Обычно я стараюсь никогда не «копировать» одних впечатлений сразу о нескольких томах, однако в отношении части четвертой (и пятой) это похоже единственно правильное решение))
По сути — что четвертая, что пятая часть, это некий «финал пьесы», в котором слелись как многочисленные дворцовые интриги (тайны, заговоры, перевороты и пр), так и вся «геополитика» в целом...
В остальном же — единственная возможная претензия (субъективная
подробнее ...
оценка) состоит в том, что автор настолько ушел в тему «голой А.И», что постепенно поставил окончательный крест на изначальной «фишке» (а именно тов.Софьи).
Нет — она конечно в меру присутствует здесь (отдает приказы, молится, мстит и пр.), но уже играет (по сути) «актера второстепенного плана» (просто озвучивающего «партию сезона»)). Так что (да простит меня автор), после первоначальных восторгов — пришла эра «глухих непоняток» (в стиле концовки «Игры престолов»)) И ты в очередной раз «получаешь» совсем не то что ты хотел))
Плюс — конкретно в этой части тов.Софья возвращается «на исходный предпенсионный рубеж» (поскольку эта часть уже повествует о ее преклонных годах))
В остальном же — финал книги, это просто некий подведенный итог (всей деятельности И.О государыни) и очередной вариант новой страны «которая могла быть, если...»
p.s кстати название книги "Крылья Руси" сразу же напомнили (никак не связанный с книгой) телевизионный сериал "Крылья России"... Правда там получилось совсем не так радужно, как в книге))
По аннотации сложилось впечатление, что это очередная писанина про аристократа, написанная рукой дегенерата.
cit anno: "...офигевшая в край родня [...] не будь я барон Буровин!".
Барон. "Офигевшая" родня. Не охамевшая, не обнаглевшая, не осмелевшая, не распустившаяся... Они же там, поди, имения, фабрики и миллионы делят, а не полторашку "Жигулёвского" на кухне "хрущёвки". Но хочется, хочется глянуть внутрь, вдруг всё не так плохо.
Итак: главный
подробнее ...
герой до попадания в мир аристократов - пятидесятилетний бывший военный РФ. Чёрт побери, ещё один звоночек, сейчас будет какая-то ебанина... А как автор его показывает? Ага, тот видит, как незнакомую ему девушку незнакомый парень хлещет по щекам и, ничего не спрашивая, нокаутирует того до госпитализации. Дальше его "прикрывает" от ответственности друг-мент, бьёт, "чтобы получить хоть какое-то удовольствие", а на прощание говорит о том, что тот тридцать пять лет назад так и не трахнул одноклассницу. Kurwa pierdolona. С героем всё ясно, на очереди мир аристократов.
Персонажа убивают, и на этом мог бы быть хэппи-энд, но нет, он переносится в раненое молодое тело в магической Российской империи. Которое исцеляет практикантка "Первой магической медицинской академии". Сукаблять. Не императорской, не Петербургской, не имени прошлого императора. "Первой". Почему? Да потому что выросший в постсовке автор не представляет мир без Первого МГМУ им.Сеченова, он это созданное большевиками учреждение и в магической Российской империи организует. Дегенерат? Дегенерат. Единица.
Автор просто восхитительная гнида. Даже слушая перлы Валерии Ильиничны Новодворской я такой мерзости и представить не мог. И дело, естественно, не в том, как автор определяет Путина, это личное мнение автора, на которое он, безусловно, имеет право. Дело в том, какие миазмы автор выдаёт о своей родине, то есть стране, где он родился, вырос, получил образование и благополучно прожил всё своё сытое, но, как вдруг выясняется, абсолютно
Летним вечером во дворе хорошо. Кончается поливка, смолкает плеск воды, жужжание и стук насосов, моторов. Освеженные влагой земля и зелень парят, дышат прохладой. И от близкой степи веет ночным холодком. После дневной жары так славно.
Вокруг все видать. Солнце зашло, заря отыграла. Но высокое небо светит ясной прозеленью, словно отражая земное: пышную ботву огородов, купы садов, уличных деревьев: тополей, кленов, акаций, вязов. Поселок невелик, но зелен. Малые домики тонут в листве и ветвях.
Хорошо вечером. Покойно. День отгорел, отшумел. Последние нехитрые дела перед сном. Неспешные разговоры.
У Кадакиных поместье обычное: кирпичный флигель в три окна да летняя кухня в глубине двора. И хозяйство обычное: огород, сад, куры, два поросенка да дворовый кобель Грей. Такое мудрое имя присвоил собаке гостивший городской внук. Сначала язык ломали, потом привыкли: «Грей… Грейка… Грея…»
Поместье у Кадакиных невеликое, но ладное: в палисаднике цветут колокольчики, садовая ромашка, лилии; вдоль бетонных дорожек — розы. В огороде — порядок. Сразу видно, что хозяйка работящая и хозяин не лодырь.
И вечерние разговоры у Кадакиных прежде были обычными: про погоду, про картошку и колорадского жука; про дочкину семью, особенно про внука. Они — в городе. Хоть и близко, а рукой не достанешь.
Но это — прежде. Нынче, который уже день, все по-другому. Днем оба — на работе. Придут — дел полно по хозяйству, некогда языки чесать. А вот потом, когда свечереет, обычно-то возле летней кухни, под навесом — долгий ужин, да чай, да тары-бары. А нынче — все по-другому: наскоро поужинают опустив глаза, да еще радио включат, будто оно кому-то нужно. Поужинают — и опять по двору разбредутся. Хозяйка — к поросятам да птице, вроде приглядеть да запереть на ночь.
Во дворе тихо, на улице, по всей округе, — вечерний покой, и потому так явственно слышен негромкий голос хозяйки, она свою живность корит:
— Грамотные стали?.. Да… Не хотите абы чего жрать, премудрые?.. Слаженого вам да соложеного? Пирожных? — А потом печальней и тише: — Вот скоро… Без меня… придет вам пост, прижми хвост. Вспомянете… — И сбивается голос вовсе на шепот, на слезы, украдкой, с оглядкой на мужа.
Но тот — далеко. Он возле дома сидит на низенькой скамеечке, курит, собаке внушает:
— Грей… Грейка… Ты чего отвернулся? С тобой гутарят, а ты вроде гребаешь. Не имей такой привычки, Грея. Ну чего ты? Ты просил, и я тебя искупал из шланга, прохладил. Все по-хорошему. А ты отворачиваешься. Это уже наглость, Грейка. Да, да… Ты меня слышишь, Грея? Ты все слышишь, но ты не хочешь слушать. Эх, Грейка, Грейка… Дурак ты, Грейка, и боле никто. Ничего ты не знаешь, не понимаешь. Лишь с виду вроде премудрый, а дурак дураком. И нечего обижаться…
Хозяин смолкает. Горло вдруг перехватывает, саднит. И глаза… нет, он не плачет. Степану не положено плакать: полсотни лет, сухощавый, крепкий, лучший механик в автохозяйстве, внуку вот-вот десять лет стукнет. Даже пацаном не плакал, а потом и вовсе… Хотя бывало… Всякое бывало. Но плакать не положено. Не баба. Это они — тонкослезые.
Степан от жены своей сидит далеко — огород между ними — и вроде своим занят: курит да с дворнягой беседует. Но слышит жены воркованье: «Девочки мои… Хохлаточки…» Слышит и чует все потаенное: боль и слезы. Да и как не чуять?..
Врачи постановили: «Резать». И уже есть направление в областную больницу. «Кадакина Мария… Сорок девять лет…» И ведь никогда не болела, не жаловалась. А тут сразу — «онкология». Степану, конечно, сказали, а Мария сама догадалась, не дура.
Сорок девять лет, а по виду — моложе: лицо — гладкое, телом — не какая-нибудь хворостина, как говорят, все при ней. Работа — в бухгалтерии, это не мешки тягать. Может, потому и сохранилась. Сорок девять… А порою девушкой кличут. И вот тебе — «онкология». А что это, и ребенку ясно. Тем более торопят. А если по-честному, то это, конечно, смертельно. Если не дурить себя, не обманывать.
Такое вот, нежданно-негаданно, рухнуло на Кадакиных, разом жизнь изменив.
Обычно вечерами, после работы, управив дела домашние, огородные, сумерничали на воле. В доме, под крышею, душно и уже темно. На воле — долгий покойный вечер. Тишина, прохлада, зелень. Высоко в небе нежно вызванивают, перекликаясь, золотистые щурки; ласточки прощебечут, умчатся; молчаливые тяжелые цапли медленно проплывают к ночлегу, сияя снежной белизной и розовым. На душе — покой: день, слава богу, прожили.
В такую пору всегда говорили про хорошее. Про отпуск. От хозяйства не убежишь. Но все же легче. Про дочь, про внука. Должны приехать.
А теперь о чем говорить? Лишь о болезни? Так она и без разговоров из головы не идет. Потому и кончились вечерние посиделки. Ужинали, а потом расходились. Про болезнь говорить тошно, а молчать о ней и того тошнее.
Хозяйка уходила к птице да поросятам. Поглядеть да проверить запоры. Хозяин курил, с кобелем беседовал. Но думалось, но говорилось в душе только об одном.
И — странное дело — в этих раздумьях, а в первые дни в разговорах не Мария, а Степан терял голову. Плел несусветное, вроде не жене, а ему помирать. Мария знала, какую болезнь у нее определили, и даже приготовила смертную одежду, для похорон; но ее спасало детское ли, птичье неверие, что этот мир может жить без нее. Такое просто-напросто не укладывалось в голове. А Степан словно разум терял.
Он прожил с женою век и так обвыкся, что не мог иного представить. К дочери уедет Мария на день-другой, и уже все — не так. Дело не в том, что скучает. Не маленький. Но в доме все идет куролесом, за что ни возьмись. Получается не жизнь, а сплошное ожидание: когда же она вернется? А теперь чего ждать?
Когда все выяснилось, то в первый да второй день успокаивать и уговаривать приходилось Степана.
— Ну и чего… Ну и помру… — спокойно говорила Мария. — Помру, примешь какую-нибудь бабу. Катерину возьмешь, она пойдет, — сватала она свою вдовую подругу.
— Не нужна мне Катерина!
— Нужна — не нужна, — здраво рассуждала Мария, — а постирать, щи сварить…
— Я сам наварю лучше Катерины, и постираю, и с огородом управлюсь… Ты лишь сиди да указывай… Потому что мне не повариха да прачка, а ты нужна… Понимаешь, ты… — объяснял Степан, пытаясь пробить бабью глупость. — Я к тебе привык… Я без тебя не могу.
— Как привык, так и отвыкнешь.
— При чем тут привычка?! И Катерина твоя…
Тут уж начинала сердиться Мария, спрашивая резонно:
— Кто болеет? Кому операция — тебе или мне?
— Тебе… — соглашался Степан. — Но мне еще хуже… Мне — смертельно… Я лучше сто операций… — И начинал нести несусветное.
Мария — в слезы.
Так получилось раз и другой. А потом стали просто избегать таких разговоров. Что проку…
С работы приходили, сразу — в дела: огород — немалый, цветы — в палисаднике, куры, поросята, домашние заботы. Так было и нынче. Целый вечер трудились: каждый — свое. Все — привычное. Не надо указывать да подгонять.
Потом пришло время ужина. После ужина начиналось самое трудное: опять разойтись. Мария — к поросятам да курам: «Девочки мои… хохлатенькие…» А в голосе — слезы. Степан — курить да собаке внушать: «Дурак ты, Грейка…»
Но сегодня Степан протопил баньку, нагрел воды. Обычно душевой обходились. Но два ли, три дня в неделю протапливали баню, чтобы разом и состирнуть.
Вот и нынче. Протопил Степан баню, обмылся, жену позвал: «Иди…» А сам возле кухни устроился, отдыхая.
День уходил. Долгие зеленые сумерки полоняли двор, густея под кронами деревьев, в чащобе смородины, вишен. И в этом легком сумраке что-то виделось, а скорее грезилось из прошлого, из дальней дали. Вспомнилось вдруг, как в молодости ждал Марию. Встречались вечерами. И тогда были дела огородные, домашние. Степан всегда оказывался первым и думал с молодым нетерпеньем: а вдруг не придет? Мария появлялась неожиданно. У нее была легкая поступь и неслышное дыхание. Она словно возникала из летних сумерек. Не было — и вот она. «Ждешь?..» — спросит. И горячая волна радости затопляла душу. Сердце колотилось. Господи, как может быть счастлив человек, даже вспоминая…
День уходил. Над землей клубились сумерки, понемногу затопляя двор. Что-то почудилось Степану. Он поднял глаза и увидел, что по дорожке спешит к нему Мария, летящим шагом, молодая и красивая, с распущенными волосами.
— Ждешь? — улыбаясь, спросила она.
— Жду… — поднялся навстречу Степан, любуясь женой. — А мне, веришь, вспомнилось… Вроде как придремал и вспомнил, как у сада встречались. Ты ведь всегда опаздывала, я жду-жду…
— А это так положено… — засмеялась Мария и оправдалась: — Но я всегда приходила. Помнишь.
— Помню… — тихо ответил Степан, опускаясь на стул. Он из прошлого возвращался не сразу. Так неожиданно и так похоже все было: вечер нынешний и те далекие встречи. А душа и сердце так же радуются.
Жена поняла его, присела рядом. А Степан, снова уходя в далекое, взял ее руку и прижал к груди, там, где сердце.
— Вот как оно колотится, когда ждешь, — сказал он. — Когда-нибудь лопнет.
Мария наклонилась к мужу и, убрав руку, поцеловала то место, где, тревожась, гулко стучало сердце: «Придет — не придет?.. Любит — не любит?..» И тогда сердце тревожилось, и теперь, через столько лет. Мария поцеловала раз и другой, утишая и успокаивая. Но даже эта редкая, полузабытая ласка не помогла. Сердце не унималось, колотясь все так же часто и сильно.
— Чего ты? — спросила Мария и, не дождавшись ответа, словно озарением поняла то, что нужно было понять давным-давно. Вздорные, нелепые слова мужа про то, что «ему в сто раз хуже» и «смертельно», — все это правда. Былое, давнее: молодая любовь, страсть — все это не могло пропасть, а хранилось в душе, помогая жить да еще прирастая за долгие дни и годы. И как теперь это оторвать от сердца? И впрямь — смертельно. Ей легче: отвезут, будут лечить, операция — тоже не больно, потому что наркоз дадут: заснешь, проснешься — не проснешься… А для него — боль непрерывная.
Мария, все это поняв, принялась успокаивать мужа:
— Чего ты… Разве я помирать собираюсь?.. Сделают операцию. Врачи в области хорошие, их все хвалят. После операции люди живут. Алексеевна старая, а живет. Десять лет назад резали. Валя Санаксырова, дядя Тимофей… А наш Афанасьич? — называла и называла она имена людей, которых вспомнила в эти дни, чтобы себя успокоить, теперь же убеждала мужа, уговаривая: — Надя со мной побудет, при больнице, отпуск возьмет. Алевтина приедет. Разве я первая… Помогут, вылечат… Будем жить дальше… Слава богу, все у нас есть: дом и хозяйство… — оглядывала она зеленый огород, деревья… — Все у нас ладно. Розы-то как цветут… Нам с тобой еще жить да жить. Жить да жить…
Как сладко было говорить и слушать эти слова… Как сладостно верить им.
Подступала летняя ночь, затопляя округу. Тишина смыкалась от двора ко двору. Ту-у-ур… ту-у-ур… — сонно ворковала горлица, провожая день. Еще один летний день, которых лишь у Господа много.
Последние комментарии
12 минут 46 секунд назад
38 минут 6 секунд назад
41 минут 55 секунд назад
10 часов 12 минут назад
10 часов 16 минут назад
10 часов 28 минут назад