Специалист по Пиросмани [Марат Исаакович Баскин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Марат Баскин Специалист по Пиросмани

Памяти друга художника Ю. Герасименко

В жизни бывают минуты светлые и горькие.

Мне больше досталось горьких.

Нико Пиросмани

Жираф

Вы видели жирафа Пиросмани? Среди голой равнины — загадочный серебристый жираф, глядящий на нас мудрыми человечьими глазами Судьи и Пророка. Здесь, в Нью-Йорке, он часто приходит ко мне во сне. Я всегда просыпаюсь буквально сразу после этого видения и потом долго не могу заснуть. Я знаю, что Он знает, что было со мной и что будет. А я знаю только то, что было.

Мой дедушка Шмуел мне часто говорил:

— Давид, если ты хочешь узнать, что тебя ждет впереди, посмотри назад. В жизни — как в природе: что засеял сегодня, завтра получишь. Я понимаю, конечно, молодым неинтересно, что говорят старики. Им кажется, что они умнее всех. Я тебе скажу честно, я сам таким был! И что? Дождался революции! И вместо того, что бы торговать лесом в Ошмянах, как мой папа, я работаю счетоводом в Краснопольском сельпо! Почаще смотри в свое прошлое, внучек, и ищи в нем ответы на свои сегодняшние вопросы. Когда я был такой маленький, как ты, папа учил со мною Тору, и мне запомнилось: каждый колосок на твоем поле — дело рук твоих.

И просыпаясь среди ночи от щемящего взгляда Жирафа, я вспоминаю слова дедушки и смотрю в свое прошлое. И тогда иногда то, что раньше казалось смешным, начинает казаться грустным, а темное — наоборот, вдруг открывается светлой стороной.

Часто я вспоминаю себя маленьким. Далекие послевоенные годы всплывают в памяти грустными и смешными историями.

У нас дома политикой интересовались только двое: дедушка и я. Дедушка читал газету медленно, растягивая удовольствие на пару дней: днем за обедом он прочитывал новости страны, вечером за ужином переходил к международным событиям, а наутро, к завтраку, оставлял «майсы» — письма читателей, заметки на бытовые темы.

— Конечно, — говорил он мне, — «Известия» это не «Биржевые ведомости», которые получал мой папа, но кое-что любопытное можно найти и здесь.

Я же перехватывал почтальона еще в начале улицы и прочитывал газету от корки до корки сразу. Бабушка с умилением смотрела на меня и говорила:

— Зуналэ, ты же только научился читать! Почитай лучше сказки! На что тебе вся эта политика? Чем меньше ее знаешь, тем спокойнее живешь. Ты не знал мужа нашей Малки, а я знала. Хороший был человек! И что? Занялся политикой и пропал. Зуналэ, послушай вос загт а бобэ (что говорит бабушка): при нашей милухе (правительстве) политика — это агрэйсэ цорэ (беда)!

Бабушка не умела читать по-русски, но очень любила, чтобы я ей пересказывал газетные майсы, пока она крутилась на кухне.

— Дос ис а лебун, это жизнь! — вздыхала она, слушая в моем пересказе очерки Татьяны Тэсс. Я запомнил эту фамилию, так как долго думал, что ТАСС и Тэсс это одно и то же.

Бабушка была большая любительница чистоты и порядка, без дела она никогда не сидела. И когда я однажды влетел в дом с газетой в руках и увидел бабушку, сидящую на скамеечке и ничего не делающую, я растерянно остановился:

— Что случилось?

— Фарвос гоб их дос гезакт? Почему я это сказала? Их бин а мишугине! Я сумасшедшая! Вос вет дос зайн? Что будет теперь? — когда бабушка волновалась, она начисто забывала все русские слова и говорила только на идиш. — Зуналэ, их бин а шпион! Сыночек, я — шпион!

— Ты шпион?! — я удивленно посмотрел на бабушку, ничего не понимая.

— Так сказала Титовна, — заплакала бабушка. — И она еще сказала, что меня арестуют!

— Почему она так сказала? — спросил я.

— Она бросала на наш огород ботву, и я попросила ее не делать этого, тогда она сказала, что я и Голда Меир родственники! И поэтому я — шпион! И надо было мне про эту ботву говорить?! — запричитала бабушку, прижимая к глазам край передника. — Вос вет дос зайн? Что будет?

Дедушка, пришедший как раз в это время на обед, разволновался не меньше бабушки:

— Если бы ты читала газеты и знала, что пишут про Голду Меир, то поняла бы, что всем Мееровичам, Мерзонам и Меерсонам надо быть тише воды и ниже травы! И у нас к счастью эта самая фамилия! Так что теперь остается только ждать!

— Что ждать? — обреченно спросила бабушка.

— Когда за нами придут, — сказал дедушка.

И тут меня осенило, снизошло вдохновение, как сказал бы я сейчас.

— Бабушка, — закричал я, — не плачь! Титовне тоже надо быть тише воды и ниже травы!

— Почему? — дедушка удивленно посмотрел на меня.

— Потому что газеты пишут не только про Голду Меир! — прокричал я и, ничего дальше не объясняя, помчался в огород.

Соседка все еще возилась на грядках и, увидев меня, демонстративно стала кидать ботву на нашу межу: сегодня она была победительницей — напугала Меерсониху!

— Титовна, — сказал я, едва удерживая дрожь от охватившего меня волнения, — а почему вас все зовут Титовной?

— Як чаму? — Титовна, совершенно не ожидавшая такого вопроса, удивленно посмотрела на меня и выкрикнула: — Таму что бацька мой Тiт!

— Все ясно, — сказал я, как любимый мой Шерлок Холмс, нашедший истину. — Выходит, вы родственница шпиона и изменника, кровавого палача Иосипа Броз Тито!

От моих слов Титовна замерла, как статуя на ВДНХ, с высоко поднятым серпом одной руке и ботвой в другой.

А я спокойно повернулся и пошел назад домой… Соседка несколько минут оторопело глядела вслед мне, а потом побежала за мной, причитая:

— Унучачак, што ты кажаш? Якая я шпiонка?

Она влетела в наш дом и заголосила, кинувшись перед бабушкой на колени:

— Меерсонiха, ты ж ведаеш нас! Якая я шпiенка? Скажы свайму унучку, што мы не ворагi! А тое ж ен, дзiця неразумнае, яшчэ у школе, каму пра гэта скажа! А бацвiнне я убяру! Зараз!

Вечером к нам зашел муж Титовны и был он напуган не меньше, чем его жена. И чтобы его успокоить, мне пришлось дать честное пионерское, что я никому ни чего не скажу.

Тогда, в пятидесятые годы, эта история казалась нам кошмаром, и долго у нас в доме еще бродили беспокойные сны. Мы подхватывались среди ночи, услышав шум проезжающей машины: не за нами ли приехал черный ворон?

А сейчас я вспоминаю ее как веселый анекдот, и мои друзья смеются, когда я им его рассказываю.

Так я впервые встретился с Политикой. В первый, но не в последний раз. С Пиросмани у меня тоже была политическая встреча, как шутил мой друг Юрась. Мне было тогда лет десять-одиннадцать, точно не помню. За хорошую работу в колхозе наш класс наградили поездкой в Москву. Разговоров было на все Краснополье.

Мой дедушка шутил:

— Давид, ты становишься большим человеком! Ты первый еврейский ребенок из Краснополья, который увидит своими глазами Кремль. И, может быть, товарища Хрущева, который дал под зад товарищу Сталину!

Хрущева я, конечно, не увидел, но неожиданно попал на выставку, которая определила мою судьбу на всю жизнь. Не знаю, по какой причине в самый последний день нашего пребывания в Москве нас, малышей, повезли на художественную выставку. Выставка размещалась в двух залах: в первом висели картины Нико Пиросмани, во втором — французского художника Анри Руссо. Наша ребячья компания почти не задержалась в первом зале, а помчалась сразу во второй рассматривать волшебные джунгли Руссо. А я остался в первом. Я сейчас даже затрудняюсь объяснить почему. Я остановился перед совсем не детской картиной «Бездетный миллионер и бедная с детьми». Я ощутил какую-то неимоверную жалость к грустно смотрящему на меня миллионеру и его жене. Я вспомнил бабушкину сестру Малку, которая жила в Пензе. Бабушка часто вспоминала ее и говорила:

— Не дай Б-г нашему врагу прожить такую жизнь. Одна, как палка, осталась. Был бы ребенок — совсем другое дело, а так под старость кружку воды некому будет подать.

Я смотрел на миллионершу Пиросмани и представлял себе нашу Малку. Когда учительница вернулась за мной в первый зал, я все еще стоял у этой картины и плакал. Учительница посмотрела на картину, почитала подпись под ней и сказала:

— Давид, тебе жалко бедную женщину?

— Нет, — сказал я, утирая слезы, катившиеся по щекам, — мне жалко бездетного миллионера.

— Давид, что ты говоришь? — растерялась учительница. — Чего его жалеть? Он же капиталист, эксплуататор.

— А мне жалко, — честно сказал я. — Он как наша Малка.

Учительница посмотрела испуганными глазами на меня, потом по сторонам и, увидев в углу зала высокую седую грузинку, обратилась за помощью к ней:

— Скажите, пожалуйста, мальчику, что стыдно жалеть капиталиста.

— Жалеть никого не стыдно! — неожиданно для нашей учительницы ответила женщина. — Это когда-то сказала мать Сосо своему сыну. Но он ее не послушал. И стал тираном. — Женщина вздохнула, поправила прядь седых волос и добавила: — Все едины перед Б-гом, дочка. И бедные, и богатые. И кто знает, чье горе больнее: бездетного миллионера или беднячки с детьми. Пиросмани не стал им судьей. И мы не будем судить. А мальчик — умница. Он будет большой знаток Пиросмани. Большой! — грузинка грустно посмотрела на учительницу и тихо добавила: — Дочка, учи детей жалости, иначе появятся новые тираны.

Учительница ничего не ответила женщине, она молча взяла меня за руку и увела из зала.

Я не знаю, что учительница рассказала обо мне в школе, но меня с этого времени все учителя называли специалистом по Пиросмани. И, как это не покажется удивительным, я им стал. Окончил институт, написал кандидатскую, стал искусствоведом, специалистом по Пиросмани.

Хотя мишпоха мне дала другое имя — Польский Жених! Так называли у нас в местечке старых холостяков. Я себя не считал старым, но мишпоха решила иначе. И все началось со свадьбы Семы, сына дяди Миши из Гомеля. На этой свадьбе все говорили не о молодоженах, а обо мне.

— Хана, куда ты смотришь? — сказала мамина сестра Рахиль. — Сема на восемь лет моложе Давида, и уже женится. Ты хочешь, чтобы Давид в сорок лет имел ребенка, и все бы думали, что это дедушка с внуком?

— Но ему еще не сорок, а всего лишь тридцать, — сказала мама, — а это большая разница!

— Ты помнишь Лейзерову Симу, — возразила ей Рахиль. — Они все время тоже говорили еще не тридцать, еще не сорок… И что? Осталось старой девой!

— Но он же парень, — попыталась сказать мама и получила убийственный ответ:

— В тридцать лет это уже а полишер хосун (польский жених)!

И мне начали искать невесту. Пошли письма из Краснополья и в Краснополье. Отозвались самые дальние родственники. И начались мои путешествия в поисках невесты. Я вам скажу, за всю свою жизнь я не повидал бы столько мест, если бы не эти поиски. Почти каждый месяц мне мама звонила в Минск.

— Давид, собирайся, тетя Клара нашла хорошую девочку… Давид, покупай билет, дядя Алтэр зовет в гости… У его жены Симы есть племянница…

И чем, вы думаете, заканчивались эти путешествия? Ничем. Не знаю почему, но никто мне не нравился. И тогда тетя Роза из Харькова в сердцах сказала:

— Все! Я познакомила его с тремя изюминками. И что? Ни одна ему не подходит! Больше я за это дело не берусь. Мне не надо этой головной боли. Ему нужна принцесса — отправь его, как дядю Моню, в Америку.

Дядя Моня, дедушкин брат, уехал в Америку еще до революции. И, как тогда часто случалось, следы его пропали. И потому он теперь служил всей мишпохе примером неудачника. Что бы ни случилось, все вспоминали дядю Моню: хочет разбогатеть, как дядя Моня, хочет стать умным, как дядя Моня, хочет жениться, как дядя Моня…

Когда меня сравнили с дядей Моней, я понял, что женитьба для меня совершенно безнадежное дело.

— Хана, Давид прошел уже через тот возраст, когда влюбляются, — подвела черту под моими поисками тетя Рахиль. — Сейчас он выбирает невесту, как Аврум корову. То рога кривые, то глаза большие, то молоко — одни сливки. Одним словом, польский жених.

Мой друг, художник Юрась, который знал только о половине моих встреч, сказал:

— Додик, ты не знаешь, что хочешь.

— Знаю, — возразил я. — Как говорил мой дедушка, я хочу марципану, с двух сторон помазанную маслом, чтобы в руки нельзя было взять.

Я шутил, но скажу вам честно, в душе моей пропала вера, что я когда-нибудь женюсь.

И вдруг совершенно случайно я встретил ЕЕ. Начало было будничным и не предвещало ничего неожиданного. Позвонил Юрась и сказал, что в каком-то захудалом клубе в Зеленом Лугу открыли выставку репрессированных художников.

— Давай подъедем, — предложил Юрась.

И мы поехали.

В маленьком тесном фойе клуба, буквально давя друг друга, висело полтора десятка картин. Мы попали туда перед очередным киносеансом, и зрителей, ожидавших начало, в фойе было довольно много. Я увидел ее сразу. Вернее не ее, а портрет девушки. Портрет висел в стороне, рядом со стендом передовиков производства. Но мы с Юрасем сразу пошли прямо к нему. Как в Лувре идут к Джоконде. На портрете была не просто девушка, а мечта, сказка, идеал…

— Такой красоты в жизни не бывает, — сказал я и повернулся к Юрасю.

И замер. Я увидел ее. Она смотрела на портрет, как будто смотрелась в зеркало.

— Это вы? — спросил я, понимая глупость моего вопроса.

— Что вы!? — улыбнулась девушка. — Я еще не родилась, когда был написан этот портрет.

— Но сходство удивительное! — сказал я.

— Я похожа на маму, — сказала девушка. — А это ее портрет, — она сверкнула своими блестящими влажными глазами и вздохнула, — дочкам быть похожими на мам плохо. Есть такая примета. А в нашей семье все дочки похожи на мам. Потому и маемся, — она вопросительно посмотрела на меня и тихо добавила: — Этот мамин портрет нарисовал ее жених. Его арестовали за два дня до свадьбы. Больше они не виделись…

Что вам сказать? Как говорил мой дедушка, когда видишь на столе цимес, разве можно думать о чем-то другом? Когда я увидел Риту, я сразу понял, что это моя судьба. И почему-то подумал, что судьба нелегкая.

Я забросил работу над книгой о Пиросмани, забыл свои ежедневные посиделки в мастерской Юрася. Я мог думать только о ней, и видеть мне хотелось только ее. Мы встречались с ней каждый день, но через месяц я знал о ней не больше, чем после первой встречи. Когда я дома рассказал о ней и мама спросила, кто ее родители, я только пожал плечами: я не знал. Мы с ней не говорили об этом. Я только знал, что она учится в театральном, а ее мама — учительница. А про отца она вообще никогда не говорила.

— Она хоть еврейка? — спросила тетя Роза. — Или ты это тоже не знаешь?

— Ты специально приехала из Харькова, чтобы задать этот вопрос? — спросила мама. — Слава Б-гу, Давид влюбился, и больше меня ничего не интересует!

— Даже если она еврейка, это еще не значит, что она хала с медом! — вставила свое слово тетя Рахиль. — Ты же знаешь невестку нашего Зелика. Когда он остался один, то решил переехать к сыну в Могилев. И что? Прилетел оттуда, как подстреленный. А раньше бегал по Краснополью и всем кричал: наша Гиточка — золотце! А теперь про это золотце вспоминать не хочет!

— Но лучше, если бы она была все-таки еврейкой, — вставил свои пять копеек дядя Соломон. — В жизни всякое бывает: иногда поругаются из-за чепухи, а когда жена гойка, будешь думать всякое. И ей плохо, и тебе.

— Она еврейка, — успокоил я мишпоху. — Портрет ее мамы называется «Суламифь».

После этого разговора мама не вспоминала про Риту до самого моего отъезда, как будто боялась спугнуть мое везение, но на автобусной станции, когда до отправки автобуса осталось всего несколько минут, сказала:

— Зуналэ, с родителями Риты тебе надо познакомиться. Месяц встречаешься с ней, и неужели они не хотят тебя увидеть? Я не знаю, может, в городе так принято, но у нас — по-другому. И к нам пусть приедут. Ведь им тоже, наверное, интересно знать, кто мы. Как говорят у нас: кошерную халу можно испечь только из кошерной муки!

Я кивнул маме в знак согласия, но Рите ничего не сказал.

Мы встречались еще месяца два, и вдруг она сама сказала:

— Папа хочет с тобой познакомиться.

Она не сказала «родители», не сказала «мама», она сказала — «папа». И добавила:

— Давид, я тебе не говорила: папа сейчас на пенсии, а раньше он работал в органах.

— Милиции? — уточнил я.

— Нет, — сказала Рита.

И я понял, в каких он работал органах.

— Разве там работают евреи? — удивился я.

— Да, — сказала Рита.

Где наш Хаим не бывает — вспомнилась мне поговорка дяди Соломона, но вслух я ее не сказал.

В тот день Рита впервые заговорила об отце.

— Папа добрый. Мне бабушка рассказывала, что когда арестовали Сему, все ждали, что придут за мамой. Дедушка говорил: «Если даже Голду не арестуют, то все равно в нашем доме счастья не будет. Кто ее теперь возьмет замуж? В наших Осиповичах евреи не дураки». Но, слава Б-гу, нашелся один дурак — твой папа, и взял Голду! — так закончила свой рассказ бабушка. Услышав эту семейную историю, я в тот же вечер пересказала ее папе и спросила: «Это правда, что ты дурак?» Папа долго смеялся в ответ, а потом сказал: «Какой же я дурак, если взял такую красавицу, как наша мама, в жены? К ней сватались все парни в Осиповичах, а досталась она мне».

И вправду, Натан Григорьевич был не дурак. Он оказался остроумным, интересным собеседником. За столом в основном говорил он. Как-то само собой разговор перешел на искусство, и оказалось, что и в нем Натан Григорьевич вполне профессионально разбирался. Я удивился:

— Искусство ваше хобби?

— Нет, — засмеялся он. — Профессия! Я курировал эту область. Довольно долгое время. Иногда и теперь просят помочь разобраться в различных «-измах», которыми так богато искусство. Но я вам честно скажу: современных художников я слабо понимаю. Не то воспитание. Как говорила в Бобруйске мадам Рабинович, уже не тот возраст, чтобы обходится в доме одним мужем! Требуется помощник! — Натан Григорьевич поправил очки и вопросительно посмотрел на меня.

Я с трудом отвел от него взгляд и увидел, как прикусила губы Рита, как опустила глаза Ритина мама, и меня внезапно охватил страх, наверное, такой же, какой чувствовала бабушка, когда Титовна назвала ее шпионкой. Не помню кто, кажется, Шекли, написал, что страх имеет Запах. И зверь его чувствует! Сидящий напротив меня человек, как зверь, чувствовал мой запах страха. Я понял это по его глазам. И опять вспомнил рассказ Шекли. Есть два выхода, чтобы спастись: бежать или пересилить страх. Я сжался в ожидании прыжка. И он прыгнул.

— Прекрасный молодой человек рисует прекрасные рисунки к прекрасным детским книжкам и получает прекрасную возможность отдохнуть в прекрасном доме творчества под Москвой. И что он там рисует, как вы думаете? — Натан Григорьевич вдохнул воздух, желая убедится, что мой страх не исчез, и замер, ожидая ответ.

— Он рисует прекрасных дам! — спасая меня, воскликнула Рита.

Я знал, что рисовал в Малеевке Юрась. И Рита знала. Она попыталась перевести разговор в шутку, но не получилось.

— Нет, он не рисовал прекрасных дам. Ты ошиблась, дочка, — Натан Григорьевич улыбнулся и обратился ко мне. Ему нужен был мой ответ. — Молодой человек знает, что искусство не живет по законам логики. Оно живет вопреки ним. Не правда ли?

— Вы правы насчет логики, — сказал я и отшвырнул страх, как тогда, на бабушкином огороде. — Но в отсутствии логики есть высшая логика творчества, — я сказал заумно, страх был еще рядом, и тогда я подцепил его ногой, как футбольный мяч и, перебросив через голову назад, спокойно сказал: — Мой друг Юрась рисовал в Малеевке свалки большого города.

— Москвы! — уточнил Натан Григорьевич.

— Большого города, — повторил я, не обращая внимания на его замечание. — В груде искореженного металла — наш век, с его проблемами и радостями, — страх прошел, и я, сбросив груз страха, неожиданно для него спросил: — А вы видели эти листы?

— Нет, — сказал он. — Но их видели большие художники.

— О, это неповторимое выражение — видели другие! — отбросив страх, я забыл про осторожность. — А кто скажет, кто большой, а кто маленький? — я улыбнулся. — Указами это не определить. И линейкой не измерить.

Он понял, что я побеждаю. И ловко перевел разговор на другую тему. И в это время подали мою любимую мочанку. И Ритина мама сказала, что ее готовила Рита. И Рита сказала, что картошку натирал папа. И я расслабился, я подумал, что можно успокоиться. Но сдаваться он не был приучен. Он знал, что за ним власть, а за мной ничего. И, когда я прощался, буквально на пороге, он неожиданно сказал:

— А вы высказали интересные мысли о рисунках вашего друга. Вот и напишите про это, а мы прочтем! — он открыл мышеловку и закрепил пружину: — Пожалуйста, в двух экземплярах. Мы ждем!

Он не сказал — я, он сказал — МЫ! И я почувствовал свое бессилие перед этим — МЫ. И страх возвратился ко мне. Я не смог его отшвырнуть от себя. Но он не смог превратить меня в подлеца. Я ничего не написал. Я просто ушел из этой семьи. Рита несколько раз мне звонила, но я ссылался на неотложные дела, и она поняла, что я не хочу с ней встречаться.

Я боялся. Страх на какое-то время убил во мне все чувства — и любовь…

Я ждал, что меня вызовут туда. Но не вызвали. И теперь я знаю почему.

Когда-то дедушка мне говорил, что пройти через реку, не замочившись, может только Моисей. Я хотел пройти через реку Подлости и остаться Честным. Но не смог. Я это понял потом, а тогда я думал, что поступаю честно: я не предал Юрася, я отверг Риту, я не смолчал перед Натаном Григорьевичем. Хлопайте в ладоши: я — герой! Я — герой…

Когда мама спросила меня про Риту, сказал, что я Рите разонравился. Я не мог соврать, что она мне не нравится. Не мог…

— И слава Б-гу, — сказала мама. — Я тебе раньше не говорила, но сейчас скажу: из артисток хорошие жены не получаются. Это даже лучше, что вы расстались до свадьбы, а не после нее.

Она долго успокаивала меня, а потом неожиданно сказала:

— По глазам, Зуналэ, я вижу, что ты ее любишь.

— Люблю, — честно сказал я.

В эту минуту мне захотелось рассказать маме обо всем и спросить совета, но я пересилил себя и ничего не сказал: я не хотел делиться с мамой своим страхом. Страх я оставил себе.

Юрась тоже поинтересовался, почему я перестал встречаться с Ритой. Я ему не рассказал про мой разговор с Натаном Григорьевичем, но я сказал ему больше, чем маме: я сказал ему, что Ритин отец работает в органах.

— Ну и что? — сказал Юрась и пошутил: — Как говорил товарищ Сталин, сын за отца не отвечает. А дочка тем более.

Я ничего ему не ответил. И он понял мое молчание и спросил:

— Боишься стать Павликом Морозовым?

— Да, — ответил я.

И больше он ничего не спросил. И мы вообще об этом перестали говорить.

Родственники опять стали искать мне невесту, но дело не дошло даже до встречи, ибо у мишпохи возникла новая проблема — Америка. Потихоньку стали уезжать все родные, и, в конце концов, очередь дошла до нас.

— Все наши уехали, — сказала мама. — Даже дядя Наум, у которого жена русская и все дети записаны русскими. Не оставаться же нам здесь одним, что бы все на нас показывали пальцами.

Я понимал, что в Америке мне будет трудно. Кому там нужен специалист по Пиросмани? Но я знал еще, что уехать туда — это значит, избавится от страха, который продолжал все еще жить во мне. Прошло полгода, как я не встречался с Ритой, и никто не напоминал мне о разговоре с Натаном Григорьевичем, но когда мама заговорила об Америке, я вспомнил о страхе. И до последнего дня, уже сидя в аэропорту, думал, что меня в Америку не пустят. Но — пустили!

Кахетинский поезд

У Пиросмани в картинах всегда присутствует ощущение человеческого состояния. Не знаю, как кто, но я всегда нахожу среди его картин ту единственную, которая соответствует моему состоянию в тот или иной момент моей жизни.

Первые годы в Америке — это Кахетинский поезд. Поезд, который то ли прибыл на станцию, то ли проносится мимо нее. Дым стелется из трубы, как будто прижат встречным воздухом, а вагоны, в отличие от паровоза, замерли: под ними нет колес. Это было похоже на мое движение здесь: я двигался и в то же время оставался на месте. Я нашел работу полотера в гостинице, и вся мишпоха смотрела на меня как на счастливца: сразу нашел работу на чек и с бенефитами.

— Хана, — сказала тетя Роза. — Твой Додик родился в рубашке. Мои дети здесь четыре года, и никак не могут найти себе что-нибудь приличное. Сема крутится, как проклятый, на карсервисе, а Неля вообще сидит дома, как Анюта на чайнике.

— Розочка, — вздохнула мама, — конечно, мы счастливы, что у Давида есть работа, но когда я вижу, какие у него печальные глаза, когда он приходит после этой работы, мне хочется сказать, как говорил наш папа: что хорошо Саре, не всегда хорошо Абраму!

— Я тебя понимаю, Хана, — успокаивал маму дядя Соломон. — Мы все там кем-то были. Но — все! Уехали — и надо забыть! Я тоже, как-никак, что-то имел. Я не хочу сказать, что я был, как Додик, но у нас в конторе меня уважали. И это не мешает мне подметать улицу перед магазином Михла, которого мы в Краснополье за человека не считали! Михл-кихул и все! А здесь он мистер Майкл. И я снимаю шляпу перед ним. И говорю, слава Б-гу, потому что он дал мне работу. А работа — это хлеб и немножко к хлебу, и да процветает бизнес Михла в веки веков!

Дядя Соломон, конечно, прав во многом, но разве душе прикажешь забыть то, что было?

Я — пассажир Кахетинского поезда. Я смотрю из окошка на перрон. А на нем, открыв свои глотки, лежат огромные кеври — грузинские кувшины, такие же огромные бочки и бурдюки. И в них не вино, а память. Память, оставленная на перроне. И я знаю, что вагоны не тронутся с места, пока память здесь. И как маленькая надежда — одинокий человек на перроне, подающий в вагон бурдюк. Бурдюк с памятью. И я знаю, в жизни всегда так: память о прошлом дает возможность двинуться вперед! Ошибается тот, кто думает, что прошлое это ненужный груз!

Я не сторонник того, что бывают работы хорошие и плохие, трудные и легкие. Работа полотера не хуже и не лучше работы искусствоведа. Но работа должна соответствовать душе человека. Дедушка мне рассказывал о своем друге Авроме. Родители его были уважаемые в Краснополье люди: папа-провизор, мама-провизор. Дело было до революции: у них была своя аптека. И они решили сделать Авромку тоже провизором. И Авромка зачах. Он начал таять на глазах, как ледышка весной. И тогда его повезли в Могилев к доктору Лурье. И доктор беседовал с Авромкой с глазу на глаз целый час. И потом сказал папе с мамой: если вы желаете счастья и здоровья своему ребенку, не делайте из него провизора. Сделайте из него пастуха! Хотя бы на одно лето! И что вы думаете? Они так и сделали. И Авромка ожил! После революции он стал председателем еврейского колхоза. И был счастливым человеком, пока его не посадили в тридцать седьмом.

Я старался привыкнуть к своему полотерству и убеждал себя, что всей душой люблю это дело. Не поверите, но за три года в Нью-Йорке я так и не выбрался в Метрополитенн-музей?! И это, вы скажете, искусствовед?! Как писал когда-то Шишкин: «гляди на него, этого урода — был за границей, а в Париже-то и не был, а без этого, что за человек? Так, плюнуть и только». Писал, кстати, о себе.

Я старался забыть прошлое, чтобы привыкнуть к настоящему. И, как дядя Соломон, радоваться тому, что есть. Но не получилось. К счастью!

Однажды, натирая полы в одном из номеров отеля, я увидел альбом Пиросмани. Шикарное издание Skira. С лаконичным фирменным «S» на обложке. Нам строго запрещалось трогать вещи постояльцев, но я не выдержал. Я взял альбом в руки и… забыл обо всем. Я даже не услышал, когда в номер зашел хозяин. Он несколько минут наблюдал за мной, а потом осторожно дотронулся до меня:

— Мистер, я вижу, вам нравится этот художник?

Я вздрогнул, как ребенок, застигнутый за недозволенным, и уронил альбом. Он подхватил его и протянул мне, повторив вопрос. А потом мы долго говорил о Пиросмани, об искусстве, о жизни. Хозяином номера оказался профессор из Гарварда, искусствовед. Как говорят евреи, споткнувшись, одни разбивают лоб, а другие находят бриллианты. Я нашел бриллиант! Буквально через неделю я получил официальное письмо из Гарварда, меня просили прочитать курс лекций по творчеству Пиросмани.

Мама, когда я прочитал ей это письмо, вскочила со стула и закричала на всю квартиру:

— Готуню, ты услышал меня! Додик опять стал специалистом по Пиросмани! Я знала, что это будет! Теперь я могу спокойно умереть! Сейчас я позвоню всем и всех обрадую!

И первому она позвонила дядю Соломону, и он сразу же сказал:

— Хая, это надо отметить. Идем в ресторан! Еще наш папа говорил, что жизнь без праздника — это не жизнь! Устроим маленький праздник.

Ресторан выбирал дядя Соломон. И он выбрал самый большой.

— Чтобы все нас видели! — сказал он.

— И мы всех, — добавила тетя Роза.

Я не люблю рестораны. Но мишпохе отказать я не мог. В этот вечер в ресторане праздновали одновременно две свадьбы, три дня рождения и мой скромный успех. Каждая компания веселилась сама по себе. Ведущий ресторанного ансамбля зачитывал приветствия, вызывал к микрофону желающих сказать добрые слова. У микрофона не было отбоя от желающих. И даже дядя Соломон произнес в микрофон спич в мою честь. И вдруг я услышал усиленный микрофоном знакомый мне голос. Со знакомыми до боли словами.

— Прекрасному молодому человеку мы отдаем сегодня нашу прекрасную дочь. Пусть будет прекрасной ваша совместная жизнь! Горько!

Я вздрогнул. Приподнялся с места, чтобы разглядеть человека у микрофона. Я узнал его сразу, он совершенно не изменился, как будто не прошло целых пять лет со дня нашей последней встречи. Такой же подтянутый, аккуратный, с копной седых волос. Я несколько секунд смотрел на него, а потом мой взгляд повернулся к тем, к кому обращался Натан Григорьевич. Я ожидал увидеть Риту. Я хотел ее увидеть и одновременно, почему-то, боялся этого. Но невестой была не Рита. И это меня обрадовало. И мне вдруг до боли захотелось увидеть Риту, услышать ее голос, дотронутся до ее волос… Мама заметила мой взгляд, мое изменившееся лицо и тихонько, наклонившись ко мне, спросила:

— Что с тобой? Ты кого увидел?

— Знакомого, — сказал я. — Из Минска.

— Хорошего или плохого знакомого? — осторожно спросила мама.

— Плохого, — сказал я, — но мне хочется с ним поговорить.

— Подойди, — сказала мама.

И я, дождавшись, когда он выйдет в фойе покурить, подошел к нему.

Он узнал меня тоже. Встрече не удивился. Даже пошутил:

— Если хочешь встретить знакомого еврея, приезжай в Америку! И сходи в русский ресторан!

А потом сказал, не ожидая моего вопроса:

— Дочку жены выдаем замуж. Голда умерла, и я второй раз женился, и вот с новой семьей уже год, как в Америке. В Нью-Джерси живем. А жених отсюда. Живем неплохо: дом купили, маленький ландромат держим, — и пояснил для чего-то, — прачечную по-нашему. И еще парикмахерскую держим: жена там крутится, а я в этой прачечной! А ты где? В Нью-Йорке?

— В Гарварде, — сказал я. — Преподаю в университете.

Он удивленно посмотрел на меня. И я добавил:

— Занимаюсь творчеством Пиросмани.

— О, вы специалист по Пиросмани! — сказал он и неожиданно вспомнил Риту. — Мне Рита когда-то об этом говорила. Вам повезло. Все мои знакомые в Америке сменили профессии, — он хотел продолжить начатую тему, но я остановил его:

— И Рита живет в Нью-Джерси?

— Нет, — сказал он, — она осталась в Минске.

— Не захотела ехать? — спросил я.

— Я не мог взять, — как-то виновато сказал он и добавил: — Она была против моей женитьбы. Не сошлась характером с моей Белой и осталась.

— Она живет в вашей старой квартире? — спросил я.

— Нет. Она ушла от меня, когда я женился. И я продал квартиру, — пояснил он и, не ожидая моего вопроса, добавил: — Где она сейчас живет, я не знаю. Она мне письма не пишет.

Он вдруг посмотрел в открытые двери зала и, как бы извиняясь, сказал:

— Уже все возвращаются к столу. Моя благоверная ждет. Я пойду. Позже еще поговорим.

Но позже мы не поговорили. Мне не о чем больше с ним было говорить. Когда я вернулся к столу, мама спросила:

— Это был знакомый Риты?

— Да, — сказал я.

— Я это поняла, Зуналэ, по твоим глазам, — тихо сказала она и спросила: — Она здесь?

— Нет, — сказал я. — В Минске.

В тот вечер она больше ничего не спросила.

Из Гарварда я позвонил Юрасю. Спросил про Риту. Он удивился моему вопросу, ибо целых пять лет я не спрашивал его о ней. И он мне о ней ничего никогда не говорил. Он знал о ней все. Но сказал, что это длинный разговор, не для телефона, и обещал прислать письмо. Я мучительно ждал это письмо. А оно как назло шло очень долго. Целых три недели. Это было не письмо — это был мой приговор. Я не буду пересказывать его, ибо приговор не пересказывают, а зачитывают…

И я его зачитаю.

…где-то через полгода после твоего отъезда одна из новых газет напечатала архивные материалы по делам репрессированных художников: доносы, протоколы допросов, стенограммы судов. Там были документы и об авторе «Суламифь». Его допрашивал известный тебе Натан Григорьевич. И он писал обвинительное заключение. Когда это прочитала мать Риты, она покончила с собой. А Рита ушла из дома. Я не хотел тебе об этом писать, но раз просишь — пишу. Рита окончила театральный, но работу в театре не нашла. И пошла работать в варьете к Лешке Реалисту. Ты, наверное, его помнишь. Он рисовал портреты передовиков труда. А теперь рисует портреты передовиков капитала. И поставляет им девочек. Это и есть его варьете. Канкан, Париж и иже… Как у нас говорят: адзiн балюе, другi гаруе!

Я прочитал это маме. И все ей рассказал. И спросил:

— Что мне делать?

— Ты сам знаешь ответ, — сказала мама.

— Знаю, — сказал я.

И еще я сказал:

— Я ее люблю!

— Люби, — ответила мама.

Артистка Маргарита

Герои Пиросмани — это карочохели — тифлисские рыцари без страха и упрека. Я мечтал стать одним из них. Но не стал. Я бежал с поля боя. И оставил свою Маргариту. И теперь возвратился к следам своим…

Я приехал за ней в Минск. Юрась встретил меня в аэропорту.

— Я сказал ей, но она, как видишь, не пришла, — Юрась вздохнул и добавил: — В одну и ту же реку нельзя войти дважды. Все течет, все меняется. Она другая.

— И я другой, — сказал я. — Мы оба другие, и мы нужны друг другу. Ты знаешь, где она? — спросил я.

— Знаю, — сказал Юрась.

И я поехал к ней. Сразу. С аэропорта.

И мы говорили целую вечность. Обо всем.

— Ты знаешь, — сказала она, — это я рассказала отцу про Юрася. И никто его ни о чем не просил тогда. Он ведь пенсионер и давно не работал на Них. Когда ты ушел, мама сказала: «Что тебе надо от мальчика?» И он ответил: «Пусть будет таким, как я! В семье не может быть один чистенький, а все грязненькие. Сталин был не дурак, когда под приговорами собирал подписи всех своих соратников».

— Он хотел меня сделать своим, — грустно пошутил я, — значит, я ему понравился.

— Наверное, — сказала Рита. — Он часто про тебя спрашивал.

И спросила:

— Ты его видел там?

— Да, — сказал я.

Больше она про него ничего не спросила, только сказала:

— Когда мама умирала, она спросила: «Почему мы, евреи, такие? Почему?» — и глазами Суламифь посмотрела на меня.

И я ответил:

— Мы такие, как все. Среди нас есть Маккавеи и Флавии, Кагановичи и Михоэлсы…

Рита вздохнула и добавила:

— Давиды и Риты…

— Давиды плюс Риты, — поправил я ее. — Как говорили когда-то: мы по одну сторону баррикад!

И сказал:

— Я люблю тебя, Рита. Будь моею женой!

— Давид, — сказала она, — возвращайся в Америку и будь счастлив. Ты хороший, ты найдешь себе лучшую, чем я.

— Нет, — ответил я. — Мне не надо другую. Мне нужна ты!

А потом был сельсовет в деревне Юрася. Сельсоветчица долго вертела мой американский паспорт, ища страницу, куда поставить штамп. А потом плюхнула его на страницу, где виза, и объявила нас мужем и женой. Утром я должен был лететь. И мы в тот же вечер возвратились в Минск. Впереди была ночь. Наша первая ночь.

— Я живу с подругой, — сказала Рита.

— Поедем в гостиницу, — предложил я.

— Я не люблю гостиниц, — сказала Рита. — Там меня все знают.

И мы поехали в аэропорт. И просидели до моего отлета в ресторане.

— Сегодня в Америке День Благодарения, — сказал я. — И все едят турку.

— Какого турка? — удивленно посмотрела на меня Рита.

— Турку, — улыбнулся я. — Это индюшка по-английски.

— И мы закажем турку, — сказала Рита. — И я буду благодарить всех за то, что ты у меня есть…

За окном шел первый снег. Белые пушистые хлопья были похожи на мазки кисти, которые беспорядочно разбрасывал пьяный художник.

Вспомнились мне слова Нико: мир дешевле соломы, а деньги не стоят жизни, и все золото мира не стоит одной красавицы… И вспомнилось еще: я простил ей грех белым цветом…


Оглавление

  • Жираф
  • Кахетинский поезд
  • Артистка Маргарита