КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 420004 томов
Объем библиотеки - 567 Гб.
Всего авторов - 200493
Пользователей - 95479

Впечатления

кирилл789 про Стриковская: Мир драконов (СИ) (Фэнтези)

ой, как мне эти идеи рабства не нравятся, увы. хорошо, что вовремя герои взяли свои судьбы в свои руки.)

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
кирилл789 про Стриковская: Стать Собой (СИ) (Фэнтези)

приключенчески.)
прекрасный автор.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
кирилл789 про Стриковская: Воплощение (СИ) (Фэнтези)

класс. других слов нет.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
кирилл789 про Блесс: Подружка невесты или... ветеринара вызывали? (Любовная фантастика)

ну, в общем "неплохо".
после ужасов снежной сашки и ирки успенской, очень даже неплохо. на "отлично" не тянет, извините.)

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Стриковская: Бегом за неприятностями 2 (Фэнтези)

вторая книга понравилась чуть больше первой.)
как-то здесь всё законченно и удачнее для героев.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
greysed про Назимов: Охранитель (Альтернативная история)

бред сумасшедшего

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
greysed про Малыгин: Лётчик (Альтернативная история)

хреновина лютая

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).

Воздушные бойцы (fb2)

- Воздушные бойцы 1.2 Мб, 377с. (скачать fb2) - Борис Николаевич Ерёмин

Настройки текста:



Ерёмин Борис Николаевич Воздушные бойцы

Боевое крещение

1941 год я встретил на Украине в Одесском военном округе. Служба моя проходила в 160-м резервном авиационном полку, который базировался в ту пору неподалеку от Кировограда. Я, как и многие мои товарищи, жил в авиагородке, жизнь со всеми ее бытовыми особенностями почти ничем не отличалась от жизни любого военного городка, в котором семьи, как правило, связывает многолетняя дружба, общие заботы, переживания, радости и печали. Ритм службы в таких городках диктует и ритм бытовой жизни, которому привычно и легко подчиняются и женщины и дети. В то время у меня своей семьи не было, и я разделял участь многих холостяков, которых в свободные часы тянет к семейному уюту. Я нередко проводил свободное время в кругу семей своих друзей — капитана Баранова и лейтенанта Легкого, охотно и подолгу возился с их детьми.

В будние дни я жил по твердому распорядку. По утрам в ожидании машины, которая приезжала в авиагородок за летчиками и везла нас на полеты, я вместе с товарищами по эскадрилье вел неторопливые разговоры о последних событиях мирового и гарнизонного масштабов. В конце дня нас привозили обратно в авиагородок, и эти поездки тоже были частью нашей привычной и устоявшейся жизни. В силу размеренности и бытовой устойчивости время текло неспешно, каждый день был долог и вмещал в себя многое.

Для строевого летчика-истребителя я начал летать довольно поздно и по возрасту был старше многих товарищей по эскадрилье, но служил с ощущением полного удовлетворения и своих двадцати семи лет совершенно не чувствовал.

Наш 160-й резервный авиаполк было трудно назвать полком. Полк представлял собой весьма солидное и пестрое хозяйство, в котором было несколько истребительных и бомбардировочных эскадрилий. Штатный летный состав эскадрилий совершенствовал свою подготовку по существовавшим [4] программам, но одновременно занимался обучением руководящего летного состава аэроклубов и некоторых летчиков из строевых частей, которые в нашем полку переучивались летать на истребителе И-16. В полку была солидная учебная база, в каждой эскадрилье находились хорошо подготовленные летчики-инструкторы, которые и проводили обучение. Обучающиеся же аэроклубовские и строевые летчики составляли так называемый переменный состав полка. Таким образом, 160-й авиаполк, хотя и был официально резервным полком, фактически добавочно имел функции мощной учебной базы, через которую накануне войны прошло немало известных впоследствии летчиков.

В силу этой учебной специфики мы раньше, чем летчики многих других авиационных полков, получили сведения о том, что в наши строевые летные части стали поступать новые отечественные истребители — МиГ-1, Як-1 и ЛаГГ-3, и не без основания ожидали, что в скором времени эти новые машины поступят и к нам и мы начнем на них переучивание переменного состава полка. Штатный состав нашего полка был силен в летной подготовке, мы с нетерпением ожидали новые машины, уважая в то же время и нашего трудягу «ишачка» — И-16. К концу тридцатых годов И-16 как боевой самолет-истребитель зарекомендовал себя неплохо, особенно в боевых действиях на Халхин-Голе. «Ну что за самолет! — говорили летчики. — На нем можно замкнуть вираж вокруг телеграфного столба!» Это, конечно, было образное полушутливое высказывание, но в нем отражалось доверие к машине. И-16 обладал очень высокой маневренностью — одно из самых важных качеств для истребителя. К тому же уже была запущена в серийное производство последняя модификация И-16 с более мощным мотором. Я очень любил свою «голубую семерку», много и с удовольствием летал. Впрочем, в последний предвоенный год все мы в полку много летали, вели учебные воздушные бои, учились метко стрелять. Бывало, летчики ссорились между собой, если по плановой таблице кому-то перепадало меньше полетов, чем хотелось. Кроме того, мы получали большой налет на учебных самолетах А. С. Яковлева УТ-1 и УТ-2 — неприхотливых, легких и надежных. С благодарностью вспоминаю эти замечательные самолеты. За счет УТ-1 и УТ-2 мы сохраняли ресурс боевых И-16.

Как я уже говорил, мы переучивали руководящий летный состав аэроклубов. В те годы работа аэроклубов была поставлена основательно, тысячи энтузиастов авиации получили в аэроклубах хорошую профессиональную подготовку. [5] В нашем полку командный состав аэроклубов быстро и уверенно осваивал И-16. Прошедшие такую подготовку летчики получали квалификацию летчиков-инструкторов. С уважением вспоминаю аэроклубовских летчиков, которых обучал в последний предвоенный год: Родина, Гринева, Сазонова, Аликулова, Доильницына, Сыскова. Не знаю, как сложились их военные судьбы, но уверен, что они стали отличными воздушными бойцами и неплохими инструкторами.

В январе сорок первого года я был назначен помощником командира эскадрильи. Понятно, забот прибавилось. Казалось бы, хватало дел, но жили мы с каким-то постоянным избытком сил — такое удивительное было время! Сейчас мне кажутся странными страсти, которые, как эпидемия, время от времени захватывали нас, но хорошо помню, что был, скажем, период, когда многие взялись за изучение иностранных языков. Я и некоторые мои товарищи с фанатическим упорством штурмовали английский. Наше рвение удивляло даже преподавателя — пожилую женщину, которая умело поощряла нас. Почему вдруг это? Почему языки? Почему именно английский? Вроде бы ей было непонятно. Сейчас я и сам уже не помню, какие соображения заставили меня с такой решимостью ринуться в этом направлении. Полагаю, что все дело было в нашем мироощущении тех лет, на которое во многом повлияла профессия. Став авиаторами, мы тем самым как бы перешли в иной разряд людей — людей, которым доступны чувства и впечатления полета.

Эти новые ощущения может дать только скорость и пространство. Ну и, конечно, полное овладение техникой. Расстояния мы мерили уже не земными мерами. Мир перестал казаться необъятным. Пространство стало доступным. Оно было населено народами, говорящими на разных языках, и до этих народов, до разных стран, которые издревле у нас назывались «заморскими» или «тридевятым царством», было рукой подать. В полете рождалось не иллюзорное, а вполне реальное чувство доступности любой точки земной поверхности. Это чувство трудно объяснить тому, кто сам не летал. Крылья и мотор изменили реальность. И может быть, подсознательно мы готовились к всепланетному контакту с таким же любопытством, с такой же серьезностью и верой в его осуществимость, с какой сегодня астрономы и астрофизики разных стран обсуждают на своих симпозиумах возможные способы инопланетных связей. Во всяком случае, летная работа дала нам не только новые ощущения, навыки и знания, но и, конечно, определенным образом сформировала [6] наше мышление. Английский язык был основным международным языком, может быть, поэтому мы и выбрали его. Показательна сама потребность изучать язык, которая вдруг одолела нас, военных летчиков.

Помимо увлечения английским языком многие из нас серьезно готовились в академии, с увлечением ходили на эстрадные концерты Леонида Утесова и Эдди Рознера, много и с упоением читали. Нас многое интересовало, но все это шло через основную нашу профессию, через летное дело, и потому, при всем разнообразии склонностей и характеров, предвоенное поколение летчиков в массе своей было подготовлено неплохо.

Теплыми летними утрами в пункте сбора я с нетерпением ожидал автомашину, которая возила меня и моих товарищей на аэродром, и с жадностью впитывал буйство красок и запахов. Удивлялся тому, что здесь, на Украине, аромат источает каждый цветок, даже самый невзрачный на вид. Цветов разных я навидался на Дальнем Востоке. Там они поражали величиной, восковой неподвижностью и полным отсутствием запахов. На Украине же я служил всего несколько месяцев. Мне было хорошо в этих краях. Нравились благодатная земля и высокое теплое небо. С наступлением тепла мы выходили на лагерное размещение, жили в палатках в районе полевых аэродромов. Много летали.

В начале января сорок первого года перед командованием авиационных частей возникла очень сложная задача, связанная с выполнением приказа Народного комиссариата обороны о переводе личного состава Военно-воздушных сил на казарменное положение. Этим приказом летчики и техники — все, кто прослужил в РККА менее четырех лет, по существу приравнивались к срочнослужащим. Возникли проблемы, с которыми мы ранее не сталкивались.

Большинство летчиков и техников, прослуживших уже по два-три года, были женаты, имели детей — словом, жили нормальной семейной жизнью. И тут потребовалось отрывать их от семей, переводить в казармы. К этому люди не были готовы. Многие жены забирали детей и уезжали к родителям. Летчики и техники тяжело переживали столь резкую смену привычного образа жизни. Настроение было нерабочим. Добавились новые хозяйственные заботы. Казармы переоборудовались под своеобразные общежития. На эту перестройку были выделены немалые суммы. Закупалась дорогостоящая мебель, отличного качества постельное белье, [7] появлялись ковровые дорожки и тяжелые — не то плюшевые, не то бархатные — шторы. Ничего подобного в казармах никогда не было. Все это, очевидно, должно было создавать внутри казармы жилой уют, но сам факт — казарма оставалась казармой — давил на сознание личного состава куда сильней. Эту подавленность никакими разъяснениями, а тем более шторами и ковровыми дорожками невозможно было ослабить. Мне, как помощнику командира эскадрильи, необходимо было вести разъяснительную работу, но в то время я сам многого не понимал, и вся разъяснительная работа по существу сводилась к двум фразам: «Вы — люди военные. Приказ есть приказ, и его необходимо выполнять».

Между тем положение мое было незавидным, так как среди переведенных на казарменное положение было немало моих друзей, которые уже летали со мной по два-три года, звание имели лейтенантское или соответствующее ему (у техсостава — воентехник 2 ранга), и вот их теперь на положении сержантов определяли в казарму. По вечерам у забора, которым была огорожена казарма, собирались жены и дети, и этот забор, который, как казалось, ни с того ни с сего разгородил семейную жизнь, все должны были понимать как некую необходимость, но понимать это было очень трудно. Ко всему прочему необходимо отметить, что подобную перестройку, затрагивающую большой контингент людей, никак невозможно провести в сжатые сроки. Летная работа была сокращена, и перестройка, по сути, заняла те немногие месяцы мирной жизни, которая еще оставалась до начала тяжелейшей войны.

В ту пору мы объясняли себе эти мероприятия необходимостью снизить аварийность и поднять уровень дисциплины, но мне, как и многим моим товарищам, казалось, что эта мера себя не оправдала. Гораздо позже, когда прошло некоторое время и появился исторический обзор, я стал понимать предвоенное прошлое не столь однозначно.

В последние предвоенные годы тысячи, десятки тысяч людей пришли в авиацию. Авиация быстро росла. Увеличивался самолетный парк страны. Все наши стремления — от летчика до командира эскадрильи (а я находился именно в этом, слое) — сводились к тому, чтобы как можно лучше владеть самолетом, его боевыми качествами. Но на государственном уровне в канун войны вдруг обнажилась проблема иного рода. Оказалось, что авиацию — этот столь многообещающий и, вероятно, самый мобильный род войск, — в масштабах, отвечающих оборонительным задачам нашего государства, — не так-то легко при необходимости быстро [8] запустить в дело. Другими словами, речь шла о поднятии боеготовности ВВС. Во время войны летчики, техники, их боевые машины составляли одно целое — на войне и не могло быть иначе. Но перед войной все выглядело по-другому. И чтобы, скажем, срочно поднять в воздух эскадрилью или полк, требовалось немало времени — пока все участники предстоящего вылета будут оповещены, пока из разных углов авиагородка, а то и из прилегающих городских окраин будут собраны в условленном месте и доставлены на аэродром… То же самое и с техниками, которым надо было готовить самолеты к вылету. Словом, дистанция этой цепи — самолеты, техники, летчики — была слишком растянутой во времени, и потому этот важный показатель боеготовности в нормы не укладывался. Вот и одна из причин перевода личного состава летных частей на казарменное положение.

…В Европе второй год шла война. Военное и политическое положение в мире заставляло наше правительство энергично решать задачи по укреплению обороноспособности страны. Мы, летчики, конечно, обсуждали между собой возможность войны с фашизмом. Но все наши разговоры и споры, порой очень жаркие, как я теперь понимаю, выявляли в первую очередь нашу моральную готовность выполнить свой долг. Представить себе надвигающуюся войну в чисто профессиональном, военном, конкретном смысле мы тогда, конечно, в полной мере не могли. В какой-то степени наше мышление было ориентировано на прямо противоположные цели: с одной стороны, как военные летчики, мы должны были совершенствоваться в своем деле и поддерживать в себе то постоянное рабочее напряжение, без которого нет высокой боеготовности — к этому нас призывал воинский долг; с другой стороны, как многие советские люди, которым в скором времени предстояло вступить в войну невиданной тяжести, мы находились под влиянием распространенной доктрины «малой кровью на чужой территории» и чисто дипломатические меры (например, договор между СССР и Германией о ненападении) принимали за истинное состояние дел. Это, конечно, и саму грозящую опасность делало какой-то неконкретной и мешало понимать происходящее в истинном свете.

Да, сейчас я, конечно, многое вижу не так, как видел в начале сорок первого года, многое вижу с позиций человека, знающего неизмеримо больше того, что знал в сорок первом году двадцатисемилетний старший лейтенант Еремин, помощник командира эскадрильи. И те дни в канун войны вспоминаю с какой-то тяжестью. Слишком много существовало [9] необъясненных трудностей, и потому то, что задумывалось для пользы дела, не всегда достигало цели. А времени-то было очень мало…

Весной сорок первого года интенсивность полетов повысилась, личные невзгоды понемногу отступили на второй план. Пригород, возле которого располагался наш аэродром, утопал в белом цвету. Цвели абрикосы, вишни. Начинали цвести яблони. Буйно зеленела молодая сочная трава. Сады наполнились густым хмельным ароматом. Невиданная сила исходила из щедрой украинской природы. В Европе по-прежнему бушевала война. Гитлеровцы проглатывали одно государство за другим. На наше удивление, очень быстро пала Франция. Отчаянно сопротивлялась Англия, охраняя свой остров морскими и военно-воздушными силами. Разговоры о войне в семьях, в авиагородке, друг с другом все больше и больше занимали наше внимание. Мы обсуждали воздушные схватки, которые вели английские и германские летчики. По той очень скромной информации, которая была нам доступна, мы пытались определить соотношение сил, особенности боевой авиационной техники и, конечно, роль авиации в целом в той крупной войне, которая уже охватила Западную Европу. Подсознательно мы, конечно, пытались оценить и свои возможности, потому что в массе своей были охвачены предчувствием: схватки с фашизмом нам скорее всего не миновать. Но и понимая это, особой тревоги не испытывали. Во всяком случае, я не помню, чтобы кто-нибудь из моих друзей тех лет в разговоре о возможной войне с Германией выражал бы глубокие опасения. Мы были уверены в своих силах. В канун войны мы жили полноценно и радостно, и военные тревоги, как нам казалось, были еще далеко.

На воскресные дни летчиков — в определенном количестве — обычно отпускали из лагерей домой. Я позволял себе вставать позднее. В большом доме, населенном семьями личного состава, по воскресеньям с утра начиналась праздничная суета. Я слышал за стеной радостные крики детей, деловые приветствия и переговоры жен, кухонную возню женщин. Дом наполнялся запахами еды, шутками, музыкой, смехом — крики, скандалы и ссоры случались редко. Воскресенье — это святой семейный день. Отцы дома, и потому каждая семья стремилась превратить этот день в праздник и провести его как можно лучше. [10]

Когда воскресными утрами наш дом на всех этажах наполнялся гомоном, я в своей комнате чувствовал себя как в заповеднике. Мне некуда было спешить, и я с удовольствием пользовался теми немногими привилегиями, которые холостяцкая жизнь имеет перед жизнью семейной. К тому же я всегда мог провести несколько приятных часов в семейном кругу моих друзей или наоборот — в зависимости от настроения, примкнуть к тем, кто, подобно мне, не торопился обзаводиться семьями.

С Барановым, Чупиковым, Безуглым, Ботяновским и некоторыми другими летчиками я подружился еще на Каче, где все мы, имевшие раньше разные специальности, переучивались на летчиков-истребителей. Получив назначения в 160-й резервный авиаполк, мы впоследствии еще больше сдружились. К тому же и Николай Баранов, и Павел Чупиков, и Семен Ботяновский так же, как и я, прежде служили на Дальнем Востоке и в истребительную авиацию пришли не сразу, а после того, как прослужили в армии несколько лет и осознали свое желание — я бы даже сказал, призвание — стать летчиками-истребителями. Чупиков, например, на Дальнем Востоке служил в должности инженера полка, был награжден орденом Красной Звезды — казалось бы, жизнь его вполне определилась, однако желание стать летчиком и начать все заново оказалось сильнее. Подобные переходы людей разных авиационных специальностей на летную работу в те годы не были редкостью. В Каче параллельно с нами переучивалась другая группа, в составе которой находился Александр Покрышкин. Он начинал свою долгую жизнь в авиации техником, что, как известно, впоследствии не только не помешало, но и помогло ему стать одним из лучших боевых летчиков страны.

…Воскресенье, 22 июня. Ранним утром я проснулся от суеты, поднявшейся в доме, но чем-то эта суета отличалась от той, обычной воскресной, к которой уже привык. Со сна я не сразу сообразил, чем именно, пока не уловил нотки какой-то тревоги. Не было привычной беззаботности, меньше было слышно детских голосов. Зато отовсюду доносились встревоженные разговоры взрослых. Само движение на этажах, хлопанье дверей, разговоры, доносившиеся в открытое окно с улицы, — все это говорило, что не только наш дом, но как будто весь авиагородок охвачен каким-то единый тревожным состоянием. Каким?..

Пока я приводил себя в порядок — появился посыльный, С этого момента моя жизнь резко изменилась.

Я выбежал на улицу и увидел, как торопливо выбегают [11] военные из других домов. Это чем-то напоминало учебную тревогу, но обмануть себя было трудно: вслед за военными на улицу выбегали дети, жены, служащие — как будто от этого первого, побудительного движения еще что-то могло измениться, проясниться, рассеяться… Но уже мгновенно возникла незримая стена между теми, кто носил военную форму, и всеми остальными, хотя еще накануне, субботним вечером, все вместе они были чем-то единым и составляли население авиагородка. Но сейчас, в эти утренние часы наступившего воскресенья, уже не было единого ритма жизни и не было общих дел. Все военные точно знали, куда им надлежит прибыть как можно скорее, остальные же были лишены этой определенности и выскакивали на улицу без всякой конкретной цели, подталкиваемые лишь общим состоянием тревоги. Над всеми, как внезапная огромная туча, от которой некуда убежать и негде укрыться, нависло одно короткое слово «война».

Я бежал с нехитрой амуницией на аэродром, видел всполошившихся людей, видел все те же любимые мной деревья в цвету, свежую зелень, но воспринимал это отчужденно. Мне некогда было разбираться в своем душевном состоянии. Какие-то разрозненные мысли мелькали: неужели пропал отпуск? Какие-то отрывочные вопросы я слышал: «А как быть с семьями?» Смутно думалось о том, что на войну лучше идти холостяком — вот я, мобильный, ничем не связанный, у меня нет этих проблем… Что-то шевелилось в подсознании, но недомысливалось до конца: сейчас появятся такие проблемы и в таком количестве, что рядом с этил все известные и пережитые перемены, перестройки и перетряски просто нельзя принимать во внимание. Но все это были мысли не о тех реальных проблемах, которые принесла война. Тех проблем я себе еще просто не представлял. В утренние часы 22 июня я и мои товарищи не совсем и не все понимали в должной мере и действовали чисто автоматически.

Собрались на аэродроме: Баранов, Вербовский, Боянов, Федоров, Лепешин, я и техники. Слушая товарищей, я начал ощущать войну как реальность, хотя сведений по-прежнему было мало. Боянов утверждал (уже услышал от кого-то), будто фашистов в «ряде мест уже погнали на запад». Вербовский вроде бы слышал, что под Одессой высадился воздушный десант гитлеровцев. Баранов молчал и на эти сообщения никак не реагировал. Я сам вообще еще толком ничего не слышал и потому тоже молчал. Потом пошли уже более конкретные вопросы: будут ли отправлять семьи? [12] как? куда? когда? дадут ли нам новые самолеты? когда? В тот самый первый день войны я и увидел впервые в нашем небе самолеты с крестами. Группа немецких бомбардировщиков шла высоко стороной, и, прежде чем мне удалось рассмотреть кресты, я внутренне, каким-то десятым чувством, ощутил, что самолеты — чужие. Это и было первой осязаемой реальностью начавшейся войны.

В тот день мы убрали с аэродрома все учебные самолеты на полевые площадки. Занимались маскировкой. Наш мирный аэродром преобразился: исчезло все лишнее, машины и постройки перекрашивались в защитный цвет. В первый день войны наш аэродром немцев почему-то не интересовал: бомбардировщики противника я видел, но они все время шли стороной.

Утром, когда после прихода посыльного я торопливо собирался на аэродром, я еще не знал, что в моей холостяцкой комнате в авиагородке мне больше не жить. Аэродром стал моим домом с первого дня войны. В последующие дни некоторых летчиков иногда отпускали на несколько часов в авиагородок, главным образом для того, чтобы они помогали эвакуироваться своим семьям. Для эвакуации семей был подан эшелон. Пару раз и мне предлагали съездить в авиагородок, чтобы собрать и погрузить свои вещи, но я эти отпущенные мне часы отдавал кому-нибудь из моих семейных друзей. И от них же узнавал, что делается в авиагородке. Все же однажды накоротке побывал дома, какие-то вещи запаковал, попросив соседей погрузить их вместе с вещами других жильцов.

В первый же день из состава истребительных эскадрилий полка на аэродроме была выделена дежурная группа для перехвата вражеских самолетов, которые шли на восток. На ночь мы устраивались тут же, около самолетов, в маленьких шалашиках. Пожалуй, во всем полку только мы — небольшая группа летчиков-истребителей, выделенных для перехвата и прикрытия, — находились в ожидании определенного дела. Положение остальных было не столь ясным.

Вскоре пришло известие, что наш авиаполк перебазируется в Ростов-на-Дону для переучивания на новой материальной части. В Одесском военном округе из нашего полка остается лишь группа истребителей во главе с капитаном Николаем Барановым. Состава группы я не знал. Подумал, что скорее всего меня там нет: Николай Баранов служил в другой истребительной эскадрилье. [13] Пошел к Баранову. Николай был озабочен: он теперь командовал пусть небольшой, но отдельной группой истребителей, которой — это было всем ясно — в любой момент предстояло вступить в бой. Полковое командование было занято хлопотами, связанными с перебазированием полка, а наш полк, как я упоминал, был весьма пестрым и громоздким хозяйством. Довоенные полки вообще были большие, а в нашем 160-м резервном полку, если брать только самолетный парк вместе с учебно-тренировочными машинами, то их набралось бы около сотни. В той обстановке Николаю Баранову сразу пришлось решать многие вопросы самостоятельно.

Я понимал, что, несмотря на наши дружеские отношения, Николаю сейчас не до сантиментов, поэтому сказал коротко:

— Николай, я в Ростов не поеду. Оставь меня в своей группе.

С мнением Баранова в полку считались, поэтому главным для меня в той ситуации было добиться его согласия.

— Хорошо, — ответил Баранов, — решим у начальства… Дежурь пока.

Такая неопределенность меня не устраивала, я сразу решил добиться полной ясности. Поэтому напомнил Баранову, что я — холостяк. Я считал, что это — большой козырь в сложившейся ситуации.

— Ну и козырь! — рассмеялся Николай, однако я почувствовал, что моя просьба не повиснет в воздухе, и успокоился.

Меня действительно зачислили в эту группу.

Личный состав полка погрузился в эшелон и отбыл в тыл. Я попрощался с друзьями-сослуживцами — Ботяновским, Кулагиным, Кучерявым, Крутовым, Хренкиным, Устиновым. Семена Ботяновского я больше никогда не увидел: в сорок первом году он погиб в воздушном бою под Таганрогом. В воздушных боях погибли и некоторые другие мои товарищи по 160-му резервному авиаполку.

Наша оставшаяся группа продолжала дежурить. Периодически мы вылетали на прикрытие железнодорожных станций Хировка, Знаменка, Шестаковка, но боевого столкновения с противником не имели. Связь была неустойчивая, сообщения постов ВНОС запаздывали, поэтому и мы часто вылетали с опозданием, а организовать постоянное патрулирование не могли из-за малочисленности нашей группы. Пока мы несли дежурство и совершали свои вылеты, определился и окончательный состав истребительной группы Баранова, [14] которой предстояло нести на себе основную боевую нагрузку на нашем аэродроме.

Я не просто хорошо знал Николая Баранова и его семью — жену Аню и сына Артура. Мы были друзьями в последние предвоенные годы и, начав вместе воевать в июне сорок первого года, сблизились еще больше. Николай Баранов был опытным, основательным, надежным человеком и отличным летчиком. В пашем полку перед войной он занимал должность командира эскадрильи и, пожалуй, из командиров эскадрилий был наиболее авторитетным. Я же перед войной был помощником командира другой эскадрильи, Думаю, не случайно именно Баранова назначили командиром нашей группы, поскольку он обладал совершенно очевидными командирскими данными. В условиях некоторой оторванности от других истребительных частей и от вышестоящих штабов (а группе предстояло действовать именно в таких условиях), в условиях той неразберихи и недостаточной информированности о ходе дел на фронте, которые сложились в начальной стадии войны, одной личной смелости для командира было бы недостаточно. Командовать группой мог умный, инициативный, вполне самостоятельный и зрелый человек. Николай Баранов отвечал всем этим требованиям.

Обстановка на фронте осложнялась с каждым днем. Мы это чувствовали по многим характерным признакам. Главными из них были повышенная интенсивность движения эшелонов по железным дорогам и частота налетов немецкой авиации.

Дежурство наше было непрерывным. Четыре — шесть летчиков постоянно находились в боевой готовности номер один. Сидишь часами в кабине, стиснутый ремнями, и ждешь команды. А ее все нет и нет. Тело затекает. Приспосабливаешься, меняешь положение — от вертикального до положения полулежа, вытягиваешь ноги за ножные педали в пределах зазоров между ремнями и телом. По нескольку раз в день идут дожди. Короткие летние дожди не освежают: духота невыносимая. Самолеты противника на больших высотах спешат к Днепропетровску, Харькову, Киеву, Полтаве. Команду на взлет воспринимаешь как избавление от муки многочасового бесплодного сидения в кабине. Взлетаешь, набираешь высоту. Выжимаешь из «ишачка» все, на что он способен, и при этом каждый раз убеждаешься, что безнадежно отстаешь от немецких самолетов. Некоторые летчики нашей группы уже встречались с бомбардировщиками и разведчиками противника. Немецкие бомбардировщики [15] в те дни часто ходили без прикрытия, от атак наших истребителей отбивались огнем стрелков. Потери были взаимными. Но мне в течение первых дней встретиться с противником в воздухе не удавалось.

Первый боевой вылет, который я произвел к вечеру 22 июня, запомнился мне каким-то особым, ранее неизвестным напряжением в воздухе. Я ощущал некоторую скованность, чего никогда не испытывал раньше. Потом это прошло. Во всем сказывалось отсутствие боевого опыта. Радиосвязи в воздухе не было, на земле мы тоже не получали достаточной информации. В воздухе полагаться приходилось только на себя — на свое умение, свои ощущения. Но ни в первый, ни во второй день никому из нас так и не пришлось вести воздушный бой с противником — встреча не состоялась.

Отсутствие налаженной связи и четкого управления было большой нашей бедой. Прилетишь иногда после патрулирования, начальник штаба говорит: «Имеются данные о том, что немецкие танки подходят к Умани. Надо слетать, уточнить…» Иногда, на твое счастье, быстро приходила поправка: оказывается, немецкие танки уже прошли Умань и пойди ты туда — стал бы довольно легкой добычей вражеских истребителей. Самые точные сведения, как правило, поступали от летчиков, вернувшихся с боевого задания. Данные воздушной разведки в тот период являлись наиболее достоверными.

Чаще всего в те первые дни мы прикрывали железнодорожный узел Хировка — Знаменка, непрерывно сменяя друг друга. На этих станциях скопилось много эшелонов с техникой, воинскими частями, эвакуированным гражданским населением. Гитлеровцы пытались вывести эти станции из строя.

Первая встреча с противником у меня произошла неожиданно. И совсем не так, как я себе это представлял на земле. Патрулируя парой над Знаменкой, я вел наблюдение за воздухом, станцией, но противника нигде не видел. Обстановка в воздухе была спокойной, и я некоторое время следил за станцией. В какой-то момент посмотрел вверх и вдруг буквально над собой увидел черный крест на желтом фоне плоскости. Надо мной шел двухмоторный немецкий разведчик.

Я начал маневрировать. Мой ведомый держался несколько в стороне. Я зашел снизу сзади и с близкой дистанции открыл огонь. Очередь длинная. Запах пороховых газов ударил в нос. Во рту сразу пересохло. Увидел попадания в центроплан [16] самолета и в правый двигатель. От вражеского разведчика потянулся пульсирующий шлейф черного дыма. Нет большей радости, чем видеть в бою, что противник уязвим! Можно сколько угодно рисовать в своем воображении картины боя и готовить себя к бою, но все это ничто по сравнению с тем ощущением счастья, когда ты видишь тобой поверженного врага. Только что, самое большее — полминуты назад, это была грозная боевая машина и вражеские летчики, управляющие ею, с нагловатой уверенностью чувствовали себя хозяевами в чужом небе. Но вот ты подошел, дал длинную очередь — и это уже не машина. Это — горящий кусок металла, который сейчас испытывает только гибельную силу земного притяжения. Обыкновенный металлический гроб, еще сохраняющий контуры самолета, но тем не менее уже гроб! И в нем сейчас отсчитывают последние мгновенья жизни фашисты, которые минуту назад считали себя сверхлюдьми. Удивителен мгновенный переход, с которым боевая машина превращается в обыкновенный кусок металла!

Правда, одно обстоятельство все же несколько подпортило мне эту радость. Это обстоятельство — мой верный «ишачок». Уже в этой первой и довольно легкой победе я увидел все слабые стороны своей машины. И нехватку скорости, и, что тоже очень важно, слишком малую огневую мощь. Двумя обыкновенными пулеметами завалить двухмоторный разведчик оказалось нелегко. Чтобы добить его окончательно, пришлось подключиться моему ведомому. Он добавил горящему «Дорнье» несколько очередей, прежде чем вражеская машина стала неуправляемой.

Но эти размышления были после. На земле. А в воздухе — упоение. Радость победы. Завалили гада! Остатки «Дорнье» горели на земле, а мы с ведомым ликовали.

Но когда после посадки я докладывал о проведенном бое Баранову, сама собой появилась сдержанность, и доклад прошел суховато… Баранов, однако, тепло меня поздравил: «Удачи тебе, Борис!» Мне, конечно, пришлось еще не раз подробно рассказывать об этом бое товарищам, но, чем больше я думал о сбитом «Дорнье», тем меньше радости доставляла мне эта победа. На земле пришло трезвое отношение к происшедшему, и вскоре я уже не мог обманываться в истинной цене этой удачи. Мне попался слишком самоуверенный и неосмотрительный враг. Поэтому он и позволил сбить себя с первой атаки. А ведь мой-то «ишак» скорости не прибавит… И вооружение останется прежним… В общем, обольщаться не следовало. Необходимо было изучать тактику [17] врага, его технику. Необходимо было знать уязвимые места вражеских машин. Таких знаний, которые в дальнейшем стали во всех боевых полках обязательными, элементарными и необходимыми, в первые дни войны мы тоже не имели.

Характер наших боевых вылетов изменился к началу июля. Если в первую неделю войны мы в основном несли дежурство и прикрывали железнодорожные узлы и станции, то к началу июля нас все чаще стали использовать для ведения воздушной разведки, в которой так нуждалось командование. В дальнейшем мне очень много приходилось летать на разведку, и каждый такой вылет имел четко поставленную задачу. То надо было выявить сосредоточение моторизованных или танковых групп противника, то наличие авиационных сил на том или ином вражеском аэродроме, то надо было подтвердить сведения, которыми командование располагало из других источников, то найти свои войска, то уточнить линию фронта на том или ином конкретном участке боевых действий и многое другое. Но что бы ни говорилось воздушному разведчику перед вылетом — это, как правило, была конкретная задача.

Когда война приняла профессионально четкий, я бы сказал, упорядоченный характер, такими же четкими стали и задания на воздушную разведку. А в начале войны все задачи на разведвылет формулировались одинаково: узнать, где противник, где свои. Другими словами, любая информация о продвижении немцев была в те дни ценными разведданными, причем наиболее достоверными, потому что только летчик мог в короткий промежуток времени увидеть с воздуха противника и оперативно донести об этом командованию. Поэтому в те дни наши истребители часто просматривали тылы врага на глубину до ста километров.

Кроме этой работы нам нередко поручали сопровождать группы наших бомбардировщиков ДБ-Зф. Это была ответственная и трудная задача, потому что мы не имели нужного количества сил для надежного прикрытия ДБ-Зф. К тому же радиус действия дальнего бомбардировщика намного перекрывал возможности истребителей сопровождения, поэтому мы могли сопровождать ДБ-Зф на сравнительно коротком отрезке маршрута. Дальше они продолжали полет без сопровождения и, конечно, несли большие потери.

Между вылетами у нас не было ни одной свободной минуты. Наши техники и механики, помимо своих основных [18] обязанностей, обеспечивали еще охрану самолетов и личного состава. Людей не хватало. Работа в обстановке нарастающего напряжения требовала выдержки и самообладания. Все эти вполне конкретные заботы иногда внезапно осложнялись чудовищной бестолковостью, тупостью и упрямством отдельных людей. Помню, как один из хозяйственников, который обеспечивал нашу группу горючим, питанием и боеприпасами, получив инструкцию об уничтожении имущества, хранящегося на складах, ретиво взялся за дело и сразу начал жечь все, что горело. Мы пытались забрать хотя бы кожаные регланы для летчиков, но нас не подпустили к складам. На наших глазах гибло нужное нам имущество, хотя мы продолжали сражаться.

Возвращались летчики и техники, которых война застала в отпусках. Они рассказывали о забитых вокзалах, о товарных поездах, идущих как пассажирские, о бомбардировке врагом железнодорожных станций, и многие мои товарищи, которые за несколько дней до этого отправляли свои семьи, живо представляли себе, в каком положении могут очутиться их дети, жены, родители.

Мы все больше понимали реальные масштабы постигшего нас бедствия.

В первую неделю войны немецкие бомбардировщики часто летали без прикрытия и потому нередко несли потери. Но в целом в этот период войны немецкая авиация в воздухе была сильнее. В массе своей наши бомбардировщики (типа ТБ-3, СБ и ДБ-Зф) и истребители (типа И-16 и И-153) к началу войны уже устарели. Перед войной наша авиационная промышленность начала успешно осваивать самолеты новых конструкций, но их было выпущено недостаточно, и в первый период войны наряду с выпуском новых машин наша промышленность вынуждена была продолжать выпуск и устаревших самолетов. Производство новых самолетов в достаточном количестве трудно было наладить быстро: многие авиационные заводы и смежные предприятия демонтировались и эвакуировались в восточные районы страны. Это была задача чрезвычайной сложности, и только благодаря героическим усилиям советских людей подобная грандиозная перестройка была проведена в сравнительно короткие сроки. Но все же эти сроки исчислялись месяцами, в течение которых нам пришлось драться, главным образом, на устаревших машинах. Сказался, конечно, и фактор внезапности нападения: только в первый [19] день войны на приграничных аэродромах мы потеряли сотни боевых машин преимущественно новых типов. Этот удар по нашим аэродромам был нанесен противником на рассвете и в первой половине дня 22 июня очень расчетливо: противник, конечно, знал о том, что весной и летом (в течение июня, вплоть до дня начала войны) сорок первого года новая авиационная техника поступала преимущественно на приграничные и приближенные к ним аэродромы. И тем не менее, несмотря на чувствительный удар по нашей авиации в первый день, противник недооценил наши реальные силы и понес ощутимые потери. К началу июля немецкие бомбардировщики без сопровождения уже не летали. Заметно возросла интенсивность их полетов ночью.

Начали подготовку к ночным полетам и мы.

До войны сам по себе ночной полет рассматривался как личное достижение того или иного летчика. В темное время суток могли летать только отдельные летчики. В принципе ночная подготовка в авиации, особенно у истребителей, была недостаточной. У нас на аэродроме не было ночного старта. Усилиями комендатуры и техсостава отыскали и отремонтировали несколько фонарей типа «летучая мышь», откуда-то раздобыли слабенький зенитный прожектор, использовали фары автомашин, и ночной старт начал нам служить.

Первым сделал посадку ночью Николай Баранов, после чего он дал тренировочные полеты Боянову и Вербовскому, а меня предупредил, чтобы я был к этому готов. Ночью на истребителе я никогда не летал, а слетать очень хотелось. Никакой робости перед новым видом полета я не испытывал, только любопытство и азарт. Все-таки ночной полет — это хорошая проверка профессиональных навыком. Предполагалось, что ночью мы будем совершать вылеты на перехват одиночных бомбардировщиков противника, которые бомбили населенные пункты, железнодорожные станции и вели разведку наших тылов.

В лунные ночи силуэты вражеских машин хорошо просматривались на фоне самой луны. Кроме того, бомбардировщиков демаскировали выхлопные огни от моторов. Мы не располагали мощными зенитными прожекторами, поэтому в ночной мгле должны были отыскивать вражеские машины без посторонней помощи.

В одну из июльских ночей на перехват вражеского разведчика вылетел Николай Баранов, вскоре после него в соседний район вылетел летчик Вербовский. Баранову удалось обнаружить вражеский самолет и атаковать его. Предположительно [20] разведчик противника был поврежден, но все же, имея повреждения, в ночной тьме он сумел уйти от атакующего его истребителя. Баранов пришел на аэродром на последних литрах горючего.

Неожиданно при посадке Николай был обстрелян стрелками с бомбардировщиков ДБ-Зф, которые базировались вместе с нами и несли противовоздушную охрану аэродрома. Стрелки с бомбардировщиков прибыли к нам недавно, многие из них еще не были в боях, поэтому, заслышав шум авиационного мотора, они открыли беспорядочную стрельбу, остановить которую было невозможно. Обстановка сложилась драматическая. На истребителе Баранова был поврежден двигатель. Николай в темноте вынужден был садиться на неровное поле. При посадке истребитель перевернулся, Баранов получил ранение и был тут же отправлен в госпиталь.

Утром следующего дня стало известно, что подбитый Николаем «Дорнье» сел на фюзеляж севернее станции Знаменка и экипаж самолета взят в плен. Но этот результат ночного боя был омрачен нелепым ранением Баранова. Мы, конечно, дали бдительным стрелкам хорошую взбучку, но это не могло моментально вернуть в строй нашего командира.

10 июля пришел мой черед совершить первый ночной вылет. Взлетал я прямо с места стоянки. Ослепляли длинные языки выхлопа двигателя. Набрав высоту, я стал наблюдать за направлением движения тусклого лучика нашего маломощного прожектора, который по звуку мотора пытался нащупать в ночном небе вражеский самолет. Прожектор давал мне приблизительную ориентировку. Я искал этот самолет, меняя высоту, надеялся увидеть его выхлоп, но — увы! Все мои старания оставались напрасными. Зато на земле в различных местах хорошо просматривались огни пожаров, блестела на изгибах река Ингулец. Убедившись в том, что разведчика мне не найти, я вышел на свой аэродром и помигал навигационными огнями, чтобы включили огни для посадки. Включили.

После четвертого разворота, когда я уже вышел на прямую для посадки, прямо перед моим носом внезапно полоснули очереди стрелков с ДБ-Зф! Я тут же ушел на второй круг. Затем, к моему изумлению, смешанному с негодованием и досадой, я увидел, как очереди с бомбардировщиков хлестнули по фарам автомашины, обеспечивающей мне посадку. Это было уже слишком! Мало им командира: чего доброго, и меня сейчас подстрелят, как перепелку… Я накалялся. [21] Все же со второго захода благополучно приземлился и тут же потребовал принятия срочных мер. Сверхбдительных стрелков следовало незамедлительно привести в чувство. Но это было непросто: неопытность этих ребят, подогреваемых инстинктом самозащиты, заставляла их забывать обо всем, когда в темноте они слышали звук авиационного мотора. Все же я неожиданно получил моральное удовлетворение, когда докладывал начальнику штаба о результатах вылета. «Ты — молодец, — сказал он, — теперь у нас есть еще один летчик, который летает ночью». Эта простая фраза переводила меня в более высокий профессиональный разряд.

В июле к нам прибыло пополнение из Чугуевского и Батайского авиационных училищ. На своих довольно поношенных истребителях прилетели летчики Кулев, Балашов, Демидов, Маресьев, Соломатин, Вишняков, Мартынов, Скотной и другие. Все они были опытными инструкторами с прекрасной техникой пилотирования, и теперь им предстояло приобщиться к боевой деятельности. Их старенькие, в заплатах, «ишачки» выглядели более чем скромно, но в руках таких опытных летчиков они оказались грозным оружием. Наша истребительная группа в июле стала полком, а Николай Баранов — его командиром, прибывшие летчики — костяком. Всех нас связала крепкая боевая дружба — самый трудный период войны предстояло провоевать вместе.

Обстановка на нашем направлении тем временем резко осложнилась. Немцы взяли Умань. Тяжелые бои шли под Одессой. В те дни к нам на аэродром прибыл полковник В. А. Судец — командир смешанной авиационной группы, в состав которой входил наш полк. В. А. Судец информировал нас об обстановке и потребовал повысить напряжение в боевой работе. В районе Умани противник сосредоточил крупные силы, в том числе — большую танковую группировку. Ясно было, что с этого направления немцы готовятся развивать дальнейшее наступление на восток. Сложные задачи были поставлены бомбардировщикам. Днем и ночью интенсивными вылетами бомбардировщики должны были уничтожать танковую группировку противника. Наш полк должен был обеспечить прикрытие ДБ-Зф.

Начались тяжелые дни. ДБ-Зф несли потери. Мы тоже в течение нескольких дней боев потеряли многих летчиков. Погиб мой товарищ — лейтенант Вербовский, высокий, красивый парень атлетического сложения, прекрасный летчик. [22] Я в том вылете не участвовал. Вернувшиеся экипажи ДБ-Зф рассказывали, что до цели они дошли благополучно, но на подходе к заданному району их встретила большая группа немецких истребителей. Наши И-16, которых было гораздо меньше, чем немцев, завязали бой. Это позволило ДБ-Зф нанести удар и сравнительно благополучно оторваться от противника на обратном пути. Один из летчиков нашего полка сказал мне, что видел, как сожгли машину Вербовского. Больше о своем друге мне ничего не удалось выяснить.

В ночь на 13 июля я дежурил в ожидании сигнала на вылет. После гибели Вербовского у нас опять стала ощущаться нехватка летчиков-истребителей, которые могли бы летать по ночам. Между тем противник усилил ночные налеты: бомбил железнодорожные станции, и это, в частности, означало, что полковник Судец не обманулся в намерениях гитлеровцев развивать дальнейшее наступление из района Умани. Мне теперь часто приходилось патрулировать ночью, и я стал чувствовать себя в ночных полетах вполне уверенно.

Около полуночи — с 12 на 13 июля — я принял сигнал на вылет. Уже сидя в кабине, я узнал, что на станцию Шестаковка был сделан налет группой «Хейнкелей-111». «Хейнкели» зажгли элеватор, встали в круг, и теперь стрелки из пулеметов расстреливали людей, которые пытались потушить пожар. Надо было поторапливаться. Вслед за мной, минут через десять — пятнадцать, должен был взлететь еще один истребитель.

Набрав высоту, я взял курс на юго-запад. Ночь была темная, безлунная. В такую ночь трудно ориентироваться и еще труднее отыскивать вражеские самолеты. Вскоре по курсу я увидел зарево — это горел элеватор на станции Шестаковка. Подошел ближе. Хорошо видны вагоны, мечущиеся фигурки людей. Перед глазами результат недавнего налета «хейнкелей», но бомбардировщиков уже нет. Ушли. Что можно сделать на этом пожарище? Спасут ли хлеб?

Некоторое время я патрулировал над станцией. Пожар не стихал. Сильный ветер раздувал пламя — старания людей были безуспешными.

Я не имел четкою представления о том, где находится передний край. Решил пройти от станции на запад, к линии фронта, в надежде встретить вражеские самолеты. В темноте у меня было ощущение полной изолированности. Но я быстро убедился в том, что это ощущение обманчиво. Увидеть меня с земли было, конечно, трудно, но зато звук [23] мотора был отчетливо слышен. Минуты через три я увидел вверху справа от себя несколько разрывов зенитных снарядов. Резким маневром я вышел из зоны обстрела прежде, чем раздался еще один залп, и уже считал себя в безопасности, как вдруг в нос мне ударил запах горелой резины. Через несколько секунд в кабину стал просачиваться едкий дым. Двигатель работал, но давал перебоя. Значит, все-таки меня задело… «Без паники… Двигатель еще тянет… Курс — девяносто».

Скомандовав себе таким образом, я попытался, прислушиваясь к работающему двигателю, определить серьезность повреждения.

Двигатель тянул, и это успокаивало. Так, слева — зарево. Значит, я прохожу траверз Шестаковки. Иду несколько южнее. Теперь надо продержаться на курсе всего несколько минут, и, может быть, мне удастся добраться до своего аэродрома. Я уже понял, что в темноте неудачно оказался над районам сосредоточения вражеских войск — уж больно густо били зенитки. Двигатель все чаще дает перебои. Периодически сбоку вылетает сноп искр. Далеко ли до аэродрома? В темноте вижу отблеск рельсов железной дороги. Стараюсь не упускать их из виду — это хороший ориентир.

Совсем трудно становится дышать. Приборов не вижу и ощущения испытываю незнакомые, странные. Словно я не в самолете, а во сне. Потом, вспоминая этот полет, понял, что тогда, в кабине, я просто-напросто надышался гари и, вероятно, угорел. Внезапно слева вижу огни и контуры какого-то строения. Строение массивное, темное, контуры смазаны. Подсознательно понимаю, что прыгать нельзя — высота мала. Двигатель перестает работать. Удар, треск, резкая боль…

Провал в сознания…

В госпитале

Последующее запомнилось отрывочно. Очевидно, я на какое-то время приходил в себя, потом снова терял сознание.

Самолет был перевернут. В кабине горела подсветка. Я лежал в замысловатой позе и видел свои руки. Я смотрел на них так, как смотрят на предметы знакомые, но не имеющие к тебе прямого отношения. Дышать мешала кровь во рту и осколки зубов. Совершенно отчетливо возникла мысль, что самолет может взорваться. Каким-то образом я выполз из кабины. Как — не помню. Помню успокоение, [24] когда увидел свой И-16 с расстояния нескольких десятков шагов. Запомнил силуэты людей, непроходящую тошнотворную гарь, запах горелой резины. Потом — какая-то комната. Пустой и высокий потолок, и на нем колеблющаяся тень от свечки. А над самыми моими глазами — лицо человека, напряженное и озабоченное. И понимание: человек что-то делает со мной и что-то мне говорит, не глядя в глаза, а глядя куда-то ниже — в рот, что ли? Потом все заглушила резкая боль в затылке, и я снова в беспамятстве. Но это, вероятно, ненадолго, потому что едва я открыл глаза — снова вижу лицо, потолок, тень от свечи.

Левой стороны лица я не ощущаю. Губ не чувствую. Рта как будто бы нет совсем, вместо него что-то распухшее, рыхлое. Болит грудная клетка с правой стороны, болит нога. Боль непроходящая, вязкая, глубокая. Боль не дает мне сосредоточиться.

…Врач склонился надо мной.

Он резок, его разговора с окружающими я не понимаю. Чистят рот, выбрасывают передние зубы. Непрерывно сглатываю кровь, сестра накладывает на лицо и на лоб холодную салфетку. Зашивают губу. Под левую верхнюю челюсть вводят фанерную дощечку, пальцы врача давят, что-то раздвигают, даже стонать тяжело. На голову мне надевают гипсовую шапочку, от нее широкую резинку подводят под нижнюю челюсть и подтягивают ее кверху. Я прикусываю дощечку, поверх которой торчит кончик маленького шланга — это для того, чтобы я мог пить. Резинку подтягивают и закрепляют на другой стороне гипсовой шапочки. Вытирают мне лицо. Кажется, пока все.

Как стало известно впоследствии, первую помощь в ту ночь мне оказал очень опытный зубной врач. Причем сделал все весьма квалифицированно и своевременно. Этому неизвестному мне человеку я обязан и сравнительно быстрым излечением, и тем, что мое лицо не осталось навсегда обезображено шрамами.

Резиновый жгут натянут так сильно, что у меня летят искры из глаз. Вижу потное сосредоточенное лицо врача. «Понимаю, что трудно, — говорит он, — но надо терпеть, иначе челюсть не прирастет, упадет. Потерпи дорогой! Ты — мужественный человек». Врачу, как видно, тоже нелегко.

Через шланг и воронку вливают в рот немного воды. Глотаю. С непривычки захлебываюсь. Говорить мне нечем, да и не о чем. Мне делают уколы. Снова впадаю в забытье.

Очнулся уже при дневном свете. Сколько прошло времени — не знаю. Слышу разговор и тут же узнаю голоса друзей: [25] Баранова, Боянова. Был с ними кто-то еще из полка. Очевидно, мой вид поверг их в уныние. Обостренным слухом улавливаю: «Каковы шансы, доктор?» Это, наверное, обо мне. Вон оно как все не просто…

Перевезли меня в какое-то приспособленное под госпиталь помещение. Палата тяжелораненых. Люди стонут, матерятся, бредят боем. Еще за сутки до этого были здоровы, полны сил. Осознать свое положение еще не успели. Болевой и психический шок сдавил сознание. Из угла палаты слышатся рыдания, всхлипывания. С чем лежит этот человек? Без ног? Может быть, с развороченной грудной клеткой? Не знаю. Только слова и звуки доносятся с разных сторон.

Подходит сестра. Приносит молока. Настроила вороночку в шланге, и я небольшими глотками попил. Жгут по-прежнему давит нестерпимо сильно. На тумбочке возле меня появился карандаш с несколькими листками бумаги. Разговаривать я не могу, жестикулировать еще не научился, так что этот карандаш — единственное средство общения с миром.

Сосед мой — пехотинец, У него раздроблено колено. Могу только представить, какую он испытывает боль. Он требует отрезать ногу, ругает врачей, сестер, глаза лихорадочно горят. Не спим мы с ним и ночью. У меня усилились боли в правой стороне груди, в ноге. К боли в нижней части лица я стал привыкать — она непреходяща. Пехотинец ругает наших танкистов за то, что не поддерживают пехоту в бою, авиаторов за то, что нашу пехоту беспрерывно бомбят немцы. Куда девались наши истребители? Где наша авиация?

Я молчал. Я чувствовал обиду за себя и за своих товарищей, которые ограниченными силами делали все, что могли. Но здесь, в госпитале, я впервые столкнулся с беспощадной правдой войны, потому что здесь были люди всех родов войск и можно было наконец получить суммарное представление обо всем, что происходит на фронте. Я понял, что если каждому из нас в отдельности — пехотинцу, танкисту, летчику — было трудно, очень трудно, то всем вместе собравшимся здесь в госпитале нам стало ясно, что на самом деле все было во сто крат трудней, чем мы могла себе представить. Эта беспощадная правда реальности для многих оказалась страшней, чем вражеские танки. Я впервые видел в таком количестве людей и разочарованных, и обозленных, и просто отчаявшихся. Шел первый месяц войны, [26] и все иллюзорное в сознании людей, с чем многие жили еще два месяца назад, здесь отслаивалось.

В какой-то момент я вдруг понял, что мне не понять и не объяснить себе многое, не ответить на самые простые и самые больные вопросы, но что все это — и понимание, и ответы — будет когда-нибудь, а сейчас надо сжаться. Надо терпеть, чтобы воевать. Это была очень простая мысль, но я воспринял ее как откровение. Она возвращала определенность, цель, ради которой надо было все перетерпеть и перебороть. Я внушал себе, что мне повезло, что я сравнительно благополучно выкарабкался из тяжелейшей ситуации. Рядом, очнувшись от наркоза, кричал молодой парень с ампутированными ногами. Я ничем не мог ему помочь. Но он и такие, как он, помогли мне понять, насколько счастливо отделался я сам. Не врезался в это высокое строение, которое в ночи, как во сне, проплыло рядом с моим падающим самолетом; не убился при ударе о землю; не взорвался самолет; сохранил руки и ноги; сразу же попал в руки хорошего врача… Я понял, что у меня есть вполне реальный шанс не просто жить, но жить и воевать. Нужны только терпение и воля.

Оттого что сам не мог разговаривать, вероятно, я острее воспринимал все, что происходило вокруг. Я видел, как раненые, каждый по-своему, переживали свою судьбу. Сам я чувствовал себя песчинкой в хаосе войны. Песчинкой, которая была вынесена на отмель, но все же не исчезла бесследно в водовороте смерти, бед и страданий. Многие мои соседи по палате смотрели на эти вещи иначе. Им казалось, что они сами повинны в том, что с ними случилось. Типичными были рассуждения такого рода: «Если бы я не свернул вправо, то не угодил бы под снаряд. Какой же я дурак!» Такая святая, почти детская наивность в понимании войны и человеческих судеб изумляла меня. Я видел, что любой человек, особенно тот, кто оказался в нашем положении, подсознательно пытался определить свое место в общем ходе событий. Такая работа всегда приносит ясность, каким бы тяжелым ни было положение. А когда есть ясность — человек сохраняет силы, чтобы жить и действовать. Но для того чтобы пришла эта определенность, надо уметь трезво оценивать масштаб событий и их сложность. Многим моим товарищам по несчастью это оказалось не по силам. Они метались на койках, расходуя жизненную энергию в эмоциональном состоянии отчаяния, в криках, в бесполезной и беспощадной ругани. И конечно, ничем помочь себе [27] не могли. Это, вероятно, был самый тяжелый контингент — раненые первых месяцев войны.

Койки уже не вмещались в палаты. Ими были уставлены все коридоры и вестибюли здания. Медперсонал работал круглосуточно. Я не знаю, когда эти люди спали, да и спали ли вообще. Но уйти от войны не удавалось даже в этой бездне страданий. Война настигала.

Все чаще слышались разговоры о прорыве немецких танков. Все чаще были слышны разрывы авиабомб — то ли у железнодорожной станции, то ли в других районах города и пригорода, но только с каждым днем все ближе и ближе. Наконец начались и бомбежки города. Раненые, которым все равно некуда было деться, молча лежали на койках со стиснутыми зубами, некоторые — с безучастными лицами, некоторые — с неестественным оживлением. Но медперсонал, особенно молоденькие сестры и санитарки, не привыкшие к реальной опасности, начинали метаться по этажам. Были такие, что пытались прятаться в палатах под койками.

Потом возникли слухи, что из города ушли последние эшелоны. Сначала это вызвало волнение, потом к слухам привыкли и не придавали им большого значения. Но вдруг в какой-то день без всяких предварительных приготовлений нас стали эвакуировать. Причем с такой поспешностью, что не оставалось никаких сомнений: положение действительно критическое, немцы где-то близко.

Нас грузили в машину, всех вперемешку — лежачих, сидячих, стоячих. На стоны и ругань никто не реагировал: всех лихорадило одно желание: быстрей! быстрей! Машины везли нас на вокзал, и там всех поспешно запихивали в теплушки. В теплушках были сделаны нары. Там же, на нарах, некоторых раненых начинали перебинтовывать.

Меня положили на нижний ярус, почти у самого пола. На плечи набросили мою порванную и окровавленную гимнастерку с голубыми петлицами, птичками и красными кубарями. Положили пилотку, но не мою. Сестра сунула в руки бутылку с подслащенной водой — в этакой суматохе кромешной не забыла! Спасибо вам, дорогие!

Долго стояли на станции. К рассвету эшелон тронулся в направлении Днепропетровска. На всю теплушку — одна медсестра. Да и не медсестра даже, а молоденькая девушка лет семнадцати-восемнадцати. Сидит возле двери на табуретке, беспомощная, сжавшаяся, а вокруг стоны, вопли. Наиболее тяжелые и нетерпеливые срывают на девушке зло. Она говорит негромко:.[28]

— Ребята, не материтесь… Я с вами поеду… Я комсомолка…

Слышу, за девушку вступается пожилой солдат:

— Да что вы, идолы, не видите что ли, что ребенок это! Пораспустили языки, как бабы барахольные!

Девушка вскоре привыкла к нам. На протяжении всего пути она была очень заботливой и сердобольной.

В моей бутылке запас воды скоро кончился. Рот сковало от сухости. Я изнемогал от жажды, но обратиться к девушке не решался: очень много раненых просило воды. Я лежал молча, но она сама подошла ко мне. Присела рядом, посмотрела мне в глаза:

— Что, миленький, тяжело?

Я показал ей на рот, точнее — на то место, откуда торчала дощечка со шлангом. Она сразу все поняла. Напоила, вытерла марлей лицо. Мне стало легче, и вскоре я задремал. Помню, перед тем как заснуть, думал о том, как много в этой молоденькой русской девчонке материнского инстинкта, терпения, доброты и сердечности.

Очень медленно двигался наш поезд. В вагоне — тяжелый запах. В пути мне стало хуже. Поднялась температура. Вместо головы на плечах я ощущаю распухший раскаленный шар. Боюсь впасть в беспамятство: могут на какой-нибудь остановке снять.

В Александрии раненых осматривала бригада врачей. Дошли до меня. Старший врач сказал: «Надо снимать». Я понимал, что это такое. Боялись не довезти. Снимали тех, у кого начиналась гангрена и другие подобные неприятности. Я знал, что если меня снимут — шансов на поправку у меня мало. Неизвестно, куда попаду; неизвестно, кто будет мной заниматься. Надо было держаться в общей массе раненых, чтобы в конце концов попасть в нормальный госпиталь. На листке бумаги я написал: «Не снимайте! Потерплю.» Врачи немного поколебались, потом увидели мою гимнастерку — командир, летчик. Это решило дело. Меня оставили. До Днепропетровска я дотянул, но в Днепропетровске был уже полуживой. Здесь меня с эшелона сняли, но Днепропетровск не Александрия.

Под руки меня подвели к трамваю с прицепом. Вид у меня неважный: окровавленная гимнастерка, гипсовая шапочка, закрытый глаз. В женихи не гожусь.

Вокруг трамвая собрались женщины, ребятишки. Смотрят широко открытыми глазами. Войны здесь еще не видели, войну наш эшелон на какое-то время опередил, и теперь у нас передышка. Надолго ли? Война идет следом. [29]

Женщины вытирают глаза, суют в открытые окна трамвая булки, молоко, коврижки, ягоды. Пожилая женщина подходит к окну, возле которого сижу я. Спрашивает: «Сынок, ты откуда?» У нее тоже сын в авиации — называет фамилию, спрашивает, не встречал ли я. Я показываю ей на рот, на дощечку со шлангом. Она понимает, плачет, отходит шепча: «О господи!»

Нас везут через весь город. Меня и еще одного раненого высаживают около какого-то учебного заведения. Здесь теперь госпиталь, в котором организовали челюстное отделение. Наконец-то я попал по прямому назначению!

Первые сутки — бесконечные уколы. Спать не сплю, плаваю в каком-то полубреду. Пытаюсь сосчитать, сколько мне делают уколов, но не могу сосредоточиться, сбиваюсь и забываю. Иногда вижу встревоженные лица врачей. К утру, однако, стало полегче. Температуру сбили.

В палате нас десятеро — все ранены в голову, в лицо. В углу на кровати сидит солдат. Из-за бинтов виден язык, течет слюна. Солдат держит в руках полотенце и мотает головой. Сестра объясняет: «Вот, привезли, а откуда — не знаем. Говорить ему нечем и писать не может. Прямо беда…» Ночью привезли моряка, поставили койку в коридоре, возле нашей палаты. Рано утром я потихоньку ходил и видел эту кровать. На ней лежал человек плотного телосложения с открытым лбом и густой шевелюрой. Лица не было — вместо него окровавленные бинты и три трубки. Что-то хрипело, булькало в них. В бою моряку снесло всю нижнюю часть лица и верхнюю челюсть. Через сутки он умер.

Вскоре мной начали заниматься всерьез. Рта я не мог ни открыть, ни закрыть. Он существовал как бы сам по себе. Занимался мной опытный врач-челюстник. После первого же тщательного осмотра он с профессиональным удовлетворением отметил хорошую работу того неизвестного мне зубного врача, который оказал первую помощь в ночь на 13 июля. «Вам повезло, молодой человек! — сказал он. — Вы даже сами не знаете, как вам повезло!» Ну кое-что я уже понимал, насмотревшись на раненых. Особенно здесь, в челюстном отделении. Может быть, потому что я в какой-то мере был показательным раненым — ранение серьезное, но с хорошими перспективами на благополучное излечение, — меня превратили в подопытного кролика. Каждый раз, когда хирург-челюстник занимался мной, вокруг кресла собиралась группа молодых врачей, и лечащий врач, делая свое дело, параллельно читал лекцию о челюстных ранениях. [30] Я понимал, что это необходимо, хотя в роли наглядного пособия чувствовал себя не лучшим образом.

В первые же дни войны, когда хлынул поток раненых, выяснилось, что у нас мало хирургов-челюстников. А челюстных ранений было очень много. И вот в таких условиях и на таких раненых, как я, опытные врачи давали практические уроки своим молодым коллегам. Прочищая мне рот, врач демонстрировал, как надо ставить шины и как надо их правильно натягивать. Потом похвалил меня за выдержку и терпение, но, само собой, ликования в моей душе эта похвала не вызвала.

Челюсть срасталась не быстро, но правильно. Открылся наконец левый глаз. Мне заменили дощечку во рту, поставили «модный» беленький шланг, заменили воронку. Пищу я принимал жидкую — молоко, бульон, манную кашу. Когда я понял, что мое лечение теперь в основном зависит от моего терпения и способности ждать, мне стало тоскливо. Впервые я почувствовал, что смертельно надоело сосать кашу через трубку, ходить с дощечкой во рту и не иметь возможности разговаривать. Потом я понял, что в самом этом недовольстве был самый верный признак моего выздоровления, но так уж мы устроены, что стоит только нам избавиться от самых мучительных тревог и раздумий, как мы уже перестаем видеть в этом благосклонность судьбы и мысленно отвечаем ей черной неблагодарностью. Впоследствии, когда все пережитое уже стало прошлым, я не раз думал о том, как благодаря стечению счастливых обстоятельств я не только остался жив и вполне работоспособен, но и сохранил свои естественные природные черты вместо той кровавой лепешки, в которую июльской ночью превратилось мое лицо.

Мудрыми мы, однако, становимся спустя некоторое время. А тогда, в госпитале, с гипсовой шапочкой на голове, туго натянутым под подбородком жгутом и дощечкой во рту я наливался черной меланхолией. Когда открылся мой левый глаз и обзор окружающего меня мира увеличился ровно на сто процентов, я почувствовал себя богачом. Это был мой праздник, который стоило отметить.

У меня осталось немного денег, которые в тех условиях мне было трудно реализовать, поэтому я упросил сестру нашей палаты купить мне бутылку вина. Она долго отказывалась, но в конце концов согласилась со словами: «Учитывая ваше образцовое поведение и ранение». Вскоре я держал в руках бутылку густого кагора. От кого-то где-то я слышал, что кагор — лечебное вино и что в отдельных [31] случаях его рекомендуют даже детям. Это соображение полностью освободило меня от какой-либо моральной ответственности перед медициной — я стал смотреть на драгоценную бутылку как на патентованное медицинское средство. Выбрав удачный момент, я приспособил воронку с такой сноровкой, какую сам от себя не ожидал, и пропустил несколько первых целительных капель. Очень скоро я убедился в том, что густой кагор проходит через шланг гораздо лучше, чем жидкая манная каша. Стало повеселее. Процедура переливания кагора из бутылки в воронку оказалась совсем не трудной. Дело было под вечер, большая часть медперсонала разошлась по домам, и я полностью отдался самолечению. И вдруг интуитивно почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд.

Смотрел солдат, у которого снесло нижнюю часть лица. В палате в те минуты мы были с ним вдвоем: остальные наши соседи разбрелись кто куда. Он смотрел на меня в упор, не мигая и не отрывая глаз.

Я взял свой кагор и подошел к его койке. Без карандаша и бумаги, без жестов и слов мы отлично понимали друг друга. Солдат принял соответствующую позу, лег на подушку, а я влил кагор в то место, где, по моим предположениям, должен был находиться рот. Сколько кагора попало солдату — сказать трудно, но он был доволен. Да и мне было приятно, что я — единственный, кто смог этому парню хоть как-то скрасить несколько минут тяжелой, однообразной госпитальной жизни…

В конце июля война приблизилась к Днепропетровску. Резко увеличился приток раненых. Началась эвакуация тех, кто уже получил первую помощь и прошел начальный курс лечения. Долечиваться они должны были в глубинных тыловых городах на востоке страны. Фронт приближался, и меня вместе с партией раненых эвакуировали в один из госпиталей Ростова-на-Дону. Расположен был госпиталь на улице Энгельса напротив зеленого красивого парка. Там в госпитале я встретил знакомого летчика, который рассказал мне о гибели моих товарищей по Качинскому училищу летчиков Никутова и Фаренюка. Здесь, в Ростове, было много раненых командиров всех родов войск, и потому шли нескончаемые разговоры о положении на фронтах. Уровень размышлений и понимания происходящих событий здесь был несколько иной, чем, скажем, в кировоградском госпитале, где большинство раненых были из рядового и сержантского состава. Но именно потому, что все происходящее понималось здесь глубже, разговоры были более тяжелые, [32] чем в кировоградском госпитале. И хотя каждый командир придерживался своего мнения о причинах наших неудач, общим у всех было понимание того, что нужно быстрее возвращаться в строй и продолжать воевать. Новое для меня в этих разговорах заключалось в том, что многие командиры рассудительно и критично оценивали наши фронтовые дела, хотя шел всего лишь второй месяц войны. Фронт учит быстро…

По наблюдениям врачей, челюсть моя приращивалась нормально, но жгута не снимали, дощечки не убирали, и гипсовая шапочка по-прежнему украшала мою голову. Врачи не торопились. Бывали случаи, когда из-за преждевременного освобождения от жгута и прочих приспособлений плохо сросшаяся челюсть просто-напросто отваливалась, и весь мучительный процесс надо было начинать заново. Я терпеливо ждал своего часа.

Время тянулось медленно, память настойчиво возвращала к прошлому, пережитому, к довоенным временам, к родным и близким.

…Детство мое прошло на Волге, в Саратове, где я родился и рос. В голодный 1921 год с трудом выжил. Я был тогда школьником, а школьников кормили при школах. Мы носили с собой не только тетради и книги, но и — обязательно! — котелок и ложку. Получали немного рисовой каши, хлеба и какао. Я съедал свою норму только наполовину, а остальное приносил домой. Взрослым прокормиться было труднее. Помню разъезжавшие по городу повозки с трупами людей, умерших от голода.

Учиться было тяжело. Среди учителей попадались и случайные люди, Географию, например, нам преподавал бывший помещик, изгнанный из своей усадьбы. Обычно, придя в класс, он снимал меховую шубу, вешал ее на стул и начинал рассказывать о русско-японской войне и об эскадре Рожественского. Пожалуй, только это я и усвоил из курса географии. Но были и молодые преподаватели-энтузиасты, которые понимали, что мы — первое поколение новой советской России, то поколение, ради которого велась тяжелая борьба со старым строем, и именно этим преподавателям мы обязаны развитием нашего мировоззрения.

В 1925 году я вступил в пионерский отряд. Это было значительным событием в моей жизни. Пионеров в городе тогда было очень мало. Отголоски идейной классовой борьбы еще не затухли в ту пору, и эта борьба по-своему, но [33] довольно жестко преломлялась в сознании детей и подростков. Однажды, когда я с товарищем возвращался с пионерского сбора, нас подловила компания великовозрастных нэпмановских сынков. Быть пионером в ту пору было небезопасно. Схватив нас за галстуки, верзилы, издеваясь, стали затягивать их. От удушья я начал терять сознание. Выручили рабочие, которые возвращались после смены с Волжского чугунолитейного завода. Так на собственном опыте я постигал, какой смысл заключен в красном цвете пионерского галстука.

В те годы в Саратове перебывало немало именитых людей. Я слушал на митингах выступления М. И. Калинина, А. В. Луначарского, К. Е. Ворошилова, В. В. Маяковского, не всегда понимая, конечно, смысла сказанного. Но я чувствовал темперамент ораторов, ощущал приподнятую, возбуждающую атмосферу митингов, и мне казалось, что я понимаю все наравне со взрослыми.

Жизнь заставляла нас, подростков, быстро взрослеть. У меня хватало времени после занятий в школе, наскоро перекусив, мчаться в другой конец города на занятия радиокружка. В то время начала работу широковещательная станция «Коминтерн», и я, собрав свой первый детекторный приемник, ликовал, наблюдая, как родные с интересом слушали голос Москвы.

Огромную роль в моем воспитании сыграл дядя (со стороны матери) Александр Васильевич Руднев. Это был известный в Саратове мастер токарного дела. В технике для него не было загадок. Как я понимаю, по теперешней терминологии он был наладчиком высочайшей категории — таких специалистов в городе в ту пору было немного, и на заводах к дяде относились с большим уважением. Ныне в музее саратовского завода «Серп и молот» памяти этого человека посвящена специальная экспозиция.

Отца я не помнил — он жил где-то под Саратовом, у него была своя семья. Мать вышла замуж вторично. Мои отношения с отчимом были довольно сложные. Я внутренне замкнулся, все больше отходил от дома. Постоянно близким мне человеком, к которому я неизменно сохранял в душе привязанность, был Александр Васильевич Руднев. Забот у него хватало, но мне он всегда уделял много внимания. Он привил мне любовь к технике. Он же первый безоговорочно одобрил мое увлечение авиацией. Это был одаренный человек. Будучи по профессии токарем очень высокой квалификации, он небезуспешно занимался и живописью. Любое дело он делал неторопливо и красиво. [34]

После окончания школы я поступил на завод учеником токаря и стал рабочим завода «Сотрудник революции». Учили меня токарному делу опытные мастера Казаков, Турулин и Коровин. Не торопились, говорили: «Привыкай. Мы годами стояли в учениках». Но я чувствовал, что могу овладеть токарным делом в более короткие сроки. Стал почитывать специальную литературу, научился править резцы и закаливать их. Вскоре я был поставлен основным сменщиком на токарном станке «русская самоточка».

С работой я справлялся успешно. Мне стали доверять обточку корпусов насосов двигателей. Работа считалась сложной, с применением специальных оправок. Меня переполняло удовлетворение, когда слесари забирали у меня корпуса для сборки и подгонки, поощряя меня словами: «Молодец, Борька! Давай шевелись!»

На заводе я вступил в комсомол. Мы боролись за выполнение плана и за высокое качество сделанных нами деталей. Как-то друзья принесли в цех заводскую газету и показали фотоснимок. На снимке я был изображен во время работы за станком, и стояла подпись: «Молодой токарь-ударник комсомолец Борис Еремин». Эту газету я берег очень долго.

Однажды мою работу посмотрел дядя. При нем я чувствовал себя неловко, мешало напряжение и в движениях появлялась стесненность. А. В. Руднев посмотрел выточенную мною деталь и заметил:

— Ничего! Будешь токарем. Не мельтеши, не суетись, делай все основательно и вырастешь в мастера.

Я знал, что дядя скуп на похвалы, но тут он меня просто обескуражил. Про меня уже в заводской газете пишут, а он — «будешь токарем…» Позднее я понял, что до настоящего мастерства путь очень долгий. Помню, как однажды в нашем верхнетокарном цехе старые мастера завели спор. Потом на одном из станков поочередно стали вытачивать деталь сложной конфигурации. При этом никто не пользовался шаблонами и промерами — все делалось на глазок. Потом, когда детали стали промерять, выяснилось, что каждая из них полностью соответствовала чертежу. Это был урок подлинного мастерства, и нам, молодым рабочим, он запомнился надолго.

В конце 1930 года наш завод получил срочный заказ на изготовление запасных частей к тракторам. Работали в три смены. Самой тяжелой для нас, молодых рабочих, была ночная смена. Всю ночь надо было точить чугунные болванки, затем нарезать из них поршневые кольца. Утром, после [35] смены, припудренные въедливой чугунной пылью, выходили мы из цеха и в течение всего дня сплевывали темную слюну. Питались тогда скромно, но не унывали. Я стал неплохо зарабатывать, получал 54 рубля — по тем временам это было для семьи ощутимой поддержкой.

Счастливые дни выпадали, когда дядя и его друзья брали нас, молодежь, с собой на рыбалку. Ловили рыбу на острове Зеленый под Саратовом. Стерлядку брали на закидушки. В озерах острова в ту пору водились жирные лини. Варилась уха, шла неторопливая беседа умудренных жизнью людей. Здесь были и юмор, и рассказы о прошлом. Я сидел у костра, слушал, пока усталость не одолевала, и незаметно погружался в дремоту. Хорошо!

В те годы в Саратове началось строительство новых крупных промышленных объектов, жилья, клубов. Заводские комсомольцы активно участвовали в этом строительстве. Помню, рыли котлованы под фундаменты зданий, разгружали баржи. Из заводских комсомольцев создавали группы и отправляли в районы для охраны хлеба от кулаков. Тогда, в начале тридцатых, кулаки нередко сжигали амбары с хлебом, стреляли в рабочих-уполномоченных. Во всем, что происходило в те годы в стране, мы принимали активное участие. В то время я уже накрепко «заболел» авиацией.

На окраине Саратова в районе Солдатской слободы часто проходили полеты самолетов Р-1. Жил я не очень далеко от слободы и вместе с другими ребятами бегал смотреть на полеты. Механики после полетов удостаивали нас чести подраить самолеты. Мы вооружались обтирочным материалом и с большой ответственностью наводили чистоту.

Я стал посещать небольшую мастерскую в центре города, где конструировали и клеили детали планеров. Это увлечение было стойким и в период работы на заводе. Когда мне было лет семнадцать, на завод приехала агитбригада с призывом к молодежи идти в авиацию. Я со своим товарищем Колей Заболотным попросил у наших комсомольских руководителей дать рекомендации для поступления в авиационное училище. Директор завода долго отказывал, говоря: «Что с ними делать? Только-только токари в них проклюнулись, а теперь отдавай их…» Но в конце концов отпустил. По комсомольской путевке мы прибыли в Вольское объединенное летно-техническое училище. Летную группу — будущих пилотов — к тому времени уже набрали. [36] Нас спросили на комиссии: «Борттехниками хотите быть?» Откровенно говоря, в тонкости авиационных специальностей мы тогда не вникали. Интересовало лишь одно. Я сказал: «А борттехник летает?» «Летает». «Тогда согласны» — отвечали мы с Колей. Прошли медосмотр. Потом — экзамены. Я сдал, а Коле пришлось возвращаться на завод в Саратов.

Так началась моя авиационная жизнь.

В конце 1932 года я закончил училище и получил назначение на Дальний Восток. За отличную успеваемость вместе с другими выпускниками я был награжден браунингом системы Коровина. Это была очень почетная награда.

На Дальнем Востоке я стал летать на тяжелых бомбардировщиках в качестве бортмеханика.

Жили мы в малонаселенных краях, авиационный городок строили сами под руководством местных специалистов из крестьян. Я научился класть печи, а это не самое легкое дело. Сложив несколько печей в двухэтажных домах, я еще долго ходил потом в квартиры, проверяя тягу в дымоходах, нагрев. Я чувствовал ответственность перед людьми, живущими в этих квартирах.

В редкие дни молодые авиаторы, надев темно-синие костюмы, коричневые краги и наши дорогие пилотки, выезжали в ближайшие города в театры, в клубы, просто на танцы. Выезд на танцы был событием в жизни маленького гарнизона, ибо гарнизоны представляли собой чисто мужские колонии — обзавестись семьей в тех краях было не так-то просто. Очень важное значение для нас имел призыв Валентины Семеновны Хетагуровой. Активный комсомольский работник Дальнего Востока, она обратилась к девушкам страны, призвала их ехать в Приморский край. Откликнувшись на этот призыв, тысячи девушек приехали на Дальний Восток. Их вниманием не был обойден и наш гарнизон.

В гарнизоне появился уют, летчики и техники стали более подтянутыми, одевались со вкусом. Образовалась очередь в библиотеку, стало интереснее в гарнизонном клубе, наладилась служба быта. Вскоре состоялось несколько свадеб — не особенно пышных, без удалых гулянок, но вполне солидных и торжественных…

Обстановка в те годы на Дальнем Востоке в приграничных районах была неспокойной. Японские самураи постоянно провоцировали пограничные инциденты. Жизнь в гарнизоне шла напряженно — граница была рядом.

В 1936 году мы получили новые тяжелые бомбардировщики ТБ-ЗРН. По тому времени эти самолеты были грозной [37] сдерживающей силой на Дальнем Востоке. Мы осваивали на них длительные полеты в различных метеоусловиях.

В том же 1936 году я был удостоен высокой чести представлять на слете стахановцев ВВС группу авиаторов-дальневосточников. В Москве я увидел именитых авиаторов, слушал выступления С. М. Буденного, М. Н. Тухачевского, Я. И. Алксниса. Начальник Военно-воздушных сил РККА Яков Иванович Алкснис поражал нас глубокими знаниями в различных областях авиации. Нам были показаны перспективные пилотажные и навигационные приборы, макеты самолетов будущего, летное снаряжение. Пояснения давал сам Алкснис. После этой поездки я понял, какие большие перспективы имеет авиация. Летчики Степанчонок, Евсеев и другие продемонстрировали полеты на новых истребителях. В свои гарнизоны мы, участники слета, вернулись заряженные оптимизмом.

Сегодня я с благодарностью вспоминаю своих дальневосточных командиров — Фомичева, Лебедева, Остапука, Жукова, инженеров Ульянова, Фролова, Поладьева. Особо теплую память о себе оставил комиссар нашей эскадрильи Греков. Ему мы были во многом обязаны той атмосферой товарищества, которая сложилась в нашем гарнизоне, идейным ростом и способностью твердо отстаивать свои убеждения. Не без его влияния многие из нас стали членами партии. В мае 1937 года я стал членом ВКП(б). Впоследствии, опираясь уже на собственный опыт, я много раз убеждался в том, что не может быть хорошим, полноценным руководителем тот командир, который все свои усилия сосредоточил на совершенствовании специальности и упускает из виду воспитательную работу с людьми.

Напряжение на дальневосточных границах росло. Совершая учебные полеты, мы часто уходили далеко в море через залив Петра Великого, пролетали над городами Владивосток, Артем, над островом Аскольд. Особенно впечатляла картина освещенных городов при ночных полетах. В этих полетах я всегда острее ощущал ответственность за жизнь десятков тысяч людей, которые мирно жили в городах, сверкающих огнями в ночной темноте.

Летом 1938 года японские самураи решили основательно испытать прочность наших границ. Квантунская армия вторглась на нашу территорию в районе озера Хасан и захватила сопки Заозерная и Безымянная, которые господствовали над долиной бухты Посьет. Город Владивосток и весь юг нашего Приморья оказался под угрозой. [38]

Начались тяжелые бои наших войск с частями Квантунской армии. Вражеская группировка состояла из нескольких пехотных соединений, усиленных танковыми и артиллерийскими частями. Поддерживало группировку с воздуха более семидесяти самолетов.

В первых числах августа на наш аэродром прибыл командарм Штерн. Это был человек плотного телосложения с очень волевым и решительным выражением лица.

Штерн провел совещание с командованием нашей бригады. Мы стали готовиться к боевому вылету.

6 августа 1938 года с утра на самолеты началась подвеска бомб различного калибра от двухсотпятидесятикилограммовых до тонных. Это была физически очень тяжелая и ответственная работа. К середине дня было уточнено время удара по вражеским позициям на сопке Заозерная.

Вылет производили с короткой бетонированной площадки. Она оказалась слишком короткой для взлета с полным полетным весом. Погода стояла сухая, поэтому разбег самолетов продолжался по грунту. К цели шли поотрядно, на разных высотах.

На подходе к сопке японцы открыли сильный заградительный зенитный огонь. Запахло взрывчаткой. Дым от разорвавшихся зенитных снарядов проникал в открытые кабины летчиков. Наши медлительные бомбовозы неспешно ползли между дымными шапками разрывов. Но снаряды зениток — это не утиная дробь… Вспоминая те боевые вылеты, я теперь понимаю, что боевая подготовка японских зенитчиков была не слишком высока. Тяжелые ТБ-ЗРН маневрировали очень ограниченно, тем не менее до цели мы дошли без потерь. По сигналу ведущего бомбардировщики сбросили бомбы. Снизу, с земли, вверх поднялись коричневые столбы, которые, рассыпаясь, закрыли японские позиции пылью. Противник был накрыт и понес серьезные потери. Летели мы без сопровождения истребителей — японских самолетов в воздухе не оказалось. После бомбардировки огонь зениток ослаб, очевидно, под нашими бомбами японским зенитчикам стало не до стрельбы. Левым разворотом мы уходили от цели.

К вечеру того же дня мы узнали об успешном наступлении наших войск в долине Посьет. Вскоре японские войска были разгромлены, наша территория у противника отбита. Но в последующие дни мы еще продолжали помогать сухопутным войскам, которые, изгнав японцев с нашей территории, оказались на время отрезанными из-за дождей. Все дороги и подъездные пути в район боевых действий [39] были размыты, сообщение прервано, и основное снабжение всем необходимым осуществлялось по воздуху. Наши тяжелые бомбардировщики превратились в военно-транспортные самолеты. Сбрасывая боеприпасы и продукты, мы видели, как солдаты жестами благодарили нас, прыгали, бросали вверх пилотки.

Бои в районе озера Хасан были предвестниками жестоких военных бурь. В скором времени военные столкновения с японцами вылились в крупное сражение в Монголии на реке Халхин-Гол. Я не участвовал в этих боях, но, как многие авиаторы, с напряженным вниманием следил за ходом борьбы. Особенно интересовало все, что касалось авиации.

В 1939 году в Чите мне пришлось присутствовать на похоронах моего земляка известного военного летчика В. Рахова, погибшего в боях у реки Халхин-Гол. Во время этого печального события я поближе познакомился с группой боевых летчиков, которых возглавлял один из первых в нашей стране дважды Героев Советского Союза майор С. П. Грицевец. С. П. Грицевец много рассказывал о тактических приемах воздушного боя, применяемых японцами, об особенностях наших и японских истребителей. Многое запомнилось и впоследствии нашло применение в боях. Все это я говорю для того, чтобы в самых общих чертах напомнить современному читателю обстановку последних предвоенных лет, которая хоть и не затрагивала мирной жизни основной массы населения страны, но для нас, военных, вовсе не была безмятежной.

Продолжая рассказ о жизни на Дальнем Востоке, я должен возвратиться к событиям куда менее значительным, однако имевшим для меня огромное значение. Как я уже говорил, я летал на бомбардировщике борттехником. Но, откровенно говоря, не это было моей мечтой. Как и раньше, меня привлекала работа летчика, и я чувствовал, что мне предстоит сделать решительный шаг. Полеты на ТБ-ЗРН только разожгли мою страсть.

Командиры кораблей нередко в длительных и спокойных полетах давали мне наглядные уроки по управлению машиной. Самое сложное — овладеть техникой посадки. ТБ-ЗРН был так устроен, что посадить его можно было совместными усилиями двух летчиков и борттехника. Конечно, сажал командир. Но при этом правый летчик выполнял определенные функции, помогая ему, а я, располагаясь при посадках между обоими пилотами, по приказу командира двигал рычаги, управляющие стабилизатором. Работа была нехитрая, но, совершая десятки посадок, я в деталях запомнил [40] все, что делает командир. И однажды, набравшись смелости, сказал ему, что хочу попробовать посадить машину,

Командир корабля сказал: «Давай». Я даже опешил: как это «давай»?! Так просто?! «Сажай! — сказал командир, освобождая мне место левого пилота. — Ну! Заходи и сажай!» И сам при этом сел на место правого пилота.

Как это ни покажется странным, но такая тихоходная громадина, как ТБ-3, управлялась довольно просто. А я столько раз в деталях фиксировал все элементы захода на посадку, что выполнить ее не представило большого труда. Более того: на свое счастье я посадил бомбардировщик с такой безукоризненной четкостью, что поначалу в эскадрилье никто не хотел верить в то, что посадку произвел борттехник. И вместо разноса и других более крупных неприятностей, которых можно было бы ожидать от этой самодеятельности, я неожиданно на некоторое время попал в центр внимания. Конечно, допусти я какой-нибудь промах при посадке, никакой демократизм наших внутригарнизонных отношений не спас бы ни меня, ни командира корабля от сурового наказания. Но все обошлось на редкость благополучно.

Зато после этого я был допущен к полетам на самолете Р-5. При нашей авиационной бригаде существовал тренировочный авиаотряд, и вот в этом отряде мне дали несколько вывозных полетов на Р-5, после чего я стал летать на Р-5. Я открыл в себе свойство, знакомое многим летчикам: я был способен чувствовать машину в полете, поэтому серьезных проблем с освоением самолета ни тогда, ни в последующие времена у меня не возникало.

Через некоторое время я был подготовлен не хуже аэроклубовского летчика, а скорее всего — лучше, поскольку Р-5 в те годы был боевым самолетом. Р-5 был более сложен в пилотировании, чем те учебно-тренировочные машины, на которых обучалось большинство аэроклубовских летчиков.

Таких авиационных специалистов, как я, которые не были летчиками, но хотели ими стать, у нас в бригаде набралось достаточно. Все мы подавали командованию рапорты с просьбой откомандировать нас в истребительное училище для переучивания. Некоторые просьбы были удовлетворены, в том числе и моя. Так вместе с другими дальневосточниками, среди которых были Баранов, Ботяновский и Чупиков, я и попал в Качинскую авиашколу.

Начальником школы в то время был Василий Иванович Иванов — очень энергичный и грамотный специалист. Слушать его всегда было очень интересно — он умел говорить [41] просто о сложных вопросах. Как начальник школы, он много внимания уделял нашему быту. Активным и очень деловым человеком был политработник Семенов. Во многом благодаря ему мы — специалисты, прослужившие уже по нескольку лет, быстро переключились на новый ритм жизни и чувствовали себя в школе как дома.

Нашей 5-й слушательской эскадрильей командовал опытный летчик-методист Сидоров. Командиром отряда был Трунов, командирами звеньев — Пушко, Воронов, Киселев.

Личный состав школы осваивал истребитель И-16. Это был основной тип истребителя-моноплана, который в ту пору состоял на вооружении строевых летных частей. Самолет этот обладал прекрасными пилотажными качествами, но при этом был несколько сложнее для обучения, чем известный истребитель-биплан «Чайка», и требовал довольно твердых летных навыков.

Обучали нас два инструктора — лейтенанты Крюк и Кормилицын. Оба они были моложе нас и ниже по званию. Это обстоятельство вначале несколько осложняло наши повседневные отношения. Многие из нас перебирали норму вывозных полетов, что было связано с недостаточным методическим опытом инструкторов, но в конечном счете отношения наладились. Все прошли и через обязательную рулежку на И-16.

Дело в том, что истребитель при взлете и на пробеге — особенно после посадки — стремился развернуться и изменить направление. В этом отношении И-16 был особенно строгой машиной. И если летчик не мог точно выдерживать направление, то самолет разворачивало, что нередко кончалось поломками и даже авариями. Стремление самолета развернуться при пробеге объяснялось вращательным движением винта, и летчику нужно было умело работать педалями, чтобы компенсировать этот занос машины в сторону. У нас бытовала такая скороговорка: «Раз-нейтрально! Раз-нейтрально!» Ритм этой скороговорки соответствовал реакции летчика на отклонение самолета от направления движения. И вот чтобы твердо освоить эти элементы, нам прописывали рулежку. На стареньком И-16 с ободранными крыльями (чтобы не взлетел невзначай!) мы утюжили полосу, обливаясь потом и приговаривая: «Раз-нейтрально! Раз-нейтрально!» Через рулежку прошли все. Она научила нас держать направление на всех типах истребителей.

Требовали от нас в школе и умения хорошо осматриваться в воздухе. Осматриваться в воздухе — это не просто вертеть шеей. Существовала довольно сложная методология, [42] приучавшая летчика контролировать пространство. Всем нам эта наука скоро очень пригодилась.

Переучивание шло быстро. Мне предстоял контрольный полет на учебно-тренировочном самолете УТИ-4 (вариант И-16 с двойным управлением) с командиром эскадрильи. В случае успеха я получал разрешение на первый самостоятельный вылет.

Качинская авиашкола была расположена на берегу моря. Часть полета и круг для захода на посадку мы совершали над водой, но заходить в море далеко, или, как мы тогда говорили, «размазывать маршрут», нам запрещалось. Нас постоянно тренировали в имитации отказа двигателя, В считанные мгновения мы должны были найти правильное решение: прибрежная специфика аэродрома усложняла дело, так как при аварийной посадке в результате нерасчетливости можно было просто-напросто шлепнуться в море или, что еще хуже, врезаться в берег, который со стороны моря был довольно крут и вздымался уступом.

И вот, выполняя свой контрольный полет с командиром эскадрильи, я все же незаметно для себя «размазал маршрут» и далековато забрался в море. Когда я развернул самолет к берегу, проверяющий решил преподать мне урок и убрал обороты. Просто-напросто из своей инструкторской кабины он перевел мотор на малые обороты, резко уменьшив тягу винта. Самолет стал терять высоту. Естественным путем такая ситуация могла бы возникнуть, если бы внезапно отказал двигатель.

Чувствуя, что самолет снижается, я машинально попытался вновь увеличить обороты, но не тут-то было: командир эскадрильи крепко блокировал сектор газа, и из моей затеи ничего не вышло. Море совсем близко. Самолет стелется над водой ниже обрывистого берега. Даже нескольких метров высоты мне не набрать. Все это я постигаю мгновенно, но принять решение не так-то просто. Приводняться? Мысль достаточно непривычная, чтобы сразу приступить к выполнению маневра. Но не врезаться же в берег! Уходят драгоценные мгновения. У меня пот проступает на лбу и становятся влажными ладони. Состояние, которое я испытал в те несколько секунд, ныне принято называть стрессовым. Очевидно командир решил, что я уже хорошо прочувствовал ситуацию, потому что он сам вывел обороты на максимальные, и мы с ревом выскочили из-под берега. После этого я четко выполнил повторный заход и посадил машину. Когда мы покинули кабины, командир эскадрильи спокойно спросил: «Ну понял?» «Да! — совершенно искренне [43] ответил я. — Хорошо понял!» «Вот так-то!» — сказал он, снимая шлем. И все. И никаких других слов. Да и не нужны были другие слова. Впоследствии я иногда думал, что было бы, если бы двигатель нашей машины не обладал такой приемистостью и мы бы потеряли еще несколько мгновений. Чтобы преподать мне столь наглядный урок, командир пошел на крайнюю степень риска. Такое мог себе позволить только очень опытный летчик. Как бы там ни было, а свой контрольный полет я запомнил на всю жизнь. Даже война не стерла тех ощущений, которые я испытал, глядя на надвигающийся обрывистый берег.

Нечего и говорить, что свой самостоятельный полет на И-16 я выполнил после такой подготовки без замечаний. Как и многие мои друзья, я успешно закончил программу обучения и получил назначение в 160-й резервный авиаполк, который входил в состав Одесского военного округа.

Погрузив в один из дней вместе с другими выпускниками чемоданы в полуторку, мы отбывали к новому месту службы. Кто-то под общий смех привязал сзади к полуторке метелку, чтобы «замести следы» и не возвращаться. «Замести следы» означало покончить наконец с учебой и стать полноценным боевым летчиком. Мог ли я в тот день представить, что однажды, уже в послевоенные годы, я, командир истребительной авиационной дивизии, вновь вернусь в Качинскую авиашколу в качестве ее начальника! Ничего подобного у меня и в мыслях не было в тот день. Меня, новоиспеченного летчика-истребителя, в тот момент тревожило лишь одно: не «заморозили» бы на новом месте службы, а допустили бы сразу к полетам… Об этом только и разговоров было в пути: Баранов, Чупиков, Ботяновский, Безуглый, Романов, Петров так же, как я, получили назначения в тот же 160-й резервный авиаполк. Вместе нам было хорошо, и будущее не внушало опасений.

Так, переживая томительные недели в госпитале, перебирал я в памяти день за днем свое прошлое — состояние, знакомое каждому, кому довелось бывать в войну в госпиталях. Но наконец наступил день, когда с меня сняли гипсовую шапочку, убрали жгут, вынули изо рта дощечку и шланг, и довольный врач подытожил: «Челюсть срослась, мозоль хорошая.» На этом основная работа медиков была закончена, а для меня начался новый этап: предстояло заново научиться открывать и закрывать рот, жевать, говорить — оказывается, от всего этого можно отвыкнуть. [44] «Хорошая мозоль», которая привела в восторг врача, была, вероятно, настолько качественная, что каждое движение рта поначалу причиняло мне сильную боль, и кусок хлебного мякиша приходилось заглатывать в несколько приемов. За столом нас собралось таких четверо, и со стороны мы, вероятно, походили на древних восточных мудрецов, углубленных в проблемы мироздания: каждый был настолько погружен в свои ощущения и при этом так медленно и задумчиво пережевывал пищу, что не будь это в госпитале — черта с два кто-нибудь догадался бы, в чем тут дело. Под наблюдением профессора Агатова — одного из самых видных специалистов по челюстным ранениям — мне удалили остатки сломанных зубов, костей челюсти, корней. После этих удалений и скоблений по два раза в день я благодарил профессора, а он разводил руками и, посмеиваясь, говорил коллегам: «Посмотрите-ка на него… Мы вырываем у него корни здоровых зубов, а он еще и благодарит…» Я молчал — что тут можно было сказать…

Постепенно прошла отечность левой стороны лица. Срослась губа. Остался, правда, шрам — но это уже сущие пустяки, это терпимо. Выздоравливаю. Какое это счастье — быть здоровым человеком!

Но все на свете относительно: для меня мое состояние — это здоровье и счастье, а как посмотрит на это медицинская комиссия — неизвестно. Это — постоянный повод для тревог. Я себя обманывать не хочу — скорее всего меня направят в тыл, в один из запасных полков, где я буду переучиваться и летать на каком-то новом истребителе (это — если не дадут каких-то ограничений), а потом пошлют во фронтовую авиацию, и в свой полк я уже не попаду. Об этом я даже думать не могу. Для меня существует только мой полк, мои друзья, и надо предпринять что-то такое, чтобы обязательно попасть в свою часть.

Впоследствии опыт войны убедил меня в том, что желание каждого фронтовика вернуться именно в свою, а не в какую-то другую часть вполне объяснимо и имеет для воюющего человека первостепенное значение. Слишком сложна жизнь на войне, поэтому окружающие люди, к которым ты привык, играют огромную роль. В своей части фронтовик чувствует себя как дома и, понятно, воюет с полной отдачей сил. Вот почему в годы войны, чтобы вернуться в родную часть, многие фронтовики шли на прямое нарушение различных — весьма строгих в те времена! — предписаний и инструкций, что потом нередко осложняло их и без того сложную жизнь на фронте, И я внутренне [45] готов был поступить так же. Никакого иного варианта я себе просто не представлял. Стремление воевать в своем полку морального криминала не несло, совесть моя была спокойна, поэтому я был готов пойти на криминал юридический. Мой боевой товарищ — ныне генерал, Герой Советского Союза — Иван Вишняков в конце сорок первого года убыл из нашего полка, получив назначение в другую часть. Это — несколько иной вариант, более привычный для военного человека, ибо каждый из нас с первых дней службы психологически готов к тому, что служить надо там, куда пошлют. Но и эта аксиома военной службы не снимает грусти расставания со старыми друзьями, хотя и не выходит за грань привычного. Судя по воспоминаниям Ивана Вишнякова, ему было очень нелегко покидать наш полк.

«Совершенно неожиданно, — писал И. Вишняков, — меня тоже вырвали из родного полка — вручили предписание убыть в отдельную эскадрилью ПВО… Ох, как тяжело было расставаться с однополчанами, с которыми вместе начал воевать, облетел десятки фронтовых аэродромов, не раз ходил на боевые задания, радовался победам и горевал над могилами друзей!.. Борис Еремин, Алексей Маресьев (в будущем — Герой Советского Союза, герой известной книги Б. Н. Полевого «Повесть о настоящем человеке» — Б. E.), Николай Демидов, Владимир Балашов, Михаил Седов, Алексей Соломатин и Александр Костыгов снова улетели на фронт с майором Барановым, а я остался…»

А теперь представьте себе состояние бойца, вырванного из боевой семьи ранением… Какие чувства овладевают им по мере того, как он начинает выздоравливать? Одно-единственное: скорее вернуться в свой полк! Где сейчас мой полк? Куда он перебазировался в ходе боев? Где воюют мои однополчане?

Мне казалось, что стоит только узнать местопребывание моего полка, и все вопросы решатся сами собой. Но узнать было не от кого.

Над Ростовом-на-Дону стали появляться немецкие разведчики. Это породило в городе тревогу, уже знакомую по Кировограду, Днепропетровску и другим городам, через которые я проследовал в Ростов. В городе началась подготовка к эвакуации и обороне. Около госпиталей — знакомая картина! — толпились люди. Искали сыновей, мужей, знакомых, родственников, добивались хоть какой-нибудь весточки, терпеливо, часами, смотрели и смотрели в окна.

Я чувствовал, что срок, отпущенный мне на поправку, кончается. Война снова вносила свои коррективы. Вся обстановка [46] говорила о том, что фронт приближается, значит, скоро снова хлынет поток раненых, и Ростов из тылового города превратится в прифронтовой. Но я уже был работоспособен и в ожидании комиссии подолгу ломал голову над проблемой: как мне вернуться в свой полк? Миновать комиссию было невозможно, а попасть на нее — значит, распрощаться с полком…

Возвращение

Когда подошло время выписки, я стал настоятельно просить лечащего врача, чтобы меня направили именно в тот полк, в котором я воевал. Я убеждал его, как мог, что это будет самое разумное и полезное решение со всех точек зрения. Я искренне был уверен в том, что среди своих боевых товарищей гораздо быстрее восстановлю и силы, и боевые навыки, и объяснял врачу, почему в своем родном полку каждый летчик воюет с большей самоотдачей и уверенностью. Он выслушивал меня со вниманием и сочувствием, но отвечал так, как должен отвечать человек, от которого мало что зависит: «Существует общий порядок. После ранения мы всех отправляем только в запасные полки». Все же моя настойчивость произвела впечатление, и врач порекомендовал мне обратиться к комиссару госпиталя, предварительно доложив ему о моей просьбе. Комиссар, желая хоть чем-то мне помочь, согласился выписать меня в распоряжение штаба Северо-Кавказского военного округа. Мобилизационными вопросами в штабе округа занимался в тот период полковник Кульнев. От этого человека теперь и зависела моя дальнейшая военная судьба.

В том, что я добился направления в штаб Северо-Кавказского военного округа, был свой резон. У меня появилась надежда, что через штаб округа я смогу добиться прямого направления на фронт в свою часть. А это в тот момент было для меня самым главным.

18 августа — через месяц с небольшим после ранения — я был выписан из госпиталя. Авиационного обмундирования в интендантском госпитальном хозяйстве для меня не нашлось, и мне выдали общевойсковое, с красной окантовкой. Так что по внешнему виду я теперь был пехотным командиром, и вряд ли с первого раза во мне можно было признать летчика. Распрощался с товарищами по палате, с врачами, медсестрами, собрал нехитрые пожитки, перекинул через плечо вещмешок и отправился в штаб округа — [47] он располагался недалеко, в центре Ростова, и занимал одно из самых крупных зданий. Я не стал разговаривать ни с кем из командиров, занимавшихся личным составом округа, а решил дождаться полковника Кульнева и говорить только с ним. Полковник куда-то уехал по делам, и никто мне не мог сказать с определенностью, когда он вернется. Я, набравшись терпения, ждал.

За те несколько часов, что провел в ожидании в штабе, я со всех сторон обдумал предстоящий разговор, но когда попал к Кульневу в кабинет, то увидел очень усталого человека и как-то сразу оробел. Все же обстоятельно изложил ему свою просьбу.

Уже потом я не раз с благодарностью вспоминал полковника и думал о том, как мне повезло. Среди всех забот, которые навалились на него в те дни, ему конечно же было не до случайного летчика, да еще одетого в пехотную форму, который, вопреки установленному порядку, хотел попасть в свою часть. И он одной короткой фразой мог обрубить все мои надежды. Тем более что мой полк не имел никакого отношения к Северо-Кавказскому военному округу — полк входил в состав Южного фронта. Потом уже я сообразил, что документы, выписанные мне полковником Кульневым, за пределами Северо-Кавказского военного округа фактически никакой силы не имели, тогда как мне нужно было искать свой полк как раз за пределами округа… Так или иначе, полковник выслушал меня, повернул ко мне усталое лицо, подумал и сказал:

— Я выпишу тебе предписание явиться в твою дивизию. Но где она сейчас? Где ты будешь ее искать?

Почему-то я для себя твердо решил, что полк воюет где-то в районе Кривого Рога. Исходя из этой внутренней уверенности, я примерно указал направление. Кульнев посмотрел на меня сочувственно.

— Э-э, — протянул он, — там сейчас такое делается…

Но тут же, махнув рукой, выписал нужные бумаги и на прощание коротко сказал:

— Ну ищи!

Вся эта встреча заняла совсем немного времени, и больше я никогда полковника Кульнева не встречал. Но в душе своей сохранил пожизненную благодарность к этому человеку, с которым меня случайно столкнула военная судьба в трудную минуту и который своим участием фактически определил всю мою дальнейшую фронтовую биографию. Отнесись он к моей просьбе формально — я совершенно не представляю, как бы в дальнейшем сложилась моя судьба. [48]

Из штаба округа я пошел на вокзал. На улицах кипела работа, по которой можно было судить о приближении фронта: у больших зданий и магазинов витрины закладывали мешками с песком, у окраин рыли щели и укрытия — город готовился к обороне.

На вокзале все смешалось в людском водовороте. Тут были военные из прибывших частей, были и такие, как я, которым после госпиталей предстояло отправляться на фронт, было много беженцев с детьми, с больными, с какими-то узлами, тюками, чемоданами и ящиками… Огромные очереди стояли за водой и продуктами. Горькие разговоры, напуганность. По разговорам выходило, что тяжелые бои идут где-то у Днепра. Пожилые люди обо всем судили спокойно и немногословно. До меня доносились обрывки разговоров: «Не то видели», «не одолеет Гитлер Россию», «придет время, и его, проклятого, погоним»…

Потолкавшись на вокзале, узнал, что на Харьков скоро отправляется сборный санитарный поезд. Поспешил на платформу, нашел состав. У вагонов стояли медработники — пожилые, молодые, — все в военной форме, но было видно, что форму они носить не привыкли. Желающих попасть на поезд много, но попасть трудно — не берут. Мне повезло — сумел убедить. Рассказал о своем ранении, поблагодарил их за труд, хотя на ноги меня поставили совсем другие врачи. Но я был искренен — я действительно был благодарен медицине, и мои собеседники это почувствовали. С этим санитарным поездом я и добрался до Харькова.

Харьков был уже самым настоящим прифронтовым городом. Везде много военных, на станции — эшелоны с боевой техникой.

Недалеко от вокзала, в парке, разместился продпункт. У меня были талоны на питание, выданные в Ростове, поэтому прежде чем решать, как добираться дальше, я решил перекусить. В продпункте заметил авиаторов и обрадовался. Стал расспрашивать о положении дел на фронте в надежде выяснить что-нибудь о местонахождении своего полка. Но чем больше я пытался что-то выяснить, тем настороженней становилась вокруг меня обстановка. Не сразу я сообразил, что на мне — новенькая пехотная форма, что назвал я себя летчиком и при этом никаких документов, конечно, не предъявил. А кругом полно слухов о переодетых диверсантах… Все это я понял поздно, а поняв, почувствовал себя неловко, чем лишь усугубил настороженность моих случайных собеседников, Словом, я едва не влип в историю. Прояви [49] я любознательность более настойчиво, меня, определенно бы, задержали как подозрительную личность.

Ничего не выяснив, я поспешил покинуть продпункт, отоварившись хлебом, воблой и махоркой. Еще я сообразил, что, хоть сам я считаю себя вполне поправившимся, вид мой, вероятно, не внушает доверия незнакомым людям. Лицо — припухшее, особенно — левая часть, зубные протезы я еще толком не освоил и говорю с каким-то шипением, смахивающим на акцент, — в общем, дело скверное и надо быть впредь поосторожнее. Посадят до выяснения, а там доказывай…

Эшелонов в западном направлении шло очень мало. В основном прибывали оттуда. С трудом пристроился к воинскому эшелону до станции Синельниково. К Кривому Рогу поезда уже не ходили. Теперь у меня была иная задача — надо было добраться до того населенного пункта, куда поезда еще ходили. Поскольку Синельниково расположено к юго-западу от Харькова, а оттуда и до Кривого Рога недалеко — меня этот маршрут устраивал.

Под Павлоградом наш состав был остановлен. Оказывается, накануне фашистские бомбардировщики разбомбили воинский эшелон. Я увидел перевернутые вагоны, обгоревшие и разбитые автомашины, орудия, кое-где — трупы. Путь расчищали военные и жители близлежащего поселка.

К вечеру наш эшелон тронулся дальше. Ночью подъехали к Синельниково. Впереди, над станцией, — зарево. Комендант станции и начальник эшелона объявляют всех следующих в эшелоне мобилизованными на расчистку путей. Оказывается, фашисты бомбили станцию всего минут за сорок до нашего прибытия.

Дым, гарь, пожары. В ночном воздухе, как снег, висел пух от подушек. Во время налета на станции находилось несколько эшелонов, в том числе и эшелон с эвакуированными семьями. Я вдруг почувствовал удушливый запах горелого мяса, и до меня дошел жуткий смысл всего происходящего.

Из темноты мне навстречу шла женщина, которая несла на руках мертвого ребенка. Кругом были разбросаны вещи.

Я двигался, помогал расчищать пути, делал то, что делали в эти часы другие люди на станции, но все это совершалось как-то автоматически и безотчетно. Внутренне я оцепенел от всего увиденного, сознание не охватывало этого, не подчинялось мне. Стороной пролетели немецкие самолеты — я отчетливо видел кресты на плоскостях. Я видел такие кресты и раньше, в воздухе, но теперь я смотрел [50] на них совершенно другими глазами. Где-то в глубине души, я чувствовал, зарождалось какое-то незнакомое мне ранее, холодное и тяжелое чувство. Это была ненависть.

Тракторы растаскивали с путей искореженные вагоны. Я подбирал разный хлам и относил его в сторону. Мое новое обмундирование стало черным, но мне было не до этого.

Нас покормили жители, чьи дома были расположены вблизи от станции. С утра из поселка прибыла большая группа людей с ломами, лопатами и тачками — дело пошло быстрее. Я нашел коменданта станции и попытался объяснить ему, что в эшелоне я — человек случайный, еду в свою часть. Спросил, не поможет ли он с транспортом. Грязный, оборванный, с воспаленными глазами, он никак не мог понять, кто я такой и куда еду.

— Вы что, раненый?

Я — уже спокойнее, чтобы он все-таки уяснил ситуацию — снова подробно все объяснил. Сказал, что направляюсь в свою часть.

— Так где же ты ее найдешь? — Комендант выразительным взглядом окинул пожарище, словно хотел сказать: «Разве не видишь, что делается? Это тут, в тылу, а там!» Но все же порекомендовал: — Иди на станцию Синелъниково-два, там товарные составы формируют на Запорожье. Станки с заводов надо вывозить. Может быть, там пристроишься.

На станции Синельниково-2 людей было меньше. Во время налета сюда упало всего две бомбы около товарного двора, так что можно было считать, что никаких серьезных последствий этот налет для Синельниково-2 не имел.

Дежурный по станции сидел в маленькой комнатушке с телефонами, медленно ел что-то из миски и разговаривал с женой.

Женщина плаксиво тянула:

— Сколько же ты теперь будешь сидеть здесь? Ведь убьют, а у нас ребята… Пойдем, а?

Дежурный, не обращая на меня внимания, мотнул головой:

— Ты что, не соображаешь? Я на службе! На службе, — раздельно произнес он, — поняла?

Но женщина тянула свое:

— Убьют же, а у нас ребята…

Дежурный поднял глаза и увидел меня.

— Тебе что, товарищ?

Я объяснил. [51]

— Поезда в Запорожье уже не ходят, — сказал он, — там теперь фронт. Но часа через два-три будем отправлять туда товарный порожняк. Пристраивайся. Авось доберешься…

Меня вполне устраивал товарный порожняк. На купейный я и не рассчитывал. Я уходил, а за моей спиной жена железнодорожника продолжала тянуть свое. Но я уже понял — такой пост не бросит.

Пристроился я на тормозной площадке товарного вагона и стал ждать. Моросил дождь. После всего виденного на душе было неспокойно. Дело оборачивалось совсем не так, как я предполагал несколько дней назад, выписываясь из ростовского госпиталя. Все оказалось во много раз сложней и драматичней. Собирался я в Кривой Рог, а теперь не был даже уверен в том, смогу ли добраться хотя бы в Запорожье. И если этот товарняк не попадет под бомбы и я все-таки доберусь до Запорожья, то что я буду делать дальше? Насколько я уверовал в то, что мой полк воюет где-то под Кривым Рогом, настолько же я не сомневался в том, что в Запорожье его быть не может. Куда мне там идти? Где искать?

Подошел паровоз, подцепил несколько теплушек и открытых платформ, и состав тронулся. Чем ближе подъезжали к Запорожью, тем слышнее была орудийная канонада. Ясное дело — фронт уже подошел к городу. Где искать полк? Муторно на душе.

Не доезжая до города нескольких километров, товарняк остановился. Вражеская артиллерия била по городу и по железнодорожной станции. Стояли долго. И вдруг — слышу рокот мотора! Что это значило для меня в тот момент — трудно передать. Рокотал за облаками И-16, родной мой «ишачок», гул которого я мог бы безошибочно определить даже во сне. Вскоре в разрывах облаков промелькнул и сам самолет. Шел он как будто бы со снижением, может быть — на посадку.

Меня захлестнула волна радости. Неужели наши ребята? Скорее всего — нет, но все же где-то в городе базируются истребители, значит, мои поиски облегчаются — там я все узнаю.

Спрыгнув с тормозной площадки вагона, я решил идти к городу пешком. Пошел прямо на звуки разрывов артиллерийских снарядов. Самолеты теперь довольно часто появлялись в разрывах облаков.

К полудню я добрался до окраинных домов города. Обстрел не прекращался, людей было мало — попрятались. [52]

Я был рад тому, что вижу в воздухе наши самолеты, но совершенно не обращал внимания на разрывы артиллерийских снарядов, хотя один из них шарахнул довольно близко. У меня было странное ощущение. Вероятно, от всего пережитого в пути, от слабости после нескольких недель пребывания в госпиталях я сильно устал и, одержимый одной целью, просто ни на что не обращал внимания, кроме пролетающих И-16. Я шел по городу как в полусне.

У повстречавшихся военных я спросил, как добраться до аэродрома. Меня направили к одному из зданий, которое оказалось комендатурой. Там проверили мои документы и объяснили, как найти штаб авиаторов. К исходу дня, после многих часов хождения, я был представлен командиру 66-й истребительной авиадивизии полковнику Старостенко. Дивизия эта входила в состав авиационной группы, которой командовал тогда полковник В. А. Судец.

Командир дивизии приказал накормить меня, после чего сказал, что скоро поедет на аэродром Мокрая в 296-й истребительный полк к Баранову и захватит меня с собой. От радости и от усталости — добрался все же, нашел! — я ни о чем не мог думать. Потом Старостенко закончил свои дела в штабе, посадил меня в свою эмку, и мы поехали.

На аэродроме, очевидно, привыкли к визитам комдива. Поглощенный делами, комдив сразу же направился в штаб полка к Баранову, а я, предоставленный сам себе, постоял около машины и неторопливо пошел к землянкам, где жили летчики. Я шел и думал о том, что прошла целая вечность с той июльской ночи, когда я сидел в своем И-16, ожидая команды на вылет…

Никто, ни один человек в полку, конечно, не ожидал моего появления. Но стоило мне перешагнуть порог землянки, как я сразу оказался в кругу друзей. При виде меня на их лицах появилось столько неподдельной радости, столько участия и тепла, что мне и по сей день не высказать всего того, что испытал, вернувшись в свой полк. Меня окружили, засыпали вопросами. Известие о том, что я вернулся, моментально распространилось по всему полку. Ребята шутили по поводу моей армейской формы с красными кантами — какие там «красные»! После Синельниково они почернели…

Подходили все новые и новые летчики и техники. У меня в горле стоял комок, я не мог ни говорить, ни отшучиваться и испытывал и огромную радость и. боль одновременно, [53] а ребята будто не замечали этого моего состояния. Федоров, Демидов, Соломатин, Маресьев, Вишняков, Мартынов, старший техник Кутовой — все наперебой рассказывали о том, что произошло в полку за месяц. Погиб Лепешин. За несколько дней до моего возвращения, когда полк находился уже здесь, в Запорожье, на аэродроме Мокрая, не вернулся с боевого задания Володя Балашов. Кутовой рассказывал о мытарствах технического состава при перебазировании. Летчикам в этом отношении было проще: перелетел на другой аэродром — и снова воюй! А техники добирались к новым аэродромам по забитым военным дорогам, да еще везли с собой необходимое имущество. Сначала добрались до Кривого Рога (правильно я предполагал в Ростове!), потом — до Никополя и, наконец, до Запорожья. Иногда в пути наскакивали на немецкие передовые части, приходилось отбиваться, несли потери, вырывались и побочными дорогами уходили.

Во время разговоров одни друзья как-то незаметно покидали землянку, другие появлялись. Шел обычный день войны, и ребята совершали вылеты на боевое задание.

Через некоторое время освободился и мой командир и друг Николай Баранов. Исхудавший, с ввалившимися главами, он увидел меня и растрогался. Я начал докладывать по форме:

— Товарищ капитан… старший лейтенант Еремин…

В горле перехватило. Николай рванулся ко мне:

— Борис! Дорогой ты мой! Живой! А мы-то думали…

— Что, — говорю, — уже крест поставили?

Баранов, по-прежнему радостно глядя на меня, виновато развел руками. Понятно, конечно… Я уже и по реакции летчиков почувствовал, что на меня смотрят как на чудо. Как будто я и впрямь вернулся с того света.

Костяк полка в те дни составляли человек восемнадцать. Немало было незнакомых летчиков. Меня приняли, как и положено принимать старожила: мне были откровенно рады, и эту радость скрывали за шутками.

— Ну ты хорош — пехотинец-авиатор! Где это ты выпачкался так? Неужели обучился ползать по-пластунски на брюхе?

— Ребята, а разговор у него вроде бы иной: на грузинский смахивает!

Я улыбался. Отшучивался. Но я понял, что той войны, которой я насмотрелся по госпиталям да по пути сюда, они не знают. Воюют, а не знают. Да я и сам бы не знал, если б не ранение… И я стал рассказывать. Не обо всем, конечно; [54] обо всем, что прочувствовал и продумал, мне рассказать тогда было просто не под силу. Рассказал подробно о том, что видел в Синельникове, и все приумолкли.

Разговоры в землянке продолжались до позднего вечера. Баранов подробнейшим образом расспросил меня о лечении. Напоследок сказал:

— Отдыхай пока. Набирайся сил.

Но я уже успел почувствовать напряженный ритм жизни полка, и усталость летчиков, и нехватку ведущих групп — не настолько я там, в тылу, отвык от фронтовой жизни, чтобы не заметить всего этого. И я сказал Баранову:

— Не могу я сидеть без дела… Давай самолет — я хоть потренируюсь немного, а там видно будет.

Баранов сначала отказывал, потом уступал. В полку и впрямь каждый человек был на счету. В общем, через два дня после возвращения я сел в кабину И-16.

Николай ограничился несколькими словами.

— Ты после госпиталя еще не окреп, — сказал он, — сбить могут. А прикрыть тебя мне нечем — нет самолетов. Давай держись восточнее аэродрома, там пилотируй.

Говоря «ты не окреп», Баранов имел в виду, что за время своего вынужденного отсутствия я, конечно, растренировался, утратил некоторые навыки, реакцию и мне нужно какое-то время и условия для адаптации. А фронт рядом. Артиллерия противника била с острова Хортица. По существу, Запорожье находилось даже не в прифронтовой полосе, а у самой линии фронта.

Я запустил двигатель. Кабина наполнилась привычными запахами, но мне было не по себе. Давила необжитость кабины. Запах гари оживил воспоминания: казалось, опять пахнет жженой резиной. Это ощущение было таким сильным, что я в воздухе почувствовал приступ тошноты.

Пробный полет дал мне понять, что, во-первых, физически я действительно еще недостаточно окреп, а во-вторых, мой ночной июльский полет, закончившийся падением, оставил глубокую травму в сознании, которую мне надо будет преодолевать.

Попилотировав немного в стороне от аэродрома, я произвел посадку, одновременно с усталостью испытав и чувство удовлетворения: все-таки я снова могу летать, а это — главное.

Машин в полку было немного. Десятка полтора И-16, два Ил-2, неисправный МиГ-1 и все. Пополнение полка материальной частью осуществлялось только за счет ремонта подбитых и неисправных машин. Их отыскивала и подбирала [55] специально созданная команда из техников и механиков.

Все, что могло летать и попадало в поле зрения этой команды, так или иначе становилось собственностью нашего полка. Таким образом и оказались у нас два Ил-2 и один МиГ-1. Инженер нашего полка — ветеран инженерно-авиационной службы, человек очень энергичный и инициативный — Иван Павлович Терехов, вспоминая тот период, заметил, что в ту пору у нас даже оказался один старый бомбардировщик СБ, но, кажется, использовать его нам так и не пришлось.

Вообще, в ту пору наш полк действовал несколько изолированно как самостоятельная авиационная часть. Бывали времена, когда распоряжения мы получали через авиационного представителя непосредственно из штаба фронта. Такая автономия и некоторая оторванность от других истребительных авиационных частей порождала свои особенности. В частности, во всем, что касается материально-технического обеспечения, мы могли рассчитывать только на изобретательность и инициативность нашего инженерно-технического состава. В этом отношении трудно переоценить деятельность Терехова и его помощников. Ремонтируя поврежденные самолеты, он вместе со старшими техниками Кутовым и Дымовым часто использовал любое пригодное для дела авиационно-техническое оборудование, которое простаивало в железнодорожных тупиках на станции.

Кто-то грузил эти вагоны, чтобы куда-то отправлять, или шли они откуда-то для кого-то и застряли здесь на полпути. Было неизвестно, куда, откуда и для кого. Бесхозные вагоны, брошенные в тупиках, покорно дожидались своей участи. Иван Павлович Терехов в таких случаях никогда не колебался. Своей волей, энергией и убежденностью он властвовал на станционных тупиках, забирая все, что необходимо для нашего воюющего полка. В эти труднейшие первые месяцы войны во многом благодаря Терехову полк выходил из материально-технических затруднений и продолжал воевать.

Если говорить о характере боевой работы, то в те дни очень высока была интенсивность вылетов на штурмовку и разведку. Известно, что истребитель, используемый как штурмовик, очень уязвим. Броневой защиты у него нет, а бьют но нему с земли из всех видов оружия. Что же касается плотности огня самого истребителя, то двумя пулеметами, которыми было вооружено большинство машин И-16, многого, конечно, не сделаешь. Сейчас не помню, кто именно [56] из наших летчиков забрался в кабину одного из бесхозных штурмовиков Ил-2, поднял его в воздух, полетал на нем и приземлился со словами: «Пойдет! Заряжай оружие!» И с тех пор в течение некоторого времени наши истребители исправно летали на этих штурмовиках, когда группа получала задание вылетать на штурмовку.

Чаще всего тогда мы штурмовали артиллерийские позиции на острове Хортица, поскольку враг установил там несколько артиллерийских батарей, которые методично обстреливали город. И один из первых своих боевых вылетов после госпиталя я произвел на штурмовку артиллерии на острове Хортица.

Остров этот знаменитый. Когда-то, в далекие времена, здесь бушевала Запорожская Сечь. В годы гражданской войны кремлевские курсанты вели здесь бой с врангелевцами. Теперь вот мы выбивали с острова фашистов.

Тот наш налет, в котором я участвовал впервые после долгого перерыва, был внезапным. Заходы мы делали парами. Выходили к острову с юга, делали «горку», а затем атаковали артпозиции. В основном били из пулеметов по артиллерийской прислуге и по ящикам с боезапасом. Два наших Ил-2 сбросили бомбы на землянки и вели мощный огонь из пушек. От цели мы уходили на бреющем по Днепру, затем набирали высоту и снова атаковали. Так по четыре захода с разных направлений. Специально выделенная пара истребителей подавляла зенитные точки. Каждый летчик сам выискивал себе цель. Уничтожая цель, я испытывал сильный азарт. Жалел об ограниченном запасе патронов.

В тот раз мы вернулись домой без потерь. Но вскоре во время очередного вылета на штурмовку артпозиции противника на острове Хортица был подбит Иван Вишняков. Он оказался в сложном положении, поскольку подбили его на малой высоте. Прекрасный летчик в этой ситуации не растерялся, приводнил свой «ишачок» в камышах у левого берега Днепра. С трудом выбравшись из трясины, заляпанный болотной грязью с ног до головы, он вскоре пришел на аэродром. Рослый, худощавый, Иван деловито счищал с себя грязь, ворча себе что-то под нос и совершенно не реагируя на наши шутки. Почему-то всегда, когда летчику удавалось благополучно выбраться из серьезной передряги, мы, друзья, встречали его удачными и не очень удачными остротами. Почти каждый в полку испытал это. Очевидно, таким образом мы снимали напряжение, которое всегда испытываешь, тревожась за судьбу товарища. И была в таких [57] шутках радость по поводу того, что все окончилось благополучно.

За успешную штурмовку вражеских артиллерийских позиций командир авиационной группы объявил летному составу благодарность. Артиллерия на острове на несколько дней замолчала.

В те же дни полк пережил еще одну радость: вернулся сбитый над вражеской территорией Володя Балашов. Он прикрывал бомбардировщики ДБ-Зф и во время боя в районе цели был подбит. Пришлось прыгать с парашютом. Гитлеровцы долго его искали, но он спрятался в густой траве, а ночью осторожно двинулся к Днепру. Так, ночами, и продвигался на восток, а днем пережидал, укрывшись в каком-нибудь надежном месте. Свое изорванное обмундирование он бросил и в одних трусах переплыл Днепр. На левом берегу его подобрали советские люди, накормили, дали кое-какую одежонку, и он, обросший, в драных штанах и цветастой измятой рубахе, в один прекрасный день предстал перед нами. Радостных воплей было много. Острили по поводу его одеяния, но Володя был невозмутим.

— Что за смех? — отвечал он острякам, делая вид, что не разделяет общего веселья. — Штаны как штаны: можно заштопать и на базаре продать. С руками оторвут… А рубашка и впрямь коротковата, зато цветастая. Такую рубашку девушке подарю — она себе кофточку сошьет…

Володя Балашов был одним из самых компанейских летчиков в полку. Он обладал завидным жизнелюбием и не терял чувства юмора даже в такие моменты, когда многим из нас было не до смеха. Ну а если речь шла об очередном розыгрыше, то можно было безошибочно указывать на Балашова как на одного из инициаторов этого розыгрыша. Вторым таким человеком был Саша Мартынов. Этих ребят никакой иронией невозможно было смутить. Летчики, например, не раз острили по поводу довольно длинной шеи Балашова, но Володя в ответ только щурился… «Родителям своим благодарен, — степенно заявлял он, — с такой шеей мне хорошо вести круговую осмотрительность…» И при таком бесценном характере он был прекрасным летчиком и верным боевым товарищем.

Само это событие — возвращение в полк двух опытных летчиков — имело в то время особенно большое значение. Дело не только в каждому понятной радости видеть своего товарища живым и невредимым. В сорок первом году, когда мы несли большие потери, когда у нас недоставало техники, людей, не было еще должного умения грамотно воевать [58] с таким сильным и вероломным противником, возвращение сбитого летчика носило огромный жизнеутверждающий смысл. Я уже упоминал о том, что за время моего отсутствия в полку появилось много новичков. Это, как правило, была молодежь, которой часто не хватало боевого опыта. А воевать приходилось без скидок на молодость и неопытность. Враг ошибок не прощал. И если не возвращались даже опытные летчики (у Володи Балашова на счету уже было три сбитых фашиста), то это, конечно, моральной и психологической тяжестью ложилось на весь личный состав полка.

И вдруг — жив и невредим! Вынырнул из небытия! В те дни в полку только и разговоров было: «Еремин вернулся! Балашов вернулся!» Ну и конечно, немалое значение имел тот факт, что в полку стало на два опытных летчика больше. Не так-то много людей в истребительном полку, а ведущих групп — по пальцам одной руки можно пересчитать…

Прошло несколько дней. Я полностью включился в боевую работу. К концу августа интенсивность вылетов на боевое задание ощутимо возросла: фашистские войска выходили к Днепру.

Вскоре я почувствовал, что Баранов щадит меня и посылает на задания реже, чем других опытных летчиков. Я потребовал дать мне полную нагрузку. Обстановка с каждым днем становилась все напряженней, и я вновь стал водить группы.

В один из дней мы четверкой вылетели на юго-запад от Запорожья, в район на Днепре, где, по данным воздушной разведки, немцы пытались наладить переправу через реку. Разогнав огнем вражеских саперов, мы развернулись на запад, во вражеский тыл. Вскоре заметили колонну конницы. Покачиванием крыльев я подал сигнал «Внимание!», но атаковать сразу не стал, а провел группу дальше на запад, чтобы конники потеряли бдительность. Вскоре мы развернулись, снизились и с первой же атаки уложили большую группу кавалеристов. Лошади, испуганные гулом моторов, сбивались в кучи, что облегчало повторную атаку.

Алексей Маресьев рассказывал мне, что однажды, когда полк работал с аэродрома Кривой Рог, он вылетел на разведку и штурмовку в составе группы, которую вел капитан Боянов. Во время полета обнаружили колонну автомашин с солдатами и артиллерией. Колонна втягивалась в один из [59] населенных пунктов. У наших летчиков кончалось горючее, пришлось возвращаться. Заправились и снова вылетели, считая, что вражеская колонна должна уже выходить из населенного пункта. Так оно и было, только фашисты собрали женщин и детей, посадили их в машины, перемешав с солдатами, и, зная, что по детям и женщинам наши летчики стрелять не будут, выезжали спокойно.

Капитан Боянов прошел группой над вражеской колонной и развернулся на свой аэродром. Снова произвели посадку, но отпускать гитлеровцев, конечно, не собирались. Выждали около часа и вылетели в третий раз. Расчет оказался точным: фашисты отпустили «прикрытие» и ускоренным маршем следовали по своему маршруту. Здесь-то группа Боянова и атаковала колонну: автомашины были сожжены, солдаты перебиты…

Боевую работу с аэродрома Мокрая становилось вести все труднее. Возобновился обстрел с острова Хортица. Аэродром оказался у самой линии фронта и, судя по всему, сильно мешал противнику. Нас начали бомбить немецкие бомбардировщики Хе-111. Они прилетали не только днем, но а ночью, а у нас было слишком мало сил, чтобы обеспечить себе еще и надежное прикрытие с воздуха.

Однажды, когда мы группой вернулись с задания, налетели Хе-111. Их было шесть под прикрытием трех Ме-109. Заходили они в створ стоянки наших самолетов и землянок. Наши истребители в это время заправлялись горючим, а летчики шли к командиру полка докладывать о результатах вылета. «Хейнкели» неожиданно вывалились из рваных облаков над самым аэродромом. Мы бросились врассыпную по щелям и дренажным колодцам — кто куда успел. Бомбы уже свистели над головами. Взрывы сливались в сплошной давящий грохот, комья сухой земли, осыпаясь, барабанили по спинам. Я впервые попал вот так под бомбы и большим усилием воли удерживал себя у земли там, где укрылся. Казалось, каждая бомба падает на тебя. Хотелось вскочить и бежать в сторону — куда-нибудь, только подальше от этого места. И я видел, как некоторые не выдерживали, бежали из укрытий, но это как раз то единственное, чего нельзя было делать. Как правило, они попадали на бегу под веер разрывов и погибали.

Казалось, бомбежка длится вечность. Когда она наконец прекратилась, картина открылась тягостная: побиты автомашины, из бензозаправщика течет бензин, шофер — без верхней части туловища… Летное поле было исковеркано [60] глубокими воронками, но самолеты, за исключением одного И-16, не пострадали. Полк по-прежнему был боеспособен.

Аэродром стал непригоден для боевой работы, и мы сменили место базирования. Очередным нашим аэродромом стало поле возле большего села Ново-Николаевка. Село утопало в зелени фруктовых садов. Жители угощали нас яблоками, грушами.

В полк прибыло пополнение — эскадрилья на истребителях МиГ-1. Командовал эскадрильей герой Халхин-Гола старший лейтенант Ф. В. Васильев. В эскадрилье были опытные летчики Ионов, Кольцов, Седов и другие. Прибывшие летчики на истребителях МиГ-1 успешно перехватывали разведчиков противника и вели результативные воздушные бои на больших высотах.

В те дни мне пришлось сделать несколько вылетов па разведку в район Днепропетровска. Немцы еще не вошли в город, и город лежал как бы опустевший и покинутый. Никакого движения на площадях и улицах. Жизнь затаилась в ожидании тягостных перемен.

Запомнились пожары, вспышки от разрывов артиллерийских снарядов, провисшие пролеты мостов — вероятно, наши перед уходом взорвали.

Осложнилась обстановка и под Каховкой. Там противнику удалось навести переправу, и потому над Каховкой нам приходилось вести частые воздушные бои. Не раз штурмовали мы и переправляющиеся войска фашистов. За несколько дней в воздушных боях над каховской переправой мы сбили восемь немецких самолетов, но и сами понесли потери.

После этих боев над Днепром настал день, когда в нашем полку осталось четыре И-16 и два МиГ-1. Пришел приказ отправить личный состав полка для переучивания на один из тыловых аэродромов. Так закончился для нас первый тяжелейший этап боев лета сорок первого года.

Перед отправкой в тыл личный состав был переброшен в село Розовка под Мариуполем. Чистились, мылись в бане, меняли белье. По скудным материалам, которые сохранились с довоенных пор у инженера полка И. П. Терехова и старшего техника эскадрильи К. П. Дымова, начали изучать новые самолеты. Перед войной Дымов учился в академии, у него остались конспекты, которые теперь пригодились всем. Волновал прежде всего вопрос, какие именно самолеты получим. С фронта известия шли по-прежнему неутешительные. Угнетали сообщения о сдаче городов, особенно — Кременчуга и Киева. По дороге через село беспрерывно [61] шли гурты скота, стадо за стадом; вывозилось заводское имущество, ехали повозки с семьями, автомашины.

Наконец тронулись в путь и мы. Ехали через Сталино, Ворошиловград, Поворино, Саратов — на Куйбышев. Знакомая картина на вокзалах. Все забито людьми, перебои с водой, с продуктами, на продукты меняют вещи. Иногда немцы бомбили железнодорожные станции, тогда поезда подолгу стояли на перегонах.

Трудное время.

Семь против двадцати пяти

В первых числах октября 1941 года добрались мы до конечного пункта нашего маршрута — железнодорожного разъезда неподалеку от Куйбышева. Крутом, помню, грязь и бездорожье. Рядом с разъездом — небольшое село, возле которого полевой аэродром. Разместились по избам.

Мы — в глубоком тылу, но настроение у нас вовсе не безмятежное. Конечно, того напряжения, к которому привыкаешь на фронте, нет, но вместо него другое: томительное, нервное, неспокойное ожидание дела, ради которого прибыли сюда. Скоро ли начнется переучивание? На каких самолетах?

Хозяин дома, в котором мы разместились, в годах — бывший солдат, участник первой мировой войны. Обычно он с нетерпением ожидал нашего возвращения с аэродрома, заводил неторопливые разговоры, обсуждая текущий момент. Несмотря на неутешительные сводки с фронта, хозяин был настроен оптимистично. «Жаден он, фашист, — неторопливо размышлял вслух старый солдат, — не по себе кусок хочет отхватить. Это его и сгубит… Народ еще не разобрался, что к чему, ходит расстроенный. Но это пройдет, и тогда — каюк фашисту». В этих рассуждениях была простота, мудрость и глубокое убеждение в том, что немец сам напросился на свою гибель. Дело лишь во времени. Иногда старый солдат поучал нас, как надо воевать и, словно вспоминая, что мы — летчики, вдруг по-детски спрашивал: «Летать-то не боитесь? Страшно, наверное? По мне так лучше в штыковую ходить… На земле-то бугорок, поляна, кустик — все укроет, поможет, а в небе где укроешься? Видно, отчаянные вы головушки». Хозяйке почему-то такие разговоры казались негостеприимными, и она укоряла мужа: «Стыдись! Людям отдыхать надо, а ты разговорился…» В русских женщинах меня всегда поражала застенчивость [62] и доброта. Я видел эти душевные качества и в тех девчонках, которые в битком набитых теплушках сопровождали раненых в неведомый путь. У каждой это выражалось по-своему, и слова были разные, но продиктовано это было одним и тем же чувством. В тяжелые времена с русской женщины слетает бойкость и некоторая строптивость и остается только безмерная душевная доброта и великое молчаливое трудолюбие.

Ездили мы в те дни в Куйбышев. Через город шло множество путей эвакуации на восток. Оседали здесь вывезенные с западных районов заводы, учреждения. Через Куйбышев шли на фронт части из далеких тылов, на улицах было много военных. Встречались солдаты и офицеры в польской военной форме — очевидно, из армии генерала Андерса. Немало было трудностей со снабжением, с размещением огромной массы людей, но все эти вопросы решались в напряженном и деловом ритме. Повстречал я своих сослуживцев по Дальнему Востоку и по Одесскому военному округу. Встречи были короткие, на бегу. Крепкие рукопожатия, добрые пожелания…

Наше переучивание, которого мы ожидали с таким нетерпением, началось на самолете Як-1. Из всех возможных вариантов того времени это, я считаю, был лучший. Авиационному конструктору А. С. Яковлеву удалось создать машину, в которой были воплощены все достижения конструкторской мысли того периода. Благодаря совершенным аэродинамическим формам и мощному двигателю была достигнута высокая скорость. Вооружение «яка» ни в какое сравнение не шло с вооружением привычного нам И-16: на «яке» стояла двадцатимиллиметровая пушка «ШВАК», обладающая большой скорострельностью. Конечно, и вес пушки (а это во многом связано с ее калибром), и количество снарядов — все это и многое другое влияет на маневренность самолета, поэтому перед конструкторами всегда стоит одна и та же сложная принципиальная задача: как усилить боевую мощь машины не в ущерб ее летным качествам? А. С. Яковлев в этом отношении нашел наилучший вариант. Меткой короткой пушечной очередью — 5–6 снарядов — можно было завалить любой из существовавших тогда самолетов, а в боекомплект «яка» входило 140 снарядов. При большой скорострельности пушки 140 снарядов, конечно, не так уж и много, но если летчик владел машиной в совершенстве и хорошо умел стрелять, то для боя такого количества снарядов вполне хватало. Кроме пушки на «яке» имелся крупнокалиберный пулемет [63] «УБС» (универсальный синхронный конструкции Березина) — так что вооружен истребитель был неплохо и при этом сохранял прекрасные летные данные. Под крыльями «яка» устанавливались специальные балки, на которые подвешивались эрэсы.

Одним словом, с самого начала машина нам понравилась. Достаточно было даже поверхностного знакомства, чтобы понять — на таких машинах война пойдет другая!

Для переучивания нам выделили всего один «як». Он стоял на аэродроме в ангаре, и этот ангар был нашим классом. Плакатов и схем еще подготовлено не было. Занятия с нами вели инженеры Терехов, Кутовой и Дымов, а также инженеры по специальному оборудованию. Режим дня был жесткий, день заканчивался лишь тогда, когда, ознакомившись на «живом» самолете с различными системами, обучаемые могли по памяти воспроизвести их на бумаге. Инженеры оценивали знания каждого, после чего решали — можешь ли ты идти отдыхать или должен еще поработать.

Вспоминая дни той учебы, я не могу припомнить случая, чтобы летчики или техники отнеслись хотя бы к одному какому-то занятию с прохладцей. Перед допуском к тренировочным полетам каждый летчик обязан был сдать зачет у самолета на земле. Принимали зачет в присутствии командира полка Баранова, и он требовал, чтобы экзаменаторы не допускали поблажек. Когда дошла очередь до него, он четко ответил на поставленные вопросы, и инженеры решили этим ограничиться, но наш командир потребовал, чтобы его продолжали экзаменовать, причем в более сложной форме. Николай Баранов был чрезвычайно добросовестным и работоспособным человеком и все, что от него требовалось, делал по максимуму. Поэтому не только его летный, командирский, но и чисто человеческий авторитет в полку был необычайно высок.

Переучивание завершилось самостоятельным вылетом каждого летчика на Як-1. Полет мы производили по «коробочке». Самолетов для переучивания не хватало, и мы были лишены возможности попилотировать в зоне. Прочувствовать тогда машину по-настоящему не удалось. По существу, освоение самолета мы продолжили при перелете на фронт и в боевых условиях. Ресурс двигателя сберегали для предстоящих боев на фронте.

В ноябре сорок первого года ударили сильные морозы. По Волге пошло «сало» и перестали ходить пароходы. Мы ждали распоряжения отправляться в Саратов, где должны [64] были получить новые самолеты и вылетать на фронт. Неожиданно для нас пришел приказ расформировать третью эскадрилью. Наш полк был полком трехэскадрильного состава, поэтому этот приказ мы восприняли тяжело: в третьей эскадрилье было немало старожилов полка, с которыми вместе мы прошли нелегкие испытания первых месяцев боев. Уходили мои друзья Вишняков, Маресьев, Боянов, Васильев, Стоянов и другие отличные летчики и надежные боевые товарищи. Их судьбы в дальнейшем складывались в новых полках, на разных фронтах по-разному. Судьба Алексея Маресьева известна всем советским людям. После войны Маресьев в течение многих лет работал секретарем Советского Комитета ветеранов войны, сейчас он первый заместитель председателя этого комитета. Нам было грустно расставаться с друзьями из третьей эскадрильи, но еще труднее было им: мы уезжали за новыми самолетами — и на фронт, а они должны были ожидать своей дальнейшей судьбы.

Должен сказать, что ни в те времена, ни позднее мне эта мера — разделение полка — не казалась оправданной. К двухэскадрильному составу полка привыкали долго и трудно, да и что такое два десятка самолетов. Когда начались бои, зачастую собрать на вылет две боевые группы по 6–8 самолетов было не так-то просто. Но… приказ есть приказ, и эта болезненная перестройка перед началом трудных боев произошла.

В те же дни было, правда, и радостное событие, которое каждым военным человеком всегда ожидается небесстрастно. Однако мои друзья сумели преподнести мне радостное известие должным образом…

Как-то после очередного дежурства я пришел на квартиру, когда мои товарищи уже спали глубоким сном. Я быстро разделся, лег и тут же заснул, а утром снова не увидел своих друзей: я-то после дежурства мог поспать, а им необходимо к положенному времени быть на аэродроме.

Одеваюсь и вдруг вижу на петлицах своей гимнастерки вместо привычных мне кубарей одну шпалу. У меня не возникло никаких сомнений на тот счет, что заменившая мои кубари шпала есть не что иное как очередная проделка Балашова или Мартынова. Они и не такие номера выкидывали: могли и ромб пришить, если б подвернулся им под руки…

Я перевернул всю квартиру в поисках кубарей, но все было безуспешно. Шутка вовсе не казалась мне остроумной: пора было идти на аэродром, но появляться на глазах [65] товарищей самозванным капитаном и объяснять каждому, что тебя «повысил» в звании твой заместитель Володя Балашов — что могло быть нелепее?! Я продолжал искать кубари и накалялся. В это время вернулись мои друзья.

Судя по всему, они пребывали в отличном настроении. Балашов как ни в чем не бывало приложил руку к головному убору и, как мне показалось, с нескрываемой иронией произнес:

— Товарищ капитан, разрешите обратиться…

Это было уже слишком. Я не привык опаздывать на службу, а тут ведь, ко всему прочему, не объяснишь, почему опоздал…

— Брось паясничать! — резко оборвал я. — Где мои кубари?!

— Мы их отдали техникам, — со вздохом отвечал Володя. Но, почувствовав, что я сейчас взорвусь, с невинной улыбкой обратился к друзьям, которые получали от этой сцены большое удовольствие: — Ну что поделаешь с Борисом Николаевичем! Ему присваивают звание капитана, а он шипит и унижает своих друзей!

Раздался хохот, и я наконец понял, что на сей раз попал в смешное положение по собственной инициативе… Друзья были рады за меня, и я выслушал много искренних поздравлений. Тогда же я был назначен командиром 2-й эскадрильи. Комиссаром эскадрильи был политрук В. П. Кудренко, старшим техником — воентехник 1 ранга П. И. Кутовой, адъютантом эскадрильи — лейтенант И. Л. Галинский.

Командиром 1-й эскадрильи был назначен капитан Ионов. Это был опытный летчик, прибыл он к нам под Запорожьем и летал на истребителе МиГ-1. Ионов хорошо провоевал первые месяцы, но командовал эскадрильей недолго. Вскоре после нашего прибытия на фронт он погиб. 1-я эскадрилья некоторое время была без командира, а потом командиром назначили моего заместителя Володю Балашова.

Помимо командирских обязанностей я немало времени уделял партийно-политической работе, так как товарищи по полку избрали меня в партийное бюро. Мне было оказано немалое доверие, но и забот прибавилось.

Николаю Баранову присвоили звание «майор», чему все мы были очень рады.

В таком вот составе полк отправлялся в Саратов, и в первых числах декабря 1941 года мы получили новенькие Як-1, сделанные руками моих земляков-саратовцев на заводе [66] комбайнов, который с началом войны перестроился и стал выпускать боевые самолеты.

Командир полка отпустил меня на двое суток домой. Помню разговоры за накрытым столом — собрались родственники. Мать раздобыла муки, испекла пироги. Настроение было приподнятое — наши войска начали гнать немцев под Москвой. После стольких месяцев тяжелой борьбы это первое наше крупное наступление было огромной радостью.

Два дня пролетели мгновенно. Приемка и облет самолетов вскоре были закончены. Пришла пора расставания. Полк улетал на фронт.

В условиях суровой зимы 1941/42 года перелет полка на фронт был делом непростым как для летного, так и для технического состава. Во-первых, не было времени как следует освоить самолеты в воздухе. Во-вторых, немало трудностей возникало в связи с тем, что по-прежнему не хватало необходимых средств обслуживания на аэродромах. Взлетные полосы, как правило, были укороченные, так как не было снегоуборочных машин и другой техники. Существенно осложняли дело лыжи: производство авиационных колес в то время трудно было наладить из-за нехватки резины и по другим объективным причинам, поэтому вместо колес на наших «яках» были лыжи, а это создавало дополнительные трудности. Летчикам следовало быть предельно внимательными при взлете и при посадке. Лыжи увеличивали лобовое сопротивление, что несколько снижало скорость. Но худшее заключалось в том, что иногда в бою от резких эволюции машины лыжи сходили с замков и самолет забрасывало, что делало его почти неуправляемым. Много хлопот было у техников, поскольку при посадке кронштейны, на которых крепились лыжи, быстро выходили из строя. Ночами, при сильных морозах, нашим техникам приходилось снимать лыжи, заваривать втулки, причем делать все это в кустарных условиях, пользуясь лишь подручными средствами. Порой лыжи ремонтировали, как говорится, на живую нитку — чтобы только выдержали один вылет, а потом начинали все сначала. Этот период — зима 1941/42 года — был чрезвычайно тяжелым для технического состава полка.

Перелет на фронт прошел благополучно. Лишь однажды, под Воронежем, совершил вынужденную посадку на заснеженное поле летчик Давыдов, но сел он мастерски и вскоре после устранения неисправности продолжил полет. [67]

Наши первые зимние аэродромы были обыкновенными полевыми площадками. Располагались они на харьковском направлении. В мирные годы испокон веку эта земля знала только тяжесть хлеба. Сейчас она, промерзшая, укрытая снегом, приняла на себя наши машины, и то, что всегда называлось полем, стало называться аэродромом. Запомнились полевые площадки возле поселков и сел Великий Бурлук, Шиповатое, Щенячье, а позднее — Бригадировка. Зимой сорок второго года мы еще не предполагали, что с этих площадок нам предстоит действовать несколько долгих месяцев, что харьковское направление к лету станет именно тем участком огромного фронта, на котором произойдут драматические события, во многом повлиявшие на весь дальнейший ход борьбы на юге. Зимой сорок второго года, прибыв на фронт на новеньких «яках», мы ничего этого не знали, но чувствовали, что обстановка на нашем направлении сложилась непростая.

Противник по-прежнему имел преимущество и в количестве и в качестве техники, немецкие летчики обладали солидным боевым опытом, были хорошо подготовлены, и драться с ними было очень нелегко. По-прежнему немецкая бомбардировочная авиация действовала активно и наносила большой урон нашим войскам. Нам предстояло не только прикрывать наши войска с воздуха, но и активно поддерживать их штурмовыми действиями по боевым порядкам противника. В такой обстановке полк и приступил к боевой работе.

Аэродром Щенячье запомнился не только своим названием. Щенячье — маленький железнодорожный разъезд, расположенный восточнее Харькова. Весь разъезд состоял из небольшой красного кирпича будки и какой-то пристройки, от которой к югу тянулось заснеженное поле. Его укатали, сделали на плотном снегу взлетную полосу, и поле стало аэродромом. Полоса была расположена неудачно: одним своим концом она упиралась прямо в разъезд, и взлетать приходилось, едва не цепляя лыжами крыши постройки. Да и коротковата была полоса, и случалось, при самой небольшой неточности в расчете летчика могло вынести за пределы полосы с малоприятными последствиями. В конце концов нужда заставила нас приспособиться работать и в этих условиях. Иногда, чтобы не выскочить за пределы полосы, мы просто-напросто на пробеге при посадке разворачивали самолет юзом и таким образом гасили скорость. Прием этот требовал незаурядного мастерства. [68]

Другая особенность Щенячьего заключалась в том, что эта местность практически была лишена каких-либо ориентиров. Определенный плюс в этом был: немцам с воздуха было трудно обнаружить аэродром. Но и минус был серьезный: нам тоже не всегда удавалось сразу выйти на Щенячье, а из боя мы чаще всего возвращались на последних каплях горючего. Радиообеспечения посадки тогда не было. Я однажды после тяжелого боя вывел группу восточнее Щенячьего. Сверху я видел железную дорогу и вокруг нее занесенные снегом поля. Как тут определить — Щенячье это или не Щенячье? Вот я и промахнул восточнее, в сторону Купянска, и вдруг интуитивно почувствовал, что промахнул. Ориентиров по-прежнему нет. Если лететь до Купянска, чтобы убедиться в своей ошибке, то на обратный путь не хватит горючего. Если крутиться над снежными полями — то же самое… В запасе всего несколько минут летного времени, придется сажать группу на вынужденную черт-те где…

Развернувшись, повел группу к западу и вскоре вышел на разъезд, с трудом определив его по едва заметному бугорку кирпичной будки. Садились с почти сухими баками. У Баранова гора с плеч свалилась: он-то хорошо понимал, что значит посадить на вынужденную шесть — восемь истребителей. В условиях интенсивной боевой работы это означало бы на длительное время лишить полк половины боеспособного состава. Но командир ничем не выдал своего беспокойства и того нервного напряжения, которого стоило ему ожидание нашего возвращения. Выслушав мой доклад, он коротко и спокойно приказал: «Теперь — отдыхать!» Каждый предстоящий день был ничуть не легче прошедшего. Он мог быть только труднее, поэтому командир всегда был сдержан, общался с летчиками ровно и приветливо и не позволял себе разряжаться излишне эмоционально даже в тех случаях, когда это каждому было бы понятно.

Ночевать нас возили километров за десять в деревеньку. Там ждала натопленная изба — красноармеец топил печь. — мы без долгих разговоров укладывались и тут же засыпали. А рано утром — снова на аэродром.

Погода в январе была неустойчивой и сильно осложняла летную работу. Радиосвязи в воздухе между летчиками не было. Во время вылета вся ответственность ложилась на ведущего. Ведущих у нас было немного. В первых же боях погиб командир эскадрильи Ионов. Нагрузка на ведущих увеличилась. К чести наших ребят — полк продемонстрировал высокую боеспособность и прекрасную летную [69] подготовку. За все время зимней работы у нас не было ни одного случая вынужденных посадок из-за потери ориентировки.

Долгое время нас использовали главным образом для ведения штурмовых действий по войскам противника. При этом нередко приходилось вести воздушные бои, но это было неизбежно: в ту пору самолетов типа Ил-2 на нашем участке не было. Летали в основном в районы западнее Лозовая — Лихачеве. Как ведущий, я знал, какое испытываешь напряжение, когда выводишь группу на цель в точно установленное время. В группе должно быть отлично налажено взаимодействие, а это возможно только при полном взаимопонимании летчиков.

Однажды в полк пришло сообщение о том, что в районе Ново-Ивановки под Лозовой накапливаются войска противника. Надо было их накрыть, пока они не рассредоточились, и я повел группу из восьми самолетов. На цель вышли точно, при подходе к цели перестроились в правый пеленг. Замыкающая пара должна была подавлять зенитки. С хода, с небольшим левым доворотом, я вошел в пологое пикирование, одновременно выбирая цель.

Мы произвели четыре захода, уничтожая гитлеровскую пехоту и автомашины. Меняли направление заходов. Я всегда требовал от летчиков выхода из атаки на предельно малой высоте — это уменьшало потери от огня противника и действовало на гитлеровцев морально. Каждый, кому хоть раз довелось быть на земле в тот момент, когда над его головой с ревом проносится самолет, поливая все вокруг пулеметно-пушечным огнем, знает, что лишь в редчайших случаях у человека достает выдержки и хладнокровия прицельно стрелять в боевую машину, которая идет на огромной скорости, сея панику и ужас. В такие мгновения человеку хочется лишь одного: упасть, спрятаться куда-нибудь, закрыть глаза и уши — только бы не слышать этого рева и треска очередей.

Работали мы пушками и эрэсами. Эти реактивные снаряды с огненными хвостами были словно предназначены для штурмовых действий — не случайно ими вооружали Ил-2. А их моральное воздействие на противника трудно переоценить.

Штурмовка Ново-Ивановки была очень удачной. Мы получили благодарность от наземного командования. После возвращения на аэродром ко мне подошел Александр Мартынов и внимательно осмотрел мой «як». А осмотрев, удивился: «Неужели нет пробоин?» «А почему они обязательно [70] должны быть?» — в свою очередь удивился я. Тогда Мартынов, который шел в строю сзади меня, рассказал, что в момент выхода на цель мой самолет буквально накрыло шапками зенитных снарядов — весь свой заградительный огонь гитлеровцы сосредоточили на ведущем. Странное дело: в бою, когда ты предельно сжат и сосредоточен, когда твои действия подчинены решению только главной задачи, ты сам этого не замечаешь. А со стороны кажется — конец ведущему. У Мартынова, да и у других летчиков создалось впечатление, что ведущий сбит.

Частота вылетов на штурмовку увеличилась — этого требовало нелегкое положение наших обороняющихся войск. В полку участились потери. Железнодорожные узлы, которые мы штурмовали чаще всего, немцы прикрывали сильным зенитным огнем. Именно во время штурмовки погиб командир эскадрильи Ионов. Вскоре погиб и летчик Михеев.

Наши «яки» получали значительные повреждения от вражеского зенитного огня. Истребитель ведь не защищен броней, как штурмовик, и попадание любого осколка и даже пули может оказаться для него губительным. С этой точки зрения особенно был уязвим мотор водяного охлаждения, который стоял на «яке». Достаточно было осколку перебить одну из трубок, по которым циркулировала вода, или повредить водяной радиатор, как самолет выходил из строя. Наши механики после каждого вылета на штурмовку работали не покладая рук.

Только к середине сорок второго года на фронте стали появляться штурмовики Ил-2 с мощным вооружением и со стрелком, обеспечивающим защиту сзади. Кабина Ил-2 была бронированная, двигатель тоже был закрыт броней, и пулевые, и осколочные попадания были этому самолету не страшны. Но зимой сорок второго года штурмовать приходилось в основном на истребителях, и, конечно, это было причиной весьма ощутимых потерь в истребительной авиации. В качестве самолетов взаимодействия с наземными войсками в ту пору на нашем направлении использовались группы «Чаек» (И-153). Эти устаревшие бипланы были вооружены четырьмя пулеметами, и потому их чаще, чем нас, бросали на штурмовки. Им, беднягам, доставалось сполна и снизу и сверху, поскольку И-153 были хорошей добычей для «мессершмиттов». В тот период, когда мы работали с аэродрома Бригадировка (там же, на харьковском направлении), летчики на «Чайках» были благодарны нам, так как мы их прикрывали сверху во время штурмовок. [71]

Но в целом вылеты истребителей на штурмовку — один из самых нелегких видов боевой работы. В первые годы войны мне пришлось выполнить более ста штурмовок на самолетах И-16 и Як-1. Приходилось убеждаться в том, как нам не хватало в тот сложный период самолетов взаимодействия с наземными войсками.

Воздушная разведка противника все время искала наши аэродромы. Однажды несколько бомб было сброшено на хутор, где отдыхали летчики. Неизвестно, знал ли об этом противник или бомбы были сброшены наугад, но мы стали больше внимания уделять одиночным вражеским самолетам. От бомбежки хутора никто из наших не пострадал, но сам этот факт мы восприняли как предупреждение и в последующие дни в сумерки сумели перехватить группу из трех Ю-88 и одного сбили.

К середине февраля активность вражеской авиации южнее Харькова значительно возросла. Тогда нам и было приказано перебазироваться на аэродром Бригадировка (это немного севернее Изюма). Нас по-прежнему донимали лыжи. Каждую ночь с ними возились техники. Поврежденную лыжу надо было снять, выпрессовать втулку оси лыжи, заварить трещины, снова впрессовать втулку и произвести ее развертку под определенный размер, затем поставить лыжу на место. На такую работу уходила ночь, а лыжа при первой же посадке снова могла дать трещину, и все, стало быть, повторялось сначала…

Техники вымотались до предела. Надежность ремонтных работ понижалась. На таком деле мы не имели права терять людей и машины. Пришлось создать специальные технические бригады, которые занимались только ремонтом лыж. Мы, летчики, всегда с огромным уважением относились к техникам, прекрасно понимая их роль в подготовке матчасти к боевым действиям. Но та зима — зима сорок второго года — даже по нормам военного времени для техников была сверхтяжелой. В нашем полку в техническом составе подобрались великие труженики и великолепные мастера своего дела. Это в первую очередь техники Петухов, Корзун, Харчиков, Мальцев, Высоцкий, Погребной, Вохмин, Скляренко, Мирошниченко и другие, которые под руководством инженеров Терехова, Дымова и Кутового так много делали для поддержания боеготовности полка.

В то тяжелое время я более чем когда-либо ощущал свой полк единой семьей. Все незримыми нитями были связаны с довоенным прошлым, с семьями, разбросанными по всей огромной территории нашей страны, почти физически [72] чувствовали страдания своих близких, оказавшихся на оккупированной территории, с трепетом ожидали вестей с других фронтов от отцов, братьев. А печальных вестей было много, и это, конечно, не могло не сказываться на душевном состоянии летчиков, техников. И вот в такие минуты я видел, какая сила наш полк! Как неназойливо, деликатно и искренне помогали товарищи кому-нибудь из однополчан пережить горе. Огромную роль в создании такого микроклимата играли умные и опытные политработники полка Ежов, Львов, комиссары эскадрилий Кудренко и Андриянов. Они прилагали много сил к тому, чтобы на новых местах эвакуированным семьям наших летчиков и техников местные власти оказывали помощь. Они налаживали шефские связи с тылом. Когда незнакомые люди присылали на фронт подарки — теплые носки, варежки, кисеты, рисунки детей и просто письма с добрыми пожеланиями, это придавало силы. Чтобы победить, надо было ежедневно идти на бой, понадобится — на смерть. К этому мы были готовы. Это было нашим внутренним состоянием, и иначе быть не могло.

В январе на юго-западном направлении наши войска захватили на правом берегу Северского Донца обширный плацдарм — так называемый Барвенковский выступ, сковав значительные силы врага в районе Балаклея — Лозовая — Славянск. Фронт стабилизировался. Вражеские войска угрожали контратаками войскам Юго-Западного и Южного фронтов. Наш полк прикрывал наземные войска и сопровождал бомбардировщики, которые наносили удары по скоплениям гитлеровских войск южнее и западнее Лозовой. На штурмовку в тот период мы вылетали реже.

В январских воздушных боях мы еще не успели проверить наши «яки» в полной мере. Отчасти потому что, действуя с аэродрома Щенячье, мы больше занимались штурмовками. Мы чувствовали, что возможности Як-1 более разнообразны и обширны, чем те, которые мы пока использовали. Мы обязаны были эксплуатировать самолет с учетом всех его конструктивных особенностей: закрытой системы водяного охлаждения двигателя и системы воздушного охлаждения масла; винта изменяемого в полете шага; двухскоростной передачи на нагнетатель воздуха и, наконец, закрытого фонаря кабины.

Все эти технические подробности, может быть, покажутся излишними читателю, неискушенному в авиационных делах, но в нашей фронтовой жизни это были чрезвычайно важные детали. Например, выяснилось, что некоторые [73] летчики не всегда грамотно пользовались створками радиаторов водяного и масляного охлаждения. В результате в системах поддерживались неоправданно пониженные температуры, а это отражалось на работе двигателя, и самолет не добирал скорости. То же относилось и к изменяемому шагу винта. Дело в том, что, в отличие от И-16 и других устаревших типов истребителей, на «яке» лопасти винта в полете меняли положение. При этом винт мог загребать либо больше воздуха, либо наоборот — как бы скользил в воздушной среде, не испытывая сопротивления. В каждой конкретной ситуации летчик должен был понимать, какое положение винта наиболее выгодно для увеличения скорости и набора высоты. Этому можно было научиться только на практике, причем в полете это надо было делать автоматически, без раздумий. Неумение пользоваться изменяемым шагом винта на первых порах приводило к потере высоты при боевых разворотах, а также — к потере скорости. В бою каждое такое упущение могло иметь непоправимые последствия.

Даже с фонарем дело обстояло не так просто. Казалось бы, что тут сложного — летать с закрытым фонарем? Почему вообще возник этот вопрос? Да все по той же причине: почти все мы привыкли летать на небыстрых «ишачках» и «Чайках», где аэродинамические характеристики машины не играли такой роли, как на скоростном «яке». И многие летали на «ишаках» с открытым фонарем. Это давало летчику возможность расширить сферу обзора. На «яке» же открытый фонарь приводил к существенной потере скорости. Чтобы хорошо осматриваться в воздухе, летчику, который теперь не мог высунуть голову из кабины, приходилось увеличивать сектор обзора эволюциями всего самолета. Это, конечно, требовало существенным образом менять кое в чем уже сложившиеся навыки. Одним словом, надо было продолжать учиться грамотно воевать и прежде всего — грамотно летать. Командование полка серьезно занялось этой проблемой. Инженер Дымов — один из наиболее подготовленных в полку специалистов — проводил с летчиками систематические занятия, которые повышали интерес летного и технического состава к возможностям «яка». Когда после полетов мы собирались для разбора, наши инженеры помогали нам своими расчетами приходить к объективному выводу.

Все наши машины были разные. Каждому, кто хоть как-то причастен к технике, известно, что двух одинаковых машин не бывает. Казалось бы, серийная машина, один и [74] тот же завод выпускает, с одного конвейера сходят, а тем не менее у каждой свои отличительные особенности. Так было и с нашими «яками». Были машины, как мы говорили, «легкие», которые «ходили за газом». Были «тяжелые», «дубовые». Конечно, надо учитывать еще и то, в каких условиях налаживался серийный выпуск самолетов. Наши «яки» были первой серийной продукцией саратовцев. Производственный процесс на заводе был в стадии освоения и налаживания, и, конечно, все машины никак не могли бишь одинаковыми.

Усилия личного состава по изучению особенностей своих машин дали неплохие результаты. Мы стали подлинными хозяевами самолетов. Открылись резервы повышения скорости, скороподъемности. Все это самым непосредственным образом сказывалось во время выполнения боевых заданий.

В конце февраля неожиданно наступила оттепель. Снег подтаял, стал рыхлым. Мы уже имели солидный опыт взлета и посадки на укороченной полосе, но все же в первый день оттепели лыжи основательно подвели нас…

Лыжи, с которыми мы мучились всю зиму, казалось, уже никаких сюрпризов преподнести не могут. Во всяком случае, я достаточно хорошо приспособился ко всяким особенностям, связанным с эксплуатацией самолета на лыжах, и ничего худого от них не ожидал, когда в первый день оттепели готовился со своей группой к очередному вылету. Утром все уже сидели в кабинах, я, как ведущий, первым вырулил на полосу. Следом за мной вырулил мой ведомый. Скольжение по полосе было нормальным, но взлет наш был задержан. И мы до полудня ожидали команды на старте. Наконец команда была дана. Я дал сигнал ведомому — летчику Лаврентьеву — и вторично начал разбег. Тут уж я с первых метров почувствовал что-то неладное. Самолет был в порядке, двигатель работал нормально, но скорость против обыкновения нарастала очень медленно. Слева спереди тем временем быстро приближалась наша аэродромная землянка. Отрыв уже должен был произойти, а я все еще бежал по полосе. Стал пробовать слегка подрывать самолет. Лыжи хлопали, но затем вновь прилипали к влажному снегу. Землянка и заправочные средства приближались. Положение становилось критическим.

Я энергично подорвал самолет, но он стал ложиться па правое крыло. Столкновение с препятствиями стало неизбежным! Дальше я действовал чисто автоматически: резко убрал газ и в какой-то секундный миг нашел узкую [75] щель в том направлении, куда мчался мой самолет. Щель открылась между землянкой и средствами заправки. Мелькнули люди, разбегающиеся в разные стороны. Проскочив в эту щель, самолет попал на неровную, нерасчищенную снежную целину за аэродромом. «Як» подбрасывало, я с трудом удерживал его от разворотов. Когда скорость уменьшилась, я развернул машину юзом, немного проскользил вперед и остановился. Несколько секунд сидел в кабине, откинувшись и ни о чем не думая. Стояла неправдоподобная тишина. Лоб мой моментально покрылся испариной.

Лаврентьев, взлетавший за мной, был менее удачлив. Его «як» врезался в заправочные средства, летчик получил серьезные ранения и впоследствии был списан с летной работы. Причины этого происшествия были ясны: подтаявший липкий снег не позволил развить на пробеге нужную скорость, а полоса была слишком короткой…

После этой неудачи мы всеми подручными средствами стали удлинять полосу и уплотнять снег. Но все равно до тех пор, пока мы окончательно не сменили лыжи на колеса, у нас по-прежнему было много ежедневных хлопот и проблем.

В конце февраля наш полк был переброшен на площадку возле села Великий Бурлук. В этот период восточнее Харькова мы впервые встретили в воздухе немецкий истребитель «Хейнкель-113». Эти самолеты использовались в бою совместно с «мессершмиттами». Мы обратили внимание на одну важную особенность Хе-113. Это был очень маневренный истребитель, который в бою на вираже имел явное преимущество перед всеми известными нам машинами. Это, конечно, не могло не насторожить нас. Но вскоре после нескольких воздушных боев мы убедились в том, что насторожившая нас особенность, пожалуй, является единственным достоинством Хе-113. Оказалось, что на вертикали этот самолет явно уступает «яку», что горит он превосходно, даже лучше, чем другие немецкие машины, и что самое уязвимое его место — водяной радиатор, расположенный в центроплане. Стоило попасть в крыло, и от самолета начинали тянуться белые струи. Поначалу мы не понимали природу этого явления и думали, что такой след есть не что иное как результат пилотирования с большой перегрузкой. Но природа белых струй оказалась сугубо прозаической, и в последующих боях мы стали чаще поражать радиаторы Хе-113. Недолгую жизнь прожил этот самолет на фронте. По крайней мере, на советско-германском фронте. [76]

Там же, под Харьковом, повстречали мы еще одну фашистскую новинку — итальянский истребитель «Макки-200». Летно-технические данные у этого самолета оказались совсем невысокими, и вскоре, не имея возможности противостоять в боях нашим машинам, он исчез.

По-прежнему основными противниками в воздухе были «мессершмитты». Зимой, когда фронт под Харьковом стабилизировался, наша боевая работа приняла режимный характер. Но нагрузки были высокие.

В конце февраля во время штурмовки зенитным огнем был подбит самолет летчика Давыдова. Давыдов прибыл к нам в полк в сорок первом году в составе группы летчиков-инструкторов Батайского авиационного училища. Он давно уже стал старожилом части. Летал Давыдов отлично. Человеком был скромным и, в отличие от записных полковых шутников, лишних слов не произносил и вообще был немногословен. Давыдова уважали и обращались к нему по отчеству — Потапыч. И вот, развернув поврежденный самолет, Давыдов, теряя высоту, тянул к своей территории. Летчики группы, с которыми он летал, сопровождали его. Давыдов, судя по всему, выжимал из машины последнее, чтобы дотянуть до аэродрома. Но все же ему пришлось пойти на вынужденную. Место посадки летчики отметили на своих полетных картах, и командир полка приказал отправить группу помощи и эвакуации к месту посадки Давыдова. Под вечер эта группа убыла, а на следующий день, к полудню, на дороге, ведущей к аэродрому, мы увидели белый Як-1 в упряжке пары волов. Погонял волов какой-то паренек, а рядом с упряжкой несколько усталый, но как обычно невозмутимый шел Потапыч.

Оказывается, прежде чем прибыла отправленная Барановым группа, Давыдов на месте, в селе, где он произвел посадку, раздобыл волов, впряг их в упряжку и потащил самолет на лыжах к аэродрому. Группа же помощи вообще заблудилась и лишь к вечеру вернулась на аэродром. Полковые художники быстро сориентировались, и к ужину в столовой уже висела беззлобная карикатура: волы с крылышками буксировали «як», в кабине сидел Потапыч и подгонял волов кнутом…

За находчивость командир объявил Давыдову благодарность, а мы потом частенько вспоминали эту упряжку. По обыкновению, тревожный эпизод, который хорошо закончился, воспринимался с юмором.

Через месяц с небольшим, в апреле, после очередного успешного вылета на боевое задание группа летчиков возвращалась [77] на аэродром. Поочередно шли на посадку. Вот коснулся грунта и побежал по полосе «як» Потапыча. И в тот же миг, на глазах у всех, кто был в этот момент возле полосы, из низких рваных облаков выскочил «мессершмитт», дал по самолету Потапыча всего одну очередь и тут же снова ушел в облака.

Потапыча осторожно вынесли из кабины и тут же отправили в полковой лазарет. Он был ранен в голову. Некоторое время парализованный летчик лежал в лазарете, и ми навещали его. Долго быть с ним нам не разрешали. Потапыч лишился речи. Парализованы были также рука и нога. Он смотрел на нас, и в глазах его были слезы. Плакал Потапыч беззвучно. Он был в ясном сознании и все понимал. На У-2 его отправили в Воронеж, и там через несколько дней он скончался.

Говорят, на войне ко всему привыкаешь. Это и так, и не так. Просто воюющий человек живет в ином эмоциональном состоянии, которое продиктовано длительным и привычным внутренним напряжением. Все на войне сжато: время, события, эмоции, сама жизнь. Но от этого переживания глубже и острее. Когда мы теряли таких людей, как Потапыч, мы много не разговаривали — не принято это было. Но внутренне еще больше сближались, как бы закрывая в нашей полковой семье еще одну брешь, нанесенную войной.

Летчики двух наших эскадрилий жили очень дружно. Если надо было подменить заболевшего товарища — никаких разговоров не возникало, хотя шутка ли: лишний раз лететь в бой, когда ты знаешь, что отработал все. На фоне этой бескорыстной самоотверженной дружбы отдельные эпизоды противоположного толка запоминались накрепко. Их было не много, но все же были.

Несколько своеобразно начал воевать в нашем полку летчик Родионов. Когда мы вылетали на прикрытие наземных войск, каждый летчик имел в строю строго определенное место. Ясно, что от того, как летчики держат строй, во многом зависит исход воздушного боя, твоя собственная жизнь и жизнь твоих товарищей. К новичкам, которые иногда ломали строй, относились с некоторым снисхождением: нет должного опыта, надо объяснять, учить. Но к опытному летчику за такие нарушения подходили строже.

Барражировали мы обычно в строю тупого клина на таких интервалах, которые позволяли бы по команде ведущего произвести разворот «все вдруг». Я как ведущий обычно шел в центре клина и не раз замечал, что Родионов выходит [78] из строя вперед, обгоняя иной раз даже меня. Родионов не был новичком. В первые дни войны он горел в самолете. Его смуглое лицо было в рубцах, и за эту смуглость, а также за веселый нрав его прозвали в полку Цыганом. Человеком он был компанейским и многим в полку пришелся по душе. Поэтому, когда он в воздухе ломал строй, я сначала относил это к его невнимательности и даже некоторой безалаберности. Случись в такой момент необходимость всей группой произвести разворот — самолет Родионова мог бы помешать произвести этот маневр четко. Ну а противник, конечно, не стал бы дожидаться, когда мы снова наладим свои боевые порядки… И я в воздухе однажды позволил себе не совсем этичный, но зато хорошо понятный жест: когда Родионов снова выскочил вперед и поравнялся со мной, я пальцем постучал по лбу, и он, вероятно, поняв оплошность, а может, устыдившись, занял свое место в строю. Но вскоре ситуация повторилась, и на земле, при разборе, я вынужден был строго указать летчику на недопустимость такого поведения в воздухе.

Родионов как будто почувствовал неловкость, но тут же, пожав плечами, ответил:

— Не пойму, командир, что за двигатель мне поставили на самолет. Тяга страшная, и меня, хоть я и сопротивляюсь, выталкивает вперед…

Раздался хохот летчиков всей эскадрильи. Хохот далеко не безобидный: каждому понятно, что оборотами двигателя управляет сам летчик, поэтому, какой бы мощный двигатель ни был, «вытолкнуть» вперед своего хозяина без его же помощи он не может.

Я и некоторые другие ветераны полка понимали, в чем тут дело. Судя по всему, Родионов раньше долго летал, как мы тогда говорили, в качестве «щита героя». То есть был ведомым у сильного летчика, который, очевидно, нарушая неписаную летную этику, мало беспокоился о своем ведомом, и многие очереди, предназначенные ведущему, скорее всего перепадали Родионову. Так, вероятно, и происходило это «разделение труда»: ведущий, прикрытый Родионовым, сбивал фашистов и ходил, может быть, в героях, а ведомый-Родионов — горел, глотал очереди, поскольку болтался сзади, в хвосте у ведущего. И конечно, у него выработалось обостренное чувство опасности и самозащиты, которое и выталкивало его вперед…

Впрочем, впоследствии Родионов себя преодолел и воевал нормально. Но был у нас еще один летчик, действия [79] которого вызвали резкое осуждение всего летного состава полка.

Произошло это в период боевой работы полка на Барвенковском выступе. Встречи с фашистами в тот период были частыми. В напряженных боях взаимовыручка и четкое взаимодействие в группе решали все. И вдруг однажды ведущий группы возвратился на аэродром один.

Это было необычным и тревожным явлением. Группа, оставшаяся в воздухе без командира, могла попасть в очень тяжелое положение. В этом отношении потеря ведущего, даже в ожесточенном бою, — всегда бедствие. А тут ведущий возвращается один, когда вся группа в воздухе. Такое могло быть только в случае каких-то чрезвычайных, непредвиденных обстоятельств.

Летчик доложил о неполадках в работе двигателя. Досадно, но бывает! Работу двигателя тщательно проверяли инженеры — двигатель был абсолютно исправен. Группа вернулась с задания без потерь.

Поведение летчика насторожило нас. Но он воевал с начала войны, имел сбитые самолеты, и нам всем не хотелось верить, что он по слабости или, может быть, из трусости мог уклониться от боя. Мы думали, что были у него какие-то свои внутренние причины — бывает, что и опытный летчик находится на грани нервного срыва, теряет над собой контроль в бою, хотя по внешним признакам, особенно на земле, такое внутреннее состояние человека не всегда можно распознать. Да и нельзя было этого летчика заподозрить в трусости. Воевал он осмотрительно, даже осторожно, но ведь воевал и добивался успеха!

Шло время, вылеты продолжались, и вдруг однажды этот летчик снова возвращается, оставив группу. Объяснил что тем, что якобы шасси не убирается. Снова проверили самолет на земле и в воздухе. Машина была в полной исправности. Группа, оставшаяся без ведущего, вела трудный бой и потеряла отважного летчика Демидова. После этого случая летный состав объявил этому ведущему бойкот. С ним отказывались летать и вообще его в полку как бы не замечали. Он был отправлен из полка в вышестоящий штаб, где и должна была окончательно решиться его судьба. В нашем полку он больше не появлялся.

Такие случаи были единичными даже в самый тяжелый период войны. На войне, как нигде, человек становится виден. И потому реакция летчиков в таких случаях была единодушной. [80]

У нас в полку большое внимание всегда уделялось бытовым вопросам и многим другим сторонам жизни, которые, казалось, не имели прямого отношения к боевой работе, но тем не менее оказывали большое влияние на настроение летчиков. Партийное бюро, возглавляемое политруком Перушевым, вело разностороннюю индивидуальную работу с людьми, изучало настроения в различных условиях базирования полка и при выполнении ответственных заданий. Большое внимание уделялось и вопросам подготовки боевой техники. Члены бюро вместе с комиссаром полка Львовым и комиссарами эскадрилий успешно решали многие сложные вопросы. Ну и конечно, огромную роль играла пропаганда боевых дел полка.

Фронтовая газета «Красные соколы» своим вниманием наш полк не обходила. Газета рассказывала о самоотверженной работе техников, оружейников, связистов. Широко освещала боевую работу летчиков с подробным описанием отдельных эпизодов. В одном из номеров было напечатано стихотворение нашего техника И. Смирнова. В нем были такие строки:

Славный летчик Иванов,

Новгородцев Вася

Сбили пару «мистеров» —

Гитлеровских асов.

«Мистеры» — это «мессершмитты». В ту пору нам все было понятно в этих стихах — в них в зарифмованном виде отражалась наша ежедневная жизнь, и поэтому мы были довольны тем, что полк заимел собственного поэта…

8 марта 1942 года Александр Мартынов сбил в бою «мессершмитт», о чем сразу же появилась в «Красных соколах» заметка политрука Перушева.

После войны (чем больше времени проходит, тем чаще) мне приходилось слышать такую точку зрения: «Ну сбил летчик «мессершмитт», молодец. Но что тут, в конце концов, такого? Он ведь, простите, летчик-истребитель? Так он и должен сбивать «мессершмитты» — это его прямая профессиональная задача».

В подобном вроде бы вполне логичном рассуждении кроется логика другого времени. Иными словами, рассуждая сегодня таким образом, человек явно не учитывает особенностей начального периода войны. А особенности эти заключались в том, что войну мы начинали не только в невыгодных для нас условиях и не только с известными просчетами, которые усугубили и без того нелегкое положение наше в первый период войны, но и — чего никак нельзя [81] забывать! — с очень сильным и всесторонне подготовленным противником, который имел колоссальный опыт ведения масштабной современной войны, совершенную по тому времени боевую технику и хорошо обученный кадровый состав во всех звеньях.

И по сей день я убежден в том, что, если бы даже нападение фашистской Германии не оказалось бы для нас столь неожиданным, нам все равно в начальный период пришлось бы очень нелегко, так как мы имели дело с опытным и сильным врагом. Этого ни при каких условиях не надо забывать. Время дало нам возможность в достаточной мере объективно проанализировать все возможные соотношения, и подобный вывод не кажется мне ни поверхностным, ни скороспелым. Что же касается авиации, то помимо военно-исторических знаний я имею возможность анализировать свой собственный боевой опыт и опыт моих товарищей. Из этого опыта я знаю, что в первые полтора-два года войны в воздухе мы имели дело с опытными и хорошо подготовленными летчиками. Они были хорошо подготовлены не только в индивидуальном плане, но и — что очень важно! — владели тактикой современного группового боя. В период боев за Сталинград мне, например, не раз приходилось видеть, как немецкие летчики на «мессершмиттах» садились на проселочные дороги и взлетали с них. Для меня, летчика, одна такая деталь говорила о многом. Расстояние между колесами «мессершмитта» было небольшим, а это был скоростной истребитель. Следовательно, на разбеге и на пробеге он был не слишком устойчив. А что такое обычная проселочная дорога — знает каждый. Чтобы сесть на нее, а потом взлететь, надо быть хорошим летчиком. Они это делали на моих глазах. Не надо забывать, что «мессершмитт» по своим основным данным — скорость, вооружение, потолок — превосходил И-16 и И-153 (основные машины, на которых мы начали войну). Ты идешь на предельной высоте своего И-16, а он над тобой и, как мы тогда говорили, «пасет» тебя, выжидая момент, когда ты зазеваешься или допустить ошибку. При том долгом и весьма ощутимом неравенстве сил, с которым мы вели бои много месяцев, каждый сбитый фашистский самолет, конечно же, имел для нас большее значение, чем такой же самолет, сбитый, скажем, в сорок третьем или сорок четвертом году, когда наше преимущество стало неоспоримым и необратимым.

В сорок третьем году, когда мы стали получать в достаточном количестве «яки» и «лавочкины», когда в массе своей мы стали опытными и умелыми воздушными бойцами [82] и повыбивали наиболее сильных и подготовленных немецких летчиков, воздушный бой, можно считать, стал уже не подвигом, а действительно профессиональной работой. По-прежнему тяжелой, связанной со смертельной опасностью, но все же работой. А в сорок первом и в сорок втором, при всех нехватках и том сверхнапряжении сил, в котором находился каждый воюющий летчик, это скорее было подвигом. Не случайно из тех, кто начал воевать с первых дней, в летном составе уцелели буквально единицы. В массе своей до победы дожили те летчики, которые начали воевать в сорок третьем году и позднее.

С учетом всех этих аспектов связано и наше отношение к сбитым самолетам противника в тот период. Мы тогда не слишком заботились о личной славе. Главной задачей было поддерживать и воспитывать молодежь, поскольку опытных летчиков недоставало. Нормальный психологический климат в полку имел первостепенное значение. Необходимо было внушить молодым летчикам уверенность в своих силах, и мы часто поощряли молодых, участвовавших в групповых боях, тем, что записывали на их счет сбитые самолеты. Такие меры давали хорошие результаты: молодежь быстро мужала в боях. Я знал немало летчиков, настоящих асов, у которых за первые полтора года войны было сбито от полутора до двух десятков вражеских самолетов, но эти машины за ними числились не все, а были записаны на группу. В сорок третьем году, когда особым образом стали отмечать летчиков, сбивших десять и более самолетов противника, групповых стало меньше. Полагаю, что большинство истребителей из тех, кто начал воевать 22 июня 1941 года, испытывают чувство удовлетворения за многих своих воспитанников, которым они в трудные времена не напрасно адресовывали сбитые самолеты врага.

Когда в конце сорок первого года мы получили Як-1, то почувствовали в своих руках надежное оружие. Теперь предстояло научиться бить им противника. В этом отношении зима сорок второго года была для нас хорошей школой. К весне мы приобрели боевой опыт во встречах с различными истребителями противника, успешно сбивали бомбардировщики Ю-88, Ю-87, разведчиков типа «Дорнье». Освоив стрельбу эрэсами, мы стали чаще, чем раньше, сбивать и такую живучую машину, как тяжелый бомбардировщик «Хейнкель-111». Не раз мне приходилось атаковать Хе-111 пушечным огнем, но не всегда удавалось сбить его. Лишь после того как уничтожишь стрелка на борту самолета и подойдешь к нему вплотную, можно было стрелять на поражение. [83] И то не без труда: очень живучий был самолет. При попадании эрэсов картина, конечно, была другая. Но эрэсы более целесообразно было применять по группе бомбардировщиков. Как правило, это приводило к расчленению группы, что существенно облегчало дальнейшую работу на поражение цели.

К весне сорок второго года мы хорошо знали возможности своего «яка». Нас — я имею в виду летные части, на вооружении которых был самолет Як-1, — было еще немного. Во всяком случае, на нашем участке фронта, в полосе 6-й армии, наш истребительный полк был один вооружен «яками». Всего две эскадрильи. Но мы — в общем-то небольшая группа летчиков — научились грамотно эксплуатировать самолет, испытали убойную силу его оружия и, конечно, гораздо больше поверили в себя. Фронтовая академия за считанные месяцы многому научила. Незаметно для себя мы стали иными в воздухе, чувствовали себя с противником на равных, хотя положение на фронте по-прежнему оставалось крайне напряженным.

В начале марта сорок второго года южнее Харькова вражеская авиация заметно активизировалась. Наши войска удерживали оборонительные рубежи, сбить их с занимаемых позиций было трудно, и потому противник, вероятно, решил нанести сильные удары с воздуха. По нескольку раз в день теперь появлялись над позициями наших войск группы бомбардировщиков Ю-88 и Ю-87 под прикрытием Ме-109ф. В этот период наш полк использовался только для прикрытия своих войск.

День 9 марта запомнился мне на всю жизнь.

Утро было ясное. Слегка морозило, но кое-где на снегу уже заметны были следы первых проталин. Летчики 1-й эскадрильи уже находились в воздухе. Нам предстояло сменить 1-ю эскадрилью и надежно прикрыть свои войска.

В установленное время мы взлетели, быстро собрались и легли на курс. В группе было семь истребителей. Я — ведущий. Справа от меня — капитан Запрягаев. Слева — лейтенант Скотной. Высота — 1700 метров. На увеличенном интервале выше, справа, — лейтенант Седов с лейтенантом Соломатиным. Слева, ниже метров на 300, — лейтенант Мартынов с ведомым старшим сержантом Королем. На каждом истребителе подвешено по шесть эрэсов под крыльями, боекомплект для пушек и пулеметов — по штатной норме. Предстояло на этот раз прикрывать войска в районе Шебелинка [84] — Кисели — хутор Беликов — Черкасский Бишкин. Здесь находились места сосредоточения наших войск и узлы обороны.

Приближаемся к линии фронта. На земле видны редкие вспышки — вероятно, идет перестрелка. Видны обгоревшие дома. Кое-где стелется дым. У Северского Донца темнеет лес. Снежный покров побурел, кое-где покрыт темными пятнами.

Все это я фиксирую автоматически, почти подсознательно. Вдруг справа, почти на одной высоте с нами, вижу группу из шести Ме-109 и тут же, чуть ниже, — группу бомбардировщиков Ю-88 и Ю-87. Сзади, на одной высоте с бомбардировщиками, идут еще двенадцать Ме-109. Всего двадцать пять самолетов противника.

Немцы нередко использовали истребители Ме-109Е в качестве штурмовиков. Под плоскостями к ним подвешивали бомбы, а когда они освобождались от бомб, то начинали действовать как обычные истребители. Я увидел, что эти 12 Ме-109Е, которые летели за бомбардировщиками плотной группой, шли в качестве штурмовиков. Следовательно, прикрытие составляли те шесть Ме-109ф, которых я заметил чуть, раньше. Хотя эти шесть «мессершмиттов» шли немного выше всей группы, все же все вместе самолеты противника держались весьма компактно и не делали каких-либо перестроений. Я понял, что нас они пока не видят.

Мартынов и Скотной установленными сигналами уже обращали мое внимание на вражеские самолеты. Я же в тот момент был занят лишь одной мыслью: не дать противнику нас обнаружить. Поэтому я просигналил ребятам: «Вижу! Всем — внимание! Следить за мной!» Решение было принято. Необходимо было выполнить небольшой доворот всей группой влево, уйти на юго-запад с набором высоты и атаковать противника с запада. Это обеспечивало нам внезапность атаки и, следовательно, преимущество.

После набора высоты я дал команду к развороту вправо, и с небольшим снижением, с газком, мы вышли на прямую для атаки. Бомбардировщики и истребители противника начинали какое-то перестроение, но только начинали!

Каждый из нас в этой массе сам себе выбирал цель. Исход боя теперь зависел от этой первой атаки.

Вот и цель. Открываю огонь. В нос бьет запах пороховых газов, сохнет во рту. Есть попадание! Тут же, боковым зрением, вижу разваливающийся справа Ю-88 — это пустил эрэсы Седов. Теперь все смешалось: мы в общей группе. Главное — не столкнуться. Слева, справа, сверху идут трассы. [85] Действуем парами: каждый в расчлененном строю противника выбирает себе цель. Бью по Ме-109. Хорошо! Есть попадание и горит! Слева отдельно, само по себе, промелькнуло крыло с крестом. Кто-то, значит, развалил. Эрэсы не подводят. Истребители Ме-109ф маневрируют наверху. Но вот, кажется, одна наша пара завязала с ними бой. Пора выбираться из этой каши.

Самолетов становится меньше: противник уходит. Спасаются разрозненно: в одиночку и парами. Расходятся в основном в двух направлениях — на север и на запад. На земле горят обломки, видны разрывы бомб, сброшенных куда попало. Удирает одиночный Ме-109. Преследуем его и сбиваем. Главное сделано. Первая атака была удачной: уничтожили сразу четыре самолета, из них два бомбардировщика. При преследовании разрозненной группы сбили еще три самолета.

Подаю сигнал сбора. Вижу самолет Скотного: снизу от самолета срываются белые струи. Видимо, попадание в радиатор. Подходит еще один «як» — кажется, Соломатина. Конфигурация у самолета какая-то необычная. Сближаемся, и я вижу, что у «яка» сбита передняя часть фонаря. Спасаясь от встречной струи воздуха, Соломатин пригнул голову так, что сразу его и не видно… Ну кажется, все: остальные в полном порядке. Никак не встанут на свои места, все маневрируют. Ну вот — собрались! Идем на аэродром.

Пристраиваются поближе, поплотнее. Я хорошо понимаю своих друзей: идем с победой! Хотят пройти над родным аэродромом с «прижимом». Ну что же, прижмем! Ходить с «прижимом» означало на нашем языке ходить как в парадном строю. Обычно это плотный строй, в котором масса машин движется в едином ритме, что само по себе свидетельствует о мастерстве летчиков, торжественности момента и приподнятом настроении. Праздничный строй! Да у нас и в самом деле праздник! Откровенно говоря, на моих глазах, если считать от начала войны, это первый столь результативный победный бой. Бой, проведенный по всем правилам тактики, со знанием своей силы и с максимально полным использованием возможностей новых отечественных истребителей. Наконец, это мой первый бой, в котором враг разбит наголову, в котором большая группа вражеских самолетов растаяла, не достигнув цели. Бой, в котором опытные и уверенные в себе немецкие истребители были растеряны и беспомощны. Можно бить фашистов, и бить хорошо — в этом мы убедились. Это было так важно для нас весной [86] сорок второго года! Ведь в моей группе были и молодые летчики. Я хорошо представлял, что они испытывали, возвращаясь домой после такого боя…

Вот и аэродром. Ну, прижали! Прошли над аэродромом. Распускаю строй.

Садимся по одному. Соломатин сел раньше — без фонаря пилотировать тяжело. Самолеты, конечно, получили повреждения, но наши техники уже смотрят, где заклеить, где залатать, где заменить. Из летчиков же никто не ранен.

Сколько же продолжался бой? 10–12 минут. Много это или мало? Как ответить на такой вопрос? Можно налетать сотни часов и при этом не испытать и половины того, что испытываешь за несколько секунд в бою.

Летчики возбуждены. Собрались около моего самолета. Жестикулируют, делятся впечатлениями. Успокаиваю их. Стараемся воспроизвести картину боя. Докладываю о выполнении задания Николаю Баранову и начальнику штаба полка Фатьянову. Бомбардировку сорвали. Семь самолетов сбили. Остальных разогнали. Потерь нет. Позднее командир 296-го истребительного полка майор Баранов докладывал в высший штаб: «Воздушный бой велся на вертикалях и горизонталях, преимущественно парами, что дало возможность избежать потерь наших самолетов. В процессе боя, благодаря поддержке, взаимной выручке и применению тактики расчленения истребителей противника, наши истребители имели возможность бить противника поодиночке.»

Да, этот бой сложился удачно. С тактической точки зрения он был проведен грамотно. Но была и вера друг в друга. Была взаимная выручка. Скотной и Соломатин на поврежденных машинах не выходили из боя, продолжая имитировать атаки, и тем самым усиливали моральное давление на противника. Инициативу мы не выпускали до конца. Этот бой еще раз убедил в том, что у нас в руках замечательное оружие.

Я, конечно, не знаю точно, сколько инстанций прошло донесение о проведенном нами бое; предполагаю, что инстанций было немало, но донесение, как радостная весть, летело с быстротой телеграфного сообщения и уже на следующий день обсуждалось на заседании Государственного комитета обороны. Вот что пишет об этом в своей книге «Цель жизни» авиаконструктор А. С. Яковлев: «10 марта была получена телеграмма, в которой говорилось, что накануне семь наших летчиков на истребителях ЯК-1 выиграли воздушное сражение в бою против 25 самолетов противника. Я не знал еще подробностей, но сам факт глубоко меня [87] взволновал и обрадовал. Это событие обсуждалось в Государственном комитете обороны, и было дано указание широко популяризовать подвиг летчиков в газетах».

«И вот, — продолжает наш известный авиаконструктор, — на следующий день на первых страницах «Правды» и «Красной звезды» появилось сообщение одинакового содержания под заголовком «7 против 25». Эпиграфом к тексту стояли слова Суворова: «Воюют не числом, а уменьем». Далее говорилось о том, что группа капитана Еремина на семи истребителях ЯК-1 встретила в воздухе группу из семи немецких бомбардировщиков Ю-88 и Ю-87 и 18 истребителей «Мессершмитт-109». Казалось бы, какое огромное превосходство сил противника! И тем не менее наши отважные летчики на своих «яках» вступили в бой и сбили семь самолетов: пять «Мессершмитт-109» и два «Юнкерс-87» (точнее, «Юнкерс-88». — Б. Е.). Остальные обратились в бегство. Самым поразительным было то, что наши летчики потерь не имели».

Газета «Правда» напечатала фотографии участников боя. Подробно писали о бое «Сталинский сокол» и газета «Коммунист» Саратовской области. В полк прибыл командующий авиацией Юго-Западного фронта генерал Ф. Я. Фалалеев. Он внимательно изучал все перипетии нашего боя, искал то, что могло быть поучительным и для других авиаторов. Побывали у нас также кинооператоры, фотокорреспонденты, журналисты.

Этот бой был частным эпизодом фронтовой жизни. Уже много месяцев мы воевали, не раз наши летчики небольшими группами вели бои с превосходящими силами противника, не раз находились в менее выгодных условиях и все же в бою побеждали — так что в самом этом факте вроде бы не было ничего необычного. Тогда почему же этот частный эпизод вызвал такой большой резонанс?

Ответ, по-моему, простой: к весне сорок второго года мы еще не привыкли вести бои с такой результативностью. Да и не могли бы мы добиться такого результата на старых машинах.

Посмотрим на эту ситуацию не с позиций летчика, а с позиций более широкого масштаба. Что произошло?

В течение многих месяцев мы могли только сдерживать врага ценой огромных усилий. В это время в тылу, буквально на голом месте монтировались заводы, поточные линии — на основе созданной до войны индустриальной базы и вывезенного оборудования создавался тот экономический и военно-промышленный потенциал, который должен был [88] удовлетворить потребности фронта в первую очередь в современной боевой технике. И вот в конце сорок первого года с конвейера пошли истребители Як-1. Какими окажутся эти и другие новые машины в бою? Будут ли они тем оружием, с помощью которого мы наконец не только ликвидируем некоторое техническое отставание, но и превзойдем противника? Сумеют ли наши летчики в массе своей грамотно использовать силу этого оружия?

Эти и многие другие вопросы конечно же не могли быть сняты с повестки дня до тех пор, пока практический опыт — начало всех начал — не даст окончательного ответа. И вот, как будто в подтверждение всех надежд и ожиданий, небольшая группа летчиков встречает превосходящего по силе противника и одерживает полную победу. Этот бой, который, скажем, к лету сорок третьего года можно было бы считать рядовым, произошел, если можно так определить, вовремя: он подтвердил многие ожидания, снял многие вопросы, дал уверенность в силе нового оружия. Эта уверенность была необходима всем — от рабочего авиазавода и летчика до Генерального конструктора и командования. Отсюда — такой быстрый и широкий резонанс. Статьи во всех газетах, обсуждение деталей боя во фронтовых частях и в тылу, в летных училищах. Не умаляя заслуг своих боевых товарищей, которые великолепно провели этот бой, хочу, однако, заметить, что в подобных условиях на таких же машинах какая-нибудь другая группа опытных фронтовых летчиков могла бы провести этот бой не менее результативно. В этом значение случившегося. Дело оставалось за немногим: надо было побольше выпускать таких машин.

Всеми перечисленными причинами, а также многочисленными откликами прессы объясняется и та огромная популярность, которая неожиданно для нас в самом прямом смысле свалилась на нашу семерку. Все мы, участники боя, были награждены орденом Красного Знамени. Этот первый советский орден, которым молодая Советская республика отмечала выдающиеся заслуги своих сынов еще в годы гражданской войны, был нам особенно дорог. Каждый из нас получил свою первую награду в этой тяжелой войне, и мы, конечно, чувствовали себя именинниками.

Мы продолжали воевать, а в полк шли письма. Вся страна читала «Правду» и «Красную звезду», в которых подробно описывался этот бой. Воюя, мы получали слова благодарности и приветственные напутствия. Меня взволновало письмо от моих земляков из Саратова, от дорогих моих заводчан, многих из которых я знал, когда подростком работал [89] токарем. Письмо кончалось словами: «Час победы над ненавистными немецкими захватчиками приближается. Сделаем все, чтобы ускорить его!»

Получил я письмо и от матери. Она писала о том, что гордится мной и моими боевыми товарищами, и призывала нас еще сильнее «громить проклятых фашистских псов». Эти и многие другие письма печатались на страницах фронтовых газет.

Но пожалуй, самой большой радостью в те дни для нас были слова благодарности от солдат, на глазах которых мы провели этот бой. Причем эти слова благодарности мы услышали в несколько неожиданной форме.

Как-то на аэродроме появились два пожилых бойца. Им было лет по сорок, обоих старили усы и усталость от непрерывных боев, и нам они казались этакими традиционными русскими дедами… Пехотинцы наблюдали наш бой, и командир послал их со служебным поручением в город Изюм, наказав разыскать «тех» летчиков и передать боевой привет от пехоты. И вот они у нас в гостях, неспешно и благодарно рассказывают о том, что видели с земли.

— От самого Перемышля топаем, — покачивая головой, говорил один, — а такого не видели! Сколько же нам от этих поганцев досталось — не пересказать. А тут смотрим: сыпятся «кресты» сверху и горят. Гул стоит! Стрельба! Мы начали «ура» кричать, шапки вверх бросали… Может, видели? — с надеждой спросил боец.

— Да только за вашими шапками и смотрели… — не удержался и сыронизировал я.

Летчики заулыбались. Мужики смекнули, сколь наивны были их надежды на то, что в воздушном бою можно увидеть такую вещь, как подброшенная шапка, и тоже рассмеялись.

— Спасибо вам, ребята! — сердечно благодарили пехотинцы. — Порадовали вы наши души. Умеем мы бить фашистов, да еще как!

Как обрадовали эти простые слова всех моих однополчан! В первые годы войны не часто приходилось нам слышать такие слова, и это солдатское «спасибо» запомнилось надолго.

Прошло много лет, и вот однажды мне довелось увидеть кадры кинохроники 1942 года. Вся наша семерка летчиков была снята оператором фронтовой кинохроники у моего самолета. Летчики рассматривают карту, которую я держу в руках. О чем-то беседуем. Конечно, я не мог вспомнить, о чем мы тогда говорили. Вероятно, нас собрали перед очередным [90] боевым вылетом, и под наведенным кинообъективом я мог уточнить тогда задачу на вылет. Не помню. Помню лишь внезапное острое ощущение того далекого времени, когда я вдруг слова увидел всех своих друзей молодыми, в хорошем настроении и живыми. Потому что из них почти никто не дожил до победы.

Я был самым старшим в группе по возрасту, а ведь мне тогда было лишь 28 лет. Лейтенант Михаил Седов был значительно моложе. До своего увлечения авиацией он работал мастером механосборочного цеха Московского автозавода. Летчиком стал отменным, работал в авиационном училище инструктором и в первый месяц войны прибыл на фронт. Был отличным воздушным бойцом. В мае сорок второго года погиб в воздушном бою. Похоронен в поселке Великий Бурлук. Несколько лет назад я был в тех местах, ходил к Михаилу на могилу. Многое вспомнилось, о многом думал — так сразу и не рассказать. Фронтовики, которые спустя много лет попадают в места, где воевали, где хоронили боевых друзей, знают это чувство. У каждого возникают индивидуальные ощущения, потому что оставил тут часть собственной жизни. И товарищ, которого в сорок втором хоронил здесь, — тоже часть твоей жизни. Только твоей — вот в чем дело. И насколько таких частей она разорвана — это ведомо только тому, кто прошел войну.

Лейтенант Василий Скотной — бывший рабочий Луганского паровозостроительного завода — тоже погиб в сорок втором году. Вскоре после Михаила Седова — в начале июня, под Купянском. В тот же недобрый период — в мае сорок второго — там же, на харьковском направлении, в районе Барвенковского выступа произвел посадку на фюзеляж тяжелораненый старший сержант Дмитрий Король. Харьковский комсомолец, он был самым молодым в нашей семерке. Жизнелюбивый, общительный парень. Очень перспективный воздушный боец. Умер он в кабине своего «яка» сразу после приземления.

Таким образом, через три месяца после того памятного мартовского боя из нашей семерки в живых оставалось четыре человека. Через год, в мае сорок третьего, погиб Герой Советского Союза Алексей Соломатин. Это было уже во время боев за Донбасс.

Капитан Иван Иванович Запрягаев — опытный летчик, воевал с первых дней войны. Имел сбитые самолеты, много вылетов произвел на штурмовку. Отличался высокой техникой пилотирования. Человеком был немногословным, несколько [91] замкнутым. Любил курить трубку и никогда с ней не расставался. Погиб незадолго до победы.

Седьмым в нашей группе был лейтенант Александр Мартынов, бывший ленинградец. В прошлом тоже летчик-инструктор. Летал превосходно. Наряду с моим заместителем по эскадрилье Володей Балашовым это был известный в полку шутник и выдумщик. Чрезвычайно жизнелюбивый и никогда не унывающий парень. На фронт, к нам в полк, пробыл в августе сорок первого года — я познакомился с ним и подружился под Запорожьем, когда вернулся в полк после ранения. Авторитетом пользовался большим. В боях был ранен, но уцелел. Стал Героем Советского Союза и после войны еще долго служил в ВВС на различных должностях. Умер сравнительно недавно — в 1980 году…

Вот вкратце все то, о чем напомнили мне кадры кинохроники далекого марта сорок второго года. Смотрел я на них — живых, полных сил, смотрел на себя самого, с каким-то трудом постигая, что сегодня-то из всей группы один я только и остался. Самый старший из них. И оказалось, суждено мне было пережить их всех, отчего в зале, наполненном людьми, чувствовал я себя в полном одиночестве: прошлое крепко держало меня и отделяло от всех остальных, кто смотрел эти кадры.

Но это было, как я уже заметил, спустя много лет после войны. А в ту пору нам слали письма со всей страны, и впереди нас ждал тяжелейший период боев, который историки потом определят как бои на дальних подступах к Сталинграду…

В мае сорок второго года в районе Харькова развернулось ожесточенное сражение. Обе стороны готовились начать летнюю кампанию наступательными операциями именно на этом участке фронта. Наше командование планировало использовать Барвенковский выступ в качестве плацдарма и нанести силами Юго-Западного фронта два сходящихся удара: с севера, из района Волчанска, и с юга, из района Барвенковского выступа, в общем направлении на Харьков.

Противник готовил наступательную операцию с целью ликвидации Барвенковского выступа, нанося два сходящихся удара, как бы подсекающих основание выступа, из района Балаклеи и Славянска. Общее количество самолетов у сторон было примерно равным, но у гитлеровцев было подавляющее превосходство в бомбардировщиках. Истребительная авиация на нашем направлении была представлена с [92] нашей стороны недоукомплектованными полками Як-1 и ЛаГГ-3, а также самолетами И-153 («Чайками»).

Когда группа за группой пошли немецкие бомбардировщики при надежном прикрытии, мы сразу почувствовали неравенство сил, выражавшееся не только и не столько в количественном плане, сколько в качественных соотношениях.

Но соотношение сил в воздухе, можно сказать, было частным моментом. К дальнейшим тяжелым последствиям привели серьезные просчеты оперативно-стратегического плана. Ход событий показал, что свои возможности мы тогда завысили, а возможности противника недооценили. «Анализируя ход Харьковской операции, — писал в своих воспоминаниях Маршал Советского Союза Г. К. Жуков, — нетрудно понять, что основная причина нашего поражения здесь кроется в недооценке серьезной опасности, которую таило в себе юго-западное стратегическое направление, где не были сосредоточены необходимые резервы Ставки.

Если бы на оперативных тыловых рубежах юго-западного направления стояло хотя бы несколько боеспособных резервных армий, тогда бы не случилось этой катастрофы».

Запланированное наступление наших войск на харьковском направлении началось 12 мая 1942 года. 296-й истребительный авиаполк майора Баранова поддерживал с воздуха части 6-й армии, которая наносила главный удар с Барвенковского выступа. За два дня до начала наступления наш полк перебазировался на полевую площадку возле села Марьевка. Это — в тридцати километрах к северо-западу от Барвенково. Фактически мы сидели на самом основании выступа.

С началом наступления мы произвели несколько боевых вылетов на прикрытие наших войск. Активность авиации противника нарастала. Небольшими группами, но часто гитлеровцы пытались бомбить наши войска в районах сосредоточения. Была попытка бомбить и наш аэродром, но в это время несколько летчиков находились в воздухе, и бомбардировка была сорвана. Немцы потеряли два Ю-88.

В воздухе чаще стали появляться группы модернизированных «мессершмиттов» — Ме-109ф. Они имели лучшие летно-технические данные, чем Ме-109Е, а внешне отличались формой крыла. У Ме-109Е концы крыльев были как бы обрублены, а у Ме-109ф — закруглены. Различать в воздухе эти типы машин было несложно.

Уже к исходу второго дня наступления группы Ю-88 и Хе-111 непрерывно висели в воздухе, и нам приходилось [93] работать с полным напряжением сил. Мы довольно успешно применяли эшелонирование, учитывая высокую скороподъемность Ме-109ф. Над своей ударной группой, которой обычно ставилась задача атаковать бомбардировщики, мы, как правило, имели одну или две пары «яков» — на 600–1000 метров выше. Эти пары должны были связывать боем Ме-109ф, давая возможность основной группе уничтожать бомбардировщиков.

Такая тактика вполне себя оправдала. В те дни нам удалось вытеснить истребители противника из районов, где действовали немецкие бомбардировщики, и, таким образом, борьба с бомбардировщиками облегчалась. Но нас было мало. Беспрерывные вылеты на отражение бомбардировочных ударов изматывали личный состав полка, и вскоре усталость летчиков, а также неизбежные повреждения самолетов дали себя знать. В этих боях погиб Дмитрий Король и был подбит другой опытный летчик — Долженко. Долженко, правда, сумел посадить самолет на одну стойку шасси и тем самым сохранил машину для дальнейших боев. На поврежденном самолете приземлился в поле и Александр Мартынов, но техники за ночь подремонтировали машину, и на следующий день Мартынов мастерски взлетел с очень небольшой площадки, где ремонтировался истребитель.

В те дни мы много летали. Как ни странно, но отдельные вылеты чаще всего запоминаются во время нормальной режимной работы. А когда наступают тугие времена и ты живешь в предельном напряжении — тебе некогда расслабляться после посадки. Ощущения размываются, у тебя вообще нет ощущений — все съедает усталость. Но даже в тех условиях один вылет мне все же запомнился накрепко…

Подняли нас в срочном порядке под вечер, когда по всем признакам боевой день уже можно было считать завершенным. В сумерки гитлеровцы рискнули послать несколько небольших групп бомбардировщиков бомбить наши войска, очевидно полагая, что наши истребители вряд ли рискнут действовать в быстро сгущающейся мгле.

Положение на земле в те дни было тревожное. За два-три дня боев, прошедших от начала наступления, наши войска продвинулись на двадцать — двадцать пять километров к западу. И без того узкий Барвенковский плацдарм вытянулся еще больше, почти клином, и на этом наше наступление стало выдыхаться. Войска с большим трудом сдерживали контратакующего противника, а противник, подтягивая резервы, все усиливал и усиливал давление на фланги нашего вытянувшегося клина и особенно серьезно готовился [94] ударить под основание выступа, чтобы подрезать весь клин целиком. Намерения противника в сложившейся обстановке предугадать большого труда не составляло. На это, в частности, указывал и характер интенсивных бомбардировок, которыми противник изматывал наши войска. Но днем бомбить мы мешали, поэтому гитлеровцы решили бомбить в сумерки.

После взлета я повел группу в район действий вражеских бомбардировщиков и вскоре увидел шесть Ю-88 недалеко от поселка Петровское. «Юнкерсы» пришли без прикрытия: немецкие истребители редко появлялись в темное время суток.

Мы атаковали врага с ходу. Я видел, как из чрева бомбардировщиков стали беспорядочно сыпаться бусинки бомб. Замысел врага был сорван, но мы, пользуясь благоприятной возможностью, еще некоторое время преследовали группу и двух Ю-88 сожгли. Правда, преследуя Ю-88, мы довольно далеко ушли от аэродрома.

Как ни быстро на этот раз мы расправились с бомбардировщиками, темнело еще быстрее. На юге вообще темнеет быстро, сумеречный период длится недолго. Земля просматривалась плохо, контрастнее стали вспышки разрывов в очаги пожаров. Пожары высвечивали клочки земли на небольшом радиусе, а дальше все поглощала тьма. Мы были в воздухе над узким вытянутым клочком земли, который с трудом удерживали наши усталые войска. Где-то в основании этой территории лежал наш аэродром, который предстояло найти, а ошибиться в таких условиях проще простого. Я был старшим и единственным летчиком в группе, кто вообще имел некоторый опыт полетов ночью. Остальные целиком зависели от меня. Положение было довольно трудным: я знал лишь общее направление на аэродром, но увидеть его, конечно, не мог. Ни радиопривода, ни пеленгаторов не было, и я, испытывая сильную тревогу, уподобившись летучей мыши, вел в темноте группу, надеясь только на свой опыт и интуицию.

Летчики подошли ко мое вплотную, прижались. Я их понимал: у них была только одна задача — не потерять во тьме ведущего и друг друга. Так мы и шли некоторое время компактной группой. Но когда по моим расчетам мы приблизились к аэродрому, я понял, что ни за что его не найду, если мне не помогут с земли. А для этого нам надо было подойти совсем близко к Марьевке, чтобы нас на земле услышали по гулу моторов… [95]

Сказать, что я испытывал предельное напряжение, — значит, ничего не сказать. Я совершенно точно знал, что без посторонней помощи нам просто-напросто здесь не приземлиться. И если мы, вопреки моим надеждам, проскочили аэродром стороной, то наше положение — аховое. Я уже начал сомневаться в том, правильно ли определил курс. И вдруг — справа по курсу ракеты! Одна, вторая, третья… Делаю доворот на ракеты и вижу, как внизу под нами сразу запылали два больших костра. Это был наш аэродром.

Быстро определил направление захода на посадку. Дал сигнал на перестроение в правый пеленг. Захожу на посадку. Садиться надо с первого захода — костры долго гореть не будут. Костры далеко видно, и для вражеских бомбардировщиков это идеальная цель. Разжигая костры, Баранов сильно рисковал, но у него, как и у нас, не было другого выхода.

Приземляюсь. В свете костра земля просматривается хорошо. Быстро сруливаю влево, освобождая полосу, и мой самолет сразу же растворяется в темноте. Из кабины вижу контуры людских фигур — люди поддерживают огонь в кострах. Следом за мной, без заминок, один за другим садятся все остальные летчики группы. Последний приземлившийся «як» еще бежал по полосе, когда начали спешно гасить костры. Все! Обошлось…

Пока садились мои товарищи, я все еще оставался в кабине. Не было сил вылезти из самолета. Потом выбрался. Надо было идти к Баранову, докладывать о проведенном бое. Но Николай уже сам спешил ко мне. И снова я почувствовал отношение не командира, но друга, надежнейшего, вернейшего друга. Николай обнял меня, поцеловал и сказал только:

— Спасибо!

К самолету уже подходили прилетевшие летчики. Баранов повернулся, оглядел людей и, вкладывая в короткие слова все еще не прошедшие переживания, произнес:

— Молодцы, ребята!

Только тут напряжение стало отпускать меня, и я почувствовал страшную усталость. Сразу захотелось спать…

В последующие дни обстановка резко ухудшилась. На Барвенковском выступе возникла угроза окружения наших войск.

В один из дней к нам на аэродром прибыл полковник Рафалович, который командовал авиацией, поддерживающей 6-ю армию. Мне была поставлена задача произвести воздушную разведку в районах Славянска и Балаклеи. Характерным [96] было то, что оба эти населенных пункта находились у основания Барвенковского выступа: Славянок — с юга, Балаклея — с севера. Мы же базировались в глубине выступа, ближе к Лозовой, Задание я должен был выполнять с напарником, но напарник при выруливании застрял в грязи и подняться в воздух не смог. Я взлетел один.

Растолковывать мне смысл задания не было необходимости. Я хорошо понимал, что это значит. Попросту говоря, мне было поручено увидеть с воздуха, насколько реальна угроза окружения. Войска противника готовились закрыть горловину Барвенковского выступа, а может быть, уже начали ее сжимать. Это и предстояло выяснить.

То, что я увидел, носило неутешительный характер. У Славянска и особенно у Балаклеи противник накапливал крупные силы. На дорогах я видел оживленное движение. В прилегающих районах накапливалась мотопехота, артиллерия. По хуторам и рощам удалось обнаружить танки — немцы и не старались их хорошенько замаскировать. И, насколько можно было судить по движению на дорогах, силы противника все прибывали и прибывали. С нашей же стороны все как будто вымерло. Лишь изредка можно было зафиксировать орудийные вспышки — артиллерии было мало. Даже на глазок при простом сопоставлении было видно, что подтягивающиеся силы противника намного превышают возможности наших обороняющихся частей. К тому же бомбардировочная авиация противника продолжала интенсивно обрабатывать позиции наших войск.

Вернувшись, я обо всем увиденном подробно доложил Рафаловичу. При моем докладе присутствовали командир и начальник штаба полка. Рафалович сидел на траве, разложив карту, и по ней словно бы читал все то, что я говорил. Очевидно, многое было ему известно еще до моего вылета, и этот вылет подтвердил то, что он знал. Когда я закончил, он поднял голову, окинул нас взглядом и, сощурившись, вдруг сказал:

— Все! — А потом потянулся, закинул руки за голову и лег в траву, устремив взгляд в небо. Хороший был день, солнечный, теплый. Высокое голубое небо, отрешенное от войны, от всех наших человеческих забот, как бы пыталось внушить нам, что все это наваждение, не более того…

Но все это — война и окружение, — все это было беспощадной реальностью. Немцы уже подрезали в районе Славянска и Балаклеи основание выступа и теперь сдавливали горловину. Нам было приказано в срочном порядке перегнать самолеты восточнее города Изюм. Я привел восемь исправных [97] машин в Сватово — западнее Старобельска. Несколько позже Николай Баранов привел еще пять или шесть истребителей. Это и был весь наш полк. Техникам пришлось труднее: часть из них успела вырваться из окружения, но часть осталась в котле и разделила участь тысяч наших воинов, погибших в те дни.

Инженер полка Иван Павлович Терехов впоследствии рассказывал, что он и более двадцати техников, которые были с ним, обязаны жизнью командиру батальона аэродромного обслуживания. Тот хорошо понимал, что уже не успевает вывезти оборудование и имущество своего обширного хозяйства, а бросить все на произвол судьбы тоже не мог. Единственное, что он мог сделать, — это попытаться что-то уничтожить, но на это требовалось время, которого фактически уже не было. В распоряжении командира БАО были на ходу три грузовика. В сложившейся трагической ситуации он не мог ими воспользоваться и отдал их Терехову. Техники быстро погрузили на машины кое-что из необходимого оборудования и инструмент, на каждый грузовик поставили по пулемету и, простившись с командиром БАО, отбыли. За ночь от Лозовой к востоку покрыли сто двадцать километров. На какой-то дороге наткнулись на немецкую колонну. Немцы поздно сообразили, что на трех грузовиках едут советские воины, и открыли стрельбу уже вдогонку — с грузовиков ответили пулеметы… К утру перешли Северский Донец в районе поселка Савинцы — там еще действовала переправа. Фамилии командира БАО Иван Павлович Терехов так и не узнал. В течение многих лет после войны помнил лицо этого человека, последний свой разговор с ним, его грузинский акцент, а фамилии узнать не смог… Еще одну группу техников вывел из окружения инженер Дымов — эта группа долго пробивалась кружным путем, но в конце концов вышла.

23 мая гитлеровцы завершили окружение, отрезав нашим обороняющимся войскам все пути на восток. В числе погибших в окружении был и близкий мой родственник танкист Василий Баранов. В память о нем осталось у меня письмо, полученное после победного боя нашей семерки. «Я безмерно рад, Боря, — писал мне Василий Баранов, — что мы воюем с тобой на одном участке фронта, думаю, что увидимся…»

В конце мая войскам Юго-Западного фронта, несмотря на большие потери, удалось закрепиться на новых рубежах [98] и на время приостановить наступление гитлеровцев из района Харькова на восток. Наш полк ненадолго был выведен в тыл для пополнения. Юго-восточнее Воронежа, в поселке Бутурлиновка, мы получили самолеты и приняли летчиков из запасного полка. Пополнились мы и техническим составом. А 30 мая мы вновь прибыли на фронт на полевой аэродром западнее Купянска. Мы прикрывали теперь перегруппировку наших войск восточнее Харькова.

Авиация противника действовала в те дни очень активно, стремясь парализовать важный железнодорожный узел Купянск. На Купянск часто совершали налеты Хе-111 и Ю-88, прикрытые Ме-109, и мы втягивались в затяжные воздушные бои. Участвуя в отражении одного из таких налетов, я с помощью своего напарника подбил Ме-109, который входил в состав прикрытия группы бомбардировщиков Хе-111. Затем мы с напарником атаковали бомбардировщик. Я видел свою очередь — она прошла сквозь кабину стрелка, и, как я считал, стрелок уничтожен. Ствол из кабины стрелка торчал вертикально вверх. Без опасения я стал приближаться к Хе-111, чтобы ударить прицельно с близкого расстояния, и вдруг получил очередь в носовую часть истребителя. Вышла из строя система охлаждения. Двигатель получил серьезные повреждения, в кабину ворвался пар. Капот двигателя вздыбился и закрыл мне обзор. Так я был наказан за излишнюю самоуверенность. Стрелок, которого я считал убитым, вдруг ожил… «Хейнкель» все же не ушел: его сбили мои ведомые, но я был вынужден сажать самолет на пустырь на окраине Купянска.

Вскоре командир авиационной дивизии, которому подчинялся наш полк, генерал А. В. Борман, по данным авиаразведки установил, что восточнее Харькова на полевом аэродроме Граково сосредоточиваются бомбардировщики, которых противник использует для налетов на Купянск. Генерал принял решение нанести удар по этому аэродрому.

Для такого удара в нашей и в соседней дивизии было собрано все, что могло летать. Удар мы нанесли на рассвете, сожгли несколько самолетов противника, но и сами потеряли нескольких летчиков: аэродром был хорошо прикрыт зенитной артиллерией.

Я участвовал в этой штурмовке в паре с лейтенантом Кореневым. Он четко держался в паре на заранее обусловленной дистанции, и первый заход мы произвели удачно, прошили очередями Ю-88 и зажгли его. При втором заходе перед самолетом на одной высоте со мной внезапно возникла шапка белых разрывов. Справа от меня, там, где был [99] мой ведомый, беспорядочно падали крупные куски самолета — крыло, хвост… Это было настолько неожиданно, что на какое-то мгновение я словно утратил реакцию и выполнил маневр с явным замедлением. Все же мне удалось выйти из зоны обстрела зениток. Коренев погиб.

Налеты авиации противника на железнодорожные узлы Купянск, Волчанск продолжались. Летчики нашего полка и соседних — полков Татанашвили и Суворова — беспрерывно вылетали на отражение налетов. Мы встречали немецкие самолеты на подходе к цели, многих из них сбивали, но при этом и сами несли потери.

В один из дней бой, который начался между нашими и немецкими истребителями севернее железнодорожного узла Купянск, перерос в воздушное сражение. Около полусотни истребителей находились в огненной карусели, из боя выходили без горючего и без боеприпасов, а со стороны в свалку включались все новые и новые группы. Горели на земле сбитые машины, уходили поврежденные.

Мне пришлось участвовать в том бою, когда он был уже в самом разгаре. Я пришел с восьмеркой на большой высоте, оценил ситуацию и дал команду действовать парами, удерживая высоту, которая обеспечивала нам разгон и результативную атаку. В таких боях, когда район боя насыщен самолетами, помимо пулеметно-пушечного огня большую опасность представляет возможность случайного столкновения. Гибель некоторых опытных летчиков нередко была вызвана именно этим обстоятельством: ведь скорости огромные, а пространства для маневра мало. В этом бою погиб один из моих боевых друзей по славной семерке замечательный летчик Василий Скотной. Впоследствии нам так и не удалось найти место гибели его самолета. Не вернулись из этого боя также летчики нашего полка лейтенант Каминский и сержант Долженко. Вскоре, к нашей большой радости, выяснилось, что Каминский спасся на парашюте, а Долженко был тяжело ранен и попал в госпиталь. Большие потери в этом бою понес и противник. Тем не менее рассчитывать на передышку не приходилось, и уже на следующий день с утра мы, как обычно, приступили к боевой работе.

Через много лет после войны в своих мемуарах маршал Г. К. Жуков употребил слово «катастрофа» как определение всего того, что произошло в мае сорок второго года на харьковском направлении. Маршал Жуков из одних лишь эмоциональных [100] побуждений столь сильных слов не употреблял. Это был человек, который не только видел войну в том ее гигантском масштабе, который до сих пор трудно воспринимать и взвешивать, но и нес высочайшую ответственность перед народом за ход боевых действий как один из ведущих военных руководителей. И именно он употребил слово «катастрофа» как наиболее точное в данном случае.

Дело было не только в том, что под Харьковом в результате недооценки сил противника мы потеряли большое количество людей и техники. С точки зрения военно-исторического анализа тяжелейшие последствия нашей неудачи под Харьковом заключались в том, что противник получил стратегическую инициативу, которой немедленно воспользовался, организовав на юге наступление большими силами через Донбасс в расходящихся направлениях на Сталинград и Северный Кавказ. Без всякого преувеличения можно сказать, что неудача под Харьковом во многом предопределила весь тяжелейший сорок второй год. И хотя между Харьковом и Сталинградом лежала огромная территория, ход событий в мае — июне сорок второго года дал основания современным военным историкам рассматривать те бои как начало боев на дальних подступах к Сталинграду. Не прошло после наступления под Харьковом и трех месяцев, как все мы — уцелевшие участники боев на Барвенковском выступе — оказались бойцами Сталинградского фронта.

В небе Сталинграда

После тяжелых боев на воронежском направлении и в Донбассе войска Юго-Западного и Южного фронтов с 28 июня по 24 июля отступили на 150–400 километров, оставив Донбасс. Гитлеровские войска вышли в большую излучину Дона и создали непосредственную угрозу Сталинграду и Северному Кавказу.

В те дни авиационные части вынуждены были часто менять места базирования. Вылеты на новые аэродромы — Сватово, Ново-Псков, Россошь — как правило, сочетались с выполнением боевого задания — на прикрытие своих отходящих войск, на прикрытие переправ через реки, на штурмовку. Случались и вылеты «особо срочные» — когда мы выходили из-под удара. Таким был наш вылет ранним утром с аэродрома Евстратовка под Россошью.

Накануне был напряженный летный день. Впрочем, в то лето почти все дни были такими: погода стояла сухая, жаркая, в небе ни облачка, Боевые вылеты начинались с [101] рассвета и с боями длились до сумерек. С наступлением темноты, вымотавшиеся до предела, мы засыпали. Короткой летней ночи часто не хватало, чтобы сбросить усталость, а с утра начинался очередной, очень долгий и напряженный день.

В то утро я внезапно проснулся от ощущения тревоги. Еще было темно: рассвет чуть брезжил. Снаружи, из темноты, доносились голоса, шла какая-то суета, беготня. Спали мы в избах, километрах в двух от аэродрома.

Вскоре послышалось тарахтенье мотора — подошла полуторка.

Все это я зафиксировал в несколько минут. Сна как не бывало. Вместе с другими летчиками еду в полуторке на аэродром. Со всех сторон к аэродрому бегут техники, механики. Часть самолетов уже подготовлена к вылету. С запада, совсем недалеко от аэродрома, доносятся выстрелы. Иногда видны вспышки. Взлетают ракеты — в нескольких километрах от аэродрома идет бой. Каждую минуту сюда, на взлетную полосу, могут ворваться вражеские танки.

Подбежал Баранов.

— Борис, по готовности за тобой вырулят остальные. Веди группу в Урюпинск.

— А ты?

— Выруливай! И взлетай быстро!

Баранов исчез.

Я достал карту. Урюпинск… Ого куда! Стало быть, до Урюпинска нет подготовленных площадок. Раз Баранов сказал «веди в Урюпинск», значит, он это знает.

Протянул я по карте линию. Напрямую. Получилось — на предельной дальности. Поведу как получится.

Темно. Подошел техник.

— Товарищ командир, разрешите инструмент положить.

— Клади. Только смотри, закрепи сумку.

Я готов взлетать — жду, кто же еще со мной? Подбежал летчик:

— Товарищ командир, вы поведете?

— Я. Давайте поживей! Выруливайте за мной!

Вырулил на взлет, встал, жду. За мной с разных сторон подруливают еще несколько машин. Снова откуда-то возник Баранов. Энергично машет: давай! давай! Взлетайте! Некогда ждать!

Взлетаем…

Снизу, с земли, идут трассы. Довернул к востоку. Ко мне пристроились идущие следом «яки». Кое-кого немецкие зенитки зацепили на взлете, но сбитых нет. [102]

Повел группу к Урюпинску. Места незнакомые. Смотрю на карту, определяю курс по ориентирам. Светает. Идем правильно. Уклоняться нельзя — горючего в обрез. Есть ли комендатура в Урюпинске?

Ну вот и пришли. Возле города — полевая площадка.

Распускаю строй, произвожу посадку. Смотрю, как приземляются остальные.

В Урюпинске нас, конечно, никто не ждал. Подъехала машина, из нее вышел человек в командирской форме. Я объяснил, что вывел группу из-под удара в районе Россоши. Над аэродромом появилась еще одна группа «яков» — Баранов привел остальных.

Два техника, которых мы перевезли в фюзеляжах «яков», занялись осмотром и подготовкой самолетов. Здесь повсюду была безмятежная тишина, от которой мы давно отвыкли. Поблизости — речка Хопер. Впервые за много дней мы получили возможность искупаться и полежать под солнцем на теплом песке…

Техникам перебазироваться было сложнее. Некоторых мы перевозили в фюзеляжах «яков», но большинство уходило с аэродрома кто как мог. Машин не хватало. Уходили на подводах, добирались на попутных машинах, пешком. Подвергались бомбежкам на переправах, иногда с боями вырывались из окружения. Те немногие счастливцы, кого мы могли перебросить к новому месту базирования на «яках», безропотно переносили все неудобства вынужденного путешествия.

На самолете Як-1 с левой стороны открывалась створка, через которую техники обычно производили ремонтные работы или осматривали состояние агрегатов различных систем самолета. При перелетах с аэродрома на аэродром техники использовали эту створку, чтобы через нее протиснуться внутрь фюзеляжа и лечь на радиатор, положив на него предварительно брезентовый чехол, чтобы было удобнее, но главное — чтобы как-то защититься от жары. Во время полета температура воды в радиаторе достигала 85° — 90°, о «пассажир» за полчаса полета «прогревался» так, что, ступив на землю, долго еще не мог прийти в себя. «Яки», в которых летели механики, в воздухе, как правило, прикрывались другими истребителями. Летчик все-таки был защищен бронеспинкой, а «пассажир», как мы говорили, «лежал голеньким». При каждом перебазировании мы брали в зависимости от воздушной обстановки от четырех до шести техников с инструментом, и на новой точке они сразу же приступали к работе. [103]

Таким способом на новые аэродромы не раз добирался и наш инженер полка Иван Павлович Терехов. Сразу же после посадки он вместе с техниками, а иногда вместе с солдатами комендатур сам готовил самолеты к боевым вылетам. В фюзеляжах также летали инженеры эскадрилий, техники звеньев, механики. Со мной подобные перелеты совершали техники Петухов, Корзун, Харчиков, механик Высоцкий и другие. В воздухе я старался в меру сил облегчить условия перелета своему «пассажиру». Открывал полностью переднюю створку на фонаре самолета, чтобы продувало встречным воздухом кабину. Таким образом, «пассажир» мог глотнуть немного свежего воздуха. Когда я пытался узнать, каково самочувствие «пассажира», техник подавал мне знак: если в узенькую щель сзади сидения он просовывал большой палец, стало быть, он чувствовал себя хорошо, по крайней мере был еще жив.

Должен сказать, что все трудности фронтового быта, а том числе те тяжелые периоды сорок первого — сорок второго года, наравне с мужчинами испытали и девушки. Весной сорок второго года технический состав полка пополнился двадцатью девушками. Им было по 18–20 лет, специальной подготовки они не имели, но мастер по вооружению старший сержант Метельский быстро подготовил из них специалистов. Девушки научились заряжать пушки и пулеметы, надели защитную форму, обулись в кирзовые сапоги, получили пилотки и стали солдатами.

Я, конечно, помню далеко не все из того, что выпало на долю нашего инженерно-технического состава в трудные военные времена, но отдельные, удивительные даже для того времени эпизоды в моей памяти сохранились. Одна такая история началась еще на полевом аэродроме Евстратовка под Россошью незадолго до нашего вынужденного предрассветного вылета в Урюпинск.

В то утро, когда мы в срочном порядке взлетали из-под удара, механика старшего сержанта Константина Мальцева на аэродроме не было. Накануне в бою был ранен летчик Витковский — до аэродрома Витковский не дотянул и посадил свой поврежденный «як» на размокший луг. Во главе небольшой команды Константин Мальцев отправился к месту вынужденной посадки для эвакуации самолета.

Вытянуть самолет из болотистой луговины оказалось очень трудным делом. «Як» засасывало болото. Тогда Мальцев отыскал в соседнем селе широкие и прочные двери от ворот церковного двора. Женщины села помогли ему затащить «як» на эти двери и вручную вытащили самолет на [104] сухое место. Затем «як» был поставлен на шасси. Остановив попутную машину, Мальцев подцепил к ней поврежденный «як», и машина потащила самолет в Евстратовку, Мальцев еще не знал, что на рассвете мы в экстренном порядке покинули аэродром. Когда поврежденный «як» был прибуксирован в Евстратовку, на аэродроме уже никого не было. Севернее аэродрома доносился шум близкого боя. Константин Мальцев моментально все понял и потащил самолет на буксире дальше. Передовые отряды фашистов в те же дни тоже в ряде мест выходили к Дону, и Мальцев на всем пути следования рисковал нарваться на гитлеровцев. Добравшись до одной из переправ через Дон, Мальцев попал под обстрел немецкой артиллерии и, чтобы сохранить самолет, отбуксировал его от переправы к востоку и спрятал в небольшом придонском лесочке. Жители ближайшего села помогли ему соорудить из бревен плот. На этом плоту Мальцев с огромным трудом переправил самолет на левый берег Дона, и там бойцы какой-то стрелковой части помогли ему сгрузить «як» с плота и выкатить его на дорогу. И здесь — счастливый случай! — старший сержант встретил группу техников и механиков нашего же полка, которые на попутных машинах добирались в Урюпинск… Таким образом, совершив немалый путь по земле, по воде и снова по земле, Як-1 за номером «32» попал в Урюпинск, был отремонтирован и начал новую жизнь в боях под Сталинградом. Старший сержант Константин Мальцев был награжден правительственной наградой.

Несколько раньше, говоря о тех, кого я перевозил в качестве «пассажиров» в фюзеляже своего истребителя, я упомянул механика Я. Высоцкого. Это был знающий специалист и неутомимый труженик, в военной биографии которого тоже были не совсем обычные — даже для того времени — эпизоды. К началу войны Высоцкий был курсантом Батайской авиашколы и успел сделать несколько тренировочных полетов с инструктором на УТИ-4 (учебно-тренировочный вариант истребителя И-16). С началом войны Высоцкий просто-напросто сбежал из школы в действующую армию, или, как он сам выразился, «дезертировал на фронт». Под Запорожьем попал в наш авиаполк механиком. Далее события разворачивались таким образом, что Запорожье стал практически фронтовым городом, наш аэродром находился в зоне обстрела вражеской артиллерии и стал для дальнейшей боевой работы непригоден.

Перебирались мы из-под Запорожья в срочном порядке, когда линия фронта подошла к городу вплотную. Когда все [105] летчики уже перелетели на исправных самолетах к новому месту базирования, механик Высоцкий обнаружил в одном из ангаров почти полностью отремонтированный И-16. Была там какая-то мелкая неисправность в замках шасси, но Высоцкий вместе с другим механиком быстро ее устранил. Самолет был готов к вылету, но перегнать его уже было некому. Тому, что случилось потом, я не был свидетелем, но неоднократно слышал эту историю от инженера полка Ивана Павловича Терехова. Короче говоря, уничтожать исправный самолет было жалко, и Высоцкий — недоучившийся курсант, не сделавший до этого ни одного самостоятельного вылета (только с инструктором) — рискнул. По свидетельству инженера полка, механик не только благополучно взлетел, но и благополучно перегнал самолет на полевой аэродром Большой Токмак — случай очень редкий, если не исключительный. Спустя много лет после войны, я получил от Я. Г. Высоцкого письмо, где он подробно описывал этот эпизод. И то, как не хотелось уничтожать исправную машину, и то, как в воздухе ориентировался по линии высоковольтной передачи и таким образам благополучно добрался до Большого Токмака, и то, как при посадке имел разговор с командиром авиационной группы, в которую тогда входил и наш полк. В то время той авиационной группой командовал полковник В. А. Судец.

Откровенно говоря, сам факт этого перелета довольно долгое время вызывал у меня ряд сомнений — слишком хорошо я знаю, что значит управлять таким истребителем, как И-16, чтобы без всяких сомнений сразу поверить в то, что такое под силу неподготовленному человеку. Но вот однажды — несколько лет назад — в моей московской квартире раздался телефонный звонок, и я сразу по голосу узнал своего собеседника. «У тебя был механик, — говорил в трубку маршал авиации В. А. Судец, — который в сорок первом году под Запорожьем перегнал истребитель. Я, к сожалению, не помню его фамилии…» Так, неожиданно, через много лет после войны, я получил подтверждение этого почти фантастического эпизода от В. А. Судца, который помнил эту историю со времен войны. Но сейчас я хочу привести здесь ту часть письма Я. Г. Высоцкого, в которой он делится со мной воспоминаниями об эвакуации самолетов с аэродрома Евстратовка летом сорок второго года. В то время когда я на рассвете вел группу истребителей в Урюпинск, инженерно-технический состав полка решал вопрос об эвакуации подбитых «яков». Вот как это происходило:

«В небольшом сосновом лесу под Россошью мы занимались [106] ремонтом и восстановлением материальной части самолетов Як-1. Самолеты были почти готовы: требовалось переставить моторы с неисправных планеров на исправные. В середине дня началась спешная эвакуация. По распоряжению инженера полка Терехова, мне было поручено эвакуировать самолеты Як-1 за Дон. Маршрут был дан на переправу Мамон. Если переправа разбита, надо было далее следовать на станицы Богучар — Казанская — Вешенская. Хвосты самолетов были закреплены на каждой из автомашин, и необычный караван потянулся к переправе.

Самолет У-2 корректировал нам обстановку. Очень большие трудности были в пути, так как размах крыльев чрезвычайно осложнял нам продвижение по дорогам (консоли не снимались, на Як-1 их не было). Трудности возникали из-за встречного транспорта и во время следования через населенные пункты. Вооружившись пилами и топорами, взятыми у населения, мы спиливали на дорогах мешавшие деревья, столбы — все, что попадалось на нашем пути, а также расчищали завалы в населенных пунктах. Очень часто налетали на нас самолеты противника, так как необычный караван из 11 самолетов был виден с воздуха, несмотря на маскировку самолетов ветками. Под станицей Богучар нам пришлось переправляться через речку Богучар по деревянному мосту. Снесли перила, и самолеты пошли один за другим в станицу. Приходилось двигаться среди горящих домов.

При движении через мост предпоследний самолет проломил настил, и одна стойка шасси застряла. Поднять самолет не представилось возможным. Показалась передовая разведка немцев на мотоциклах. Я открыл кран плоскостного бака обоих самолетов — на мост потек бензин (бензином баки были заправлены специально для поджога). Я поджег, и деревянный мост стал гореть. Немцы открыли огонь из автоматов и двоих наших убили. 9 самолетов двигались уже за Богучаром в сторону станицы Казанской. Потом мы услышала взрыв горящих самолетов на мосту. В Казанской переправа была разбита, и мы двинулись к станице Вешенская.

Под станицей Вешенская к берегу Дона спускался лес, в котором находилось очень много автомашин и другой техники с боеприпасами и ранеными. Я выбрал дорогу по окраине леса и спустился к песчаному берегу возле переправы. Берег был устлан снарядами и бомбами, по которым двигались автомашины (на песке машины буксовали). Я доложил старшему на переправе о наличии 9 самолетов. [107] 7 самолетов успели переправить, после чего налетели «юнкерсы» и начали бомбить лес, переправу, станицу. Над Вешенской стоял кошмар: взрывы, стоны, пожары. Два самолета с людьми погибли. Я, шофер грузовой машины и моторист переплыли Дон и, разыскав свои семь самолетов, двинулись к Сталинграду. В пути нас нагнал все тот же У-2, в котором находился инженер полка Иван Павлович Терехов. Он и направил нас на один из аэродромов под Сталинградом. Вскоре оставшиеся 7 самолетов были восстановлены».

Вот такой самоотверженной работой наши техники и механики поддерживали боеспособность полка.

В конце июля 1942 года наш полк перебазировался к Сталинграду на полевой аэродром Страховской. Полк вошел в состав формируемой тогда 16-й воздушной армии.

Страховской и другой аэродром — Раковка, который мы недолгое время использовали, были ничем не примечательными полевыми площадками. Расположены они были вблизи от железной дороги. Наше базирование обусловило и боевое использование полка: мы прикрывали несколько железнодорожных станций, которые гитлеровцы пытались бомбить, систематически совершали вылеты на штурмовку немецко-фашистских колонн, продвигавшихся на восток в направлении Сталинграда. Потери мы несли главным образом от зенитного огня противника, особенно в районах населенных пунктов, где сосредоточивались немецкие войска.

С аэродрома Раковка, а затем с полевого аэродрома Качалинская мы вылетали на прикрытие железнодорожных станций Фролово, Михайловка, Иловля. Мне часто в те дни приходилось вылетать и на воздушную разведку. Обстановка на земле была сложной, менялась быстро, устойчивой связи с войсками не было. Данные воздушной разведки были иногда единственным средством установить положение наших войск и войск противника.

Однажды после возвращения с разведывательного полета я был вызван для личного доклада на КП командующего воздушной армией. За мной прилетел У-2. Мне впервые пришлось докладывать лично командующему данные по разведке. Слушая меня, генерал был очень озадачен. Используя разномасштабные карты, я, делая уточнения, дважды показал места сосредоточения войск противника. Я понимал, что всю ночь и весь следующий день наша [108] авиация будет наносить удары по указанным мною местам, где накапливались войска противника. Главная задача теперь состояла в том, чтобы остановить продвижение вражеских колонн. Я понимал, что озабоченность командующего вызвана, с одной стороны, отсутствием точных данных о противнике и положении наших войск, с другой стороны — соотношением сил, которое в то время складывалось не в нашу пользу. Но реальных цифр, отражающих это соотношение сил, я в то время, конечно, не знал.

Из последних официальных военно-исторических источников известно, что немецко-фашистские войска превосходили наши в личном составе в 1,7 раза, в артиллерии и танках — в 1,3 раза, в самолетах — более чем в 2 раза. Что касается авиации, то на сталинградском направлении у противника действовало до 1200 самолетов, причем гитлеровцы использовали здесь наиболее подготовленные истребительные и бомбардировочные эскадры 4-го воздушного флота. Из Сицилии под Сталинград прибыли истребительная эскадра «Удэт» и специальный корпус пикирующих бомбардировщиков.

В июле 1942 года был образован Сталинградский фронт, который получил задачу создать прочную оборону на левом берегу Дона. Вокруг Сталинграда развернулось строительство оборонительных рубежей. Рабочие заводов, все жители города самоотверженно трудились на земляных работах и на предприятиях, выпуская оборонную продукцию. Так начиналась одна из величайших битв второй мировой войны.

С ходу выйти к Волге и овладеть городом врагу не удалось. Но 31 июля с юго-запада к городу устремилась 4-я танковая немецкая армия. Гитлеровская авиация, поддерживая наступление 4-й танковой армии, производила ежедневно до тысячи боевых вылетов. Наши войска в те дни поддерживала 8-я воздушная армия, которой командовал генерал Тимофей Тимофеевич Хрюкин, полки 102-й истребительной авиационной дивизии противовоздушной обороны и с севера — 16-я воздушная армия.

С наступлением 4-й немецкой танковой армии юго-западное направление стало самым опасным. Наш полк был перебазирован на полевой аэродром близ хутора Илларионовского. Открытое всем ветрам поле с чахлой растительностью, песок, никаких укрытий — таким был наш новый аэродром, на котором кроме нас базировались истребители и других авиационных полков. [109]

В те дни истребители были крайне нужны для прикрытия наших переправ через Дон в районе Калача. С утра и до вечера шли к Калачу волны Ю-88, Хе-111 и Ю-87 под прикрытием истребителей. Кроме этого, над Калачом в воздухе постоянно висели группы «мессершмиттов», которые связывали боем наших истребителей, затрудняя нашим летчикам атаки по «хейнкелям» и «юнкерсам». Явное преимущество противника в воздухе мы могли лишь отчасти компенсировать интенсивностью боевых вылетов. Это означало, что на каждого летчика в те дни легли многократно увеличенные нагрузки. Это было только начало тяжелейших многомесячных боев в небе Сталинграда.

Мы летали непрерывно, сменяя друг друга в воздухе. Старались каждый вылет строить тактически грамотно, используя уже немалый опыт боев отчисление превосходящим противником. Прикрытие переправ осуществляли, эшелонируясь по высотам, что давало нашим малочисленным группам максимальную свободу маневра. Однако неравенство сил было слишком очевидным. Сказывалось и то, что мы имели здесь дело с отборными немецкими летчиками, поэтому бои были очень тяжелыми. Для многих молодых летчиков, которые начинали воевать под Сталинградом, первый боевой вылет часто становился последним. Гитлеровские асы не прощали даже малейшей оплошности в воздухе и не оставляли времени для приобретения боевой формы. Но вместе с тем выявилось и другое: к лету сорок второго года в наших поредевших и измотанных беспрерывными боями полках уже образовались группы летчиков-истребителей, которые не только ни в чем не уступали гитлеровским асам, но и безусловно превосходили их во всем, что касалось индивидуального мастерства, В каждом полку таких летчиков было немного, но тем не менее гитлеровцы уже почувствовали их силу. Летчик соседнего с нашим полка Михаил Баранов под Калачом в одном бою сбил четыре немецких самолета. Воевал он смело и грамотно во всех боях. В сорок четвертом и в сорок пятом годах, когда мы уже практически выбили весь цвет фашистской авиации и наше господство в воздухе стало безраздельным, наши опытнейшие асы в одном бою сбивали по два и даже по три немецких самолета. Но это даже для заключительного этапа войны было редкостью, а что же говорить о лете сорок второго года, когда противник был на редкость силен и держал в своих руках инициативу! С Михаилом Барановым мы впоследствии недолгое время служили в 9-м гвардейском полку и не раз делились впечатлениями о боях под [110] Калачом. В этих боях прославились и получили фронтовую известность также летчики-истребители Степаненко, Мартынов, Балашов и другие.

Наш полевой аэродром Илларионовский, с которого мы вели интенсивную боевую работу, находился в непосредственной близости к Калачу. Нередко воздушный бой приходилось начинать сразу после взлета, а это было чрезвычайно сложно. Заканчивали бой, как правило, на исходе горючего, с израсходованным боезапасом, часто — над своим аэродромом. Не раз нашим летчикам приходилось производить посадку под огнем немецких асов. В такой сложной обстановке, когда аэродром расположен у самой линии фронта и на нем базируются несколько истребительных групп из разных полков, аэродром, конечно, должен хорошо прикрываться зенитной артиллерией. Но наш полевой аэродром зенитного прикрытия не имел, и потому мы нередко теряли летчиков именно в тот момент, когда, возвращаясь с задания, истребители шли на посадку или вынуждены были принимать бой над собственным аэродромом без горючего и боеприпасов…

Само собой разумеется, противник уделял аэродрому постоянное внимание. Однажды, когда большая часть наших самолетов находилась на заправке горючим и боеприпасами — из боя с небольшим интервалом вернулось сразу несколько групп, — внезапно прилетели два десятка «мессершмиттов», которые блокировали аэродром, сожгли несколько самолетов Як-1, вывели из строя летное поле и набросали множество мелких противопехотных мин — «лягушек». Это был тяжелый урок.

На рассвете следующего дня уцелевшие самолеты перелетели на полевой аэродром Воропоново (в пятнадцати — двадцати километрах к югу от Сталинграда). С этого аэродрома мы продолжали вылетать в район Калача, а после прорыва немецких танков на южном направлении прикрывали боевые действия «петляковых», которые уничтожали танки и живую силу противника в районах Жутово и Аксай.

Гитлеровцы наступали.

С юга противник подошел к Сталинграду на расстояние семидесяти километров. Напряжение боев нарастало и на земле и в воздухе, и в августе мы снова вынуждены были менять аэродром. На этот раз нам пришлось перебазироваться прямо в Сталинград, на центральный аэродром города. Его называли «школьным», вероятно, потому, что еще с конца двадцатых годов он использовался для обучения [111] курсантов сталинградской летной школы. И если для самолетов тридцатых годов этот аэродром был вполне подходящим, то к лету сорок второго года он, конечно, устарел. Сама по себе площадка была ограниченных размеров, к тому же с двух сторон ограждена городскими постройками. Взлетать и садиться надо было чрезвычайно осмотрительно. Молодым летчикам опыта не хватало, к сожалению, случались поломки. Правда, был и плюс, если вообще можно говорить о каких-то плюсах, вспоминая то время… В бытовом отношении мы наконец попали в давно забытые условия сносного житья. Авиагородок, который располагался возле летного поля, был покинут жителями гарнизона подобно тому, как когда-то в сорок первом покинули свой авиагородок в Кировограде и мы. Поэтому мы разместились в чьих-то оставленных квартирах с полной обстановкой и всем тем житейским скарбом, который даже оставленной квартире придает уют. В комнате, где я поселился, была мебель, постельное белье, книги — непонятно было: взяли ли с собой что-нибудь хозяева или оставили все, с чем жили? На буфете стоял набор старомодных слоников, которые, по народным поверьям, приносили в дом счастье. Сам этот факт, что я живу в комнате со слониками, конечно же привлек внимание полковых остряков, и мне между боевыми вылетами или в конце дня приходилось выслушивать от боевых друзей немало полушутливых замечаний на этот счет, впрочем, некоторые были довольно едкими…

Стояла жара. Горячий ветер нес пыль. Лето выдалось на редкость сухое. В перерывах между вылетами некуда было деться от этой жары и пыли. Перегревались двигатели — они недодавали оборотов и часто выходили из строя. А ожесточенность боев в воздухе нарастала. Теперь уже бомбардировочная авиация противника наносила удары по городу. День 23 августа для всех, кто тогда находился в Сталинграде, стал памятным на всю жизнь. В этот день гитлеровская авиация сожгла город.

Утром еще ничто не предвещало столь ужасного по своим последствиям массированного налета. С рассветом паши летчики, как всегда, начали вылетать на боевые задания. Большинство уже успело сделать по одному боевому вылету. Многие дрались, садились, чтобы заправиться, и снова ждали команды на вылет. И в это время на город пошли армады бомбардировщиков. Все, кто был в тот момент на аэродроме, одновременно услышали гул сотен вражеских боевых машин. Через мгновение над городом уже стоял непрерывный свист падающих бомб, гул взрывов, который [112] перекрывал идущий сверху рев двигателей самолетов. Вероятно, десятка полтора-два бомбардировщиков, продолжая свой полет в общей массе, сбросили свои бомбы на аэродром и прилегающие к нему территории.

Несколько наших истребителей в те минуты взлетели из-под бомб прямо на моих глазах. Среди взрывов, суеты и неразберихи секунды кажутся вечностью. Получаю указание Баранова взлетать на отражение налета, а затем уходить на левобережные аэродромы. Летное поле покрыто свежими воронками. По центру воронок устанавливают вешки, чтобы при взлете летчик мог ориентироваться и не угодил бы в воронку. Гитлеровские бомбардировщики разносят центр города и заводы. Взлет с нашего аэродрома сейчас чрезвычайно сложен, но взлететь еще можно. Если на аэродром упадет еще несколько бомб — он превратится в западню. Надо спешить.

Бегу к самолету с напарником Алексеем Соломатиным. По пути к нам присоединяется командир эскадрильи Владимир Балашов. Володя, как всегда, невозмутим. Он поглядывает на меня и спрашивает:

— Борис Николаевич, а ты, часом, свои трантишки захватить не забыл?

Почему он называет мой небольшой саквояж «трантишками» — не знаю. Но с его легкой руки это слово у нас вошло в обиход, и саквояж стал «трантишками». В саквояже у меня фотографии, станок для бритья, кое-какие другие туалетные принадлежности и разные мелочи, которые я повсюду таскаю с собой. При перелетах я беру саквояж в самолет. Так я привык с самого начала войны и менять эту привычку не собираюсь. Однажды, когда мы еще базировались под Барвенково в Марьевке, во время бомбардировки мой самолет посекло мелкими осколками. Когда я увидел, что несколько осколков, пробивших кабину, порвали и мой саквояж, я не мог скрыть огорчения. Техники меня успокоили: «Ничего, Борис Николаевич, мы саквояжик залатаем…» И действительно, сделали аккуратные латки. Эта история, конечно, не осталась без внимания Балашова, который много острил по поводу «ремонта» моего личного имущества. Тогда он и пустил в ход слово «трантишки». Узнать бы мне, что он имеет в виду под этим словом… Узнаю в свое время… А саквояж, конечно, и сейчас при мне. Предстоит перелет — это каждому из нас ясно, поэтому я, само собой, иду к самолету с саквояжем. Володя это видит, усмехается и делает неопределенный жест рукой. То ли — «давай поторапливаться», то ли — «до встречи», в [113] этой обстановке жест можно понимать как угодно. Машины наши на некотором расстоянии одна от другой. Володина ближе. Поэтому, когда я закрываю фонарь своего «яка», истребитель Балашова уже отрывается от полосы.

Выруливаем беспорядочно — по готовности. Кто готов, тот и взлетает. Вешки с тряпочками хорошо видны. Их немало, они мешают. При разгоне приходится лавировать, менять направление разбега, но при этом сохранять скорость. Даю газ. У одной из вешек чуть-чуть притормаживаю, немного разворачиваю машину и одновременно отпускаю тормоза. Скорость не потеряна, хорошо! Следом за мной этот зигзаг при разбеге повторяет и Соломатин — удачно! Взлетаем в направлении завода «Баррикады», потом вдоль Волги идем на север и, оставив город сзади, разворачиваем самолеты вправо, к левому берегу. Часть ранее взлетевших истребителей ведет бой, атакуя отдельные немецкие бомбардировщики.

Подлетаем с Соломатиным к левобережному аэродрому Заплавное. В нескольких километрах севернее аэродрома, в степи, вижу горящий самолет — черный дым виден издалека. Значит, сбит только что, от силы, — несколько минут назад.

Приземляюсь. Выхожу из машины и узнаю, что сбит Володя Балашов. Как, при каких обстоятельствах — никто не знает. Напарник Балашова задержался на земле, и Володя с кем-то еще из наших летчиков вступил в бой сразу после взлета на небольшой высоте, в очень невыгодной позиции. Судя по всему, он подвергся внезапной атаке Ме-109 — их в тот день было очень много в небе Сталинграда. При ударе о землю тело Балашова было выброшено из кабины, поэтому он не сгорел, когда горел его самолет. В последний раз я смотрел на светлую курчавую голову моего друга и прощался с ним навсегда.

С левобережных аэродромов мы продолжали беспрерывно летать на отражение налетов вражеских бомбардировщиков на город. Более шестисот бомбардировщиков и армады танков были брошены в бой противником. Город полыхал. Горели нефтяные хранилища. Густой черный дым, высоко поднимаясь, расстилался вдоль берега к югу. К грохоту разрывов и вою бомб примешивались протяжные гудки заводов, речных судов, сирен. Ни на земле, ни в воздухе не было передышки. [114]

Личному составу полка объявили приказ № 227 Народного комиссара обороны И. В. Сталина.

«Пора кончить отступление, — говорилось в приказе. — Ни шагу назад! Таким теперь должен быть наш главный призыв. Надо упорно, до последней капли крови защищать каждую позицию, каждый метр советской территории, цепляться за каждый клочок советской земли и отстаивать его до последней возможности…»

Слова приказа подчеркивали сложность обстановки. Мы понимали, что эти слова обращены к каждому из нас.

Непрерывные бои изматывали. Совсем не хотелось есть. Попьешь воды или пососешь немного арбузной мякоти, и все. Губы, все время спекшиеся от жары. Сидим вдвоем с Мартыновым. Изредка перебрасываемся короткими замечаниями. В последние дни мы несем большие потери. Сбиты Комлев, Витковский, Луговец. Гибнут молодые летчики. Не успевают приобрести боевого опыта: слишком сложна обстановка. После гибели Володи Балашова мы, ветераны полка, постоянно чувствуем пустоту. Володи не хватает. Сидим с Мартыновым, и я физически ощущаю, как мало осталось летчиков, с которыми я начал воевать в сорок первом году. Мне кажется, Мартынов думает о том же.

Мартынов поворачивает голову и сочувственно спрашивает:

— Ну как, Борис Николаевич, не замерз?

Шутит! Четыре, пять боевых вылетов каждый день, все с боями… Шутит! И не как-нибудь вымученно, с кислой миной — нет! Неистребимо жизнелюбивый парень… Такие вот, как он, и создают в полку атмосферу уверенности, поддерживают в молодых летчиках устойчивое душевное равновесие. Наши души, наши глаза широко открыты. Мы видим то, что в обычных условиях, может, за целую жизнь не увидишь. Никакая, даже самая малая фальшь в такой обстановке недопустима.

Сидим в землянке. Землянка все-таки немного спасает от жары. Здесь, в степи, на аэродроме под Ленинском, от зноя больше деться некуда. Каждый раз, когда мы возвращаемся с очередного вылета, спускаемся в землянку, вешаем на гвоздики, вбитые в столбик, шлемофоны, планшеты, начинается неторопливый обмен короткими наблюдениями.

— Горит масло в двигателе. Плохо тянет…

— Заметили, «мессеры» опять атакуют друг за другом по одной цели! Может, молодежь в строй вводят?

— Искупаться бы сейчас… [115]

— Ложись, отдыхай! Скоро опять пойдем…

В землянках оборудованы нары, на нарах — солома. На солому постелен брезент. Ложимся. Хотя бы немного забыться. Наш приход поднимает на ноги очередную смену летчиков без всякой команды. Им вылетать на задание. До их возвращения у нас есть время для короткой передышки. А когда, вернувшись, войдут в землянку они, мы так же, без слов, встанем, снимем с гвоздей свои планшеты, шлемофоны, и опять бои…

Замечание насчет «мессеров», которые атакуют по одной цели, засело в памяти. Я давно обратил внимание на этот их прием. Никакую молодежь они в строй не вводят. Если бы это была молодежь! Мы имеем дело с матерыми волками, и этот способ атаки — один за другим по одной цели — имеет только одно объяснение: они не распыляют силы в бою и бьют наверняка. Если один лишь повредит, то следующий — добьет… А каждый предыдущий, выйдя из атаки, занимает позицию, ограничивающую твой маневр, и тем самым помогает добивать тебя. Это чистая мельница, из которой в одиночку не выбраться. Численное преимущество позволяет им использовать этот прием. Противопоставить этому можно только предельную внимательность. Надо уметь упреждать их маневр…

Цену каждого боевого вылета мы знали. Свою очередь никто пропустить не смел: это было бы расценено как предательство. Мне, я считаю, очень повезло: в такой тяжкий час я не встречал душевно ослабевших людей.

В те дни мы работали с наивысшим напряжением сил.

24 августа 1942 года на наш аэродром прибыл командующий 8-й воздушной армией генерал Хрюкин. Он беседовал с летчиками и во время беседы внимательно всматривался в наши лица. Хрюкин прибыл не один. Его сопровождали офицеры разведотдела армии, из которых выделялся очень энергичный и подвижный Файзулин. Мы, конечно, понимали, что командующий прибыл в полк не только для бесед с личным составом. Вскоре после разговора командующего с командиром полка Н. И. Барановым позвали меня. Т. Т. Хрюкин внимательно посмотрел мне в глаза — взгляд командующего был спокойный, прямой. И тут же он сказал — почти дословно — следующее:

— Ну вот, Еремин! Необходимо выполнить разведывательный полет к хутору Вертячьему, к Дону. Имеем данные, что танки противника, переправившись через реку, [116] сосредоточиваются на левом берегу. Готовятся к броску на Сталинград. Танки надо найти. Где они? Сколько их? Сведения крайне нужны. Пойдете вдвоем — командир полка предлагает Каретина. Не возражаешь?

Я ответил, что возражений нет.

— Ну вот и хорошо! Вас прикроет шестерка истребителей. Четырех из них я посажу на ваш аэродром из соседнего полка. Запомни: разведданные очень важны. Не позволит обстановка прийти на свой аэродром — садись на любой ваш и немедленно звони, докладывай результаты разведки. Остальное уточни с Файзулиным. Ясно? Ну и хорошо.

И после небольшой паузы добавил:

— Учти: один из вас обязательно должен вернуться.

После войны я не раз вспоминал эти слова. А тогда воспринял спокойно. Сталинград научил ничему не удивляться.

Все было ясно. И то, что танковая группировка, судя по всему, представляет большую опасность и обязательно должна быть вскрыта, и то, что полет предстоит чрезвычайно сложный, если дают шесть истребителей прикрытия — по тем временам при постоянной нехватке истребителей это было очень сильное прикрытие. Впрочем, сложность этого полета я себе хорошо представлял, потому что не в первый раз вылетал на разведку. Под Сталинградом, конечно, провести разведку было намного сложнее. Разведка обычно была «силовой» — то есть выполнялась с боями. Использовать в такой обстановке Пе-2 или Ил-2 можно было только при надежном сопровождении истребителей, а «яки» сами себе пробивали путь. И вот нам дополнительно еще выделяется шестерка — в сумме восемь истребителей, что по тем временам составляло полноценную эскадрилью. Следовательно, сведения нужны дозарезу…

К Вертячьему надо пройти над городом. «Мессершмитты» в те дни висели в воздухе беспрерывно. Командующий прекрасно понимал, что воздушного боя нам не миновать и без боя к Дону не пробиться, поэтому и дал такое надежное прикрытие. Мы с Каретиным должны были, не ввязываясь в бой, оторваться от преследования и выйти к Вертячьему.

Забегая вперед, скажу, что за много лет, прошедших после описываемых событий, отдельные детали этого полета стерлись в моей памяти, оживить их помогла одна случайная встреча.

Спустя много лет после войны, мы с женой были на концерте в Центральном Доме Советской Армии, и я в антракте обратил внимание на одного весьма внушительного [117] по комплекции товарища. Одет он был в гражданский костюм, но на груди его поблескивала Звезда Героя, и мне нетрудно было угадать в нем бывшего фронтовика. Примечательным было, на мой взгляд, то, что в многолюдном фойе ЦДСА он ходил таким маршрутом, словно изо всех сил старался не потерять меня из виду. Сначала я подумал, что это — случайность, но потом несколько раз ловил на себе его изучающий взгляд. Тут и я повнимательнее к нему пригляделся: нет, его лицо не было мне знакомо, и я предположил, что этот товарищ, вероятно, принимает меня за кого-нибудь другого — такие случаи бывают с каждым из вас. Однако когда раздался звонок и все направились в зал, он все же подошел ко мне и, извинившись, спросил: «Вы — генерал Еремин?» Я ответил утвердительно, и тогда он, еще раз извинившись, попросил выслушать его. Концерт продолжался, но мы остались в опустевшем фойе. Я все пытался вспомнить, где же я встречал этого человека раньше (я наверняка встречал, раз он меня знает), но вспомнить не мог и от этого чувствовал себя не очень удобно. И вот тогда, совершенно для меня неожиданно, мой собеседник стал мне рассказывать о том давнем вылете на воздушную разведку, который я совершал по приказу командующего 8-й воздушной армией генерала Т. Т. Хрюкина. Причем он помнил — и очень точно! — такие подробности, о которых я давно забыл, но по мере того, как он говорил, многое в моей памяти восстановилось…

…Волгу наша группа пересекла южнее Сталинграда на большой высоте. Мы набрали более 6000 метров. С небольшим углом и с газком я перевел самолет на снижение, намереваясь на скорости пройти зону вероятной встречи с противником. Но увы! Слева от нас шла группа «мессершмиттов» — шесть Ме-109. Судя по всему, гитлеровцы нас заметили. «Мессершмитты» эти шли двумя тройками, что само по себе говорило о том, что эти фашистские летчики как раз из тех, которые предпочитают атаковать одну цель друг за другом, добиваясь поражения наверняка. В этом полете наименее желательной была встреча именно с таким противником. И хотя прием этот был нашим летчикам знаком, и нас было не два, а восемь, тем не менее встреча не обещала скоротечной воздушной стычки, а ввязываться в затяжной бой я не имел права. Ко всему прочему, не успели мы увидеть эту шестерку, как тут же, правее и выше нас, увидели еще четырех Ме-109ф. Обстановка резко осложнилась. Теперь уже указание «не ввязываться в бой» не зависело от нашего желания. [118]

«Мессершмитты» явно не хотели упускать возможность нас перехватить. Она, маневрируя, занимали удобную позицию для атаки, и я понял, что бой неизбежен. И тут же я увидел, что к одному из наших «яков», который чуть-чуть приотстал от группы и уже не успевает подтянуться, стал заходить Ме-109…

Те немецкие летчики, с которыми мы ежедневно вели тяжелейшие бои в небе Сталинграда, умели использовать даже незначительное тактическое преимущество, и, если бы наша группа продолжала следовать своим курсом, тот несколько отставший «як» был бы обречен. Но даже при всей важности полученного задания я не мог дать гитлеровцам возможность сбить «як» на моих глазах. Я даже не могу сказать, что раздумывал; нет, только увидев это, я резко развернул свой истребитель и открыл отсекающий огонь по «мессершмиттам», преследовавшим «як». Я успел это сделать вовремя: атака Ме-109 была сорвана. Я лишь успел увидеть, что в этой атаке наш «як» сбит не был, а в следующее мгновение уже потерял его из виду. Бой начался сложным взаимным маневрированием наших и немецких истребителей, очень скоро «мессершмитты» оказались связаны боем, и мы с Каретиным начали постепенно отрываться. Перешли на пикирование, миновали поселок Гумрак, а затем бреющим полетом пошли вдоль дороги к Дону.

По дороге шли и шли гитлеровские войска. Нас обстреливали, но сбить самолет на бреющем полете трудно. Порой мы снижались ниже телеграфных столбов — это, вероятно, и спасло нас. Сбоку, снизу беспрерывно шли трассы пулеметов и зенитных орудий, но реакция стреляющих запаздывала.

Так, над самыми головами гитлеровцев, проскочив опасную зону обстрела, истребители вышли к Вертячьему. Постоянно маневрируя, мы не позволяли противнику вести прицельный огонь. Вскоре мы обнаружили танки сразу в нескольких местах сосредоточения. Отметили выдвижение одной из танковых колонн по дороге, ведущей на юго-восток. Дело было сделано, и мы взяли курс на север.

Горючее было на исходе, и до своего аэродрома мы бы не дошли. Поэтому, пролетев около пятнадцати минут на север, мы развернулись на восток и произвели посадку на одну из наших площадок в районе Быково. Мне обеспечили немедленную связь со штабом воздушной армии, и я в установленном порядке доложил данные офицерам разведки Файзулину и Сидорову, которые тут же, по телефону, передали мне благодарность. Утром следующего дня [119] мы с Каретиным вернулись на летное поле под Ленинск. Мне пришлось снова повторить свой доклад и более обстоятельно ответить на ряд вопросов. В свою очередь я узнал, что летчики, которые обеспечивали наш полет, после того как мы с Каретиным оторвались, вели упорный воздушный бой с двумя группами «мессершмиттов». Один из наших летчиков (из соседнего истребительного полка) в этом бою был сбит над городом и погиб.

Так, неожиданно для себя, через много лет после войны в фойе ЦДСА был восстановлен в моей памяти один из эпизодов нашей боевой работы под Сталинградом. В конце этой беседы мой собеседник сказал:

— Я, товарищ генерал, потом всю войну следил за вашими боями… По газетам, когда мог — у летчиков узнавал. Для меня было очень важным знать, что вы живы и воюете. Я ведь вам обязан жизнью.

И только в этот момент я понял, кто был мой собеседник. Передо мной стоял тот самый летчик, которого я не позволил сбить, упредив атаку «мессершмиттов» огнем своего «яка»… Понять его было нетрудно: он пережил тяжелейшие секунды в бою и на всю жизнь сохранил благодарность за то, что его выручили в трудную минуту. Но взаимная выручка в бою была для нас привычным делом. Без этого мы бы просто не могли воевать. И меня не раз выручали боевые товарищи…

В начале сентября гитлеровцы вышли к внутреннему оборонительному обводу Сталинграда. Ожесточенные бои не прекращались ни на земле, ни в воздухе. Казалось бы, большего напряжения в боях, чем то, которое мы вынесли летом под Сталинградом, ожидать трудно. Но самые тяжелые дни обороны города были еще впереди.

Некоторые летчики нашего полка были награждены орденами. Я получил второй орден Красного Знамени. Награждали в те дни нечасто, и цена каждой награды была очень велика. Многие из моих друзей, представленные к орденам, так и не смогли их получить. Были сбиты лейтенанты Каретин, Тимохин, Грибанов, Егоров, Журавлев. В полк прибыло пополнение, но это были молодые ребята с очень малым налетом. У некоторых не было и двадцати часов налета. Летчики они были мужественные, задиристые, но без опыта… В будущем многие из них могли бы стать первоклассными воздушными бойцами, но для этого им надо было прийти Сталинград и выжить — задача для молодого [120] летчика сверхтяжелая. Даже не знаю, с чем это можно сравнить: по ожесточенности, интенсивности и накалу таких боев, как в небе Сталинграда, мне больше в течение всей войны видеть не приходилось. Прибывали в полк и опытные летчики — обычно после ранений. Но таких было мало. В основном пополнялись за счет молодежи.

Обстановка требовала убыстренного ввода новичков в строй. Было решено дать им немного потренироваться и закрепить навыки в групповой слетанности. Мы, ветераны полка, прекрасно понимали, к каким последствиям в первом же бою может привести отсутствие взаимопонимания в группе. Такая группа просто небоеспособна. Но молодежь этого не знала, не понимала, и потому новички реагировали резко. Несколько молодых летчиков прямо заявили мне:

— Товарищ командир! Мы прибыли воевать, а не отсиживаться за вашими спинами!

Прекрасные были ребята! Я понимал их душевное состояние, но не имел права руководствоваться эмоциями. Поэтому я довольно жестко ответил им, что они еще многого себе не представляют, а нам в полку нужны не мертвые и раненые, а боеспособные и умелые бойцы.

Все же некоторых наиболее крепких молодых летчиков мы вынуждены были включать в состав боевых групп. Вылетали они на боевые задания в парах с ветеранами и нередко показывали образцы мужества и отваги. Но как нам не хватало времени для их ввода! Несомненно, такие ребята, как сержанты Филиппов, Семенов и Беликов могли бы стать отличными воздушными бойцами. Но битва шла слишком тяжелая и скоротечная. Я и некоторые мои товарищи подошли к сталинградским боям уже зрелыми боевыми летчиками и опытными командирами. А каково было молодым летчикам, которые в те дни совершали свои первые боевые вылеты!..

Одного из молодых летчиков сбили в воздушном бою над Волгой. Летчик погиб. По уведомлению о смерти сына приехал к нам отец. Как он добрался, как нашел наш полк — можно только удивляться. Но это был отец!

Говорить с ним было тяжело. Николай Баранов поручил мне рассказать этому человеку о его сыне все, что можно было рассказать в таком случае. Как он воевал, каким был хорошим товарищем, что мог бы сделать, если бы не превратности суровой фронтовой жизни.

Не беря греха на душу, скажу, что для меня это было трудным поручением. Представьте себе паренька, который [121] прожил в полку несколько дней в нетерпеливом ожидания боя и погиб на первом или втором боевом вылете…

Я собрал молодых летчиков, чье эмоциональное состояние и ощущения во многом были схожи с чувствами их погибшего товарища, и все вместе мы долго беседовали с отцом погибшего летчика. Мы долго беседовали, и мне казалось, что он начинает постигать те реальные условия войны, которые сложились на Сталинградском фронте и о которых человеку несведущему рассказать просто невозможно. Выслушав нас, отец летчика спросил:

— Где находится могила сына? Отведите меня на могилу, я хочу побыть с ним.

Я молчал. В горле у меня стоял комок. Он так и не понял всего до конца. Что я мог ответить этому пожилому человеку? Какая там могила, под Сталинградом! Сбитые или подбитые в бою, они падали в Волгу или на развалины города…

Чтобы отвлечь его, я стал рассказывать, как погибали мои товарищи в начале войны в сорок первом году. И он вдруг понял. Он понял, что могилы нет. Уронив голову и обхватив ее ладонями, он плакал. Я сказал, что могила его сына будет в Сталинграде, когда мы разгромим немцев.

Он прожил у нас еще несколько дней. Смотрел на нашу напряженную работу, ужинал с нами. А затем уехал.

По распоряжению командующего 8-й воздушной армией представители истребительных и штурмовых авиаполков получили задачу выехать в войска, на передовую, к высоте 102,5 для наблюдения за действиями авиации противника, для изучения его тактики.

Высота 102,5 — это знаменитый Мамаев курган.

От нашей истребительной группы к выезду готовились штурман истребительной авиадивизии Лавский, я и летчик соседнего полка Шапиро. Мы понимали, что командующий армией Т. Т. Хрюкин ищет в сложившихся условиях наиболее эффективные пути борьбы с гитлеровской авиацией. Мы, летчики, привыкли всю обстановку видеть и оценивать с воздуха. С земли мы многое должны были увидеть по-другому. Не исключалось, что с земли мы сможем увидеть то, что привычно уже не фиксируем в воздухе. А это как раз и могло бы помочь внести коррективы в тактику ведения воздушного боя и использования авиации.

В ночь на 11 сентября 1942 года мы подъехали к переправе через Волгу возле поселка Красная Слобода. Сюда [122] с правого берега подходили катера, понтоны, сгружали раненых, брали боеприпасы, пополнение и вновь уходили к городу.

С левого берега и с самой реки над Сталинградом наблюдались трассы снарядов, очаги пожаров, ракеты. Слышался гул самолетов: вражеские ночные бомбардировщики периодически бомбили город — отдельные участки и кварталы, сбрасывали мины в Волгу. Изредка доносился резкий звук залпа наших «катюш»: они, как тут говорили, «продували эрэсы». Где-то вдалеке слышны были разрывы снарядов, которые ушли с направляющих «катюш».

Наш понтон тянули два катера. На понтоне стояли автомашины с грузами, переправлялась группа бойцов и мы, авиаторы. На темной поверхности Волги — отблески ракет, пожаров. В бликах огней черные пятна нефти.

Еле уловимыми очертаниями из тьмы прорезался небольшой мысок — просто выступ — на правом берегу. С мыска подмигивал красный фонарик.

Сходим на берег. Где-то поблизости рвутся снаряды, но сориентироваться сразу — не просто. Темнеют полуразрушенные дома. Люди, машины — все, что прибыло на понтоне, быстро рассасывается в темноте. Как нам выйти в нужный район — представляем себе приблизительно. Удивляет безлюдье. Идем по мертвым улицам, изредка замечаем регулировщиков, хотя никаких машин не видно.

Когда мы уже прилично углубились в город, стали попадаться люди, машины, повозки. Кто-то дал нам нужное направление. Я заметил, что в этом же направлении движется основная масса людей. Высота 102,5, на которой нам надлежало находиться, словно магнит вытягивала на себя из ночной тьмы все живое. К рассвету туда, на Мамаев курган, добрались и мы.

Мамаев курган покрыт чахлым кустарником. Трава выжжена, отдельные деревья стоят без листьев. На склоне высоты мы втроем прикорнули у кустов. Задремали. Сна не было — какое-то забытье. Сквозь дрему слышу где-то рядом разрыв снаряда. Снаряд шальной, пущен наугад. Но вот слух уловил знакомый гул, и сна как не бывало. Идут две группы Ю-87 — «лапотники», как мы их называли. Шасси у Ю-87 не убирались, а прикрывались своеобразными обтекателями. Отсюда и прозвище «лапотник».

Западнее Мамаева кургана бомбардировщики перестроились в правый пеленг и круто, один за другим, начали пикировать. Из пикирования Ю-87 выходили низко. Сделали два захода и ушли к западу. Потом появились десять Ю-88. [123] Эти сбросили бомбы с небольшого разворота на пикировании, поэтому бомбы летели веером. Каждая бомба, пока летит, воет — очевидно, бомбы со свистками.

Появились две группы наших истребителей. Группы па разных высотах. Всего — 11 Як-1. «Яки» атаковали Ю-88 на высоте и на выводе. Подожгли один бомбардировщик. Ю-88 упал в районе немецких позиций. Там же упал и один «як».

Завязался воздушный бой наших истребителей с Me-109. В воздухе — непрерывный гул, очереди пулеметов, пушек. Бой начинает сдвигаться к юго-западу. Весь день мы наблюдали за действиями авиации. С земли действительно видно то, что в воздухе не увидишь и не оценишь. Обмениваемся мнениями о действиях истребителей.

Гул самолетов не утихал и ночью. Вражеские бомбардировщики наугад пытались нащупать наши переправы и бросали бомбы по правому берегу. Видел я ночью и старый наш тихоходный бомбардировщик ТБ-3. Он сыпанул бомбы — его осветили. Громоздкая машина ползла на малой высоте. С земли к ТБ-3 сразу потянулись зенитные трассы. Бомбардировщик загорелся.

Я вел торопливые записи, которые потом использовал па занятиях с летчиками полка. Фронтовой блокнот у меня сохранился — кое-какие заметки и сейчас читаются вполне отчетливо:

«…8 ч 50 до 9 ч 15 наблюдал работу наших «Чаек» и И-16 из дивизии ПВО. Действуют смело, атакуют грамотно, главным образом — на выходе из пикирования. Несут потери наши истребители, атакуемые сверху Ме-109. Хороню бы организовать взаимодействие Як-1 и «Чаек» и сковать действия Ме-109…»

«12 сентября. Утро. Горит кустарник, трава. Всюду запах гари. Сильный минометный обстрел, лопающиеся разрывы мин. Есть жертвы. Группа Ю-88 с пикирования сбрасывает бомбы с пронзительными свистками. Выходят из пикирования на высоте 300 метров. Здесь бы их и подбирать… Наша ЗА почти не заметна, мало ее…»

Ю-87 выходили из пикирования так низко, что я видел головы немецких летчиков. Заманчиво было бы встречать их на низких высотах, но это можно было осуществить только в том случае, если бы наши истребители имели надежное прикрытие сверху.

Неподалеку от высоты я увидел пожилую женщину, которая возилась у мостовой опоры через железнодорожное полотно. Присмотрелся: в теле опоры темнела щель, и в эту [124] щель женщина тянула на веревке козу. Под обстрелом эта картина показалась нам необычной, и мы спросили:

— Куда тянешь козу-то, бабушка?

— «Куда, куда»… Не видишь, что ль — в щель, в дыру, хорониться от супостатов…

— Переправилась бы за Волгу…

— Куда мне от дома-то, старая я. Пережду под мостом…

Она по-своему осмысливала все происходящее и, очевидно, твердо решила переждать. Продолжала таскать в щель мостовой опоры разное барахлишко, сено, воду.

В 1975 году я впервые увидел мемориал на Мамаевом кургане. Я испытал большое волнение — это была все та же высота 102,5. Память возвращала меня к лету сорок второго года. Я безуспешно пытался найти следы мостовой опоры, в которой спасалась от губительного огня старушка с козой. Ходил, молчал, вновь переживал события тех далеких лет.

…Середина сентября, а точнее — третья неделя месяца считается критическим периодом в обороне города. Именно в эти дни закрепилась на Мамаевом кургане дивизия Александра Родимцева. Именно в эти дни гитлеровцы предприняли сильнейшее наступление из южной части города, нацеливая свой удар вдоль русла реки Царица, стремясь подсечь оборону Мамаева кургана и выйти к Волге через центральную часть города по руслу Царицы. Но эти тяжелейшие бои начались уже поближе к двадцатым числам сентября. Мы же попали на высоту 102,5 одиннадцатого сентября, а на третьи сутки покинули разрушенный город. С трудом добрались до переправы. Людей в городе совсем не было видно. Лишь у переправы некоторое оживление — женщины с детьми и с наскоро собранными пожитками, больные, группа раненых солдат. Солдаты, присмотревшись к нам, определили, что мы — авиаторы, и начали разговоры о бомбежках.

— Мало наших самолетов мы видим, товарищи летчики…

— Нет передышки от этих бомбежек. Да еще и свистки проклятущие… Простой снаряд и то не таким вредным кажется…

Конечно: простого снаряда заранее не услышишь. Жахнет, и все. Не зацепило тебя — живи дальше. Это мы успели за трое суток почувствовать. А бомба со свистком давит тебе на мозг, на нервы — летит на тебя и еще как бы предупреждает… Прескверная штука! И еще мины… На меня, например, мины действовали больше всего: в те дни, [125] что мы были на высоте, немцы буквально забросали нас минами.

Мы понимали солдатские упреки. Слушать было тяжело. Вопросы взаимодействия и наведения наших самолетов в воздухе надо было решать незамедлительно. В этом отношении наша поездка в город была очень полезной. По результатам поездки был составлен подробный доклад с конкретными предложениями и рекомендациями для командования и личного состава летных частей. В своем полку я обстоятельно рассказал летчикам о тактике боевых действий вражеской авиации, об уязвимых местах в этой тактике и о недочетах, которые мы подметили в организации прикрытия наших войск.

Напряженность боев в сентябре нарастала буквально с каждым днем. После четырех-пяти боевых вылетов мы чувствовали безмерную усталость. Ночи не хватало для отдыха, а с рассветом снова начинались вылеты. Я мечтал о том, чтобы выспаться, но это было непозволительной роскошью. К тому же в такой жесткой обстановке даже на день нельзя было расслабляться, чтобы не выйти из режима и не потерять формы бойца. Я это почувствовал на себе, когда вернулся в полк с Мамаева кургана. В первом же вылете на прикрытие своих войск в завязавшемся воздушном бою я чувствовал себя не в своей тарелке. Реакция была замедленная, осмотрительность срабатывала с опозданием — и это после трехдневной паузы в полетах! Все мы хорошо понимали, что в таких тяжелых боях в любом вылете каждый из нас может погибнуть, независимо от опыта и былых заслуг. Поэтому нельзя было расслабляться ни на минуту.

Даже выйдя из боя, при возвращении на аэродром, мы должны были находиться в предельном напряжении, потому что асы из гитлеровской группы «Удэт» устраивали засады над ахтубинской поймой. Я своими глазами однажды наблюдал эпизод, который на всю жизнь остался в моей памяти.

Я возвращался на аэродром на большой высоте. Вокруг меня в воздухе все было спокойно, но внезапно внизу, у самой земли, я отчетливо заметил вытянутый хищный контур «мессершмитта», который — другого слова и не подберешь! — буквально подкрадывался к кому-то. Я перевел взгляд вперед и только тогда увидел какой-то наш истребитель, который, совершенно не ведая опасности, спокойно снижался — очевидно, производил заход на посадку. За этим нашим истребителем и крался «мессершмитт». [126]

Я был слишком далеко, не имел ни радиосвязи, ни каких бы то ни было других средств, с помощью которых как-то мог предупредить неизвестного мне летчика. Прийти к нему на выручку я тоже не успевал. В следующее мгновение я наблюдал пушечную очередь Ме-109 и видел, как падает наш истребитель. А «мессершмитт» сделал разворот и вскоре сверху на фоне темно-бурого пятна ахтубинской поймы стал неразличим…

Эти немецкие охотники из «Удэт» преподнесли нам немало горьких уроков, сбивая наши самолеты на взлете или при посадке, а также атакуя одиночные или подбитые истребители, которые тянули на свой аэродром. Первая заповедь, которой мы в то время учили новичков, гласила: «Идешь на посадку — язык должен лежать на стабилизаторе». То есть осмотрительность и еще раз осмотрительность!

Надежно прикрыть свои аэродромы мы в ту пору не могли из-за нехватки самолетов, а зенитной артиллерии у нас было очень мало. Поэтому надеяться надо было только на себя и на товарища, если товарищ был рядом. Потери, которые наносили нам летчики из группы «Удэт», были весьма чувствительны, причем не только для истребителей, но и для бомбардировщиков и штурмовиков. Но даже в той неимоверно сложной обстановке я не помню, чтобы у кого-то из наших летчиков опускались руки или возникало чувство обреченности. Наоборот, мы были предельно сжаты и мобилизованы.

Неделя, прошедшая после моего возвращения с Мамаева кургана, оказалась насыщенной памятными событиями. Сейчас эти события могут показаться не столь уж значительными, но на фоне изнурительной и жесткой фронтовой жизни любая деталь, которая как-то нарушает однообразие аэродромных будней, сразу запоминается. В те дни в нашем полку появилось несколько машин Як-7. В условиях постоянной острой нехватки самолетов появление в полку нескольких машин — событие. Да и получили мы их, так сказать, внепланово, по случаю. Неподалеку от нас действовал полк на Як-7, и пришел день, когда этот полк отправился за новыми самолетами, а несколько оставшихся исправных истребителей они передали нам. Вот, собственно, и все дела, но мы считали, что на нас неожиданно свалилось целое богатство… Машины, правда, были сильно изношены, однако, несмотря ни на что, это были вполне боеспособные истребители, «яки», и потому мы были рады этому приобретению. На одном из этих Як-7 я и стал летать. [127]

Як-7, в сущности, мало чем, на мой взгляд, отличался от своего предшественника Як-1. Во всяком случае, полетав на нем, я никаких особых достоинств по сравнению с Як-1 не обнаружил. Более того, если бы в ту пору мне пришлось выбирать между Як-1 и Як-7, я бы выбрал все-таки Як-1, поскольку эта модификация «яка» была мне более привычна. Но полученный «в наследство» Як-7 все же был несколько в более лучшем состоянии, чем наши до предела изношенные Як-1, и это определило мой выбор. Единственным существенным отличием приобретенных самолетов от наших Як-1 было весьма качественное по тем временам радиооборудование. На наших Як-1 связи по радио в воздухе фактически не было. В этом отношении мы воевали так, как воевали в сорок первом году. Взаимопонимание летчиков вырабатывалось в бою и последующих разборах на земле. Теперь же, на Як-7, я, как ведущий группы, получил возможность в воздухе управлять своими летчиками по радио — на моей машине стояли приемник и передатчик, на машинах летчиков — приемники. Вся эта аппаратура работала вполне сносно. Таким образом, наличие надежной радиосвязи в группе означало для нас качественно новый перспективный этап в управлении воздушным боем.

Наконец, среди всяких самых разных событий, я должен отметить день 19 сентября, который принес мне радостное известие: командир авиадивизии полковник Сиднев и комиссар дивизии Огнев поздравили меня с присвоением звания «майор». В полку это было высокое звание — командир полка Николай Баранов тоже был майором. Он, кстати, с такой радостью поздравлял меня, что я не знал, кто из нас был рад этому больше… Последовали поздравления от боевых друзей. Одним из первых появился обрадованный Саша Мартынов:

— Поздравляю, товарищ майор!

Саша крепко пожал мне руку своей левой рукой и тут же, как обычно, не без иронии заметил:

— Везет же людям… Звания получают каждый год! А здесь фрицы чуть было руку не оттяпали и теперь вот гадай: полечу я или нет?

Накануне, сопровождая девятку Пе-2, Мартынов вел воздушный бой, был подбит и ранен. Только опыт Мартынова и отличная техника пилотирования помогли ему сохранить самолет при посадке. Госпитализироваться он отказался и попросил лечить его в лазарете батальона аэродромного обслуживания. Его очень тревожило, что пальцы правой руки утратили чувствительность и подвижность — рука была задета [128] осколком. Я прекрасно понимал его состояние и успокаивал, как мог, уверенно заявляя, что такое ранение пережить можно… Я действительно был в этом уверен.

На следующий день, 20 сентября, я вылетел на боевое задание. Над нашим аэродромом появилась шестерка «горбатых» — так мы называли штурмовик Ил-2, и я повел четверку Як-7 для сопровождения.

Мы быстро пристроились к «илам». Связь в группе устойчивая: я быстро убедился в том, что ведомые меня слышат. Напарником к себе я взял молодого летчика, это был всего третий его вылет на боевое задание, но обстановка заставляла вводить в строй молодежь ускоренно, в крайне сложных условиях.

Напарник меня беспокоил: по эволюциям его самолета я понимал, что он нервничает. Чтобы помочь ему успокоиться, я передал по радио:

— Не вибрируй! Стой спокойно — я слежу за тобой!

Его-то я успокоил, но сам, конечно, испытывал излишнее напряжение.

«Горбатые» начали пересекать Волгу севернее поселка Красная Слобода. С середины реки они перешли на пологое снижение: видимо, цели были недалеко от реки. В этот момент я заметил слева несколько Ме-109. Они цепочкой, друг за другом, шли наперехват нашей группы.

Я дал команду ведомой паре перейти влево, чтобы связать Ме-109 боем, сам же сосредоточил внимание на Ил-2. «Горбатые» уже открыли огонь из пушек и пулеметов и начали работу над целью.

Между тем «мессершмитты» проскочили над нашей группой не атакуя, но затем, разбившись на пары, начали маневрировать для выхода в атаку. Наша пара мешала им. В этой сложной обстановке я не мог принять открытый бой, поскольку тогда не мог бы следить за «горбатыми» и своим неопытным напарником.

И вот атака ближайшей пары Ме-109. Этих я видел, поэтому успел предупредительной очередью сорвать атаку. «Мессершмитты» ушли вверх и вправо — какие-то секунды были выиграны. «Горбатые» делают уже второй заход на цель. Мы над Волгой. Вроде все в порядке. Но где мой ведомый? Ведомого своего не вижу. Неужели сбили, пока я отгонял пару Ме-109? Пытаюсь как-то маневрировать, чтобы не терять «горбатых» и вместе с тем хоть каким-то образом увеличить себе сектор обзора. И тут же слышу треск. Справа, на центроплане крыла, взрыв с пламенем, дым, образовалась дыра… [129]

Самолет загорелся. Тут же я почувствовал острую боль в правой ноге, в руке и где-то около уха. Лицо заливает кровь. Дым уже наполняет кабину. Дым идет снизу, из-под ног. Через несколько секунд появляется и пламя.

Обгорают колени, жжет губы. На губах появляются пузыри. Загорелся комбинезон. Но самое скверное — задыхаюсь. Совершенно нечем дышать.

Открываю фонарь. Пламя и дым еще сильнее охватывают меня. С трудом выбираюсь из кабины. Что-то держит, но уже не понять, что именно. Отбрасываю ремни. Струя свежего воздуха рвет шлемофон с головы, разрывает рот. Обрываю шнур шлемофона, левой ногой нащупываю ручку управления самолетом — и с силой отталкиваю ее вперед, Меня выбрасывает в воздух — прохожу между крылом и хвостовым оперением.

Первое ощущение приятное: избавление! Легко дышится! Медлю с раскрытием парашюта. Может быть, стропы подгорели? На меня мчится поверхность Волги, край левого берега. Пора! Вырываю вытяжное кольцо парашюта. Рывок — все остановилось. Раскрылся парашют! Захлопываю тлеющую одежду. Снова чувствую резкую боль в ноге. Стираю с лица кровь. Куда меня сносит?

Сносит к левому берегу. Что делается наверху? Вижу над собой «як» — крутится, наблюдает. Уцелел ли мой напарник?

Не могу определить: приводнюсь или все-таки снесет на берег? На всякий случай отстегиваю лямки парашюта: если попадешь в воду, да еще накроет сверху куполом, то с застегнутыми лямками не выберешься и можно захлебнуться. Нет, все же повезло! Земля! Правая нога не держит, валюсь на бок. Теперь последнее: надо быстро собрать парашют, иначе «мессершмитт» может ударить по белому пятну парашюта и, конечно, по мне. Они это делают, когда предоставляется такая возможность.

Ползаю, сгребаю в кучу шелковое полотно парашюта. Ложусь на него. Все…

Эти несколько минут я живу как-то безотчетно, автоматически. Лежа на парашюте, продолжаю раздумывать над тем, как это произошло. Пока еще это тоже инерция состояния. В таких случаях работает навык, инстинкт. Разум запаздывает. Осмысление всего приходит позже.

Первая пара Ме-109, атаку которой я сорвал, не могла успеть вновь атаковать меня так быстро. Скорее всего, атаковала меня вторая пара. Под ракурсом в одну четверть, автоматически определяю я. К штурмовикам, значит, они не [130] прошли. На какой же высоте я открыл парашют? Метров шестьсот — восемьсот, не более…

Что-то еще лезло в голову, но уже трудно было фиксировать ощущения. Прикрыл глаза. По-прежнему кровь заливает лицо. Течет сбоку. У меня совершенно явственное ощущение: оторвано ухо. В этот момент я, вероятно, стал впадать в забытье. Из этого состояния меня вывел топот копыт.

Открываю глаза: всадник осадил метрах в пятнадцати — двадцати, направил на меня автомат. Этого мне еще не хватало…

Слышу:

— Ты кто? Немец?

С трудом разжав рот, я произнес несколько слов, предельно понятных русскому человеку. Вероятно, они прозвучали разборчиво, потому что всадник — это был наш боец — сразу спрыгнул с лошади, подошел, достал платок и осторожно вытер с моего лица кровь. Увидев на отвороте гимнастерки майорские шпалы, сказал:

— Товарищ майор! Давайте я вас на лошади довезу до палатки первой обработки раненых. ППГ тут близко.

Помог подняться. На правую ногу я встать не мог. Боец потащил меня к лошади. Хотя лошадь стояла спокойно, влезть на нее мне не удалось. Оба мы упали. Почертыхались. Все-таки пришлось ковылять на своих ногах. Часто отдыхали. Солдат ни о чем меня не расспрашивал, вероятно, был удручен моим видом.

ППГ — походно-полевой госпиталь — действительно был недалеко. Добрались до санитарных палаток. Палаток несколько. Возле самой большой лежали раненые: их сгружали с понтонов и тут же обрабатывали. Тут были люди без рук, без ног, с ранением в живот, в голову — все ждали своей очереди.

Из операционной палатки вышел хирург. Рыжеватый, средних лет. Халат в крови. Вижу — смотрит на меня. Показывает санитарам, как освободить меня от одежды. Когда начинают снимать шлемофон — у меня круги идут перед глазами и я сопротивляюсь.

— Ухо… Ухо оторвете совсем!

Засохшая кровь мешает спять шлемофон. Все же потихоньку сняли. Врач осмотрел:

— Ну вот и ухо на месте… Не волнуйся, пришьем!

Продырявленные сапоги, обгоревшая одежда — все осталось у входа в палатку. Сижу нагишом. Неуютно. [131]

Внутри — три стола. На столах оперируют. Кто-то кричит, кто-то терпит — все ведут себя по-разному. Уже сидя на краю стола, вспоминаю о парашюте. Прошу врача послать за ним. Ладно, говорит, пошлем. Дали выпить полстакана спирта. Вот и весь наркоз. Лежу, слышу позвякиванье инструмента, приглушенный разговор. Протирают раны спиртом.

Снова говорю врачу:

— Осколки вынимайте сразу все!

Отвечает:

— Что увидим — все уберем. Лежи спокойно!

Вначале ощущаю боль, особенно в правой ноге. Потом боль как-то притупилась. Осколки они бросают в тазик. Я отчетливо слышу, как они падают, и машинально считаю: девять, десять… одиннадцать… Сбиваюсь и впадаю в состояние полудремы.

Очнулся, когда почувствовал, что меня поднимают. Чем-то мажут правую часть лица. Обрабатывают губы, колени. Врач спрашивает:

— Ну как?

Что тут скажешь? Молчу.

Врач говорит:

— Дайте ему еще немного спирта.

Пью, не отказываюсь.

Меня куда-то несут.

В лесочке стояло несколько палаток. В палатках — обработанные раненые, подготовленные для эвакуации. Я снова забылся или заснул — не знаю. Очнулся от крика, громкого, яростного. Кричал мой сосед, человек с темными густыми волосами, с красивым лицом. Он поднимал под одеялом культи ампутированных ног и захлебывался в крике.

Его ничем сейчас не успокоишь. Таких раненых я уже встречал в сорок первом году. Ему дали что-то выпить. Крик прекратился, а голова на подушке перекатывалась, как будто не находила себе места.

Я молчал. Мысли были тяжелые. В таких случаях утешать человека трудно. Война с первого дня была для всех очень тяжела. Но под Сталинградом я познал ее обнаженную сущность. Беспощадность и ожесточенность. И больше ничего. Только невероятную, нечеловеческую ожесточенность…

Последующие годы тоже были нелегкими и обошлись не дешево. Но то уже было после перелома. Мы наступали. Впереди совершенно зримо виделась окончательная победа. Тому, кто воевал с сорок первого года, это было понятней, [132] чем, скажем, призывнику сорок четвертого. Но летом сорок второго, под Сталинградом, когда решалась судьба Родины, задача была одна: устоять, уничтожая врага всеми силами. Отдавать все, что имеешь, да еще и прибавлять что-то сверх того…

Вскоре моего соседа унесли. В палатку зашел хирург, сел на краешек кровати.

— Ну, как наши дела?

— Нормально…

Он улыбнулся. Рассказал, что соседом моим был летчик, который вылетел на боевое задание в составе группы на самолете «Киттихаук». Над городом завязался воздушный бой, и мой сосед был подбит. В отличие от меня он выпрыгивал из машины неудачно: попал на стабилизатор. Одну ногу ему отсекло, а вторая осталась висеть на сухожилиях. Упал он в Волгу. Когда к нему подошел катер и стали его вытаскивать из воды — вторая нога тоже оторвалась. Что должен был испытывать этот человек — даже трудно себе представить. Он пытался застрелиться: как только до его сознания дошло, что с ним случилось — он вытащил пистолет; но пистолет у него успели отобрать, а его самого привезли в этот полевой госпиталь, где ему и обработали культи. Сейчас его отправили самолетом в тыловой госпиталь.

Все это рассказал мне хирург, а затем ушел. Наверное, неслучайно рассказывал: я должен был, вероятно, понять, что сам-то я отделался легко.

Вообще-то летчики, прошедшие войну, которым приходилось оставлять подбитые самолеты, мало говорят об этом. В книгах я тоже не встречал подробных описаний таких вот моментов. Обычно пишут «покинул горящий самолет» или «выбросился с парашютом», и все. А ведь это всегда очень сложно! Сколько летчиков опаздывали с принятием решения и не успевали воспользоваться спасительным средством! Ситуация, когда в горячке боя надо покидать машину, является для летчика экстремальной, и не всякий летчик способен в такой момент действовать рассудительно. Для меня в моей ситуации самым сложным, пожалуй, было осознание необходимости действовать немедленно, не теряя ни секунды.

Я так же, как и многие мои друзья (судя по их рассказам), преодолевал какую-то заторможенность сознания, когда был подбит. На это иногда уходят секунды, но порой именно этих секунд и не хватает летчику, чтобы избежать трагических последствий. Когда же я заставил себя действовать, все свои усилия сосредоточил на поисках выхода [133] из кабины. Вылезать было трудно: меня прижимало, не отпускало из кабины, борьба за спасение стоила мне немалых физических усилий, но в то же время мозг мой напряженно работал и нашел решение. В этом дыму и пламени я искал ручку управления не рукой, а ногой, и когда нашел — двинул ее резким движением к приборной доске. Это меня и спасло, потому что я был выброшен из кабины. Ну а потом — немного везения: я благополучно миновал хвост самолета…

Поскольку был упомянут американский истребитель «Киттихаук», замечу, что наши летчики не особенно любили эти машины, равно как и английские «харрикейны». Эти истребители союзников имели невысокие скорости и были тяжелы в управлении. С нашими «яками» их невозможно было сравнивать. «Яки» и «лавочкины» созданы были для воздушного боя — это были скоростные маневренные машины, имевшие хорошее вооружение. Может быть, иностранные самолеты целесообразнее было бы использовать ночью, но под Сталинградом не хватало самолетов для боя. Впоследствии мне пришлось летать на американских истребителях «Белкобра» и «Кингкобра» — эти машины использовались нами успешнее, особенно в период боев на Кубани.

…Вскоре ко мне в палатку прибыли встревоженные друзья. Я узнал, что штурмовики, которых мне пришлось сопровождать, потерь не имели. Мой ведомый тоже пришел на аэродром, но многого не видел и не понял. Ну хорошо, что пришел все-таки на аэродром… Я попросил не упрекать молодого летчика, а обстоятельно объяснить ему все перипетии нашего боя. На вопросы о самочувствии я отшучивался.

— Кости, — говорю, — целы, а мясо нарастет. Может быть, оставшиеся осколки сделают меня потяжелее — только и всего!

Не думал я тогда, хоть и говорил об осколках, что они и в самом деле далеко не все были извлечены в хирургической палатке походно-полевого госпиталя. После войны мелкие осколки еще долго выходили из правой руки и из правой части лица. Но один осколок и по сей день дает себя знать. Вошел он глубоко, в подколенную чашечку, «осумковался», как говорят врачи, и при изменении погоды напоминает о себе, и довольно настойчиво. С годами боль обостряется, а вырезать его теперь уже поздно. Еще два небольших осколка остались в щеке, но я к ним привык, они мне не мешают, и резать лицо не хочется.

Дорога мне была забота товарищей по полку. Врач полка Сахно упросил своих коллег из полевого госпиталя отпустить [134] меня для дальнейшего лечения на аэродром под Ленинск. Таким образом, по прошествии двух-трех дней, я снова оказался в своем полку. Сахно меня и долечивал. В этом он преуспел, поскольку еще через несколько дней я уже ходил с палочкой и подумывал о полетах, зная, что опытных летчиков в полку очень мало.

Я уже говорил о том, как важно любому фронтовику после ранения попасть в свою часть. Я находился среди близких своих боевых друзей, по-прежнему жил в привычной мне атмосфере родного полка, и это лучше всяких медицинских процедур способствовало улучшению состояния. Я не чувствовал себя оторванным и заброшенным, не предавался воспоминаниям — обычный удел раненых, вынужденных подолгу лечиться в тыловых госпиталях. От всего этого нелегкого психологического груза я был свободен и потому уже через несколько дней стал подумывать о тренировочном полете.

Баранов относился ко мне с той постоянной внутренней заботливостью, даже, пожалуй, ласковостью, которая редко проявляется во внешних формах общения между командиром и подчиненным. Но под всеми служебными отношениями мы были пожизненно соединены глубокой взаимной привязанностью.

Николай радовался тому, что я много времени провожу среди летчиков, особенно молодых, для которых мой опыт, мои беседы, разборы полетов и советы значили многое. Мне, воюющему с первого дня, молодые летчики доверяли, а в полку не так-то и много оставалось опытных летчиков. А уж свободного времени для душевных бесед у них не оставалось и вовсе — в этом отношении мое общение с молодежью в ту пору было очень полезной и нужной работой. Тем не менее, находясь на земле и зная, что каждый опытный летчик на счету, я чувствовал себя неловко и каждый день незаметно для окружающих разными физическими упражнениями испытывал раненую ногу, как бы пытаясь убедить себя в том, что она уже вполне подготовлена к нагрузкам в воздухе. Боль еще была ощутимой, я ходил, опираясь на палочку, но чувствовал, что летать уже могу. Дней через восемь-десять после того как меня из госпиталя отпустили долечиваться в полк, я попросил Баранова дать мне хотя бы один полет для восстановления формы.

Баранов оторопел.

— Ну знаешь ли, — задохнулся он от возмущения, — второго такого наглеца я еще не видел! Лечись и не надоедай, [135] а то прикажу, чтобы тебя не брали на аэродром. Понял?

Это было сказано тоном, не оставлявшим мне никаких надежд. И будь на то только воля Николая Баранова, неизвестно, сколько дней мне пришлось бы томиться на аэродроме без дела. Но обстоятельства были слишком сложны, и даже такой твердый человек, как Николай, должен был им подчиниться.

Случилось это через несколько дней после моего «нахального» заявления. Высший штаб срочно потребовал послать летчика на доразведку, а ни одного опытного истребителя в тот момент па аэродроме не было. Ждать нельзя было ни минуты. И вот он я — тут как тут…

Баранов весьма выразительно реагировал и по поводу того, что нельзя ни минуты ждать, и по поводу того, что я оказался под руками… Однако делать ему было нечего, и я спокойно ждал, пока он таким образом облегчит душу. Изругав меня, Баранов уже деловым тоном сказал:

— Ты смотри там… не очень… Поосторожнее…

И, совсем успокоившись, — что делать? — добавил:

— Я тебе двух летчиков дам для прикрытия…

Оставил я свою палочку механику, а сам ушел на боевое задание — хромота мне не мешала. Так вновь началась моя боевая работа в полку.

В дни грозной опасности, нависшей над Сталинградом, к защитникам города обратились ветераны гражданской войны, участники обороны Царицына. Мы вслушивались в каждое слово обращения и на призыв ветеранов ответили клятвой. В нашей клятве были такие слова: «Клянемся перед Родиной, что до тех пор, пока не очистим от фашистской нечисти нашу землю…пока не отомстим за муки наших отцов, матерей, жен, сестер и детей, за разрушенные города, села, наши заводы, мы будем уничтожать гитлеровцев в воздухе и на земле, очищать нашу родную землю от скверны… За время боев в Сталинграде мы нанесли значительный урон фашистской авиации. Но нами еще не все сделано для нашей победы. Выполним же приказ Родины, защитим Сталинград с воздуха!

По поручению личного состава части…» — далее шли подписи.

Воздушная обстановка в районе Сталинграда в те дни оставалась чрезвычайно сложной. До глубокой темноты над Волгой не прекращались бои. Фашистские асы продолжали [136] наносить ощутимые потери нашей авиации. По-прежнему, используя ахтубинскую пойму, гитлеровские охотники из группы «Удэт» устраивали засады, патрулируя над поймой на малых высотах. Необходимо было противопоставить немецким асам мастерство и опыт наиболее сильных летчиков. Но все самые опытные летчики были рассредоточены по полкам.

Командующий 8-й воздушной армией Т. Т. Хрюкин решил создать группу сильных летчиков-истребителей, которые активными и целенаправленными действиями в воздухе смогли бы пресечь деятельность гитлеровских асов в районе наших левобережных аэродромов и перехватить в воздухе инициативу у противника. Тем самым можно было бы создать нормальные условия для работы штурмовиков, бомбардировщиков, да и истребителей, поддерживающих наши войска, обороняющие Сталинград.

Тимофей Тимофеевич Хрюкин был выдающимся авиационным военачальником. За десять лет, начиная с 1932 года, он прошел путь от курсанта до генерала. Командовал частями и соединениями ВВС. Успешно выполнял интернациональный долг в Китае, где он в конце тридцатых годов воевал в качестве командира группы бомбардировщиков, состоящей из советских летчиков-добровольцев. Генерал-полковник авиации Т. Т. Хрюкин дважды был удостоен звания Героя Советского Союза. Летом и осенью сорок второго года этот энергичный, смелый и инициативный командующий руководил 8-й воздушной армией, на долю частей и соединений которой выпали тяжкие сражения в небе Сталинграда. При той острой нехватке самолетов и опытных летчиков, какую мы испытывали в первые месяцы сталинградской эпопеи, а также при том, что мы имели дело с наиболее подготовленными, отборными воздушными соединениями противника, наше успешное многомесячное противостояние превосходящим силам гитлеровцев в районе Сталинграда во многом было и заслугой командующего армией. Его деятельную энергию, его ум и спокойную твердую волю в тот период ощущали не только командиры соединений и полков, но и каждый отдельный летчик.

Обдумывая наиболее эффективные способы борьбы с немецкими асами, Т. Т. Хрюкин и решил создать мощный разящий кулак из лучших летчиков-истребителей 8-й воздушной армии. Таким кулаком должен был стать один из прославленных полков в нашей истребительной авиации — 9-й гвардейский. Этот полк входил в ту же истребительную авиадивизию, что и наш 296-й истребительный полк, поэтому [137] мы хорошо знали многих летчиков 9-го гвардейского полка но совместным боям.

9-й гвардейский полк был сформирован в сентябре 1939 года. С началом Великой Отечественной войны полк осуществлял прикрытие Одессы и морского порта, поддерживал действия войск Приморской армии и кораблей Черноморского флота. В течение длительного времени полк вел активные боевые действия в блокированном городе в составе ВВС Одесского оборонительного района. С 5 августа по 115 октября 1941 года (примерно за два с половиной месяца боев) летчики этого полка сбили 94 самолета противника. В марте 1942 года полк был преобразован в гвардейский. Двенадцати летчикам полка было присвоено звание Героя Советского Союза. Высок был авторитет полка и в боях за Сталинград. И вот в этот полк были стянуты наиболее опытные истребители из разных частей 8-й воздушной армии. Теперь и мы имели внушительную группу асов, которым надлежало прекратить разбой эскадры «Удэт» в небе Сталинграда.

Командовал полком майор Лев Львович Шестаков. Это был опытный истребитель, участник боев в Испании. Шестаков обладал не только высоким индивидуальным летным мастерством и широким тактическим кругозором, но был также волевым, целеустремленным и требовательным, что само по себе чрезвычайно важно на командной должности, когда боевой опыт и летное мастерство должны сочетаться с умением руководить людьми. Судя по отношению командующего армией Т. Т. Хрюкина к Л. Л. Шестакову, командир 9-го гвардейского истребительного авиаполка отвечал представлениям Т. Т. Хрюкина об образцовом советском асе. В этом, на мой взгляд, командующий не ошибался.

Комиссаром полка был батальонный комиссар Николай Андреевич Верховец — ветеран полка, отличный летчик, очень мужественный и принципиальный человек. Начальником штаба полка — майор Виктор Семенович Никитин, специалист грамотный, человек житейски мудрый, спокойный и организованный.

Многих летчиков этого полка я знал не только по совместным боям в Сталинграде, но еще и по боям в районе Харькова, Купянска. Летом сорок второго года наш 296-й полк и 9-й гвардейский нередко базировались рядом. Я был знаком со многими асами 9-го гвардейского — с Королевым, Алелюхиным, Серогодским, Череватенко, Голубевым, Рубцовым и другими. Многие из них к лету сорок второго года уже были Героями. Они и составляли ядро полка. [138]

Осенью сорок второго года в 9-й гвардейский полк из других частей стали прибывать наиболее опытные и закаленные истребители. Создать полк асов было не просто. Трудностей возникало порядочно. Во-первых, опытных летчиков в наших полках в ту пору явно недоставало — представьте, что должен был испытать тот или другой командир воюющего полка, когда у него «изымали» двух-трех наиболее сильных летчиков. Не избежал этой участи и командир нашего 296-го полка Николай Баранов. С большой неохотой подчинился он распоряжению откомандировать в 9-й гвардейский полк Александра Мартынова и меня. Фактически мы с Сашей были самыми опытными летчиками в полку, воевавшими с первых дней, и с нашим уходом полк лишался сразу двух боеспособных ведущих. К этому примешивались чисто личные переживания — расставаться со своим полком было тяжело. Забегая вперед, замечу, что, повоевав некоторое время в 9-м гвардейском полку, Саша все же настоял на том, чтобы ему разрешили вернуться в свой прежний полк, и до конца войны довоевал в 296-м полку, который впоследствии стал 73-м гвардейским.

Такие ситуации возникали не только в нашем полку. Во-вторых, следует отметить небезразличный для воюющего летчика момент, который заключался в том, что в своих полках лучшие летчики были комэсками или заместителями командиров эскадрилий, а в 9-й гвардейский уходили обычными воздушными бойцами. Но конечно, все понимали, во имя чего это делается. Идея создания такой вот сильнейшей истребительной группы, или, говоря современным языком, идея создания истребительной части качественно нового уровня, многих увлекла и воодушевила. Такой полк представлял отборную силу, и каждому было приятно сознавать, что он попал в число избранных. В самом этом отборе было признание нашего мастерства и наших заслуг. Таким образом, некоторые явные неудобства, связанные с такими перемещениями, были отчасти компенсированы сознанием того, что ты принадлежишь к числу лучших истребителей воздушной армии.

В начале октября 1942 года мы с Мартыновым прибыли в поселок Житкур, где базировался 9-й гвардейский полк. Представились майору Шестакову. Шестаков обратил внимание на мою палочку: я все еще прихрамывал.

— Заживает? — спросил Шестаков.

— Да.

— А летаешь?

— Летаю. [139]

— Ну это хорошо! — заключил командир полка, окидывая меня быстрым проницательным взглядом.

Был он среднего роста, плотный, очень динамичный. Думаю, мы с ним сразу взяли верный тон во взаимоотношениях. Были мы одних лет, в одном звании. Меня назначили командиром 2-й эскадрильи. Командиром 1-й эскадрильи был капитан Королев, 3-й эскадрильи — капитан Голубев. Штурманом полка назначили Михаила Баранова.

С Барановым я быстро сдружился. Он был однофамильцем моего бывшего командира и старого друга Николая Баранова, и кроме этого случайного совпадения фамилий, ничего общего между ними не было. Мы много разговаривали о нелегких боях под Калачом. В одном из этих боев Михаил Баранов, как я уже говорил, обил сразу четыре немецких самолета. Баранов мне, в свою очередь, рассказал, что на него произвели большое впечатление весной сорок второго года статьи «7 против 25» о бое, который мы провели под Харьковом.

К сожалению, Михаил Баранов прожил недолгую жизнь. Он погиб после разгрома гитлеровцев под Сталинградом в период начавшегося наступления наших войск. Похоронен он юго-западнее Сталинграда, в поселке Котельниково; надгробная плита установлена на Мамаевом кургане.

Из разных истребительных частей в 9-й гвардейский полк продолжали прибывать летчики. Из 4-го полка прибыли очень сильные истребители Амет-Хан Султан и Лавриненков (будущие дважды Герои Советского Союза), Борисов. Из 27-го полка — Ковачевич, Чиликин; из других, частей — Дранищев, Костырко, Сержантов, Плотников, Остапченко и другие известные на Сталинградском фронте летчики. Каждый имел на своем счету по 8–10 сбитых самолетов противника и совершил десятки боевых вылетов.

Лев Шестаков вместе с нами энергично взялся за учебу. Мы детально проанализировали ряд боев, проведенных в разное время на различных участках фронта. Изучали сильные и слабые стороны самолетов и летчиков противника. Поощрялся на занятиях критический обмен мнениями. Все это позволяло находить интересные обобщения и предложения по совершенствованию тактики воздушного боя истребителей. Наши занятия летчики стали называть «академией воздушного боя». Тут каждому из нас было над чем поразмыслить и чему поучиться. Я с большим уважением относился к умению Шестакова находить новые способы атаки в новые тактические приемы. Мы часто беседовали с ним вдвоем, и я иногда ловил себя на мысли, что в спорах со [140] мной — а споры бывали! — он проверяет какие-то свои варианты. Наш командир был человеком ищущим, шаблонов терпеть не мог. Будучи незаурядным мастером атаки, Шестаков сам не раз демонстрировал свои приемы в бою. Основные принципы атаки он излагал, как азы, — сжато и уверенно. Главное, считал он, всегда иметь преимущество в высоте (а это — и преимущество в скорости, и выбор наиболее удачной позиции); группу необходимо эшелонировать по высотам — это обеспечивает свободу маневра в дополнение к скорости; солнце надо держать за спиной — пусть враг слепнет, высматривая тебя со стороны солнца; огонь открывать с дистанции 100 метров и ближе; не атаковать строго в хвост, а атаковать под ракурсом одна или две четверти, а если снизу — то под углом сорок пять градусов. И многое другое, столь же неоспоримое и проверенное нами на собственном опыте. Все эти «заповеди истребителя» мы давно уже применяли в бою, но Шестаков умел всегда сконцентрировать в сгусток все самое нужное, а на эти азы наслаивались уже дальнейшие разнообразные тактические нюансы.

В те дни на фронт уже широко пошли серийные машины, которые по многим показателям превосходили немецкую технику. В авиаполки интенсивно поступали новенькие Як-1 и Як-7, штурмовик Ил-2 со стрелком, прекрасный истребитель Ла-5 (впоследствии — Ла-7). Эта техника позволяла осуществлять новые тактические приемы в бою, стало быть, надо было искать и новые боевые порядки в тактике применения боевых самолетов.

Само собой разумеется, что Шестаков большое внимание уделял тренировкам в пилотаже. Как-то, обращаясь ко мне, командир полка сказал:

— Пойдем, Борис Николаевич, проведем над аэродромом показательный бой. Пусть ребята посмотрят!

Мы обговорили условия боя. Бой был свободный с точки зрения способов маневрирования. Взлетели на Як-1. Летчики всего полка собрались у землянки, а мы набрали высоту и над центром аэродрома разошлись.

Я сразу почувствовал в сопернике мастера. Перегрузки — предельные. Испытывая перегрузки, мой самолет дрожал. Мы с командиром стремились провести бой таким образом, чтобы показать наблюдавшим за нами летчикам весь арсенал приемов. Маневрировал Шестаков в высшей степени целесообразно и грамотно. Это всегда безошибочно указывает на высокое мастерство летчика. Каждый раз, когда он начинал очередной маневр, я должен был с ходу находить [141] какие-то контрмеры. Получалась импровизация с полной выкладкой сил. Мы не стремились к условной победе — задача была показать процесс боя как таковой. После посадки Шестаков детально разобрал наш показательный бой с личным составом.

Когда летчик ошибался при выполнении фигур пилотажа или в расчете и профиле посадки, Шестаков сильно переживал и возмущался. Я говорил:

— Лев Львович, что ты из себя выходишь? Будь поспокойнее!

— Не могу! — отвечал он. — Раз летчик попал в нашу группу, он должен все делать только на отлично.

Возразить было нечего.

Надо заметить, что в 9-м гвардейском полку наряду с опытными летчиками было и немало перспективной молодежи. Некоторые молодые летчики воевать начали совсем недавно, но уже обратили на себя внимание. Понятно, что, находясь в одном полку с известными истребителями, они быстрее усваивали премудрости воздушного боя. А Шестаков, конечно, делал все, чтобы передача боевого опыта шла как можно продуктивней.

В нашей 2-й эскадрилье подобрались очень сильные летчики: Мартынов, Дранищев, Лавриненков, Костырко, Бондаренко, Стринадько. Моим заместителем был Герой Советского Союза капитан В. А. Серогодский. Мы готовились к предстоящим боям с большой ответственностью. Помимо летной мы много внимания уделяли инженерно-технической подготовке летчиков. Летчики обязаны были хорошо знать особенности своих и чужих машин. В этой работе большую помощь нам оказал инженер полка Дмитрий Сергеевич Спиридонов.

В небе Сталинграда по-прежнему шли тяжелые бои, но уже начиналось сосредоточение сил для контрнаступления. Эти силы, незаметно для гитлеровцев, страна исподволь накапливала для нанесения сокрушительного удара. Завершалась подготовка к дальнейшим боям и в нашем 9-м гвардейском полку, на который командование воздушной армии возлагало большие надежды.

В ночь с 18 на 19 ноября 1942 года в частях и подразделениях Сталинградского фронта зачитывалось обращение Военного совета фронта к воинам. Мне было приказано построить личный состав и зачитать обращение перед строем. Построение было срочное, людей подняли в позднее время, и потому то и дело слышались недоуменные голоса:

— Что случилось? [142]

— Почему строят?

При свете лампы я стал читать текст. Призывные, долгожданные слова обращения в ночной тишине при полном безмолвии людей звучали отчетливо. Каждое по отдельности.

«…Настал час грозной, но справедливой расплаты с подлым врагом — немецко-фашистскими оккупантами», — читал я, стараясь подчеркивать значимость каждого слова. Смысл обращения был понятен каждому: мы переходили в решительное наступление.

Стояла тишина. И вдруг я услышал какой-то всхлип… второй… третий… Я понял причину, и у меня у самого в горле встал комок. Пришлось сделать паузу, и лишь затем я закончил чтение.

Вокруг ликовали, плакали, кричали «ура». Понять людей было можно: перемешались боль и радость, тяжелые воспоминания и надежды. Полк был прекрасно подготовлен к началу активных наступательных действий, а в самом полку многого ожидали от нашей эскадрильи. И я со своими летчиками готовился показать в предстоящих боях все, на что были способны опытнейшие сталинградские асы. Но…

В 9-м гвардейском полку я находился недолгое время. Готовил летчиков к боям и сам готовился воевать вместе с ними, а воевать пришлось в другом полку. В конце ноября я был назначен командиром 273-го истребительного авиаполка. Эскадрилью принял капитан Аркадий Ковачевич.

В последующих боях летчики 9-го гвардейского полка с честью выполнили задачи, которые возлагались на них командующим 8-й воздушной армией. Десятки немецких асов нашли в тех боях свой конец. Затем летчики 9-го гвардейского полка успешно уничтожали военно-транспортные самолеты, с помощью которых немецкое командование пыталось снабжать всем необходимым окруженную группировку Паулюса. «Воздушный мост», о котором столько кричал Геринг, был разбит нашими истребителями, и свой солидный вклад в эту работу внесли асы 9-го гвардейского полка.

Майор Лев Шестаков был назначен заместителем командира истребительной дивизии. Слава 9-го гвардейского полка и удачный опыт по созданию такой сильной истребительной группы уже вызвали большой резонанс на фронте. Лев Шестаков, чьи заслуги в этом были неоспоримы, впоследствии был отозван в Москву и вступил в командование специально созданным так называемым «маршальским» 19-м гвардейским истребительным авиаполком, вооруженным самолетами Ла-7. Полк создавался по типу 9-го гвардейского, [143] а «маршальским» его называли потому, что инициатива создания этого полка принадлежала командующему ВВС Красной Армии маршалу авиации Новикову. Льву Шестакову было присвоено звание полковника. Это был, несомненно, очень перспективный авиационный командир.

Лев Львович Шестаков погиб в воздушном бою в марте 1944 года, во время боев за город Проскуров. Как рассказывали мне знавшие его летчики, в том своем последнем бою он атаковал немецкий самолет с очень близкой дистанции. Он был верен себе и обучал своих летчиков даже в процессе боя. В тот момент он показывал своим ведомым, как надо атаковать, и, как всегда, провел атаку безукоризненно. Но знакомый мне бойцовский темперамент заставлял его пренебрегать элементарными мерами разумной предосторожности. Он очень близко подошел к немецкому самолету и расстреливал его почти в упор. От очередей Льва Шестакова гитлеровский самолет взорвался в воздухе. Обломками самолета накрыло и истребитель командира полка…

Опыт 9-го гвардейского истребительного полка во многом обогатил боевую практику наших истребительных частей. В марте 1943 года Управление истребительной авиации ВВС провело конференцию по обобщению боевого опыта на базе 9-го гвардейского авиаполка. На конференции были разработаны рекомендации для истребительной авиации всех фронтов.

Что же касается меня, то за короткое время пребывания в составе 9-го гвардейского полка я успел накрепко сдружиться со многими летчиками и в дальнейшем постоянно интересовался боевыми делами моих друзей. В течение последующих многих месяцев полк, в который меня назначили командиром, и 9-й гвардейский (так же, как и 296-й полк Николая Баранова) входили в состав одной и той же истребительной авиадивизии и сражались рядом, на одном участке фронта, поддерживая друг друга в воздухе. И потому я, конечно, был прекрасно осведомлен обо всем, что происходило в жизни моих друзей.

Назначение на должность командира 273-го истребительного авиаполка было для меня совершенно неожиданным. В качестве командира эскадрильи 9-го гвардейского авиаполка я готовил своих летчиков к предстоящей боевой работе и в целом ходом подготовки был удовлетворен. Вместе со своими летчиками я жил ожиданием предстоящего [144] наступление, которое должно было начаться со дня на день, — и вдруг приказ о моем назначении… Приходилось оставлять летчиков, к которым уже привык, с которыми сдружился, и начинать работу на ином, более ответственном уровне.

Не могу сказать, что 273-й полк был мне совершенно не знаком. Этот полк, как и полк Николая Баранова, как и 9-й гвардейский, входил в состав одной и той же дивизии, и в течение многих месяцев боев под Сталинградом полк Николая Баранова и 273-й истребительный были соседями. Какой-то период — на летном поле под Ленинском — наши полки базировались вместе, и в самые жаркие дни боев над Волгой у летчиков была общая фронтовая судьба. Отдельных опытных летчиков 273-го истребительного полка я знал еще до Сталинграда по совместным боям под Купянском, Валуйками и Россошью. В принципе из опыта военных действий известно, что каждый боевой летчик на своем участке фронта, как правило, знает имена наиболее сильных воздушных бойцов. При этом летчики, воюющие в разных частях, не всегда могут быть знакомы лично, но заочно относятся друг к другу с уважением и следят за боевыми успехами друг друга. Я же после совместного базирования под Сталинградом знал многих летчиков 273-го полка в лицо, и меня многие знали как командира эскадрильи из полка Николая Баранова.

Но не только это определяло мое предварительное знакомство с будущими моими боевыми товарищами и подчиненными. Я хорошо знал также командира 273-го истребительного авиаполка Якова Александровича Трощенко, испытывал по отношению к нему глубокую человеческую симпатию и даже привязанность. Об этом человеке я должен рассказать подробнее.

Командир 273-го истребительного полка старший батальонный комиссар Яков Александрович Трощенко и мой командир полка Николай Баранов были друзьями. Особенно сдружились они в тяжелейшие дни боев над Волгой в период совместного базирования полков. Оба — открытые, щедрые, жизнелюбивые, они быстро сошлись, и в этом, по-моему, проявилось очевидное сходство их натур. Обоих беззаветно любили летчики, каждого из них в своем полку за глаза называли батей — в одном этом на фронте неофициально проявлялась высшая степень уважения подчиненных к своему командиру.

Трощенко был старше, житейски опытен и мудр. Он имел солидный боевой опыт — участвовал в боях еще на [145] Халхин-Голе и принадлежал к старшему боевому поколению летчиков-истребителей. Благодаря своим незаурядным бойцовским и человеческим качествам он был для своих летчиков и командиром, и наставником, и отцом, и защитником… За ним летчики чувствовали себя как за каменной стеной, и это было чрезвычайно важно для поддержания оптимистического духа в полку на том тяжелом этапе борьбы, каким стала Сталинградская битва.

О незаурядной личности Якова Александровича Трощенко говорит и тот факт его биографии, что он, кадровый политработник, стал отличным командиром полка. Произошло это не сразу. В 273-м полку Трощенко был комиссаром со дня создания полка. Менялись командиры эскадрилий и летчики, все меньше оставалось в полку ветеранов, но все эти естественные перемены словно не касались Трощенко. Авторитет его — комиссарский, командирский и летный — был непоколебим, и так получилось, что при смене очередного командира полка нового не стали присылать, а назначили на эту должность Трощенко. Это было настолько естественно, что никого не удивлял тот факт, что в «полку должности командира и комиссара совместились в одном человеке. Факт сам по себе для строевой части неординарный.

После полетов, в конце долгого, насыщенного боями дня, Баранов и Трощенко любили вместе поужинать. Естественное соперничество двух командиров, выражавшееся в том, что они не прочь были иногда поспорить и поиронизировать друг над другом, не только ее мешало их дружбе, но и как-то даже подчеркивало обоюдное доверие, с которым они относились друг к другу. В таких разговорах они часто обсуждали текущие дела и свои командирские заботы. Меня, как своего друга и помощника, Николай Баранов часто приглашал присоединиться к этим неторопливым беседам за ужином, и таким образом я смог поближе познакомиться в подружиться с Яковом Александровичем Трощенко. Правда, в этих беседах моя роль была скромна: относились они оба ко мне как к младшему своему товарищу, и потому я больше слушал, на себе испытывая обаяние дружбы этих двух незаурядных людей. И если я — к тому времени ужо закаленный воздушный боец — испытывал потребность в общении с Трощенко, то какова же была сила его личного влияния на своих подчиненных. Я. А. Трощенко погиб в ноябре 1942 года. И вот такого командира мне предстояла заменить. Это была нелегкая задача.

Незадолго до моего назначения в 273-й полк прибыла [146] большая группа летчиков из 11-го истребительного полка. Поли входил в состав 6-го авиакорпуса Московской зоны ПВО и принимал активное участие в отражении вражеских валетов на Москву. В нем было немало опытных летчиков, были и Герои Советского Союза. Летом 1942 года, когда непосредственная угроза столице с воздуха была ликвидирована, а на юге обстановка обострилась, 11-й истребительный полк был передан в 8-ю воздушную армию и попал в оперативное подчинение к командиру нашей истребительной дивизии полковнику Б. А. Сидневу. В жестоких летне-осенних боях под Сталинградом полк лишился материальной части и осенью 1942 года был выведен из состава 8-й воздушной армии для получения новой материальной части и приема пополнения. Впоследствии этому полку дали другой номер. Группу опытных летчиков из этого полка оставили к составе дивизии и рассредоточили по другим полкам. Большая часть из них — Куделя, Ячменев, Нестеров, Глазов, Шапиро, Бритиков — попала в 273-й истребительный полк. Эти летчики вместе с ветеранами 273-го истребительного составили костяк полка. Капитан Куделя стал моим заместителем в 273-м полку. Летчики Глазов, Нестеров, Шапиро, Бритиков впоследствии стали Героями Советского Союза. Одним словом, это была довольно мощная когорта опытных истребителей, которые попали в новый для них 273-й истребительный полк, немного опередив меня, и только-только начали осваиваться. В таких ситуациях вынужденная смена командира — всегда довольно сложное явление. Однако же предстояло наступление, и всем полкам надо было быть готовыми к работе с полной боевой нагрузкой. Во время наступления меняется и характер боевых задач, и режим боевой жизни, одним словом, вопрос с назначением на должность командира полка откладывать было нельзя. Командир дивизии полковник Сиднев и полковой комиссар Огнев ознакомили меня с обстановкой в полку и дали ряд рекомендаций.

273-й полк несколько отличался от других истребительных полков дивизии не только той внутренней атмосферой, которая шла от незаурядной личности Якова Александровича Трощенко, но и спецификой своей работы: этот полк в основном специализировался на ведении воздушной разведки на истребителях, и роль его — не только в дивизии, но в во всей воздушной армии — была очень велика.

В годы войны, вероятно, каждому сколько-нибудь опытному летчику-истребителю не однажды приходилось летать на разведку. Истребитель по сравнению с другими типами [147] машин имеет ограниченный радиус действия. Но у истребителя есть важнейшее преимущество: он не нуждается в прикрытии, он сам себе способен проложить путь. В условиях, сложившихся в небе Сталинграда, это качество стало бесценным. Практически под Сталинградом каждая воздушная разведка была силовой — то есть выполнялась с боем. Иначе было просто не пробиться в указанный район. Поэтому командующий 8-й воздушной армией генерал Т. Т. Хрюкин специализировал на ведении воздушной разведки целый истребительный полк — в данном случае 273-й. Если учитывать накал воздушных боев и нехватку истребителей — по крайней мере в первые месяцы сталинградской эпопеи — можно понять, сколь нестандартным было подобное решение командующего и какую важную роль играла хорошо поставленная воздушная разведка.

Не скажу, что мне как командиру с первых же дней удалось наладить полный контакт с подчиненными. Это пришло позднее, когда совместно нами были прожиты месяцы и пройдены многие километры военных дорог. А сначала я испытал немало трудностей. Я понимал, как болезненно переживал полк гибель своего прежнего командира, и вместе с вновь назначенным комиссаром полка Кабановым, человеком неторопливым в рассудительным, а также вместе с секретарем партбюро полка Козловым, к которому личный состав полка относился с большим уважением и доверием, начал постепенно кое в чем перестраивать работу полка, нацеливая личный состав на выполнение очень сложных и важных задач. И хотя я старался делать все это не возможности неторопливо, все же кое-какие принятые мною меры поначалу вызывали болезненную реакцию. В первую очередь это касалось взаимоотношений между летчиками а командирами эскадрилий.

Командиры эскадрилий — важнейшее звено в полковой структуре. Как правило, в полках на этой должности находились наиболее опытные и авторитетные боевые летчики. Личного, скажем так, бойцовского авторитета у комэсков 273-го полка хватало, но мне было чрезвычайно важно, чтобы они еще имели бы и непререкаемый командирский авторитет. Я говорю об этом потому, что с первого же взгляда установил: между комэсками и летчиками в полку сложились не столько уставные, сколько чисто личные отношения. Отчасти это объяснялось спецификой работы полка. Представьте себе, что каждый день с самого раннего утра летчики парами (иногда — четверками, но чаще всего — парами), то есть очень небольшими группами вылетают на [148] задания в тыл противника. У каждой пары или четверки появляется свой личный опыт взаимодействия, свой стиль работы и отношений, и эти отношения продолжаются и на земле. Опытный комэск и его напарник становятся друзьями, и должностные, командирские и прочие различия начинают понемногу стираться.

Я вдруг увидел, что полк как бы разбит на мелкие группки, в каждой из которых свой психологический микроклимат, и, хотя всех летчиков объединяет чувство товарищества и уважение к работе друг друга, все же в полку нет достаточного дисциплинарного единства, передача опыта происходит скорее стихийно, нежели планомерно, молодым летчикам в такой атмосфере труднее становиться на ноги. Например, возвращается пара с разведки — летчики идут сразу докладывать о результатах вылета в штаб полка, а командир эскадрильи может поинтересоваться деталями вылета лишь позднее… Все это казалось мне неверным. Я, конечно, не собирался ломать личные отношения между летчиками, сложившиеся в тяжелейшей, будничной фронтовой работе. Более того, ставя ту или иную задачу на вылет, я всегда учитывал эти отношения, учитывал пожелания и настроение летчиков, но при всем том считал необходимым укреплять командирский авторитет комэсков и их личную ответственность за действия своих подчиненных.

Комэски были людьми разными по характерам, поэтому с кем-то я достиг взаимопонимания довольно быстро, а с кем-то не сразу. Забегая вперед, скажу, что в нашем полку выросло немало асов разведки и мастеров воздушного боя, но и среди них выделялись два летчика, два будущих Героя Советского Союза — Алексей Решетов и Фотий Морозов. За годы войны они сделали свыше восьмисот боевых вылетов каждый — такого налета не было больше ни у кого из истребителей 8-й воздушной армии, и, думаю, мало у кого наберется столько вылетов в истребительных частях вообще. Так вот, в первое время я почувствовал, что командиры эскадрилий присматриваются ко мне и не спешат с выводами. Некоторые из них знали меня как командира эскадрильи соседнего полка, знали как боевого летчика. Но как воздушный разведчик я, конечно, имел меньше опыта, чем наиболее сильные летчики 273-го полка — такие, как Решетов, Морозов, Евтихов и другие. Поэтому я понимал, что мои командирские полномочия надо подтвердить и практическими делами.

Прежде всего я начал летать на разведку в составе групп разных эскадрилий полка. Вскоре летчики смогли [149] увидеть меня в воздухе и как командира и как боевого летчика. Параллельно с этим мы организовали в полку ряд совещаний по обмену боевым опытом. И тут ветераны полка убедились, что не все то, что казалось им с высоты их личного опыта как бы само собой разумеющимся, так же хорошо известно и другим летчикам. Они воочию убедились в необходимости систематических занятий и разборов на земле. Стало ясно, что нельзя всю учебно-воспитательную работу возлагать только на практику по принципу: «жизнь научит»… Так, начиная с простых вещей, мы постепенно шли навстречу друг другу, к взаимопониманию, доверию и определенной перестройке отношений.

Несколько раз в тот период мне приходилось бывать по делам в штабе дивизии, и полковник Сиднев интересовался тем, как складываются мои взаимоотношения с людьми в полку. Он прекрасно понимал все сложности, которые у меня возникали на первых порах, вникал во все детали я давал разумные советы. Помню, как он предостерегал: «Понимаю твои затруднения, но резко ничего не ломай. Мы полком довольны, работают летчики хорошо, дело знают, потерь мало. Так что — приглядывайся. В своих выводах ты прав, — говорил мне командир дивизии, — но делай все постепенно».

Это было трудное время — и для меня, и для полка. Б. А. Сиднев постоянно оказывал мне существенную помощь в самых различных вопросах.

Следует заметить, что у меня быстро сложились нормальные отношения с инженерно-техническим составом. Состояние самолетного парка полка меня сильно беспокоило, Многие машины были сильно изношены и повреждены в прошедших боях. Ряд двигателей подлежал немедленной замене. Инженер полка Дронин, подробно докладывая о состоянии материальной части, предупреждал: «Если так я дальше дело пойдет — мы не справимся даже с регламентными работами». Такое состояние самолетного парка объяснялось чрезвычайно интенсивными условиями эксплуатации — наш полк не знал в работе передышек. Летчики, конечно, прекрасно понимали, на каких машинах они летают. Но они также знали и то, с какой самоотверженностью работает инженерно-технический состав, чтобы эта изношенная матчасть действовала безотказно. Однако всему есть предел. И если нервные и физические силы людей в трудные времена, кажется, предела не имеют, то у техники такого запаса прочности нет. Металл часто сдает раньше, [150] чем человек. Предстояли интенсивные вылеты па разведку, напряженные воздушные бои.

Тут-то мне и помог полковник Б. А. Сиднев. Он выделил в полк несколько машин. Кроме этого, мы получили двигатели и запчасти. Прекрасно понимая, какая нагрузка ляжет на полк в предстоящем наступлении, командир дивизии снял в тот период с нашего полка часть задач и дал возможность провести неотложные регламентные работы. Я же со своей стороны в тот период много внимания уделял улучшению бытовых условий личного состава, особенно технического.

Одним словом, став командиром полка, я столкнулся с самыми различными проблемами, заниматься которыми до тех пор мне не приходилось. Кроме всяческих забот, о которых я вкратце упомянул, главным в работе по-прежнему оставалась летная подготовка личного состава полка и передача боевого опыта. В этом мне немалую помощь оказывали мои заместители Мясков и Куделя.

Воздушные разведчики должны были не только отлично распознавать объекты в тылу врага и грамотно анализировать обстановку на том или ином участке фронта, но при необходимости и мастерски вести воздушный бой. «При необходимости» я говорю потому, что воздушные разведчики по мере возможности должны были избегать боев — сведения, которыми они располагали, стоили много больше, чем какой-нибудь сбитый «мессершмитт», и потому они не должны были рисковать, если дело не касалось их прямой работы. Но часто — хочешь не хочешь! — разведчику приходилось вести бой, причем над вражеским тылом. В таких ситуациях наши разведчики проявляли себя как незаурядные воздушные бойцы.

Как правило, летчики вынуждены были работать в ближних тылах противника (чаще всего — в полосе глубиной до ста километров за линией фронта), хотя именно эта зона наиболее насыщена средствами противодействия противника, как наземными, так и воздушными. В более глубоких тылах реальной опасности меньше: во-первых, противник там тебя не ждет, во-вторых, меньше насыщенность огневыми средствами, меньше авиации в воздухе и т. д. Тем не менее решающим психологическим фактором становится близость линии фронта, близость своей территории — чувство дома. И многие разведчики, работая непосредственно над боевыми порядками противника, чувствовали себя более уверенно, чем в относительно спокойных глубоких тылах. [151]

При подготовке контрнаступления и в ходе самого наступления наших войск данные воздушной разведки приобретали первостепенное значение. Полк ежедневно напряженно работал. С рассвета и дотемна разведчики находились в воздухе — парами, четверками, шестерками, в зависимости от сложности поставленной задачи. Не прекращали вылеты и при неблагоприятных метеоусловиях. Полк привлекался и к выполнению задач по прикрытию наших наземных войск, а также для сопровождения бомбардировщиков и штурмовиков.

Когда после завершения окружения группировки Паулюса гитлеровское командование собрало силы с целью деблокировать окруженную 6-ю армию, разведчики 273-го полка непрерывно вели наблюдения за перегруппировкой сил противника. Наши летчики вскрывали пути выдвижения вражеских танков юго-западнее Сталинграда, определяли цели для ударов бомбардировщиков и штурмовиков. Кроме того, мы постоянно держали в поле зрения аэродромы, которые использовались противником для наведения воздушного моста. Основная масса немецких военно-транспортных самолетов типа Ю-52 базировалась на полевых аэродромах Сальск, Чернышевский, Тацинская, Морозовск. По данным наших воздушных разведчиков штурмовики и бомбардировщики в те дни не раз наносили эффективные удары по этим аэродромам.

Чем успешнее развивалась операция по уничтожению окруженной группировки Паулюса, тем отчаянней становились меры, с помощью которых гитлеровцы пытались спасти свою 6-ю армию. В начале декабря противник стал интенсивнее использовать транспортные самолеты. Помимо Ю-52 для снабжения окруженных войск гитлеровцы стали применять бомбардировщики. В те дни я получил приказ выделить группу летчиков для перехвата транспортных самолетов противника, вылетавших с аэродрома Сальск.

Вокруг окруженной группировки было дислоцировано пять наших истребительных дивизий. Каждая имела свой сектор и отвечала за прочность воздушной блокады.

Часть летчиков нашего полка была выделена для перехвата военно-транспортных самолетов противника. Эти летчики дежурили на полевых аэродромах Абганерово и Жутово, усиливая действия соседних истребительных полков, которые занимались в основном блокадой. С этой дополнительной важной задачей наш полк справился успешно.

Один из наиболее важных участков воздушного моста был поручен контролю 9-го гвардейского полка. Летчики-гвардейцы [152] блестяще справились с задачей, в короткое время сбив несколько десятков военно-транспортных самолетов.

В конце ноября 1942 года 273-й разведывательный истребительный авиаполк облетела радостная весть. За отвагу, героизм, за стойкость и мужество, проявленные в боях, за дисциплину, организованность и образцовое выполнение боевых задач 273-й истребительный авиаполк был преобразован в 31-й гвардейский. К званию каждого воина полка, от рядового до командира, прибавлялось теперь слово «гвардия». Это ко многому обязывало. Но до торжественного вручения гвардейского знамени было еще далеко. И до тех пор мы продолжали привычно числить себя 273-м истребительным авиаполком.

Самолет Ферапонта Головатого

В декабре сорок второго года наш полк продолжал интенсивно вести боевые действия. Забот у меня было много, и я был без остатка ими поглощен. В один из дней меня вызвал к телефону командующий 8-й воздушной армией. Он спросил о делах, о состоянии самолетного парка. Я кратко доложил, после чего Т. Т. Хрюкин объявил:

— Решением Военного совета Сталинградского фронта вы назначены летчиком для приема самолета — подарка Красной Армии от колхозника Головатого. За самолетом вам надлежит убыть в Саратов.

Я несколько растерялся. В такие жаркие дни, когда наступление набирает силу, когда полк задействован самым активным образом, посылать командира полка для приемки самолета?.. Пусть даже дарственного… Приказ командующего показался мне необычным. По интонации, с какой это было сказано, я начал понимать значимость такого события, если в разгар боев под Сталинградом посчитали возможным оторвать и послать в тыл командира активно воюющего полка. Но истинный масштаб этого события раскрылся передо мной несколько позднее.

Впоследствии мне приходилось разговаривать об этом памятном для меня дне и с командующим армией и с нашим командиром дивизии. Меня, естественно, интересовал вопрос, почему выбор пал именно на мою кандидатуру.

Я узнал, что колхозник Ф. П. Головатый попросил передать самолет летчику Сталинградского фронта. В штабе [153] воздушной армии решили, что на дарственном самолете будет воевать летчик из истребительной дивизии Б. А. Сиднева, которая в течение многих месяцев принимала самое активное участие в воздушных боях за Сталинград. А полковник Б. А. Сиднев после некоторых раздумий остановил свой выбор на моей кандидатуре. Немалую роль в этом, как он мне потом говорил, сыграл тот победный бой, который я со своими товарищами провел в марте 1942 года. Учитывал он также и тот факт, что я — саратовец, земляк Ферапонта Головатого, ну и конечно, в этом его выборе сказалась вера в меня как в боевого летчика и командира полка. О своем решении он доложил в штаб воздушной армии, а командующий армией Т. Т. Хрюкин и член Военного совета армии А. И. Вихорев одобрили решение командира дивизии.

Я, конечно, понимал, что для получения дарственного самолета в любом полку нашей дивизии можно было найти достойного летчика. Но такая честь выпала мне.

Так на долгие годы — не только военные, но и послевоенные — судьба свела меня с интереснейшим человеком — Ферапонтом Петровичем Головатым.

Лозунг партии «Все для фронта, все для победы!» стал определяющим в жизни советских людей. Осенью сорок второго года по инициативе трудящихся Тамбовской области начался сбор средств на строительство боевой техники и вооружения. Почин тамбовских трудящихся подхватили саратовцы, рабочие московских заводов, ленинградцы. А начало крупным индивидуальным вкладам в фонд обороны для приобретения боевой техники и передачи ее фронту положил колхозник сельхозартели «Стахановец» Ферапонт Петрович Головатый. Артель «Стахановец» находилась в Ново-Покровском районе Саратовской области. 15 декабря 1942 года Ферапонт Головатый отдал все свои личные сбережения — 100 000 рублей — на приобретение самолета для Красной Армии.

Ф. П. Головатый написал письмо Верховному Главнокомандующему. В письме говорилось: «…Провожая своих двух сыновей на фронт, я дал им отцовский наказ — беспощадно бить немецких захватчиков, а со своей стороны обещал своим детям помогать им самоотверженным трудом в тылу… Советская власть сделала меня зажиточным колхозником, и сейчас, когда Родина в опасности, я решил помочь ей всем, чем могу…»

В своем ответе И. В. Сталин писал Ф. П. Головатому: «Спасибо Вам, Ферапонт Петрович, за Вашу заботу о Краевой Армии и ее Воздушных силах. Красная Армия не забудет, [154] что Вы отдали все свои сбережения на постройку боевого самолета. Примите мой привет.»

Вот за этим-то самолетом и командировали меня с фронта.

По прибытии в Саратов я был принят первым секретарем Саратовского обкома и горкома ВКП(б) П. Т. Комаровым. От П. Т. Комарова я впервые услышал краткую биографию Головатого — это было мое заочное знакомство с Ферапонтом Петровичем. Вскоре я отправился на завод комбайнов для получения самолета и там, в кабинете директора завода генерала И. С. Левина, увидел пожилого, степенного человека с волевым лицом и проницательным взглядом, которым он как бы испытующе меня окинул. Это был Ферапонт Петрович Головатый.

Я представился:

— Гвардии майор Еремин. Командир гвардейского истребительного авиационного полка. Прибыл для приема вашего подарка — самолета Сталинградскому фронту.

Он улыбнулся, рассматривая меня. Сказал добросердечно, глуховатым голосом:

— Ну вот и познакомились… Так значит — гвардия! Это хорошо!

Директор завода угостил нас крепким чаем. Головатый с большим интересом расспрашивал о делах на фронте, о буднях полка, о моих родных. Вскоре мне предоставился случай пригласить Ферапонта Петровича к себе домой, и я познакомил его с моей матерью. Но в тот момент, в процессе нашего знакомства в кабинете директора завода, мы удивительно быстро почувствовали расположение друг к другу. Головатый по возрасту годился мне в отцы, и он быстро и как-то очень естественно начал называть меня Борисом и перешел на «ты». Оба мы чувствовали, что боевая машина, на которой мне отныне предстояло воевать, связала нас надолго и накрепко, и оба были рады тому, что внутренне мы не испытывали той официальной скованности и даже некоторой отчужденности, которая возникает поначалу между людьми незнакомыми.

Конечно, этим нашим доверительным отношениям я в первую очередь обязан Ферапонту Петровичу — человеку мудрому, много повидавшему на своем веку. Невольно думалось о том, что теперь на меня ляжет большая ответственность: подсознательно я уже чувствовал, что этот именной самолет я уже не могу рассматривать как обыкновенную машину. Потерять его я не имею права, следовательно, от меня в боях потребуется все, на что я способен. Я подумал [155] об этом впервые в кабинете директора завода, но потом думал об этом и на фронте. И теперь, спустя много лет, я понимаю, что эта ответственность еще более дисциплинировала меня и заставляла быть внутренне предельно собранным и в воздухе и на земле.

После беседы в сопровождении директора и парторга завода мы отправились на заводской двор к площадке готовых самолетов. Я надел реглан и ушанку. Запомнилось, что Ферапонт Петрович во дворе был в пиджаке. Лишь на голову надел какую-то шапку, по форме напоминавшую папаху, даже не папаху, а скорее то, что впоследствии получило название «пирожок».

На заводском дворе у одного из «яков» собрались люди, и я понял, что именно об этом самолете и шла речь. «Як» уже успели осмотреть и принять приехавшие со мной инженер эскадрильи Анатолий Кадомцев и один из наших механиков. Пока мы шли, Головатый подробно расспрашивал меня о том, что за самолет Як-1, какое имеет оружие, долго ли летает и так далее. На самолете сбоку, на фюзеляже, была сделана надпись: «Летчику Сталинградского фронта гвардии майору Еремину от колхозника колхоза «Стахановец» Головатого». Я смотрел на эту машину, понимая, что в ней овеществлен труд всей большой семьи Ф. П. Головатого. Много лет должны были работать не покладая рук эти сельские труженики, чтобы в трудную минуту их усилия смогли реализоваться в этом самолете-истребителе…

Головатый по-хозяйски осмотрел самолет, потрогал за консоль крыла, погладил капот. Вопросы задавал простые, на редкость естественные.

— Как же ты ведешь стрельбу, Борис?

Я сел в кабину, Ферапонту Петровичу помогли забраться на крыло, и я популярно объяснил, как летчик пользуется прицелом, каковы возможности оружия истребителя. Головатый с некоторым удивлением осмотрел приборы, рукоятки, рычаги — слишком много, как ему показалось, их было.

— Как же ты разбираешься во всем этом? Не путаешься?

Я даже улыбнулся.

— В бою, Ферапонт Петрович, на них, — я кивнул на приборную доску и рукоятки, — смотреть не приходится. Некогда. Так что все это хозяйство летчик обязан знать назубок и уметь пользоваться с закрытыми глазами.

Запомнилось мне в тот день посещение завода. В одном [156] из цехов нас обступили четырнадцати — пятнадцатилетние подростки, подошли пожилые рабочие, женщины. У токарных станков заметил ящички-подставки. Без ящичков ребята не доставали до ручек суппортов станков. Кое-где лежали матрацы — видимо, на случай если устанет кто, так чтобы тут же, у станка, мог минут 15–20 подремать… Картина, вероятно, повсеместная и типичная для заводов военного времени. Это ударило по сознанию — война забрала все, даже детство.

Перед отправкой на фронт — очень недолго пробыл я в Саратове — с большим интересом слушал Ф. П. Головатого.

Судьба его была типичной для целого поколения предреволюционной поры. Был он старый солдат, из крестьян. Познал и труд на кулака, и муштру в царской армии. Служил в лейб-гвардии конном полку. В полк подбирали по масти не только лошадей, но и рядовых. Был Ферапонт Головатый в ту пору крепким парнем, высоким, светловолосым, и за эти внешние данные определили его в кирасиры. Изведал он и мордобой и издевательства. Любил коня, хорошо умел фехтовать и однажды на состязаниях, фехтуя, одолел офицера. За это едва избежал тяжелого наказания.

В августе 1914 года в составе пулеметной команды попал на фронт. За храбрость был сначала награжден Георгиевским крестом 3 и 4 степеней, а в боях под Варшавой получил Золотой крест. В окопах встретил Февральскую революцию, был избран в состав полкового комитета. А когда свершилась Октябрьская революция и началась гражданская война, пошел Ферапонт Головатый в Первую Конную армию и водил в бой эскадрон. На фронтах гражданской войны находились и его братья — воевали против Деникина и Врангеля. В марте 1921 года вернулся Ф. П. Головатый к мирной жизни на хутор Степной на Саратовщине. Избирался председателем Муромского сельсовета, первым вступил в колхоз, когда началась коллективизация.

Не случайно отдал Головатый в трудные для Родины годы все свои сбережения. Отдал, имея на руках девять внуков, отцы которых воевали на фронтах Великой Отечественной войны. Из мужчин один Ферапонт Петрович — теперь уже отец и дед — остался в доме. Безлюдным стал хутор Степной, где жила большая семья Головатого. Пошли похоронки. Враг подходил к Волге.

Поехал Головатый как-то в город Балашов, повез раненым собранные односельчанами мед, носки, муку, молоко. Вернулся под сильным впечатлением от увиденного и услышанного в госпитале. Шло колхозное собрание. Обсуждали, [157] как и чем еще можно помочь фронту. Колхозник Сорочинский решил внести тысячу рублей на дело разгрома врага. Подходили и другие, записывались на различные суммы. Тут Головатый и спросил председателя:

— А сколько, к примеру, стоит боевой самолет?

Все посмотрели с удивлением: зачем, мол, тебе, Ферапонт Петрович, это?

— Хочу его купить, — пояснил Головатый, — и подарить армии, чтобы крепче врага били…

Справились в райкоме партии, узнали, что самолет стоит примерно 100000 рублей. У Головатого в личном пользовании была пасека — 22 пчелиных улья. Деньги от продажи меда составили большую часть нужной суммы, остальные добавили от продажи овощей и зерна. Оставили себе ровно столько, чтобы прокормилось до нового урожая 16 едоков, все остальное пошло в дело. В Саратове Ф. П. Головатый был принят П. Т. Комаровым, который получил указание от Верховного Главнокомандующего принять от Ф. П. Головатого деньги, поблагодарить его и вызвать летчика с фронта. Почин Ф. П. Головатого скоро стал известен всей стране. Его примеру последовали тысячи советских людей.

Торжественно встретили самолет-подарок мои однополчане. Когда я произвел посадку на фронтовом аэродроме под Сталинградом и зарулил на стоянку, вокруг самолета собрался личный состав полка. Начался митинг. Я рассказал о Ферапонте Петровиче, о его наказах, о ребятах-подростках, которых видел на заводе, о нелегкой жизни в тылу. На митинге выступили мои однополчане Козлов, Решетов, Балушкин, Евтихов, Кабанов. Участники митинга послали Ф. П. Головатому письмо:

«Дорогой Ферапонт Петрович, — говорилось в письме, — наш командир майор Еремин на подаренном Вами Красной Армии самолете прибыл на Сталинградский фронт. Мы благодарим Вас за заботу о Красной Армии и заверяем Вас, Ферапонт Петрович, что на Вашем самолете гвардейцы нашей части уничтожат не одного фашистского стервятника, будут с честью выполнять все боевые задания. Желаем Вам здоровья и успехов в работе».

Самолет Головатого принял для обслуживания механик старший сержант Зуев В. И. — очень добросовестный, грамотный авиационный специалист.

Вскоре после возвращения я втянулся в боевые будни, а эхо почина Ф. П. Головатого уже гремело в тылу, и отзвуки этой мощной волны достигали нашего воюющего полка. [158] Ф. П. Головатый сообщал мне, что его захлестнула волка писем от советских людей из тыла и от воинов. Вот одно из писем в адрес Головатого с фронта.

«Пишу в лесу, на колене, поэтому извините за почерк, — писал боец Селезнев. — Наше отделение разведчиков только что вернулось с операции. Впереди идет бой, нам выпала минута отдыха. Ваш портрет из «Комсомолки» и статью о Вас я всегда ношу при себе. Спасибо Вам!»

В своей книге «Народ — фронту» П. Рощин писал:

«Когда весть о благородном поступке Ферапонта Петровича Головатого дошла до узбекского колхоза «Северный маяк», там состоялся митинг. Председатель правления колхоза Сергей Григорьевич Цой сказал на митинге:

— Мы — жители Узбекистана — не беднее других. Мы последуем примеру Ферапонта Головатого и отдадим свои трудовые деньги в фонд обороны Родины.

16 января 1943 года С. Г. Цой принес в обком партии два объемистых чемодана, и контора Госбанка приняла один миллион рублей на постройку самолета-бомбардировщика».

Колхозники Московской области передали танкистам приобретенные на трудовые сбережения танки с надписью «Московский колхозник». Самое широкое участие в этом движении приняли мои земляки — саратовцы. Я гордился земляками, преклоняюсь перед их мужеством и поныне.

Это движение стало всенародным. За годы войны в фонд обороны и в фонд Красной Армии (по данным архива Министерства финансов Союза ССР) поступило добровольных взносов на общую сумму 16 миллиардов рублей. Кроме того — 13 килограммов платины, 131 килограмм золота, 9519 килограммов серебра, на 1,8 миллиарда рублей драгоценностей, более чем на 4,5 миллиарда рублей облигаций и на 500 миллионов рублей вкладов в сберкассах. На эти средства было построено свыше 30 тысяч танков и самоходных артиллерийских установок, 2,5 тысячи самолетов, подводные лодки и много другой боевой техники. В Москву приходили пожертвования из-за рубежа.

Буржуазные фальсификаторы истории делали попытки доказать, что фонд обороны русских был создан «под давлением властей». Западные историки никогда не могли разобраться в сущности советского патриотизма. Это понятное каждому советскому человеку душевное состояние ваших людей было недоступно пониманию буржуазных исследователей. Хорошо известно, что фашистские заправилы пытались принудить немецкий народ сдавать средства в [159] так называемый «фонд зимней помощи», но из этой затеи у них ничего не вышло. Националистический угар, охвативший Германию, ничего общего не имел с истинным патриотизмом. Это, кстати, нам, фронтовикам, стало совершенно очевидно, когда война переместилась за пределы Советского Союза. Даже у тех зарубежных наблюдателей, которые с сочувствием к нам следили за ходом борьбы на советско-германском фронте, поступок Головатого вызвал скептические отклики. «Наши газеты, — писал Ферапонту Петровичу врач Дж. Б. из шотландского города Эдинбурга, — опубликовали сообщение о Вашем поступке, но я и мои знакомые не понимаем, что заставило Вас отдать свой личный капитал для помощи правительству. Я скажу Вам искренне, мы не верим, что у Вас будут последователи.» Так совершенно естественные и понятные поступки советских патриотов вскрывали всю глубину расхождений в мировоззрении нашего человека и жителя буржуазной страны. Так на глазах всего мира обнажалась простая истина: такую страну и такой народ победить невозможно.

Мы постоянно разбрасывали над позициями гитлеровских войск листовки, в которых рассказывалось с поступке Головатого и о всенародном патриотическом движении по сбору средств в фонд обороны. Пусть знают, какая сила питает Красную Армию! Иногда эти листовки потом находили у пленных фашистов. Один матерый гитлеровец, попавший в плен, признался, что в Германии, «никто не способен на такие поступки».

Много лет спустя, в 1979 году, мне впервые довелось просмотреть документальную киноэпопею «Великая Отечественная». Неожиданно для себя увидел я кадры кинохроники, запечатлевшие в декабре 1942 года осмотр и вручение самолета Як-1 на заводском дворе саратовского завода комбайнов. Я вспомнил, что в тот день, когда я познакомился с Ферапонтом Петровичем в кабинете директора завода и затем, когда мы пришли к самолету, кинооператоры и фотокорреспонденты снимали нас на пленку — снимали и тот момент, когда я объяснял Головатому, как летчик пользуется прицелом.

И вот, спустя почти четыре десятка лет, сидел я в кинозале и видел на экране кадры кинохроники, которые заставляли меня волноваться. Мы стоим с Головатым у самолета. Видна дарственная надпись на фюзеляже. Он — в пиджаке, на голове — высокая шапка «пирожком». Я — в реглане, с планшетом. Беседуем. Я вспомнил, что в тот момент Ферапонт Петрович говорил мне: «Передай там, на [160] фронте, надо будет — еще пришлем самолетов. Верю: мой подарок — только почин. Бейтесь крепко. А уж если туго станет — сами пойдем…» Насчет того, что туго — это мы испытали, но справились. А вот насчет того, что самолет — это только почин, Ферапонт Петрович, как скоро выяснилось, оказался совершенно прав. Между тем на экране события идут своим чередом: я надеваю парашют, поправляю шлемофон и очки. Прощаемся с Головатым. Сажусь в кабину самолета…

Обстановка была воспроизведена в точности, и оттого я, спустя тридцать семь лет после событий, испытывал сильное душевное волнение…

…Прошло несколько дней, и боевая обстановка снова привычно всецело овладела мной. Под Сталинградом продолжались ожесточенные бои. Бои шли на разных участках — и по ликвидации окруженной группировки врага и на внешнем обводе окружения с сильными танковыми группировками, стремящимися прорвать кольцо и деблокировать 6-ю армию Паулюса.

Наш полк, продолжая вести интенсивную воздушную разведку, в те дни часто привлекался к сопровождению групп бомбардировщиков и штурмовиков. Усилия бомбардировочной и штурмовой авиации были сосредоточены на уничтожении танков и артиллерии противника юго-западнее Сталинграда.

Со штурмовиками нам много приходилось работать в период осенних боев в Сталинграде. Наша 268-я истребительная авиадивизия надежно прикрывала боевые действия Ил-2 1-й гвардейской штурмовой авиадивизии. Я хорошо знал командный состав этой дивизии и многих летчиков, мастерскую работу которых мне не раз приходилось наблюдать. С уважением я вспоминаю имена боевых друзей летчиков-штурмовиков Пруткова, Смильского, Григоренко, Бородина, Тюленева, Докукина, Болдырихина, Чумаченко, Беды, Коломойца, Пстыго, Хомутова и других. Многие из них стали Героями Советского Союза, а Леонид Беда — дважды Героем. Это были подлинные гвардейцы. Большинство из них была прекрасными ведущими групп, и в дни уличных боев в Сталинграде я наблюдал, как они с ювелирной точностью выводили группы на цель, обрабатывая огнем отдельные дома и укрытия, где засели гитлеровцы, отбивали танковые атаки, а при усложнении воздушной обстановки помогали истребителям в воздушных боях. [161]

Однажды я сопровождал группу «горбатых», которых вел Беда. Цель, которую обрабатывали «ильюшины», находилась в черте города, западнее Тракторного завода. Я был свидетелем мастерской работы ведущего и его товарищей. Мощный огонь Ил-2 настигал гитлеровцев в их норах. В воздухе висела кирпичная пыль, летели вверх исковерканные немецкие орудия и рвались склады боеприпасов. Штурмовики выкуривали немцев из-под остатков каменных стен и полуобвалившихся перекрытий Как профессиональный военный летчик, имевший в первые годы войны более ста штурмовок на истребителях, я испытывал гордость за своих товарищей. С искренним уважением думал я о незнакомом мне летчике с такой страшной для врага фамилией — Беда. Сделав несколько заходов, «горбатые» благополучно вернулись на свой аэродром. Мы отсалютовали им в воздухе, поздравили с хорошей работой, а они поблагодарили нас за надежное прикрытие. Только спустя много месяцев, в сорок четвертом году, в Крыму, довелось мне пожать руку Леониду Беде. Это было на аэродроме. Помню, что при знакомстве с ним я был слегка удивлен, увидев худенького паренька, чрезвычайно скромного и застенчивого. По его действиям в воздухе я представлял себе летчика богатырского сложения, напористого, может быть, даже несколько ухарского вида — на земле я встречал немало таких ребят. А тут я даже не мог скрыть удивления — так не вязалась его внешность с громкими боевыми делами.

В послевоенные годы мне не раз приходилось встречаться с Леонидом Бедой. Был у него в жизни период, который принято считать трудным, и я рад, что именно в тот период смог прийти к нему на помощь. Дважды Герой Советского Союза Леонид Игнатьевич Беда впоследствии стал генералом, командовал авиацией военного округа. Погиб он трагически, в автомобильной катастрофе. Какие бы высокие должности он ни занимал, он всегда оставался опытным командиром и чрезвычайно скромным человеком. Ему органически было чуждо какое-либо проявление зазнайства, пренебрежения к заботам сослуживцев, и память о себе он оставил добрую. Его сын тоже стал военным летчиком.

В тот же период мы часто сопровождали и бомбардировщиков. Я был свидетелем эффективных ударов летчиков-бомбардировщиков И. С. Полбина. Пе-2 бомбили скопления танков в районе Жутово и Аксай. Удары были разящими. Наши истребители успешно отбивали атаки Ме-109, которые пытались сорвать бомбардировку. Потерь ни Пе-2, ни истребители в том вылете не имели. [162]

В дни, когда шло уничтожение окруженной группировки и одновременно бои на внешнем обводе кольца, два полка нашей дивизии — 9-й гвардейский и 296-й были полностью задействованы на осуществлении воздушной блокады окруженных под Сталинградом фашистов. В помощь этим двум полкам из нашего полка была выделена небольшая группа летчиков, которым тоже ставилась задача перехватывать военно-транспортные самолеты гитлеровцев Ю-52, следовавшие с аэродрома Сальск.

Однажды мы взлетели с Абганерово по команде на перехват вражеских самолетов. Низкая облачность затрудняла поиск и маневрирование. Все же в районе Жутово в разрывах облаков я заметил Ю-52, который, следуя по маршруту, периодически себя обнаруживал. С близкого расстояния я дал по нему длинную прицельную очередь. Затем перед моими глазами возникла не совсем обычная картина. Во всяком случае, сколько мне ни приходилось видеть сбитых и подбитых вражеских машин — такой картины я не видел: мне казалось, что Ю-52 стал разбухать… Он неестественно раздувался на моих глазах, разрушаясь каким-то непонятным образом. Я поспешил резко отвернуть, чтобы не попасть под обломки.

В последующий период задача по воздушной блокаде окруженного противника была с нашего полка снята, и мы сосредоточили все усилия на ведении воздушной разведки, сопровождении бомбардировщиков и штурмовиков.

Шли последние дни января сорок третьего года. Наши войска методично добивали окруженную группировку Паулюса. Авиация во взаимодействии с артиллерией наносила удары по скоплениям боевой техники, по укрытиям врага, уничтожала артиллерию противника. В ушах стоял непрерывный гул. 2 февраля с утра гул усилился. Он шел со всех сторон и почти не прерывался. Огонь артиллерии перемешался, и тогда в атаку шли наши танки и пехота. В расположении гитлеровцев го там, то здесь стали появляться белые флаги. Начала стихать стрельба. Это наступала развязка.

Были отменены очередные вылеты штурмовиков и бомбардировщиков. Враг прекратил сопротивление. Тишина была необычная. То есть, вероятно, самая что ни на есть обычная, но все так от нее отвыкли, что само это ощущение стало необычным.

Впрочем, испытать это необычное состояние — тишину под Сталинградом! — в полной мере, вероятно, смогли пехотинцы, артиллеристы, танкисты, может быть — штурмовики [163] и бомбардировщики. Мы, истребители, продолжали патрулировать и, как в обычные боевые дни, по-прежнему летали на воздушную разведку. В тот день, 2 февраля, я, возвращаясь с напарником из разведывательного полета, прошел над местом, где еще недавно опухшие от холода и голода, обезумевшие солдаты Гитлера, отвергнув условия сдачи в плен, все еще пытались сопротивляться. Этот район сверху был хорошо виден: вокруг все было покрыто нетронутым белым снегом, а в местах сопротивления гитлеровцев из-под снега торчала вырванная и перепаханная снарядами и бомбами земля с какими-то оранжевыми пятнами. Дымились развалины строений — словно только-только отзвучал здесь последний мощный залп… Но уже тянулись из оврагов очень длинные и извилистые колонны пленных.

Осенью 1942 года я не раз видел город с воздуха. Это были протянувшиеся на много километров вдоль Волги груды развалин, скопище битого кирпича и раскрошенного бетона. В воздухе постоянно висела красноватая кирпичная пыль. Через много лет, 2 февраля 1983 года, в день сорокалетия Сталинградской битвы, стоял я на площади Павших борцов, принимая участие в торжественном митинге по случаю столь знаменательной даты. В числе других участников митинга мы с космонавтом Малышевым возложили венок к монументу на площади, и когда шли с венком, я обратил внимание на тополь — он стоял как-то не на месте, особняком, не вписываясь в планировку парка. Это был тополь, переживший лето и осень сорок второго года. Каким-то чудом выжил он в сплошном потоке металла, осколков кирпича и бетона, и, глядя на него, я не мог не вспоминать осень сорок второго года.

Вечером, когда город погрузился в ранние зимние сумерки, я вышел из гостиницы «Волгоград», расположенной тут же, неподалеку, и по тихим безлюдным улицам пошел к тополю. Почему-то вспомнилось, как сорок лет назад, когда мы добивали окруженную группировку Паулюса, я вернулся с боевого задания и поспешил в штаб полка: мне необходимо было обсудить с комиссаром полка Д. Г. Кабановым срочные дела. И в тот момент, когда я говорил, я чувствовал, что Кабанов и слышит и не слышит меня — как будто он думал о чем-то другом. И вдруг он мне сказал: «Ты, командир, за делами и себя не забывай. В такие-то годы уже седеть начал!» Я ожидал чего угодно, только не этого. Седеть?! Да мне и тридцати нет! Почему-то это сообщение на меня сильно подействовало. Я не [164] боялся быть убитым — на войне знаешь, что это может случиться. К этой мысли как-то привыкаешь. Но седина? Кабанов встал, взял зеркало, и я впервые внимательно вгляделся в свое отражение. Я вдруг отчетливо увидел, что седина с затылка подбиралась к вискам…

Спустя сорок лет, вечером второго февраля, я стоял перед тем тополем, смотрел на его изуродованный ствол и думал о том, что он выстоял и выжил как воин в той страшной тяжелой битве…

После капитуляции группировки Паулюса наш Сталинградский фронт был преобразован в Южный. Войска гнали фашистов на юго-запад, очищая Ростовскую область. Авиационные части 8-й воздушной армии меняли свое базирование.

Быстро миновали дни кратковременного пребывания на площадках в Светлом Яре и Абганерово, после чего наш полк перебазировался в Котельниково. Вылеты на воздушную разведку не прекращались: врага надо было уничтожать, не давая ему возможности оторваться от преследования, закрепиться и организовать оборону. Командованию постоянно требовались данные воздушной разведки.

Аэродром в Котельниково, который еще совсем недавно активно использовал противник, теперь представлял собой весьма живописное зрелище. Повсюду стояли обгоревшие и поврежденные самолеты Ю-87, Ме-109, До-217, ФВ-189 (ненавистная нашей пехоте «рама»). Все это были последствия очень эффективных налетов бомбардировщиков и штурмовиков. Мы получили возможность весьма обстоятельно и с большой пользой для себя изучать вражеские самолеты.

В те дни к нам на аэродром прибыли Т. Т. Хрюкин, член Военного совета армии А. И. Вихорев и начальник штаба Н. Г. Селезнев. Они оперативно решили много сложных вопросов, связанных с размещением личного состава, налаживанием связи, питания, — всего того, что всегда забирали у командиров много времени при перебазировании. Командующий остался доволен настроением летчиков, наступательным состоянием духа личного состава полка.

— Разведка и еще раз разведка, Еремин! — напоминал командующий. — Все внимание дорогам! Вам должны быть точно известны маршруты отхода противника — где заторы, где сосредоточиваются. Ваши разведчики постоянно должны это знать! [165]

Это была прямая установка. И мы с напряжением работали.

Вскоре пришлось перебазироваться на аэродром Зимовники, потом — на хутор Сухой. Не успевали обжиться, наладить все службы, как уже надо было сворачиваться и начинать все на новом месте. Это и радовало, и создавало уйму забот. На плечи инженерно-технического состава полка в такие моменты ложится немало трудных дел, но инженеры и техники прекрасно преодолевали все возникающие в работе сложности.

Метеоусловия весьма сложные. Хутор Сухой — открытое всем ветрам поле, безлесное, безориентирное. В стороне от полевой площадки было расположено несколько хуторских домов. И все.

Летчики иронизировали:

— Вот это аэродром… Противник если и захочет бомбить так не найдет!

Некоторые возражали:

— Мы и сами не найдем аэродромчик этот, когда будем возвращаться с заданий…

И в тех и в других замечаниях был резон. Мало того что площадку в заснеженной степи найти трудно, сами по себе полеты над бесконечными белыми полями тоже дело непростое. Когда выпадает свежий снежок, небо и бескрайняя степь сливаются, теряются пространственные ориентиры, летчики — особенно молодые, у которых нет достаточного опыта — в буквальном смысле слепнут: летишь как бы в сплошном молоке, линии горизонта не видно, и то, что тебе представляется небом, запросто может оказаться запорошенной снегом степью. По свежему снегу на задания я иной раз молодых летчиков и не посылал. Посылал опытных, в которых был уверен. Правда, и тут, конечно, бывали переживания… В начале января пришло срочное задание: произвести воздушную разведку станицы Цимлянской — там у врага была активно действующая переправа. Стояли мы в Котельниково, а погода — как назло! — хуже некуда: свежий снежок выпал, низкая облачность, то и дело начинает идти снег, видимость близкая к нулевой.

Двоих в такую погоду нет смысла посылать: только потеряют друг друга. Послали одного — Валентина Шапиро. Летчик он был молодой — воевать начал в конце лета сорок второго года под Сталинградом (кстати сказать, с ним вместе начала воевать целая группа неплохо подготовленных выпускников Сталинградской летной школы, но все бои из этой группы прошел один Валентин Шапиро). К зиме [166] сорок третьего года это был уже зрелый и надежный летчик. На бреющем, почти над самой землей, Шапиро не только вышел точно на Цимлянскую, но и выскочил непосредственно на переправу. Причем на подходе к переправе видел, как подтягиваются гитлеровские колонны. За переправой находился поселок. Летчик увидел, что поселок безлюден, хотя, казалось бы, деваться фашистским войскам, которые подтягивались к переправе, больше некуда — только в этот поселок. Шапиро решил просмотреть соседние дороги: все это летчик делал на предельно малой высоте. Дороги, которые вели в обход поселка, тоже были пустынны. Тогда летчик вернулся к переправе, решил набрать высоту метров пятьдесят — выше не имело смысла, ничего не было бы видно с большей высоты — и с этой высоты еще раз осмотреть поселок за переправой. Когда он разворачивался над поселком, снизу раздался густой залп эрликонов. Самолет был подбит, но каким-то чудом тянул. Главное для летчика теперь было оттянуть поврежденную машину подальше от переправы. Через несколько километров он посадил машину в поле, потом две ночи шел навстречу нашим наступающим войскам. Немцы отходили по дорогам, сплошного фронта в степях не было, и летчик, прячась днем в балках и оврагах, ночами шел по снежной целине в направлении на восток. К исходу вторых суток наткнулся на армейских разведчиков, на третий день вернулся в полк…

Этот эпизод достаточно характерен для понимания того, в каких нелегких условиях вели будничную боевую работу разведчики нашего полка.

Но вернемся к тем дням, когда полк базировался в степи на хуторе Сухой. Войска фронта преследовали отходящего противника, и от воздушных разведчиков во многом зависел успех преследования отступающих гитлеровцев. Именно в те дни штаб дивизии поставил ответственную задачу обнаружить сосредоточение танков противника. Развернув карту, Б. А. Сиднев указал наиболее вероятные районы, где могли быть замаскированы танки. Эта танковая группировка тревожила наше командование. За ней тщательно следили, но вот она исчезла, словно растаяла в белой пустыне. Между тем было совершенно ясно, что ни уйти из предполагаемого района, ни быть переброшенной за слишком короткий срок эта группировка не могла. Стало быть, танки хорошо замаскированы. И не один — два, а несколько десятков, которые, сосредоточившись, могут внезапно контратаковать наши войска. [167]

Б А. Сиднев досконально объяснил ситуацию: надо искать эту группу — от наших поисков многое зависит.

Наиболее вероятными районами, где могла скрытно сосредоточиться танковая группировка, были село Усть-Быстрянское и хутор Чумаковский в низовьях Дона.

Вылетаем шестеркой. Евтихов, Глазов, Сугак, Безгребельный, Куделя и я. Кружимся над подозрительными районами. Под нами — сплошные белые поля. Бездымные, словно брошенные, хаты. И никаких следов на снегу. Ни колесных, ни гусеничных — никаких! Это держит нас в сильном напряжении. Должны быть следы: ведь по предполагаемым данным тут не один десяток машин! А следов нет.

В последние дни периодически шел снег. Это на руку гитлеровцам — снег, конечно, припорошил всякие следы. Снижаемся до бреющего полета и под свежим, только что выпавшим снегом видим приметы обычной полевой дороги. Это уже кое-что: раз есть дорога, значит, где-то должен быть и след. Надо искать. Даю команду паре — Сугаку и Безгребельному — походить на бреющем над дорогой и над вымершими хатами. Снижаюсь и я с Куделей. Разрешаю походить с «огоньком» — то есть спровоцировать на себя ответный огонь. Начинаем с бреющего «щупать» безмолвные хаты, и вдруг сбоку дома, у которого нет одной стены, видим танк! Потом — еще один, и еще… Бьем по этим укрытиям из пулеметов. В ответ — очереди эрликонов. Ну вот, это уже хорошо! Не выдержали нервы у танкистов! В довершение ко всему возле некоторых домов видим и следы гусениц: следы глубокие — свежий снежок чуть-чуть припорошил их. Сверху, конечно, не видно, но с бреющего различить можно…

Немецкие танкисты поняли, что обнаружены, и огонь по нашим самолетам усилился. Огонь густой — стало быть, их тут спрятано немало… Больше нам здесь делать нечего. По возвращении докладываем командиру дивизии об обнаружении танков. Офицеры разведки штаба 8-й воздушной армии провели уточнение наших данных дополнительно другими средствами, после чего расположение вражеской танковой группировки было окончательно установлено и уточнено. Теперь предстояло поработать бомбардировщикам и штурмовикам…

Мы учили воздушных разведчиков грамотно мыслить — сопоставлять, анализировать. Параллельно с этим уделяли много внимания штурманской подготовке — летать в таких условиях было непросто, и если подобные вылеты обходились [168] без происшествий (без потери ориентировки), то причиной тому была высокая штурманская подготовка летчиков.

На пополнение в полк стали прибывать опытные летчики из госпиталей. Я был рад, когда среди прибывших увидел старшего лейтенанта И. И. Домнина, которого я знал еще до войны. Несмотря на некоторую слабость после болезни, он довольно быстро вошел в строй и был примером для молодых летчиков.

Мы по-прежнему занимались в основном воздушной разведкой, но бывали ситуации, когда нас использовали и для прикрытия наземных войск. Это, правда, всегда делалось в каком-нибудь экстренном случае. Так было, когда группу наших летчиков подняли на прикрытие пехоты, которая по грудь в ледяной воде форсировала Манычский канал и вела бой за мост под Сальском. Что значит захватить при наступлении мост — объяснять не надо. Могу лишь добавить, что в этой ситуации обороняющиеся были в более выгодной позиции, а нашим бойцам неудача могла стоить многих жизней при повторной попытке захватить мост. И вот в разгар ожесточенного боя за мост под Сальском начали появляться группы бомбардировщиков Ю-87 — по шесть, по восемь и даже по двенадцать самолетов в группе. Срочно были подняты в воздух истребители, а ближе всех к месту боя располагался наш авиаполк.

По тревоге мы вылетели двумя группами. Когда подходили к Манычу, я увидел двенадцать Ю-87, которые, рассыпавшись цепочкой, заходили на цель. Перестроившись, мы с ходу атаковали. В результате четыре Ю-87 были сбиты, один поврежден, остальные побросали бомбы куда придется и поспешили убраться. В этом бою я сбил один Ю-87. Это был уже третий вражеский самолет, сбитый мною на дарственном «яке» Ф. П. Головатого.

Ферапонт Петрович в своих письмах проявлял постоянный интерес к моей работе и к судьбе своего «яка». Мне было о чем ему рассказать, поэтому по возвращении с боевого задания я сел за письмо.

«…Почти два с половиной месяца прошло с тех пор, как я получил Ваш самолет, — сообщал я. — Я сделал на нем около 30 боевых вылетов, сбил три вражеских самолета; выполняя воздушную разведку вместе с моими боевыми товарищами, мы привозили ценные данные о противнике, что позволяло наносить удары по противнику нашим штурмовикам и бомбардировщикам. Смею заверить Вас, Ферапонт [169] Петрович, что мы били врага и будем бить беспощадно, по-сталинградски…

Ваш гвардии майор Борис Еремин.»

Я заканчивал свой подробный отчет Ферапонту Петровичу Головатому, а в это время возле моего «яка» хлопотали техники, готовя машину к очередному вылету на боевое задание.

Гвардейское знамя

В течение января и начала февраля 1943 года войска Южного и Северо-Кавказского фронтов вели успешные наступательные бои. Большая часть Северного Кавказа и Ростовской области была очищена от противника. Гитлеровцы отходили в низовья Кубани и через Батайск к Донбассу. 14 февраля 1943 года вражеские войска были выбиты из Ростова-на-Дону.

Авиационные части 8-й воздушной армии перебазировались вслед за отступающими войсками противника. Передовые команды батальонов аэродромного обслуживания шли в боевых порядках наземных войск, занимали посадочные площадки, расчищали снег и быстро готовились к приему боевых самолетов. Затем снова шли вперед, занимая все новые и новые полевые аэродромы.

В ходе наступательных боев и быстрого перебазирования авиации отдельные батальоны аэродромного обслуживания сталкивались с очень сложными задачами, которые им приходилось решать быстро, инициативно и сравнительно небольшими силами. Каждую новую площадку, как правило, приходилось очищать от большого количества боеприпасов и мин. Причем разминировать приходилось не только летное поле, но и самые различные аэродромные объекты. Но все это делалось быстро, и вот уже мы, летчики, получаем очередное сообщение: площадка подготовлена, можно перебазироваться.

Перебазируешься всегда с чувством некоторого нетерпения. Оно и понятно: противник отходит, надо следовать за ним по пятам без промедления. У нас при этом возникают свои хлопоты и заботы, и о той предварительной работе, которую каждый раз перед перебазированием делает БАО, не всегда задумываешься. Полоса готова — ну что ж, так оно и должно быть… И часто жизнь на новом аэродроме начинается с конфликтов: то горючего не подвезли, то [170] людей своевременно не накормили, то личный состав терпит неудобства из-за нехватки помещений. И основная масса претензий адресуется батальону аэродромного обслуживания. А когда им успеть наладить быт, если они и так готовят площадки в рекордные сроки? Да в наступлении часто и обживаться-то некогда: едва наладилась жизнь — смотришь, надо снова перебазироваться. Личный состав БАО в такие периоды не имел времени на отдых и сон. Эти великие труженики постоянно находились в движении. Думаю, лучшим вознаграждением им за все их труды были наши интенсивные вылеты на боевое задание с новых полевых площадок…

В начале февраля мы перебазировались на аэродром близ поселка Зерноград. Поселок расположен юго-восточнее Ростова-на-Дону. Гнетущее ощущение оставили рассказы жителей о зверствах гитлеровцев. Перед тем как уйти, фашисты расстреляли около трехсот пленных и жителей Зернограда. Зондеркоманда торопилась: обреченных советских людей расстреливали на краю большой ямы, которую потом наспех засыпали. Жители поселка утверждали, что после расстрела яма еще некоторое время «дышала» — земля шевелилась…

Каждый из нас уже достаточно пережил к этому времени. Мы знали и горечь отступления, и гибель многих товарищей, и мучительное пребывание в госпиталях. Но во время зимнего наступления сорок третьего года мы узнали, пожалуй, самое тяжкое — о зверствах фашистов на временно оккупированной территории. Столкнувшись с этим в упор, наши летчики менялись на глазах. Пожалуй, до тех пор я не видел, чтобы летчики вылетали на задания с такой холодной яростью. Даже в Сталинграде, в самые трудные месяцы, я видел скорее мужество и твердость бойцов. Но здесь, на ростовской земле, я увидел беспощадную ярость мстителей. Одно дело, когда тебе в сводках и политдонесениях читают о зверствах фашистов, другое дело, когда ты своими глазами видишь огромную яму, в которой заживо погребены сотни людей…

На партийную организацию и политработников полка в те дни легла нелегкая задача: даже в ярости наши летчики не могли и не должны были позволять себе никакой «самодеятельности» при выполнении боевых заданий.

Наши разведчики день от дня повышали качество разведки. На некоторых самолетах были установлены фотокамеры, и летчики успешно применяли их, фотографируя цели. Раньше данные разведки почти целиком основывались [171] на визуальных наблюдениях летчика. Теперь же у нас руках появились фотодокументы, и очень важные.

Фотокамера привнесла в разведполет дополнительную специфику. Маневрировать на истребителе, оборудованном аппаратурой для съемки, было труднее. Во время съемки летчик обязан был идти с определенной скоростью, строго выдерживая курс. Это делало самолет более уязвимым, и потому при вылетах на задание такие машины шли, как правило, с сопровождением. Особенно успешно освоили и применяли фотоаппаратуру летчики Пишкан, Самуйлик, Морозов, Шапиро, Ветчинин. Начальнику штаба полка пришлось создать специальную службу для обработки фотоснимков и дешифрования.

День 14 февраля запомнился большой радостью. С утра в направлении к Ростову-на-Дону на разведку была выслана пара — вылетели отличные летчики Ячменев и Нестеров. Вскоре они вернулись с докладом, что наши войска колоннами входят в город и в отдельных кварталах города видны очаги пожаров. Известие о том, что наши войска входят в Ростов-на-Дону, вызвало бурю ликования: качали всех подряд, обнимали друг друга. К исходу дня по радио было передано сообщение об освобождении городов Ростова-на-Дону и Красного Сулина. Полковник Сиднев приказал Николаю Баранову и мне готовиться к поездке в Ростов-на-Дону. Мы должны были осмотреть аэродромы в районе города и выбрать подходящий. Это означало, что нам предстоит базироваться вместе, чему я был несказанно рад.

16 февраля мы выехали в город.

В Батайске мы попали в колонну автомашин, которая небыстро двигалась по разбитой дороге. По обеим сторонам дороги было разбросано много разбитой фашистской техники и каких-то документов, валялись трупы гитлеровцев. Всюду следы панического отступления. Через Дон машины двигались по наскоро сооруженному объезду по льду — мосты были взорваны. Везде были видны следы работы наших штурмовиков и артиллерии. Мы медленно ехали в окружении жителей, которые везли на санках свой скарб, дрова.

Командир дивизии был в хорошем настроении, подшучивал над нами:

— Ну что, старые друзья, вновь будете базироваться вместе? Рады, наверное?

Я, не чувствуя подвоха, охотно подтвердил, что скучаю по своим старым однополчанам и очень рад предстоящему совместному базированию. [172]

— Да и для дела полезно, — улыбаясь, продолжал Сиднев. — Летчики Баранова у гвардейцев поучатся…

И он хитро прищурился.

Поворот в разговоре был неожиданным. Николай, конечно, этого стерпеть не мог:

— Мы и сами, товарищ полковник, кое-чему поучим этих гвардейцев…

— Ну-ну, посмотрим, кто у кого будет опыт перенимать, — вполне миролюбиво закончил командир дивизии.

Должен заметить, что полк Николая Баранова — бывший мой 296-й истребительный авиаполк — был очень силен по своему составу и впоследствии тоже стал гвардейским. Вообще если говорить о сталинградских боях, то с лета 1942 года в дивизии перебывало немало полков. Я уже упоминал об 11-м полке, были и другие. Дивизия все время находилась в гуще сражений, несла огромную нагрузку, особенно в первой, оборонительной стадии сталинградской эпопеи, шла неизбежная убыль, и потому дивизию пополняли то одним полком, то другим. Но в конечном счете состав дивизии стабилизировался, она стала дивизией четырехполкового состава (9-й гвардейский, 2-й авиаполк, 296-й и наш 273-й авиаполки). Все полки со временем стали гвардейскими. Дивизия, прошедшая трудную пору боев лета и осени сорок второго года, была необычайно сильна и составляла костяк истребительной авиации 8-й воздушной армии. Так получилось, что мне пришлось в разное время служить в трех полках этой дивизии, поэтому я знал лично почти всех опытных летчиков и со многими был связан крепкой дружбой. Но полк Николая Баранова, в котором я начал воевать, провоевал весь сорок первый и большую часть сорок второго года, дважды был ранен, конечно, оставался для меня родным.

…Незаметно за разговорами въехали в Ростов. Было и радостно и печально. Город сильно изменился. Казалось, он как человек после тяжелой болезни. В некоторых домах обвалились стены, лестничные пролеты повисли над пустотой. Выбиты оконные рамы. Я помнил довоенный Ростов и Ростов лета сорок первого года, когда выписывался из госпиталя. Отсюда в августе сорок первого я отправлялся искать свой полк, который нашел под Запорожьем… Казалось, это было давным-давно. Я смотрел на город с болью. Красивейшая улица Энгельса стала неузнаваема. Деревья были срезаны, в отдельных домах еще не были потушены пожары, сама улица была забита всяким хламом. [173]

На аэродроме было разбросано много авиабомб и других боеприпасов, валялись какие-то ящики — все та же картина разгрома и запустения. Из аэродромных построек сохранилось лишь одно целое здание. В районе взорванных и сгоревших бараков, в стороне от аэродрома, мы увидели частокол проволочных заграждений в два-три ряда. Валялись консервные банки, обрывки одежды. Видны были сторожевые пулеметные вышки, обрывки цепей — для собак. В том, что это был лагерь военнопленных, сомнений не было. Наши команды хоронили погибших солдат, другие подразделения занимались разминированием аэродрома и прилегающих к нему территорий. Командир дивизии дал необходимые указания об организации КП, наведении связи, о размещении личного состава и расчистке летного поля. Стало быть, с этого аэродрома нам с Николаем Барановым и предстояло действовать в ближайшее время.

После перебазирования на ростовский аэродром летчики полка продолжали вести интенсивную воздушную разведку в полосе отступления гитлеровских войск и в их тылах. Полоса эта шла по реке Миус. К западу — от Таганрога до Мариуполя, к северо-западу — до Иловайска, Амвросиевки.

Авиация противника в тот период пыталась чем-то помочь своим отступающим войскам и совершала регулярные налеты на наши тыловые железнодорожные узлы. Таким важным узлом под Ростовом был Батайск. Истребители полка Баранова и 9-го гвардейского отражали эти налеты и прикрывали наши наступающие войска, но иногда и наш полк подключался к этой работе. Чаще всего мы вылетали на прикрытие Батайска.

В один из таких вылетов летчики нашего полка атаковали на подходе к железнодорожному узлу большую группу вражеских бомбардировщиков. Нам удалось расчленить строй бомбардировщиков и сбить трех из них. Южнее Батайска я атаковал Ю-88 и поджег его. Ю-88 быстро терял высоту и у самой земли взорвался. В те дни в придонских плавнях десятки фашистских самолетов нашли себе могилу.

Потеряв за несколько дней над Батайском немало самолетов, противник попытался ударить по нашим аэродромам в Ростове. К этому времени аэродромы охранялись не только истребителями с воздуха, но уже имели и вполне надежное зенитное прикрытие. Гитлеровцы не досчитались еще нескольких бомбардировщиков, сбитых нашими истребителями и метким зенитным огнем. После этих неудач фашисты [174] оставили дальнейшие попытки бомбить наши аэродромы.

Между тем наступление в Донбассе продолжалось. По данным воздушной разведки, которую вели наши летчики, наносились на карты коррективы о перемещении войск противника, принимались соответствующие решения вышестоящими штабами, одним словом, шла обычная для нас работа, и никаких отклонений от сложившегося ритма нашей боевой жизни я не замечал. Но кое-какие отклонения были, о чем я иногда узнавал позже, случайно и только в силу драматически сложившихся обстоятельств…

Лейтенант Ячменев был молодым летчиком, но в нашем полку быстро зарекомендовал себя дельным и отважным воздушным разведчиком и легко вписался в ритм боевой работы. Несмотря на молодость, в воздухе он действовал хладнокровно, изобретательно и уверенно, и вскоре всем стало ясно, что это — летчик незаурядный. У меня достаточно опыта в таких делах, и я нисколько не сомневаюсь, что из Ячменева получился бы со временем превосходный истребитель-разведчик. Однажды я узнал, что в воздухе Ячменев делал кое-что и сверх задания.

Как-то раз, когда город Шахты еще был занят немцами, Ячменев, уроженец этого города, пролетая над своим домом, сбросил вымпел. Для этого он заранее приготовил гильзу из-под снаряда, вложил в нее записку и сбросил эту гильзу, привязав к ней длинную красную ленту. По счастью, гильзу подобрали ребятишки, и таким образом она попала по назначению. «Жив, здоров, хочу вас увидеть, родные… Моя полевая почта…» — написал в этом своем коротком послании летчик. Нетрудно себе представить состояние Ячменева, который больше года не имел вестей из дому, зная, что родители остались на занятой врагом территории. И вот он над своим домом, искушение было слишком велико, и возникла эта идея с вымпелом. Но ведь вымпел мог поднять и полицай!..

Таким образом, находясь в еще занятом врагом городе, родители и сестра летчика узнали, что он не только жив и воюет, но что он, может быть, каждый день пролетает над городом в одном из тех быстрых краснозвездных истребителей, что все чаще и чаще теперь стали появляться в шахтинском небе. И конечно, прислушиваясь к далекому гулу канонады, с трудом сдерживали нетерпение: ясно было, что недалек тот день, когда наша армия войдет в город. Этот день сулил им не только освобождение, но и долгожданную встречу с сыном. [175]

Прошла неделя, и другая, и третья…

В один из дней марта я получил срочное задание: установить место выгрузки танков противника в районе железнодорожной станции Чистяково. Противник, намереваясь остановить наше наступление, подбрасывал резервы. На такое задание надо было посылать опытных летчиков, и я поручил это Ячменеву и Нестерову. С задания Нестеров вернулся один. Хорошо помню, с каким напряженным вниманием слушал я Нестерова.

…Район сосредоточения вражеских танков они установили довольно быстро. Район этот прикрывался сильным зенитным огнем. Ячменев снизился, уточняя расположение танков, и вражеские зенитчики сосредоточили на нем огонь нескольких орудий. Было зафиксировано прямое попадание в самолет Ячменева. Он упал возле железнодорожной станции, ударился крылом о землю и переломился у фюзеляжа. Летчик погиб.

Прошло несколько дней. Полк продолжал воевать, и неизбежные потери постепенно приглушались радостью одержанных побед. Наши войска освободили город Шахты. И вот однажды, разыскав нас с большим трудом, в полк приехали родители Ячменева. Месяца не прошло с того дня, как их сын прямо с неба подал им весть о себе. И месяц этот — что такое месяц, если с момента разлуки прошло почти два года? — пролетел как один день. Они приехали в полк к сыну при первой же возможности, и весь полк снова полоснула острая, еще незажившая боль потери.

Как могли, мы старались утешить близких отважного летчика. Помогли им немного продуктами — время было голодное, край разорен дотла, а до нового урожая еще не близко. Отрядили провожатых на обратную дорогу. Единственный орден Ячменева — орден Отечественной войны I степени — приняла на хранение его сестра. Родители летчика ненадолго пережили сына и скончались в конце войны…

Профессия летчика-истребителя сама по себе противопоказана людям пассивным, безынициативным, несамостоятельным. Она настоятельно требует развития других, прямо противоположных качеств. Для воздушного же разведчика смелость и инициативность — качества решающие.

В нашем полку людей, обладавших подобными свойствами, было немало, но среди них хладнокровием и умением в считанные секунды оценить обстановку и принять неожиданное для противника решение отличался летчик Валентин [176] Шапиро. Был он сыном большевика-чекиста, получил прекрасное воспитание. Отец его перед войной занимал высокий пост в пограничных войсках и в начале войны был среди тех, кто принял на себя первый удар фашистов, вероломно вторгшихся в пределы нашей страны. В самые тяжелые первые дни войны отец летчика пропал без вести — скорее всего погиб в приграничных районах в Прибалтике. Сын в то время учился в сталинградской летной школе, которую успешно закончил летом сорок второго года — как раз тогда, когда война вплотную подошла к Сталинграду. Свою боевую биографию Валентин Шапиро начал в тяжелейших сталинградских боях.

Я говорил о том, как тяжело было молодым летчикам втягиваться в боевую жизнь на Сталинградском фронте. Очень немногие из них остались в живых в те месяцы. Валентин Шапиро прошел сквозь сталинградские бои. Был ранен, но выжил и спустя полгода после начала своей боевой деятельности, несмотря на летную и боевую молодость, уже был закаленным и очень опытным воздушным бойцом. На земле это был немногословный, скромный человек, в воздухе — хладнокровный и умный боец, надежнейший боевой товарищ. После выполнения боевого задания он всегда докладывал обстоятельно, точно и только по существу дела, так что, как правило, после его докладов никаких дополнительных вопросов не возникало. Задания ему поручались сложные.

Однажды Шапиро вылетел с напарником на разведку вражеского аэродрома около станции Иловайская. Задание было непростое. Командованию стало известно, что на наш участок фронта противник перебросил новое авиационное соединение. Требовалось не только установить численность базирующихся на аэродроме самолетов, но и их принадлежность.

Надо сказать, что разведка крупных вражеских аэродромов всегда относилась к одному из самых сложных видов заданий. Во-первых, потому, что аэродромы, как правило, хорошо прикрыты и зенитным огнем, и с воздуха. Во-вторых, потому, что подобное задание с большой высоты выполнить трудно даже при хорошей погоде: чтобы рассмотреть опознавательные знаки вражеских самолетов, надо снижаться. А снижаться над вражеским аэродромом — это уже совсем не просто: ведь маневр чаще всего происходит прямо на глазах противника. В общем даже опытному летчику есть над чем подумать, прежде чем отправляться на подобное задание…[177]

Шапиро это сложнейшее задание выполнил и по возвращении, как всегда, сдержанно и очень точно доложил в том, сколько самолетов базируется на этом аэродроме, какие именно это самолеты. И хотя доклад, как обычно, никаких сомнений у меня не вызвал и данные, которые привез летчик, были чрезвычайно важными, все же я почувствовал, что полет этот был достаточно необычным, а Шапиро по своей природной сдержанности, очевидно, опускает ряд деталей, которые, надо полагать, считает второстепенными, Между тем из доклада летчика следовало, что он произвел на очень низкой высоте несколько заходов над вражеским аэродромом, а немцы не стреляли. Стрельбу они открыли только тогда, когда, выполнив задание, наши разведчики стали удаляться от объекта… Это было странным, и я попросил подробнее рассказать об этом. И тут открылось любопытное обстоятельство.

…Когда Шапиро и его ведомый вошли в зону аэродрома противника, им неожиданно помогли сами немцы. Но это нужно было вовремя и правильно понять. Короче говоря, едва наши истребители появились в поле зрения наблюдателей противника, как Шапиро вдруг услышал по радио четко произнесенные русские слова:

— Видите ли вы посадочное «Т»?

Спрашивала с земли женщина.

В сложившейся ситуации вопрос прозвучал достаточно неожиданно — вместо ожидаемых трасс эрликонов, вместо сконцентрированного огня зенитных батарей и возможного воздушного боя с Ме-109… Будь Шапиро менее опытным летчиком, он мог бы замешкаться с ответом, не сразу бы нашелся, как поступить и тем самым выдал бы свои сомнения. А это, конечно, означало бы — в лучшем случае! — срыв боевой задачи… Но Шапиро без всяких колебаний включился в этот странный диалог:

— Посадочное «Т» вижу!

С земли доброжелательным тоном последовало:

— Производите посадку.

И тут Шапиро моментально понял, какой удобный случай неожиданно представился разведчикам.

Сделав вид, что приказ ими принят, ведущий и ведомый спокойно начали снижаться над вражеским аэродромом. Голос, прозвучавший с фашистской радиостанции, как бы охранял их от зенитного огня и атак «мессершмиттов». Разведчики снизились до бреющего и прошли вдоль стоянок самолетов. Ведомый был чуть выше, Шапиро же шел над самой землей. Стоянки фиксировались отчетливо, но знаки [178] на самолетах разобрать не удавалось — слишком велика была скорость.

Тогда Шапиро пошел на второй заход. Он выпустил закрылки, имитируя посадку, и, как он потом рассказывал, до предела «затяжелил» машину, уменьшив скорость. «Як» едва держался в воздухе на высоте не более полутора-двух метров над полосой. В конце полосы, сбоку, находилось какое-то аэродромное здание, возле которого собралось несколько десятков фашистских летчиков. Они с любопытством наблюдали за действиями советского истребителя, делали жесты, переговаривались.

Только высокое летное мастерство помогало летчику держать машину в воздухе. В то же время он, не переставая, вел по радио «гусарскую» болтовню с девицей, расспрашивая ее о всяких пустяках и ничем не выдавая своего напряжения. Больше всего его волновало в тот момент, говорил он, чтобы его напарник, с которым он не мог перекинуться словом, правильно его понял. Дело в том, что напарником у него был летчик, незадолго до этого вылета вернувшийся из госпиталя. Летчик опытный, но своего ведущего он знал мало. «Поэтому, — говорил Валентин, — мог и не разобраться что к чему и шарахнуть… Я же действительно почти полностью имитировал посадку…»

Вражеская радиостанция, не понимая характера маневра Шапиро, вдруг взорвалась нетерпеливыми призывами поскорее производить посадку. Но Шапиро, умело подобрав скорость и высоту, все-таки уже рассмотрел вражеские машины. Он начинал очередной разворот над аэродромом — теперь ему надо было немедля избирать высоту и уходить, — как вдруг произошла осечка. Причину воплей с радиостанции он понял быстро: над аэродромом появился Ю-88 и стал заходить на посадку. Все складывалось как нельзя лучше: можно было сделать вид, что он уступает полосу Ю-88, атаковать его и уходить. Но тут нервы подвели ведомого: увидев вражеский бомбардировщик, он внезапно открыл по нему огонь с очень большого расстояния. Ю-88 развернулся и стал уходить. Остальное Шапиро делал чисто автоматически: он слегка довернул свой «як» и почти в упор дал длинную очередь по фашистам, скопившимся возле аэродромной постройки. Затем, подав команду ведомому, на бреющем на большой скорости стал уходить. С сильным опозданием вслед им ударили вражеские зенитки…

Вот такой был вылет… По возвращении Шапиро нарисовал на схеме конфигурацию всех стоянок самолетов. Данные этого разведвылета были очень важными. Они использовались [179] для нанесения ночного бомбардировочного удара по этому аэродрому.

Я не случайно попросил Шапиро рассказать о деталях этого вылета: я знал, этот летчик излишне сдержан при докладах. Обнаружилось это однажды неожиданным образом. Полк базировался недалеко от линии фронта, наши войска наступали, и противник пытался сдерживать наступление частыми бомбардировками, которые он производил мелкими группами Ю-87 и Ю-88. В те дни не исключалось, что какой-нибудь одиночный немецкий бомбардировщик или небольшая группа попытается бомбить и наш полевой аэродром. Поэтому я иногда поднимал летчиков в воздух дежурить над аэродромом. И однажды поднял Шапиро. При этом предупредил его, что от аэродрома он отходить никуда не должен и что буду на связи. Он действительно кружил над аэродромом в пределах визуального наблюдения с земли, но иногда облака закрывали аэродром, и тогда я запрашивал его по радио, а он отвечал, что обстановка в воздухе спокойная.

Шапиро патрулировал над аэродромом один. Резон был в том, что с одиночным бомбардировщиком он прекрасно оправился бы, а если бы подошла группа, то у него вполне хватило умения завязать бой и помешать группе с ходу нанести удар, а я тем временем мог бы сразу поднять ему на помощь других истребителей. Все шло нормально, но вдруг на какой-то мой вызов летчик не ответил. Я подождал несколько минут и снова вызвал его. На этот раз Шапиро отозвался сразу и снова доложил, что обстановка в воздухе спокойная. На мой вопрос, почему он не ответил на предыдущий вызов и куда он уходил, Шапиро как ни в чем не бывало доложил, что он никуда не уходил и что обстановка в воздухе спокойная. Но я уже понял, что он куда-то отлучался. Это было нарушением дисциплины, и потому я решил по окончании полета как следует «пропесочить» летчика.

Шапиро произвел посадку, доложил о выполнении задания, еще раз повторив, что обстановка в воздухе была спокойной, а я, выслушав, сделал ему замечание за нарушение дисциплины в воздухе. Он выслушал это совершенно невозмутимо. И в тот момент, когда я делал летчику замечание, вдруг зазвонил телефон и из вышестоящего штаба попросили объявить летчику Шапиро благодарность. Оказывается, в тот момент, когда он не вышел на связь, он заметил над линией фронта «раму» — немецкий корректировщик артогня ФВ-189, — тут же атаковал ее и сбил на [180] глазах у представителя штаба воздушной армии и наземного командования. Но поскольку при этом он действительно на несколько минут отлучился из указанной ему зоны патрулирования, то он предпочел о проведенном бое сразу не докладывать… Пришлось уже мне перестраиваться в объявлять летчику благодарность, которую он принял все с той же присущей ему невозмутимостью…

Валентин Ефимович Шапиро до конца войны произвел 592 боевых вылета. Дважды был ранен. Стал Героем Советского Союза. Ныне он полковник запаса, и немало его воспитанников служат сейчас в частях ВВС.

В течение зимних месяцев наступления мы сменили немало аэродромов. В Ростове-на-Дону задержались. Здесь наша жизнь в бытовом отношении стабилизировалась.

В каждом полку, вероятно, был свой баянист. В нашем полку его долго не было. Наконец у нас появился сержант Ткаченко — общительный и доброжелательный человек, знающий специалист и прекрасный баянист. Ткаченко полюбили в полку. Баян сержанта стал такой же привычной и неотъемлемой частью нашего быта, как и вое остальное. Вскоре нам стало казаться, что Ткаченко был у нас всегда, хотя — спустя много лет могу чистосердечно признаться — мы его просто-напросто «украли»… Сманили из одной тыловой части… Услышали как-то летчики баян и не захотели расставаться с баянистом. Стали агитировать: «Иди к нам. В гвардейском авиационном полку будешь служить…» Одним словом, сманили… Доложили мне. И хотя потом были серьезные хлопоты, Ткаченко остался в полку,

К слову: на ростовском аэродроме я однажды совершенно неожиданно услышал рояль. До войны я с удовольствием слушал фортепианные концерты. Я вообще люблю этот инструмент. И вот однажды на полевом полуразрушенном аэродроме в Ростове среди привычных звуков самолетных моторов, машин и разной прочей техники — какие еще звуки услышишь на аэродроме? — я вдруг услышал пробивающуюся строгую мелодию. Мы, летчики, только что группой вернулись с задания, доложили о вылете и пошли в столовую. И там я услышал звуки рояля…

Оказалось, инструмент каким-то чудом сохранился в соседнем разрушенном помещении. Осторожно, словно от этого мелодия могла прерваться, вошли мы в помещение. Там среди всякого хлама стоял старый, поцарапанный и, очевидно, никому не нужный рояль. Вокруг рояля собралось несколько солдат. [181]

Первое, что я увидел, — пальцы на клавишах. Заскорузлые, большие, неровные, они никак не подходили к белым клавишам. Словно стесняясь своей грубой силы, они осторожно касались клавиатуры, и старый рояль отзывался знакомой и строгой мелодией. По-моему, то была одна из сонат Бетховена. Порою пальцы солдата не попадали на нужную клавишу, и тогда в строгую мелодию тосклива врывалась фальшивая нота. Но что это значило в сравнении с тем неожиданным удовольствием, которое мы испытывали оттого, что впервые за много месяцев слышали музыку, которая уводила нас в прежнюю жизнь, в довоенные времена.

Впоследствии, когда война велась уже за пределами нашей страны, мне еще раз довелось слышать игру на рояле. Но по ощущению я и сравнить не могу то впечатление с этим, которое я испытал в разрушенной постройке ростовского аэродрома, вернувшись из воздушного боя над Батайском.

Ежедневно под вечер, когда полеты были уже закончены, личный состав полка собирался на ужин. Может показаться, что не такое уж это важное дело — ужин, чтобы о нем специально оповещать читателя. Однако же не будем опешить с выводами.

Еще во время боев по ликвидации окруженной под Сталинградом вражеской группировки я обратил внимание на то, что летчики полка очень редко бывают все вместе. Все дни проходили в напряженной работе: одни пары вылетали на боевые задания, другие возвращались, все это происходило в разное время, и такая рабочая чехарда длилась в утра до вечера, дотемна, а вечером, конечно, усталость брала свое — надо было успеть отдохнуть и подготовиться к следующему боевому дню. Все было понятно, но тем не менее ситуация казалась парадоксальной: полк сильный и дружный, но вот все вместе люди собираются редко — живут и воюют рядом, но при этом как бы разделены во времени. И я ввел единое время для ужина всего летного состава.

Сначала сделать это мне не удавалось: мешали частые перебазирования, да и работали мы некоторое время отдельными группами с разных аэродромов. Но к тому времени, когда был освобожден Ростов-на-Дону, это нововведение уже вошло в силу и оказалось чрезвычайно полезным. Вероятно, сама по себе потребность собираться хотя бы раз в сутки всем составом отвечала душевному состоянию летчиков, поскольку наш полковой ужин очень быстро превратился [182] в прочный ритуал, просуществовавший без изменений до конца войны. На каком бы аэродроме мы ни находились, столовая наша всегда принимала один и тот же вид: три больших стола для летчиков трех эскадрилий (каждой эскадрилье — свой стол) и в середине — четвертый стол, поменьше, — для командного состава полка. И все летчики, от новичка до ветерана, знали, что ужин не начнется, если хоть один человек не займет своего места. Поэтому на ужин собирались с завидной организованностью. Здесь в неофициальной и вполне демократической обстановке мы могли обсудить кое-какие события прошедшего дня; здесь после трудных одержанных побед мы могли сбросить напряжение и даже пели общие любимые песни; здесь, когда все были вместе, мы поддерживали друг друга в тяжелые дни потерь и вспоминали погибших товарищей; здесь мы — командир, комиссар, начальник штаба и инженер полка — были не только старшими по должности, но и просто старшими товарищами. Наш полковой ужин оказался средоточием той душевной, человеческой атмосферы, которая необходима каждому воюющему человеку. Спустя много лет после войны как-то во время одной из встреч с однополчанами вспоминали мы разные эпизоды военных лет, и летчик Иван Янгаев (ныне генерал, а в сорок третьем году — новичок в полку) рассказывал, как он был подбит и как его наши артиллеристы доставили в полк на следующий день к вечеру. «Прямо к полковому ужину поспел», — заметил он через тридцать с лишним лет с таким удовлетворением, словно это и по сей день имеет для него большое значение…

Каждый вечер в определенное время, которое диктовалось обстановкой и напряжением прожитого дня, по моему сигналу ужин завершался, и все отправлялись на отдых. А с утра, с рассвета, снова вылеты по жесткому графику. График соблюдался неукоснительно, и весь режим строился таким образом, чтобы летчики успевали отдохнуть и находились бы в хорошей форме.

В сорок третьем году на должность начальника штаба нашего полка был назначен капитан Анисим Иосифович Юрков — дельный штабист, очень корректный, тактичный и уважаемый в полку офицер. Мы с ним прекрасно сработались.

Однажды Анисим Иосифович сказал мне:

— Борис Николаевич, нам в полк хотят двух девушек дать. [183]

У нас в полку среди технического состава были девушки — механики по вооружению, укладчики парашютов. В принципе на штатных должностях во всех этих службах людей хватало, поэтому на сообщение начальника штаба я недоуменно отреагировал:

— Зачем, Анисим Иосифович?

— Да я и сам толком не знаю, — честно признался начальник штаба. — Летчицы…

А… Тут мне стало ясно, о ком идет речь.

Еще в дни боев под Сталинградом в 8-ю воздушную армию стали прибывать девушки, которые получили летную подготовку в группе Марины Расковой. Тогда в нашу дивизию прибыли летчицы-истребители Лиля Литвяк и Катя Буданова.

Вообще-то участие женщин в Великой Отечественной войне в качестве летного состава у нас больше известно по знаменитому женскому 46-му гвардейскому полку легких ночных бомбардировщиков. Летали они на По-2. Но было немало женщин, летавших на боевых самолетах. В том числе — на истребителях. К этой группе и принадлежали прибывшие к нам в дивизию Лиля Литвяк и Катя Буданова.

Женщина военный летчик — факт незаурядный. А женщина-истребитель — беру смелость утверждать — явление уникальное. Полеты на истребителях в авиации всегда относились к наиболее сложному виду полетов вообще. Есть ряд профессий, которые не случайно считаются мужскими. К таким относится и профессия летчика-истребителя. Ведь если говорить о вещах самых простых, то даже в обычном полете управление истребителем требует основательной физической подготовленности от пилота. А перегрузки в бою! Перегрузки бывали такие, что не всякому здоровому мужчине под силу! Поэтому тот факт, что девушки неплохо летают на истребителях, уже говорил в их пользу. Но ведь им предстояло не просто летать, им предстояло воевать. Я прекрасно знал, с каким сильным и беспощадным противником им придется столкнуться. Поэтому, отдавая дань искреннего уважения этим славным девушкам, жаждущим окунуться в гущу боевой работы, я все же испытал тревогу после сообщения начальника штаба.

Судя по всему, подобные чувства были не чужды и полковнику Сидневу, так как он не торопился выпускать девушек на боевое задание и довольно долгое время (по тем условиям) ограничивал их деятельность учебно-тренировочными полетами. Я уже говорил о том, что самая тяжелая [184] судьба была у молодого пополнения, попадавшего на Сталинградский фронт. И потому полковник Сиднев выжидал в не спешил посылать девушек в бой.

Однако всему есть предел. Настал день, когда девушки должны были приступить к боевой работе в составе одного из полков дивизии. Почему-то они хотели воевать в составе именно нашего полка. На этом настаивала более решительная и бойкая Лиля Литвяк. И вот как-то в столовой мы оказались за одним столом: командир дивизии, девушки и я. Помню, как Сиднев, посмеиваясь, сказал:

— Что же это вы, товарищ командир, отказываетесь принимать в полк таких замечательных девушек?

К тому времени я уже знал, что рано или поздно мне придется обсуждать этот вопрос. Я даже мысленно не мог представить, как я посылаю этих девушек во вражеский тыл — а ведь если они попадут в мой полк, им придется летать на разведку. Тут иной раз с трудом сдерживаешь волнение, когда ожидаешь возвращения опытнейшего воздушного аса, у которого за плечами сотни боевых вылетов… И вот мне придется посылать на такие задания девушек… Это в моей голове не укладывалось, и потому я твердо решил: пусть обижаются, пусть считают меня человеком бесчувственным, но полк наш ведет слишком специфическую боевую работу, и потому я девушек взять не могу.

После реплики командира дивизии Лиля Литвяк (замечательная была девушка, умница, с настоящим характером истребителя и… сорвиголова) шутливо бросила:

— Да просто майор Еремин, как видно, побаивается нас, товарищ полковник!

И девушки рассмеялись. Несмотря на то что они хотели таким образом задеть мое самолюбие, я не клюнул на шутливо-иронический тон и, объяснив причины своего отказа, сказал, что, на мой взгляд, было бы более целесообразным назначить девушек в тот полк, который в основном выполняет задачи по прикрытию наших наземных войск. Впрочем, чтобы у них не создалось впечатления, будто их боевая судьба зависит от моего желания или нежелания (а мой голос и в самом деле был только совещательным, но никак не решающим), я, отвечая Лиле Литвяк, в том же шутливом тоне добавил:

— Зря вы, девушки, беспокоитесь оттого, что ваша судьба зависит от моего решения.

Тут я покосился на командира дивизии и сказал:

— Уверяю вас, что полковник Сиднев решит этот вопрос в наилучшем варианте… [185]

Б. А. Сиднев усмехнулся и заметил:

— Однако командир полка — неплохой дипломат!

Вскоре после этого разговора Лиля Литвяк и Катя Буданова были назначены в 296-й полк Николая Баранова. Я слышал, что в полку их приняли хорошо, что они успешно начали воевать и в первых же боевых вылетах неплохо себя зарекомендовали. Несколько больше я был наслышан об успехах Лили Литвяк потому, что ее взял к себе в ведомые один из лучших летчиков полка, участник боя «7 против 25», мой друг и бывший мой ведомый Алексей Соломатин. За короткое время он научил Лилю многим премудростям воздушного боя, и вскоре они стали неразлучной парой — и в воздухе и на земле. На личном счету девушек стали появляться сбитые фашисты. В полку Николая Баранова девушки обрели свою боевую судьбу, свой фронтовой дом и надежную дружбу боевых друзей. На земле самолеты Лили Литвяк и Кати Будановой обслуживали тоже девушки: техник Инна Паспортникова (Плешивцева) и механик Валя Краснощекова. Жили девушки дружно, своим маленьким коллективом, и безропотно переносили все трудности фронтовой жизни.

Что же касается нашего полка, то у нас девушки в жару и в зимнюю стужу готовили к вылетам боевую технику, выполняя нелегкую работу по набивке снарядов в ленты магазинов, чистили оружие, помогали техникам проводить другие работы. Мы иногда вылетали по 4–5 раз в день. Наши девушки работали беспрерывно. Труд их порой был малозаметен, но совершенно необходим для нормальной боевой жизни полка.

Работу девушек контролировали опытные специалисты. Одного я очень хорошо помню — это был механик по вооружению старший сержант Дмитрий Александрович Пушкин. С ним мы служили в сорок втором году еще в полку Николая Баранова. В послевоенные годы Д. А. Пушкин окончил институт и ныне работает директором одной из школ под Ленинградом. Обучали девушек и такие мастера своего дела, как техники Припусков и Букарь, инженеры Сочнев и Красовский.

У меня сохранилась фотография, где девушки полка сфотографировались с баянистом сержантом Ткаченко. Все в военной форме, кроме одной, у которой, очевидно, сохранилось гражданское платье с мирного времени. Вероятно, решила сфотографироваться в этом платье, чтобы все видели, какими они были до войны. Покрасовалась перед объективом — и снова военная форма, оружие, самолеты… [186]

На Миусе гитлеровцами был создан мощный оборонительный рубеж, который они назвали Миус-фронт. По мере приближения наших войск к Миус-фронту ожесточенность боев на земле и в воздухе нарастала. Противник усилил авиационную группировку на этом участке. То же самое предпринимали гитлеровцы для усиления своих наземных войск. Они рассчитывали на этом рубеже остановить длительное наступление наших армий, и мы это сразу почувствовали, как только приблизились к реке Миус.

Б. А. Сиднев на одном из совещаний обратил внимание командиров полков на необходимость совершенствования яичного состава в пилотаже, и я убедился, что даже в условиях неослабевающих боев надо было находить время, чтобы совершенствоваться в умении владеть самолетом. Мы уделяли технике пилотирования много внимания, и это вскоре нам пригодилось в ожесточенных воздушных боях.

Кроме этого, мы еще успевали потренироваться в стрельбе по наземным целям. Для этого в качестве мишеней использовали поврежденные фашистские самолеты. Когда обстановка потребовала, мы организовали и тренировочные бомбометания с истребителя; все это, как оказалось впоследствии, мы сделали своевременно и с большой пользой для себя.

Неожиданно нам пришлось выполнять и совершенно новую для нас задачу — корректировать артиллерийский огонь. У противника для этой цели был неплохой самолет — ненавистная нашей пехоте «рама». Мы же использовали для корректировки артогня истребители, что потребовало специальной подготовки летчиков. Требовалось совершенствовать радиообмен, умение пользоваться кодированной картой и считывать карту по местности при взаимодействии с артиллеристами. Поскольку мы занимались воздушной разведкой, то элементы такой работы в определенной мере были нам знакомы. Но тут потребовалось доводить их до совершенства.

Истребитель — скоростной самолет. Представьте себе летчика-истребителя, корректировщика, который ходит над линией фронта туда-сюда в отведенном ему районе. На коленях у него лежит крупномасштабная карта, на которой условными значками нанесены артиллерийские позиции противника, пулеметные гнезда, штабные блиндажи, землянки, отдельные огневые точки и так далее — все, что лежит в полосе перед командиром-артиллеристом. И вот летчик должен не только уметь быстро и грамотно читать карту, но и — что самое главное — в считанные секунды [187] сличать карту с местностью, находить замаскированные цели, видеть разрывы своих снарядов и тут же по радио передавать на землю поправки. Само собой разумеется, что при этом он должен следить за воздухом, иначе он станет легкой добычей вражеских охотников.

Каждая функция в отдельности вроде бы проста. Вся сложность в том, что таких простых функций много и они как бы спрессованы в кратчайшие промежутки времени. От летчика-истребителя в этой работе требуется не только элементарная грамотность, но и быстрая реакция, связанная с чрезвычайно напряженным вниманием. Такой опыт был, конечно, только у разведчиков. Поэтому с корректировкой огня наш полк справлялся лучше, чем другие.

Мы выделили для этой работы звено Гурулева — четырех летчиков. Поначалу им было трудно, но потом они не только освоились, но и вошли во вкус, видя, как по их поправкам артиллеристы метким огнем поражают замаскированные цели противника. Это была ювелирная работа, не лишенная известного азарта, и наши ребята — Гурулев, Ветчинин, Мазуренко — приобрели в те дни многих друзей в подразделениях наземных войск. Этим летчикам полк обязан многими благодарностями, полученными от командования наземных частей. На одном из совещаний в штабе воздушной армии Т. Т. Хрюкин был недоволен тем, как это дело поставлено в других частях, и в разговоре с командирами заметил: «Вон у Еремина и артогонь корректируют и корректируют неплохо…» Командующий был скуповат на похвалы, поэтому его одобрительный отзыв даже в таком контексте стоил очень многого.

Весной сорок третьего года наш полк не только вел напряженную боевую работу, но и довольно много времени уделял разнообразным видам учебы. Все, что можно было «выжать» в области боевого применения истребителя, мы испытали, оттренировали и ко всем видам боевой работы были готовы. При этом требовалось постоянно совершенствовать методику занятий, что совсем не просто в условиях фронтовых будней.

В апреле 1943 года нас известили о том, что полку будет вручено гвардейское знамя. И хотя мы уже несколько месяцев — от даты Указа — числились гвардейским полком, но настоящее осознание своей причастности к гвардии появляется у воина в тот момент, когда его части вручают гвардейское знамя.

Вместе с замполитом, начальником штаба и его заместителем мы обсудили все вопросы, связанные с проведением [188] столь торжественного ритуала. Наиболее волнующим для нас тогда был вопрос об экипировке личного состава. Как известно, с января 1943 года в Красной Армии были введены новые знаки различия. Все мы привыкли к своим треугольникам, кубарям, шпалам, а о погонах знали только по газетам да по последним документальным кинокартинам и выпускам кинохроники. К тому же наше обмундирование изрядно поизносилось. При построении личного состава в глаза в первую очередь бросалась пестрота и разноцветные одежды, особенно у техников и механиков. Все прошедшие месяцы мы в первую очередь заботились о том, чтобы наши люди были одеты потеплее и чтобы обмундирование можно было регулярно и вовремя выстирать, а личному составу — помыться в бане. Свое заношенное старенькое обмундирование мы привыкли ценить и носили с достоинством. Теперь же вопрос стоял по-другому, и оказалось, что переодеть полк — задача очень и очень не простая. Я вспомнил своего погибшего однополчанина Васю Новгородцева, который даже в самые жаркие дни сталинградских боев отличался отменной выправкой и опрятностью. Мы делали тогда по пять-шесть вылетов в день, все с боями. Но как бы мы ни спешили, Вася всегда находил время, чтобы перед вылетом вычистить сапоги щеткой. Щетку его механик всегда держал наготове. В той обстановке это выглядело причудой, и Новгородцеву задавали всякие ехидные вопросы. Но Вася спокойно отвечал: «Во время боя вверх ногами не люблю дышать пылью со своих сапог, хоть пыль и сталинградская». Возвращаясь после боя, Новгородцев стряхивал с себя щеткой пыль — ее и в воздухе хватало — опять чистил сапоги и только после этого считал, что боевой вылет полностью завершен. Вообще-то есть в этом глубокий смысл: подобная дисциплинированность даже в отношении одежды в самые трудные моменты поддерживает человека, не дает ему расслабляться и опускаться. Вася Новгородцев погиб в тяжелых августовских боях…

Как мы однако же ни старались — переодеть полк в новую форму не смогли — ее просто еще не успели подвезти. Постирали и выгладили имеющееся обмундирование. Кто получил — прикрепил знак «гвардия».

22 апреля полк был построен на поле аэродрома. Я все же волновался за внешний вид личного состава и за свой собственный, хотя было сделано все, чтобы полк и я сам выглядели вполне прилично. Для вручения полку гвардейского знамени на аэродром прибыли командующий воздушной армией Т. Т. Хрюкин, командир дивизии Б. А. Сиднев, [189] начальник штаба дивизии Д. А. Суяков и другие представители командования.

После оглашения Указа о преобразовании 273-го истребительного авиаполка в 31-й гвардейский Т. Т. Хрюкин сказал, что гвардейское звание призывает личный состав приумножать боевые успехи, напомнил о высокой ответственности, которую налагает на всех нас звание гвардейцев.

Командующий вручил мне древко знамени. Тяжелое бархатное полотнище вишневого цвета касалось руки. Я повернулся лицом к строю, опустился на колено и поцеловал край полотнища. Преклонил колени и весь личный состав полка. Я зачитывал текст гвардейской клятвы, и полк, как эхо, повторял эти слова за мной: «…мы клянемся!.. Смерть немецким оккупантам!»

Под гвардейским знаменем полк прошел церемониальным маршем перед командованием армии и дивизии. Этим и завершилось торжество.

Офицеры штаба поздравляли меня. «Молодцы, гвардейцы! Хорошо прозвучала клятва и прошли лихо, хотя одеты были разношерстно».

Сейчас, окидывая мысленным взором тот строй, я могу сказать, что полк свою клятву выполнил, с честью пронес гвардейское знамя до великой Победы. Многие из тех, кто тогда стоял в строю, стали Героями Советского Союза. Почти весь состав неоднократно был награжден орденами и медалями. А в послевоенные годы бывшие гвардейцы, уволившись из армии, восстанавливали разрушенное хозяйство страны и воспитывали подрастающее поколение. 

Миус-фронт

В начале марта сорок третьего года наши войска на юге еще продолжали наступать. Войска Южного фронта преследовали противника вдоль побережья Азовского моря в направлении на Таганрог. Противник, прикрывая свой отход, вел арьергардные бои и занимал мощный оборонительный рубеж по реке Миус. После многомесячного зимнего наступления, начавшегося в ноябре 1942 года под Сталинградом, наши войска не смогли с ходу взломать миусский оборонительный рубеж. Перед рекой Миус наступление было остановлено, и фронт стабилизировался.

Части нашей дивизии, как и другие соединения 8-й воздушной армии, продолжали поддерживать боевые действия наземных войск, совершенствовали свое аэродромное базирование, [190] подтягивали тылы, пополнялись летным составом, самолетами.

В период спада боевой активности возрастает значение всех видов разведок, в том числе, конечно, и воздушной разведки, которая позволяет оперативно собирать информацию о противнике. Противник же в свою очередь уделяет большее внимание борьбе с воздушными разведчиками.

Наш полк затишья не имел. Задачи в тот период нам ставились сложные. Мы занимались сбором информации, которая вскрывала характер обороны противника на Миус-фронте, выявляли перегруппировку войск, устанавливали места базирования вражеской авиации. Часто мы проводили полеты в сложных метеоусловиях при возрастающем разнообразном противодействии в районах, где были расположены интересующие нас объекты. Эти районы усиленно прикрывались зенитной артиллерией и истребителями, и добывание нужных сведений часто стоило нам дорого. В тот период среди летного состава увеличились потери. Мы вынуждены были посылать усиленные группы (часто наши разведчики ходили с прикрытием) и постоянно искать новые тактические приемы.

В ту пору мы систематически вели разведку в районе железнодорожных станций противника, в том числе — Амвросиевки. Район этот был насыщен вражеской авиацией а хорошо прикрыт зенитной артиллерией. Почти в каждом вылете нашим разведчикам приходилось вести там воздушный бой. Ставя задачу на вылет в подобные районы, я всегда старался прочувствовать настроение и душевное состояние летчика, которому предстояло выполнять задание. И если ведущий пары иногда, как бы советуясь, говорил: «Может, четверкой пойдем, товарищ командир?» — то я обычно в таких случаях соглашался сразу. Район тяжелый, задача у разведчиков трудная, ведущему в такой ситуации виднее. И я посылал дополнительную пару, в обязанности которой входило прикрыть разведчиков.

Однажды из района Амвросиевки не вернулось два наших разведчика. Такое у нас бывало очень редко. Конечно, разведчикам часто приходилось вести воздушный бой над тылами противника, но летчики полка были умелыми истребителями и опытными воздушными бойцами. Даже в самых драматических обстоятельствах они, как правило, находили выход. Если же противнику удавалось сбить одного летчика, то мы потом, как правило, долго анализировали характер действий разведчиков над целью, чтобы разобраться в том, правильно ли они оценили обстановку, какие допустили [191] ошибки. Но чтобы не вернулась с задания пара — кажется, этот случай у нас был единственным. Не имея никаких данных о том, как складывался этот вылет, мы предположительно решили, что оба наших разведчика погибли в воздушном бою. Либо — был и такой вариант — один был сбит зенитным огнем, а другой, оставшись без напарника, вынужден был принять воздушный бой и тоже погиб.

О судьбе разведчиков я узнал лишь после войны. В 1950 году один из двух летчиков, не вернувшихся тогда из-под Амвросиевки, лейтенант Дементьев, нашел меня и в деталях рассказал подробности того неудавшегося разведывательного полета.

Нашим летчикам действительно в районе Амвросиевки пришлось вести напряженный воздушный бой. В этом бою напарник лейтенанта Дементьева был сбит. При попытке оторваться от преследователей самолет Дементьева был подбит, и пришлось ему выпрыгивать над территорией, занятой врагом. Летчик попал в лагерь для военнопленных, однако пробыл там недолго: стремительным ударом наши войска очистили местность, в которой находился этот лагерь, и вместе с другими военнопленными Дементьев был освобожден. Для людей с такими судьбами, как у Дементьева, те годы были очень нелегкими.

После освобождения нашими войсками города Ейска и подготовки аэродрома я получил приказ посадить на этот аэродром эскадрилью для выполнения воздушной разведки в районах западнее Таганрога и над морем. Кроме этого, нам была поставлена задача совместно с группой штурмовиков не допустить движения судов по морской трассе Таганрог — Мариуполь. Некоторое время нам предстояло действовать не совсем в привычных для нас условиях — над морем.

Выполнение этой задачи я поручил командиру эскадрильи капитану С. И. Евтихову, заместителю по политчасти М. Д. Тиунову, летчикам Нестерову, Сучкову, Никулину, Ворсанахову, Дудоладову и другим. Сам я в те дни тоже нередко совершал полеты над морем. Немало различных судов с живой силой и техникой противника было потоплено в тот период нашими летчиками.

Одновременно мы продолжали вести воздушную разведку к западу от Таганрога. Один из таких вылетов я выполнил в паре с лейтенантом Николаем Глазовым в мае сорок третьего года. Мы подошли к Мариуполю со стороны моря. Начала бить вражеская зенитка, но разрывы были выше нас, и мы, маневрируя, начали снижаться. Просмотрели железную [192] дорогу и шоссе, ведущее на север от города, развернулись и снова вышли к морю.

В это время из Мариуполя на восток шли два буксирных катера. Катера тянули небольшие широкие баржи. На баржах стояли автомашины, лежали какие-то ящики. Мы отчетливо различали также фигурки солдат. Двигались буксиры медленно, поэтому далеко уйти не могли.

Мы вернулись в Ейск, зарядились и с группой Ил-2 вылетели на штурмовку этих барж. На море — штиль. Пенные буруны за катерами были хорошо видны издалека. Подошли к буксирам. С одной из барж слабо стала бить пушка — эрликон. Штурмовики перестроились в пеленг и с небольшого разворота атаковали. Один из буксиров загорелся, на нем стали обрубать трос. Освободившись от баржи, буксир зигзагами попытался отойти к берегу и выброситься на мель. Его накрыли бомбы Ил-2. Затем штурмовики переключились на баржи. Мы с Глазовым снизились и атаковали второй буксир. Били по рулевой рубке. Видели, как гитлеровцы прыгали с катера в море. Горящий катер, развернувшись к берегу, сел, как видно, на мель.

Подобные атаки не всегда заканчивались для нас столь благополучно. Иногда мы несли потери от зенитного огня с атакуемых судов. Редко, но бывали и воздушные бои. В одному из них — был бой с группой Ме-109 — был сбит летчик Линьков. Ему удалось выпрыгнуть из горящего «яка». Прыгнул он затяжным прыжком, парашют раскрыл у самой воды. Купол парашюта отнесло ветром в сторону. Спасла Линькова «капка» — надувной жилет. Он приводнился у берега, занятого нашими войсками, и вскоре его подобрали наши моряки с какого-то катера.

При выполнении разведывательных полетов в тыл противника мы часто сбрасывали тысячи листовок в районах населенных пунктов и над позициями войск противника. Эту задачу перед нами ставило политуправление Южного фронта. Летая над вражескими позициями, мы выпускали посадочные щитки, которые прижимали довольно большое количество листовок. Листовки разбрасывались на больших площадях двумя белыми шлейфами. Нередко мы брали листовки и в кабину.

В периоды затишья действия воздушной разведки усиливались с обеих сторон. Чаще всего в утренние часы и в сумерки над нами то и дело надрывно гудели тяжелые немецкие самолеты: Хе-111, Ю-88 или «Дорнье». Они кружили над нашими тылами, иногда бросая над населенными пунктами бомбу или две, беспокоя наши войска, создавая [193] панику у населения. Командир дивизии среди прочих задач требовал решительно вести борьбу с вражескими воздушными разведчиками. Будучи отличным летчиком, полковник Б. А. Сиднев получил в свое распоряжение самолет Ла-5, освоил ночную посадку на нем и неоднократно вылетал на перехват вражеских самолетов. Мы учились у него высокой культуре владения боевой техникой, он был инициатором постоянной учебы летного состава.

Нам необходимо было знать особенности самолетов противника. После разгрома под Сталинградом противник бросил на аэродромах много боевой техники, в основном неисправной. На земле мы имели возможность посмотреть многие вражеские машины. Но хотелось — очень хотелось! — заполучить, скажем, исправный Ме-109. Этот истребитель был основным нашим противником в воздухе, и нам необходимо было прочувствовать его в полете, в тренировочно-учебном воздушном бою. Только так можно до конца узнать, на что способна в воздухе машина.

И вот на одном из захваченных нами аэродромов был обнаружен Ме-109Г с небольшими повреждениями. В нашем распоряжении наконец оказался исправный немецкий истребитель. Майор Запрягаев — он был участником боя «7 против 25» — вылетел на этом «мессершмитте» и демонстрировал полеты на нем личному составу. В кабине «мессершмитта» я посидел, изучил предназначение разных тумблеров, рычагов. Кабина показалась мне тесноватой, а обзор — ограниченным. Я привык к своему «яку», чувствовал себя в нем удобно, даже уютно, и привык к прекрасному обзору, который открывался через фонарь.

Мы договорились с Запрягаевым провести для летчиков полка показательный воздушный бой. Я — на «яке», он — на Ме-109 г. Учитывая возможность появления как наших, так и немецких истребителей, которые в любой момент могли бы поспешить «на выручку» кому-то из нас, мы подняли над аэродромом четверку «яков» для прикрытия нашего «боя». Когда все было предусмотрено и оговорено, мы набрали высоту, разошлись в разные стороны и начали свободный учебный бой.

С земли за этим учебным поединком наблюдало много глаз. На нашем легком и маневренном «яке» я быстро получил преимущество. Как мы установили в ходе боя, у «мессершмитта» была одна возможность спастись от атакующего «яка»: он сравнительно легко уходил от нашего истребителя на пикировании. Но в наборе высоты он значительно уступал «яку», быстро терял скорость, и мне не [194] составляло большого труда, используя запас высоты, держать его в прицеле под разными ракурсами. Слабоваты у Ме-109 оказались а возможности маневрирования в горизонтальной плоскости. Наш «як» был куда маневреннее, и в бою на виражах имел явное преимущество.

После посадки мы детально проанализировали наш «бой» и указали летному составу на целый ряд особенностей Ме-109 различных модификаций. Нам приходилось иметь дело с Ме-109Е, Ме-109ф и Ме-109 г. У всех этих машин были свои специфические отличия, которые необходимо было знать.

В целом я был вполне удовлетворен проведенным учебным воздушным боем, но вылететь самому на «мессершмитте» мне не пришлось: один из летчиков — инспектор 8-й воздушной армии — при взлете на этом Ме-109Г опоздал парировать тенденцию к развороту влево и подломил шасси. Пришлось сдать самолет в ремонт.

В те дни к нам в полк часто приезжали журналисты, писатели, фотокорреспонденты. Вообще наш полк в этом плане не оставался без внимания, что само по себе свидетельствовало о боевых заслугах летчиков. Я с большим удовольствием знакомил приезжающих писателей и журналистов с людьми полка — не только из летного состава, но и технического, — наши люди вполне заслуживали того, чтобы о них стало известно через армейскую, фронтовую и даже центральную прессу.

Как-то приехали к нам в полк известные писатели, драматурги братья Тур. Я был в те дни очень занят, но они — люди живые, общительные и внимательные — убедили меня выкроить время для беседы. Разговор мне запомнился, я никогда потом не жалел об этих наших беседах. Запомнилось мне их искусное умение общаться. Мне не приходилось с ними быть в излишнем напряжении, не приходилось отвечать на «обязательные» или однозначные вопросы, которые иной раз любили задавать представители шумного репортерского племени.

Помнится, однажды я довольно много времени уделил одному корреспонденту, подробно объясняя сложности войны в чисто профессиональном отношении. Я говорил о сложности воздушного боя, об умении эффективно использовать силу бортового оружия — достаточно надежного и грозного в руках опытного летчика. Тогда же я объяснял журналисту, что таран, на мой взгляд, прием вынужденный, причем, совершая таран, летчик не только сбивает вражескую машину, но и, как правило, теряет свою, а это, как [195] мне представляется, весьма дорогая цена за сбитый самолет противника. Надо, говорил я, учиться эффективно использовать свое оружие.

Я объяснял это журналисту терпеливо и с полным доверием к тому, что он все воспринимает как надо. Но когда я закончил, то вдруг услышал: «Спасибо, товарищ командир. А вот скажите, пожалуйста, нет ли у вас у самого таранчика?» Я прямо ушам своим не поверил. И с тех пор стал относиться осторожнее к тем представителям прессы, которые мыслят однозначными категориями.

Братья Тур, однако, принадлежали к людям иного склада. Их не интересовала сенсация, они не выбирали «клубничку» из нашей боевой жизни, их интересовала сама наша жизнь как таковая. И спрашивали они о вещах интересных и логически вполне объяснимых. Я увлекся разговором и говорил, вероятно, то, что они и хотели знать. И вроде они не отвлекали моего внимания блокнотами и записями, разговор не прерывался, а все же — краем глаза я это видел — один из них успевал себе делать какие-то записи и пометки…

6 мая 1943 года внезапно свалилась беда: мне сообщили, что с боевого задания не вернулся командир 296-го истребительного полка Николай Баранов.

Некоторое время я никак не мог в это поверить. Я все надеялся, что Николай объявится, что он как-нибудь выберется. Сколько ситуаций можно было бы считать безвыходными, если бы он каждый раз не находил выход! Вопреки всему я никак не мог поверить в его гибель. Никак. Однако вскоре я узнал подробности и понял, что надеяться не на что.

Полк Баранова получил приказ сопровождать группу Пе-2, которая наносила удар по немецкому аэродрому в Сталино. Группу истребителей сопровождения возглавил подполковник Николай Баранов. Взлетели, собрались, пристроились к «петляковым» и легли на маршрут к цели. По цели бомбардировщики отработали хорошо, но на обратном пути были атакованы большими силами противника. Летчики Баранова вступили в бой. Немцы наседали. Бой велся почти по всему обратному маршруту следования нашей группы. В этом бою ни один Пе-2 не был сбит, немцы потеряли два «мессершмитта», но истребители произвели посадку на свой аэродром без командира полка…

Впоследствии очевидцы, наблюдавшие этот бой с земли, рассказывали, как от одного нашего подбитого «яка» отделилась маленькая точка, над которой на мгновение начал [196] раскрываться купол парашюта, но тут же погас. Парашют потянулся за точкой длинной сигарой, потом и вовсе отделился от падающего летчика. Летчик ударился о землю. Когда к нему подбежали местные жители, на теле летчика тлела одежда. Вероятно, стропы парашюта перегорели еще в кабине самолета.

Подъехали на машине фашисты и полицаи, забрали документы летчика, фотографию его жены и сына и письмо от его друга Бориса (полагаю, что это было мое письмо, незадолго до этого полученное Николаем). Полицаи сняли с гимнастерки ордена Красного Знамени, сняли с летчика сапоги, а прожженный реглан оставили. Жителям было приказано разойтись, летчика не хоронить. Однако два местных паренька — Василий Рубан и Николай Сапрыкин — несмотря на требования полицаев, все же подкопали землю под телом летчика и обложили тело камнями с землей. Поверх могилы закрепили кусок фанеры с упавшего неподалеку «яка» и на фанере написали:

БАРАНОВ Н. И. 1912–1943–6.V

Совхоз Микояна. Шахта № 9.

Обо всем этом мы узнали немного позднее, когда наши наступающие войска очистили от немцев район, где погиб Николай Баранов. После освобождения Донбасса останки Н. И. Баранова были перезахоронены и над могилой был установлен памятник.

В послевоенные годы в город Шахтерск вернулся Василий Иванович Рубан, который стал а городе народным судьей. По его инициативе горком провел 9 мая 1963 года в городе митинг. Была открыта мемориальная доска летчику-истребителю Николаю Баранову. Родные Баранова присутствовали на этом митинге. Решением горисполкома имя Н. И. Баранова присвоено одной из улиц города и пионерской дружине школы № 11. На родине Николая, в Сормово, его имя присвоено одной из школ.

Николай Баранов родился и вырос в Сормово. Отец его был потомственным рабочим, коммунистом. Сам Николай в юности работал на заводе «Красное Сормово» молотобойцем. С завода ушел в авиационную школу и стал прекрасным летчиком и умелым командиром.

Через двадцать лет после гибели Николая, летом 1963 года, я вместе со своим сыном приехал поклониться на его могилу. Не забывают своего командира и однополчане. [197] Один из них, писатель Л. Новиков, посвятил Н. И. Баранову стихи. Там есть такие строки:

И потому, скрывая раны,

Шагаем вместе мы вперед,

И всем нам командир Баранов

На взлет команду подает.

В Победы День, в святую дату,

Когда над миром торжество,

Вспомянем павшего солдата

И сердце чистое его…

…Шла весна сорок третьего года. На Миус-фронте наши наземные части вели бои местного значения. Мы занимались своим основным делом — разведкой, а также перехватывали вражеских воздушных разведчиков. В ту пору я часто летал в паре с Николаем Глазовым. Это был сильный летчик, имевший опыт сталинградских боев.

Однажды мы возвращались из очередного разведполета. Полет проходил в районе Енакиево — Дебальцево — Кадиевка. Выполнив задание, мы вышли к Ворошиловграду с запада (линия фронта проходила западнее города).

Над линией фронта обнаружили «раму» — немецкий корректировщик артогня висел метров на пятьсот выше нас.

Этот самолет наши наземные войска ненавидели больше любого другого. Запас топлива у него был приличный. Он мог часами болтаться над нашими позициями, и тогда огонь вражеской артиллерии наносил большой ущерб нашим войскам: от точных попаданий артиллерийских снарядов некуда было деться.

Такую цель мы упустить не могли.

Передал Глазову:

— Прикрой, атакую!

Стал подходить к «раме» снизу для атаки. На фоне земли экипаж корректировщика нас, видимо, не замечал, но когда я уже приблизился, немцы увидели «як». «Рама» начала резкий разворот.

Этот недоброй памяти самолет обладал прекрасной маневренностью. Его скорость, по сравнению со скоростью истребителя, была невелика, но, благодаря своим удачным аэродинамическим характеристикам, он мог закладывать глубокие виражи и уходил вниз по спирали, как бы скольжением «под себя». Промазал с первой очереди — приходится терять время, снова искать пути для атаки. А повторно атаковать себя «рама» почти никогда не давала. Она скользила к земле в сторону своей территории, завлекая тебя как [198] раз на зенитные батареи — это у них было неплохо отработано. И если учесть, что висела «рама», как правило, над линией фронта, то и путь отхода на свою территорию под защиту своих зенитных батарей у нее обычно был не долог.

Я все же попал в самолет с первой очереди. Я видел, как выпущенная мной трасса прошила одну из балок ФВ-189. Но что это такое для «рамы»! В свое время под Сталинградом мы обнаружили такой самолет на захваченном нашими войсками аэродроме в Котельниково. И довольно детально его изучили. К сожалению, уязвимых мест у него было мало. «Рама» была двухфюзеляжным самолетом (отсюда и прозвище). Экипаж располагался в небольшой компактной кабине. Чтобы завалить этот самолет наверняка, надо было вести огонь по кабине. Но при удивительной маневренности «рамы» сделать это было не просто. Вот так и получилось: я прошил очередью одну из балок «рамы», после меня еще Глазов успел дать по корректировщику очередь, но, очевидно, надо было в прямом смысле перерубить балку, чтобы «рама» упала. А раз этого не произошло, ФВ-189 на наших глазах стал закладывать глубокие крены, все время уходил от нас и не давал держать себя в прицеле.

Все же, видимо, наши очереди были достаточно эффективными: мы видели, как «рама» перетянула линию окопов и приземлилась на фюзеляж западнее города в одной из балок. По сидящему самолету мы дали еще по одной очереди. К «раме» мчались немецкие мотоциклисты. Горючее у нас было на исходе, и мы продолжили свой путь на аэродром. По возвращении мы самокритично разобрали с летным составом характер наших атак по ФВ-189. Сделаны были и практические выводы.

Как ни странно, но впоследствии я совершенно случайно услышал описание этого боя из уст очевидца и узнал некоторые подробности, которые в сорок третьем году нам не были известны. Весной 1976 года я выступал перед преподавателями Ворошиловградского училища штурманов имени Пролетариата Донбасса и рассказывал об этом эпизоде. Я сказал, что, подлетая к Ворошиловграду, пытался с воздуха определить то место, где в сорок третьем году сел на фюзеляж подбитый нами ФВ-189, но определить не смог, потому что город так вырос, застроился, разросся и похорошел, что те овраги, вероятно, давно засыпаны. При этом я без всякой ностальгии добавил: «Хорошо, что все, что напоминает войну, исчезает». И вот в тот момент, когда я, закончив выступление, собрался уходить, ко мне подошел [199] подполковник, один из преподавателей училища, представился и сказал, что видел тот бой собственными глазами и что тогда ему было 15 лет. «Рама», рассказывал подполковник, села в овраг без шасси, имела повреждения, один из летчиков был убит. Подъехавшие к самолету мотоциклисты вытащили убитого летчика из кабины и увезли. Самолет тоже через несколько дней куда-то утащили…

Оказалось, овраг тот еще существует, и подполковник предложил мне съездить на то место. Но это было уже не столь интересно…

…Вскоре, после перебазирования на полевой аэродром Гуково (в Донбассе), мы снова стали соседями с 73-м гвардейским (бывшим моим 296-м истребительным) авиаполком. Только не было уже Николая Баранова. Командовал полком опытный офицер — полковник Голышев. К сожалению, он тоже вскоре погиб. Встретился я вновь со своими старыми друзьями Александром Мартыновым и Алексеем Соломатиным. Оба стали Героями Советского Союза.

Между тем боевые действия на нашем направлении активизировались. Участились налеты вражеских бомбардировщиков. Мы теперь чаще вылетали на прикрытие наземных войск, на сопровождение Пе-2 и Ил-2, участились и усложнились воздушные бои.

22 мая 1943 года погиб Герой Советского Союза гвардии капитан Алексей Соломатин. И нескольких дней не прошло, как мы встретились, вспоминали Николая Баранова и однополчан. А теперь вот стоим с Сашей Мартыновым в почетном карауле у гроба Алексея, и опять, вопреки очевидному, никак не могу я в это поверить. Действую заторможенно, воспринимаю все как-то отстраненно: могильный холмик, прощальный салют… Никак не могут увести от могилы Лилю Литвяк… Уводят почти насильно… Мы потеряли одного из лучших своих товарищей, она — командира и любимого человека…

В центре села Павловка на Украине похоронили мы Алексея. После войны прах Соломатина был перенесен на территорию села Киселево Красноседлинского района. Там установлен памятник и мемориальная доска.

А 1 августа не вернулась с боевого задания лейтенант Лиля Литвяк. Ненадолго пережила эта отважная девушка Алексея — чуть больше двух месяцев прошло…

Летнее наступление наших войск на реке Миус носило отвлекающий, вспомогательный характер. Грандиозная битва шла под Курском и Орлом, а здесь, на юге, войска нашего фронта активизировали свои действия, чтобы оттянуть [200] на себя силы противника и тем самым содействовать успеху фронтов, действовавших на решающем направлении. Но в августе, после окончательного провала наступательной стратегии немецко-фашистских войск в битве на Курской дуге, на юге создалась благоприятная обстановка для освобождения Донбасса. Так как на Курской дуге наши фронты, перемолов в начальной фазе битвы огромное количество фашистских войск и техники, перешли в контрнаступление, над донбасской группировкой противника нависла опасность удара во фланг с севера. Развивая успех войск, наступающих на Курской дуге, Юго-Западный и Южный фронты в свою очередь должны были разгромить противостоящую группировку противника и освободить Донбасс.

18 августа войска Южного фронта перешли в наступление. Трудящиеся Донбасса обратились с письмом к солдатам, офицерам и генералам фронта. В письме говорилось: «Дорогие товарищи! Сердечный шахтерский привет шлют вам ваши отцы — старые шахтеры, жены ваши и сестры, что наравне с мужчинами геройски работают в шахтах в трудный час… Гоните немца безостановочно. Бейте его, проклятого. Скорее освобождайте нашу пострадавшую горняцкую землю». Обращение шахтеров мы зачитали перед личным составом на митинге.

Летчики нашего полка сопровождали Ил-2 и Пе-2 и продолжали вести воздушную разведку. Над передним краем обороны по всему Миус-фронту стояла сплошная стена пыли, дыма. Наша артиллерия непрерывно вела обстрел немецких позиций и узлов обороны.

В один из дней наступления с группой офицеров нашей дивизии и вместе с генералом Б. А. Сидневым я выехал на пункт управления воздушным боем. Пункт управления был организован на высоте 168,5, расположенной на правом берегу реки Миус. По дороге нам навстречу шли автомашины с ранеными, по обочинам плелись отдельные группки пленных немцев. Пыль забивала глаза, рот, нос. Стояла нестерпимая жара.

Вот он — правый берег реки Миус…

Извилистые линии траншей, разбитые блиндажи, развороченные бревна — основательно они здесь устроились. В блиндажах и землянках — кровати, подушки, перины, белый пух носится в воздухе и на земле, — все ворованное, отобранное у населения. И впрямь думали, что Миус-фронт прорвать невозможно… Бомбовые удары нашей авиации и тяжелая артиллерия разметали фрицев. Дышать тяжело: пыль, дым, пух, смрад в воздухе. [201]

Мы расположились в укрытии на высоте с радиостанцией наведения. Нет-нет да и выпустит по нашей высотке несколько снарядов немецкая артиллерия. От разрывов этих шальных снарядов прячемся в траншеях. В воздухе — непрерывный гул, пушечные очереди. Идут бои. С воем к земле идет Ю-87 и неподалеку от нас взрывается. Горит Як-1, со шлейфом тянет на восток.

Устанавливаем связь с восьмеркой «яков» нашей дивизии, наводим их на группу «лаптежников». «Яки» начинают работу.

Отступает противник под ударами наших войск. Не устоял Миус-фронт. Летчики нашего полка совместно со штурмовиками уничтожают катера и баржи, понтоны и буксиры, которые отходят от Таганрога в направлении Мариуполя. Отступает враг.

30 августа наши войска начали штурм Таганрога и к вечеру освободили город. 31 августа по радио был передан и опубликован в газете «Правда» приказ Верховного Главнокомандующего:

«Генерал-полковнику Толбухину

Войска Южного фронта в результате ожесточенных боев разгромили Таганрогскую группировку немцев и сегодня, 30 августа, овладели городом Таганрог…

…В боях за освобождение Ростовской области и города Таганрог отличились… летчики генерал-лейтенанта авиации Хрюкина…

За отличные боевые действия объявляю благодарность всем руководимым Вами войскам, участвовавшим в операции по освобождению Ростовской области и города Таганрог, и в первую очередь:

130-й Таганрогской стрелковой дивизии полковника Сычева…

270-й бомбардировочной авиационной дивизии полковника Чучева…

31-му гвардейскому истребительному авиационному полку майора Еремина.

Вечная слава героям, павшим в борьбе за свободу нашей Родины! Смерть немецким оккупантам!»

Мы испытали чувство огромной радости. Получили благодарность Верховного Главнокомандующего! Заметна наша работа — клятву, данную при вручении полку гвардейского знамени, мы выполняем, как и подобает гвардейцам.

Получили поздравления от командования воздушной армии, дивизии, от наших боевых друзей из соседних полков. Благодарность Верховного Главнокомандующего обязывает [202] нас бить врага еще более организованно и с еще большим эффектом — такой вывод сделали коммунисты полка и весь личный состав.

30 августа Москва двенадцатью артиллерийскими залпами возвестила об освобождении Таганрога. Это был третий московский салют — вслед за Орлом и Харьковом.

Неудержимо продолжалось наступление наших войск по земле Донбасса. Были освобождены города Красный Луч, Дебальцево, Енакиево, Горловка, Макеевка, Снежное.

Накануне ожидаемого наступления в разгар боевой работы у нас в полку погиб Герой Советского Союза старший лейтенант Николай Глазов.

Представление на Глазова к званию Героя Советского Союза я подписал 11 февраля 1943 года. К тому временя Глазов произвел 537 боевых вылетов, имел лично и в группе 20 сбитых самолетов противника, более 100 разведывательных полетов. Он дрался под Москвой, в Сталинграде и в Донбассе, был отважным, опытнейшим воином и имел высокий авторитет в полку.

Погиб Глазов при атаке корректировщика ФВ-189. Этот бой хорошо запомнил летчик Иван Костыгин, который в том вылете был у Глазова ведомым. Костыгин появился в нашем полку всего за несколько дней до этого вылета. Был он инструктором Борисоглебской авиационной школы, поэтому летал неплохо, но боевого опыта не имел. Николай Глазов взял его к себе в напарники, и в тот день Иван Костыгин — впоследствии отличный боевой летчик, командир эскадрильи — совершал свой второй или третий боевой вылет. Потому и запомнил все до деталей.

На исходе дня четверкой (пара Николая Глазова и пара Ивана Демкина) они вылетели на боевое задание. Сильная облачность в тот день осложняла работу, но летчики выполнили задание успешно и возвращались назад выше края облачности. Шли примерно на высоте две с половиной — три тысячи метров. При приближении к линии фронта услышали голос наземной радиостанции, которая настойчиво призывала наших истребителей атаковать ФВ-189. Пересекли линию фронта, и в разрывах облаков Костыгин вдруг увидел «раму». «Рама» висела на очень небольшой высоте, почти над самой землей. Очевидно, еще раньше заметил корректировщика Глазов, потому что, когда Костыгин оторвал взгляд от «рамы», истребитель Глазова уже пикировал с большой высоты. Хорошо зная, что «рама» легко может [203] улизнуть, Николай, вероятно, решил сбить ее с первого же захода Костыгин видел, что «як» ведущего приближается ФВ-189 с очень большой скоростью. Затем к «раме» потянулась трасса снарядов — Глазов открыл огонь. Дальнейшее произошло в считанные доли секунды. Земля была слишком близко, пространство для маневра ограничено. Костыгин увидел, как внезапно ФВ-189 стал разваливаться на куски: еще мгновение — и обе машины пылали на земле.

Наступление наших войск успешно развивалось. Вслед за войсками перебазировались и мы, авиаторы. Наш новый аэродром назывался Ремовские Рудники. С этой полевой площадки мы продолжали вести воздушную разведку, прикрывали действия штурмовиков.

В полк прибыли молодые летчики. Но как раз в тот момент я не мог с ними поговорить: в воздухе была сложная обстановка, и я вел радиопереговоры, наращивая группу наших истребителей в бою. Прибывшие терпеливо дожидались рядом с моим командным пунктом, когда у меня высвободится время, а заодно и получали первые представления об управлении воздушным боем и о буднях полка. Когда стало поспокойнее, я познакомился с пополнением. Это были подготовленные люди. Теперь уже можно было не испытывать столь острого беспокойства за них. «Пенафт», как у нас иногда называли в полку молодых, взлетит и сядет. «Ну а как надо воевать, — говорили «старички», — мы научим». К тому же обстановка на фронте резко изменилась в лучшую для нас сторону, и мы теперь могли более основательно готовить молодежь и в бой вводить ее постепенно.

Продолжали приходить в полк летчики после излечения в госпиталях. Приходили из полков По-2 и даже Ил-2. Таким летчикам в запасных полках давали по 18–20 часов налета на Як-1 и — в бой. Однако процесс переучивания бывшего бомбардировщика или бывшего штурмовика на истребителя более долог, и после 18–20 часов налета на «яке» многих таких летчиков посылать в бой было рановато.

Помню, однажды в полк прибыл лейтенант Коптелов. До этого он воевал в полку ночных бомбардировщиков По-2, произвел 850 боевых вылетов. Это был заслуженный человек с немалым боевым опытом. Но истребителем он не мог стать быстро, для этого нужен налет, нужно время, чтобы приобрести навыки именно истребителя. В нашем полку Коптелова шутливо называли «королем» посадок. Садился он на истребителе действительно безукоризненно, но не был достаточно хорошо подготовлен к воздушному бою. Было [204] решено вводить его в строй неторопливо, сообразуясь с воздушной обстановкой. Конечно, можно было принять и другое решение: отчислить Коптелова из полка в часть, где он продолжал бы летать на По-2. Но сам он этого не хотел, в коллектив летчиков нашего полка вписался плотно и навсегда. Он был ровным, спокойным человеком, обладал чувством юмора и был ко всем доброжелателен. Он остался в полку и дожил до победы, чему я очень рад. А на задания командир эскадрильи посылал его, сообразуясь с его возможностями, обстановкой.

Но большую часть пополнения составляла, конечно, молодежь. И вот стоят передо мной четыре летчика — Г. Кривошеев, И. Янгаев, Ю. Гунченко и Н. Зонов. Внешне — очень разные. Григорий Кривошеев — плотный, русоволосый, красивый парень. Лицо — почти юношеское, над верхней губой — аккуратные усы, к которым хозяин очевидно относится с немалой заботливостью… Иван Янгаев — смуглый крепыш, очень серьезный. Юрий Гунченко от волнения насторожен, нос несколько великоват, взгляд, я бы сказал, суетлив. Николай Зонов, в отличие от Гунченко, спокоен… Это блондин с прекрасной, густой шапкой волос…

Кое-что о наших делах ребята уже знают. Всего из запасного полка в дивизию их прибыло более двадцати человек. Встретил пополнение командир дивизии генерал Б. А. Сиднев и подробно рассказал молодым летчикам о работе дивизии, о том, чем занимается каждый полк. Разобрал и типичные ошибки, которые на первых порах допускают в воздухе новички, объяснил некоторые наиболее распространенные приемы, которыми в воздушном бою пользуется враг — словом, предостерег. И предупредил, что основная работа по приобретению боевого опыта у них, конечно, начнется в полках. После этого спросил у новичков, есть ли желание воевать в каком-то определенном полку. Тогда эти четверо попросились в наш полк.

Гораздо позже я узнал о том, что еще в училище Григорий Кривошеев изучал наш мартовский бой «7 против 25». Поэтому когда попал в дивизию и узнал, что 31-м гвардейским полком командует майор по фамилии Еремин, выяснил — тот ли Еремин? А узнав, что тот, захотел попасть в наш полк. И товарищей своих сагитировал. Разглядывая их, я, конечно, не знал в тот день, на чем был основан их выбор. Мне хотелось подробнее поговорить с ними, но каждую минуту могла возникнуть необходимость снова выйти па радиосвязь — в воздухе были наши группы. Беседуя с ними, я думал о том, что сейчас, когда они будут распределены [205] по эскадрильям, для них начнется первый и очень важный этап боевой жизни — все будет зависеть от того, насколько успешно они будут перенимать опыт ветеранов. А этой способности в человеке с первого взгляда не угадаешь…

Помню, поинтересовался у Кривошеева — разговор шел в непринужденной форме, — для чего он отрастил усы.

— Для солидности, товарищ командир, — вполне серьезно ответил молодой летчик.

Я не смог скрыть улыбки.

— Разве в этом заключается солидность?

Пока успел в течение нескольких минут переговорить с другими — смотрю, Кривошеев уже без усов! В трех шагах от меня, незаметно, всухую, лезвием соскреб… Забавный, конечно, эпизод, но для этих ребят любое слово опытного фронтового летчика и командира звучало как немедленный приказ к действию, и такая настроенность мне понравилась.

Вскоре мне пришлось снова выйти на радиосвязь. Я распределил летчиков по эскадрильям и занялся неотложными делами.

Кривошеева я направил в первую эскадрилью. Кто-то указал ему на палатку, в которой располагался командир эскадрильи, и молодой летчик поспешил туда. Но перед палаткой остановился в нерешительности. Из палатки и в палатку то и дело выходили и входили летчики с орденами, и, глядя на них, Кривошеев оробел. Так он и стоял некоторое время, пока не вышел невысокий лейтенант с двумя орденами Красного Знамени на гимнастерке. Взглянув на новичка, он сразу все понял.

— К нам?

— В первую эскадрилью…

— Ребята! — закричал невысокий лейтенант, подталкивая Кривошеева в палатку, — к нам пополнение!

И вконец смутившийся новичок оказался сразу в центре внимания: на него смотрело несколько пар любопытных и доброжелательных глаз. Больше всех, как показалось Кривошееву, почему-то был обрадован тот маленький лейтенант с двумя орденами, который его и привел в палатку. (Это был один из лучших летчиков полка, будущий Герой Советского Союза Николай Выдриган.) Вскоре растерянности Кривошеева как не бывало: в эскадрильях нашего полка умели встречать новичков.

Командир эскадрильи, как запомнилось молодому летчику, был в прекрасно сшитом костюме из очень хорошего материала кофейного цвета. На груди комэска орденов не [206] было — только одна Золотая Звезда поблескивала, и Кривошеев невольно смотрел на нее. Комэск, как и все в палатке, тоже смотрел на новичка доброжелательно, но был очень немногословен. Таким Григорий Кривошеев впервые увидел Алексея Решетова. И поначалу никак не мог взять в толк — что это за костюм такой у комэска и почему он так выделяется среди остальных летчиков?

Тут я должен сделать небольшое отступление от рассказа, поскольку история этого костюма заслуживает того, чтобы о ней рассказать особо.

В ту пору когда наш полк базировался в Ростове-на-Дону, Алексей Решетов, который уже тогда был Героем Советского Союза, получил от командования отпуск для поездки на родину. Для каждого фронтовика отпуск домой был довольно редкой формой поощрения, и надо было быть очень незаурядным бойцом, чтобы такое заслужить. Алексей Решетов готовился отбыть в отпуск, и в это время па аэродром прибыл командующий 8-й воздушной армией генерал Т. Т. Хрюкин. Решетова он знал и ценил как одного из лучших воздушных разведчиков армии. Узнав, что командир эскадрильи собирается в отпуск к родным, командующий обратил внимание на внешний вид летчика. С обмундированием в тот период у нас дела обстояли неважно. Решетов со всеми своими орденами и с Золотой Звездой ходил в старенькой, стираной-перестираной гимнастерке, как большинство летчиков полка. Командующий заметил, что отпускнику, тем более Герою, являться к своим родным в таком виде не годится. Распорядился, чтобы командиру эскадрильи выдали новую форму, но на складах не нашлось подходящей. И тогда Т. Т. Хрюкин приказал своему адъютанту передать Алексею Решетову его генеральский отрез и немедленно сшить из этого отреза костюм. Все быстро было исполнено. Нашли хорошего мастера, и вскоре форма была сшита. Материал, так поразивший прибывшего в полк Григория Кривошеева, в ту пору выдавался только высшему командному составу Красной Армии. В костюме, сшитом из этого материала, Алексей Решетов и отбыл в отпуск. Иногда потом носил его и на аэродроме — вот почему этот момент запомнился новичку…

В последующие дни, следуя установленному в полку порядку, Кривошеев до седьмого пота сдавал зачеты инженеру, потом попал в руки штурмана эскадрильи, прекрасного мастера фоторазведки Николая Самуйлика. К тому времени у Самуйлика на счету было уже больше двухсот боевых вылетов — это тоже был один из опытнейших летчиков. [207] Самуйлик обладал высокой штурманской подготовкой, ни один молодой летчик эскадрильи не мог миновать его строгого экзамена. Надо сказать, что мы в то время работали над Донбассом — районом промышленно развитым, насыщенным густой сетью железных дорог. Разные участки этого обширного района во многом были похожи один на другой.

Летчики изучали карту по квадратам, в каждом квадрате надо было знать характерные ориентиры и приметы, которых было не так-то и много, а вот схожих, повторяющихся примет было предостаточно. Для молодого и неопытного летчика это была серьезная работа. Но проскочить мимо этого этапа, когда за дело брался такой добросовестный и знающий человек, как Николай Самуйлик, было абсолютно немыслимо. Только тогда, когда Кривошеев, как и его товарищи, одолел и это и, пользуясь своей молодой цепкой памятью, сумел нарисовать карту на чистом листке со всеми подробностями, — только тогда Николай Самуйлик принял зачет по штурманской подготовке.

И вот теперь новичкам предстояло продемонстрировать технику пилотирования.

Нередко новички, в основном наиболее ершистые и самолюбивые, старались сразу себя показать, доказать ветеранам, что и они тоже не лыком шиты. Ветераны посмеивались: показать-то себя хочется, это понятно… А что покажешь, если в багаже, кроме честолюбивых замыслов, ничего еще нет? Впрочем, посмеивались понимающе: каждый через это прошел…

Мы же из рассказов молодых летчиков узнавали, какие разговоры бытуют в запасных полках. Там помимо программной шла в некотором роде стихийная «подготовка». Смысл ее заключался в следующем. Прежде, чем тебя допустят колошматить немцев, считали «пенафты» в запасных полках, надо зарекомендовать себя в глазах опытных фронтовых летчиков. И делать это сразу, без промедления, ошеломительным натиском… Для этого надо по прибытии в часть показать, что умеешь пилотировать на пределе. «Рви машину со струями, — наставляли друг друга иные мудрецы в запасных полках, — заверти самолет так, как шелкопряд заворачивается в кокон! Вот тогда фронтовые старички скажут: «Этот — наш!» И в бой!»

Григорий Кривошеев так и сделал.

Получив задание на пилотаж в зоне, на глазах у изумленного полка он «рвал самолет со струями» и закрутил [208] себя «в белую паутину, как шелкопряд». Но радиоприемник свой настроить забыл и команды с земли слышал плохо.

Когда он произвел посадку, начались чудеса. Летчик никак не мог уяснить себе характер замечаний, которые отпускали по его адресу техники, хотя замечания были поощрительные.

— Ну ты и гвоздь! — с восхищением сказал инженер новичку. — Здорово со «шмитами» крутился!

Кривошеев оторопел. Какие «шмиты»?! О чем он говорит?

Самое весомое слово в таких случаях — за командиром эскадрильи. Алексей Решетов заметил:

— Конечно, пилотировать тебе было сложно. Надо было и за воздухом смотреть, и за аэродромом, да еще и от «шмитов» уходить, хотя мы меры приняли, чтобы твой пилотаж прикрыть…

Опять «шмиты»! Кривошеев ничего не мог понять. О чем идет разговор?!

Оказалось, когда летчик пилотировал в зоне, там появилось два Ме-109, но, увидев в воздухе летчика-истребителя, рвущего свой «як» «со струями», на всякий случай решили с ним не связываться. А с земли у всех создалось впечатление, что Кривошеев ведет с ними бой…

Для объективности заметим, что молодой летчик, разобравшись во всем этом, честно доложил командиру эскадрильи, что «мессершмиттов» он вообще не видел, а был занят лишь выполнением фигур пилотажа… И тут уже Алексей Решетов посмотрел на парня внимательно: превыше всего в полку в отношениях между летчиками ценилась честность. О пилотаже Кривошеева «со струями» в полку потом ходило много шуток, но первое молчаливое и очень весомое одобрение своих старших товарищей молодой летчик заработал своей честностью.

Мы же из этой благополучно закончившейся истории сделали для себя вывод, и в последующие дни прикрывали пилотаж молодых летчиков не дежурством на земле, а патрулированием опытных истребителей в непосредственной близости от зоны пилотажа.

Иван Янгаев отпилотировал неплохо, но при посадке немного просчитался и выкатился за пределы полосы. Его командиром эскадрильи был неторопливый и многоопытный Иван Анакиевич Пишкан — один из самых старших по возрасту летчиков в полку. Переживая свой просчет при посадке, Янгаев представил себе, какого стыда наберется, выслушивая командира эскадрильи, — в запасных полках некоторые [209] педанты отчитывали молодых летчиков за каждый лишний метр на пробеге при посадке, и потому нетрудно было представить, как отреагирует опытный фронтовой командир. Настроение было испорчено. Янгаев сидел в кабине «яка» и не торопился вылезать.

— Чего сидишь? — весело окликнул подошедший техник. — Все нормально! Все уже в столовую пошли…

Опытнейший воздушный боец, Пишкан внимательно следил за пилотажем Янгаева и почувствовал хватку в этом молодом летчике. Для первого раза Пишкан был вполне этим удовлетворен и, понимая состояние молодого летчика, который немного просчитался при посадке, решил не делать новичку замечаний. И Янгаев это понял с благодарностью…

Без происшествий отпилотировали Зонов и Гунченко. В полку все шло привычным рабочим порядком, но для молодых летчиков все было ново, и каждый очередной этап воспринимался как большое событие. Впрочем, для новичка так оно и было…

Прошло дня три после того, как Кривошеев доложил командиру эскадрильи о том, что «мессершмиттов» он не видел. Все эти дни командир был занят: ветераны интенсивно вылетали на боевое задание, производили разборы вылетов на земле, снова вылетали, и Кривошеев понимал: подходить к командиру с вопросом о том, когда же и он, Кривошеев, начнет летать, видимо, не время… Но вот Решетов сам подошел к молодому летчику и просто, как нечто само собой разумеющееся, сообщил:

— Пошли. Походим по району.

Кривошеев долго ждал именно этого момента, не раз думал об этом и в училище, и в запасном полку, и вот все так просто, оказывается: «Походим по району…»

— Главное — не смотреть, — наставлял командир эскадрильи молодого летчика, — главное — видеть.

В том что между понятиями «смотреть» и «видеть» есть существенные различия, Кривошеев убедился очень быстро.

Сначала все шло хорошо. Кривошеев держался на заранее обговоренной дистанции, и, когда ведущий внезапно совершил маневр, он отреагировал вовремя и сумел этот маневр тут же повторить. Для надежности он зафиксировал это из фотопулемета — так они договорились перед вылетом. И потом каждый раз, когда Решетову хотелось проверить реакцию ведомого и его умение осматриваться, он начинал маневрировать, но Кривошеев был внимателен и от [210] своего командира не отрывался. Правда, это стоило молодому летчику немалых усилий, но все равно в глубине души он был доволен, поскольку проверку командира, как он считал, выдержал. Да и Решетов как бы сам дал ему это понять: он перестал маневрировать, и некоторое время они находились в ровном горизонтальном полете.

Они ходили над прифронтовой полосой у самой линия фронта, погода была отменная, и Кривошеев, то и дело поглядывая на землю, пытался узнавать выученные по карте ориентиры. И хотя своей зрительной памятью он помнил всю карту района вплоть до мельчайших подробностей, узнавать их сейчас на земле было непросто. И вдруг Решетов сделал резкий боевой разворот.

Только впоследствии Кривошеев понял, что это был боевой разворот. А поняв, был потрясен мастерством командира эскадрильи. Тогда же, в первом своем вылете, который он считал как бы учебным, но который оказался боевым, он ничего не успел понять. Он только увидел, что машина комэска вдруг пошла вверх по какой-то совершенно немыслимой кривой, и он не только не успел среагировать, но даже не успел проследить за Решетовым взглядом — ему показалось, что самолет командира на мгновение как бы завис над его, Кривошеева, кабиной и тут же исчез за хвостом…

Кривошеев был поражен. До сих пор он никогда не видел, чтобы кто-нибудь так летал. Он даже представить не мог, что так вообще можно летать. И ему стало ясно, что то маневрирование, которое ему в начале полета предложил комэск, было элементарной школярской тренировкой. А он-то, не понимая этого, был доволен собой!

На мгновение молодой летчик растерялся. Он еще ничего не понял, ничего не заподозрил и ничего не увидел, но решил, что командир эскадрильи просто-напросто предложил ему задачку потрудней. И хотя он с задачкой не справился — это уже было ясно! — все же следовало снова пристроиться к Решетову и впредь быть начеку…

Кривошеев развернулся. Теперь он уже видел то направление, в котором, как ему показалось, мгновением раньше скрылся самолет командира. Но, странное дело! — сколько он ни осматривался, Решетова не видел. Сами собой отчетливо вспомнились слова командира перед вылетом: «Главное — не смотреть, главное — видеть!» Внимательнейшим образом обследовал он весь сектор обзора и с облегчением вздохнул: в стороне, метров на 500–800 ниже находился одиночный истребитель. Он был чуть впереди и, [211] казалось, поджидал, когда Кривошеев наконец увидит его и пристроится. И Кривошеев, стараясь вторично не ударить лицом в грязь, аккуратно и расчетливо выполнил маневр и оказался на одной высоте с истребителем, в точности за хвостом. До условленной дистанции, правда, надо было еще подтянуться, и Кривошеев не стал медлить.

Заняв свое место, Кривошеев совершенно успокоился. Но теперь он уже с напряжением ждал, что еще предпримет ведущий. На всякий случай он решил держаться поплотнее — сократил дистанцию, взглянул попристальнее вперед и оторопел: на плоскостях самолета, к которому он пристроился, отчетливо выделялись кресты!

Далее повторилось все то же самое, что было минуту назад: Кривошеев и немец заметили один другого одновременно, и, прежде чем наш летчик успел среагировать, «мессершмитт» взмыл по такой же невероятной кривой и исчез из поля зрения.

Но в этот момент у молодого летчика будто пелена спала с глаз: он понял, что обстановка нешуточная, командира эскадрильи он потерял и все складывается самым неудачным для пего образом. Держа пальцы на гашетке, он набрал высоту и еще раз внимательно осмотрелся. Проклятый «мессершмитт» был почти под ним: их разделяло несколько сотен метров. И Кривошеев хладнокровно пошел в атаку, зная, что на этот раз он промаха не даст.

Ему снова удалось зайти «мессершмитту» в хвост. Очень хотелось нажать на гашетку, но он помнил предостережение Решетова о том, что открывать огонь с длинной дистанции бесполезно и именно эту ошибку поначалу делают новички. И потому, не выпуская немца из прицела, он терпеливо сокращал дистанцию. В тот момент, когда он скомандовал себе: «Пора!» — истребитель, задрав нос, вдруг резко пошел на вертикаль, и Кривошеев увидел на плоскостях звезды!

Когда они вернулись на аэродром, Кривошеев был совершенно разбит и подавлен. Он знал, что наделал уйму ошибок: потерял ведущего, упустил «мессершмитт», чуть не сбил ведущего, но как все это получилось — он никак не мог понять. Испытывая отчаянное состояние, он обо всем этом сказал Алексею Решетову. К большому его удивлению, командир воспринял эту исповедь совершенно спокойно, а потом рассказал ему, как все было на самом деле.

…Решетов заметил двух «мессершмиттов», которые шли стороной и ниже. Заметил в тот момент, когда ведущий Ме-109 начинал разворот. Сомнений у Решетова этот маневр [212] не вызвал: немец явно намеревался незаметно подтянуться и атаковать Кривошеева снизу и сзади. И потому комэск упредил эту атаку, используя преимущество в высоте и скорости. С первой же очереди он сбил ведомого и увидел, что Кривошеев по-прежнему находится выше оставшегося в одиночестве Ме-109, но уже успел развернуться. Оставшийся без ведомого летчик Ме-109, конечно, не подозревал, что из двух советских летчиков один впервые вылетел на боевое задание, и по тому, как он вел себя, Решетову было ясно, что лезть в одиночку в бой этот немец не рискнет. К тому же Кривошеев — молодец! — удачно зашел «мессершмитту» в хвост, но прозевал выгодный момент для атаки (это с новичками случается часто!), и немец едва успел унести ноги… В общем, с точки зрения ком-зека все складывалось не так уж плохо.

— Но тут я заметил, — улыбаясь объяснял Решетов, — что ты как-то уж больно аккуратно ко мне пристраиваешься. Дай, думаю, на всякий случай покажу ему плоскость…

И, слушая это, Кривошеев снова взмок, в который раз за этот день…

Так и закончился для молодого летчика этот первый боевой вылет. Впоследствии Кривошеев говорил: «Командир эскадрильи Решетов был для меня самым дорогим человеком, постоянным примером для подражания. Полет с ним на боевое задание был школой в пилотировании, в атаке, в умении вести разведку…» И самое важное ощущение, выраженное в признании молодого летчика: «Рядом с ним я чувствовал себя непобедимым».

В психологическом плане первые боевые вылеты для каждого летчика имеют огромное значение — летчик как бы получает настройку на всю дальнейшую боевую работу. Быть напарником Алексея Решетова или, скажем, командира второй эскадрильи Ивана Пишкана для молодого летчика было очень почетно, это расценивалось как знак особого доверия к летчику. Но конечно, командир эскадрильи далеко не всегда мог летать с молодыми, и тогда ими занимались опытные и надежные воздушные бойцы. Тот же Григорий Кривошеев совершил немало боевых вылетов с Николаем Выдриганом — тем самым невысоким лейтенантом, который буквально затащил его в палатку командира эскадрильи. Отличный летчик, Николай Выдриган даже в процессе выполнения боевого задания оставался доброжелательным и заботливым воспитателем.

Кривошеев запомнил, как однажды при выполнении разведывательного полета Выдриган обнаружил скопление техники [213] противника. На отдельных участках дороги большая вражеская колонна, разорванная на части, выдвигалась к району боев.

Погодные условия были сложными. Стояла низкая облачность — «рвань», как мы говорили. Ограниченная видимость. Ко всему прочему в разрывах облаков появились два Ме-109.

Выдриган спокойно, как на тренировке, обратил на это внимание Кривошеева:

— Смотри, слева — «шмиты». — И тут же предупредил: — Пока связываться с ними не будем.

Вслед за этим Кривошеев услышал:

— Будь внимателен! Сделаем еще заход на цель — рассмотрим все как следует, а там будет видно!

Используя облачность, пара наших разведчиков еще раз прошла над вражеской колонной. Сзади вдогонку им била МЗА. Ме-109, видимо, на некоторое время потеряли наших разведчиков в облаках, потому что внезапно они вынырнули впереди прямо по курсу. И тут же Николай Выдриган скомандовал:

— Подойди поближе… Я сейчас тихонько сниму «шмита», а затем разворот вправо — и уходим на свою территорию… Пошли!

Прижимаясь к земле, летчики с кабрирования подошли снизу к ведущему пары «мессершмиттов», и Выдриган сбил его двумя длинными очередями.

Для Кривошеева это был наглядный урок со многими важными элементами.

В конце войны воспитаннику Армавирского авиационного училища Николаю Выдригану было присвоено звание Героя Советского Союза. В этом же Указе стояло и имя его отца — генерала Выдригана. Для Николая это был необыкновенный день: много лет они с отцом ничего не знали друг о друге, и вот в одном и том же Указе объявляется, что обоим — отцу и сыну — присвоено звание Героя. Они нашли друг друга, списались, договорились о встрече. Но встретиться им не пришлось: во время одного из полетов Николай Выдриган погиб…

Товарищ Кривошеева по запасному полку младший лейтенант Иван Янгаев свой первый боевой вылет выполнял в качестве ведомого командира эскадрильи капитана Ивана Пишкана.

Вылетели четверкой; в тылу противника во время разведполета встретили группу Ме-109. [214]

Янгаев слышал лаконичные команды Пишкана: «Прикрой!», «Смотри за молодым!» — то есть за Янгаевым, о котором Пишкан не забывал ни на минуту, — «Шмиты» слева!», «Горит!» и разные другие. Янгаев в том бою не все понял и не все видел, но ведущего не терял, ощущая лишь непрерывные изменения в перегрузке. При возвращении на обратном пути к аэродрому капитан Пишкан по радио подбодрил Янгаева:

— Видел, как надо бить «шмитов»? Молодец! Так и держись!

Ощущение причастности к одержанной группой победе очень важно для молодого летчика. После посадки Пишкан поздравил с победой и Янгаева. Янгаев доложил, что он видел и чего не видел во время боя.

— Ничего… — заметил Пишкан. — Так и держись… По мере того как будет появляться боевой опыт, начнешь видеть все и не будешь так напряженно летать.

Многие воспитанники капитана Пишкана стали замечательными воздушными бойцами. Сам он во время войны произвел 436 боевых вылетов, из них 180 — на воздушную разведку. Лично сбил 15 самолетов противника. Боевые заслуги И. А. Пишкана отмечены орденами Ленина и Краевого Знамени. Ему было присвоено звание Героя Советского Союза. Умер Иван Анакиевич Пишкан после войны от тяжелой болезни.

…Молодые летчики Янгаев, Кривошеев, Червинский приобретали боевой опыт, мужали в боях, превращались из молодых в «старичков». Я был очень рад, когда мне пришлось ставить им задачу уже как ведущим пар на боевые вылеты.

Не все из числа молодых, пришедших в полк летом 1943 года, дожили до победы. Николай Зонов и Юрий Гунченко погибли в боях.

Многие воспитанники нашего полка в послевоенный период стали зрелыми авиационными командирами. И. А. Янгаев и П. И. Червинский стали авиационными генералами. Г. В. Кривошеев в звании полковника авиации уволился в запас и работает на гражданском поприще.

Жарким летом сорок третьего года войска Южного фронта, очищая от противника Донбасс, выходили к городу Сталино. Гитлеровцы поспешно уничтожали заводы, шахты, подрывали наиболее крупные и красивые здания в городе.

Совершая как-то очередной вылет на разведку, я с напарником вышел к городу с юго-запада. С воздуха было трудно рассмотреть улицы. Осенью сорок первого года я [214] проезжал Сталино. Город был в пожелтевшей листве. Мне он показался уютным, я видел много красивых зданий. А вот сейчас черный дым пожарищ закрывал целые улицы. На железнодорожной станции горели цистерны, видны были вспышки взрывов.

8 сентября промышленный центр Донбасса был освобожден нашими войсками. 11 сентября наш полк произвел посадку на расчищенную полоску аэродрома Центральный города Сталино. Полевой аэродром был захламлен боеприпасами, сгоревшими самолетами, листовками. В зданиях, расположенных на аэродроме, вели работу по разминированию саперы. Всюду были выставлены знаки для безопасного прохода по аэродрому.

Личному составу полка был дан отдых на несколько дней. На заминированном аэродроме не отдохнешь, поэтому мы вывезли личный состав в ближайший поселок. Там немцы зданий не минировали, и этот вариант нас устраивал. Из поселка на аэродром выезжали с рассветом. Дорога шла мимо кладбища фашистских вояк, судя по надписям, здесь были представлены фашисты всех мастей: испанские (из «голубой» дивизии), итальянские и, конечно, немецкие. Но захоронили, по-видимому, небольшую часть: на подступах к городу валялось полно трупов. Гитлеровцы отступали так быстро, что не успевали хоронить.

В паре с моим заместителем капитаном Евтиховым вылетели однажды на рекогносцировку одного из запасных аэродромов. Наши танкисты стремительно продвигались к Запорожью и Мелитополю. Мы отставали с базированием. Вновь надо было подыскивать аэродром. Приземлились в нескольких километрах от Шахтерска. Наш новый аэродром назывался Катык. Зарулили, выключили двигатели, закрыли фонари.

Поле, на которое мы сели, нас удовлетворило. Ровное, задерненное. Попадались кустики полыни. Сильный запах напоминал мне родное Поволжье, Волгу, места, где прошло мое детство. Не торопясь пошли с капитаном Евтиховым по полю, обмениваясь впечатлениями.

Оглянулись и увидели, что вокруг наших самолетов собираются люди. Явление, в общем, обычное. Когда мы производили посадку на новых полевых площадках, из близлежащих поселков прибегали сначала дети, а за ними и все жители.

На этот раз у наших «яков» собралось много детей а женщин. Подошли старики. Мы поздоровались. Я снял с головы шлемофон. [216]

— Товарищи летчики! Как же это понимать: летчику Еремину подарил вроде бы самолет колхозник?.. Как же это он подарил?

Понятно… Прочитали дарственную надпись на моем «яке». О Головатом, о его почине, конечно, ничего не знают — жили-то на оккупированной земле.

Уже привычно я рассказываю, кто такой Головатый, как он приобрел самолет и как на это отозвались люди по всей стране.

Здесь, как и во многих других местах, где приходилось об этом рассказывать, слушали с большим вниманием, удивлялись. В конце разговора старик взял у девушек букет полевых цветов и протянул мне:

— Вот, дорогой летчик Еремин! Сейчас у нас нет средств, чтобы приобрести боевой самолет… Примите от нас этот букет полевых цветов с шахтерской земли!

Я взял цветы, поблагодарил от имени летчиков. А старик продолжал:

— Много горя принесли нам фашисты. Шахту нашу затопили. Но мы ее скоро откачаем и начнем выдавать уголек на-гора. Вы уж пропишите про это слово шахтеров…

Я обещал это сделать обязательно. Мы попрощались с жителями поселка, взлетели, сделали прощальный круг и вернулись на свой аэродром.

О нашей встрече рассказали летчикам. Слово свое я сдержал: дал материал во фронтовую газету об обязательствах шахтеров откачать шахту в районе Катыка. И еще я понял: мы освобождаем наши земли и теперь независимо от меня самолет Ферапонта Головатого начинает работать в новой роли — в роли «крылатого агитатора».

Так оно и оказалось. Немало было в дальнейшем на моем пути встреч с населением, подобным той, что произошла на поле у Катыка. Были такие встречи на нашей земле, были и за ее пределами — в Польше, Румынии, Венгрии, Чехословакии. Не все знали о патриотическом поступке Головатого, не всем этот поступок был понятен, и люди разных национальностей слушали меня, безмолвно восхищаясь человеком, который в самый тяжелый период отдал все, чтобы приблизить победу.

Никопольский плацдарм

После прорыва Миус-фронта наши войска гнали гитлеровцев до Мелитополя. Зацепиться им было не за что. 10 сентября [217] 1943 года был освобожден город Мариуполь (ныне Жданов).

Закрепились фашистские войска на оборонительном рубеже, созданном по правому берегу реки Молочная. Центральным узлом обороны на этом рубеже стал город Мелитополь. Линию обороны гитлеровцы назвали «Вотан». Она имела протяженность вдоль фронта примерно 150 километров от Азовского моря на север и была укреплена в глубину от десяти до сорока километров. Новый рубеж обороны противника прикрывал низовья Днепра и подступы к Крыму с севера.

Теперь нам, воздушным разведчикам, предстояло изучить характер оборонительных сооружений на линии «Вотан». Предстояло фотографировать отдельные, наиболее важные участки обороны и на себе чувствовать степень насыщенности линии «Вотан» огневыми средствами.

Работа была привычная. Менялись рубежи и линии, менялся рельеф местности, менялись районы боев и названия освобожденных городов и селений, но характер нашей работы оставался прежним, и каждый новый рубеж был ничуть не легче предыдущего. Наградой нам за эту тяжкую бессменную работу было продвижение войск, которое трудно себе представить без долгой и кропотливой работы воздушной разведки.

Как всегда, в период наступления активизировалась бомбардировочная авиация противника. Изменить что-либо противник был не в состоянии, но частыми налетами пытался притормозить наше продвижение. Группы немецких бомбардировщиков по 12–18 самолетов бомбили колонны на марше и в районах сосредоточения.

Истребители воздушной армии в тот период сбили несколько десятков самолетов противника. В этой работе приняли участие даже штурмовики Ил-2: надежно прикрытые истребителями, они активно атаковали большие группы вражеских бомбардировщиков. Мощные огневые средства Ил-2 были губительными для «юнкерсов» и «хейнкелей».

Нашему полку в тот период часто приходилось менять аэродромы. Сначала с полевой площадки Б. Янисоль мы перебазировались под Гуляйполе, а затем — на полевую площадку близ совхоза имени Кирова, это уже в самой непосредственной близости к Мелитополю, в 14 километрах к востоку от города. Выполняя полеты на разведку, я вновь увидел места тяжелых боев сорок первого года. Я был над Каховкой, Б. Токмаком и даже над аэродромом Мокрая под [218] Запорожьем. Всюду с воздуха были видны следы больших разрушений.

31-й гвардейский авиаполк работал с большим напряжением. Наши разведчики умели не только обнаруживать хорошо замаскированные объекты, но и тактически грамотно анализировать обстановку. Однако бывали и казусы.

Как-то в конце сентября с задания вернулась пара с очень важным сообщением о движении танковой колонны противника из тыла к Мелитополю. Оба летчика уверенно показали на карте, где голова и где хвост колонны. Помню, меня при этом смутило одно обстоятельство: как это гитлеровцы в дневное время рискнули выдвигаться к линии фронта такой солидной колонной, да еще и без прикрытия? В добросовестности вернувшихся летчиков я не сомневался, но оба они еще не имели достаточного опыта. Я решил послать на доразведку в тот район опытных летчиков. Ведущим был гвардии старший лейтенант Фотий Морозов, который к тому времени имел на своем счету уже 549 боевых вылетов, из которых 320 он произвел на воздушную разведку. Это был ас воздушной разведки. Я уже говорил о том, что в нашем полку не было недостатка в мастерах воздушной разведки, по среди них бесспорно выделялись два летчика — Алексей Решетов и Фотий Морозов. Поскольку — в случае подтверждения — сведения о выдвижении вражеской танковой колонны были чрезвычайно важны, то я решил, что окончательное слово будет за Морозовым. Ставя Морозову задачу, я не высказывал ему своих сомнений, но четко определил участок дороги для просмотра.

Пара Морозова выполнила задание очень быстро. Вернувшись, Морозов доложил, что с высоты 2000–2500 метров на указанном участке дороги действительно можно определить как бы движение танков, но если снизиться до 100–200 метров и пройти вдоль дороги, то нетрудно увидеть, что темные пятна, похожие с высоты на танки, есть не что иное, как тени от густых шапок деревьев, а редкие проезжающие автомашины поднимают густую пыль, которая при полном безветрии долго не оседает и не рассеивается. Поэтому создается впечатление, что по дороге движется большая колонна…

Этот эпизод заставил нас обратить внимание на учебу молодых летчиков, более тщательно организовать обмен опытом в полку. Тот же Фотий Морозов на специальных занятиях дал много полезных уроков и советов молодым летчикам.

Помимо того что Морозов был прекрасным разведчиком, [219] он был также отважным и очень умелым воздушным бойцом. На его счету было 14 сбитых самолетов противника. Мне запомнилось, как во время боев на Миус-фронте Морозов парой провел бой в районе НП командующего Южным фронтом. На глазах командования фронта Фотий Яковлевич Морозов и его напарник сбили два Ме-109. За этот бой командующий фронтом наградил Морозова золотыми часами. Впоследствии Морозову было присвоено звание Героя Советского Союза.

Хотелось бы отметить и еще одно высоко ценимое мной качество Морозова — он был отличным ведущим. Эпизод с разведкой дороги заставил меня с большей осмотрительностью отнестись к подбору ведущих групп. Мне самому с первых дней войны приходилось все время водить группы на боевое задание, и потому я хорошо знал, сколь велико значение ведущего для летчиков его группы. Летчики должны верить ведущему, признавать его авторитет и не сомневаться в его бойцовских качествах. Другими словами, это означало, что ведущим должен быть опытный летчик, который умеет видеть в воздухе, быстро способен принять грамотное решение, сообразуясь с обстановкой. Ведущий должен иметь хорошую штурманскую подготовку и оставаться надежным товарищем и наставником не только в воздухе, но и на земле. Поэтому отбору ведущих я всегда уделял много внимания. В нашем полку недостатка в опытных ведущих не было, но в повседневной работе я никогда не упускал этот вопрос из виду.

В начале октября частота вылетов на разведку возросла. Из высшего штаба мною был получен твердый график вылетов, при этом задачи на каждый вылет уточнялись. Твердый график потому и твердый, что никаких отклонений и вариантов в расписании не допускает. Сведения о противнике требовались постоянно, а погода между тем стояла очень неустойчивая. Бывали дни, которые в авиации принято считать нелетными. Но нас это не касалось. Мы должны были летать.

Это был нелегкий период. Сильные осенние дожди вывели из строя небольшую грунтовую полоску полевого аэродрома. На рулении самолеты вязли. Взлетать удавалось с трудом. Только взлет и посадка в этих условиях требовали от летчика незаурядного мастерства. Но худшее было не в этом. Худшее заключалось в том, что по утрам плотный туман накрывал аэродром. Белесые клочья стелились по самой земле, и летчик, взлетев, сразу попадал в «молоко», видимость была ограниченной. Нижняя кромка облаков порой [220] проходила на высоте 50–70 метров. Аэродром наш находился в безориентирной местности, не было ни привода, ни пеленгаторов, и в этих условиях разведчики должны были безошибочно находить обратный путь.

В один из таких трудных непогодных дней мы получили не совсем обычную задачу. Надо было установить, какую перегруппировку производит противник в глубине своей обороны. Погода для разведвылета была самой неподходящей: рваные облака наглухо закрыли землю.

Было решено выполнять задачу одиночно трем летчикам. Лететь предстояло Морозову, Решетову и мне. Участок обороны противника, который нам предстояло разведать, мы разбили на три полосы. Каждый должен был просмотреть свою полосу. Особенно большой интерес в тот момент представляли дороги: если противник использует непогоду, чтобы подтянуть резервы, то по движению на дорогах это можно установить. Определили мы и порядок выхода на аэродром после выполнения задания.

Я взлетал первым. Моя полоса разведки — южнее Мелитополя.

Высота облачной рвани — 70 метров. Видимость — около километра. Ориентируясь по дорогам, развернулся курсом на город. Через несколько минут мне предстояло пересекать линию фронта.

Высота полета — 50 метров. Временами попадаю в туман. Хорошо, что в этом районе нет больших высот и многоэтажных строений.

Вновь белесые полосы тумана. Линия фронта — подо мной. Справа — трассы снарядов. Вероятно, бьют по мне. Прицельного огня быть не может: плохая видимость, да и цель быстро смещается. Надеюсь, что не попадут. Лишь бы не наскочить на заградительный огонь. Снова в стороне трассы. Не знаю, чьи. Бьют, вероятно, по гулу авиационного мотора. Могут бить и чужие и свои. Опять скрываюсь в облачной мути. Ну вот и все. Линия фронта позади. Проскочил.

Теперь будет полегче. Я в тылу у немцев, мое появление для противника — неожиданность. Прицельного огня по мне не будет. Надо определиться и начинать обследование своей полосы разведки.

Нижняя кромка здесь повыше — метров 100 будет. Выскакиваю на железную дорогу Мелитополь — Джанкой. Точно! Теперь надо найти шоссейную дорогу от села Акимовка до Геническа. Ну вот — как будто определился… [221]

Колонна автомашин… Штук двадцать. Следуют на Геническ. А вот и кое-что поинтересней… Так-так… Танки. Штук 15–16 стоят около населенного пункта. Забегали, засуетились! Были бы бомбы — я бы вам не пожалел…

Движение машин по дороге к Мелитополю и из Мелитополя редкое. В общем пока ничего особенно настораживающего в своей полосе я не вижу. Смотрю на приборы. Что-то неладное с компасом. Крутится, показание никак не установится. Это плохо. При такой видимости, над вражеским тылом, без компаса… Пройду сейчас по прямой. Вот по этой дороге. Показание должно установиться. Вероятно, «ползая», я закрутил компас…

Вижу впереди группу повозок на лошадях. Движутся к Мелитополю. «Куда торопитесь, дерьмо паршивое?!» Это со мной иногда бывает: в напряженные моменты я веду мысленные разговоры. Действую между тем автоматически, по привычке. Бью по голове колонны, солдаты бегут кто куда. Попал в груз, но ничего не горит. Снова смотрю на компас. Отмечаю, что компас успокоился, дает правильные показания. Иду на северо-запад. Делаю еще несколько заходов по вражескому обозу. Полосу свою я просмотрел. Теперь — домой. Вновь надо пересекать линию фронта. Опять будут бить по самолету все, кому не лень… Жмусь ближе к озеру Молочному.

Так! Все разрывы позади, поздно! Я — над своей территорией. Восстанавливаю ориентировку. Тумана нет, одна рвань облаков. Вижу аэродром, сажусь. Решетов уже сел, а Морозова пока нет. Через некоторое время появляется и Морозов. Ну вот, все хорошо, все вернулись. Терять таких разведчиков, как Морозов и Решетов, нельзя. Начальник штаба Юрков и офицер штаба Ломов готовы принимать наши доклады.

Все данные на текущий час наносятся на карту. Довольно явно вырисовывается характер обстановки в тылу противника. Можно докладывать в высший штаб: ничего сколь-нибудь серьезного и настораживающего нами не обнаружено. Наверное, у немцев с резервами туговато, если они не пытаются воспользоваться такой благоприятной возможностью.

Отдыхаем. Но отдых у нас недолгий. Проходит немного времени, и надо делать второй вылет в эти же районы. Принимаю решение выполнять задание тем же составом. Мы трое лучше знаем обстановку в тылу противника и, что очень важно, имеем возможность сравнить результаты обоих вылетов. Если там что-то изменилось, то мы это сразу [222] увидим и почувствуем. Да и по метеоусловиям нам это сделать проще, чем другим летчикам.

…Второй вылет тоже прошел благополучно. Некоторые не очень существенные изменения обстановки в тылу противника мы зафиксировали, но в целом ничего особо настораживающего не наблюдали. К концу дня получили за доставленные разведданные благодарность от командира дивизии. Решетов, не желая терять времени, поделился с летчиками впечатлениями об особенностях ведения воздушной разведки в сложных метеоусловиях. Фронтовая «академия» работала как обычно.

Решетова я помнил еще со времени летних боев сорок второго года над Купянском. Помнил и его друга — прекрасного летчика Жердия. Жердий погиб, а Решетов тогда был тяжело ранен, но вскоре вернулся в полк и воевал доблестно и умело. На его счету сотни боевых вылетов и 35 самолетов противника, сбитых лично и в группе. Только на воздушную разведку Алексей Решетов сделал 250 боевых вылетов.

В августе сорок второго года под Сталинградом Решетов выполнял особое задание командующего 8-й воздушной армией. На одном из участков обороны в окружение попала группа наших войск. Окруженные войска стойко оборонялись, но без помощи извне вряд ли смогли бы прорваться. Получив задание Т. Т. Хрюкина, Решетов прорвался сквозь кольцо вражеских истребителей и сбросил окруженным войскам вымпел с приказом о порядке выхода из окружения и обеспечения этого выхода нашими войсками. Окруженная группа вышла из кольца успешно.

Алексей Решетов был очень опытным, надежным летчиком и авторитетным командиром. Впоследствии А. М. Решетов стал командиром полка и вместе со своим заместителем по политчасти В. И. Коробовым воспитывал и растил отличных воздушных бойцов.

Жители села Шотово, расположенного под Мелитополем, присвоили Решетову звание почетного гражданина села. По примеру Ф. П. Головатого они на собранные средства приобрели самолет, который и вручили Решетову. Дарственный самолет также был вручен летчику соседнего 85-го гвардейского истребительного полка А. У. Константинову. Этот самолет был построен на средства жителей Ростова-на-Дону.

Противник постоянно совершенствовал линию обороны по реке Молочной. «Вотан» превратился в глубокоэшелонированный [223] рубеж с опорными узлами. Глубина обороны доходила до 50 километров, а протяженность — от Азовского моря до Конских плавней.

Мы постоянно вскрывали все изменения в характере обороны противника. Наиболее достоверные данные давала фотосъемка отдельных участков обороны. Сложные погодные условия, установившиеся в районе Мелитополя в октябре, позволяли производить фотосъемку только разведчикам — истребителям, поскольку истребитель мог использовать для этого кратковременные улучшения погоды. Но это была, пожалуй, лишь одна сторона дела.

Сложность также заключалась в том, что для получения качественных снимков летчик должен был строго соблюдать определенный курс и высоту. Всякое маневрирование в момент съемки исключалось. А это означало, что самолет становится уязвимым для огня зениток и для истребителей противника. Если погода позволяла, то мы обычно прикрывали «фотографа» от воздействия вражеских истребителей. Но при неустойчивой погоде качество выполнения задания целиком зависело от мастерства и тактического мышления летчика.

Общепризнанным мастером фоторазведки у нас в полку считался Николай Самуйлик. Как-то в очередной раз ему было дано задание произвести разномасштабную съемку одного из участков обороны противника на реке Молочная. Погода была неблагоприятной, и мы всецело полагались на мастерство нашего разведчика.

В паре с младшим лейтенантом Кривошеевым Самуйлик произвел заход на фотографирование из глубины обороны противника. Редкие разрывы снарядов были не прицельны и не особенно беспокоили разведчиков. Самуйлик передал по радио:

— Фотографирую, наблюдай!

Едва ведущий лег на курс — фотоаппарат был уже включен, — как появились Ме-109. Один из «мессершмиттов» стал приближаться к самолету Самуйлика, но Кривошеев, упреждая атаку Ме-109, дал отсекающую очередь. Самуйлик неизменным курсом продолжал полет, заметив скороговоркой:

— Эх, не вовремя!

Ему осталось пройти совсем немного, но снизу уже потянулись трассы эрликонов. Самуйлик, однако, курса не менял и закончил первый проход над целью. Выйдя на территорию, занятую нашими войсками, Самуйлик передал ведомому: [224]

— Повторим!

Они набрали заданную высоту, и Самуйлик начал заходить на цель. Кривошеев маневрировал сзади и вдруг услышал в наушниках голос ведущего:

— Не болтайся в хвосте! Выходи вперед, пойдем фронтом, а то поймаешь шальную… Она мне предназначалась, а попадет тебе…

Голос ведущего звучал с иронией. Действительно, обстрел зенитной артиллерии усилился, и снаряды теперь рвались вблизи от самолетов. Однако наша пара закончила повторный заход и начала разворот на свою территорию. Снова появились Ме-109 — отпускать разводчиков они никак не хотели, и летчикам пришлось вступить в бой. Искусно маневрируя, используя облачность, наши летчики сбили одного Ме-109, но подошла еще одна пара «мессершмиттов». Дело осложнялось: у разведчиков кончалось топливо, да и данные фоторазведки требовалось доставить как можно быстрее. Опытный Николай Самуйлик связываться со второй парой Ме-109 не стал. Благодаря его умелому маневрированию, удалось оторваться от преследователей и благополучно вернуться на аэродром. Фотопланшеты, которые привез Самуйлик, выполнены были качественно и, как показало дешифрирование, содержали новые данные о совершенствовании обороны противника.

Непростое это было дело — фоторазведка, и мы, к сожалению, теряли опытных летчиков при выполнении этих сложных заданий. Главным образом — от зенитной артиллерии.

9 октября 1943 года наши войска начали прорыв линии обороны противника на реке Молочной. 13 октября завязались бои в южной части Мелитополя. Мелитополь был полностью освобожден 23 октября.

Войска нашего теперь уже 4-го Украинского фронта (Южный фронт был переименован) начали неотступное преследование противника и, развивая успех, выходили к реке Днепр, к Армянску и Сивашу.

Воздушные разведчики в период наступления должны были все время следить за отходящим противником, но в то же время не терять из виду конницу и следить за продвижением танкового корпуса. Искать свои войска, четко определять рубежи, которых они достигли в условиях бездорожья, было не такой уж простой задачей. Тем более что обстановка постоянно менялась. Мы также должны была вскрывать места сосредоточения отступающих войск противника [225] и давать достоверные цели нашим бомбардировщикам и штурмовикам. Задач было много.

К 5 ноября войска 4-го Украинского фронта освободили Северную Таврию, очистили от врага в нижнем течении левый берег Днепра и заперли противника в Крыму. Но в районе южнее Никополя гитлеровцам удалось удержать плацдарм на левом берегу Днепра. Плацдарм этот был назван Никопольским.

К концу октября 1943 года наш полк перебазировался на аэродром Шотово. Отсюда мы действовали довольно продолжительное время. Аэродром представлял собой местами заболоченный луг с еще крепкой дерниной, но непрерывные дожди выводили из строя летное поле. Пришлось специальной разметкой определить очередность использования узких полос грунта. Только таким образом мы и могли поддерживать поле в боеготовом состоянии.

Наступала 26-я годовщина Великого Октября. Сорок третий год был годом, завершившим коренной перелом в ходе войны, годом крупных побед советского народа. И мы в полку торжественно отметили 26-ю годовщину Великого Октября. Подвели итоги нашей работы, поблагодарили и отметили работу летчиков, техников, других авиационных специалистов. Устроили праздничный ужин и ужинали всей дружной полковой семьей. Пели любимые песни: «Играй, мой баян», «Синий платочек», «Спят курганы темные», «Землянка», «Ой, туманы мои, растуманы…». Пели все. Безголосые подпевали. В ту пору у нас не было никакой звукозаписывающей техники. Сейчас, когда вспоминаю, жаль становится, что не записывали и теперь уже не сможем воспроизвести, как пели песни на фронте. Каждая песня была переполнена нашими думами и чувствами, и тем были бы особенно ценны и интересны сегодня такие записи…

В праздники выдалось несколько менее напряженных дней. Можно было написать письма, привести себя немного в порядок и получше обустроить свой быт…

Никопольский плацдарм насчитывал несколько десятков километров по протяженности вдоль левого берега Днепра и в глубину. Этот весьма солидный по площади выступ был буквально нашпигован техникой и огневыми средствами и хорошо укреплен. Он как бы нависал над войсками 4-го Украинского фронта с севера и вызывал особое беспокойство командования фронта.

Село Шотово, где базировался наш полк, находилось южнее плацдарма, и мы вели разведку как в северном направлении, так и в южном — в сторону Крыма. Но в большей [226] мере все же в те дни наше внимание обращал на себя Никопольский плацдарм. Нам необходимо было определить характер вражеской группировки на плацдарме, инженерное оборудование обороны, пути снабжения, переправы через Днепр, располагавшиеся южнее Никополя. Частота наших вылетов по-прежнему определялась уплотненным графиком. И это — несмотря на сложные метеоусловия и невылазную грязь на аэродроме и на подступах к нему. Нам приходилось выруливать с мест стоянок на повышенных оборотах моторов с человеком на хвосте, чтобы из-за грязи самолет при рулении не встал на нос. Когда самолет выруливал на полосу, механик соскакивал на землю, а летчик взлетал. Эта процедура — выруливание с человеком на хвосте — в те дни была обычной.

Летчик Пономарев, как обычно, выруливал с механиком Энкиным на хвосте. Опасаясь застрять на взлетной полосе, летчик решил взлетать с хода, то есть не прекращая руления, а используя приобретенную инерцию. Энкин опоздал спрыгнуть и поднялся в воздух, удерживаясь на хвосте. Летчик, чувствуя сильное кабрирование, после взлета накруткой триммера снял нагрузку с ручки управления и вышел в горизонтальный полет, недоумевая, почему полет так осложнился. Оглянувшись на хвост, Пономарев увидел там механика. Эпкин чудом удерживался. Пономарев передал по радио:

— На хвосте человек, захожу на посадку.

С земли с самого начала видели, что летчик взлетел с механиком на хвосте, и руководитель полетов С. X. Куделя попытался как-то помочь летчику, подавая команды.

— Не допускай больших кренов! — следовало с земли.

— Плавно выполняй развороты!

— Спокойно!

На командном пункте все замерли. Все не отрывали глаз от самолета, который заходил на посадку. Была слабая надежда на то, что Энкин не сорвется, что он еще как-то продержится, хотя было непонятно, как он смог продержаться до этих пор.

Як-1 планировал на посадку. Земля все ближе, ближе, касание, самолет бежит и наконец летчик выключил двигатель…

Все бросились к самолету.

Энкин, спрыгнув со стабилизатора, немного размялся, взобрался на плоскость, нагнулся к кабине и спросил:

— Командир! Будете заруливать на стоянку или дозаправим горючим здесь и пойдете на задание? [227]

Не вылезая из кабины, Пономарев молча, с изумлением смотрел на своего механика. Врач полка Ф. Г. Наумов, прибежавший со своей санитарной сумкой, только покачал головой:

— Ну и выдержка… Вот это летун!

Самолет убрали с полосы. Энкина обступили механики. Они хлопали товарища по плечу, улыбались. Вместе с ними смеялся и Энкин…

Разведывательные полеты к изгибу Днепра на Никопольский плацдарм мы производили регулярно. Искали сосредоточение танков противника и его переправы через реку. Часто приходилось вылетать в районы населенных пунктов Верхний Рогачик, Большая Белозерка, Большая Знаменка, Каменка Днепровская. Эти районы прикрывались сильным огнем зенитной артиллерии. Возвращаясь с боевых заданий, летчики постоянно привозили осколочные повреждения самолетов. В один из вылетов в район плацдарма на сопровождение штурмовиков в результате прямого попадания зенитного снаряда погиб отличный летчик, командир соседнего с нами 85-го гвардейского истребительного полка подполковник И. П. Залесский. Очень сильный был командир полка.

По данным воздушной разведки, противник усиленно укреплял плацдарм. Об этом свидетельствовали непрерывные перегруппировки его войск. Перегруппировки осуществлялись в основном ночью.

Особо важной задачей, стоявшей перед полком в те дни, была необходимость обнаружить неприятельские переправы через Днепр. Одна из них была наведена прямо у Никополя. Эта была нам известна. Но существовали и другие, которые противник тщательно маскировал. Обнаружить переправы было нелегко. Лучшие наши разведчики — Выдриган, Костыгин, Куделя, Нестеров, Решетов — вылетали для просмотра низовьев Днепра, контролировали дороги, вели фотосъемку. В конце концов старания летчиков увенчались успехом: по едва заметным признакам сначала Нестеров, а потом Выдриган установили места переправ. В подозрительных районах им удалось обнаружить следы гусениц и длинные вешки, обозначавшие, как видно, направление движения. По этим приметам вскоре были обнаружены и мосты — ими оказались притопленные понтоны. Понтоны были опущены на небольшую глубину и закреплены якорями. Такие «мосты» были обнаружены в районе села Лепетиха и севернее его. Однажды в сумерки была зафиксирована переправа живой силы и техники противника с правого берега на левый, [228] на плацдарм. У наших разведчиков создалось впечатление, что танки и машины двигались по воде, хотя на самом деле они двигались по притопленным понтонам.

После этого спокойной жизни на плацдарме у гитлеровцев уже не было. Их переправы быстро были ликвидированы нашими штурмовиками, а живая сила и техника подверглись методическому уничтожению. Разведчики Нестеров и Выдриган были поощрены за отличную работу.

Гвардии лейтенанта Игоря Нестерова я запомнил еще под Сталинградом. Он пришел в наш полк осенью сорок второго года из госпиталя, где находился на излечении после тяжелого ранения. Ему грозила ампутация ноги — врачи опасались гангрены. Но Нестеров своей твердой волей повлиял даже на решение госпитальных врачей. Он убедил их отказаться от ампутации. И гангрену предотвратили.

Нестерова вылечили, и он снова вернулся в строй. Когда осенью сорок второго года я принял полк, то сразу обратил внимание на молодого летчика, в котором опыт отважного бойца сочетался с исключительной добросовестностью при выполнении боевого задания. При этом в будничной жизни Игорь Нестеров старался не выделяться и не привлекать к себе внимания: этот летчик отличался исключительной скромностью.

Из 500 боевых вылетов И. К. Нестеров 220 произвел на воздушную разведку. Он был награжден многими орденами, стал Героем Советского Союза. После войны И. К. Нестеров был отличным воспитателем молодых авиаторов, занимал высокие должности и окончил службу в звании генерал-майора авиации. Но все это было спустя много лет, а осенью сорок третьего года Игорь Нестеров продолжал выполнять нелегкую работу воздушного разведчика.

В тот же период, глубокой осенью сорок третьего года, мы продолжали наблюдать за противником в районах Сиваша, Армянска и Джанкоя. Здесь гитлеровцы тоже совершенствовали свою оборону быстрыми темпами. Значительно усилил противник в Крыму свою авиационную группировку. Основными немецкими аэродромами в Крыму были Веселое (южнее Джанкоя) и Сарабузы (ближе к Симферополю). Туманы и низкая облачность сильно затрудняли нам работу. Зенитная артиллерия противника вела интенсивный огонь вдоль всей линии укреплений на Перекопском перешейке.

При всем нашем внимании к зенитной артиллерии противника, при всем опыте наших летчиков избежать потерь [229] нам не удавалось. Слишком много всевозможной зенитной артиллерии было стянуто противником на Никопольском плацдарме и на Перекопе. Тем не менее несмотря на этот объективный момент, сильно осложнявший нам работу, мы каждый вылет подробно анализировали, чтобы убедиться в том, что летчик действительно не совершил ошибки, а если все-таки ошибка была, то необходимо было понять, в чем именно она заключалась.

Старший лейтенант Иван Костыгин был добросовестным и смелым летчиком. Впоследствии, когда у него накопился немалый боевой опыт, он стал заместителем командира эскадрильи Алексея Решетова. Но сначала его жизнь в полку складывалась не очень удачно.

Я упоминал о том, что Костыгин прибыл к нам в полк где-то в конце июля, когда мы готовились к наступлению на Миус-фронте. Бывший инструктор Борисоглебской школы, Иван Костыгин имел неплохую летную подготовку, но боевой опыт приобретал трудно. На втором его боевом вылете у него на глазах при атаке ФВ-189 погиб один из лучших летчиков полка Герой Советского Союза Николай Глазов, у которого Костыгин был ведомым. А через день на третьем или четвертом боевом вылете зенитным огнем был сбит и Костыгин. Он, как мы тогда говорили, «открыл зонтик» над нейтральной полосой, бойцы наших наземных частей огнем прикрыли его приземление, и ему удалось благополучно выбраться из неприятного положения. Все же он обгорел, получил ранения и попал в госпиталь. Ранения были легкие, но в госпитале Костыгин заболел, и в полк вернулся уже в период боев на Никопольском плацдарме. Таким образом, к осени сорок третьего года он по-прежнему еще не имел надлежащего боевого опыта, пришлось начинать воевать как бы заново, со второй попытки. Недостаток боевого опыта он старался компенсировать мужественной и добросовестной работой. Он мог подолгу находиться над вражескими позициями, проверяя и перепроверяя свои наблюдения, но это, конечно, в большинстве случаев увеличивало опасность.

Однажды в паре с Анатолием Роговым над одним из участков Никопольского плацдарма Костыгин обнаружил группу вражеских танков и самоходных орудий. Разведчики насчитали в группе до шестидесяти машин и тут же передали эти данные по радио. Это было важное донесение, которое незамедлительно было передано командованию наземных частей. Сами же разведчики оставались над плацдармом, прослеживая направление, в котором следовала эта [230] танковая группа. И вдруг связь с ними прекратилась. Время вылета истекло, но ни Рогов, ни Костыгин на аэродром не вернулись. Впоследствии, к счастью, оказалось, что оба летчика живы, и мы получили возможность детально проанализировать этот вылет.

Вот тут, во время разбора, стало совершенно ясно, что летчики допустили явную ошибку. Она заключалась в том, что все заходы на цель они производили удивительно однообразным методом. Набрав высоту западнее плацдарма, они на скорости, со снижением проходили над вражеской колонной, пересекали линию фронта и начинали разворот к северо-западу с одновременным набором высоты. Затем, сделав круг, снова с запада повторяли маневр и снова за линией фронта уходили на северо-запад с набором высоты. И так шесть заходов! Нет ничего удивительного в том, что на седьмом заходе, в момент набора высоты, они были атакованы «мессершмиттами». В результате Костыгин снова «повис на зонтике», а Рогова немцы преследовали еще почти тридцать километров, и ему чудом удалось посадить подбитый истребитель на аэродроме, расположенном в Северной Таврии. Поскольку оба были атакованы на малой высоте, Костыгин едва успел покинуть машину и, дергая вытяжное кольцо, не знал, успеет ли парашют раскрыться. Но ему повезло еще раз: при раскрытии парашюта он почувствовал сильный рывок и тут же — толчок о землю…

На занятиях с летчиками при разборе этого вылета я заметил Костыгину:

— Вы, Костыгин, скоро станете настоящим парашютистом…

Я сказал это не без иронии, потому что ошибка летчика была очевидна, а за каждую такую ошибку приходилось расплачиваться самолетом. Так получалось.

Через много лет после войны Иван Матвеевич Костыгин сказал мне, что эту мою реплику он запомнил надолго. Впрочем, как уже было замечено, этот летчик хоть и трудно начинал свою боевую жизнь, однако сумел сделать правильный вывод из неудач и стал замечательным разведчиком и опытным командиром.

Но все же и при наличии опыта потери на войне неизбежны. Там, над Никопольским плацдармом и над Перекопом, осенью сорок третьего года мы потеряли немало боевых товарищей.

Ко времени боев в районе Никопольского плацдарма молодой летчик Иван Янгаев уже вполне втянулся в боевую жизнь полка. Совершив несколько первых вылетов с комэском [231] Иваном Пишканом, Янгаев в дальнейшем летал в паре с Леонидом Бойко.

До прихода летнего пополнения (Янгаева, Кривошеева и их товарищей) Бойко и сам как бы числился в полку молодым, поскольку принадлежал к предыдущему пополнению. И хотя Бойко уже совершил десятки боевых вылетов, был награжден двумя орденами и — объективно — был вполне зрелым боевым летчиком, все же до поры до времени он числился в полку молодым. Так уж складывалось: кто пришел позже — тот молодой. Но вот пришло очередное пополнение, появилась как бы еще одна ступень, на фоне которой сразу стало видно, что такие летчики, как Леонид Бойко, — это уже вполне зрелые воздушные бойцы. Иван Янгаев стал у Бойко ведомым, они очень быстро сдружились, научились понимать друг друга в воздухе и за сравнительно короткий период совершили в паре 70 боевых вылетов. Это немало, особенно для молодого летчика, каким был в ту пору Иван Янгаев.

Но, повторяю, время это было насыщено очень нелегкой работой. И на Миус-фронте, и на рубеже реки Молочная, и над Никопольским плацдармом и Перекопом наши летчики работали с большим напряжением.

Во время выполнения боевого задания над Армянским валом в условиях низкой облачности зенитным огнем был сбит Леонид Бойко. Все это происходило на глазах Янгаева: залп зениток, прямое попадание в самолет Бойко и взрыв… А вскоре с боевого задания из района Никопольского плацдарма не вернулся Иван Янгаев.

…Когда снаряд с земли попал в самолет, Янгаев находился над территорией, занятой противником. Мотор, однако, худо-бедно работал, и запас высоты был достаточный. Яягаев старался перетянуть через линию фронта, но вскоре самолет стал быстро терять высоту. Янгаев почувствовал, что дальше нейтральной полосы ему не вытянуть. Дело осложнялось тем, что внизу, под стремительно снижающимся самолетом, шел ожесточенный бой, и Янгаев никак не мог найти подходящее место для посадки. В самый последний момент открылась широкая сухая балка. На дне балки Янгаев отчетливо видел пролегающую грунтовую дорогу. Это была даже не балка, а нечто вроде каньона с относительно ровным и довольно широким дном. Развернуть самолет вдоль дороги летчик уже не успевал и посадил истребитель поперек каньона.

Первым делом выбрался из кабины и нырнул в ближайшую воронку. Повсюду стоял жуткий грохот: рвались мины, [232] снаряды, стреляли со всех сторон. Бой, как понял летчик, шел за овладение западным склоном балки, через который он едва перетянул. Стало быть, он прошел над самыми головами немцев.

Из воронки нельзя было высунуть головы. Наши бойцы, однако, видели, как приземлялся подбитый истребитель. Впоследствии Янгаев немного привык к грохоту боя и даже стал как-то ориентироваться по гулу канонады, но в тот момент, когда к воронке подползла санитарка, он был ошеломлен. Девушка привычно и быстро перебинтовала Янгаеву лицо. Вслед за ней в воронку пробрались два бойца, которые помогли летчику добраться до траншей. Там Янгаев вскоре попал в саманный домик, и хотя грохот разрывов был здесь ничуть не меньше, чем в балке, по реакции людей он понял, что здесь — относительно безопасно. То был КП стрелкового батальона. На КП распоряжался майор, который все время орал в телефонную трубку, стараясь перекричать грохот стрельбы. Майор приказывал кому-то взять высоту, и по его командам Янгаеву открывалась вся картина боя в момент наивысшего напряжения. Он понял, что наступление на высоту застопорилось, батальон несет большие потери и где-то там, в нескольких сотнях метров впереди, может быть, совсем рядом от того места, где посадил он свой подбитый истребитель, складывается та драматическая ситуация, когда промедление подобно поражению. И майор во что бы то ни стало хочет усилить натиск и добиться перелома в ходе этого боя. Так все это представлялось Янгаеву, и он понимал, что здесь сейчас не до него и надо ждать. Все же майор, улучив момент, бросил: «Сиди, летчик, здесь. Отсюда — никуда… Потом накормят».

Потом, когда пик напряжения боя прошел, действительно накормили, а с началом темноты поместили в машину, которая пришла за ранеными, и повезли куда-то в тыл. Янгаева посадили в кабину, и он запомнил, что пол кабины был липкий от крови. Стрельба не стихла: очевидно, этот упорный бой вновь вспыхнул.

Ночь Янгаев провел с полковыми разведчиками, а с утра незнакомый артиллерийский капитан, которому требовалось по каким-то делам ехать в Асканию-Нова, взял Янгаева с собой — путь в Асканию-Нова лежал прямо через наш аэродром. Так, спустя сутки с лишним после вылета, Иван Янгаев вернулся в полк и, как он потом с удовольствием вспоминал, «поспел прямо к полковому ужину».

Я был рад, увидев Янгаева живым и невредимым (ранения, которые он получил при вынужденной посадке, оказались [233] небольшими). Эти бои для полка были нелегкими. Над Никопольским плацдармом мы потеряли опытных летчиков Самуйлика, А. Дудоладова…

А тот артиллерийский капитан, который завез Янгаева пришелся очень кстати: я попросил его задержаться на день в нашем полку, и он провел с летчиками занятия о видах и возможностях различной артиллерии. Время от времени мы устраивали такие занятия — это было для нас очень полезным.

В один из декабрьских дней сорок третьего года я вместе с заместителем С. X. Куделей внезапно был вызван к командиру дивизии генералу Б. А. Сидневу. О причине вызова мы даже догадываться не могли: Б. А. Сиднев объявил о моем назначении на должность заместителя командира дивизии. Полк я должен был передать С. X. Куделе.

Все это было для меня совершенно неожиданно. Тут же B. А. Сиднев дал мне указание отправляться на один из аэродромов для ознакомления с новым полком, который временно переходил в оперативное подчинение командиру дивизии. Это задание я должен был выполнять уже в новой своей должности.

Возвратившись в свой полк, я передал дела майору C. X. Куделе и объявил руководящему составу полка о своем уходе. Особой радости от этого неожиданного повышения по службе я не испытал — слишком уж внезапно все свершилось, а расставание с полком было очень нелегким. Когда вечером следующего дня, ознакомившись с новым полком, я прилетел после выполнения задания, Б. А. Сиднев пригласил меня к себе на ужин. За ужином, помню, был неспешный разговор. Я понял, что Б. А. Сиднев давно присматривался ко мне и, вероятно, знает обо мне больше, чем я могу представить. Со стороны ему, конечно, виднее. Тем не менее оставлять полк, с которым год провоевал, прошел от Сталинграда до Крыма, было тяжело. Год на войне — это очень много. Этот год был до предела насыщен событиями. Успехами, неудачами. В полку мне постоянно помогали мои заместители С. X. Куделя, В. Я. Мясков, С. И. Евтихов и командиры эскадрилий. Я сохранил в душе чувство благодарности к ним, моим помощникам и друзьям, к неутомимому начальнику штаба майору А. И. Юркову, батальонному комиссару Д. Г. Кабанову и секретарю партийного бюро полка В. А. Козлову. С большой душевной расположенностью я относился к врачу полка, обаятельному человеку, любимцу всех летчиков и техников Федору Григорьевичу [234] Наумову. Весь личный состав без исключения не чаял души в нашем докторе.

Командир дивизии, судя по всему, прекрасно понимал мое состояние. Он неторопливо вводил меня в курс дел, давая привыкать к новому объему работы. Знакомил меня с людьми, хорошо зная способности каждого. На первых порах Б. А. Сиднев вселял в меня уверенность в свои силы.

К большому моему сожалению мне не пришлось долго работать вместе с генералом Б. А. Сидневым. Вскоре он был назначен на более высокую должность. Личный состав нашей 6-й гвардейской истребительной авиадивизии очень тепло провожал командира. Все полки стали в период его командования гвардейскими. Б. А. Сиднев был принципиальным и честным человеком, примером для нас в летной подготовке и в боевой работе. Мы вручили Б. А. Сидневу памятный альбом с портретами командиров, летчиков и схемой боевого пути дивизии.

…В начале января 1944 года в Таврии началась сильная оттепель. Наши полевые аэродромы выходили из строя, раскисали. Колеса самолетов разрезали дерн, взлетно-посадочные поля превращались в грязное месиво.

Начальник штаба 8-й воздушной армии генерал И. М. Белов от имени командующего поставил задачу группе офицеров в короткое время изыскать новые грунтовые площадки для боевой работы авиации. Возглавить группу было приказано мне.

Судя по ряду приготовлений, мы понимали, что предстоит крупная наступательная операция, и потому от хороших грунтовых площадок во многом зависит активное участие авиации в предстоящих боях. На По-2 и автомашинах, напряженно работая, мы изыскали ряд нужных площадок с плотным дерновым грунтом и хорошими подъездными путями для подвоза горючего и боеприпасов. Это было первое ответственное задание, которое я выполнил на новой должности.

31 января войска 4-го Украинского фронта перешли в наступление в районе Никопольского плацдарма, и к 8 февраля левый берег Днепра был полностью очищен от гитлеровцев. Совместными усилиями 3-го и 4-го Украинских фронтов был освобожден город Никополь. 31-й гвардейский истребительный авиаполк в знак особых заслуг в период боев на Никопольском плацдарме был удостоен почетного наименования «Никопольский».

Спустя много лет после окончания войны, в семидесятые годы, дела службы снова привели меня в эти края. Я был в [235] районе Армянска, Мелитополя, заповедника Аскания-Нова. В памяти моей сохранились выжженные села, вырубленные деревья, бездорожье, непролазная грязь. Сохранились лица местных жителей, глаза, полные горя и скорби. Такой я видел эту землю зимой сорок четвертого года. И вот я снова в Таврии, почти через три десятилетия… Широкие ленты асфальтовых дорог, молодые рощи в степи, фруктовые сады. Щедро орошает эти черноземные земли Днепровский канал, прорытый от Каховки, над которой мы вели бои в 1941 году. В селах уже нет убогих мазанок, не видно крытых камышом крыш.

Село Шотово. Здесь несколько месяцев базировался наш 31-й гвардейский Никопольский истребительный авиаполк. Там, где было наше летное поле, теперь большой массив кукурузы. В центре села — постаменты на могилах летчиков. На одном из постаментов фотография Николая Самуйлика. На могилу кладу цветы от себя и от однополчан.

Прошло еще десять лет, и снова встреча с Таврией. К сорокалетию освобождения города Никополя я и мои боевые товарищи — генерал-майор авиации И. А. Янгаев и полковник Г. В. Кривошеев — были приглашены общественностью города, городским комитетом партии и горисполкомом на торжества. Мы увидели возрожденный и помолодевший промышленный город, жители которого чтят память о воинах, освободивших Никополь в сорок четвертом году. Я пережил волнующие минуты, когда мне как бывшему командиру 31-го гвардейского Никопольского истребительного авиаполка было присвоено звание почетного гражданина города Никополя. Мы ездили по местам боев, встречались с трудящимися города и всюду нас принимали искренне и душевно. Так освобожденная земля спустя десятилетия отзывалась теплом благодарности.

Зимой 1944 года никто из нас не заглядывал так далеко. Мы были счастливы тем, что трудная многомесячная борьба под Никополем закончилась нашей победой и уже готовились к операции по освобождению Крыма.

Освобождение Крыма

После разгрома гитлеровцев на Никопольском плацдарме и под Кривым Рогом положение крымской группировки противника заметно осложнилось. Если предположить, что в течение нескольких месяцев гитлеровское командование сохраняло иллюзию о возможном контрударе с севера — Никопольский [236] плацдарм нависал над всей территорией северной Таврии, — то с ликвидацией плацдарма испарились и все иллюзии. Крымская группировка противника теперь уже была наглухо отрезана от внешнего мира, и судьба ее предрешена. Однако чисто географическое положение полуострова, его изолированность, узость Перекопского перешейка и другие известные особенности создают немалые трудности для наступающих войск. Гитлеровцы это прекрасно понимали и продолжали совершенствовать оборону. На Перекопском перешейке они создали три полосы обороны на глубину до 35 километров. На южном берегу Сиваша, используя межозерные дефиле и высоты, противник создал две оборонительные полосы с густой сетью траншей, дотами и дзотами. Усилена была и вражеская авиационная группировка, базирующаяся на аэродромах Крыма и Румынии.

Как обычно, в период подготовки к наступательной операции особое место отводилось авиационной разведке. В течение марта и начала апреля 1944 года мои однополчане из 31-го гвардейского полка, взаимодействуя с экипажами Пе-2 и Ил-2, вели активную воздушную разведку, фиксируя изменения в обороне противника. Доставляли фотопланшеты, которые дополнялись подробными данными визуальных наблюдений. В основном в ту пору разведчики 31-го гвардейского полка следили за усовершенствованием обороны на Турецком валу и Ишуньских позициях. Погода в этот период в Крыму часто бывает неустойчивая, и потому задания разведчикам приходилось выполнять в сложных метеоусловиях.

Теперь, когда Никопольский плацдарм был ликвидирован, мы летали с аэродромов Северной Таврии на юг. Следили не только за обороной на перешейке, но и проникали южнее, за Джанкой, где находился один из самых крупных вражеских аэродромов в тылу — Веселое. Иногда приходилось действовать на предельном радиусе удаления. В среднем для истребителя-разведчика этот радиус составлял километров 150, очень редко — 200. Приходилось учитывать расход горючего на маневрирование над целью, на воздушный бой и т. д. Одним словом, нашей обычной рабочей зоной была стокилометровая полоса за линией фронта, но в период подготовки наступления на Крым мы нередко ходили и дальше.

Отрезанная вражеская группировка, естественно, нуждалась в снабжении боеприпасами, людьми, техникой. Морская блокада Крыма осуществлялась силами Черноморского флота, но гитлеровцы пытались поддерживать свои войска [237] не только морем, но и по воздуху. Наше командование своевременно узнало об этом. Не от хорошей жизни, конечно, второй раз — после краха под Сталинградом — гитлеровцы пытались наладить воздушный мост. Для этой цели они использовали военно-транспортные самолеты, которые базировались под Одессой и Николаевом. По карте нетрудно увидеть, что большая часть маршрута из этих городов до Крыма лежит над морем, местами — на значительном удалении от берега. Вероятно, принимая во внимание это обстоятельство и сложные метеоусловия, гитлеровское командование считало, что в таких условиях нашим истребителям будет трудно перехватывать самолеты с грузом.

В этом безусловно был определенный резон: отыскивать над морем в плохую погоду одиночные транспортные самолеты сложно, однако не настолько, чтобы мы могли позволить противнику беспрепятственно осуществлять воздушные перевозки.

Перед истребителями воздушной армии была поставлена задача организовать надежную воздушную блокаду Крыма. Из штаба армии я получил персональное задание возглавить группу летчиков нашей дивизии, летающих на Як-1. В группу вошли летчики 73-го гвардейского (бывшего 296-го) истребительного авиаполка. Впоследствии задания по перехвату немецких транспортных самолетов на отдельном направлении выполняли и летчики 9-го гвардейского полка.

Кроме нас этой работой занимались также истребители соседней дивизии, которой командовал известный в годы войны командир полковник И. М. Дзусов. В дивизии Дзусова выросло немало знаменитых летчиков, в том числе и трижды Герой Советского Союза А. И. Покрышкин.

Наша группа должна была действовать с Тендровской косы. Тендровская коса тянется в море на много километров к западу от Крыма. Если мысленно провести прямую от Одессы до Крыма вдоль побережья, то примерно посредине этой линии будет находиться Тендровская коса. Мы нашли на косе подходящие площадки у хуторов Красная Знаменка и Безымянный. С этих площадок нам и предстояло действовать.

Посадив истребители на Тендровской косе, мы произвели несколько тренировочных полетов над морем и опробовали небольшие посадочные площадки.

Впоследствии выяснилось, что полеты из Одессы и Николаева немецкие транспортные самолеты производили в сложных метеоусловиях чаще всего в сумерки или ночью. [238] Как правило, такие вылеты совершали одиночные экипажи. Несколько вылетов в районы возможных маршрутов транспортной авиации противника результатов не дали. Никаких более-менее устойчивых данных о режиме полетов самолетов противника мы, конечно, не имели. Поэтому логические предположения мы большей частью подкрепляли одной лишь интуицией: искали самолеты противника как бы на ощупь. Но вот удача: в сумерки пара наших истребителей перехватила Ю-52, который вылетел из Евпатории (скорее всего — на Одессу). Ю-52 был сбит. Наши истребители садились уже с помощью осветительных ракет.

Вскоре после этого повезло и мне с напарником. Мы вылетели на рассвете. Стояла рваная облачность от 200 до 500 метров. Выше начинался другой слой облаков, но не сплошной. Набрав 800 метров, мы взяли курс к югу от Тендровской косы (моряки в таких случаях говорят «мористее»). Радиосвязь с нашей площадкой была устойчивая. Мы меняли высоты, просматривая все слои облачного «пирога». На востоке было еще темновато.

Вдруг в рваной облачности мелькнула тень. Судя но конфигурации, это был двухмоторный самолет типа «Дорнье». В первый год войны я видел эти самолеты часто — над кабиной летчиков возвышался характерный горбик. Судя по значительному удалению от берега, фашистский самолет шел в Крым из Одессы.

Выполнив разворот, мы пошли за ним. Мы были ниже, и мне казалось, что на фоне моря он не видел нас. Но вот облака стали редеть, и теперь я хорошо видел, что это — «Дорнье», очевидно, загруженный. Пора!

Я вышел вперед. Очередь легла через фюзеляж, и ее окончание я увидел у правого двигателя. «Дорнье» пошел круто к воде, затем выправился и некоторое время шел по горизонту с небольшим п