у него блеснули слезы.

— Дальше не могу… У меня жена, дочь, — захныкал он.

— А ну отдай мне руль! — зло крикнул я.

Малиновский, мигом выскочив из кабины, бросился в кусты. Я сел за баранку, успев взглянуть в кузов. Караян — молодец! Поставил на кабину ручной пулемет, сам спокоен.

Мы въехали в пылающее селение. В лицо пахнуло жаром и гарью. То там, то тут рвались мины. Я направился к западной окраине, откуда доносилась сильная перестрелка. На капот сыпались пепел, тлеющая солома. В конце деревни заметил перебегающих от дома к дому наших бойцов. Из вырытого у палисадника окопа высунулась голова в каске. Сразу затормозил, узнав капитана (на днях получил «шпалу») Кучина. Доложил, что привез патроны.

— Какие там патроны! — крикнул он. — Уезжай скорей, батальон понес большие потери, сейчас будем отходить.

Быстро развернувшись, на полном газу погнал обратно. В овражке подобрал Малиновского. Позднее Караян спросил:

— Зачем Малиновский кусты бегать? Штаны наложил, да?

— Со штанами вроде обошлось. А вот его красноармейская честь сильно замарана, — отозвался я и с этого дня стал испытывать к этому шоферу явную антипатию.


Жарким августовским днем, возвращаясь в полк, мы с Лойко остановились в одной деревне. Женщины принесли холодного молока, пирогов, завязалась обычная беседа о положении на фронте. В это время к нам подбежал запыхавшийся мужчина лет пятидесяти.

— Товарищи военные, помогите — государственные деньги грабят! — произнес он. — Я директор совхоза…

Мы встревожились. Лойко сел в кабину, Караян — в кузов, а директор встал на подножку, чтобы указывать дорогу. У совхозной конторы увидели группу людей. При появлении машины часть их убежала.

— Что здесь происходит? — строго спросил Лойко.

Женщины стали объяснять, что не сегодня-завтра придут фашисты, захватят кассу, так не лучше ли все деньги раздать рабочим?

Пригласил перепуганного кассира, который сообщил, что зарплата всем выдана полностью, но в наличии осталось еще около пятидесяти тысяч рублей. Мы посовещались с директором и решили, что ввиду сложившейся обстановки следует выдать рабочим выходное пособие в размере двухнедельного заработка, а остальные деньги сдать под расписку в ближайший банк. Стали собираться и убежавшие. Лойко серьезно предупредил, что посягательство на народное добро будет наказываться по законам военного времени. Уладив конфликт, мы поехали в расположение тыла полка. А там уже нервничал интендант Таланов:

— Где вы так долго пропадали? Надо срочно везти продукты на передовую!

В кузов быстро погрузили пшено, жир, хлеб, и я тронулся в путь. Командный пункт полка располагался в небольшой деревне. По ней били вражеские минометы, три крайних дома горели. Совсем близко трещали винтовочные выстрелы и автоматные очереди.

Выслушав мой доклад о доставке продуктов, полковник Соколов мрачно вздохнул:

— Что с ними делать? Кухня куда-то пропала.

— Может, сами кашу сварим? — робко предложил я.

— А в чем? Где возьмем большой котел?

— Поищем в здешних банях…

Командир полка эту идею одобрил и выделил мне в помощь солдата. В самом деле нашлась подходящая банька. Мы помыли котел и пшено и затопили «кухню». Но случилось непредвиденное — дымоход в бане оказался неисправным, и сначала заполыхала соломенная крыша, затем и все строение…

К счастью, походная кухня вскоре отыскалась, и мы передали свои кулинарные полномочия профессионалам.

Старшина Снеговский, узнав эту историю, пошутил:

— Нет, брат, с тобой каши не сваришь!


После своего трусливого поступка Малиновский избегал попадаться мне на глаза. Да и мне не очень хотелось общаться с этим человеком. К тому же с утра дотемна проводил в разъездах. Уставал физически, сказывалось и нервное напряжение, ибо фашистская авиация по-прежнему представляла для водителей очень серьезную угрозу. Запомнился один «рекордный» день, когда семь раз пришлось спасаться от бомбежек.

Зато как приятно было вечером вернуться из поездки, загнать машину под кроны густого леса и почувствовать себя на время в полной безопасности. Сколько жизней спас наш родной северный лес! Свое душевное состояние в те суровые дни я попытался выразить вот в таком стихотворении:

Фронтовой наш быт тяжел, суров,
Смерть всегда толчется где-то рядом.
Достает она и шоферов —
Пулей, бомбой, миной иль снарядом.
Но ее я строго не сужу —
Всяк своим привычным занят делом.
Я вот верный газик свой вожу,
Каждый день бывая под обстрелом.
Чтоб друзьям-товарищам помочь,
Руль кручу, педали жму тугие.
И благословляю трижды ночь —
Отдыха минуты дорогие.
Плащ-палатку под бок положив,
Засыпаю — пушка не разбудит!
Каждый вечер удивляюсь:
Жив!
Ну а завтра?
Завтра видно будет…

Да, трудно было загадывать, что принесет завтрашний день — бои шли жестокие. Но у меня и в мыслях не было того, что фашистам удастся поработить нашу страну. Твердо верил: победа будет за нами. И мой долг — внести в эту победу свой скромный, шоферский вклад.

Однако машина начинала уже сдавать. Все хуже держали тормоза, мотор все больше расходовал масла, наконец треснул аккумулятор. За ночь напряжение падало настолько, что утром не было ни сигнала, ни искры. И все же ездил. Чтобы завести двигатель, собирал нескольких «толкачей», а в дороге поддерживал такие обороты, чтобы генератор давал ток. Останавливаться старался на горках, не раз прибегал к помощи других водителей, чтобы буксиром помогли или дали «прикурить». А вскоре лишился своей полуторки совсем.

Это случилось в середине августа. Полк занял оборону на высоком холме возле деревни Дубовка. Внизу — овраг с небольшой речушкой. Где враг — неизвестно, и командир полка решил выслать разведку. Лейтенант Ольховик подвел к моей машине два десятка солдат в полном боевом снаряжении. Я стал объяснять, что заправился авиационным бензином, мотор перегревается.

— Ничего, потихоньку доедем! — успокоил Ольховик.

Мои опасения подтвердились: едва переехал речку и начал подниматься в гору, как застучали поршневые пальцы, из радиатора заклубился парок. Я надеялся, что на ровной лесной дороге машине будет легче, но там оказалась грязь. Радиатор все больше и больше парил. Наконец лес стал редеть, впереди в просветах деревьев показались крыши деревни. Но тут вода закипела ключом, пар закрыл все ветровое стекло. Перегревшийся мотор удалось заглушить с трудом.

Слева увидел прудок, обросший ивами, и побежал с ведром за водой. На ходу бросил взгляд на деревню — через нее проходили какие-то люди. «Видимо, партизаны», — подумал я, удивившись, однако, что многие шли по пояс обнаженными. Вдруг некоторые из «партизан» стали замедлять шаг, смотреть в сторону моей машины и… снимать с плеча оружие! Хотел крикнуть разведчикам, мол, враг перед нами, но кузов был уже пуст. Прогремели автоматные очереди, и не пар, а дым взметнулся над моей бедной машиной. Я бросился в лес, и тут попался на глаза автоматчикам. Пули защелкали по деревьям, отлетевшей щепкой ударило в висок, веткой сбило пилотку. Минут через двадцать прибыл к своим, где меня уже сочли погибшим.

Полковник собрал командиров на совещание и объявил, что гитлеровцы движутся в направлении станции Дно и могут нас отрезать. Поэтому приказ: отходить. С нами оставалась полуторка Триппеля, на которую погрузили единственный станковый пулемет. Подозвав меня, Соколов развернул карту:

— Видите, километрах в полутора проходит шоссе. Выбирайтесь на него и следуйте до станции Дно. А мы пойдем напрямую.

Ехали заросшей лесной дорогой. Не выезжая на шоссе, остановили машину. Я пробрался на опушку и затаился в кустах. Минут через десять послышался гул мотора — шел ЗИС-5 с прицепленной противотанковой пушкой. Значит, дорога еще в наших руках, можно двигаться и нам!


Тяжело переживал потерю машины. Сколько километров намотал на ней по фронтовым дорогам, под сколькими побывал бомбежками! К тому же в багажнике находились лекции Центральных курсов иностранных языков, словари, тетрадь со стихами… И все же не зря, видно, говорят, что нет худа без добра — если бы не перегрелся мотор, выскочил бы прямо на фашистов.

Но в «безлошадниках» оставался недолго. Вскоре появились две «вакансии» — Триппеля перевели в тыловую часть, а Малиновский… дезертировал! Впрочем, от этого труса всего можно было ожидать.

Едва успел принять триппелевскую машину, как майору Иванову потребовалось ехать в Старую Руссу, западнее которой наш полк занял оборону. С нами отправился Караян.

Город выглядел угрюмо, нелюдимо, многие жители эвакуировались. Мы заехали на какое-то предприятие, и Иванов пошел по опустевшим цехам — подыскивать посуду под пищу. Найти удалось лишь слегка помятый молочный термос, который отвезли на передовую нашим кашеварам. Там же остался и майор, а мы вернулись в город.

На другой день узнал печальную весть: Иванов погиб. Оказалось, вечером гитлеровцы пытались наступать и он поднял бойцов в контратаку. Но она не удалась.

В тот же день легко ранило и меня.

Случилось это так. Прибыв на восточную окраину Старой Руссы, где в небольшом парке разместились несколько наших подвод и полевая кухня, я сгрузил привезенный хлеб и улегся на траву возле машины. Солнце уже клонилось к западу, обещая на завтра такой же жаркий день.

— «Рама»! — услышал я чей-то голос.

Немецкий самолет-разведчик летел, как обычно, медленно. Один из красноармейцев вскинул винтовку, но его удержали:

— Самолет бронирован, пулей его не возьмешь.

А «рама» все кружила над нами. И вдруг совсем рядом разорвалась мина. Следующая упала возле кухни, убив повара. Повозочные бросились к лошадям, я — к своей машине. Лишь выведя полуторку в безопасное место, почувствовал боль в левом колене, схватился рукой — кровь. Знал, что недалеко расположен медицинский пункт. Поехал туда. Оказалось, ранен небольшим осколком, его вытащили, сделали перевязку. До тыла полка добирался, выжимая сцепление правой ногой. Таким же образом работал и несколько следующих дней и не чувствовал особого неудобства. Только от тряски порой испытывал в коленке ноющую боль. Карим меня пожурил:

— Жашем бежать, когда немса миной стреляет? Лежать надо!


Все заметнее чувствовалось приближение осени. Похолодало, стал часто моросить мелкий дождь. Воспользовавшись свободной минутой, решил заняться наладкой стеклоочистителя. Но подошел старший лейтенант Муравьев:

— Поедем в штаб дивизии. Он километрах в пятнадцати.

В пути Муравьев сообщил, что дивизия, а значит, и наш полк будут расформировываться. Я не знал, как отнестись к этому сообщению.

Мы уже приближались к нужному пункту, когда увидели идущих полем красноармейцев.

— Вроде отступают, — высказал я предположение.

— Не может быть. Это, наверное, связисты…

Впереди показалась деревенька. Она выглядела совершенно пустынной. Но и это старший лейтенант объяснил: маскировка.

— Поставьте машину в укрытие, а я пойду пешком, — сказал он.

Я загнал полуторку в большой сарай. Но только успел выйти из него, как увидел бегущего во всю мочь Муравьева. На ходу он сделал мне выразительный знак рукой, я мгновенно завел машину и дал полный газ. А вдоль деревни уже прочерчивали огненные нити трассирующие пули — враг вступал в селение. Старшего лейтенанта я догнал лишь в километре от злополучной деревни.

— Чуть не угодил в лапы фашистам! — с трудом переводя дух, сказал он. — Где же теперь искать штаб дивизии?..

А вернувшись на КП полка, мы застали грустную картину: несколько командиров и рядовых бойцов окружили раненого человека. Голова его забинтована, сквозь повязку проступило алое пятно. Подойдя поближе, узнал командира полка. Лицо очень бледное, но, как всегда, спокойное.

— Что случилось? — спросил у Карима, находившегося здесь же.

— Немса много мина стрелял, — пояснил он.

Двое командиров бережно взяли Соколова под руки и повели к эмке. Прежде чем сесть в машину, тот поманил к себе Муравьева и что-то стал ему наказывать.

Видя, что раненый без головного убора, Караян снял с себя фуражку и подал адъютанту полковника, собравшемуся провожать Соколова до медпункта. На прощанье командир полка помахал всем рукой.

На душе у нас было тяжело. Все мы за два с лишним месяца боев успели полюбить своего командира — человека несколько суховатого, но справедливого, требовательного, смелого. Он всегда поровну со всеми делил тяготы и опасности фронтовой жизни.

…А с передовой доносились обычная ружейно-пулеметная трескотня, редкие разрывы мин. Остатки нашего полка мужественно сдерживали врага на занятом рубеже.

— Соколов будет госпиталь лежать. Нам другой командир дадут, да? — спросил опечаленный Караян.

— Нет, не дадут — наш полк расформировывается, — сообщил я.

3

После расформирования полка я со своей машиной попал в политотдел 202-й стрелковой дивизии. Одна политотдельская полуторка стояла в дивизионном тылу с партийными документами, а моя стала использоваться в качестве разъездной. Политотдел размещался в деревне Лонно в деревянном доме рядом со штабом. Передовая — в четырех километрах. Моими обычными рейсами стали поездки в тыл дивизии, в штаб армии или фронта. Километра три приходилось ехать болотистым лесом, где дорога выстелена поперечно уложенными бревнами. Пока одолеваешь этот участок, вывернет все внутренности. А по обеим сторонам — минные поля.

На передовой ни днем ни ночью не смолкала яростная стрельба. Гитлеровцы, остановленные на пути к Октябрьской железной дороге, предпринимали атаку за атакой. Но дивизия отбивала все их попытки продвинуться на юго-восток.

Служить на новом месте стало легче. Политотдельцы — народ простой, хороший. Особенно понравился старший политрук Земляков. Во время одной из поездок в штаб армии он рассказал о боевом пути дивизии. Она вступила в бои в первые же часы войны на литовской границе и трое суток сдерживала натиск врага. С тяжелыми боями отходила через Остров, Псков, Дно, Старую Руссу. Знакомые названия!

Старший политрук с большим уважением говорил о комдиве полковнике Штыкове, получившем крепкую закалку еще в боях с белофиннами. Об успехах штыковцев, сказал он, не раз сообщалось в сводках Совинформбюро.

В штабе армии мы задержались около часа. Вернувшись к машине, Земляков протянул свежую «Правду»:

— Вот опять про нас пишут!

Я прочел:

«На северо-западном направлении успешно действуют против немецко-фашистских полчищ бойцы и командиры соединения полковника Штыкова. В боях с врагом особенно удачно действовали подразделения тт. Кожурова, Дахновского, Алексея Беня и др.».

— Тут упоминается Бень, — пояснил Земляков. — К сожалению, его уже нет в живых. Отчаянный был разведчик. Однажды захватил немецкий бронетранспортер, проник в нем в тыл врага и уничтожил несколько бронемашин и орудий.

— Что ж, товарищ старший политрук, выходит, мне повезло служить в такой славной дивизии, — сказал я, заводя мотор.

На нашем участке фронта наступило сравнительное затишье. Измотав силы в безуспешных атаках, враг перешел к обороне.

В связи с приближением ненастья я соорудил над кузовом полуторки брезентовый верх. Начальник политотдела полковой комиссар Свешников одобрил мою инициативу, но затем спохватился:

— А как же наблюдать за воздухом?

— Фашисты редко стали нападать на машины…

— Нет, предосторожность не помешает, — возразил он.

Пришлось оставить брезент лишь над передней частью кузова.

Спать в кабине становилось все холоднее, поэтому я перебрался на жительство в дом, где уже были «прописаны» шофер комдива Кафтарадзе, водитель клубной летучки Климов, инструктор политотдела по комсомолу Журавлев и баянист Боков. Кафтарадзе — молодой невысокий грузин, с живыми, хитроватыми глазами. Носит шапку-кубанку, на боку — клинок. Климов — крупный флегматичный парень с обозначившимися уже залысинами, с пухлым, добродушным лицом. А Боков — вечный шутник и балагур, всеобщий любимец.

Машину загонял в крестьянский крытый двор, а Климов накрывал свой газик маскировочной сеткой. Но авиация нас не беспокоила. Вражеские артиллеристы и минометчики тоже не уделяли нам своего «огневого» внимания, хотя вряд ли не знали, что в Лонно располагается штаб дивизии.

Ездить приходилось мало, и меня иногда стали использовать «не по назначению». Прочитав составленную мною сводку для штаба армии, заместитель начальника политотдела батальонный комиссар Иванов сказал:

— Ну, брат, оказывается, и пером ты владеешь не хуже, чем баранкой. Только не гонись за художественностью — это не роман!

А инструктор по работе среди войск противника старший политрук Гудков, узнав, что я немного знаю немецкий язык, тоже начал обращаться ко мне за помощью.

— Ну-ка скажи, о чем здесь говорится? — спрашивал он, подавая свежие, пахнущие типографской краской пачки.

Я переводил, после чего листовки он передавал летчикам или разведчикам для разбрасывания на территории, занятой врагом.

— Понимаете, в школе и в институте я изучал французский, — словно оправдываясь, однажды сказал он.

Гудков — типичный интеллигент. Тонкие, приятные черты лица, роговые очки, мягкая, культурная речь. И если бы не форма, трудно бы было поверить, что он военный.

Вскоре политотдел получил аппарат «Фотокор» со всеми принадлежностями. Я оборудовал в доме с помощью одеяла и плащ-палатки нечто вроде лаборатории и сделал несколько снимков. Тем самым схлопотал себе еще одну «общественную нагрузку» — фотографировать бойцов для партийных билетов. Однако хотелось снимать что-то более интересное, запечатлеть какой-нибудь боевой эпизод. И вот однажды услышал нарастающий треск автоматов и пулеметов.

— В районе Лычкова через передний край просочилась группа фашистских автоматчиков, — объяснили мне в политотделе. — От машины далеко не отлучайся!

Через полчаса стрельба затихла. Появился возбужденный Журавлев:

— Ну и дали фашистам! Трупов пятьдесят они оставили!

Я схватил «Фотокор» и направился к месту боя. Но меня догнал посыльный политотдела:

— Батальонный комиссар Иванов приказал вернуться!

Пришлось подчиниться. Но мой «фотозуд» не утих. Пошел к командиру разведроты, попросил разрешения снять лучших разведчиков. Он выделил пятерых и среди них молодую невысокую девушку.

— Валя Серухина, из Рыбинска, — представил ее он. — Пришла в армию своевольно, без направления военкомата. Не раз участвовала в смелых вылазках в тыл врага.

Снял я их за деревней в кустарнике, якобы зорко наблюдающих за противником. Но с проявлением пластинки пришлось подождать. В наш дом, который Климов именует «хатой», определили на постой гостей — двух батальонных комиссаров и старшего политрука, приехавших с какой-то проверкой из штаба армии. Вечером после ужина у нас завязался интересный разговор. Начали с положения на фронтах, затем перешли на литературу. Один из гостей стал декламировать щипачевское стихотворение, а я процитировал несколько строк из Бернса и Петрарки. Даже улегшись спать, долго переговаривались.

Через день мне приказали отвезти наших постояльцев в штаб армии. Я завел полуторку, подогнал ее к дому. Политработники оделись и вышли к машине. Я ждал, когда они сядут, но те закурили и не спешили занимать места. Покурили — и опять чего-то ждут. Я уже начал опасаться, что опоздаю к обеду.

— Товарищи, может, поедем?

— Так ведь нет шофера, — отозвался один из политработников.

— А моя кандидатура вас не устраивает?

Они улыбнулись, но продолжали стоять.

Пришлось еще раз заявить, что водитель на месте. Когда поехали, спросил сидевшего рядом со мной батальонного комиссара:

— Неужели так не похож я на шофера? Видимо, подвела меня комсоставская портупея.

— Не портупея, мой дорогой, а Петрарка! — пояснил он.


В нашей «хате» часто демонстрировались для штабных работников кинофильмы. С особым интересом смотрели мы фронтовую кинохронику. Радостно было видеть разбитую вражескую технику, колонны пленных. Значит, все же бьем мы этих «непобедимых»! За фильмами с киномехаником Ермоленко я ездил в Валдай. Начальник политотдела обычно нас напутствовал:

— Попросите что-нибудь героическое или веселое, чтобы у солдат бодрость духа поднимало. Ну и свежую кинохронику не забудьте. Это очень важно!

Серьезных боевых действий дивизия по-прежнему не вела, удерживая противника на занятых им рубежах. А круглосуточная ружейно-пулеметная перестрелка стала уже таким привычным звуком, что на нее не обращали внимания. Часто над нами проходили «юнкерсы» бомбить Крестцы, Бологое и другие тыловые объекты. Враг иногда сбрасывал листовки, убеждая наших воинов, что Красная Армия уже почти разбита, и предлагая сдаваться в плен. На одной из листовок увидел фотографию сына Сталина — Якова, прогуливающегося по аллее среди цветов. Дескать, вот как хорошо в плену!

Но все эти листовки солдаты использовали явно не по назначению, ибо туалетной бумаги не выдавалось. И по-прежнему не сомневались в силе своей армии, в надежности тыла.

Да, тыл помнил о своих защитниках. Однажды утром в нашу «хату» зашел Земляков и сказал:

— Давай завтракай и поедем в политуправление фронта за подарками от трудящихся.

Быстро управившись с пшенной кашей, я завел машину. Но с выездом пришлось немного задержаться. И это, возможно, спасло нам жизнь: когда выбрались на Ленинградское шоссе, увидели несколько догоравших машин — только что пролетел немецкий самолет.

Вернулись мы в дивизию с полным кузовом небольших кулёчков — несмотря на трудную пору, советские люди присылали на фронт очень много подарков. Приятно бойцу получить такую посылку с нехитрым набором необходимых в солдатском быту предметов. И в каждой — теплое письмо, согревающее душу фронтовика.

В доставшейся мне посылке оказались вязаные варежки, мыло, одеколон, носовой платочек, кисет с табаком. Но всего больше тронула записка с приколотой к ней фотокарточкой девушки — свердловской студентки Вали Кулаковой. Обращаясь к незнакомому фронтовику, она желала ему, не щадя жизни, мстить оккупантам за горе советских людей, за поруганную нашу землю.

Прочел эти девичьи строки и стало немножко неловко. В те ли руки попала Валина посылка? Какой же я мститель, если не пришлось уничтожить ни одного фашиста? Одно лишь немного успокаивало — без водителей армии тоже не обойтись.

Под впечатлением подарка написал стихотворение и послал в армейскую газету «Героический штурм». Через несколько дней оно было опубликовано.

А положение на фронтах продолжало оставаться тяжелым. Особенно всех нас беспокоила судьба Москвы, к которой рвались фашистские полчища. Неужели ее возьмут? Как-то не выдержал и задал такой вопрос Землякову.

— Нет, столицу не сдадим. Скоро враг получит такой удар, что костей не соберет, — спокойно ответил он.

И другие политотдельцы были настроены так же спокойно, деловито. Никакой тревоги, растерянности. И это служило верным признаком силы нашей армии, неотвратимости разгрома фашистских полчищ.

Так оно и оказалось. В середине декабря Журавлев вбежал в нашу «хату» радостно возбужденный, сжимая в руке газету:

— Ребята, наши войска под Москвой перешли в наступление! Враг отходит, неся большие потери. Освобождено несколько городов и множество населенных пунктов! Читайте!

Мы жадно впились в газетные строчки.

— Значит, Москва уже вне опасности? — спросил Климов.

А Боков схватил свой баян и подмигнул Кафтарадзе:

— Кацо, лезгинку!

Шофер комдива не заставил себя упрашивать. В разгар веселья вошел Земляков и широко улыбнулся:

— Ну и дает, кавказская душа!

— В честь побед Красной Армии, — пояснил Журавлев.

— А когда про наш фронт напишут? — спросил Климов. — Засиделись мы, товарищ старший политрук, тут, в болотах.

— Скоро придет и наш черед. И вообще приближается время, когда вся армия перейдет в решительное наступление. Пока же плясуна придется у вас забрать — надо ехать в полк…

Но радостные вести часто соседствуют с печальными. Через два дня политотдельцев потрясла гибель старшего политрука Гудкова. Фашистская пуля подстерегла его на передовой. Очень жаль было этого политработника, с которым у меня сложились добрые, почти дружеские отношения.

А успешное наступление войск Западного фронта продолжалось. С нетерпением ждали свежие газеты. У всех поднялось настроение. Климов с Боковым уже строили прогнозы, когда враг будет полностью изгнан с нашей земли, — каждому хотелось скорее вернуться домой, зажить мирной, спокойной жизнью. Все разговоры сводились к одному — скоро ли начнем активные боевые действия и мы? Воспользовавшись поездкой с командиром дивизии в штаб армии, я попытался удовлетворить свое солдатское любопытство:

— Товарищ полковник, неужели так и не возьмем Лычково?

— Лычково, брат, — теперь не наша забота, — отозвался он. — Перебрасывают нас правее, будем форсировать болото Невий Мох. Хватит, говорят, посидели четыре месяца в обороне. — Полковник помолчал, потом вздохнул: — М-да… Воевать надо. Да как воевать, когда почти нет артиллерии? А фашист здорово укрепился, его одной матушкой-пехотой не возьмешь.

— Значит, хитростью надо брать!

— Ишь какой стратег нашелся! Враг тоже не лыком шит! Ты, стратег, давай газуй, а то опоздаем!

Дня через три, как и говорил полковник Штыков, нашу дивизию перебросили западнее, поставив задачу перейти линию железной дороги между станциями Кневицы и Беглово и вместе с другими войсками фронта ударить по демянской группировке противника. В связи с этим перебрались из Лонно и тыловые подразделения, разместившись в лесу, в землянках. Наша политотдельская «резиденция» оказалась рядом с дорогой. Во всю длину землянки — общие нары человек на пятнадцать, застеленные еловыми ветками и плащ-палатками. Я отвоевал себе место рядом с печкой, возле которой ставлю ведро с водой для заливки в двигатель.

Завернули сильные холода. Чтобы завести машину, приходилось с полчаса подогревать факелом картер двигателя и всасывающий коллектор. Мучило и другое — очень замерзало ветровое стекло. Зато все дороги стали проезжими — лужи замерзли, колеи и рытвины засыпало снегом. Самим водителям мороз был нипочем — у всех полушубки, валенки, шапки-ушанки, рукавицы. Так же тепло одевала страна всю нашу армию.

А дивизия вскоре вступила в упорные бои за овладение деревнями Вершина и Высочек, превращенными врагом в сильно укрепленные опорные пункты. Ежедневно на перевязочный пункт поступали раненые. Политработники, возвращаясь с передовой, часто приносили партийные и комсомольские билеты погибших. Особенно взволновал меня партбилет политрука Озерова, пробитый пулей и залитый кровью. Он повел роту в атаку и погиб героем. Только успел я этот волнующий документ сфотографировать, как разведчики привели «языка» — молодого рыжеватого немца в потрепанной шинели, повязанного поверх головного убора женским платком. Меня вызвали его допросить. К сожалению, ничего ценного выведать не удалось. Немец лишь сообщил, что он из 290-й дивизии, что солдаты терпят большие лишения, причем некоторые не прочь бы сдаться в плен.

— Что ж, поступили бы разумно, — заметил начальник политотдела. — Спросите: если мы его отпустим, приведет ли он к нам хотя бы нескольких своих товарищей?

Немец в ответ закивал согласно. Затем попросил есть. Обед был еще не готов, ему дали большой ломоть хлеба. Тут сообщили, что в перевязочном пункте будет показан киножурнал о разгроме врага под Москвой.

— Пойдемте все, — сказал начальник политотдела. — Прихватим и этого вояку. Пусть посмотрит, как мы их бьем!

Однако немец с полным равнодушием смотрел кадры великого наступления. Все его внимание было поглощено ломтем хлеба.

Вечером немца отпустили, но к нам он никого не привел. И сам не вернулся.


…Наступил последний день 1941 года. В восемь часов вечера вернулся из поездки, поставил машину, слил воду. В землянке — елка, украшенная бумажными гирляндами. Почти все политотдельцы в сборе, помытые, побритые. Поужинав, тоже надел чистое обмундирование и подсел к столику телефониста, чтобы написать письмо матери. Но вошел Иванов и сказал:

— Давай, дорогой мой, заводи машину. Поступили раненые, а санитарная сломалась.

Пришлось снова облачаться в рабочую одежду, подогревать и заводить уже остывший двигатель. В перевязочном пункте в кузов посадили семерых раненых.

— Довезешь один, тут недалеко, — напутствовал военврач.

Ехать до медпункта в самом деле было всего километров пять. Но погода испортилась, поднялась метель. Лесом машина шла легко, а в поле стала еле передвигаться по снежному наносу. Наконец колеса забуксовали. Раненые стали стонать:

— Шофер, скоро ли?

— Сейчас, сейчас, только подкопаю!

Но едва продвинулись на несколько шагов, снова буксовка. Орудуя лопатой, я сильно устал, вспотел, скинул полушубок.

— Шофер, скорее!..

— Сейчас, ребята. Видите, что делается!

Более часа, выбиваясь из сил и успокаивая раненых, преодолевал открытую местность. Вскоре пошел молодой лесок, дорога стала лучше.

Персонал эвакопункта медсанбата тоже, видимо, собирался отметить вступление в 1942 год и моего появления не ожидал.

— Ну вот и новогодний подарочек! — с грустью в голосе произнесла появившаяся женщина-военврач. — Девочки, принимайте раненых!

На часах — половина двенадцатого, метель не стихала. Поэтому решил переждать непогоду в Лонно, где оставался наш клуб. Всех пятерых его работников застал за столом.

— А вот вам и Дед Мороз! — воскликнул Боков при моем появлении. — Только что же без подарка?

— Вот его подарок! — отозвался киномеханик Ермоленко, беря в руки армейскую газету с моим новогодним стихотворением…


Наконец-то и на нашем участке фронта наметились заметные боевые успехи. Наша 202-я дивизия, переданная в 34-ю армию, пройдя через замерзшее болото Невий Мох, вклинилась в расположение противника километров на пятнадцать, заняла станцию Беглово и ряд населенных пунктов. Но враг отчаянно сопротивлялся, дивизия несла большие потери. Погиб командир 645-го полка майор Лобода. Инструкторы политотдела постоянно находились на передовой, в рядах наступающих. Возвращаясь в тыл, рассказывали о героизме наших бойцов, выбивавших фашистов из сильно укрепленных опорных пунктов.

Добираться в район боев первое время можно было лишь пешком или на лошади. Вскоре саперы проложили в глубоком снегу через болото дорогу, и политотдельцы решили воспользоваться моей машиной.

На командный пункт дивизии добрались благополучно, но уже затемно. Он размещался в единственно уцелевшем из всего селения каменном доме. Километрах в полутора горела деревня, за которую шел упорный бой — ясно слышалась стрельба.

На другой день повалил снег, поднялась метель. Я стал торопить политотдельцев с возвращением. Политрук Борисов успокоил:

— Ничего, не беспокойся, — если что, подтолкнем плечом!

Выехали в полдень, до станции Беглово добрались легко, а за линией железной дороги началась открытая местность, где метель успела разгуляться. Пришлось пускать в ход и плечи и лопату, однако продвигались вперед очень медленно.

— Ничего не выйдет, только угробим машину! — заявил я.

— Давай еще немного! — настаивали мои пассажиры.

После нескольких таких «немного» ходовая часть полуторки, судорожно затряслась. Я понял — полетели подшипники ведущей шестерни главной передачи. С минуту погоревав, политотдельцы двинулись пешком, пообещав выслать за мной машину.

Подмогу безрезультатно прождал два дня, а на третий, иззябший и изголодавшийся, пошел в тыл пешком. Оказалось, выслать буксир командир автороты забыл. Извинившись, выделил мне ЗИС-5, который и притащил мою старенькую полуторку в ремонтно-восстановительный батальон в Охту.

Два месяца пришлось провести на ремонте. Никаких интересных впечатлений не осталось. День походил на день, как два автомобильных колеса: хождение в наряд, слесарные работы да нетерпеливое ожидание — скоро ли дойдет очередь до моей машины?

Наконец дождался. Но сделали лишь самое необходимое: ремонт заднего моста, перетяжку подшипников да подварку крыльев. На большее не хватило запчастей.

Я направился в свою часть. До тыла дивизии добрался с трудом — дороги начали портиться. Лишь трехосные «студебекеры» уверенно преодолевали раскисший снег.

Пока я отсутствовал, дивизия продвинулась значительно вперед, продолжая участвовать в ликвидации окруженной демянской группировки противника.

А весна шла своим привычным чередом, оттесняя белое воинство зимы в лесные чащи. В полдень приятно было посидеть в кабине, согреваемой солнечными лучами.

В связи с бездорожьем снабжение войск затруднилось, сели на скудный паек. Но настроение бодрое, весеннее — уверенность в неизбежной победе над врагом крепла.

4

Дороги начали подсыхать. Я с нетерпением ждал вызова на командный пункт дивизии, но Земляков привез новость:

— Поедешь в распоряжение армейского автобата. Он располагается на Ленинградском шоссе возле деревни Долгий Мост. Это километрах в пяти от Крестцов.

— Насовсем или временно?

— Не могу сказать. Видимо, не хватает транспорта…

Приказ есть приказ. Я попрощался с политотдельцами и поехал. Дорога была еще очень грязной, пробивался к шоссе с трудом. А в одном месте чуть не свел счеты с жизнью: на бреющем полете появился немецкий самолет, и мне показалось, что он нацелился прямо на мою машину. Спасаться было поздно. «Ну, все!» — мелькнуло в сознании. В тот же миг загрохотал пулемет, раздался какой-то металлический звон. Не веря, что остался жив, выскочил из кабины и понял, что меня спасло: метрах в пяти — десяти стоял застрявший в грязи прицеп с огромной бензоцистерной, и, видимо, эта мишень показалась врагу более заманчивой. Но цистерна была пустой.

До автобата все же добрался благополучно. Здесь оказалось уже более десятка таких же собранных из разных подразделений полуторок. Нам отвели место в лесу по другую сторону шоссе, старшим назначили молодого коренастого украинца — лейтенанта Юрченко.

Сразу познакомился с водителями. Почти все — молодые, но характеры разные. Худощавый, подвижный Евшин держался свободно, по любому поводу спешил высказать свое авторитетное мнение, хотя чувствовалось, что образованием похвастать не может. Афонин — молчаливый, сосредоточенный, слова расходовал скупо, постоянно ковырялся в машине. И, надо признать, его полуторка, по крайней мере внешне, выглядела лучше других. А Марков — парень несколько расхлябанный, несобранный, и газик ему был под стать — болтающийся на одном болте крюк запора кузова, заткнутая тряпкой горловина радиатора, погнутый буфер…

Впрочем, придраться можно ко всему и к каждому. Год работы в тяжелых фронтовых условиях без ремонта не прошел даром ни для одной нашей полуторки. Почти у всех них износилась поршневая группа, о чем свидетельствовал сизый дымок, вьющийся из картера двигателя. И чтобы этот вредный газ не проникал в кабину, шоферы надевали на сапун гофрированную трубку от противогаза, а второй ее конец выводили под брызговик. Редкая машина заводилась от стартера, имела нормальные тормоза, нетреснутую раму. Гораздо надежнее и выносливее оказался ЗИС-5. Только тяжеловат и низка его проходимость.

Погода стояла неласковая. Днем грелись у костра, рассказывали разные шоферские байки, обсуждали положение на фронтах. Зачем нас собрали, никто не знал. На третий или четвертый день явился помпотех автобата — высокий пожилой инженер-капитан. Он ознакомился с состоянием машин и сказал:

— К автопробегу по пескам Каракумов на такой технике вас вряд ли бы допустили. Ну, а боеприпасы на передовую эти «старушки» повозить смогут. Проверьте еще раз технику, и завтра — в рейс.

Мы разошлись по машинам. Я сменил набивку в сальнике водяной помпы, подкачал шины, дозаправился, получил на два дня сухой паек. Юрченко принес путевые листы. Мне выпало задание взять на станции Крестцы мины и доставить их в район Парфино. Это почти сто километров в один конец по тяжелой дороге. Что ж — лучше, чем сидеть без дела.

Итак, стали подвозить на передовую боеприпасы. Каждый рейс занимал весь день, а иногда еще и ночь. Вернувшись, устраняли мелкие неполадки и снова в путь-дорогу.

Ленинградское шоссе, по которому пролегала часть маршрута, было очень разбито. Саперы не успевали исправлять самые тяжелые места. На одном участке даже выложили шоссе деревянным «паркетом» — круглыми чурками, но их сразу вдавило в зыбкую почву, и дорога еще больше испортилась.

Не легче было добираться от ленинградского шоссе до передовой. Значительная часть дороги проходила по болотистой местности и представляла собой продольно настеленные бревна. Тут уж напрягай все внимание, чтобы колеса не соскочили с деревянной колеи!

Третий трудный участок — переправа через реку Пола. Ее постоянно бомбили, и пока саперы восстанавливали разбитый настил, по обе стороны реки скапливалось множество машин.

Фашистские самолеты продолжали, хотя и реже, разбойничать на дорогах. Если я ехал один, то старался пристроиться к какой-нибудь машине, имеющей наблюдателей за воздухом. Впрочем, наблюдатели не всегда выручали, о чем свидетельствовало множество обгорелых остовов автомобилей. Однажды на моих глазах фашист расстрелял две грузовые машины. Одна из них загорелась, и шофер бросился гасить пламя. Но на нем вспыхнула одежда. Я и другие подъехавшие водители с трудом погасили огонь, но парень получил тяжелые ожоги. Довез его до ближайшего медпункта.

Если говорить о фронтовых трудностях, то надо упомянуть и… комаров. С потеплением их появились целые полчища. Бывало, пока несешь ко рту ложку, в ней уже плавают несколько этих тварей.

— Суп со смясом! — мрачно шутили ребята.

Спасаясь от комаров, обмахиваясь ветками, прятались в дыму костра, забирались в кабины. Некоторые пробовали натирать лицо и руки бензином, но безрезультатно. Хорошо еще, что во время езды эти кровопийцы не беспокоили. Видимо, спасала от них естественная вентиляция кабины.

А с фронтов поступали невеселые вести. Фашисты заняли Керчь, рвались на Кавказ, к южным нефтеносным районам. На нашем фронте продолжались тяжелые бои под Старой Руссой, куда мы и возили боеприпасы.

Автобатовское начальство постоянно напоминало о необходимости экономить горючее. А как его экономить, если добрую половину пути приходилось ехать на второй или третьей передаче? Да и компрессия у двигателей была слабая. Одного масла «съедал» мой мотор за рейс килограммов пять. Но на ремонт наши машины не ставили, запчастями нас не обеспечивали. Мы объясняли это тем, что для автобата наше «подразделение» чужое, что находимся мы здесь временно.

Вскоре догадка эта подтвердилась.

5

Рано утром пришел Юрченко и объявил:

— В рейс сегодня никто не едет!

Лицо у лейтенанта было торжественно-загадочное. Мы почувствовали, что ожидается какая-то большая новость. Но на все вопросы лейтенант уклончиво отвечал:

— Ждите, скоро узнаете!

После обеда появился помпотех с незнакомым майором и сказал:

— Вот что, ребятки. Поработали вы неплохо, но настала пора расставаться. Вы поступаете в распоряжение штаба двадцать седьмой армии.

В сопровождении майора мы двинулись в путь. Штаб армии размещался в густом лесу, километрах в двух перед рекой Пола.

— Поставьте машины в ряд и никуда не отлучайтесь, — распорядился майор и скрылся в одной из землянок.

Мы собрались в кружок и принялись строить догадки о своем будущем. Евшин предположил, что поедем сдавать свои колымаги в капитальный ремонт, а сами получим новые. Но эта заманчивая перспектива не оправдалась. Вскоре появились несколько командиров и стали осматривать наши полуторки. Один из них — молодой, несколько щеголеватый техник-лейтенант подошел ко мне:

— Как ваш самокат?

— В полной исправности! — явно покривил я душой.

— Ну, раз так — беру. Заводите, поедем.

— Разрешите спросить — куда?

— В наш ремонтно-восстановительный батальон.

По дороге мой новый пассажир, назвавшийся техником по танковому вооружению Линником, рассказал, что армейский РВБ создан из двух рот — 1-я восстанавливает танки, 2-я — автомашины.

Минут через тридцать прибыли на место. Среди деревьев увидел несколько летучек.

— А где же танки? — удивился я.

— Мы их ремонтируем на местах поломки, — пояснил Линник.

На следующий же день приступил к новой работе. Ее оказалось не меньше, чем в бывшем полку. Нужно было ездить за продуктами, запчастями, в штаб армии, подвозить ремонтников к неисправным танкам. Иногда и ночь встречал за баранкой. Командир роты капитан Шеховцов успокаивал:

— Нам должны дать еще несколько машин. Тогда будет полегче.

И верно — вскоре прибыли три полуторки, но и им стоять без дела не приходилось.

Однако на усталость не жаловался — работа интересная, коллектив хороший. Многие из ребят попали в рембат после ранения.

Боевых действий с применением танков на нашем участке фронта было мало, восстанавливать приходилось в основном машины, вышедшие из строя при передислокации. У них часто обрывались гусеницы, «летели» главные или бортовые фрикционы, подшипники катков, «садились» аккумуляторы. Однажды, меняя фрикцион, бригадир ремонтников сержант Белкин не сдержал возмущения:

— Понасажают молокососов — они и гробят технику, ведут машину на полувыжиме!

Слесарь Авдюхин возразил:

— А разве правильно перегонять танки своим ходом на сотню километров да еще по таким дорогам? Немцы такую технику на особых платформах возят!

— Наши тридцатьчетверки могут пройти без поломки и тысячу километров, если доверить их настоящим водителям, — не сдавался Белкин.

В общем, работы ремонтникам хватало. А один танк пришел в рембат со стволом пушки, разорванным в виде лепестка. Ребята сразу же разыграли почтальона Голышева:

— Смотри, куда немецкий снаряд влетел — прямо в ствол!

Голышев, кажется, поверил.


На должность политрука к нам в роту прибыл Новичков, только что окончивший военное училище. Все ему было интересно, во все торопился вникнуть. В первой же поездке со мной он с любопытством наблюдал за тем, как я управляю машиной. Оказалось, их немного знакомили с автомобилем.

— А это что такое? — спросил политрук, увидев болтавшуюся на шнурке у щитка приборов деревянную рогатину.

— Пятая скорость, — отозвался я.

— Что-то новое, мы такого не проходили.

— Сейчас выедем на ровную дорогу, и все поймете.

Как только позволила дорога, я перешел на прямую передачу, подперев рычаг переключения упомянутой рогатиной.

— Чтобы не выключалась четвертая скорость, — пояснил я, — а то шестерни поизносились и выходят из зацепления.

— Молодец, хитро придумал! — похвалил Новичков.

— Не мое это изобретение — многие водители так делают.

Да, чтобы выходить из затруднительных положений, война заставляла прибегать к разным хитростям. Почти у всех газиков перед радиатором болталась проволочка, протянутая от воздушной заслонки карбюратора, — при заводке двигателя от ручки за нее можно было «подсосать». Вместо крышек радиатора использовались колпачки от сорокапятимиллиметровых снарядов. Многие водители ЗИС-5 имели заводные ручки, за которые можно было взяться вдвоем.

Научились легко обходиться без золотников камер. Чтобы удержать в них воздух, надевали на вентиль кусочек шланга с ввернутым в него болтиком. Сальники коренных подшипников двигателя вырезали из голенищ валенок. Даже менять скаты приспособились, при нужде, конечно, без домкратов. Мы знали, что вверенные машины — наше боевое оружие, и делали все возможное, чтобы они были всегда на ходу.

С полной отдачей трудились и ремонтники, восстанавливая грозную боевую технику. За некоторыми запчастями они выезжали на передовую и снимали их с подбитых танков, порой под обстрелом противника.

В августе на базе нашей 1-й роты был создан армейский передвижной танкоремонтный батальон. Его возглавил инженер-майор Иванов, а капитан Шеховцов стал помпотехом. В связи с этим прибавилось людей, техники, в том числе несколько бортовых машин. Таким образом, сложился солидный шоферский коллектив, в основном молодые ребята. Особенно я сдружился со стройным, симпатичным блондином, ленинградцем Николаем Абызовым. С ним было о чем поговорить. Хорошим, услужливым товарищем показал себя Володя Кононин. Все свое время он отдавал машине, закрепленной за продфуражной службой. Начпрод Зайцев шутил, что из запасных частей, которые Кононин возил в своем багажнике, можно бы, как минимум, собрать еще одну полуторку.

Импонировал мне и Володя Дюбаров — толстячок лет тридцати. Он любил поесть, поэтому большинство его разговоров касалось кулинарии. Отличался он добродушием, спокойствием и остроумными шутками. А Кирилла Суханова мы считали совсем стариком — ему уже стукнуло тридцать пять лет. Человек он был несколько несобранный, болтливый, быстро «заводящийся». Но, покипятившись, сразу же остывал.

Вспоминается и молоденький, худенький, малообщительный Вася Суркин. Опыта у него было очень мало, и мы «натаскивали» его на разные шоферские премудрости. Так, однажды у него долго не заводился двигатель, и Вася по примеру других стал факелом подогревать карбюратор.

— Что ты делаешь, а вдруг у тебя засорилась подача и карбюратор пустой? Расплавишь поплавок, — сказал ему Абызов.

Так оно и было — бензин не шел. В другой раз я обратил внимание на то, что его мотор работает на трех цилиндрах, а он и не замечает.

— Проверь свечи, — посоветовал ему я.

— Сейчас выверну, — согласился Вася.

— Зачем же вывертывать? Неработающую можно определить на ощупь — она холодней других.

Хорошей «школой передового опыта» были шоферские разговоры и байки, затеваемые в свободные минуты. Коля Абызов однажды рассказал, как вышел из затруднения, когда пробило конденсатор. Он поймал лягушку и включил ее за лапки в первичную цепь. Многие усомнились, но Суханов подтвердил:

— Да, лягушка помогает. Но лучше бы взять сочный ивовый прут.

— Ерунда, — вмешался в разговор Захаров. — Не везде найдешь лягушку или иву. Можно использовать мокрую щепку.

— А мне однажды пришлось использовать вместо конденсатора своего пассажира, — сказал Михаил Буров, самый пожилой наш коллега.

— Загибаешь! — хором заявили ребята. — Кто на это согласится?

— Еще как согласился — я ему мясо на базар подкидывал!

Сводки Совинформбюро были по-прежнему неутешительными. В кольце блокады находился Ленинград, враг овладел Крымом, наши войска оставили Майкоп… Все заметнее ощущались трудности с горючим. Бензин стал поступать разбавленный лигроином, двигатели заводились плохо, из глушителей летели крупные искры. Вскоре получили приказ — всем грузовым автомобилям передвигаться только сцепом, для чего каждый обеспечить жестким буксиром. Мы, шоферы, отнеслись к этому скептически — экономия топлива мизерная, а сложностей много, да и машины изнашивались больше. Но буксир сам по себе вещь полезная. Деревянная жердь с железной петлей на конце получила название «длинное зажигание». И если подводило обычное зажигание, «длинное» выручало — притащат!

А применять такое «зажигание» приходилось нередко. У полуторок часто выходили из строя промежуточные валы, соединяющие коробку передач с карданным валом. Правда, в нашем рембате стали их восстанавливать, но служили такие валы недолго. Другое бедой газиков было смещение назад или вперед подшипников задних рессор (или букс, как мы их называли). В результате лопались средние траверзы рамы, отрывало получашки шарнира Гука. Часто ломались передние рессоры.

С завистью поглядывали мы на трофейные немецкие машины, которых все больше появлялось в нашей армии. Это была очень надежная техника, специально рассчитанная на работу во фронтовых условиях. Пределом же наших мечтаний служили «короли дорог» — американские «студебекеры».

С наступлением осенней распутицы каждому водителю выдали цепи противоскольжения. Но с ними оказалось много мороки — они отчаянно рвались и начинали бить по кузову. Да и машина с цепями шла тяжело и все равно буксовала.

Осенний холод заставил меня покинуть обжитую за лето кабину и перебраться в общую землянку. «Интерьер» ее самый обычный — длинные, застеленные лапником нары, в углу печка из бочки, рядом — подобие маленького столика, а над ним узенькое окошко. После трудного рейса приятно ввалиться в натопленное помещение, где ждет тебя котелок с обедом, заботливо оставленный товарищами, утолить голод, разуться и блаженно завалиться на пахнущую хвоей подстилку. На дворе дождь, ветер, а здесь сухо, тепло…

Но бывало и так — только приладишься отдохнуть, как войдет командир взвода и скажет:

— Заводи машину, поедешь с бригадой Потапова на передовую!

Иногда думалось: как человек ко всему привыкает, как легко приспосабливается к трудностям, необычным условиям! В самом деле — уже более года мы жили в лесу, спали в кабине машины или в тесной землянке, не раздеваясь. Чистая, мягкая постель и прочий прежний квартирный уют вспоминались как что-то очень давнее, полуреальное. Нелегкий труд, далеко не изысканная пища, опасные ситуации — все воспринималось как должное, все оправдывалось одним веским словом: надо. Надо для Родины, для народа, для самого себя. Не случайно, что я ни разу не слышал ни от кого слезных жалоб на судьбу, не видел нытиков. Многие мои товарищи не скрывали тоски по дому, по семье, но хорошо понимали, что дорога к домашнему очагу лежит только через победу над врагом.

Горячо веря в силу родной армии, мы часто заводили речь и о втором фронте. Понимали, что любая, даже малая помощь могла бы приблизить день разгрома фашистской Германии. Однако особых надежд на наших соратников по оружию не возлагали. Недаром солдаты называли их несколько пренебрежительно: союзнички.


Как-то незаметно подкралась зима. Но она не пугала — одеты были тепло, для машин имелась горячая вода. Только вот ветровые стекла замерзали…

Утром, после завтрака, стал я очищать кузов от снега.

— Как машина? — спросил, подойдя, старший лейтенант Фомин.

— Небольшое старческое недомогание, но все же на ходу…

— Раз на ходу, то завтра поедем в Москву!

Чего-чего, а такого я не ожидал. Шутка ли — пятьсот километров в один конец! Выдержит ли «старушка»?

Но сомнения — в сторону. Я проверил все агрегаты, подкачал баллоны, получил горючее и доложил, что к рейсу готов.

…До столицы добрались благополучно. Только на улице Горького нас остановил милиционер и велел получше замаскировать фары.

Необычной показалась Москва, погруженная в мрак! Машин на улицах мало, возле тротуаров большие сугробы. Давно ли я видел ее совсем другой! Эх, война, война…

Остановились на квартире у Фомина. Три дня были заняты получением различного оборудования, на четвертый выкроил время сходить в свой институт. А вечером даже посетил цирк. И все эти дни испытывал какое-то непривычное чувство — странно было после леса видеть большой город, его мирную жизнь, спать на настоящей кровати, не слышать выстрелов. Неужели, думал, когда-нибудь все это опять станет повседневной нормой существования?

Вернулись мы из Москвы в свою часть тоже благополучно. И узнали новость: наш рембат должен на днях передислоцироваться ближе к передовой, в район Фанерного завода. В это же время у моей полуторки обнаружился серьезный дефект — перекос рамы со всеми нежелательными последствиями. Авторитетный «консилиум» предложил выправить ее домкратами и проварить. Для этого пришлось разбирать всю машину, причем прямо на снегу, в сильный мороз.

Через два дня, едва успел закончить ремонт и вместе со всеми переехать на новое место, получил приказ забрать с машины Суханова сварочный агрегат и выехать со сварщиком Троицким в танковую роту, которая готовилась к наступательным действиям.

Танкисты располагались в лесу рядом с железной дорогой, идущей на Старую Руссу. Среди заснеженных деревьев стояло около десятка тридцатьчетверок. Троицкий доложил представителю штаба армии подполковнику Бровару о прибытии.

— Хорошо, — ответил тот. — Сварка может потребоваться.

А мороз градусов под тридцать. Танкисты то и дело прогревали двигатели. Я тоже постоянно запускал мотор и прыгал, чтобы самому не окоченеть. Часа в два ночи танки двинулись на исходный рубеж. Вскоре оттуда по рации запросили сварку. Сбегал за Троицким, который успел прикорнуть в одной из летучек, завел мотор, включил скорость и… ничего не понял: машина совершенно не тянула. «Заело тормоза», — мелькнула догадка. Проехал на первой передаче метров сто и пощупал барабаны. Они — как лед. Значит, дело не в этом.

— Почему не едете? — подбежал помпотех Шеховцов.

Я объяснил, что с машиной что-то непонятное.

— Хоть на первой скорости, но ползите!

Так и поступил, открыв радиатор, чтобы не перегреть мотор.

Танки находились на опушке леса, в кустарнике, метрах в семистах от вражеских позиций. Оказалось, одна из машин задела за дерево и сорвала крыло. Троицкий попытался пожурить неаккуратного механика-водителя и чуть не схлопотал по физиономии. В такое время танкистов лучше не раздражать.

Уже рассвело, когда мы, проводив танки в бой, приползли обратно. Увидев мою машину, ребята рассмеялись:

— Передние-то колеса у тебя идут юзом!

«Примерзли барабаны к тормозным колодкам», — догадался я.

А танковая атака не удалась — болото промерзло слабо, и машины стали в нем вязнуть…

Троицкий и приданный ему в помощь молодой сварщик Пичугин оказались веселыми ребятами. Особенно бывали они «в ударе», если танкисты подносили им по «фронтовой норме». Пичугин доставал гитару, и самодеятельный дуэт собирал вокруг себя чуть ли не всю часть. Особым успехом пользовались озорные частушки.

— Вы бы и Гитлера прохватили! — как-то попросили их.

— Кстати, о Гитлере, — оживился Троицкий. — Встретился он однажды с товарищем Сталиным и говорит: «Я тебя научу воевать!» Сталин спокойно отвечает: «А я тебя отучу воевать!»

Троицкий — настоящий артист и в работе. Я тоже пробовал варить, но то гасла дуга, то электрод прилипал к броне. Зато ему плохо давался запуск двигателя сварочного агрегата.

Наш «веселый экипаж» распался в конце марта, когда моему газику потребовалось сделать кое-какой ремонт, поэтому сварку перегрузили на другую машину.

А в апреле пришел приказ о передаче всей нашей 27-й армии в резерв Ставки. Стали спешно готовиться к дальней передислокации — приводить в порядок машины, грузить имущество. Настроение в преддверии каких-то перемен было приподнятое. Именинником держался Суханов — его полуторку заняли под продукты. А трехтонку Дюбарова загрузили танковыми запчастями, что дало ему повод публично объявить:

— Ребята, меняю новенький бортовой фрикцион на пять пачек горохового концентрата!

Мне предстояло везти штабное имущество, в связи с чем кузов машины оборудовали легким брезентовым верхом.

Через несколько дней наш РВБ снялся с места, направившись в Крестцы для погрузки в эшелон. Куда нас решили перебросить — никто не знал.

6

Весенним дождливым днем батальон выгрузился на небольшой железнодорожной станции в Рязанской области. С неделю ждали дальнейших указаний, затем получили приказ передислоцироваться ближе к передовой. Четырехсоткилометровый путь проделали своим ходом и разместились в длинном, поросшем дубами овраге на севере Белгородской области. Наша армия вошла в состав созданного Степного фронта.

Все машины поставили на колодки, лишь Володя Кононин ездил за продуктами, да Михаил Буров трижды в день отправлялся с бочками за водой. Безделье тяготило шоферов. Не унывал один Володя Дюбаров, устроившийся помощником к поварам, отчего его упитанность нисколько не пострадала.

— Воевать так воевать! — балагурил он, заливая в котел воду. — Давно мечтал совершить что-нибудь героическое!

— Да, опасная у тебя служба, — заметил Абызов. — От неумеренности в пище и погибнуть недолго!

Погода стояла чудесная. Рядом с оврагом — незасеянная земля, поросшая густой травой и полевыми цветами. Врач — высокий сутуловатый очкарик Михайлов водил нас туда собирать для кухни дикий лук. Казалось, наступила мирная жизнь, и лишь доносившиеся издалека орудийные выстрелы да пролетающие боевые самолеты напоминали, что война идет своим чередом.

Сначала мы недоумевали — зачем нас разместили так далеко от передовой и обрекли на бездеятельность? Но вскоре в одной из бесед замполит Выжлецов объяснил сложившуюся обстановку. Гитлер, надеясь взять реванш за поражения своей армии, стягивает в район Курска и Белгорода крупные силы. Так что, возможно, здесь начнутся очень серьезные сражения и дел рембатовцам хватит.

Ну, а пока, пользуясь случаем, мы приводили в порядок машины. Мне удалось сделать перетяжку подшипников мотора, перебрать переднюю рессору, подварить крылья, кабину. И другие водители не теряли времени даром. Рембат пополнился кое-каким оборудованием, получил бензозаправщик на шасси ЗИС-5, а также еще одну полуторку с шофером Цветниковым. Она вызвала у нас особый интерес, так как отличалась от наших «старушек»: деревянная кабина с брезентом вместо дверей, крылья — плоские, подножки — из досок, передних тормозов нет.

— ГАЗ-ММ в военном упрощенном варианте! — видя наше любопытство, пояснил Саша Цветников — молодой симпатичный парень с девичьим румянцем на пухлых щеках. — Получил прямо с Горьковского завода.

— Новенькая! — завистливо произнес Суханов. — Только плохо, что без дверей, — зимой снегом заносить будет.

— Я уже видел на нашем фронте такие «инкубаторки», — заявил Николай Абызов. — И ЗИСы уже стали выпускать с деревянными кабинами. Да, не до роскоши сейчас — металл на другие цели нужен!

А Цветников, держа во рту плексигласовый мундштук с самокруткой, заботливо счищал пыль со своей «инкубаторки».

Этот шофер стал сразу пользоваться у нас всеобщей симпатией. Образованный (окончил перед войной автотранспортный техникум), спокойный по характеру, услужливый, всегда чистый, опрятный. Даже производя ремонт, он ухитрялся испачкать лишь кисти рук. И машина у него была всегда в образцовом состоянии. А вот, например, глядя на Васю Шадрина, можно было подумать, что этот шофер больше всего боится воды и мыла.

Кстати, о мыле. Выдавали нам его по небольшому кусочку лишь в банные дни. Поэтому всю масляную грязь удаляли с рук, да и с лица, бензином.


В своем «дубовом» овраге простоял наш батальон около двух месяцев. Разнообразие в эту спокойную жизнь вносили лишь хождения в наряд, дежурства с машиной при штабе армии да редкие поездки на базы снабжения. Одна из таких поездок в конце июня у меня состоялась с начальником штаба капитаном Дыскиным. Он почему-то предпочитал пользоваться моей машиной, в пути был общителен. И в тот раз после разговоров на фронтовые темы он неожиданно спросил:

— Скажите, чувствуете ли вы хоть немного работу нашего штаба?

Вопрос застал меня врасплох. Я никогда над этим не задумывался. В самом деле, мы принимали как должное, что утром сварен завтрак, в полдень — обед, вечером — ужин. Все мы одеты, обуты, регулярно меняем белье, а наши машины обеспечены горючим. А ведь все это не падает с неба — все это кто-то должен организовать, рассчитать, выписать, получить, доставить…

Когда я поделился такими мыслями с капитаном, он вздохнул:

— Да, не всегда заметна штабная работа. Мы вроде рабочих сцены, которых никто не видит. А ведь сколько сил порой тратишь, чтобы получить какой-нибудь ящик мыла или сапожной мази. Особенно, когда склады находятся в движении.

— Сейчас-то, вроде бы, все на своих местах. Затишье, — сказал я.

— Затишье перед бурей. Враг сосредоточил перед нашим фронтом столько боевой техники и войск, что со дня на день надо ждать веселого сабантуя…

Так и случилось. Пятого июля я проснулся от мощного гула моторов. Стряхивая остатки сна, вылез из кабины. Низко, почти задевая за макушки деревьев, на юго-запад шли штурмовики.

— Кажется, наши пошли в наступление? — спросил Абызов, тоже появляясь из машины.

— Не знаю, кто пошел, но бой сильный. Слышишь, как гремит?

К вечеру с передовой приехал Сычев, рассказал, что на Белгородском направлении идут жаркие схватки, врагу удалось наших потеснить.

Помпотех Шеховцов собрал водителей, приказал тщательно проверить машины и быть готовыми к передислокации.

— Работы предстоит много! — предупредил он.

А ожесточенные бои продолжались, о чем свидетельствовал круглосуточный страшный грохот, доносившийся с передовой. Участвовала в них и наша армия, переданная уже в состав Воронежского фронта.

Наши войска, измотав противника в оборонительных боях, перешли в наступление, взяли Орел, Белгород. Наш рембат вместе с наступающими войсками стал двигаться на запад. Причем так быстро, что едва успевали перебрасывать с места на место батальонное имущество. Рейсы очень удлинились, так как базы снабжения отставали, а подбитые и аварийные танки оказались разбросанными на большой территории.

В середине августа остановились в Грайвороне, улицы которого были сплошь захламлены обгорелой вражеской техникой. Это уже почти Украина — ее близость чувствовалась и в пирамидальных тополях, и в речи местных жителей.


Наш фронт продолжал успешно продвигаться вперед. Ремонтным бригадам, а значит, и нам, водителям, сидеть без дела действительно не пришлось. Детали к танкам, отсутствовавшие на складе, снимали с подбитых машин, которых было предостаточно — и наших, и немецких. Их остовы темнели и среди полей с неубранной кукурузой, и на обочинах дорог. Кроме сожженных вражеских T-IV попадались и «тигры». Одного из них мы как-то решили рассмотреть получше. Он действительно выглядел внушительно.

— Ну и зверюга! — произнес кто-то из водителей и хотел заглянуть в люк. Но сразу отпрянул, почувствовав трупный запах.

Сидя с утра до вечера за баранкой, я не переставал удивляться, как же выдерживали такую большую нагрузку наши полуторки. Почти все они выпуска предвоенных лет, накатали без капитального ремонта десятки и сотни тысяч километров по тяжелым дорогам. Своей живучестью они во многом были обязаны водителям, делавшим все возможное и невозможное, чтобы их техника была на ходу.

А иногда приходилось прибегать и к хитростям. Однажды, вернувшись в часть, я заметил, что возле машины Клещара собралось много народу.

— Как же ты доехал без карбюратора? — спрашивали шофера.

— Та от же вин, мий карбюратор, — показывал он на котелок.

Оказалось, его машину обстреляли, осколком мины был разбит карбюратор. Тогда Клещар привязал к всасывающему патрубку коллектора ветошь, налил в котелок бензина, посадил на крыло одного из бойцов и велел ему понемногу лить на ветошь горючее. Сначала двигатель то чихал, то захлебывался, но потом дело пошло успешнее. Так и добрался до части.

Да и мне самому не раз приходилось проявлять смекалку, чтобы выйти из затруднительного положения, — в одиночку откатывать задний мост и менять промвал, добираться до места на лопнувшей рессоре, обходиться без реле обратного тока, без тормозов. Но командир взвода подбадривал:

— Ничего, скоро обзаведемся надежными машинами!

И верно — все больше в наших войсках появлялось немецких автомобилей разных марок. Поспешно отступая, враг бросал их сотнями, но часто перед этим выводил из строя.

Первым сел на трофейный грузовой «мерседес» Володя Сычев. Он же первым привез нам, вернувшись однажды с передовой, хорошую весть об освобождении Полтавы.

— Значит, ребята, поедим полтавских галушек! — отозвался наш известный гурман Дюбаров.

— И днепровской водички скоро попьем! — добавил Абызов.

Разговор о Днепре заходил часто. Всем не терпелось увидеть реку, воспетую Гоголем и Шевченко, тем более, что некоторые наши части уже достигли ее берегов.

— Иду, хлопцы, до дому до хаты! — радовался Клещар.

— Война кончается — все пошел до дому! — соглашался шофер бензовоза Мамедов.

Полтавских галушек, увы, отведать не довелось — наша армия наступала севернее этого города. Ездить нам приходилось в районы Ахтырки, Гадяча, Лебедина, где оказалось много танков, требовавших ремонта. Словно кадры кинохроники, мелькали за стеклами кабины украинские белые хаты, желтые, кое-где неубранные поля, тысячами маленьких солнц смотрели на нас подсолнухи.

И вот, наконец, довелось увидеть воды Днепра! Возил я ремонтников в район Великого Букрина и не мог не остановить машину на берегу, с которого открывалась панорама великой реки Украины. Сколько жизней было отдано за то, чтобы вызволить ее из неволи! Вспомнились слова песни, недавно опубликованные во фронтовой газете: «Ой, Днипро, Днипро, ты широк, могуч, над тобой летят журавли». Но вместо журавлей над этой рекой постоянно появлялись другие «птицы» — то с крестами, то со звездами на крыльях… По всему Левобережью — много войск и военной техники. Радостно было видеть эту мощь нашей армии!

Едва вернулся с днепровского берега, как получил необычное задание — с бригадой Белкина сопровождать на передовую трофейный «тигр». Этот монстр, с только что нарисованной на башне красной звездой, шел очень медленно: на сто километров пути затратили трое суток. Не раз у него сваливались гусеницы, барахлили стартер, двигатель. Кроме того, танк пожирал много горючего, в связи с чем механик-водитель шутил:

— Ну и аппетитец — как у Гитлера!


Возвращаясь из дальнего рейса, мы с лейтенантом Лебедюком остановились на ночлег в одной деревеньке. Поужинав и разъяснив хозяйке дома военную обстановку, стали готовиться ко сну. Я по привычке отправился в кабину своего газика. Но только успел задремать — услышал стук. Открываю дверцу и вижу сияющего Лебедюка:

— Наши взяли Киев! По радио сообщили.

Снова пошли в хату. Несмотря на поздний час, там собралось несколько женщин. На столе появились закуска, бутылка с белесоватой жидкостью. Как не отметить такое событие!

Свой рембат разыскали уже в районе Дарницы. Тут я узнал еще одну новость — Володя Кононин получил американский «шевроле». Под предлогом испытать новую машину мы получили разрешение съездить в Киев, причем «испытателей» набрался полный кузов.

В столице Украины, несмотря на множество разрушенных зданий, царило праздничное оживление. Военных повсюду окружали жители, завязывались дружеские беседы…

Под Киевом нам пришлось провести более месяца. Жили в удобных деревянных постройках, сооруженных еще фашистами. Затем, вслед за продвижением фронта, стали двигаться на запад и мы. Васильков, Фастов, Узин и, наконец, Тараща, где снова пришлось задержаться на две недели. В это время войска 1-го и 2-го Украинских фронтов начали окружение корсунь-шевченковской группировки противника.

Погода стояла отвратительная. В середине января нахлынула оттепель. Ходили и ездили в насквозь промоченных валенках. Вскоре помпохоз Малков привез несколько десятков пар сапог, но они тоже пропускали воду. А дел было «под завязку». После переброски в этот район большого количества танков многие из них потребовали ремонта. Ребята трудились, не считаясь ни с усталостью, ни с погодой. Но особая трудность выпала на долю водителей — дороги так развезло, что ездить стало почти невозможно. Лишь «студебекеры», «интернационалы» да «джемси», надрывно урча, преодолевали распутицу. На особо грязных участках машины перетаскивали с помощью тракторов.

В середине февраля после упорных боев окруженная группировка врага была разгромлена. Наши войска, продолжая наступление, успешно продвигались на запад. Мы тоже нигде долго не задерживались.

— Ну и драпают фашисты, за ними не угонишься! — при одной из передислокаций сказал Суханов.

— Дальше Берлина не убегут, — успокоил его Абызов.

— А мне бы поскорей до Одессы добраться, — отозвался Дюбаров. — Там у меня до войны была одна гарная дивчина.

— Дюбаров, подгоняйте машину к техскладу! — послышалась команда помпотеха.

— С детства не везет в жизни! — вздохнул Володя. — Ребята, а может, он сказал «к продскладу»?..

Балагур Дюбаров нравился мне все больше. Впрочем, и другие наши ребята дружили с шуткой. И это как-то скрашивало нашу нелегкую фронтовую жизнь, поднимало настроение, заглушало тайную тоску по дому, от которого всех нас отделяло уже три года суровой войны. Да, уже три года мы шли к нелегкой, но неизбежной победе. За это время неизмеримо выросла мощь нашей армии, а фашистский вермахт уже начинала трясти предсмертная лихорадка. Это, в частности, чувствовалось по его авиации. Нам уже почти не требовалось наблюдать за воздухом, а по ночам ездили с полным светом, как до войны. И невольно вспоминался 1941 год, когда любой рейс мог стать последним.

Впрочем, воздушная опасность полностью не исключалась. Более не охотясь за отдельными автомобилями, враг часто бомбил переправы, скопления войск, станции, базы снабжения, а также наши передовые позиции, где нам тоже приходилось бывать. Несколько рембатовцев уже погибли при разных обстоятельствах, а боевых действий впереди предстояло еще немало…


Однажды во время проверки документов на контрольно-пропускном пункте к моей машине подошел незнакомый офицер.

— Привет политотдельцу! — улыбнулся он.

— С политотделом, товарищ лейтенант, давно расстался.

— Чувствую… Я тоже сейчас в другой дивизии.

— А где воюет наша двести вторая? — поинтересовался я.

— Она на этом же фронте. Только командует ею не Штыков. Штыков погиб в январе сорок третьего на Северо-Западном, уже будучи генералом.

Я ехал, а перед глазами, как живой, стоял комдив-202 — в простой солдатской стеганке, чуть сутуловатый. И словно слышал его окающий голос: «Давай, стратег, газуй, а то опоздаем!»

Еще в середине апреля 1944 года наши войска широким фронтом вышли на границу с Румынией и стали готовиться к дальнейшему наступлению. В том направлении несколько месяцев подтягивались войска и боевая техника. Радостно было видеть эту грозную силу. Наконец пришел и наш черед перебазироваться ближе к передовой. Проделав трехсоткилометровый марш, прибыли в Молдавию. И тут столкнулись с непредвиденной трудностью — все населенные пункты оказались забитыми войсками. Переночевали прямо в машинах, а на другой день помпотех и я отправились искать подходящее для размещения место. Исколесив немало километров, мы нашли на окраине одного селения фруктовый сад, занятый танкистами. Как выяснилось, они к вечеру должны были уйти оттуда.

Чтобы не упустить это место, помпотех решил сразу же по возвращении в батальон отправить сюда несколько машин. Так и сделали. Кроме моей «занимать плацдарм» отправились полуторки Цветникова, Шадрина и две летучки. Старшим поехал лейтенант Ткаченко. Добрались туда, когда танкистов уже не было. Сад выглядел жалко — земля изрыта гусеницами, деревья повреждены. Зато имелись выкопанные укрытия, в которые мы и загнали машины.

Совсем стемнело. Мы развели костер и стали готовить ужин. Вскоре услышали гул моторов.

— Ребята, «юнкерсы»! — поглядев на темное небо, сказал Цветников.

— Ну и что? Нами они не заинтересуются, — отозвался Шадрин.

Но, к нашему удивлению, фашисты стали разворачиваться на боевой курс именно над нами.

— В укрытия! — приказал Ткаченко.

Через несколько секунд страшный грохот потряс всю округу. К счастью, бомбы легли несколько в стороне. Пострадала у нас лишь летучка ПЗС, у которой оказались разбитыми кузов и боковое стекло кабины.

— Они ведь летели бомбить танкистов! — догадался я.

— Значит, чуть не приняли в чужом пиру похмелье, — отряхивая с себя землю, произнес Цветников.

Простоял наш рембат на этом месте дней десять и получил приказ передвинуться еще ближе к румынской границе. Вся местность там была заполнена войсками. Никогда не видел такого плотного сосредоточения артиллерии. Понимал: готовится новое крупное наступление.

И вот оно началось. Рано утром земля содрогнулась от выстрелов тысяч орудий. А спустя полчаса августовское синее небо буквально затмили крылья наших бомбардировщиков.

— Заправляйте, ребята, машины! — крикнул повар Колбасин.

— Ты лучше позаботься, чтобы мы сами как следует заправились, — отозвался Дюбаров.

И верно — после обеда получили приказ двигаться на запад. Пересекая бывшую линию немецкой обороны, увидели, как чисто сработала наша артиллерия — вся земля в воронках от снарядов, кое-где лежали вражеские трупы. А бои гремели уже вдалеке — на территории Румынии.

— Жаль, что румынского языка не знаем, — вздохнул Абызов.

— Ничего, общий язык с ними найдем, — солидно заверил Сычев.

7

Но вот мы и за границей! Рано утром переправились через Прут у Ясс — старинного красивого румынского города и от него двинулись на Роман. По дороге шло столько войск, что поднятая пыль окутывала все плотной завесой. Она набивалась в глаза, нос, уши, хрустела на зубах. Вели машины на второй передаче с включенными фарами. Сидевший рядом со мной начальник штаба Дыскин дышал через носовой платок. Но настроение было приподнятое — вышвырнули оккупантов со своей территории, каждый день приближал крах гитлеровского рейха!

Когда приехали на новое место, меня тут же вызвал командир взвода:

— Сдай свою полуторку Бурову и принимай легковую машину. Будешь возить замполита Выжлецова.

Выяснилось, нам передали французский «ренаульт». Машина далеко не новая, но вроде бы крепкая. Я ее осмотрел, попробовал на ходу. Стрелка спидометра легко дошла до цифры 130. Только тормоза действовали слабовато.

«Ренаульт» оказался не первой трофейной машиной в нашем рембате. Абызов пересел на пожарный автомобиль марки «даймлер-бенц» с дизельным двигателем, с просторной кабиной, куда легко помещалась вся ремонтная бригада. Сычев не мог нарадоваться на «мерседес». Во второй роте появился немецкий дизель «фаун» — с тремя ведущими мостами, с независимой подвеской всех колес. А Кононин продолжал бережно ухаживать за своим «шевроле». Кстати, Кононин остался верен себе — и в новой машине по-прежнему возил целый склад разных запчастей.

С переходом границы значительно улучшилось снабжение горючим за счет трофейного. А однажды нам отпустили целую автоцистерну спирта. Но двигатели на нем тянули хуже. К тому же некоторые наши водители сразу нашли этой жидкости несколько иное применение. Однажды, подъезжая к техскладу, Михаил Буров угодил левым передним колесом в канаву. Не сумев оттуда выбраться, кликнул на помощь Лешу Ложкина. Тот завел свою полуторку, подъехал к засевшей машине и… оказался там же.

К месту происшествия явился командир взвода.

— М-машина не по-послушалась р-руля! — пояснил Буров.

— С-сей-час в-выедем! — успокоил лейтенанта Ложкин.

Но выводить из канавы машины пришлось трезвым водителям. А Буров и Ложкин получили взыскания…

Чтобы пресечь соблазн, комбат приказал разбавить спирт бензином. Такой напиток больше никого не прельщал. Да и моторы стали тянуть лучше.

Незнание румынского языка затрудняло контакты с местными жителями. Но чувствовалось, что большинство из них относятся к нам доброжелательно. А те, у кого было «рыльце в пушку», убежали с гитлеровцами.

С интеллигенцией общаться оказалось проще — все владели немецким. Но поражало, как они мало знали о советских людях. В этом меня лишний раз убедила поездка с майором Выжлецовым в Сибиу, где наши ребята восстанавливали два танка КВ.

На ночлег облюбовали небольшой каменный особняк. Его владелец, усатый толстячок, с готовностью согласился приютить «господина майора», хотя в его поведении чувствовался страх. Выяснилось, что хозяин хорошо говорит по-немецки, и от жестов мы перешли на слова, завязалась беседа. Вскоре толстячок совсем успокоился и жадно задавал вопросы. В частности, его удивило, что майор и шофер сидят за одним столом, что шофер сносно владеет немецким языком, а его начальник — нет. Он имел очень смутное представление о политике нашей партии и о многом другом. Вряд ли в ходе нашего разговора удалось убедить этого человека в преимуществах социализма, но, пригубив вина, он стал смешно повторять:

— Рюский — карошо, Гитлер — капут!..

Часто моим «ренаультом» пользовался и командир батальона капитан Алешин, который заменил инженер-майора Иванова, получившего серьезное ранение. Молодой, лет тридцати, не лишенный некоторой самовлюбленности, он очень интересовался автомобилями и во время поездок иногда затевал своеобразную викторину.

— А ну, какая идет машина? — спрашивал он, увидев встречный автомобиль.

— «Опель-кадет», — отвечал я.

— Нет, «опель-капитан», — поправлял Алешин. И очень радовался, если угадывал.

Новый комбат любил быструю езду, но при этом поучал:

— Осторожнее — впереди мостик… Возьмите вправо — идет машина… Потише — крутой поворот…

Такая мелочная опека раздражала, но приходилось мириться. А вот Выжлецов в моем шоферском умении ничуть не сомневался.

Мы — в Карпатах. Асфальтовая дорога светлой узкой лентой вьется среди гор, то поднимаясь, то опускаясь. Деревья уже начали покрываться позолотой, в глубоких ущельях белым шлейфом висит туман, где-то ниже, в лощинах, журчит вода…

Ездить по горным дорогам приходилось осторожно, тем более, что тормозные троса лежали… в багажнике! Снял их потому, что постоянно заедали. Конечно, пользоваться такой машиной не полагалось, но мы с Выжлецовым все же ездили. И чуть не поплатились за это. На одном из подъемов у «ренаульта» лопнул карданный вал. Машина сразу потеряла скорость, затем покатилась назад. Я схватился за ручной тормоз, но он почти не помог. К счастью, в зеркало было видно, что дорога свободна. А машина шла все быстрее! Управлять «задом наперед» было трудно, но все кончилось благополучно. Проехав необычным способом километра два, мы влетели в селение, сильно удивив его жителей. Майор вылез из машины бледный. Да и у меня рубашка взмокла от пота.

В батальон возвратился на «длинном зажигании». Карданный вал решили восстановить сваркой, но я в успехе этой затеи усомнился. И мои предчувствия сбылись. Поскольку у «ренаульта» обнаружились и другие пороки, его решили сдать. А мне предложили принять летучку ЗИС-5 шофера Сосюры, раненного при бомбежке. Машина была закреплена за бригадой сержанта Ивана Кривова, в которую входили русские Иванов, Шатов, татарин Андосов, украинец Ляшенко. Ребята хорошие, успели сработаться, но у каждого, как водится, свой характер. Ляшенко любил поспорить с бригадиром, Андосов порой проявлял какую-то пассивность, требующую кривовского подхлестывания, а Шатов — сама невозмутимость.

Первые дни было как-то непривычно после легковушки водить тяжелую, неуклюжую летучку. К тому же ее техническое состояние оставляло желать лучшего. Но Кривов успокаивал:

— Ничего, не расстраивайся. Поездим пока на этом драндулете, а там, глядишь, отхватим что-нибудь получше.

А я и не расстраивался — работа интересная, было больше самостоятельности, впечатлений. В свой батальон приезжали только затем, чтобы получить продукты и танковые запчасти. А рембат дислоцировался уже в Венгрии, наша армия вела бои за Будапешт, в котором попала в окружение большая группировка фашистских войск.

Венгрия — своеобразная страна. Часто едешь и видишь — стоит в поле дом, на некотором расстоянии — другой. Каждый крестьянин живет посреди своего участка. Удобно, но изолированно от остальных людей. Видели мы, конечно, и обыкновенные деревни.

Летучку оборудовали съемной стрелой с талью, чтобы снимать и ставить танковые моторы и другие тяжелые агрегаты. А натягивать гусеницы приспособились машиной, с помощью буксирного троса. В кузове установили маленькую печку — при случае можно погреться, высушить одежду и приготовить пищу. Здесь же иногда и спали.

Бригадир нравился мне все больше. Это был неутомимый энтузиаст, в работе прямо горел, невольно заражая своей энергией и других. Правда, любил и покричать, погорячиться, но как-то необидно, незлобно и все на пользу. А главное — хорошо разбирался во всех танковых неполадках.

Большой опыт накопился у наших ремонтников за два с половиной года существования рембата. Сотни боевых машин были возвращены в строй их умелыми руками. И я испытывал моральное удовлетворение, сознавая, что в какой-то мере тоже причастен к этой чрезвычайно важной для разгрома врага работе.

Более месяца рембат размещался в городе Вац — километрах в сорока от Будапешта, за который продолжались упорные бои. Мы, водители, жили в красивом каменном особнячке, хозяин которого сбежал, прихватив всю мебель.

Ремонтные бригады часто выезжали в район венгерской столицы восстанавливать поврежденные боевые машины. Каждый день мы ждали, скоро ли город-красавец на Дунае будет освобожден от фашистов. Очень хотелось в нем побывать, а затем двигаться дальше, на запад.

И вот наконец дождались. Рано утром 14 февраля нас разбудил радостный голос Суханова:

— Ребята, вставайте, важная новость! Будапешт взят!

Суханов, только что вернувшийся с передовой, рассказал, что к переправе через Дунай движется много войск, в том числе танков. Очевидно, и нам придется сниматься с места.

Так и оказалось. После обеда получили приказ о передислокации, а вечером уже разместились в правобережной части венгерской столицы — Буде. Город красив, но много разрушений, повсюду следы тяжелых уличных боев. У жителей измученный вид — сколько дней они провели в подвалах, голодали!

На другой день наша бригада приступила к работе — потребовалось заменить главный фрикцион у танка КВ. Рядом группа венгров занималась уборкой улицы. Один из них — пожилой худощавый человек подошел к нам, попросил закурить. Он владел немецким языком, и мы разговорились. Мой собеседник пожаловался, что он — художник, а вынужден заниматься физическим трудом.

— Ничего зазорного в этом нет, — возразил я. — Многие наши работники искусств, не щадя сил, трудились на возведении оборонительных сооружений, многие четвертый год воюют с врагом.

Венгр смущенно промолчал.


Бригаде Кривова поручили обслуживать одну из танковых частей. Мы запаслись на пять дней продуктами и выехали в район Эстергома, где сосредоточились боевые машины. Работы пока не было — мелкие неисправности танкисты устраняли сами. Я поставил летучку у обочины дороги под деревья и, слив воду, залез в кузов, где Андосов топил печку.

— Ну, теперь позагораем, — сказал он.

Прогноз Андосова не сбылся. На рассвете разгорелся бой. Он шел всего километрах в полутора от нас, и снаряды рвались совсем рядом.

— Бьют немецкие танки, — догадался Шатов.

Пришлось срочно отъезжать в безопасное место.

Дела на нашем участке фронта после взятия Будапешта пошли успешней. Вскоре советские воины вступили в Чехословакию. Здесь мы встречали особенно теплый прием. Где бы ни останавливались — собирались местные жители, завязывались дружеские беседы. Легко понимали друг друга без переводчиков.

Несколько дней рембат провел на территории сахарного завода в городе Трнава. Однажды сюда пригнали на ремонт танк Т-70. Узнав, что по какой-то причине его решили списать, Кривов предложил:

— Оба мотора почти новенькие. Давай одним из них заменим наш зисовский.

— Не выйдет, Ваня. Мощность поменьше, да и по креплению трудно будет его подогнать, — возразил я.

Кривов все же меня уговорил. И вот после трех дней мудрствования мой ЗИС-5 обзавелся новым двигателем. Но, как я и предполагал, тянуть машина стала еще хуже. Бригадир меня ободрил:

— Ничего, до Берлина уже недалеко, доберемся. Или трофейную добудем, как у Матицына.

Да, Михаил Матицын пересел с полуторки на грузовой «опель» с крытым кузовом. Машина хорошая во всех отношениях. Я тоже давно приглядываюсь к брошенным фашистами автомобилям, но не везет — исправные сразу же кто-нибудь забирал.

В апреле большинство наших ремонтных бригад находились в зоне действия 6-й танковой армии. Она совершила успешное форсирование Моравы и вышла на подступы к Брно. А войска 1-го Белорусского фронта уже наступали в направлении столицы фашистского рейха. И ребята все чаще заводили разговоры на тему «когда она кончится». Кривов считал, что воевать осталось не больше месяца, Ляшенко уверял, что немцы капитулируют лишь после взятия нами Берлина. Шатов от точных прогнозов воздерживался, Иванов же свою точку зрения на эту проблему выразил практически — смастерил чемодан. Ребята все чаще вспоминали о доме. Каждому предстояло определить свое место в будущей мирной жизни, от которой за четыре года все успели отвыкнуть.


Наконец-то и я сел за руль хорошей трофейной машины. При отступлении под ударами наших и румынских частей в районе Брно враг бросил всю свою технику, в том числе сотни автомашин. Мне сразу приглянулся «опель-блитц» с крытым кузовом и двумя ведущими мостами. Но у него оказались разбитыми радиатор и двигатель.

— За городом я видел еще несколько таких «опелей», — сообщил подъехавший Матицын.

Машину мы отбуксировали в батальон, а сами поехали доставать мотор и радиатор. А на другой день устроили своему трофею торжественную обкатку. «Опель-блитц» оправдал свое название — действительно, пошел, как молния, легко набрав скорость в сто километров. А мы из своей «старушки» с трудом выжимали пятьдесят. У машины мягкая подвеска, удобная широкая кабина, гидравлические тормоза, термостат, реле-регулятор напряжения, автомат опережения зажигания, тахометр, обогрев кабины, два бензобака. В общем, создана она с использованием всех новейших достижений автомобилестроения.

Едва опробовали и обкатали новую машину, как получили очередное задание — сопровождать взвод из пяти трофейных танков T-IV, приданных румынской пехотной части. Она с боями продвигалась на запад от Белых Карпат, вооружена, в основном, всем немецким. А экипажи танков — советские ребята. О вверенных им машинах отзываются не очень лестно. Командир взвода — худощавый белокурый старший лейтенант охарактеризовал немецкую технику кратко: «Бронированный гроб с факелом». Да, броня у T-IV значительно тоньше, чем у нашего Т-34. Прав он и насчет факела: в баках фашистских машин — бензин.

Нам же, ремонтникам, больше всего досаждала ходовая часть. Пока танки одолели около сорока километров, пришлось раз десять их ремонтировать — быстро перетирались пальцы траков.

— Не привыкли эти «господа» своим ходом на большие расстояния передвигаться, — сказал один из танкистов.

— Ничего, не долго им служить осталось, — отозвался Кривов. — Не сегодня-завтра врагу полный капут будет.

Первомай 1945 года застал нас в небольшом словацком поселке километрах в полутора от передовой. Танков, которые мы сопровождали, осталось четыре — один был подбит в предпринятой румынами разведке боем. Механик-водитель погиб, остальные члены экипажа спаслись. Очень жаль молодого танкиста, так немного не дожившего до победы…

После обеда Матицын и старший лейтенант Краснов привезли нам продукты и радостную весть: взят рейхстаг!

— Ну, ребята, считай, войне конец! — возликовал Шатов.

— Не зря Иванов чемодан сделал! — улыбнулся Андосов.

— Надо бы, — сказал Кривов, — такую весть отметить.

— Это предусмотрено, — отозвался Матицын и пошел к своей машине. Вернулся он с десятилитровой канистрой виноградного вина.

Мы сели за стол. Старший лейтенант Краснов ввиду Первомая и добрых вестей отнесся к нашему застолью снисходительно, лишь предупредил, чтобы знали меру. Едва мы наполнили кружки, как враг предпринял сильный артналет. Пришлось бежать в укрытия.

— Это он последние снаряды реализует перед капитуляцией, — пошутил Матицын.

Пятого и шестого мая совместными действиями советских и румынских войск был взят город Злин. Впрочем, взяли его почти без боя: над фашистами нависла угроза окружения, и они отступили, но лишь километра на полтора. Мы расположились на западной окраине города, поближе к танкам, занявшим позиции.

Злин хорошо известен всей Европе — здесь находилось крупное обувное предприятие «Батя». Подъехав к нему, увидели огромное каменное здание, похожее на казарму, в воротах — два железобетонных колпака с бойницами. Мы зашли в цеха, но там было пусто — всю продукцию и оборудование хозяин успел вывезти. А Ивану Кривову так хотелось раздобыть в подарок жене модные заграничные туфельки…

В Злине провели три дня. Никакой работы не было. На четвертый техник-лейтенант Удалов привез приказ отправляться в район западнее Брно, где было много аварийных машин. Краснов посмотрел на карту.

— Ехать придется километров сто. Горючего хватит?

— Хватит, — заверил я. — Но все же лучше тронуться завтра, чем плутать вечером по незнакомой дороге.

Краснов согласился. Утром, поев изрядно подгоревшей каши (кулинарил Андосов), мы покинули Злин. Пасмурная погода не мешала: дорога хорошая, машина прекрасная. Быстро промелькнуло несколько селений, и мы въехали в небольшой городок Унгерски-Брод. На площади увидели много народа — люди нарядные, веселые.

— Свадьба здесь, что ли? — удивился Краснов.

На площади стояло несколько «студебекеров» с красноармейцами.

— Ребята, победа! — крикнул из кузова один из них.

…Продолжали мы путь в каком-то непередаваемом настроении, не находя слов выразить свои чувства. Цель, ради которой четыре года шли мы сквозь лишения и жертвы, наконец достигнута!

— Не надо так гнать! — тронул меня за плечо Краснов, увидев, что стрелка спидометра на цифре сто.

А мне казалось, что машина сама набирает такую скорость, тоже радуясь нашей долгожданной Победе…

Итак, война кончилась. Такими непривычными казались наступившая тишина, отсутствие в небе боевых самолетов. Только саперам предстояло долго еще продолжать свою опасную работу, извлекая из многострадальной земли вражеские «сюрпризы».

Впрочем, и у нас не убавилось дел. За первую мирную неделю восстановили три танка и приступили к четвертому. Он стоял на шоссе неподалеку от города Немецки-Брод. Лейтенант Краснов уехал за подшипниками катков, а мы, раздевшись до пояса, улеглись на свежую травку. Кривов же предпочел загорать на танковой броне. Пригреваемый майским солнышком, он сразу уснул. А по дороге вели длинную колонну пленных, и кто-то из них ухитрился стащить лежавшие на танке Ивановы сапоги. Услышав топот тысяч ног, Кривов проснулся и с достоинством победителя проводил взглядом эту процессию. Когда же хватился пропажи, от колонны осталось лишь густое облако пыли…

— Ладно, не горюй, старшина спишет твои сапоги как военную потерю, — успокоил раздосадованного бригадира Ляшенко.

Я достал из машины старые ботинки — правда, номера на три больше кривовских сапог. Иван обрадовался и такому дару и долго еще чертыхался в адрес «проклятых фашистов».


Наконец «отвоевались» и мы. Работы становилось все меньше, и рембат передислоцировался в город Часлав. Заняли под жилье большой двухэтажный дом, весь транспорт выстроили по периметру двора. Давно не собирались все вместе, и сразу увидели, как разнообразен наш автопарк — «опели», «фауны», «мерседесы», «бюссинг», «фомаг», «даймлер-бенц», «шевроле», «форд»… Из отечественных, кроме летучек, остались лишь три бортовых машины, в том числе Любарова. Правда, Володя обул свою трехтонку в трофейную резину, поставил фордовский кузов и марку «ЗИС» расшифровывал уже иначе: «Заграничное и советское».

Зажили довоенной казарменной жизнью — ходили на занятия по строевой и другим предметам боевой подготовки, несли караульную службу и мучились догадками — скоро ли на Родину? О ней, израненной, но спасенной, залечивающей свои раны, были все наши думы.

И вот поступил долгожданный приказ — готовить машины к маршу! Туманным сентябрьским утром наша разношерстная автоколонна покинула Часлав, взяв путь на восток. Впереди ехал командир батальона, а замыкающим — помпотех с ремонтной летучкой и бензозаправщиком. Брно, Братислава, Будапешт, Арад, Сибиу… Знакомые места оставались позади. Четыре дня спустя, проделав более тысячи километров, переправились через Прут, пересекли Государственную границу СССР. Еще несколько часов — и достигли Одессы, на окраине которой временно и разместились. Трудно передать чувства, охватившие нас, — мы на Родине, все вокруг наше, советское, рядом люди, понимающие русскую речь.

Поблизости на строительстве дома работали женщины. Несколько наших ребят сразу направились к ним.

— Вот и женихи прибыли! — улыбнулась одна из работниц.

— Не простые, а заграничные! — уточнил Абызов.

— С пеленок мечтал отдать свое сердце одесситке! — клятвенно заверил Дюбаров молодую каменщицу.

А мне не терпелось увидеть Черное море. Расспросив дорогу, я взял велосипед и поехал в указанном направлении.

Море открылось мне как-то внезапно. Долго и жадно смотрел я с высокого берега на бескрайнюю водную гладь, простиравшуюся до самого горизонта.

Стал накрапывать мелкий дождь, а я все стоял и смотрел в голубую даль. Огромное, сильное, вечное, это море невольно ассоциировалось с нашей страной, мужественно выстоявшей в самой ожесточенной из войн, ценой неисчислимых жертв добившейся Победы.

И было приятно сознавать, что в эту Победу внесли посильный вклад и мы, фронтовые шоферы.

И. П. Федин ТАКИЕ ОНИ РАЗНЫЕ, ДОРОГИ ВОЙНЫ

© И. П. Федин, 1989.


В конце 1940 года закончилась моя гражданская жизнь.

Раздалась команда: «По вагонам!», и бравый военком пожелал всем призывникам-тульчанам, облепленным провожающими так, что и не подступиться, вернуться капитанами. Будущие капитаны забрались в «телячий» вагон с чугунной «буржуйкой» посередине и простились с родными Барсуками. Многие — навсегда…

В Туле появились флотские представители — посмотреть на будущее пополнение. В городах и на узловых станциях прицепляли к нашему составу все новые вагоны. Собралось нас, как селедок в бочке. Но настроение бодрое, хотя и тревога в душе: какая-то она будет, наша долгожданная, неизведанная жизнь.

Новый, сорок первый год встречали в вагонах, на ходу поезда, среди бесконечных белых полей Центральной России. И вдруг, как нам показалось, совершенно неожиданно, без всякого перехода, окунулись после лютого мороза в кромешную деготную мглу южной ночи. Навсегда врезалось в память название станции — Мекензиевы Горы.

Наша разношерстная братия, именуемая в документах командой номер 7, высыпала из эшелона под моросящий дождь, в глубокие лужи — прямо в лаптях, валенках, ботинках. Натыкались в темноте друг на друга, нещадно ругались…

Наконец отвели нас в казармы, и началась наша флотская служба.

Утром мандатная комиссия терзала вопросами о родителях да социальном происхождении. Большинство из нас не могли толком ответить: родились в революцию, в гражданскую, о погибших отцах знали понаслышке. С медицинской проще, на нас — хоть паши.

Пока сидели перед начальством, неотвязно сверлила мысль: ну же, скорей! Море шумит, ждет, зовет. Для нас, деревенских парней, не видевших даже городов Центральной России, морские просторы, со стоящими на рейде и уходящими вдаль кораблями, — небывалое откровение. Кто мог представить в тот волнующий неизвестностью светлый день, что не пройдет и года — и Мекензиевы Горы, да и все окрестности Севастополя, станут ареной кровопролитнейших сражений, и большинство из нас обретет здесь вечный покой… Для кого-то станет могилой морская пучина, некоторые сложат головы в чужой земле Европы.

Но это — потом. А сейчас будущие защитники Севастополя брели, как во сне, по берегу, не отрываясь взглядом от моря.

…После бани, в флотском обмундировании и остриженные под нулевку, мы все оказались на одно лицо. Начался курс молодого краснофлотца: движение в строю, тактические занятия, отчаянные штурмы высокого каменного забора, за которым покоятся герои севастопольской страды 1854—1855 года, изучение уставов и оружия и многие иные нужные воинские премудрости. К счастью, у всех за плечами была неплохая допризывная подготовка и кое в чем мы уже разбирались. На вечерних прогулках дружно пели: «Севастополь, эх, не сдадим, моряков столицу»… И были уверены, что не сдадим.

После принятия присяги к бескозыркам прицепили ленточки, и кончилась для нас обидная дразнилка «салага». Потом началось распределение по флотам и флотилиям — на Азовский и Каспийский, на Дунайскую и Пинскую… По списку проверили наличие вещей: кальсон — трое, тельняшек — три, подворотничков — полдюжины. В доказательство того, что не больше и не меньше, помотали этими вещичками над головами. Матрас с прочими казенными пожитками за спину — и на катер. Я — в черноморский флотский экипаж.

Пока определили меня в так называемую переходящую роту. Работал на ремонте линкора «Парижская Коммуна», патрулировал по городу, дневалил по роте, состоял на камбузе. Много интересных людей повидал здесь. Одни искренне и страстно тосковали по морю, рассказывали удивительные истории, приключавшиеся с ними в дальних странах, где побывали, показывали редкие заморские сувениры. На некоторых ребят, по сути и характеру своему сухопутных, служба наша нагоняла тоску. Иные же, отчаянные и взъерошенные, как морской прибой, никогда не расставались с гитарами и всем «охотничьим» байкам морских волков предпочитали морские песни, многие из которых сами и сочиняли.

Зная, что место это для меня — временное, я не прикипал душой ни к нему, ни к новым приятелям, а ждал, когда же — в путь. И вот вместе с такими же, как я, первогодками катим мы в кузове грузовика вдоль морского берега на север. Было море как море, и вдруг сурово и неотвратимо поднялось, вздыбилось стеной. Глаз не отвести, а жутко смотреть. Вдруг да обрушится на тебя гигантская масса воды!

Прибыли на 10-ю батарею. В чистой светлой казарме — почти домашняя обстановка. Под окнами палисадник, яблони да груши, на клумбах цветы. Все это ухожено заботливыми руками матросов.

Назначили меня сначала заряжающим к 4-му орудию. Через несколько дней уплотненной учебы — стрельбы. Оба заряжающих — Потапов и я — облачаемся в специальные брезентовые куртки с петлями на груди из пеньковой веревки. Держа для устойчивости друг друга за эти петли, берем на руки лоток, накатываем на него со стола снаряд, который и нацеливаем в открытую пасть орудия. «Прибойниковый» Черненко одной рукой, как галушку в рот, заталкивает в казенник стопятидесятикилограммовый снаряд. Потом закладываем порох, закрываем замок. Ну, а наводчики уже ловят цель.

На батарее — настоящие богатыри. Ведь морские орудия не были механизированы, и все делалось вручную. И немалая силенка требовалась, чтобы понянчиться с этакой чушкой.

Учебные стрельбы проводились в основном по морским целям — щитам, которые тянул специальный буксир. Потом в порту считали дырки и объявляли результаты. Жены комсостава готовили традиционный пирог для отличников, и все мы лакомились им по окончании стрельб.

Спорт был нашей общей страстью. По выходным дням на площадке и берегу кишел народ. Прыгали, играли в футбол, в волейбол, гонялись на шлюпках. По перетягиванию каната наша батарея занимала первое место на флоте. Физзарядку мы обожали, на водные процедуры бежали к морю так, что гудела под ногами земля.

Жили мы дружно, весело и насыщенно. Были среди нас певцы, аккордеонисты, акробаты. И учиться, и отдыхать умели. Да только не унималась тревога в груди. Знали: война вовсю бушевала на просторах Европы, лились там кровь и слезы, крепко потягивало с той стороны пороховым смрадом. Фашизм свирепствовал безнаказанно…

Двадцать первого июня легли спать под мирный «отбой», мечтая в воскресенье лишний час понежиться в постелях, а двадцать второго вскочили по тревоге за три с половиной часа до подъема — уже под грохот взрывов и лихорадочной стрельбы зенитных установок на кораблях и береговых батареях.

Для зенитчиков и прожектористов началась оборона Севастополя…

Рано утром с севера по кромке берега и над морем на небольшой высоте пошли самолеты с фашистской свастикой. Они несли магнитные мины и бомбы для уничтожения нашего флота. Зенитки заставляли «гостей» бесприцельно сбрасывать свой груз в воду. Над крышами зависли громады аэростатов воздушного заграждения. Город ощетинился.

Ждали официального сообщения — кто же напал? Пока же виновницу нападения — Германию — называть врагом запрещалось, и тех, кто не сдерживался, глядя на фашистские самолеты, политруки одергивали:

— Прекратить разговоры! Они — союзники!

Так верили мы договору о ненападении…

Только в середине дня после выступления по радио наркома иностранных дел В. М. Молотова стало известно, с кем воюем.

В воскресенье мы готовились к товарищеской встрече с футболистами — авиаторами 5-й эскадрильи, дислоцировавшейся в соседнем городе Каче. Но встреча произошла с другими летчиками… И вечером в нашем боевом листке появились такие стихи:

Мы вас не звали и не ждали,
Заморских варваров-гостей,
Вас черт принес, мы вас встречали
Огнем зенитных батарей.

Потом на батарее воздушные тревоги так и объявлялись:

— Внимание — «футболисты»!

А сирена выла жутко, как с того света…

Страшную весть особенно тяжело встретили люди семейные. Они ходили какие-то растерянные, все думали о женах и детях. А мы, холостые, — довольно спокойно. Война? Ну что ж, раз она в подлунном мире еще не снята с повестки дня, надо понадежнее защищаться. Не зря же нас годами кормили, одевали, учили. Значит, не дадим Отечество в обиду.


С фронта шли сообщения — одно тревожнее другого. Армии отступали, люди гибли, попадали в плен. Все это не укладывалось в голове. Что же случилось с непобедимой и легендарной?!

Это потом нам многое стало известно.

Узнаем, что Одесса блокирована с суши, там идут жестокие бои. Стихийно возник призыв: «Все на защиту Одессы!» Добровольцы — почти каждый. Отправили же человек шесть. Расстались мы со своим военфельдшером Сиденко и поваром из кают-компании, готовившим пищу для комсостава. Теперь довольствие было для всех из общего котла.

Враг у Перекопа. И бронированным кулаком стучится в ворота Крыма. Опять началась запись добровольцев. Дыр — великое множество, чтобы заткнуть их, нужно много людей. Для Перекопа набирали моряков с кораблей, батарей и морских частей. Назад никто не возвратился…

Фашисты уже ворвались на просторы Крыма. Огненная дуга надвигалась на Севастополь. Тридцатого октября нам сообщили по радио, что 54-я батарея нашего артиллерийского дивизиона вступила в бой с танковой колонной противника. Ну что могли сделать менее сотни человек при четырех стомиллиметровых орудиях противолодочной батареи, стоявшей на открытом месте, без воздушного прикрытия и пехоты? Батарея, предназначенная для стрельбы по морским целям, была для врага, как булавочный укол для слона. Но в то тяжелое время любое противодействие фашистской армаде являлось подлинным героизмом. После гибели батареи двадцать пять моряков, чтобы не попасть в руки гитлеровцев, бросились прямо с обрывистого берега в море. И… были спасены тральщиком. Долгое время считали мы погибшим комбата старшего лейтенанта Заику. И только на встрече, посвященной 25-летию героической обороны Севастополя, увидели его живым-здоровым. То-то радости было!


Началось напряженное ожидание. Скоро, видно, встретимся с врагом. Приехавшая к нам команда прожектористов сообщила, что наша батарея осталась крайней с северной стороны Севастополя.

Как осенние листья, подхваченные ураганным ветром, двинулись со всех сторон на Севастополь под защиту тяжелых орудий гражданские люди. В прачечной у нас появились женщины, и это было непривычно: матросы уже давно навострились белье стирать себе сами.

Доставлять продукты из порта стало трудно, опасно да и не на чем. Остался у нас один автомобиль ЗИС-5. Решили обходиться собственными силами. В деревне Мамашай в заброшенном сарае на берегу моря организовали пекарню, нашлись на батарее умельцы, выпекающие отличный хлеб. Вскоре приблудилась к нам брошенная отара овец, решено было считать ее военным трофеем гарнизона. Да и своих коров около десятка. Так что мясом личный состав обеспечен.

Второго ноября, в памятный для всех день, с корректировочного поста лейтенант Новиков сообщил нам координаты фашистской колонны, и батарея открыла огонь по захватчикам, громя тяжелыми снарядами их танки и мотопехоту. От Качи на равнину на прямой выстрел выскочила кавалерия врага. Наш огонь смешал конную лавину, передние кавалеристы поворачивали лошадей, задние по инерции накатывались на них. Разгром получился полный, даже бежать было некому.

Так вот начались у нас, на севере от Севастополя, боевые действия. Кончилось тягостное ожидание, матросы, приободрившись и повеселев, стали заниматься тем, чему учились месяцами, а многие — годами.

Батарее приходится вести частый огонь. Купаясь в гари от собственных выстрелов, опаленные пороховым пламенем, наши ребята-артиллеристы помогали небольшой цепочке пехотинцев переднего края удерживать напор вражеских сил, заставляли немецкую военную машину забуксовать и зарыться в землю. Стреляли сутками, почти без перерыва. Еду подавали прямо к орудиям. Редко появлялся на батарее лейтенант Новиков — побыстрее сбривал рыжую щетину, мылся в бане и вновь уходил на свой корректировочный пункт. Вместо погибших командиров на корпостах находились в это время наши рядовые дальномерщики Иван Семенюк и Костя Печкуров, отлично натасканные лейтенантом.

Враг в долгу не оставался, педантично вел орудийный огонь по квадратам, нащупывая батарею, но прямых попаданий пока не было.

Здесь уместно рассказать, как же выглядела наша 10-я батарея. За казармой, скрытой в складках местности и невидимой ни с суши, ни с моря, стояли стол для чистки стрелкового оружия и умывальник, вода в который накачивалась специальным насосом из реки Качи. От казармы уходили к орудиям две длинные траншеи. Их стенки выложены хворостом и до блеска отшлифованы спинами и боками многих поколений матросов, несших здесь службу. Дно траншей посыпано шлаком, верх обтянут пеньковым шпагатом, на котором буйно разрослись вьющиеся травы и бурьян. Солнечные лучи сюда не проникают, и здесь всегда прохладно. Бетонные дворики и орудия также замаскированы сеткой шпагата, натянутой на круглые металлические каркасы, намертво закрепленные на орудиях. Старики рассказывали, будто орудия наши сняты были когда-то с затонувшего в Северной бухте крейсера «Императрица Мария». Не знаю, правда ли…

Обороне с суши внимания уделялось меньше, так как никто не допускал мысли, что сюда, в Крым, придут враги. Орудия укреплены в бетоне намертво, передвинуть их в другое место невозможно. Когда из Качи пристрелялась вдруг немецкая батарея, артиллеристы оказались на голом месте и метались в своих белых робах как бешеные, борясь с огнем. На большие расстояния разлетались осколки снарядов и камни, поражая людей. Взорвался приготовленный для стрельбы боезапас, с треском горели порох и сухой бурьян вокруг орудийных двориков. Никаких укрытий для нас предусмотрено не было, и мы при прицельном обстреле сломя голову бежали к обрыву и спасались во впадинах, оставшихся после оползней. А потом — назад, чтобы под огнем восстанавливать разрушенное, стрелять самим и погибать смертью храбрых. Наконец сообразили — каждый расчет вырыл у своего орудия квадратную яму глубиной до трех метров. Сделали перекрытия, засыпали их метровым слоем грунта. Но вскоре в этом убежище нашли смерть комендоры 2-го орудия — во время обстрела балки перекрытия рухнули от близкого разрыва снаряда, и шесть человек оказались засыпанными…

От воздушных наблюдателей наша батарея укрылась отлично. Много раз зависала над нами «рама», но обнаружить ничего не могла. В районе позиции стоял зенитный пулемет ДШК, но вести огонь из него, по соображениям маскировки, категорически запрещалось. Снаряды и заряды хранились в железобетонных погребах. На вагонетках по узкоколейке подвозили их к орудию и складывали у казенника.

Редкий обстрел агрессоров обходился без жертв. Гибли наши двухметроворостые красавцы-богатыри, матросы, подвозившие снаряды, падали, изуродованные десятками осколков. В один из таких обстрелов политрук Черноусов, чтобы спасти боезапас, приготовленный для стрельбы, бросился в гущу взрывов, вытолкнул из-под огня вагонетку и погиб. А матросы Даньков, Макаров и Черненко прикрыли снаряды своими телами и тоже погибли.

Доброе слово хочется сказать о помощнике командира нашей батареи лейтенанте Ноткине. Боец и командир он был отличный, умел помочь и вовремя поддержать матроса; в свободное время, а лучше сказать, в свободную десятиминутку проводил с нами душевные, незабываемые беседы, рассказывал о славе и непобедимости русского оружия, об истории артиллерии от катапульты до наших дней. Из десяти школьных тетрадок лейтенант сшил «посмертную книгу» защитников батареи, которая, к сожалению, все больше пополнялась сведениями о героической гибели наших товарищей.

Превосходящие во много раз силы противника давили вовсю. Севастопольский гарнизон находился в безвыходном положении. Север, юг, восток, запад блокированы отборными фашистскими дивизиями, небо забито самолетами, море позади напичкано взрывчаткой. Но… безвыходных положений не бывает. В этом мнении наши матросы были единодушны.

За все время, что довелось оборонять Севастополь, не встретил я матроса, который бы дрогнул. Странно было слушать порой, как младшие командиры, только-только закончившие курсы, еще не успевшие как следует разобраться с управлением сложной техникой, толком не научившись руководить людьми, внушали нам, как прекрасно погибнуть смертью храбрых и что истинный герой тот, кто последний патрон оставляет для себя. Мы вели бой, после боя отдыхали или спали без задних ног, свалившись прямо у орудия, или готовили технику к новому бою, а нам в это время наставления давали, как действовать, если попал в безвыходное положение… Мы же обо всем этом как-то не задумывались, — просто действовали, понимая, что если будем сами убивать себя, то врагу легче будет победить нашу батарею, наш Крым, нашу страну.

До сих пор не могу спокойно читать ни в мемуарной, ни в художественной литературе, как самоубийство военного человека возводилось и возводится в ранг героического поступка. Многие защитники Севастополя были захвачены врагом раненными, контуженными. Но и в плену они не покорились — устраивали бунты, побеги, диверсии. Одним словом, боролись, как только позволяли обстоятельств. Немало наших артиллеристов встречал я в конце войны в частях 2-го Украинского фронта: Извекова, например, Семенова, Скубия и других. Гоняли наши пушкари фашистов и их союзников по всей Европе. А сколько моряков с оружием в руках пробились в партизанские отряды и продолжали громить захватчиков.

Нет, рискуя ежесекундно головой, тогда, в Севастополе, мы пускать себе пулю в лоб не собирались, зная, что жизнь наша еще пригодится Отчизне.


Все труднее доставлять продукты и боезапас из порта. Бывало, едешь на машине со снарядами самой дальней дорогой по Симферопольскому шоссе и не отрываешь глаз от неба. Вдруг из-за горы, как черт из табакерки, выскакивает «мессер» и, извергая свинцовый ливень, несется вдоль дороги так низко, что даже морда летчика видна сквозь вертящийся винт. От гибели спасают кювет да чистая случайность, да опыт нашего водителя Анатолия Кириленко, своими сумасшедшими виражами обманывавшего фашистских летчиков.

Ночью и днем на подступах к батарее несли патрульную службу. Особо опасные места охраняли с собаками. Ни больные, ни легко раненные боевые позиции покинуть не хотели. Шли как-то с поста вместе с матросом Савельевым. Чувствую: он, словно слепой щенок, нетвердо держится на ногах. Я резко остановился, и он с размаху ткнулся мне в затылок.

— Ты что?

Матрос чуть ли не со слезами начал просить меня:

— Иван, бога ради, не говори никому… Уже несколько дней болею «куриной слепотой», ничего не вижу. Если начальство узнает — отправит в госпиталь, а с батареей расстаться — это для меня хуже смерти.

Я сохранил тайну друга, и Савальев остался на батарее.

Вообще, ребята наши были молодцы, и «труса не праздновали». Был, правда, один раз грех. Ходили мы как-то с матросом Мишей Шуруповым дозорными. Отошли примерно с километр от батареи. Враги, очевидно, заметили нас, и понеслись трассирующие пулеметные очереди, а затем и снаряд пролетел почти над головой. Когда малость струсишь, то кажется, что все фашистские пушки направлены в твою сторону. Мишка, как заяц, начал метаться по полю, я за ним. А куда денешься? Куст бурьяна — защита ненадежная, укрытия рядом нет. Полежим несколько секунд и снова петляем. Сотни осколков с визгом проносились мимо. Заскочили на разбомбленную зенитную батарею. Отдышавшись, стали анализировать свой заячий поступок и согласились единогласно, что прятаться от пуль и осколков — позор для моряка. На батарею едва тащились, как нашалившие школьники: шаг вперед, два назад… К счастью, все обошлось. И шальных осколков не нахватались, и с батареи ребята нас не видели, а значит, в журнал наблюдений не внесли, на смех не подняли. А этого мы с Мишей боялись пуще огня.

Если серьезно разобраться, для нас тот случай не был просто малодушием. Очень уж хотелось выжить. Особенно мечтал об этом Миша Шурупов. Был он ленинградец, в блокадном городе находилась его семья, по которой он очень тосковал. Ему непременно, ну просто обязательно надо было остаться в живых и узнать о судьбе родных. И все равно урок мы получили на всю войну. Если начался огневой налет, заревело звериное горло боя, а ты — не на посту, то замри и спи себе под грохот взрывов, чтобы обрести хорошую форму и сменить потом товарища. Так приходилось поступать всем артиллеристам, да и после войны по-настоящему крепко спалось нам только под какой-нибудь шумовой фон. Тишина будила.


В конце декабря погода резко изменилась. Ночью — мгла, хоть глаз коли, промозглая холодина; шумело, накатывалось на берег море, с грохотом вздымало гальку, бодало обрывистый берег, где стояли наши орудия, и страшными голосами ухало в пещерах штормовым валом. Одеты мы тепло: в шинели, бушлаты, зимние шапки. Если замерзали ноги в ботинках, мы забирались в удобные резиновые бахилы. А фашисты тряслись в летних мундиришках, обмотанные награбленными у местных баб тряпками, дрожали от холода и рвались на зимние квартиры, обещанные им в Севастополе командующим Манштейном. И была их тьма несметная.

У нас на севере бои шли жесточайшие, положение угрожающее. Батарея практически разбита. Огонь вести могло лишь одно орудие, которое «сидело на мушке» вражеской батареи, расположенной на узкой, уходящей в море косе. Цель была мизерная, а уничтожить ее не удавалось.

И вот нет батареи — разделили личный состав на три взвода, простились мы с погибшими товарищами, разбитыми орудиями, садом, казармой, где каждый предмет мил и дорог. Поклялись отомстить. Комбат повел наш отряд на северо-восток, к деревне Аранчи. На пути вместе с другими флотскими подразделениями влились в 8-ю бригаду морской пехоты полковника Вельшанского и заняли кратковременную оборону на высотах, перекрыв дорогу на Бахчисарай.

Соединившись с морскими пехотинцами, повеселели. Это — отчаянные, несгибаемые ребята. Фашисты недаром боятся их, как черт ладана. В гитлеровской армии, говорят, существовала тайная инструкция, предписывавшая не брать в плен, а уничтожать комиссаров, шахтеров и моряков. Особенно морских пехотинцев. Созданная еще Петром I в 1705 году «для абордажно-десантных команд», морская пехота вновь возродилась из личного состава погибших кораблей и других подразделений флота в первые месяцы Великой Отечественной войны. В морской парадной форме, перекрещенные пулеметными лентами со сверкающими на солнце патронами, обвешанные гранатами, с винтовками и ручными пулеметами наперевес, морские пехотинцы выглядели грозно и устрашающе. Упрямо, молча и неотвратимо шла такая команда на врага, не кланяясь пулям…

После вмонтированных в бетон орудий береговых батарей, которые держали нас вокруг себя как на цепи, да тесных корабельных отсеков мы почувствовали пьянящую радость движения по степным просторам.

Стремительный бросок, совершенный затем вместе с морскими пехотинцами, многих из нас спас от гибели. Был соблазн задержаться в одной из лощин, передохнуть, но потом убедились, что надежнее все-таки идти по открытому месту и даже под пулями. В лощине как? Минута — и враг пристрелялся, наполнилась она молниями взрывов и дымом.

Неумолчная дробь пулеметов, свист пуль, треск рвущихся мин. Наступали как в чаду, в каком-то полубезумном состоянии, движимые толпой. И толком не понимаешь, что происходит вокруг, не в состоянии осознать всего ужаса происходящего.

Вот бежавший рядом со мной боец Курочкин схватился за левый бок и, резко выгнувшись в сторону, упал. У кого-то прямо на голове разорвалась мина, и кроваво-серые брызги обдали бегущих рядом…

И все-таки фашисты драпанули, сверкая коваными каблуками. Тактические соображения не позволили нам далеко гнать фашистов и вклиниваться в их расположение, а мы бы и рады… Но наступать нам практически некуда. Стали окапываться, ковыряя каменистый грунт штыками и выгребая его кто каской, кто просто рукой.

Вечером на санитарной машине приехали забрать раненых и убитых, привезли боезапас и еду. На завтрак, обед и ужин все за один присест — гороховое пюре с мясом в цинковых коробках от патронов. Холодное, твердое, как камень. Ложек, мисок, кружек, воды — нет. Поковыряли кое-как штыками и бросили.

Лежащий напротив нас противник активности не проявлял и при каждой небольшой нашей атаке, даже при ее попытке предпочитал удирать. Атаки эти почти бесполезны, так как, повторю, наступать нам фактически некуда. Однако шли мы в них, как бешеные. Одну из них наш лейтенант Новиков остановил, можно сказать, собственным телом, выскочив наперерез и в крике тряся рыжей бородой:

— Стой! Туда вашу!.. Черти! Назад!

Немного успокоившись, объяснил, что враги вышли к северной бухте, они в двадцати километрах от нас, в нашем тылу.

Приказано отходить. На рассвете двинулись на Севастополь по пыльной и мягкой, как пух, дороге, натертой множеством колес. По пути встретили подразделение 345-й стрелковой дивизии, только что прибывшей с Кавказа. Новое обмундирование, пушки поблескивают свежей краской, все с иголочки. Идут бесстрашные кавказцы, потомки Хаджи Мурата. Мы тогда с надеждой подумали: эти-то уж дадут фашистам прикурить!

Но надежды наши были напрасны. Несметные полчища фашистов смяли и отважных потомков. В долине реки Бель-Бек встречали мы их уже израненных, сильно потрепанных, растерянных.

Отступать, как и наступать, нам было уже некуда. Да и стало ясно, что дорога в родной дом может идти только через Берлин…

Запыленные, ободранные, обросшие щетиной, браво ввалились мы в Севастополь. В штабе береговой обороны измученный капитан, с воспаленными от бессонницы глазами, безысходно кричал сорванным голосом в телефонную трубку:

— Да нету у меня никакого подкрепления, нету!

Потом, разобравшись, что мы и есть то самое нужное всем подкрепление с севера, направил нас на 30-ю батарею, предупредив, чтобы по пути не ввязывались ни в какие бои, а шли прямо куда велено. А туда уже стекались все наши, кто остался жив. Берегом моря группами по два-три человека уходили из вражеского тыла. Двигались, конечно, по ночам, а днем отсиживались под обрывами. Некоторые пробирались и вплавь, приходили на батарею мокрые по горло, а на дворе — конец декабря.

Стали осваиваться на новом месте. Заняли позиции у башен. Расставили в ячейки ящики с гранатами и патронами. Ячейки, траншеи, ходы сообщения замаскированы хворостом, для воздушных наблюдателей мы пока невидимы.

Вначале снаряды не долетали до батареи, а сейчас мы оказались в опасной близости и бьем противника всеми видами имеющегося у нас оружия. Но и фашисты пришли сюда не на губных гармошках играть. По нашим башням и окопам лупят из пушек.

…Над морем появляется армада «юнкерсов». Один за другим срываются они в пике и сбрасывают на нас запас бомб. Бросаюсь в свою ячейку, оборудованную для одного человека, но она уже занята: носами в землю воткнулись Красников и Айбиндер. Выдворить их невозможно. Взгромождаюсь на их спины, лицом в небо, чтобы считать бомбы. На маленьком пятачке у башен разорвалось их более шестидесяти. Все вокруг вздыбилось, утонуло в удушливом дыму, грохоте разрывов. На нас обрушивается плетень и, кое-как, выкарабкавшись из-под него, я замираю перед ужасным зрелищем: траншеи, ячейки и землянки полностью засыпаны, на их месте дымятся огромные воронки, валяются обрывки обмундирования да куски кровавых сгустков, похожие на желе. Почти пятьдесят человек растерзано на крохотном клочке земли!

День и ночь стреляют по Люблиновке. Иногда прилетают к нам на помощь неуклюжие тихоходные морские бомбардировщики. Полоснут пулеметным огнем по скоплениям фашистов (иногда, впрочем, перепадает и нам) и на новый круг. Не только люди, но и машины находятся в величайшем напряжении.

Фашистов отжали за деревню Бель-Бек, и 30-я батарея оказалась на виду — как на ладони. Вокруг сплошной огневой смерч. Дотронешься до осколка, упавшего рядом, — он горяч, как раскаленная сковорода.

На конце ствола левого орудия разорвался снаряд, образовалась вмятина. Ночью отпилили пораженную часть, зачистили заусеницы и решили, что можно воевать…


Наступил сорок второй год, а враг в город на зимние квартиры так и не пробился. В ледяных окопах гитлеровцы устраивали себе гнезда из награбленных цивильных шмоток. Героический десант на Керчь и Феодосию помог Севастополю.

Кровопролитнейшие бои на время прекратились, наступило относительное затишье. А потом мы получили приказ пройти по реке Каче, где нам знакомо все до последнего бугорка, замаскировать лодку в камышах, дерзким нападением уничтожить фашистов на нашей родной батарее и в казарме.

В шлюпке нас восемнадцать человек, вооруженных винтовками, автоматами, гранатами. Держим курс на север. Вдали нависают бусы трассирующих пуль, все плотнее смыкается непроглядная тьма. В ночи все таинственно и жутко.

Уже который раз сменяем друг друга на веслах. Ладони горят. Шинели задубели, оружие обледенело. Берег пропал, словно гитлеровцы его проглотили. И как назло — никакого ориентира. Ни огонька, ни выстрела — плотный туман и мгла. Ветер ли, волны ли сбили нас с курса. А может, подвел старенький компас. Только выплывает вдруг черная громадина обрыва со стоящей на нем… виселицей. Вот так дело! Видно, узнал противник про диверсию и уже петлю для нас приготовил. Но приказ есть приказ. Гребем вдоль берега, чтобы поскорей проскочить в рукав реки, скрыться в камышовых зарослях. А там уж продадим наши матросские души подороже.

Неожиданно, перекрывая шум прибоя, донесся голос:

— Стой! Кто идет?

У всех у нас даже руки опустились… Если бы ударил в глаза луч прожектора, полоснула пулеметная очередь, мы бы не так были ошеломлены. Значит, пробултыхались по ледяным волнам всю ночь и причалили почти к тому же месту, откуда начали путь.

Командование нашу промашку, впрочем, не осудило. На успех нашей вылазки мало надеялись.

А потом было еще несколько бесплодных вылазок, похожих больше на жесты отчаяния. Позже стали беречь людей. То и дело появлялись новые бойцы, сменяющие погибших, уходили на повышение наши боевые командиры. Ушел от нас и полюбившийся всем лейтенант Ноткин. А через несколько дней он погиб на корректировочном посту на Сапун-горе.

Требовали ремонта наши орудия, выпущенные еще в 1914—1916 годах Обуховским сталелитейным заводом (надписи об этом красовались на телах орудий с торца, над замками). Стволы были так изношены, что снаряды улетали к врагу, мотаясь в воздухе, как подстреленные птицы. Стволы эти требовалось заменить под носом у противника, причем вручную. Сбитый и скособоченный кран валялся на боку между скрученных в бараний рог рельсов. Но без паровоза с платформой запасные стволы не доставить.

Ночью, в полном мраке, убирали рельсы и расщепленные шпалы, засыпали колдобины и воронки. Ночью же по починенному пути приходили платформы со стволами из линкоровского запаса. Новый ствол при помощи тракторов и домкратов скатывали с платформы на подкладки из шпал, демонтаж кое-как производили днем. Это не могло не привлечь внимания фашистских наблюдателей. Возобновились огневые налеты на батарею, не обходилось и без жертв. Но к утру наружные работы прекращались, паровоз уходил за следующими стволами, трактора, домкраты, лаги прятали в укрытие, и никакая разведка не могла заподозрить, что здесь производят столь сложные работы. Тяжелые и опасные.

Продолжали мы трудиться и днем, в башне, закрепляя стволы. Руководили этой работой гражданские специалисты, мастера с морзавода Сечко и Прокуда. И так — шестнадцать суток, без сна и отдыха. Поставили батарею в строй, как медики израненного бойца. Появилась уверенность: теперь есть чем встретить врага!

Когда командующему Черноморским флотом вице-адмиралу Ф. С. Октябрьскому доложили, что стволы уже заменены и 30-я батарея готова к бою, он возмутился: как посмели обманывать самого командующего! В мирное время для этого (при наличии подъемного крана) требовалось два месяца, а тут, под огнем противника, демонтаж — за шестнадцать дней! И действительно — поверить было трудно, так что командующий решил увидеть все собственными глазами.

В канун 24-й годовщины Красной Армии на нашу блокированную северную сторону фашисты сбросили с самолетов тысячи зажигательных пакетов. В это время нам и сообщили о прибытии высоких гостей. Вместе с Ф. С. Октябрьским приехали командующий Приморской армией И. Е. Петров, командующий береговой обороной П. А. Моргунов и дивизионный комиссар Н. М. Кулаков. Для встречи нас построили в главном коридоре крепости, напротив своих башен. Прибывшие медленно прошли вдоль строя, внимательно всматриваясь в наши лица, определяя боевой настрой. Видно, делами нашими и видом остались довольны, речей длинных не говорили, похвалили, поблагодарили и уехали. Командирам за отражение двух штурмов и восстановление орудий — ордена, а нам, рядовым, сержантам и старшинам — по двести рублей. Многие из нас эту денежную награду отдали в фонд обороны.

Итак, батарея в строю. Но без снарядов и зарядов она безжизненна. Из артиллерийских складов, расположенных в Сухарной балке, начали доставлять боезапас на автотранспорте. Из расчета двести снарядов на ствол. А не помешало бы и триста: врагов вокруг густо, и каждый снаряд, особенно шрапнель и картечь, не пропали бы даром.


У нас на виду идут страшные бои за высоту Золотой Пуп, прозванную так за ее наготу. Ни одного зеленого кустика не растет на ней, все уничтожила война. Лишь блестит раскаленный солнцем желтый песок, вздымаемый взрывами. С этой высоты хорошо видна дорога — единственный прямой путь на северную сторону, связывающий нас с городом. Иногда сквозь взрывы снарядов и мин, играя с немецкими артиллеристами в кошки-мышки, прорывается какой-нибудь бесстрашный наш грузовик. Несется на дикой скорости и порой достигает цели.

Но сколько смельчаков погибло на этой дороге!..

Где-то вдали, за Мекензиевыми горами, слышится грозное русское «Ура!». Царица полей пошла в атаку, поднимая спокойно спящих фашистов. Увы, доводилось наблюдать и то, как бесстрашные бойцы, подстегнутые этим старинным русским боевым кличем, попадали под шквальный огонь автоматов. Риск и бездумная отвага губили людей, доставляемых в Севастополь с величайшим трудом…


…Война шла своей кровавой дорогой, но и жизнь текла своим чередом. В распорядок дня мы ввели утреннюю физзарядку. Рано утром высыпали в полосатых тельняшках, как пчелы из улья, на открытое место под бинокли и стереотрубы гитлеровских наблюдателей. Наши спортивные забеги соблазнили, наконец, вражеских артиллеристов, и после одного крепкого обстрела физзарядки прекратились.

Приезжали самодеятельные артисты из соседних подразделений, привозили немыслимые, собственного изготовления музыкальные инструменты. Цимбалы — на щиток, сбитый из нескольких досок, натянута проволока разной толщины. Гильзофон — на доске выстроены в шеренгу отстрелянные гильзы от снарядов разных калибров, по ним колотили палками. Но для слуха, деформированного и измученного бесконечными взрывами, и это — музыка. Как-то днем приехали и московские артисты.

Фронт живет своей особой, таинственно жуткой жизнью. Ослепительные бутоны ракет висят на искривленных от ветра дымных стеблях, освещая пространства мертвенно-ярким светом. Со свистом рыскают трассирующие пули, сумасшедше строчит немецкий пулемет. Куда-то уходит на задание команда, напевая песню: «За правое дело спокойно и смело иди, не боясь ничего!»

С непривычки картина, должно быть, жуткая.

— Как вы здесь не боитесь? — с ужасом спрашивали сгрудившиеся у автобуса московские артистки.

Потом, видя наше спокойствие, взяли себя в руки, выступали отлично. Правда, ни одному из нас увидеть их концерт полностью — с начала и до конца — не удалось. Враг не позволил.


С наступлением весны начали мы обрабатывать осиротевшие совхозные виноградники. Окучивать, обрезать, подвязывать. (Воспользоваться же плодами своего труда не пришлось — все уничтожила война…)

По нескольку раз в день работу прерывал крик дежурного:

— Эй, на винограднике! Полундра-а-а!

И, побросав тяпки, мы стремительно карабкались на гору к орудиям.

Светлело на сердце, когда из-за горизонта показывались наши корабли. Они везли то, чем можно было воевать. Это был праздник. Но противнику-то эти же самые корабли везли гибель. И на пути их вырастали зловещие засады магнитных и контактных мин, подстерегали подводные лодки, торпедные катера, как стаи бешеных собак, наскакивали со всех сторон, кружились бомбардировщики. Но корабли шли и шли, прорывая блокаду. Между гитлеровцами и нашей береговой и полевой артиллерией разыгрывалась адская дуэль.

Наши торпедные катера опутывали корабли дымовой завесой, и те исчезали из глаз неприятеля. Порою же предназначенное для нас заглатывала морская пучина. Частенько галеты, сухари и махорку получали подмоченными.

В самое тяжелое время занимались мы изучением матчасти, проводили короткие собрания-летучки, регулярно выпускали боевые листки, рисовали карикатуры на фашистов. На одном из комсомольских собраний получил я свой комсомольский билет.

Большинству из нас не было и двадцати. И несмотря на то что жили и сражались в кромешном аду, едва наступало затишье, как тут же собирались попеть, послушать гитару, поговорить «за жизнь», посмотреть фотографии в альбомах.

Один раз, проснувшись среди ночи, не стал попусту обозревать потолок, на котором давно уже знал все неровности и трещины, — поднялся, распорол свои штаны от робы по швам, аккуратно вырезал из белой тряпки и вшил в них клинья. Клинья эти считались нарушением формы одежды и доставляли много хлопот коменданту города. Но это в мирное время. А сейчас — какой там комендант! Но и я тоже хорош — в полушаге от смерти пришло в голову украсить свой наряд. Видно, молодость давала о себе знать.

Мы уже знали, что предстоит третье страшное испытание, которое решит нашу судьбу, судьбу Севастополя. Вновь посетило нас высокое начальство, честно сказав, что опять собирается гроза. Батарея уже героически отразила два штурма, надо постараться и в третий раз. Призвали отстаивать родной город до последнего дыхания. А чего призывать — разве мы не понимаем.

Долго смотрели мы на начальство, а оно на нас. Многие видели друг друга в последний раз… Никаких речей. Дороже и удивительнее всяких речей было вот это самое — чувство единой семьи и общей цели.

Рано утром двадцатого мая сорок второго года с суши и с моря, как осы из растревоженного гнезда, поперла немецкая авиация. Открыла стрельбу вражеская артиллерия, и город затянуло дымом.

Не дожидаясь сигнала, заняли мы боевые места. Гитлеровцы находились всего в полутора километрах, порой приближались так, что едва не заглядывали в стволы наших орудий. С КП сообщили: боевая готовность номер два. На улицах страшный грохот. В небе кишели «мессеры». Одна фашистская армада, отбомбившись, все кружила и кружила, выискивая новую цель и деморализуя советских зенитчиков.

Бомбили наши тылы: причалы, склады, хранилища. Железный вопль авиационных моторов, орудийный гром, взрывы — все сливалось в душераздирающий рев. Кипело море от разрывов снарядов.

Мы же отвечали врагу из винтовок и ПТРД, окрещенного из-за крупной мушки «кочергой». Осколки и стаканы зенитных снарядов с визгом мельтешили вокруг, глубоко впивались в асфальт. Комиссар батареи Соловьев, видя наше спокойное бесстрашие, чуть ли не силой загонял каждого под навес. Отсутствие страха для нас не поза, не показушное усилие — просто привычка. Так привыкли не бояться смерти и так устали встречать ее повсюду, что совсем иначе, чем нормальные люди, относились ко многим вещам. Комиссар сердито напоминал: надо избегать напрасных потерь! Нехотя соглашались, скрывались ненадолго в ямы, приготовленные для обороны с суши и покрытые сухим хворостом. Но комиссар находил нас и там, еще пуще сердился, грозил доложить комбату. Напоминание о командире батареи, снискавшем всеобщую любовь и уважение личного состава, заставляло подчиняться. Огорчить нашего командира Георгия Александровича Александера — преступление.

Дымные трассы сбитых самолетов перекрещивались в воздухе, и мы наблюдали, как из советского горящего истребителя вывалился с парашютом летчик. Вокруг него спирально вились два самолета. «Мессер» пытался расстрелять летчика в упор, а наш ловкий «ястребок» отгонял. Парашют спускался все ниже, и «мессер» ретировался, опасаясь огня с земли.

Лишившись на время удовольствия стрелять по вражеским самолетам, иду в башню, сажусь на вращающееся сиденье наводчика, и оптика в двенадцать раз приближает ко мне окружающее пространство. Страшно терзала город авиация. И так будет теперь день за днем: огненный смерч передвигался на передний край. Фашисты не оставляли без внимания даже одиночный винтовочный выстрел, стремясь уничтожить все живое.

Нас предупредили о возможности морских и воздушных десантов противника.


Уже три недели шла подготовка к «страшному испытанию». Пока это только подготовка…

Пятого июня около десяти утра раздался невероятной силы грохот и последовала команда:

— Отбой! Все — вниз!

Комендоры 2-й башни, выскочив, тут же свалились без чувств. С ними творилось невероятное: потеря речи и слуха, обморок, жесточайшая рвота, кровотечение из ушей — как после тяжелой контузии. Срочно отправили пострадавших в медпункт. Стали гадать: что же это за взрыв такой? Авиабомба? Сверхмощный снаряд? Чуть позднее нам сообщили по трансляции, что фашисты применили какое-то новое оружие. Двадцать два удара с интервалами по восемь минут грохнуло по нашей батарее! Каждый сопровождался глухим подземным толчком и неслыханным даже по тем временам громом, от которого вздрагивал весь железобетонный массив. Один чудом не разорвавшийся снаряд мы с комбатом обследовали сразу же после боя. Диаметр его был шестьсот три миллиметра, длина — два с половиной метра, вес — более трех тонн. Противник стрелял из орудия большой мощности.

От взрыва одного такого снаряда рухнула горизонтальная броня, и 2-я башня, так и не сделав ни одного выстрела, вышла из строя. Все наши примитивные оборонительные сооружения: окопы, траншеи, убежища, землянки — перестали существовать. Слава богу, орудия 1-й башни остались целехоньки.

Каждый новый день был похож на предыдущий. Рассвет разрывался сигналом боевой тревоги, который моментально переводился в матросский боевой клич: «Полундра-а-а!». Щелкали магнитные контакты, скрипели транспортеры, перекочевывая снаряды и порох из погребов к орудиям.

— Огонь!..

И вслед за первым залпом нашей 30-й батареи сотни орудийных и минометных стволов открывали ураганный огонь. Дрожала земля, меркнул ясный летний день, взошедшее солнце бурой кляксой проглядывало сквозь пороховую мглу.

В башне дикая жара. Грубая матросская роба липла к телу, пот сплошным потоком заливал глаза. От частого вытирания рукавами робы кожа на лице воспалялась, горела, как в огне.

Настойчиво и требовательно звенел судовой телеграф. Дергались орудийные стволы, выбрасывая тонны смертоносного металла, а бездонная утроба боя вновь и вновь требовала огня и человеческих жертв. Вот от близкого разрыва у амбразуры загорелись на орудиях брезентовые «штаны». Вспыхнула смазка. Башня наполнилась едким дымом. Пожарная тревога!

Быстро задраены намертво броневые двери в погреба, где хранились снаряды и порох. Несемся в преисподнюю взрывов — ликвидировать пожар! А там уже ранен осколком снаряда в шею наш политрук Марков. Шальной осколок влетел к нам в башню. Смертельно ранен в грудь только что вернувшийся после тушения пожара командир первого орудия Кулапин. На рифленой стали застыла алая лужица крови. Смерть протиснулась сквозь толстую броню и нашла свою жертву… Но нет и минуты, чтобы погоревать о погибшем товарище: идет бой. Наша береговая артиллерия уничтожала танки, мотопехоту, поезда, отбивала многочисленные атаки фашистов. Вражеская авиация убиралась восвояси. Заканчивался двадцатичасовой бой. Багровый шар солнца скользил за горизонт, угасала и вечерняя заря. Для многих бойцов — навсегда…

А сколько нам, живым, придется еще увидеть вечерних и утренних зорь, так жестоко испохабленных войной? Сколько еще понадобится труда и крови, чтобы отстоять их первозданную прелесть? Ну да ладно, сейчас не до зорь. Главное — что еще один тяжелый, изнурительный день ушел в историю. Наутро новость: необходимо сдать стрелковое оружие — мы артиллеристы, винтовки во время боя все равно стоят в пирамидах. Командование решило передать их прибывшим безоружным пехотинцам.

Но это же абсурд! Как можно оставить нас без винтовок? Мы все здесь еще со срочной службы. Севастополь для нас — родной. Мы встречали залпами своих орудий первые фашистские колонны, пробивались вместе с морской пехотой, досконально изучили повадки фашистских сухопутных и воздушных вояк. Мы с ходу разберемся в обстановке, сумеем найти применение и стрелковому оружию. А что может новичок? Вздрагивающий от собственного выстрела или тыкающийся носом в землю от свиста снаряда на километровой высоте? Нет, оружие свое не сдадим!

Молча, не сговариваясь, разобрали его из пирамиды и стали в строй. Остались лишь «кочерга» да осиротевшие винтовки тех, кто погиб смертью храбрых. Последнее слово оставалось за комбатом. Но он промолчал. Наверное, держал нашу сторону. И стрелковое оружие осталось при нас.

Сегодня — десятое июня. Фашисты прут со всех сторон, и стрельбу мы ведем от зари до зари. Корректировщики сообщают данные, и снаряды попадают точно в цель. На орудиях клочьями висит пожухлая краска. У нас — как в пекле. За короткую летнюю ночь стволы не успевают остыть, плевок на теле орудия кипит, как на раскаленной печке. Глаза у всех красные и запавшие от бессонницы и перенапряжения. Мы отлично понимаем, что обречены. Но страха не испытываем. Для подкрепления душевных сил командование подбросило нам веселенькое сообщеньице: кораблей нет, эвакуации не будет, защищайтесь!

Да мы на эвакуацию и не рассчитываем.

Вообще о глобальных вещах — о жизни, о смерти, о будущем — думаем минимально. Беспокоят нас больше бытовые военные мелочи. Вот на стволе левого орудия у амбразуры разорвался снаряд. Кольцо дало трещину, ее видно в башне. Значит, ствол потерял прочность. Что же делать? Можно ли стрелять? Ну-ка рискнем! Деды наши, как известно, были неплохими сталеварами. Все равно умирать — так уж лучше с музыкой. Огонь! Вспыхивают сто двадцать восемь килограммов пороха, пятисоткилограммовый снаряд летит по вражью душу.

Ствол выдержал, и мы по-прежнему живем и дышим. Все чаще приходится устранять неисправности и повреждения. Вручную, разумеется. Вращать махину в тысячи тонн. Все меньше остается людей у орудий, все больше растет степень изнурения оставшихся бойцов. Продувка давно не работает. И после каждого выстрела командир башни заглядывает в стволы, проверяет их исправность. Свежа в нашей памяти трагедия, происшедшая у соседей, на 35-й батарее. Там случился преждевременный выстрел, вспыхнул заряд при открытом замке, гигантская сила взрыва своротила башню, погибло сорок три артиллериста…

Проходит еще пара дней, и нам изменяет военное счастье. Саданул по башне крупнокалиберный фашистский снаряд. Срезав клинья, он намертво заклинил башню. К счастью, противник не заметил большущую пробоину.

Темнеет, но нам отдыхать некогда. Надо к утру приготовить башню к бою. Пробоину закрыли брезентом, чтобы свет в башне не привлек внимания врага. Упавшую броню домкратом прижали к неподвижной и прихватили газосваркой. Разыскали большой кусок листовой стали и ночью всей командой притащили к башне. Я и газосварщик, закрытые сверху брезентом, стали лепить заплату, задыхаясь от жары и металлического смрада. Изредка на минуту-другую вылезаем из-под брезента, глотнуть свежего воздуха.

Местность беспрерывно освещается ракетами, фашисты не перестают стрелять из винтовок и пулеметов, но у нас нет времени наблюдать кошмар, творящийся вокруг.

Враг нажимает, защитники пятятся к морю, подходят к деревням Учкуевке, Бартеневке, к нашей Северной Бухте. Иногда в расположение батареи просачиваются автоматчики противника, и мы, собираясь по двое, по трое в истребительные группки, уничтожаем их.

Непосвященному может показаться, что вокруг — дремучая неразбериха. Но это не так. Каждый выполняет свой долг, свои обязанности. Каждый знает боевое расписание и свое боевое место. Все идет как по нотам, без суеты и паники.

Все яростнее наскакивает враг, все ожесточеннее наш отпор. Отступать-то некуда! До моря — рукой подать. Снаряды на исходе, гранат нет, все наши примитивные убежища давно сровняло с землей. Телефонный кабель тянется по траншее глубиной в полколена, которую мы вырыли весной. Я обеспечиваю связь и под непрекращающейся стрельбой мотаюсь туда-сюда, связывая и наращивая концы. К вечеру пятнадцатого июня узнаю, что командный пункт взорван и помощник комбата Окунев погиб. Враг уже на территории батареи. Меньше километра от башен…

Шестнадцатого июня наш громовержец делает последний выстрел. Снаряды и порох кончились. Совсем неуютно становится под бетоном и броней, но бой продолжаем, бьем фашистов из минометов.

Армейская минометная батарея, отлично замаскированная внизу, в винограднике, ведет беглый и точный огонь по наступающим гитлеровцам. Те, кто полностью израсходовал боезапас, но может еще передвигаться, уходят в город. Большинство наших товарищей уже полегло.

Командир артиллерийского полка майор Филипович, сверкая боевыми орденами, удаляется последним, за подрывниками, часто стреляя по врагу из пистолета. С уходом наших побратимов-соседей как будто все вымирает. Не видно и гитлеровцев. Наступает непривычная тишина.

Общими усилиями мы, оставшиеся на батарее бойцы — Быков, Иванцов, Пелевин и я, — вытащили пулемет «М-4» и поставили его у входа в вольтопонизительную станцию. Приготовили несколько брезентовых лент, набитых патронами. Подпустив вражеских солдат, которые опять, уже с танком, двинулись на нас, поближе, Пелевин начинает остервенелую стрельбу и прекращает ее, когда фашистский танк подходит вплотную. Взметнулось пламя, хряснула болванка, стволы искореженного пулемета задрались к небу. Дорого продал свою жизнь еще один мой боевой товарищ, командир зенитной точки Пелевин!..

Экономя последние патроны, я удобней устраиваюсь на ящике у окна и прицельно стреляю. Наступает еще одна темная и беспокойная ночь.

В разных местах вспыхивают и быстро затихают бешеные огневые схватки. Это наши бойцы, не успевшие вовремя отойти, всеми правдами и неправдами, надеясь на последний шанс, пробиваются в Севастополь.

Прорываются единицы, остальные, натыкаясь на сплошное огненное сито у подходов к городу, кое-как, поодиночке возвращаются обратно. Вот тут-то и пытаются выслужиться перед фашистами крымские татары. Пользуясь знанием русского языка, они подзывают бойцов, а потом пытаются связать их, пленить. Ведь за это получат от гитлеровцев награду и благосклонность!

Немцы, натыкаясь на минные поля, продвигаются медленно. И оставленная красноармейцами территория некоторое время остается ничейной. Велико искушение махнуть до бухты, но воинский долг не велит. А командование молчит, ожидая приказа сверху.

Большинство воинов так и остались до конца на своих боевых местах — сражались, гибли и попадали в плен.

Уже и после войны долго беспокоил меня вопрос: почему не приказали нам отходить? Довольно сомнительный ответ получил из книги, написанной генералом П. А. Моргуновым «Героический Севастополь». Во всяком случае, мне так и непонятно, действительно ли был перерублен врагом кабель, а потому и не поступил приказ о переправе войск на южный берег Северной Бухты. Но возможно ли, чтобы забыли про столь важную огневую позицию? Ведь не раз нашу батарею именовали «парадным входом в Севастополь с северной стороны». Видно, просто упустили благоприятный момент, а оставить самостоятельно этот крупный военный объект наш комбат не решился, за что и поплатился жизнью.

Боезапаса для орудий не было совсем. Так же, как и воды. Запас продовольствия ничтожно мал. Но через бухту перемахнули бы как-нибудь своим ходом, без катеров. Однако, повторюсь, момент был упущен, и мы оказались отрезанными от Севастополя.


Каждый час примыкали к нам новые бойцы, собралось уже более пятисот человек. В течение только одной ночи в наше маленькое помещение набилось около сорока бойцов. Радист пытался открытым текстом поговорить с Севастополем, но результатов это не дало никаких. Фашисты перли уже по всем направлениям. Что только не передумали за эту короткую ночь! Какие только фантазии не приходили в наши разгоряченные головы! Стать бы колдуном, оборотнем, превратиться в камень… нет, в крота, прокопать землю до моря, а там оборотиться человеком-амфибией. А лучше всего оказаться вновь могучим богатырем за своим орудийным штурвалом.

Мечты, мечты…

Так сидели мы в своем убежище, не зная, что предпринять. Некоторые не выдерживали, выскакивали наружу и тут же попадали под пулеметный ливень. Для них это был акт отчаяния, близкий к самоубийству.

Но что докажешь своей нелепой гибелью? И как найти выход?

Мысли путались. Погас электрический свет. Прекратилась подача воздуха. Остановились дизели и турбины — перестало биться сердце нашей батареи. Вконец измученные многодневными боями, жаждой, духотой, получившие ранения и контузии, в эту кошмарную ночь мы находились в полубредовом состоянии. Беспощадное утро ясно показало, что кругом — враги, выход наш находится под прицелом нескольких пулеметов.

Мы остались за огненной чертой, по ту сторону фронта. В темноте уничтожаем документы, выводим из строя военное имущество. Цепочкой выходим в неизвестность, к 1-й башне. Там на треногах установлены чужие пулеметы, из-за них выглядывают фашисты, опасаясь нас даже таких: ободранных, измученных, безоружных.

Мысленно прощаемся с батареей. Башня расползлась, осела, потеряла свой грозный вид. На наших глазах вражеские саперы льют под нее из бочек бензин, а потом подрывают. Взрыв, дым, руины…

Среди нас много тяжелораненых. Контузии, легкие ранения не в счет. Трудно найти бойца, не оглушенного взрывом, не задетого осколком. Раненного в ногу Сименихина, не способного даже пошевелиться, вчетвером несем на плащ-палатке. Неожиданно подходит вражеский офицер и говорит по-русски:

— Молодцы! Хорошо воевали!

Что ж, мерси, как говорится, за высокую оценку нашего воинского труда. Вы ощутили его в полную меру.


Медленно тянемся в тыл. На дороге в немыслимых позах лежат убитые. Фашисты и наши, вперемешку. Смерть примирила врагов. Невыносимый трупный запах. Подбегают к нам гитлеровцы, толкают в грудь, в спины автоматами, грозят кулаками, показывают на сложенные в ряд, накрытые брезентом и чуть присыпанные землей трупы своих солдат. Не нравится, значит? Так за каким чертом принесло вас сюда? Мы-то вас не звали!

Бормочем ругательства, а то и повышаем голос. Но напуганные сумасшедшей отвагой чернофлотцев, гитлеровцы даже таких вот нас, плененных, опасаются. Вокруг, на сколько видит глаз, кладбище. Выстроенные в линейку могильные холмики венчают березовые кресты с нацепленными на них касками. На душе становится веселее: не зря погибли наши ребята.

А навстречу сплошным потоком, на машинах и лошадях, колоннами и небольшими группами, движутся вражьи войска на Севастополь, затянутый сплошной тучей дыма и пыли. Там развернулась жесточайшая битва. Разбившись на небольшие кучки, мы идем почти без конвоя. Эх, дойти бы до чащобы и скрыться!.. Но так продолжается недолго, и вскоре нас подгоняют к большой группе пленных. С трудом узнаем своих, батарейцев, — так сильно они изменились. Узнаем ужасные подробности о последних минутах наших друзей. У одного из артиллеристов оторвало нижнюю челюсть и язык повис без опоры. Другие, подброшенные взрывом, навечно впечатаны в бетонную стену. Раненых фашисты облили бензином…

Узнаем еще об одной страшной и героической трагедии. Наш старшина Дмитриев задраился в погребах 2-й башни, где оставались несколько пеналов пороха и «адские машины», и взорвал себя, ткнув зажженную спичку в сердцевину взрывателя…

Долго бредем, как усталое, отощавшее стадо, и наконец — остановка. Посреди голого, без единой травинки пыльного поля восседают за столом писаря с бумагами. Начинается заполнение анкет. Фамилию и имя называю — это не военная тайна. А вот звание, воинская часть и должность — другое дело. Говорю: санитар из 25-й дивизии. Записывающий удивленно проводит пальцем по списку сверху вниз.

— Выходит, все вы санитары? Кто же стрелял из орудий?

Людей сортируют по национальностям. У каждого свой загон. Стараются исподволь выведать нужные им данные, особо интересуются людьми из 30-й батареи. Допытываются, где комбат Александер. Мое вранье насчет санитара отметают. Почему-то уверены, что я — артиллерист как раз из той самой 30-й.

К вечеру получаем первый обед — вонючий суп из мякины, черное, как деготь, и горькое, как плен, кофе. Ни у кого из нас, матросов, чудом оставшихся в живых, нет ни котелка, ни фляжки, ни ложки. Едим, как придется. Ночь встречаем вповалку, в жаркой пыли, накрывшись небом…

Новый день приносит новую канитель. Переклички, пересчеты, и снова идем пешком — до Бахчисарая, смешав все национальности. Отнюдь не цветами встречает нас местное татарское население.

— Повесить, повесить их! — кричат, показывая на нас и грозя кулаками.

Жара неимоверная. Печет, очень печет знойное солнце Крыма. В Бахчисарае кое-как затолкали нас в товарные вагоны. Высадили в Симферополе и через широкие ворота загнали в узкий мир, ограниченный колючей проволокой. Тут снова начались поиски комиссаров и командиров. Прицепились и ко мне:

— Ты из тридцатой! Где комбат Александер?

Кто-то из допрашивавших знал комбата в лицо, тщательно прочесывалась каждая партия пленных. Но Александера среди них не было.

Время летело, как в страшном сне, когда задыхаешься от боли и собственного бессилия. Допросы, угрозы, побои. Попытки бежать, истязания, расстрелы. То и дело бросались мы на фашистов… с кулаками — не осознали еще до конца свое новое положение. И опять нас гнали и везли куда-то.

В пути вспоминали с ребятами своего чудесного комбата Георгия Александровича Александера. Будучи под его началом, мы «делали с него жизнь».

После войны, встретившись с вдовой командира батареи Александрой Алексеевной, не уставали слушать про то, каким он был в семье, вообще в мирной жизни. Об артиллерии Георгий Александрович мечтал с детства. И если существует призвание врача или летчика, то должно существовать и призвание истинного артиллериста. Любовь к своему делу поглощала Александера целиком, дома в любую свободную минуту занимался он математическими расчетами, работал над усовершенствованием системы артиллерийской стрельбы, писал книгу о крупнокалиберной артиллерии.

Но мы знали его не только таким. Командир любил спорт, сам участвовал в товарищеских встречах по футболу, был заядлым шахматистом. Сам завзятый книгочей, специально интересовался в библиотеке, что читают его моряки. Был очень музыкальным, праздник для нас не праздник, если не заводил комбат свою любимую:

Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молнии сверкали…

Никогда не встречал я человека столь обаятельного, благородного, умеющего с такой необыкновенной заразительностью смеяться. В трудные дни осени сорок первого за сотни километров от осажденного Севастополя, в Москве, во время воздушной тревоги, в глубинах станции метро «Курская» родился у Александера сын Николай. Но не суждено было увидеться отцу и сыну…

От Херсона до Николаева гнали нас пешими. Картина встречи пленных была здесь совершенно иной. Прослышав о матросах из Севастополя, стекались к дороге старые и молодые женщины из ближних и дальних сел, с палочками, с котомками за спиной, чтобы хоть мельком увидеть своих людей. Не скрывая слез, спрашивали, не встречали ли, не видели ли в последние дни их близких в блокированном городе. Бросали нам хлеб, картошку, недозрелые яблоки.

Мы же идем молча, опустив глаза, — не хотим, чтобы милые наши женщины подвергали себя опасности из-за нас. Конвоиры отгоняют их в сторону, травят овчарками. Указывая в нашу сторону, пугают женщин:

— Матросен! Севастополь! Бандитен!

Стрельба, визг, лай, крики, проклятья…


Бредем через населенные пункты, во всей красе видим плоды «нового порядка». Памятники взорваны, школы, больницы, жилые дома сожжены. Скот угнан или уничтожен.

Навстречу нам по дорогам Украины прет злая фашистская сила. Танки, бронетранспортеры, мотоциклы. Тягачи волокут орудия всех калибров — некоторые какой-то загадочной конфигурации. Минометы, пулеметы… Все на славу отлито, отковано, выточено на заводах многих стран Европы. Идет разноязыкая разнузданная орда. Немцы, австрийцы, итальянцы, испанцы. С довольными физиономиями, развевающимися по ветру чубами, засученными рукавами. Поднимаясь в кузовах автомобилей, щелкают затворами фотоаппаратов.

— Иван! Топ-топ! Улю-лю!

А иванов ведут под конвоем. Кусаем губы от беспомощности. Лучше, наверное, все-таки погибнуть. Но ведь это — проще всего. Лишь мотнись в сторону, и будешь изрешечен пулями или растерзан собаками.

Нет, надо жить и бороться!

Неделя сменяет неделю, а мы — то за колючей проволокой, то в вагонах. Проехали мимо разрушенной Одессы, мимо Тирасполя и многих других городов Бессарабии.

В лагере одного из таких вот приднестровских, похожих друг на друга городков нас рассортировали. И в качестве рабской силы отправили в разные страны. На мою долю выпало заменить собой угнанных фашистами в свои армии румынских батраков. Не успел оглянуться, как оказался в местечке Путно. И снова ведут под конвоем, теперь уже по чужой, незнакомой стране, все дальше от Родины. Простые крестьяне рассматривают нас, чужестранцев, с любопытством, богачи злобно грозят палками.

В годы войны фашистская пропаганда в румынском королевстве работала на полную катушку. Чтобы посеять непримиримую вражду между славянами, говорили и писали о русских черт знает что. Ну, чуть ли мы не людоеды. Богачей же (кулачество румынское) пугали главным образом колхозами. Те серьезно видели в них свою погибель. Очень боялись, что в случае победы русских над гитлеровцами в Румынии простолюдины установят свою власть, создадут республику, наведут свои порядки. Что же касается бедных крестьян, то мне их довелось хорошо узнать за долгие месяцы плена. Зла они к нам не питали, были крайне забиты, невежественны, страшно боялись хозяев и попов. И понимали, что всем нам довелось хлебнуть лиха…

Первые мои хозяева были духовного звания. Под густой шелковицей, в саду, за длинным дощатым столом произошла наша первая беседа: кто я, откуда? Тут скрываться не к чему. Честно сказал, что матрос-артиллерист, защитник Севастополя. Они про Севастополь и героизм его защитников слышали и посмотрели на русского Ивана Федина с интересом.

У попа собралась уже целая многонациональная батрачья команда из пленных. Еду на всех готовил бывший армейский повар Серафим Простов. Татарин Ахмет был конюхом и кучером. Подкреплялись тут же, в саду, вареной мамалыгой, аккуратно разрезанной ниткой на порции.

Перед каждым принятием пищи матушка выстраивала нас на молитву и всерьез удивлялась, как это все мы, простые парни из крестьянских семей, оказались совершенно «неграмотными». За это она на чем свет ругала большевиков. Крепко перепадало и нам, отступникам.

Матушка была редкой жадиной и все время смотрела, чтобы мы не скормили скотине или сами не съели лишнего. Чуть что — начинался истеричный крик:

— Эй, Иван, это наше, не общее! Здесь тебе не колхоз!

Но ее жадность и бесконечная ругань не «вдохновляли» нас толком работать на чужом подворье, умножать эксплуататорски нажитые богатства.

Уже через месяц все мы жестоко страдали от «мамалыжной болезни». Мамалыга была единственной едой как для пленных, так и для румынских батраков. О хлебе, пусть черством и горьком, мы и мечтать не могли.

Смешно было наблюдать, как едят батраки мамалыгу с брынзой или рыбой. Отвалит кусок размером в локоть, положит на край крохотный кусочек брынзы и ест вприглядку. Доест до брынзы, положит ее в торбу и — до следующего раза. И так целую неделю.

Мамалыжная болезнь напоминает водянку. Человек пухнет на глазах, отекает, как будто его накачивают водой. Нельзя пошевелить ни рукой, ни ногой. Ни вздохнуть свободно, ни повернуться. Бывали и смертельные исходы. А лечение одно — прекратить есть эту проклятую мамалыгу и в течение хотя бы недели питаться получше, и обязательно хлебом. Да только дальше мечты о таком лечении дело не шло…

Вскоре всех нас, кто мог ходить, отдали напрокат соседу-помещику, который торговал вином с многими странами и на своих гигантских плантациях винограда нуждался в дармовой рабочей силе. Поселили нас в сарае с земляным полом вместе с огромной стаей собак, таких же голодных и бесприютных. Потому-то, наверное, мы скоро подружились с ними, и они из злобных стражей стали нашими постоянными спутниками и товарищами.

Мы уже установили интересную закономерность: чем богаче хозяин, тем хуже и голоднее у него живется. И животным — тоже. Те же собаки отощали так, что на уборке слив мы легко приучили их питаться этими плодами. Голод не тетка…

Несмотря на то, что жизнь у винодела была еще более голодной и неприютной, я радовался перемене места. Отсюда, из огромного сада, простиравшегося до подножия Карпат, от помещика, занятого своими торговыми сделками, убежать легче, чем от попа, державшего нас в крепко-накрепко запертом дворе. Однажды ночью тихонько ушли втроем: одессит Рында, наш повар Серафим Простов, родом из-под Нальчика, да я. Сопровождал нас верный собачий эскорт.

Полями, хоронясь от чужих взглядов, добрались до быстрой реки Серет. Плавать спутники мои не умели. Пришлось бродить по берегу в поисках брода. Но, увы, не нашли. Договорились: первым с тремя парами ботинок переплываю я, потом возвращаюсь за своими товарищами и оставшимся имуществом. Ребята побоялись оставаться одни, кое-как поплыли за мной следом, стали захлебываться. Пока с моей помощью выбирались, едва не утонули все втроем и потеряли ботинки. Это уж совсем ни к чему. Рек впереди еще много, того и гляди к концу пути останемся в чем мать родила. А ведь скоро осень…

Идем крадучись, как воры на ярмарке. Языка не знаем. Но населенных пунктов все равно не миновать. Схватили нас в ближайшей деревне, повели на жандармский пост. Там заковали в кандалы и с веселым охранником отправили в город Интепеденцу, недалеко от Бухареста. По дороге я пытался сбежать, бросив конвоиру в глаза горсть песку, но разве убежишь закованным…

Отсчитали нам по двадцать пять горячих плетками и — в карцер. А там, в карцерах этих, или в «инкисорах» — ямах, обложенных саманным кирпичом и опутанных рядами колючей проволоки, брата нашего видимо-невидимо! Приближавшаяся зима выкуривала всех сбежавших из лесов и с гор. Истрепаны все донельзя, кое-кто почти гол совершенно.

Рассиживаться по карцерам нам долго не дали: урожай-то боярский собирать надо. Выстроили нас, как на аукционе негров, и идут хозяева вдоль строя, смотрят: кто хоть на что-нибудь годен?..

Вместе с девятью товарищами попал я к полковнику с русской фамилией Галин. Держал он нас в ежовых рукавицах. Кормили, конечно, впроголодь.

Помню, поздними вечерами наладились мы русские песни петь — боевые и лирические. Петь нам не смогли запретить ни тычки, ни угрозы. Далеко окрест разносились наши голоса. Порой приходили послушать и соседки-крестьянки. Румыны — народ музыкальный, толк в песнях понимают. Чувствовали, видно, что песня для нас — единственная возможность выплеснуть свою боль, тоску по Родине, ненависть к рабству.

Но вот собрали урожай, и нас, как старую, больную скотину, палками погнали в лагерь за колючую проволоку. В казармах холод лютый. Люди коченеют. Многие умирают от простуды, голода, дизентерии. В этом лагере видел я, в первый и последний раз в жизни, как взвешивают… дрова. Помню еще с детства, как дед мой Петр Иванович приговаривал: «Вот придет время, будет лесок на весок». Не предполагал, что внук его на себе испытает этот «весок»…


Но радость и горе в жизни часто переплетаются. Пришла радость к нам, пришла беда к фашистам. Расколошматили гитлеровское воинство под Сталинградом! В лагере объявили трехдневный траур. Все военнопленные обязывались присутствовать на молебне по «убиенным на Восточном фронте». Наивно было предполагать, что весть о гибели злейших наших врагов, которых мы сами уничтожали десятками и сотнями, вызовет у нас слезы. Для них — молебен и слезы, для нас — счастье…

На молебен пытаются выгнать из казарм кулаками и прикладами. Но не тут-то было. Кто спрятался под нарами, кто — в лазарете, в уборной, а кто, откровенно издеваясь над охранниками, сидит без ботинок. А на улице мерзнет поп со свитой, втянув голову в плечи, опасаясь, что из толпы вылетит кирпич.

Кое-как собрали пленных, но как только началась молитва, со всех сторон понеслась отборная матросская ругань:

— Ты за кого молишься, кому, поп, продался?

— Они детей наших живьем сжигают, а ты…

— Родину за кусок мамалыги продаешь!..

В общем, молебна не получилось.

Больно было смотреть на товарищей: ходят как тени, прозрачные от голода, одетые в рванье. А ведь порой хороших работников из пленных хозяева оставляли у себя на всю зиму, до новых полевых работ. Только трудись до седьмого пота, молись исправно да смотри благодетелям в рот. И с голоду не пропадешь. Но это все не про нас, непокорных, гордых, несгибаемых солдат, предпочитающих смерть измене и унижениям. Начальник лагеря, видя, как тают люди, требовал, чтобы на каждого умершего русского аккуратно составлялась документация.

— Как я отчитаюсь, когда они сюда придут! — вопил он.

Лежа на грязных нарах, ледяными бесконечными ночами задумывались мы над воинской судьбой и воинским счастьем, которые были милостивы к одним, безжалостны и несправедливы к другим. Нередко задумываюсь я над этим и сейчас, спустя более четырех десятков лет после войны. Кто мог предсказать, как сложится твоя фронтовая жизнь? Случалось, погибали, пройдя через страшный огненный вихрь войны, где-то за тысячу километров от Родины, на чужой земле, в незнакомой стране. Иной же, тоже не кланяясь пулям, доходил до Берлина и Вены без единой царапины. Бывало, что погибал смелый, выживал трус. Случалось, что струсивший, отступивший не переживал свой первый бой…

И все-таки по своему немалому военному опыту могу сказать: нет ничего хуже, обиднее, унизительнее плена. Здесь нужны особые силы и убежденность, чтобы выжить, бороться, не покориться. Много легче в единое мгновение принять смерть от пули. Но, избежав гибели в труднейших и кровопролитнейших боях, мы обязаны были выжить. Непременно выжить! Мы видели, что война затяжная, и считали себя находящимися в резерве. Тем более, что мы злы на фашистов как черти, да и за битого двух небитых дают. Придут наши войска, а это даже здесь, в Румынии, не вызывает сомнений, и мы займем свои боевые места. Войны-то хватит на всех…

Только эти мысли да желание увидеть Родину удерживали нас от того, чтобы не броситься на конвой, не совершить безумного, нелепого поступка.


Рядом с лагерем, прямо за колючей проволокой, проходит железная дорога. Весной по ней мчались эшелоны с возвращающимися домой итальянскими «победителями». Румынское командование распорядилось, чтобы мы, пленные, носили их милым союзничкам черный кофе в термосах прямо к вагонам. Так сказать, последний джентльменский жест по отношению к «братьям по оружию». Интересно наблюдать за этими братьями, битком набитыми в вагоны. Едет деморализованная, распущенная, безоружная армия, но лица у всех радостные, довольные. Еще бы — домой, подальше от войны и смерти!

На наши подначки (что, мол, навоевались досыта?) разражаются хохотом и поднимают вверх большой палец. На губных гармошках наяривают «Катюшу» и «Синий платочек». Машут руками, зовут с собой. Румыны сердятся, для них война еще не кончена. Но по отношению к нам есть перемены — значит, в курсе событий на фронте. Кроме осточертевшей мамалыги в нашем рационе появляется суп брандахлыст и даже — хлеб! Но только притормозилось где-то наступление советских войск — и вновь начинают давать баланду из тухлой капусты.

Наступила весна. Снова мы нарасхват.

— Гай, гай! — вопят жандармы, подталкивая нас прикладами к большому богатому двору, заросшему пахучей акацией, с домом, аккуратно покрытым черепицей. Это новое хозяйство Марии Хозок, где нам, пленникам, предстоит работать. Выходит хмурый мужик с винтовкой за плечами. Управляющий, похоже. Что ж, и отсюда убежим…

Нигде не заставляли нас так много работать, как здесь: сажали картошку, арбузы, кукурузу, лепили саманный кирпич, выкладывали из него стены. Строили погреб. Ухаживали за скотиной. И нигде так, как здесь, мы еще не саботировали. Управляющий-администратор Иванчуль повсюду ходил за нами с заряженной винтовкой. Но это не помогало. Начинали, к примеру, окучивать картошку — потихоньку рубили ветку у основания, потом засыпали, чтобы не упала. Через несколько дней половина плантации увядала. Так же прореживали арбузы и кукурузу, хотя управляющий глаз с нас не спускал.

Где-то через месяц мы с молодым офицером-артиллеристом по фамилии Журавель тихо-мирно-осторожно покинули столь «гостеприимный» хутор. Очень страдали от голода, и как ни противно было, а подворовывали съестное по дороге у богатых румын. И в этом побеге не повезло. Нас не только схватили, но меня еще и ранили в левую руку ниже локтя. Кое-как перевязал сельский фельдшер, и погнали нас в новый лагерь.

Было что-то неправдоподобное в той нашей «пленной» жизни. Лагеря, побеги, новые хозяева, опять побеги, побои, карцеры, лагеря. Во время одного из побегов (ушли вместе с военфельдшером Антонцем) чуть-чуть не погибли от… жажды. Жара стояла страшная. Днем отлеживались в кукурузе, а ночью пробирались к границе. За несколько суток так и не наткнулись ни на один колодец. Жажда была звериная. Уже не чувствовали укусов комаров и блох, изобиловавших в посадках. Слизывали росу с кукурузных листьев, жевали стебли. Напарник мой падал в обморок, с трудом приходил в себя. А воды все нет. В одну из ночей к тому же напала на нас стая голодных бродячих собак. Еле спаслись.

Чудом добрались до Днестра. Но переплыть его сил уже не было. И снова — жандармерия, лагерь, побои, колючая проволока…

Предпоследний наш побег со старым и проверенным уже другом Афанасием Журавлем едва не окончился трагически. Убегать мы уже научились. Но тут перестарались. Украли в лагере страшный, бандитский по виду нож. Обманули дважды конвойных. Такое поведение требовало публичного наказания. И начальство лагеря придумало казнь: всыпать нам максимальное количество плетей — сколько сдюжим, в присутствии всех других военнопленных. Мне выпало быть первым.

Два дюжих солдата взобрались мне на шею и ноги. Двое других сняли поясные ремни с пряжками. И началась «забава». После десяти ударов мне удалось вывернуться, подхватить штаны и на глазах остолбеневших начальников дать деру. Удивление было настолько велико, что когда поймали, то ни меня, ни Афанасия больше пороть не стали, а направили закованными по рукам и ногам в город Галац в военный суд. Там как отпетых преступников приговорили к году каторжных работ, что было почище лагеря. Долгое время не расковывали, и мы в середине двадцатого века гремели кандалами, как какие-нибудь средневековые злодеи или узники Петропавловского равелина… Самое страшное в тюрьме было (даже для нас, привычных к немыслимому, отвыкших напрочь от нормальной жизни) обилие клопов и вшей. Летом мы ходили почти голыми, так что зверью этому не за что было уцепиться, а вот зимой — беда. Баней нас баловали максимум раз в два месяца.

А с какой жадностью ловили вести с фронта! Эхо наших побед докатывалось уже до Румынии. Стали перебрасывать военнопленных с одного места на другое. Зашевелились и союзники. Военные объекты и железнодорожные узлы начали подвергаться методичному разрушению. Только богатые нефтяные промыслы в районе Плоешти ни американцы, ни англичане не трогали.

…Крохотный паровозик тащит нас куда-то в горы. Едем взбудораженные недавними событиями в Будешти, где несколько тысяч военнопленных подняли настоящий бунт, отказавшись от приема пищи. В этот день, как всегда, выволокли на площадь два котла с бледной вареной капустой, за километр распространявший дикую вонь, и затхлой фасолью, залитой жижей, похожей на деготь. Каждому положен черпак такого пойла плюс порция засохшей мамалыги. У нас по поводу этого рациона сложились шутливые стишки:

Капустой пахнет за версту —
Спеши вперед, не стой в хвосту.
А затхлою фасолью прет —
Стой сзади, не спеши вперед.

Но, как известно, даже юмор имеет свой предел. Кончился он вместе с нашим терпением. И вот после традиционного «осмотра» дежурным офицером и военврачом этой «чудной» пищи разрешили подходить к котлам. Однако никто из нас, выстроившихся ровными рядами, посуду не подал. Напрасно жандармы направляли на нас пулеметы. Мы стояли непреклонно. Бояться пуль не привыкли. Пришлось начальству оцепить лагерь солдатами и начать переговоры.

Прежде всего мы потребовали освободить из карцера наших зверски избитых товарищей и оказать им медицинскую помощь, прекратить телесные наказания, улучшить питание. Начальство заколебалось. Привели на площадь окровавленных пленных. Спросили, что толкнуло их на побег. Ребята ответили коротко и ясно: Родина зовет. На это весь строй ответил громкими криками:

— Хотим на Родину! Долой фашистов и их прислужников!

Командование лагеря пообещало требования наши непременно исполнить, избиения прекратить, и «жизнь» стала входить в свою колею.

— Пока ноги несут, будем бегать, — выразил наше общее мнение мой дружок лейтенант Журавель…

В первый же вечер в душном вагоне придумали план побега. Прорезали перочинным ножом тесовую обшивку двери, убрали стружку, отвлекая, как могли, охрану. Замаскировали проем старым одеялом. С нетерпением дождались ночи. По условному сигналу обрезки досок выбили, и в вагон хлынул свежий воздух, принеся с собой ароматы полей и пробудив жажду свободы.

Первым исчез в темноте политрук Бледнов, за ним выбрался я и застыл на подножке, выбирая момент для прыжка. Мальчишкой мне не раз приходилось прыгать с товарняков, так что знаю: чтобы сохранить голову, надо наклониться вперед по ходу поезда, а в момент прикосновения к земле сделать рывок вперед и в сторону.

Плохо слушались босые ноги. Небо всей своей сияющей громадой дернулось вправо и погасло…

Первое, что отметило возвратившееся сознание, были красные огоньки удалявшегося поезда. Затем мысль: «Где Журавель? Он же прыгал сразу за мной». Но ожидание и поиски оказались напрасными. Мы не встретились. Куда пропал дорогой и незаменимый друг, отважный, умеющий перебороть любые превратности судьбы человек? Прошло уже более четырех десятилетий, а я все тоскую о нем…


Потом все было привычно. Прятался от людских глаз, пробирался, как отверженный, ночью, босой, холодный и голодный. Спал на голой земле. Однажды в течение трех дней шел под проливным дождем, боясь остановиться хоть на минуту. Слышал где-то, что спасение в ливень можно найти только под кроной ольхи, особо расположенная листва которой образует надежное укрытие. Нашел ольху, спрятался, заснул, а проснулся в глубокой луже. И снова в путь.

В одном месте забрался в копну сена, но почувствовал, что за мной кто-то следит. Вот из-за медного ствола сосны высунулась грязно-зеленая немецкая пилотка, мелькнули кусок лба и один глаз. Неужели дезертир-немец? Но родная речь рассеяла сомнения. С большим трудом узнал бежавшего с нами политрука Бледнова — так здорово, до неузнаваемости изменился он за эти дни. Нос заострился, лицо посинело, кожа на теле стала гофрированной, как трубка противогаза. Гнилая лагерная одежда размокла и совершенно расползлась.

Теперь мы шли вместе. К счастью, родился и вырос я в лесу. Он для меня — как дом родной. Научились ладить с домашней живностью. Иногда прикорнешь на поляне, где остановилось стадо, подойдет к тебе любопытная корова, дыхнет парным молоком, а то и приляжет рядом. Коснешься спиной — печка! От долгого хождения по ночам глаза стали видеть как у кошки. Кажется, полностью слились с природой. Пьем из лужи или пруда, питаемся кореньями и цветками, а то на ходу выдернем куст едва взошедшей картошки.

Одежда на нас — срам один. Единственное сокровище, спасающее от холодных зорь, дождей и комаров, — кем-то из румынских солдат оброненное и нами подобранное старое шерстяное одеяло. Брели так, пока не потеряли ощущение реального. В полубредовом состоянии зашли в деревню Бобени и оказались в толпе гуляющей молодежи. Сил убежать уже не было. К нам подошел крестьянин, пригласил зайти во двор, поинтересовался, кто мы такие и каким ветром занесло нас в их деревню. Что-то внутри дрогнуло, захотелось поверить в доброжелательность этих простых людей, живущих среди прекрасной природы. Признались, что мы военнопленные, рассказали о том, как воевали. Я оказался в центре внимания: ведь Севастополь, благодаря своей стойкости, прогремел на весь мир. А тут представилась возможность увидеть живым одного из его защитников, о которых передают по деревням легенды.

Под густыми вишнями симпатичная молчаливая хозяйка приготовила ужин, показавшийся нам царским. Хозяин принес бритвенный прибор, и мы попытались снять многодневную щетину. Этот вечер был для нас как глоток свежего воздуха. Поверилось в то, что простые люди всегда смогут понять друг друга, что им равно ненавистна война.

Узнали мы и о совершившемся в Румынии государственном перевороте, о том, что фашистский прихвостень Антонеску арестован, Румыния вышла из войны на стороне Германии.

И снова мы в пути — во что бы то ни стало добраться до своих! Настроение приподнятое. Уже слышим артиллерийскую канонаду наших, советских орудий. Музыка, а не канонада!..


На дорогах появились указатели на родном языке. Значит, мы уже находимся в расположении своих войск. В Будешти собралась масса военнопленных. Многие боятся таинственного особого отдела, «со всей строгостью» относящегося к пленным. А вскоре и я предстал перед офицером этого отдела. Подробно отвечал на вопросы — комсомолец ли, где попал в плен, сколько раз бежал. Ничего, все обошлось. Говорят, было указание считать защитников Севастополя бойцами действующей армии даже в тот период, когда они находились в плену. Не знаю, так ли это, но уже через несколько дней я сменил свои каторжные шмотки на старенькую красноармейскую форму. Поскорее бы закончились формальности и — на фронт!

Наконец наша разномастная и разнокалиберная публика вышла под командованием старшины за ворота. Шли двое суток, ночуя где придется, и прибыли в запасный полк. Там оказались строгие и требовательные командиры, видимо, решившие, что мы напрочь позабыли всю армейскую науку. Они заставляли нас заново изучать текст военной присяги, многие статьи уставов, маршировать, выполнять строевые приемы. Только после этого выдали погоны.

Появились «вербовщики» из разных поредевших в боях воинских частей.

— Эй, пехота, ко мне!

— Танкисты!

— Пулеметчики!

И уходят бойцы, чтобы занять места погибших.

Артиллеристов не зовут, я — «безработный», а фронт все дальше. Вдруг не догоним!

Но приехали и за нами, пушкарями, и попал я в 1-ю батарею 301-го Полтавского противотанкового артиллерийского дважды Краснознаменного, ордена Богдана Хмельницкого полка 2-го Украинского фронта. В славном послужном списке этой части — бои за Сталинград, битва на Курской дуге, участие в разгроме ясско-кишеневской вражеской группировки.

Командир батареи расспросил нас, кто где воевал, и распределил по орудийным расчетам. Были у меня еще две специальности — разведка и связь. Взвалил на спину стереотрубу, прихватил катушку с проводом, карабин, лопату, патроны, гранаты и пошел на НП месить грязь. Беги, ищи обрыв провода, действуй!

Полк наш мотается по фронтовым дорогам сутками, без остановок. Спешим за отступающими «завоевателями». Частенько происходят стычки с недобитыми фашистскими вояками, но теперь они уже не те — откровенно разбегаются при первом же выстреле. Иногда на марше попадаем под свинцовый ливень авиационных пулеметов и, если не сопровождают нас зенитчики, хватаем раненых и спасаемся, кто где может.

В новую, вернее, старую свою фронтовую жизнь вошел я на удивление легко и просто. Видимо, по молодости лет не успел подорвать себе в плену нервную систему и утратить надежды на лучшее будущее.

Минуя или преодолевая заминированные дороги, въезжаем в Венгрию. Кругом лежат вывороченные пограничные столбы, таможни заброшены, ветер гоняет какие-то бумаги. Но познакомиться с мадьярами, мрачно хмурившимися при нашем появлении, не удалось. Полк повернули в Чехословакию. И снова — пограничные столбы уже другой страны. Здесь нас встречают как родных. Женщины в праздничных нарядах хлопочут, раздавая угощения. Широченные юбки колоколом обвивают тонкий стан; говорят, на одну юбку идет около пятнадцати метров ситца.

Но у чехословаков гостим недолго. Цель полка — идти на Будапешт. И снова мы на территории Венгрии, снова ежедневные стычки с танками, пехотой, кавалерией. Ураганом, налетает авиация. Ночью вручную подтаскиваем пушки на огневые позиции. Тащим пуды грязи на ботинках. Обмотки склеились грязью и стали, как бетонные. Полы шинелей сожжены, на спине и груди дыры, коленки и локти голые. По колено в земляной жиже топает царица полей — пехота. Спят, сидя верхом на лошадях, конники, лишь на немногих из них нарядные кубанки.

Батарея наша одета кто во что горазд. Где-то раздобыли белые вышитые рубахи, многие во френчах и маскхалатах. Комбат возмущается:

— Что за оперетта?!

Приказано снять все это барахло, но и голым ходить тоже неудобно. Никакой одежды, кроме брошенной убегающими гитлеровцами да всюду раскиданных женских нарядов, практически нет. Здесь раздолье женскому полу, но единственная наша девушка санитарка Лида носит строгую военную форму. А на чужое тряпье и смотреть не хочет.

В общем — песня старая: отстали тылы безнадежно…


В ноябре сорок четвертого года остановились на отдых, чтобы, наконец, помыться и переодеться в зимнее обмундирование. Это в местечке Сантманторкато, в Венгрии. В уютном просторном домике нас, группу бойцов, недружелюбно встретили пятеро перепуганных женщин с лицами, густо вымазанными сажей, замотанных в черные грубые платки. Мы сразу смекнули: красавицы. Старухи так специально гримироваться не будут. И решили: на артисток этих — ноль внимания. Каждый занялся делом. Я остался дежурить у телефона, привязав трубку к уху, чтобы руки были свободными. Взялся за перо, чтобы, по возможности, восстановить в памяти и зафиксировать на бумаге некоторые эпизоды последних боев за Севастополь и всей последующей горькой жизни своей.

После избавления от плена в душе поселилась уверенность, что теперь не погибну. А заглянул в свое недавнее прошлое — и стало жутко: неужели все это было со мной?! С конца сорок первого потеряна связь с родными. Как-то там старушка-мать, жива ли? Мне во многом было легче, чем старшим товарищам, — дома не ждали жена или невеста, никого еще не успел полюбить.

К обеду пришли наши связисты Мельников и Скотников. И решили мы пригласить хозяек. Объяснились кое-как жестами. Они пришли, строгие и молчаливые, неумело скрывая свой страх перед русскими «дикарями», готовые в любой момент дать нам достойный отпор. Но делать этого не пришлось. После вкусного обеда мы расположились спать прямо на полу, чтобы не беспокоить хозяек и их гостью, беглянку из Будапешта студентку Лизу.

А утром ждал нас приятный сюрприз: женщины смыли сажу, переоделись, причесались и оказались действительно красавицами. Вечером за ужином собрались мы уже как одна семья. Одарили изголодавшихся девушек своими продуктами, и пошли расспросы, разговоры: как там у нас, как у них? От войны они здорово настрадались, фашистов боялись как огня. Потому-то и задумали этот номер с переодеванием и гримировкой.

Лиза раскинула карты, задумав предсказать нам будущее. Увидела там и радостное, и печальное. Пожары, свадьбы, похороны, разлуки. Доставшаяся мне карта предвещала похоронное шествие. Для меня смерть была делом привычным и могла явиться ежеминутно, а вот Лиза испугалась и внезапно задала ревака по едва знакомому русскому парню из далекой, утопающей в лесах и снегах Жиздры.

Мои товарищи недоуменно переглянулись: уж не влюбилась ли она в тебя, Иван? Но разве есть у солдата право на любовь или даже на мимолетную симпатию? Ведь уже завтра, может, сию минуту вновь предстоит завертеться в огненном вихре войны…


Чем ближе к Будапешту, тем яростнее сопротивление врага, тем больше препятствий на дорогах. На колонну ураганом набрасываются «мессеры». Зенитчикам прятаться не положено, с места, где остановились, наводят они свои автоматические пушки и ведут огонь по вражеским самолетам. На обочине лежит наш боец, разрубленный пулеметной очередью надвое. Дорогу нашей колонне преграждает танк — тридцатьчетверка. Артиллеристы стучат по броне:

— Эй, ребята! Живо убирайте свой драндулет! Видите — спешим!

Из люка показывается чумазый и понурый танкист, объясняет, что у них беда: вражеский снаряд пробил башню, погиб командир батальона, капитан. Замечаем пробоину и прикусываем языки. Да, великое множество бед навалилось на нас. Скольких людей потеряли! Вечная слава тебе, капитан!

Хочется сохранить в памяти свежий могильный холмик у дороги…

А через пару километров видим еще один холмик, побольше. Здесь похоронены наши разведчики. Двенадцать человек. Постояли, обнажив головы, и снова вперед, наступая на хвост фашистам. Напеваем морскую песенку, изменив в ней слова:

На Будапешт! — минуты торопили.
На Будапешт! — так говорил приказ.
И мы рвались, отсчитывая мили,
Туда, где смерть подстерегала нас.

Как-то, помогая шоферу вытянуть из грязи забуксовавшую машину, слышу окрик:

— Блондин!

А потом снова:

— Ваня!

Верчу головой. От удивления задираю лицо к небу. Одному богу, может быть, известно, как звали меня в детстве в родной деревне, когда был я белоголовым пацаненком. Обернулся на проходящие танки. Из башни одного смотрит в мою сторону танкист, смеется и машет рукой. Яков! Головачев!

Росли вместе, были соседями. Я уже шестой год на военной службе, ничего о родных не знаю. И вот где-то у черта на куличках засосала наши боевые машины венгерская грязь, и мы, как по волшебству, оказались рядом. Иду за танком, чтобы переброситься парой слов с Яковом, узнать самое главное для меня: жива ли мама?

Жива, слава богу!

Да, встретить односельчанина в водовороте войны, протянувшейся на тысячи километров, — это большое, просто невероятное событие, особенно для того, кто слишком давно не давал о себе весточки домой. Да и куда было писать, если родные места оккупированы еще в сорок первом. Впрочем, написать можно было. И нужно было! А сын непутевый не писал, думал: пусть лучше считают, что пропал без вести, чем рыдают над похоронкой. Ведь убитым можно быть и в последний день войны.

После встречи с Яковом Головачевым написал, попросил у мамы прощения. Но какое там прощение — без памяти рады были дома, что наконец-то объявился живой и невредимый!

А в следующую ночь был реальный шанс расстаться с жизнью. В только что освобожденной от врага деревушке приказали нам развернуть НП. Однако гитлеровцы еще задержались в крайних домах. Пробрались мы на чердак какой-то избенки, достали рацию, выбросили в окошко антенну и сообщили командованию, что к чему. Главное, вражеских танков не обнаружено.

За ночь дважды пришлось пересечь расстояние между НП и огневой. А утром… Я даже остолбенел от увиденного, холодный пот на лбу выступил: там, где проходили ночью, чернеют свежие лунки, на обочине — кучи противотанковых и противопехотных мин. Саперы, чертыхаясь, продолжают обезвреживать дорогу. На «виллисе» везут с раздробленной ногой капитана, командира наших разведчиков, прошедшего по моим следам. (Через час он скончался в лазарете.)

Да, немалого стоишь ты, госпожа удача, не часто улыбаешься, военное счастье…


На дворе декабрь. А мы сутками под открытым небом. Не переставая идет дождь со снегом. Кругом противник. Порой просто обалдеваешь, теряешь чувство реальности: где мы? где он? Все чаще немцы, особенно рядовые солдаты, если остаются одни, без командира, без подонка-фанатика, стремятся сдаться в плен. Приходят какие-то растерзанные, серые, на палке мотается желтая рваная портянка, заменяющая белый флаг. Зла на них уже нет. Война — это ведь тоже работа, а работу надо делать спокойными руками. Только вспоминаешь, как гнали когда-то нас с братишками, защитниками Севастополя, таких же оборванных и грязных, по сухим родным степям…

А вот медицина наша, санинструктор Лида, так жестоко ненавидит гитлеровцев, что при виде пленных хватается за пистолет. Родом она из-под Киева. Там пережила оккупацию и… поклялась страшно мстить фашистам. С тех пор в этом полку санитаркой. Улыбается Лида редко, даже когда заводят ребята под трофейный аккордеон хорошие песни. Думает тяжелую тайную свою думу…

О том, что большинству из нас нет и двадцати пяти, мы вспоминаем, лишь когда на привале запоет кто-то о любви. Заслушаюсь, задумаюсь, и прямо страшно становится: эх, Иван, что ж ты в свои годы знал да видел? Ни ласки, ни любви, ни поцелуев, ни прогулок при луне! Ни кино, ни театров, ни книжек хороших. Да что там книжек! Годами не держал я в руках газет, потому что какие в плену газеты… Видно, только и знаешь ты, Иван, как закипает металлическое тело орудий, когда бой переваливает на вторые сутки, как глухо стонут товарищи, заживо погребенные силой вражеского взрыва, как в последний раз отчаянно вскидывает лицо к солнцу боец, получивший пулю в сердце… Зато и радостей у тебя много: сознавать, что покуда жив и здоров, можешь стрелять, рубить, кромсать ненавистных агрессоров и безостановочно идти и идти вперед по следу врага, как ходил пацаном со взрослыми охотниками по следу зверя.

Быстрый марш иногда приходится приостанавливать, чтобы крепко подраться. Казалось, вот только что фашисты бежали, как зайцы, а мы на «белом коне» этакими гусарами догоняли и давали им по шеям. И вдруг откуда-то издалека, как кувалда по пустой бочке, бьет дальнобойная вражеская батарея: бом, бом, бом! Снаряды рвутся то ближе, то дальше… Война так осточертела, что даже сил поостеречься не хватает.

Стояли как-то в засаде возле города Шахи, следили, как надвигаются на нас восемь «тигров». Только когда они подставили бока, артиллеристы открыли огонь прямой наводкой. Четыре танка загорелись, остальные нырнули обратно в лес.

Стремление у всех одно — вперед и только вперед. На каждой машине по два шофера, а колонны двигаются еле-еле. Слишком много техники. На мостах, переправах шум, неразбериха, иногда и скандал. Только остановились, шофер мгновенно засыпает. Толкаешь его, трясешь — хоть бы хны! Да как же ты так крепко заснул, браток, за одну минуту?!

Ночью — неповторимое зрелище. Движутся медленно, но неотвратимо тысячи огней. Ехали мы по ночам без маскировки, уже не опасаясь вражеской артиллерии и авиации (хотя они и подбрасывали нам иногда сюрпризы). Да и сколько можно бояться смерти?..

Однако нервы стали сдавать у многих. С артиллеристами случалось то, что бывает обычно после контузии. Да все мы и были контужены в разной степени. От страшного постоянного шума слабел слух, ухудшалось зрение, начинались головные боли. И все это, многократно помноженное на бессонницу, вызывало приступы непонятной болезни.

Сначала появлялось ни с чем не сравнимое желание спать. Свернули как-то с дороги на короткий отдых к скирдам сена, чтобы уточнить маршрут и разведать обстановку. Я мгновенно заснул и, услышав осточертевшую команду: «По машинам!», не мог даже шевельнуться. Все! Пусть хоть расстреляют, а пока немного посплю, тем более что, кажется, впервые за тысячу лет стало тихо. Колонна тронулась в путь, но командир батареи вскоре спохватился: где Федин? Вернулись и нашли Федина, спавшего в соломе мертвецким сном. Толкают меня, будят, а я, не просыпаясь, начинаю отбиваться что есть сил, потом, во сне же, колочу всех, как конь, ногами. Парень я не хлипкий, еле удерживают меня вчетвером. Обмотки на ногах размотались. Так полубосым, в полуобморочном состоянии, под присмотром доктора положили меня в машину. А в ней я не только не перестал ругаться, но и залился безудержными слезами. Так не плакал никогда в жизни.

Такие же приступы случались у многих старых, закаленных бойцов, у которых даже в самой безысходной ситуации, бывало, ни один мускул не дрогнет.

Обыватели бегут, спасая шкуры, бросая все подряд. Дома́ полны колбас, буженины, настоек, бочек с вином. Но нам не до пиршеств. Так устаешь, что воротишь нос даже от вкусного, наваристого супа, который исправно привозит на огневую старшина батареи Чертов. Он нас не только кормит, но обувает и одевает — как может, конечно. По-отечески корит за потерянное «военное имущество»: рукавицы, котелки, каски.


В ночном рейде по тылам врага нашим танкам довелось встретиться с колонной противника на узенькой дорожке, где разминуться не было никакой возможности. Слева — крутая гора, справа — река с обрывистым берегом. Из танка командира летят сердитые команды: «Вперед! Вперед!» Но колонна не двигается. Раздаются короткие трели танковых пулеметов, загораются сгрудившиеся машины с орудиями на прицеле. С треском, веером разлетаются осветительные ракеты. Фашисты, бросая технику, бегут врассыпную, тщетно пытаясь скрыться от пуль. Брошенные немецкие грузовики, крытые брезентом, — полным-полны награбленного добра. В одном из них обнаруживаем десятки рюкзаков, каждый вместимостью с добрый матрас. Чтобы не путаться с завязками, режем ножом верхние узлы, содержимое вытряхиваем на дорогу. Чего здесь только нет! Женское барахлишко на все возрасты, детские игрушки, зажигалки, губные гармошки, часы, машинки для скручивания сигар, множество оружия: пистолеты, кинжалы, ножи — все, что может пригодиться в бою.

Из тряпок выкатилась удивительной красоты золотая разборная трубка, ее я подарил усатому наводчику нашего 1-го расчета. На остальное смотрели без всякого сожаления, хотя у самих — ничегошеньки, кроме перемены белья. Танки, расчищая дорогу, спихивают в обрыв рюкзаки, ящики со снарядами, какие-то тряпки. И снова трогаемся в непроглядную тьму ночи.

Наконец прибыли в указанное место. На дороге; врезанной в склон горы, стоят тридцатьчетверки и с места во все стороны ведут огонь. Дальше хода нет. В котловине, у большого населенного пункта, оказалась блокированной наша танковая бригада. Фашисты бьют с холмов, поджигая дома, наши танкисты задыхаются в дыму. Как только кончится у них боезапас — станут живыми мишенями для врага. Своим появлением мы вбиваем клин в блокаду. Выкатив орудия на бугор, бьем прямой наводкой. Стрельба со всех сторон, взрывы, свист пуль…

Впереди, на левом склоне, засекли «тигра». Тут же свое орудие выдвигаем на прямую наводку. Полосатое железное страшилище затаилось в кустах, совсем рядом. Опытный командир орудия Негодин хриплым голосом кричит:

— Бронебойный! Огонь!

Снаряд чиркнул по башне, высек на вражеском танке искры. Знаем, что наши семидесятишестимиллиметровые снаряды башенную и лобовую броню «тигра» не пробивают. Но сейчас главное — заставить зверя зашевелиться.

И снова команда:

— Подкалиберный! Огонь!

Танк загорелся. Из люка высунулись танкисты. Ну что ж!

— Осколочный! Огонь!

Не успели разделаться с одним, а справа движется второй фашистский хищник. Схватив за станины, в секунду развернули орудие на сто восемьдесят градусов. В бою оно почему-то кажется невесомым. Снаряд! Еще снаряд! Задымил и этот. Уже издыхая, «тигр» огрызнулся, снаряд разорвался у самого щитка, и пушка наша, подпрыгнув, попятилась назад. Вихрь осколков провыл над головами, никого, впрочем, не задев.

Довольные, что в нелегком бою обошлось без жертв, оттащили орудие в безопасное место и собрались на перекур.

Потомственный хлебороб сибиряк Скотников и учитель украинец Ивко, лежа голова к голове, ведут тихий мирный разговор о прошлом и будущем. Остальные, рассевшись вокруг, принялись за анекдоты. Шофер Гречихин никак не может дорассказать на родном украинском что-то из времен своей буйной молодости. Стою, прислонившись спиной к машине, и слушаю все эти «охотничьи» рассказы вполуха. Странное, право, чувство: словно какая-то сила гонит меня от этого места, от балагурящих весело товарищей. А другая — удерживает около них…

И вдруг — жуткая огненная вспышка, грохот взрыва, смерч дыма и пыли. Мина угодила в самый центр отдыхавших бойцов… Двое убиты наповал, пятеро ранены. Эти ребята невольно заслонили остальных своими телами и приняли всю массу осколков на себя.

Многие из сидящих поодаль контужены, задеты осколками. Не в силах оторвать глаз от умирающих товарищей, замечаю, что и сам я весь ощипан осколками. Из правого голого плеча вовсю струится кровь. Санинструктор Лида, рыдая в два ручья, бросается то к одному, то к другому раненому, стараясь хоть немного облегчить наши муки.

Все мы умели стойко переносить и боль, и усталость, и разные невзгоды. А тут — рана жжет неимоверно, кровь не останавливается. Самыми неблагозвучными словами вспоминаю я всех чертей и фашистов в придачу. Вот и прошел всю войну! Вот и остался цел после десятка побегов из плена…


Двадцать пятого декабря — мой день рождения, а ранило меня двадцать первого. Давно не удавалось мне отметить этот день, а теперь вот решил отпраздновать с однополчанами, даже бочонок домашнего вина раздобыл у старика-мадьяра. Вот так подарочек, вот так праздник! Да ведь и с врагами не успели еще разделаться, сколько боев впереди, как нужны люди!


Танкисты отправили меня в свой медсанбат, расположенный в крестьянской избушке. Хозяйка, совсем еще молодая женщина, старается как можно лучше помочь нашему доктору, обрабатывает раны, приносит горячее молоко и подогретое вино. И не переставая плачет. И слезы такие же неподдельные, как у нашей Лиды.

Неподалеку идет бой, поступают новые раненые. Раны мои болят по-страшному. Ночь провожу на полу без сна, ежеминутно меняя положение, кувыркаясь чуть ли не через голову. Но как бы я ни ложился, боль не унимается.

Утром разыскал меня старшина батареи Чертов. Комбат приказал найти Федина живого или мертвого, поздравить с днем рождения, принести передачу. Увидев меня, ворочающегося на полу от боли, сам схватился за сердце. И, пожелав скорейшего выздоровления, отправился на батарею.

А выздоровление мое затянулось на девять месяцев. Когда боль утихла и наложили на плечо и руку несгибающуюся шину, решил я, что ранение пустяковое — ну, поваляюсь от силы неделю и вернусь в полк, к своим. Но появилась неподкупная медицинская комиссия, сняли шину, сдернули повязку — показалась черная кровь.

— Немедленно в эвакогоспиталь! — приказал главный хирург.

Привезли куда-то, обмыли фронтовую грязь и уложили на койку. А на нее не то что лечь, а подойти страшно: новые простыни, подушка в белой наволочке…

Вдруг и надолго проваливаюсь в потусторонний мир. Никакие попытки медсестер в белоснежных халатах, озаренных ангельским сиянием, вернуть меня обратно, хотя бы для того, чтобы накормить, не приводят к успеху.

Проспал четверо суток. Пришел в себя, оказывается, только для того, чтобы отправиться в операционную. Выглядела она так: в огромной прямоугольной зале старинного графского замка стоит в ряд десяток окровавленных столов. Около каждого — девчонки в белых халатах. Эти девчушки и есть фронтовые хирурги, через руки которых каждые сутки проходит почти по нескольку десятков таких бедолаг, как я. Вовсю идет скорбная работа. Наркоза никакого нет, а потому — кто стонет сквозь зубы, кто кричит: «Мама!», кто визжит, кто ругается на чем свет стоит.

«И не стыдно так при них? Они же наши сверстницы, невесты, а мы — бойцы», — думал я, сидя на полу у стены и ожидая своей участи.

— Прошу, капитан, — обратилась наконец ко мне белокурая девушка-врач, показывая на стол.

Насчет капитана она пошутила, а может, перепутала с кем-то. У изголовья поставила семилинейную керосиновую лампу и приказала:

— Лампу не столкните. На рану не смотреть!

Но деревенское любопытство победило. И я смотрел, как оттягивает она пинцетом и отхватывает ножницами отмершие ткани. Потом, с двух сторон проткнув рану насквозь, пояснила:

— Надо дать выход нагноению.

В соседней комнате наложили гипс — так сжали грудь и руку, что ни охнуть, ни вздохнуть. Затем — на полуторку, и поехали дальше. Ночь темнющая. Дождь со снегом. Сырой гипс застыл, тело задубело, зуб на зуб не попадает, да еще и трясет жутко на рытвинах и ухабах. До утра остановились в городе Сольнок, в здании пустующего элеватора. Все забито ранеными, большинство лежачих. До утра притулились на каменном холодном полу — кто как мог. А утром — в санитарный поезд и снова в путь.

Долго ли, коротко ли ехали, но вот и город Дьюла, наш пункт. На улицах снег, а мы все в кальсонах и босиком. К поезду подали трамваи на конной тяге и начали развозить по городу, по госпиталям.

Наш 5058-й эвакогоспиталь размещался в бывшем здании суда. Просторные светлые залы заседаний приспособлены под палаты. Всюду блеск и чистота. Поднимаемся по широкой парадной лестнице, придерживая двумя руками, под громкий смех медперсонала, кальсоны.

Трудно поверить, что фронтовой кошмар остался позади и у нас теперь одна забота — лечиться и отдыхать. Испытываешь чувство какой-то неловкости оттого, что ты ранен, а твоим боевым товарищам сейчас ой как достается… Медикам здесь тоже не легко. Особенно устают те, кто работает в хирургическом отделении. Всегда не хватает бинтов, медсестры и нянечки сами стирают и дезинфицируют их.

Рана под гипсом гниет, и все мы, тридцать бойцов с одинаковыми ранениями (дразнили нас за раскоряченный, нелепый загипсованный вид почему-то «самолетами»), ходим за лечащим врачом и канючим:

— Анна Павловна, гипс пора снимать!

Пристаем не все сразу, клянчим по очереди, берем измором.

Только в конце марта сняли гипс. Распилили ножовкой и содрали кожу живьем — рука красная, страшная, неживая, без кожи… Врачи только посмеиваются:

— Отличная рука!

А эта отличная рука так отяжелела, что все тело тянет вниз. Чтобы не падать, пришлось подвязать ее на несколько дней на шею. А когда повязку сняли, оказалось, что не гнется. Потом что-то признали неблагополучным с нервами, плечевыми мышцами. В общем, разладился матрос Федин…

Занимаемся, поломанные и починенные, лечебной физкультурой. Смех и грех! У кого нога не поднимается, у кого рука. Тот в халате запутался, у другого кальсоны свалились, а поднять нечем.

Как бы там ни было, а стало ясно, что выкарабкался. Остальное долечит время.

Пуще прежнего стал приставать к врачам: не могу койку зря пролеживать, от безделья задыхаться, когда война идет полным ходом. Поначалу назначили меня старшим по палате — помогать санитаркам, присматривать за ранеными. Но этого для кипучей матросской натуры было, конечно же, мало, и я упрямо продолжал требовать какого-нибудь настоящего дела. И, видимо, достаточно допек своих врачей, потому что однажды был вызван к начальнику госпиталя. Критически осмотрев меня, тот поинтересовался, способен ли я нести службу, требующую не только терпения и смекалки, но и физической выносливости.

— Боец, который был на этом месте до вас, получил по ходатайству госпиталя медаль «За боевые заслуги», — важно добавил начальник.

А дело вот какое: надо было возить почту от раненых и медперсонала в управление госпиталей, находящееся в городе Дебрецене.

Так по иронии судьбы человек, не любивший писать и почти всю войну не писавший никому писем, превращался в курьера, почтальона, вестника чужих радостей и тревог. Чтобы окончательно убедить меня в особой ответственности моей миссии, начальник сказал, что придется возить и секретную корреспонденцию, а следовательно, мне выдадут боевое оружие. Конечно, я не мог устоять перед перспективой снова встать в строй, хотя бы в такой. Правда, лечащие врачи отпустили меня неохотно, взяв обещание всякий раз возвращаться в свою палату и хоть пару дней подлечиваться.

Мне польстили, сказав, что обсуждался не один десяток кандидатур на это место и выбор пал именно на меня за мою смекалку и выносливость. И вот в один прекрасный день вручили мне командировочное предписание, выдали обмундирование, сухой паек на неделю, оружие, и отправился я на железнодорожную станцию.

Самым сложным для военного курьера был вопрос, как добираться до места назначения. Начальство предоставляло здесь полную свободу выбора. Поездом ли, на попутной машине, пешком — как удастся. Сколь «дипломатичной» была эта свобода выбора, понял я, когда увидел, что творится на вокзале. Товарные и пассажирские поезда были набиты битком, обвешаны сверху донизу народом. Десятки людей вплотную сидели на крышах, болтая свешенными ногами. Вагоны пестры, как цветник, — во все стороны едут преимущественно женщины, а они всегда хотят быть нарядными. Одни возвращаются в родные края, откуда только что ушла война, другие уходят от нее.

Попадались в эшелонах два-три воинских вагона, но пробраться туда было почти невозможно. Лишь изредка выпадало счастье ехать со своими — пехотинцами, артиллеристами, танкистами, которые спешили к фронту с мощной военной техникой на платформах. Таким поездам везде зеленая улица.

Каких только людей не повидал я за свои переезды! В каких только ситуациях не оказывался! Иногда ночью поезд плетется еле-еле, так что можно сойти вниз, выкурить спокойно цигарку и догнать его. И вдруг ночную тишину нарушают шум, крик, визг. На пассажиров напали грабители. Много бродячего люда разной национальности и отнюдь не благовидных профессий выбрасывает на свои растерзанные дороги уходящая война. Кое-кто ради дорогой тряпки не раздумывает обидеть слабого. Видно, что путешествующие женщины хорошо осведомлены о возможностях встреч с такими вагонными пиратами, поэтому рады-радешеньки заманить к себе на платформу хоть и раненного, но вооруженного военного человека. И когда к нам начинают лезть полуночные бандиты, я спокойно делаю пару выстрелов в воздух. Этого бывает достаточно, чтобы черные тени тут же исчезли, а багаж моих спутников остался на месте.

Женщины быстро привыкают к моему обществу, обсуждают что-то свое, радуются, когда я угощаю их детишек кое-чем из своего пайка.

Возвращаюсь после одной из таких командировок в Дьюла, а госпиталя и след простыл. По пустому зданию гуляет ветер. Кое-как разыскал старшину госпиталя и двоих наших солдат из команды выздоравливающих. Они задержались, чтобы реализовать оставшийся овес. Вместе с ними и прибыл я на новое место в город Мишкольц. Служебную корреспонденцию сдал в канцелярию, письма — адресатам. Так случилось, что в большинстве из них сообщались самые добрые новости с Родины. Сотрудники и раненые были по-настоящему довольны, благодарили меня, что не пропал в пути, не растерял дорогие весточки. А медсестры даже наградили поцелуями. Только тогда, если говорить начистоту, я впервые по-настоящему понял, каким важным звеном был в той сложной цепи, что связывала нас с родимой сторонкой. А ни о чем другом на чужбине так не мечталось, как о встречах с ней…

Сдал оружие, обмундирование, снова остался в кальсонах и рубашке и — в палату на долечивание, до новой командировки.

Долго ждать ее не пришлось. И опять поезд, опять едешь, стоя на одной ноге, куда-то во тьму и думаешь, когда же наконец кончатся эти бесконечные дороги, переезды, перегоны…

Фашисты часто минируют пути, стреляют по вагонам из зарослей. Чего только не приходится увидеть и пережить на этой дикой дороге. В лесах скитаются недобитые власовцы, их банды зверски расправляются с каждым встречным. Власовцы — это уже не люди, для них потеряно все. И живут они по своим звериным законам — даже не часом, а одной-единственной минутой.

Однажды проваландался целый день на станции Фюзошабонь в ожидании хоть какого-нибудь транспорта. Настала ночь, а поездов не предвиделось. Побрел в отчаянии по степи и вышел на бетонку, ведущую к железнодорожному переезду, где автомобили сбавляли скорость. В военное время, да еще ночью, ни одна машина не остановится, так что голосовать напрасно. Выбрав удачный момент, впрыгнул я в кузов одного из грузовиков и приткнулся к куче спящих под брезентовым тентом солдат. Проснувшись, понял, что попал к румынам, уже ставшим нашими союзниками и с удовольствием колошматившим фашистов. Вот так встреча! Ну что ж — буне зива, здравствуйте! Когда на развилке дорог машина остановилась, спрыгнул с солдатами и я. Ехавшие в кабине офицеры просто обалдели: откуда взялся русский, остановок ведь не было! Ничего не объясняя, я попытался откозырять им левой рукой (поскольку правая не работала) и отправился дальше, в родной госпиталь.


Война еще бушевала, и для простого люда, мало разбиравшегося в вопросах высокой политики, практически не имевшего источников информации, было неясно, сколько она еще продлится. И все-таки ощущение перемен, какой-то непостижимый, необъяснимый дух ее конца, победы носился в воздухе.

Теперь в поездах ездили вместе военные и гражданские и все чаще пели. Соберемся несколько бойцов и затянем любимую «Из-за острова на стрежень». В Венгрии это самая популярная из наших песен. Подхватывает ее весь вагон — от мала до велика.

Седьмого мая 1945 года шел я в Дебрецен по заброшенной дороге через поле. А на нем — видимо-невидимо некогда грозной, а теперь искореженной военной техники, и немецкой, и нашей. Ворохами валяются патроны, гранаты — немецкие «колотушки» с длинной деревянной ручкой. Было что-то симпатичное во всем этом военном хламе, выброшенном на помойку. Я не заметил, как стемнело. Но не оставаться же на ночь на оружейном кладбище! Зашел в небольшой домик на отшибе ближайшей деревни и попросился переночевать. Хозяин посмотрел на меня с улыбкой, сказал:

— Карашо.

Веселая хозяйка вынула из печки суп, достала домашнее вино, я выложил остаток сухого пайка, и пошел пир. Я поначалу не понял, отчего такое веселье. Может, попал на какое-нибудь домашнее торжество? С большим трудом, перемешивая несколько языков, хозяин объяснил мне, что, кажется, габуру нинч, то есть война кончилась. Мы обнялись и запели, как водится, «Из-за острова на стрежень». Утром я поспешил к своим. А перед тем, чтобы хоть как-то отметить нашу встречу и событие, поверить в которое было еще трудно, подарил хозяину единственную приличную вещь, которая у меня была, — красные английские ботинки.

Стояло веселое утро, дышалось легко. Только миновал окраину города, как поднялась со всех сторон страшная стрельба. Били из пушек всех калибров, пулеметов, охотничьих ружей. Грому — как в хорошем бою. Кто с кем воюет? Кто нападает? Ничего не понятно. И вдруг вижу — бежит многоликая толпа, из каждого дома выскакивают и вливаются в нее все новые люди, толпа растет, улица полнится, как река в весеннее половодье. А я мучаюсь неизвестностью — что делать? Кто они такие? Вжался в чьи-то ворота, ожидая, как развернутся события дальше. Пробегающие мимо кричат: «Иган! Иган!», машут руками и, не останавливаясь, устремляются к центру города.

Наконец мне объясняют, что «габуру чортове» действительно кончилась. Оттого и бегут, оттого и выстрелы, и крики. Покидаю свою засаду и начинаю палить вверх. Какая-то девушка хватает меня за руку и тащит на площадь. А там уже со всех ближних городов и деревень на волах и ослах, лошадях и велосипедах понаехала масса народу. Уже нет чужих и своих. Вокруг люди, обезумевшие от сознания, что больше не надо бояться быть убитым.

Но мы-то, военные, знали, что так просто, в один день и час, войны не кончаются, тем более такие, как эта. Знали, что придется еще немало потрудиться, прежде чем действительно наступит мир.

И еще мы помнили, чего стоила эта победа.

А. Р. Епифанов НЕБО В ОГНЕ

© А. Р. Епифанов, 1989.


Наземные войска взламывали оборону противника, а мы, летчики, оказались не у дел — густой промозглый туман плотно закрывал землю.

И вдруг приказ: старшему лейтенанту Телечкину и мне — вылет через двадцать минут.

Дней пять назад я и еще несколько летчиков прибыли с Дальнего Востока и были зачислены в 130-ю истребительную авиационную дивизию. Приказом комдива Героя Советского Союза полковника Ф. И. Шинкаренко мои товарищи попали в боевой расчет 168-го и 909-го истребительных полков, вооруженных самолетами Як-9л, способными, кроме чисто истребительских функций, осуществлять и бомбардировочные удары, а я — в 409-й, оснащенный самолетами Як-9м. Здесь мне пришлось сдать зачеты по знанию района боевых действий, инструкций и наставлений, материальной части самолета, мотора, вооружения и правил их эксплуатации. Накануне, выбрав небольшое «окно» в пасмурном небе, капитан Чуланов проверил мою технику пилотирования в воздухе. И теперь вот предстояло выполнить «тренировочный полет самостоятельно на групповую слетанность и ознакомление с районом боевых действий». Так записано в моей, теперь уже пожелтевшей от времени, летной книжке. А практически это означало: сумеешь удержаться в строю при самых энергичных и непредвиденных маневрах ведущего, не свернешь в сторону от губительного зенитного огня, не дрогнешь под угрозой смертельных атак вражеских истребителей — будешь в боевом строю; спасуешь хоть в чем-то — пеняй на себя, так и просидишь на аэродроме до конца войны, тоскующим взглядом провожая уходящих на боевое задание товарищей и стыдливо пряча глаза, когда они, радостно возбужденные, будут возвращаться на аэродром. Такое затаенное чувство, наверное, испытывает каж