КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы
Всего книг - 415627 томов
Объем библиотеки - 558 Гб.
Всего авторов - 153904
Пользователей - 94679

Впечатления

Серега-1 про серию Перешагнуть пропасть

Серия понравилась. Единственно надо читать по диагонали те места, где идет повтор и разжевывание того, что вполне понятно с первого раза.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Голотвина: Бондиана (Детективная фантастика)

варианты: "бондиада", "мозгоеды на нереиде" и "мистер и миссис бонд" мадам голотвиной понравились мне гораздо больше, чем у автора-первоисточницы громыки. гораздо добрее, смешнее и КОРОЧЕ.)
пишите ещё, мадам, интересно.)

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Мамлеева: Свадьба правителя драконов, или Потусторонняя невеста (Фэнтези)

автора в черный список.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
кирилл789 про Мамлеева: Превращение Гадкого утенка (СИ) (Любовная фантастика)

после первых нескольких предложений, когда на девку младший брат опрокинул ведро с краской, а ей на работу, а он - "пошутил", я начал проглядывать - а где же родители? родителей не нашёл, зато увидел, как эта ненормальная, отправившись на работу, сначала нарушила ппд и разбила чужой бампер, а потом, вылезя из машины и поленившись дойти до урны, с нескольких метров в час пик кинула туда бутылку, попав и испачкав содержимым того же мужика. и нахамила ему и обхамила его.
если бы кто-то из моих детей додумался опрокинуть ВЕДРО с краской на чужую постель, испачкав спящего, бельё, матрас, заляпав краской пол, сидорова коза тихо бы, плача, курила в сторонке, ему не завидуя. другое дело, что мои дети воспитаны уважать чужой труд и чужую жизнь. до подобного им не додуматься.
а, увидев такое и промолчать??? ничего не сказав родителям и спустив с рук самой? тем более, что "подобная выходка была не первая!". чего ещё ждём-то, мозгами убогая, как милый маленький братик включит бензопилу, желая посмотреть: а правда, что длина кишок у человека 5 метров?
слушайте, за ЭТО правда деньги платят, чтобы приобрести???
нечитаемо.

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
кирилл789 про Мамлеева: Легко ли стать королевой? (Любовная фантастика)

потрясно. нищая девка-сирота из приюта попала во фрейлины королевы-матери. эта мамлейкина, видать, ни историю в школе не учила, а уж книг не читала точно. для того, чтобы стать не то, что королевской фрейлиной, а герцогской, просто за попадание в список "на рассмотрение" бешенные бабки платят. не говоря уже о длинном списке родовитости. а тут с улицы и - к королеве!
а потом читателей уведомляют, что соседская принцесса выходит замуж за "нашего" короля. но почему-то в газетах портрет его РАЗМЫТ, потому что "портреты кронпринцев" не выставляют на обозрение. блеск! он - УЖЕ король!!! это, во-первых.
во-вторых, понятно, что мамлейкина разницы между кронпринцами и королям не знает напрочь. так же, как и где поисковики в инете находятся. хотя, о чём я, чтобы узнать, надо ещё и вопрос сформулировать суметь.
в третьих, это с какой же такой надобности народ не может увидеть в газетах лицо своего монарха? красавчика, бабника, ОФИЦИАЛЬНОГО правителя?
простите, дамка, но вы - бредите. нечитаемо.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
кирилл789 про Мамлеева: Мой враг, зачет и приворот (СИ) (Фэнтези)

принцы, сыновья графов, баронов, и уж точно - сыновья герцогов, умеют ухаживать. просто, если дворянин нахамит "нежной и трепетной", которую ему нужно очаровать, то, во-первых, второй раз он и близко не подойдёт: и сама не подпустит, и родня не даст. а, во-вторых, заполучит славу хама моментально. а это и позор семье, и статус жениха рухнет ниже нижнего. тем более, если ты третий или даже пятый герцогский сын.
как вы надоели, кошёлки, описывая сыновей алкашей-сантехников своего круг общения и пришлёпывая ему: "принц" или "сын герцога".

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
кирилл789 про Мамлеева: Любовь по закону подлости (Фэнтези)

будущее, ты теле-журналистка, которая выехала на задание, утром, и вечером у тебя РАЗРЯЖАЕТСЯ мобила!
ты, скорбная, выехала НА РА-БО-ТУ! и не зарадила мобильник? не проверила заряд? зная, что полезешь в горы, с обнулённой связью? в пещеры?
вопрос: почему это в нашем реале мобилы спокойно держат заряд от 3х до 7 дней, а в будущем - ни фига, я себе лично задавать не стал. потому что начало этого чтива ознаменовалось тем, что ЖУРНАЛИСТКА признаётся, что НЕ ЗАПОМИНАЕТ лица и имена. ЖУРНАЛИСТКА!
какая мерзость.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).

Путевые впечатления. В России. (Часть вторая) (fb2)

- Путевые впечатления. В России. (Часть вторая) (пер. М. Яковенко) (а.с. Собрание сочинений-74) 2.64 Мб, 753с. (скачать fb2) - Александр Дюма

Настройки текста:





XXXV. ВОРЫ И ОБВОРОВАННЫЕ

Поскольку обед на Михайловской площади, на который я направлялся и который представлял для меня большой интерес, так как за столом там должны были собраться мои друзья и соотечественники, не представляет никакого интереса для вас, дорогие читатели, и поскольку, за исключением волжской стерляди за пятнадцать рублей и блюда земляники за двадцать, такое меню любой гурман мог бы заказать у Филиппа или у Вюймо, — позвольте мне не рассказывать об этом обеде, а вместо этого поговорить с вами кое о чем куда более любопытном: позвольте мне поговорить с вами о воровстве.

Но не о таком воровстве, когда у вас вытаскивают часы из жилета или кошелек из кармана, — в этом отношении русские воры ничуть не опытнее наших; и тем более не о воровстве, связанном с биржевой игрой на повышение или понижение; не о воровстве, связанном с учреждением коммандитных товариществ и акционерных обществ; не о воровстве, связанном с прокладкой железных дорог, — ничего такого в России еще не существует, и в этом вопросе, полагаю, никто, кроме американцев, не может с нами сравняться, — а о воровстве на манер спартанцев, происходящем на виду у всех, пользующемся уважением, совершаемом официально, при посредничестве правительства, с ведома императора.

Александр I заявлял, говоря о своих подданных:

— Эти молодцы украли бы у меня даже корабли, если бы знали, куда их девать!

Такое происходило и с императором Николаем; правда, у него воровали не по-крупному, а по мелочи.

В апреле 1826 года, примерно через полгода после своего восшествия на престол, император Николай, проводя военный смотр в Царском Селе, вдруг увидел четырех мужиков в тулупах и с длинными бородами, предпринимавших безуспешные, но настойчивые попытки приблизиться к нему.

Император пожелал узнать, чего хотят эти четыре человека, которых все, словно сговорившись, не подпускали к нему; он послал своего адъютанта с приказом не перекрывать им дорогу.

Адъютант исполнил поручение, и четыре мужика, наконец, приблизились к императору.

— Говорите, ребята, — обратился к ним Николай.

— Нам только того и надо, батюшка, но мы хотим говорить с тобой одним.

Император подал окружавшей его свите знак отойти в сторону.

— Ну, теперь говорите, — промолвил он.

— Батюшка, — продолжил мужик, который уже брал слово, — мы пришли сообщить тебе о неслыханном воровстве, которое творится в Кронштадте на глазах управляющего морским портом, брата начальника Главного штаба флота.

— Берегитесь, — сказал император, — вы беретесь обвинять.

— Нам известно, чем мы рискуем, но мы прежде всего твои верные подданные, а потому наш долг велит нам так поступить; впрочем, если обвинение окажется ложным, ты накажешь нас как клеветников.

— Я слушаю, — произнес император.

— Ну так вот, городской Гостиный двор заполнен казенным имуществом, похищенным с верфей, складов и арсеналов твоего флота; там есть все: веревки, паруса, снасти, медная обшивка и железные детали, якоря, канаты и даже пушки.

Император засмеялся: ему вспомнилось высказывание брата.

— Ты сомневаешься, — продолжал мужик, говоривший за всех. — Так вот, если у тебя есть желание купить что-нибудь из этого добра, я устрою так, что тебе продадут его на какую хочешь сумму: от рубля до пятисот рублей, от пятисот до десяти тысяч, от десяти тысяч до ста тысяч.

— Я не сомневаюсь, — ответил император, — но у меня возникает вопрос, где они прячут все это?

— За двойными перегородками, батюшка, — объяснил мужик.

— А почему вы не сообщили об этом правосудию? — спросил император.

— Потому что воры достаточно богаты, чтобы купить правосудие. Ты бы так ничего и не узнал, а вот нас в один прекрасный день под каким-нибудь предлогом отправили бы в Сибирь.

— Берегитесь! — сказал император. — Вся ответственность за это дело ложится на вас.

Мужик поклонился.

— Мы говорим правду и отвечаем за свои слова головой, — сказал он.

Тогда император позвал Михаила Лазарева, одного из своих адъютантов, которому он вполне доверял, и приказал ему незамедлительно отправиться в Кронштадт, взяв с собой триста солдат, и внезапно окружить Гостиный двор.

Михаил Лазарев исполнил приказание, убедился в том, что все обстояло именно так, как говорили крестьяне, опечатал лавки, поставил солдат для охраны и вернулся, чтобы доложить императору об исполнении поручения.

Император приказал покарать виновных по всей строгости законов.

Но уже вскоре, в ночь на 21 июня, в кронштадтском Гостином дворе случился пожар, и полностью сгорел не только базар, но и казенные склады с веревками, деловой древесиной, пенькой и смолой.

И правильно: с чего это вдруг императору пришла в голову мысль преследовать воров?

Он, несомненно, раскаялся в этой своей робкой попытке, ибо «Санкт-Петербургская газета» даже не упомянула о пожаре, который был виден с любой точки залива.

Желая узнать детальные подробности о разных способах воровства в России, я обратился к одному из своих друзей, который взялся устроить так, что мне будут даны самые точные сведения об исправниках и управляющих.

— И кто же мне даст эти сведения?

— Да сами эти люди.

— Эти люди сами скажут мне, каким образом они воруют?

— Конечно, если вы сумеете внушить им доверие и дадите слово нигде не называть их имен.

— А когда это будет?

— Послезавтра ко мне должен прийти исправник из большой казенной деревни, граничащей с моим имением. Мы его как следует напоим, вино развяжет ему язык, и я оставлю вас вдвоем, под тем предлогом, что у меня встреча в клубе. Тут уж ваша забота — заставить его говорить.

Через день я получил от своего друга приглашение к обеду. Когда я пришел, исправник был уже там.

Я тщательно рассчитал количество кюммеля, шато-икема и шампанского так, чтобы язык у этого человека развязался, но не стал заплетаться.

Я перестал наливать ему как раз вовремя. Мой друг оставил нас, и я начал расспрашивать своего собеседника; он два-три раза вздохнул, а затем печальным тоном произнес:

— Ах, братец, времена сильно изменились, все стало не так просто, как было прежде. Крестьяне стали хитрее, и тем, кто, к несчастью, должен иметь с ними дело, приходится трудновато.

— Расскажите мне об этом, голубчик, — сказал я, — и вы найдете во мне человека, настроенного посочувствовать вам.

— Ну так вот, прежде, многоуважаемый сударь, я служил в уездном городе, получал триста пятьдесят рублей ассигнациями (триста двадцать франков нашими деньгами), у меня была семья в пять человек, и я жил не хуже других, ибо в то время прекрасно понимали, что честный человек, который добросовестно служит своему правительству, должен пить и есть. Теперь все обстоит не так: приходится затягивать пояс. То, что происходит кругом, называют улучшениями, достопочтенный сударь, а я называю это святотатством.

— Что поделаешь, — откликнулся я, — эти чертовы философы породили либералов, либералы — республиканцев, а республиканцы — это борьба со злоупотреблениями, экономия, реформы, все эти мерзкие, дурно звучащие слова, которые я презираю так же, как вы, если не больше.

Мы сердечно пожали друг другу руки, как это делают люди, придерживающиеся одного и того же мнения.

С этой минуты мне стало понятно, что мой собеседник ничего не будет от меня утаивать.

— Я уже сказал вам, что служил в уездном городе; наша губерния была очень далеко от центра. Я называю центром Москву, потому что, как вы прекрасно понимаете, никогда не буду считать Санкт-Петербург столицей России. Нужно было только раз в год съездить в губернский город и привезти кое-какие подарки начальству, и тогда можно было весь год жить спокойно: нас не судили, не наказывали, никто не совал нос в наши счета, на нас полагались, и все шло чудесно. «Народ теперь меньше страдает», — говорят нам прогрессисты. Вот еще одно новое слово, почтеннейший сударь, которое пришлось придумать, потому что его не было в добром старом русском языке. «У чиновников теперь больше совести», — добавляют они. Ничего подобного, просто чиновники стали хитрее, вот и все, но чиновники всегда останутся чиновниками. Это правда, что мы залезаем в карман к крестьянам, но кто не грешен перед Богом и кто не виновен перед царем? Вот я спрашиваю вас: разве лучше не воровать и ничего не делать? Нет, деньги придают службе интерес. Прежде подчиненные и начальство жили как настоящие братья, и это ободряло нас. К примеру, если случалось, что кто-нибудь проигрывал в карты две или три тысячи рублей… Такое ведь может случиться с каждым, не так ли?

— Разумеется, за исключением тех, кто не играет.

— А что, по-вашему, делать в отдаленной губернии? Нужно же рассеяться, развлечься чем-нибудь! Ну так вот, если кому-нибудь из нас случалось проиграть две или три тысячи рублей, то ведь их нельзя было заплатить, получая триста пятьдесят рублей в год, не так ли?

— Очевидно.

— Ну что ж, мы шли к исправнику — я тогда был не исправником, а всего лишь простым становым — и говорили ему:

«Вот что с нами случилось, господин исправник, помогите нам, пожалуйста».

Тот сердился или делал вид, что сердится, и тогда мы ему говорили:

«Вы ведь понимаете, господин исправник, что мы просим помочь нам не даром: всякий труд заслуживает платы, и вы получите пятьсот рублей».

«Негодяи! — отвечал он. — Вы не знаете, на что потратить деньги, вы проводите жизнь в кабаках, пьете там и играете в карты, бездельники вы этакие».

«Мы не бездельники, — возражали мы, — и в доказательство этого, если вы соблаговолите дать нам приказ немедленно собрать подати, мы изыщем способ выгадать из них тысячу рублей для вас».

«И вы полагаете, — говорил исправник, — что за тысячу рублей я позволю вам обирать несчастных крестьян, бедняков, у которых нет ни гроша?»

«Ну, хорошо, господин исправник, — говорили мы, — пусть это будет полторы тысячи рублей, и не станем больше толковать об этом».

Попадались упорные, которые требовали до двух тысяч, и в конце концов приходилось уступать: за две тысячи рублей всегда можно было устроить свои дела. Исправник отдавал приказ немедленно взымать подати — немедленно, да за одно это слово можно было заплатить хоть четыре тысячи рублей.

— Как это?

— Сейчас увидите. Мы приезжали в деревню, собирали крестьян и говорили им:

«Понимаете, братцы, в чем дело? Нашему царю-батюшке нужны деньги, и он просит собрать не только недоимки, но и текущую подать; он говорит, что и так долго предоставлял вам, голубчикам, кредит, а теперь пора расплатиться».

Тут начинались жалобы и стенания, от которых смягчилось бы даже каменное сердце, но, слава Богу, нас не одурачишь! Мы входили в избы, оценивали, словно для распродажи, то жалкое имущество, какое там было, а потом уходили в кабак, говоря:

«Поторопитесь, братцы, император сердится!»

Тогда крестьяне один за другим приходили к нам просить отсрочку: одни — на две недели, другие — на три, третьи — на месяц, чтобы собрать требуемую сумму.

«Дорогие земляки, — говорили мы им, — вы что думаете, мы для себя взимаем подати? Императору нужны деньги, мы ответственны перед ним; вы же не хотите, чтобы с нами случилась беда из-за того, что мы окажем вам услугу?»

Крестьяне кланялись нам в ноги, а потом уходили, чтобы потолковать между собой. Они совещались час, иногда два часа, и вечером являлся староста. Он приносил нам по десять, пятнадцать, двадцать, двадцать пять копеек с каждого крестьянина. Деревня в пятьсот тягловых дворов приносила нам в среднем сто — сто двадцать пять рублей серебром. Десять деревень приносили тысячу пятьсот, две тысячи, три тысячи. Мы отдавали исправнику причитающиеся ему две тысячи ассигнациями, и нам еще оставалось две тысячи, а то и две тысячи пятьсот рублей серебром[1]. Карточный долг оплачивался, и примерно через месяц император, которому без этого пришлось бы ждать еще год или два, в свою очередь получал деньги. Всем было выгодно — и государству, и нам. А что стоило крестьянину отдать на пятнадцать или двадцать копеек больше? Пустяки!

— Ну, а если среди крестьян есть такие, — спросил я, — которые и в самом деле не могут заплатить подать?

— Если у них добрый барин, он за них заплатит.

— А если недобрый?

— Тогда, поскольку я жил в Саратовской губернии, я продавал этих мужиков в бурлаки[2].

— Но, — настаивал я, — неужели это вымогательство… прошу прощения, этот промысел совершенно безопасен?

— О какой опасности вы говорите, почтеннейший сударь?

— Но разве те, с кого вы так вымогаете деньги, не могут пожаловаться?

— Конечно, могут.

— Ну, и что будет, если они пожалуются?

— Поскольку жаловаться им придется нам, то, как вы понимаете, мы не настолько враги себе, чтобы дать ход этому делу.

— Да, в самом деле понимаю. И вы говорите, что теперь это ремесло стало более трудным?

— Да, почтеннейший сударь; при всей своей тупости крестьянин все же кое-чему научился. Один из этих скотов вчера рассказывал мне, что птицы привыкают к виду пугал, которых он расставляет на поле, чтобы помешать им клевать зерно, и в конце концов понимают, что пугало — это не человек. Так вот, с крестьянами, в конце концов, произошло то же, что с птицами. Они договариваются между собой: половина деревни или вся деревня объявляет, что не в состоянии платить, и обращается к своему барину; иногда барин в милости при дворе, он действует через голову исправника, обращается прямо к министру и с помощью министра добивается отсрочки, в которой мы им отказывали; словом, как я вам и говорил, приходится ломать себе голову над тем, как оплатить свои скромные потребности.

— А можете ли вы, дорогой друг, рассказать мне о каких-нибудь способах, которые подсказывает вам ваша изобретательность? На мой взгляд, вы из тех молодцов, у кого в этом отношении недостатка в воображении нет!

— Это правда, на этот счет мне жаловаться не приходится, да и потом иногда случай благоприятствует.

— Ну, и как же вам помогает случай?

— Ну вот, например, однажды довелось мне найти в речке, протекающей возле деревни, где была моя канцелярия, новорожденного младенца. Что бы за этим ни стояло, несчастный случай или детоубийство, налицо был труп. Другой человек, менее дальновидный, стал бы искать виновную и требовать с нее мзду, угрожая выдать ее правосудию; не говоря уж о том, что мать чаще всего бросает ребенка в воду потому, что ей нечем его кормить, да и даже если она богата, денег с нее получишь немного.

— А как поступили вы?

— Очень просто. Поднявшись по течению реки, я отнес ребенка в верхнюю часть деревни, что дало мне право обыскивать все избы. Я точно засвидетельствовал место, где ребенок был найден, и объявил, что, дабы найти виновную, буду ходить по всем избам, от первой до последней, и осматривать груди всех женщин. Та, у которой обнаружится молоко и которая не сможет показать мне живого ребенка или доказать, что он умер естественной смертью, и будет виновной. Вы знаете, а может быть, и не знаете, какое отвращение вызывает у наших женщин подобный осмотр: в итоге каждая заплатила, лишь бы я ее не осматривал, и на этом деле мне удалось выручить тысячу рублей серебром. Затем я велел похоронить ребенка, и больше о нем не было речи… Послушайте, разве это не лучше, чем выдать бедную женщину правосудию, чтобы она умерла под ударами кнута или была отправлена на каторгу? Ведь наказание матери не вернуло бы жизнь ребенку, разве не так?

— Разумеется.

— Что ж, стало быть, то, как я действовал, было по сердцу Богу.

— У меня нет сомнений, — сказал я, — что Бог был вам признателен за это. Но с таким воображением, как ваше, вы, наверное, придумывали что-нибудь еще?

— Да, прошлой зимой, например, мне пришла в голову одна мысль.

— Какая?

— При тридцатидвухградусном морозе я собрал крестьян и сказал им:

«Братцы, вы знаете, что император пьет только шампанское, которое он выписывает из Франции. Видать, шампанское вкусно только ледяное, поэтому он требует, чтобы ему присылали лед со всех концов империи. Мы поедем колоть лед на Волгу, а потом все, у кого есть телега и лошади, повезут этот лед в Санкт-Петербург. Но, чтобы все было по справедливости, одни будут колоть лед, а другие его повезут. Только, братцы, нужно торопиться, а то не дай Бог начнется оттепель».

Как вы понимаете, никто не хотел ни колоть лед, ни везти его в Санкт-Петербург. Но я торопил, настаивал, угрожал. Однажды я собрал крестьян и сказал им:

«Друзья мои, мне пришла в голову одна мысль, которую вы все одобрите».

Воцарилось молчание, свидетельствовавшее о том, что каждый настроился меня слушать.

«Императору требуется лед, — продолжал я, — но лед — это не то, что вино, которое хорошо в одной области и никуда не годится в другой. Лед, он и есть лед, и, взят он с Волги или в другом месте, его качество от этого ничуть не меняется».

Все единодушно согласились с моими словами. Я продолжал:

«Так вот, вместо того чтобы колоть лед у нас на Волге, я велю колоть его на Ладожском озере: это ближе к

Санкт-Петербургу, лед будет доставлен скорее, и, следственно, доставка его обойдется дешевле».

«Правильно! — в один голос закричали крестьяне. — Да здравствует наш становой!»

«Сказать „Да здравствует наш становой!“, ребята, легко; но, чтобы колоть лед, мне придется взять работников; чтобы отвезти его в Санкт-Петербург, мне придется нанять телеги и ломовых извозчиков; так что все это обойдется не меньше, чем в две тысячи рублей».

Крестьяне, которые начали понимать, к чему я веду, испустили крик ужаса.

«Самое меньшее, в тысячу пятьсот, если как следует поторговаться. Даю вам три дня на размышления. Не забудьте, впереди оттепель!»

Через три дня староста принес мне тысячу пятьсот рублей.

— Ловко придумано, — сказал я.

— Время от времени, — продолжал исправник, — я тоже оказываю им услуги. Как-то раз один крестьянин из Савкина поджег свою деревню. Вам ведь известно, почтеннейший, что тут если загорится один дом, то сгорает вся деревня.

— А почему этот крестьянин поджег свою деревню?

— О! Кто знает? Бывает, что какой-нибудь мужик вообразит, будто он обижен своим помещиком, потому что тот позарился на его сестру, или велел высечь жену, или отдал сына в рекруты; и тогда, чтобы отомстить, он поджигает деревню, а сам становится бродягой. И вот, стало быть, один крестьянин поджег деревню Савкино; сгорело все, подчистую. Староста, действуя от имени крестьян, пишет помещику и спрашивает разрешения рубить деревья в его лесах. Помещик дает разрешение, но указывает для рубки лес, находящийся в восьми верстах, тогда как есть другой, у самой деревни. И что же делают мои хитрецы? Вместо того чтобы рубить нужные им сосны в лесу, указанном помещиком, они рубят их в том, который ближе к деревне… В один прекрасный день, когда дома уже были отстроены — общим числом около двухсот, — прошел слух, что помещик прознал об этом и посылает своего управляющего проверить, так ли все обстоит на самом деле. Как вы понимаете, лес изрядно поредел — на каждый из двухсот домов пошло от шестидесяти до семидесяти сосен. Речь шла о двухстах ударах розгами каждому, а для некоторых, может быть, и о Сибири. И к кому же они обращаются? Ко мне, зная, что я человек находчивый.

«Сколько у вас времени, голубчики?» — спрашиваю я.

«Месяц», — отвечают они.

«Месяц? В таком случае вы спасены».

Тут мои негодяи запрыгали от радости.

«Да, — добавил я, — но вы ведь знаете поговорку, что хорошему совету цены нет».

Мои молодцы продолжали слушать, но прыгать перестали.

«Он будет стоить вам по десять рублей серебром с каждого: это даром».

Они стали во весь голос возражать.

«Черт побери, — сказал я, — дело ваше: не хотите, так и не соглашайтесь. Однако подумайте: у вас всего месяц. Через три дня будет слишком поздно».

На следующий день они снова приходят и предлагают по пять рублей.

«Десять рублей, и ни копейки меньше».

На второй день они возвращаются и предлагают по восемь рублей.

«По десять рублей, голубчики! По десять рублей!»

На третий день они приходят, готовые отдать по десять рублей каждый.

«А вы ручаетесь, — говорят они, — что нам ничего не будет?»

«Ручаюсь, что никто даже не заметит отсутствия хотя бы одного дерева».

«А вы скажете, что нам делать, прежде чем получите от нас деньги?»

Следует вам сказать, что русские крестьяне чертовски недоверчивы. И это неудивительно: их ведь так часто обворовывают.

«Охотно, — отвечаю им я. — Итак, мы договорились: по десять рублей с избы, если я вызволю вас из беды».

«Договорились».

«Так вот, у нас сейчас ноябрь. Глубина снежного покрова — четыре фута. Санный путь установился. Пусть каждая семья срубит в дальнем лесу столько сосен, сколько у нее пошло на постройку, привезет их в ближний лес и воткнет в снег. Они, правда, упадут во время оттепели, но оттепель начнется только в мае, так что, когда управляющий приедет, он никакого обмана не заметит».

«Это хороший совет, — сказал самый старый крестьянин, — ей-Богу, хороший».

«Ну, так давайте по десять рублей с избы».

Никто не торопился доставать деньги.

«Послушайте, — промолвил тот же старик, — а может, достаточно будет по пять рублей?»

«Договорились же по десять; десять рублей и никак иначе».

«А теперь, когда мы получили ваш совет, что будет, если мы не дадим вам ничего?.. Я это просто так спрашиваю, из любопытства, вы же понимаете».

«Если вы мне ничего не дадите, мошенники, то вот что я сделаю: когда управляющий приедет, я подойду с ним к первой попавшейся сосне и скажу ему…»

«Я же пошутил, — произнес крестьянин, — вот вам десять рублей, господин становой, и покорно благодарю».

Каждый дал мне по десять рублей. Спустя три недели сосны в ближнем лесу стояли так же густо, как прежде. Управляющий приехал; ему показали сосны, стоявшие на своих местах, и вырубку в дальнем лесу. Он уехал, пребывая в убеждении, что помещику сделали ложный донос, и об этом никогда больше не было речи. Правда, год спустя меня назначили исправником, и я уехал из Саратовской губернии в Тверскую, где живу и теперь.

— А как у исправника, воображения у вас столько же, сколько его было у вас как у станового?

— О, вы слишком много хотите узнать в один день! — ответил мой собеседник, и на его лице появилась хитрая улыбка, характерная для русского чиновника. — Будучи сам исправником, я рассказал вам, что делают становые; обратитесь к становому, и пусть он расскажет вам, что делают исправники. Но все равно, — добавил он, — признайтесь, что все эти крестьяне — отъявленные разбойники: если бы мне не удалось доказать им, что я хитрее их, они украли бы у меня мои две тысячи рублей!

XXXVI. ПРИГОВОРЕННЫЕ К КАТОРГЕ

Я обещал вам рассказать не только о становом, но и об управляющем, однако позвольте мне приберечь управляющего на потом: у нас еще будет случай вернуться к нему. Не беспокойтесь, из-за этой задержки вы ничего не потеряете.

Сегодня я поведу вас в одну из санкт-петербургских тюрем; завтра партия каторжников отправляется в Сибирь, поэтому поспешим.

Подобно тому как становой рассказал нам о своих подвигах, теперь, в свою очередь, по моей просьбе заговорят заключенные и расскажут о своих преступлениях. Возможно, вы проведете параллель между мошенничествами одного и преступлениями других.

Я попросил у начальника полиции разрешения посетить тюрьму и побеседовать с несколькими приговоренными к каторге. Он не только дал мне на это позволение, но и предоставил в мое распоряжение провожатого, у которого был приказ к начальнику тюрьмы.

Я условился встретиться с этим человеком в десять часов утра в кафе, расположенном в пассаже, который выходит на Невский проспект.

Когда я прибыл туда, он уже ожидал меня.

Мы сели в дрожки и отправились в путь.

Тюрьма находится между Гороховой и Успенской улицами, так что мы добрались туда за одну минуту.

Мой провожатый представился и предъявил приказ начальника полиции. Получив в сопровождающие тюремного надзирателя, располагавшего связкой ключей, мы пошли вслед за ним по коридору. Он открыл дверь, за которой оказалась винтовая лестница; мы спустились по ней ступенек на двадцать, после этого он открыл другую дверь, и мы оказались во втором коридоре, находившемся, судя по тому как сочились сыростью его стены, ниже уровня мостовой.

Там тюремщик поинтересовался у моего спутника, кого из арестантов я предпочел бы увидеть. Мой провожатый, прекрасно говоривший по-французски и служивший мне одновременно переводчиком, перевел мне этот вопрос.

Я ответил, что никого из них не знаю и потому хотел бы предоставить выбор случаю, лишь бы этот арестант был из числа тех, кого приговорили к каторге.

Тюремщик открыл первую попавшуюся дверь.

В руках у него был фонарь, а я и мой провожатый держали в руках по свече. Поэтому небольшая камера, куда мы вошли, оказалась прекрасно освещена.

И тогда я увидел на деревянной скамье, достаточно широкой, чтобы ночью служить постелью, а днем сиденьем, маленького худого человека с блестящими глазами и длинной бородой, с обритыми на затылке и коротко остриженными на висках волосами.

В стену камеры была вделана цепь, которая заканчивалась кольцом, охватывавшим ногу узника выше щиколотки.

Когда мы вошли, он поднял голову и, обращаясь к моему провожатому, спросил:

— Разве это произойдет сегодня? Я полагал, что завтра.

— Да нет, вы и в самом деле отправляетесь завтра, — ответил мой провожатый, — но вот этот господин осматривает тюрьму, и он даст тебе две копейки на водку, если ты расскажешь ему, за что тебя приговорили к каторге.

— За это мне ничего не надо давать. Я ведь признался и готов повторить барину все, что говорил судье.

— Ну что ж, рассказывай.

— Это совсем нетрудно и не займет много времени. У меня жена и четверо детей; я только-только отдал им свой последний кусок хлеба, как вдруг в дом ко мне явился становой и сказал, что, поскольку царь-батюшка ведет большую войну, нужно заплатить подать за первую половину года. Мне полагалось уплатить рубль семьдесят пять копеек[3]. Я объяснил становому, в какое положение попала моя семья, показал ему пустую избу, жену и детей в лохмотьях и попросил у него отсрочки.

«Царь не может ждать», — ответил он.

«Но что же делать, Господи?» — взмолился я, сложив руки.

«Что делать? — повторил он. — Мне прекрасно известно, что делать. Я прикажу, чтобы тебе на голову лили каплю за каплей ледяную воду, пока ты не заплатишь».

«Вы, конечно, можете замучить меня до смерти, но какая вам от этого будет польза? Денег вы все равно не получите, а моя жена и дети помрут».

«Становитесь на колени, дети, — подала голос моя жена, — и попросите господина станового хоть немного повременить; может быть, ваш отец найдет работу и сумеет заплатить подать царю».

И дети встали на колени вместе с матерью.

Чтобы не оставлять у себя сомнений в правдивости рассказа заключенного, я прервал его и обратился к провожатому:

— Я полагал, что каждый помещик обязан дать семейному крестьянину шесть арпанов пахотной земли и два арпана лугов исполу, то есть с условием отдавать половину урожая помещику.

— Да, — ответил он, — помещик обязан дать землю тем, у кого есть долги, но бывают бедные помещики, у которых и для себя земли не хватает, так что они не могут давать ее другим, и тогда они отдают своих крестьян в работники. Вот это как раз такой случай.

Затем, обращаясь к арестанту, он добавил:

— Рассказывай дальше!

— Становой не хотел ничего слушать, — продолжал заключенный, — и схватил меня за шиворот, чтобы отвести в тюрьму.

«Ну уж нет, — сказал я, — по мне так лучше продаться в бурлаки: за меня как-никак рублей пять или шесть дадут. Я отдам вам подать, а остаток будет поделен между барином и моей семьей».

«Даю тебе неделю, чтобы заплатить рубль семьдесят пять копеек, и если через неделю я не получу денег, полагающихся царю, то посажу в тюрьму не тебя, а твою жену и твоих детей».

Мой топор лежал возле печки; я взглянул на него краем глаза: меня охватило страшное желание наброситься на станового и проломить ему голову. Я бы так и сделал… Счастье его, что он ушел. Я обнял жену и детей и, проходя по деревне, препоручал их милосердию соседей, ведь мне нужно было два дня, чтобы добраться до уездного центра и два дня, чтобы вернуться обратно, а за эти четыре дня они могли умереть с голоду. Я объявил, что иду продаваться в бурлаки, и, поскольку было вполне возможно, что мне не позволят вернуться домой, попрощался со всеми своими друзьями. Все оплакивали мою судьбу, все вместе со мной проклинали станового, но никто не предложил мне денег — рубль семьдесят пять копеек, из-за которых я должен был продаться в бурлаки. Горько плача, я отправился в путь. Я шел пешком уже два или три часа, как вдруг мне встретился мужик из нашей деревни, по имени Онисим. Он ехал на телеге. Мы не очень с ним ладили, и я молча прошел мимо него, однако он окликнул меня.

«Куда ты идешь?» — спросил он.

«В уездный центр», — ответил я.

«А что ты собираешься там делать?»

«Хочу продаться в бурлаки».

«А зачем тебе продаваться в бурлаки?»

«Потому что я должен царю рубль семьдесят пять копеек, а у меня их нет».

Мне показалось, что на губах у него промелькнула злобная улыбка, но, может быть, я и заблуждался.

«А я ведь тоже еду в уездный центр».

«А ты зачем?»

«Куплю как раз на рубль семьдесят пять копеек водки — ровно столько вмещается в этот бочонок».

И он показал мне небольшой бочонок, лежавший в телеге. Я вздохнул.

«О чем думаешь?» — спросил он.

«Я думаю, что если бы ты согласился обойтись без водки всего лишь четыре воскресенья и одолжил мне рубль и семьдесят пять копеек, которые у тебя приготовлены на эту покупку, я уплатил бы становому и мне не пришлось бы продаваться в бурлаки, а моя жена и дети были бы спасены».

«Вот еще! А кто поручится, что ты отдашь мне деньги? Ты же нищ, как Иов».

«Я обещаю, что буду сидеть на хлебе и воде, пока не отдам тебе долг».

«Лучше уж я буду пить свою водку, это дело вернее».

Нужно вам сказать, барин, что нет у нас никакого милосердия: каждый за себя, такое у нас правило, да оно и понятно, ведь мы рабы.

«Все, что я могу сделать, — добавил Онисим, — это предложить тебе место в телеге, чтобы ты прибыл туда не таким усталым и продал бы себя подороже».

«Спасибо».

«Так садись же, дурень!»

«Нет».

«Садись!»

И тут, барин, дьявол меня попутал, в голове словно молния блеснула. В глазах потемнело, так что мне пришлось сесть на землю, иначе бы я упал.

«Тебе же ясно, — сказал Онисим, — что ты не можешь идти дальше. Садись в телегу! А когда я куплю водку, дам тебе выпить глоток, и ты подбодришься. Ну же, садись!»

Я забрался в телегу. Однако, пока я сидел на земле, рука моя упиралась о камень, и теперь он оказался у меня в руке… Мы въехали в лес; начало смеркаться. Я посмотрел на дорогу: ни впереди, ни позади никого не было… Знаю, я виновен, но что поделаешь, барин: мне представилось, как, впрягшись в лямку, я тащу баржу, мне послышалось, как жена и дети кричат: «Хлеба! Хлеба!» Онисим же, словно насмехаясь надо мной, затянул песенку, в которой были такие слова:

Знай, невестушка моя:

Как поеду в город я,

Сарафан тебе куплю,

Эх, да бусы подарю!

Я так крепко держал камень в руке, что на нем наверняка отпечатались мои пальцы. Изо всей мочи я ударил

Онисима по затылку. Удар был такой сильный, что Они-сим свалился к ногам своей лошади.

Я соскочил на землю и оттащил его в лес. При нем был кошелек, в котором оказалось не меньше двадцати пяти рублей. Я взял только один рубль и семьдесят пять копеек и бегом бросился в деревню. На рассвете я был уже там. Разбудив станового, я заплатил ему рубль семьдесят пять копеек и взял у него квитанцию; хотя бы по этой части я полгода мог быть спокоен. Потом я вернулся домой.

«Это ты, Гаврила?» — спросила жена.

«Это ты, б а т ю ш к а?» — спросили дети.

«Да. Я встретил одного друга, и он дал мне взаймы рубль семьдесят пять копеек, которые с меня требовали. Так что мне нет больше нужды идти в бурлаки. Теперь мне надо лишь как следует работать, чтобы отдать долг этому славному человеку. Ну же, не горюйте».

Я старался казаться веселым, но на сердце у меня была смертельная тоска; впрочем, все это длилось недолго: в тот же день меня взяли под стражу. Онисим, которого я счел убитым, оказался всего лишь оглушенным; он вернулся в деревню и рассказал о том, что с ним произошло.

Меня посадили в тюрьму. Я провел там пять лет без всякого суда, а затем, наконец, предстал перед судьями. Приняв во внимание мое признание, они, вместо того чтобы приговорить меня к десяти тысячам ударов шпицрутенами, как я ожидал, сохранили мне жизнь и отправляют меня на каторгу. Наша партия отправится завтра, не так ли, сударь? — спросил заключенный, обращаясь к моему провожатому.

— Да, — ответил тот.

— Тем лучше. Меня посылают на медные рудники, а там, мне говорили, долго не живут.

Я предложил ему два рубля.

— Эх, — ответил он, — не теперь мне их давать надо было бы, а когда надо мною издевался становой; до того, как я замыслил убить Онисима!

И он снова лег на скамью.

Я положил возле него два рубля, и мы вышли из камеры.

Надзиратель открыл нам другую камеру. Условия в ней были точно такие же, как и в предыдущей. Заключенный сидел на такой же скамье, таким же образом прикованный к стене, но это был молодой и красивый парень лет двадцати двух — двадцати трех.

Мы расспросили его так же, как и первого, и он так же охотно нам отвечал.

— Меня зовут Григорий, — начал он. — Я сын богатого крестьянина Тульского уезда. Я не пьяница, не лентяй, не картежник; отец и мать у меня — крепостные, но, будучи лучшими хлебопашцами у помещика, графа Г***, они брали исполу не три десятины земли, как другие, но десять, двадцать, тридцать, а то и сто десятин. Работников они нанимали по соседству, у мелкого помещика, который не имел возможности использовать своих крестьян, и сумели сколотить небольшое состояние. Я полюбил дочку одного нашего соседа: она была самая красивая девушка в деревне.

Но когда я говорю, что полюбил ее, это не так; мне кажется, что я всегда ее любил. Все наше детство мы провели вместе, и, когда ей исполнилось девятнадцать лет, а мне — двадцать, между нашими родителями решено было нас поженить.

Каждый год шли разговоры, что граф Г*** должен вот-вот приехать к себе в поместье, и мы все время ждали его, ведь он должен был дать разрешение на брак, а без этого поп не соглашался нас обвенчать. Но вместо графа явился его управляющий.

Как только он приехал, мы с отцом отправились к нему. Граф предоставил ему все полномочия, так что его разрешения было достаточно для того, чтобы этот брак состоялся.

Он принял нас хорошо и обещал нам все, о чем мы его просили.

Неделю спустя, когда он в свою очередь пришел к нам, мы напомнили ему о его обещании. На этот раз он ответил уклончиво: «Посмотрим».

Мы с Варварой не очень встревожились, подумав, что управляющий хочет заставить нас заплатить за это разрешение, и рассудив, что ста рублей будет достаточно, чтобы рассчитаться с ним.

Мы обратились к нему в третий раз, но он грубо ответил мне:

«А рекрутский набор? О нем вы не подумали?»

«Но ведь, — отвечал я ему, — мне скоро исполнится двадцать два года, и за те два года, что я стал совершеннолетним, мир[4] еще ни разу не помышлял отдавать меня в солдаты. В деревне достаточно лентяев и бродяг, чтобы можно было не посылать на военную службу порядочных людей».

«М и р может делать что угодно, когда меня здесь нет, но, когда я здесь, я хозяин и могу отдать в рекруты кого захочу».

Я пошел к Варваре, чтобы поделиться с ней своими страхами, и обнаружил, что она опечалена и встревожена больше меня. Но, сколько я ни расспрашивал ее, она ничего мне не отвечала, а лишь без конца плакала.

Я пребывал в отчаянии и ощущал, что над нами нависла большая беда.

В ближайшее воскресенье управляющий созвал всю деревню на сходку. Он сообщил нам, что идет война и потому, кроме обычного рекрутского набора, приходится проводить дополнительный, так что вместо восьми новобранцев на тысячу крестьян император требует двадцать три; однако те пятнадцать, которые войдут в дополнительный набор, будут отпущены домой сразу после окончания войны. И он приказал старосте, чтобы тот явился к нему и составил вместе с ним список рекрутов и ополченцев.

Я побежал к Варваре и обнаружил ее всю в слезах.

«О! — воскликнула она. — Я уверена, что этот проклятый управляющий отдаст тебя в солдаты!»

«Кто тебе это внушил?» — спросил я.

«Никто, — ответила она, — заяц дорогу перебежал».

Больше я от нее ничего не добился.

В тот же день староста объявил список назначенных на военную службу. Варвара не ошиблась. Меня не было среди рекрутов, но я был пятым в списке ополченцев.

Я вернулся домой убитый горем. Отец побывал у управляющего и предложил ему пятьсот рублей, чтобы выкупить меня, но тот отказался.

Отъезд должен был состояться через день на рассвете.

Накануне отъезда мы с Варварой отправились погулять на небольшой луг, где в детстве нам нередко доводилось играть и собирать цветы. Чтобы дойти до этого луга, надо было пересечь деревянный мостик через узкую, но глубокую речку. Варвара остановилась посреди моста и с грустью посмотрела, как внизу струилась, а вернее, бурлила вода. Люди говорили, что там был омут. Я видел, как по щекам ее текли слезы и одна за другой падали в водоворот.

«Послушай, Варвара, — сказал я, — за всем этим стоит какая-то тайна, которую ты от меня скрываешь».

Она ничего не ответила.

«Признайся», — повторил я.

«Тайна эта состоит в том, Григорий, что мы с тобой больше не увидимся».

«Но почему? Я ведь не рекрут, а ополченец. Война кончится, и ополченцы вернутся к себе домой. Ведь не всех убивают на войне: многие возвращаются. Вот и я вернусь, Варвара, через год или два. Я тебя люблю, ты меня любишь, не падай духом и дождись меня, и мы еще будем счастливы».

«Мы больше не увидимся, Григорий», — повторила она.

«Но отчего у тебя такое страшное предчувствие?»

«Если ты меня любишь, знаешь, что тебе надо сделать?» — промолвила Варвара, кинувшись в мои объятия.

«Если я тебя люблю?! И ты еще спрашиваешь!»

Я прижал ее к своей груди. Варвара, хотя и обнимала меня, не сводила глаз с омута.

«Тебе надо бросить меня туда», — сказала Варвара.

Я вскрикнул от испуга.

«Да, бросить меня туда, — повторила она, — чтобы я не досталась другому».

«Какому другому?! Я тебя не понимаю. Почему ты должна достаться не мне, а другому?»

Она молчала.

«Ну говори же! — воскликнул я. — Ты же видишь, что я схожу с ума!»

«Значит, ты ни о чем не догадываешься?»

«Да о чем, по-твоему, мне следует догадываться?»

«Стало быть, ты не догадываешься… Нет, тогда мне лучше молчать, и будь что будет!»

«Лучше бы ты сказала, раз уж начала».

«О Боже мой, Боже мой!» — вскричала она и разрыдалась.

«Варвара, клянусь тебе: если ты не скажешь мне все, и сию же минуту, я на твоих глазах, прямо здесь, брошусь в омут. Уж если судьба тебя потерять, так лучше покончить с этим сразу».

«Но твоя смерть не избавит меня от позора и не отомстит за него!»

Я закричал от ярости.

«А, ты начинаешь понимать! — воскликнула она. — Я ему глянулась, и он хочет взять меня в полюбовницы. Вот потому тебя и забирают в солдаты, что он на меня позарился, а я ему отказала. Если бы я согласилась, тебя бы не забрали».

«Ох, подлец!»

Я оглядывался по сторонам, словно что-то искал.

«Чего ты ищешь?»

«А вот что!»

Я нашел то, что искал: какой-то крестьянин, накануне чинивший мост, оставил свой топор в бревне, которое он обтесывал.

«Григорий, что ты хочешь делать?»

«Клянусь Пресвятой Богородицей, Варвара, он умрет от моей руки».

«Но тебя убьют, если ты убьешь его».

«А мне все равно!»

«Григорий!»

«Я поклялся, — вскричал я, взмахнув топором, — и сдержу слово, а убьют меня, ну и пусть! Буду ждать тебя там, где рано или поздно мы все наверняка встретимся».

И я бросился к деревне, сжимая в руках топор.

«Григорий! — крикнула мне вслед Варвара. — Ты и вправду решился?»

«О да!»

И я побежал дальше.

«Ну тогда, — воскликнула она, — ждать тебя буду я! Прощай, Григорий!»

Я обернулся, и волосы у меня стали дыбом. В сумеречном свете я увидел, как что-то мелькнуло во мраке; затем я услышал звук упавшего в воду тела и что-то похожее на прощальный крик.

Я взглянул на мост. Там никого не было… А после этого я уже не помню, что происходило: я очнулся в тюрьме. Я был весь в крови… Наверное, я убил его. Ох, Варвара, Варвара! Недолго тебе ждать меня!

И, разразившись рыданиями и криками отчаяния, парень бросился лицом на скамью.

Надзиратель открыл нам еще одну дверь, и мы вошли в третью камеру.

Ее занимал атлетического сложения человек лет сорока. Глаза и борода у него были черные, но волосы на голове, насколько было видно, раньше времени тронула седина: он явно пережил большое горе.

Сначала узник не хотел отвечать, говоря, что он не стоит больше перед судьями и что с судом, слава Богу, все покончено; но ему сообщили, что я иностранец, француз, и, к моему великому изумлению, он тотчас заговорил на отличном французском языке.

— Тогда дело другое, сударь, тем более что рассказ мой будет коротким.

— Но как случилось, что вы знаете французский, — перебил я его, — да еще так безупречно?

— Да очень просто, — ответил он. — Я крепостной заводовладельца; он послал нас троих во Францию учиться в Школе искусств и ремесел в Париже. Когда мы уехали туда, нам было по десять лет. Один из нас там умер, а мы вернулись домой вдвоем, проучившись во Франции восемь лет. Мой товарищ стал химиком, а я механиком. За восемь лет пребывания в Париже, живя так же, как другие молодые люди, и ничем не отличаясь от своих товарищей, он и я забыли, что мы всего лишь несчастные рабы. Но дома нам быстро об этом напомнили.

Моего друга оскорбил управляющий нашего хозяина. Друг дал управляющему пощечину и получил за это сто ударов розгами.

Часом позже мой друг положил голову под тысячесильный заводской молот.

У меня характер был мягче, так что я всегда отделывался выговорами. А кроме того, у меня была мать, которую я очень любил и из любви к которой терпел такое, чего не стал бы терпеть, если бы жил один. Пока моя бедная мать была жива, я не женился, но пять лет назад она умерла. Я взял в жены девушку, к которой с давних пор был привязан.

Через десять месяцев после свадьбы жена родила девочку. Я обожал свою дочь!

Наш хозяин тоже любил кое-кого: это была его собака. Он выписал ее из Англии, и, по-видимому, она обошлась ему очень дорого. Она родила двух щенков — кобеля и суку; наш хозяин оставил себе обоих, чтобы развести эту драгоценную породу. Но случилась большая беда: возвращаясь домой на дрожках, он слишком поздно заметил свою собаку, с приветственным лаем бросившуюся к нему, и переехал ее колесом своего экипажа; собака была тотчас раздавлена.

К счастью, от нее осталось два щенка, как я уже вам говорил, кобель и сука. Однако, как вы понимаете, большая трудность состояла в том, как кормить этих дорогих собачонок, которым было всего лишь четыре дня.

И тогда мой хозяин придумал вот что. Зная, что моя жена кормит грудью свою дочь, он решил отнять у нее ребенка и отдать его на общую кухню, а мою жену заставить кормить щенят. Жена предлагала кормить и щенят, и ребенка, но он ответил, что от этого пострадают щенки.

Я, как обычно, вернулся домой с завода и прошел прямо к колыбели моей маленькой Катерины. Колыбель была пуста!

«Где ребенок?» — спросил я.

Жена рассказала мне все и показала щенков; они спали, насосавшись молока.

Я пошел на кухню за ребенком, вернул девочку матери и, взяв в каждую руку по щенку, размозжил им головы о стену.

На следующий день я поджег господский дом. К несчастью, огонь перекинулся на деревню, и сгорело двести домов. Меня арестовали, посадили в тюрьму и приговорили к вечной каторге как поджигателя. Вот и вся моя история: я же говорил вам, что она не будет длинной… А теперь, если вам не противно прикасаться к каторжнику, дайте мне вашу руку в награду за мой рассказ. Мне это доставит удовольствие; я был так счастлив во Франции!

Я взял его руку и от души пожал ее, хотя он и был поджигателем. Я не подал бы руки его хозяину, хотя он и был князем.

Ну вот вы и прочли это, дорогие читатели. И кто же, скажите, настоящие преступники? Помещики, управляющие, становые или те, кого отправляют на каторгу?

XXXVII. ПРОГУЛКА В ПЕТЕРГОФ

Посетив тюрьму и возвратившись к графу Кушелеву, я застал у него русского писателя, который наряду с Тургеневым и Толстым снискал благосклонное внимание молодого поколения России.

Это был Григорович, автор «Рыбаков». Мы упоминаем этот его роман, подобно тому как, рассуждая о Бальзаке, говорят об авторе «Кузена Понса»; рассуждая о Жорж Санд, говорят об авторе «Валентины», а рассуждая о Фредерике Сулье, говорят об авторе «Мемуаров дьявола».

Помимо «Рыбаков», Григорович написал пять или шесть других романов, имевших большой успех у читателей.

Он говорит по-французски, как настоящий парижанин.

Григорович нанес мне братский визит и предложил себя в полное мое распоряжение на все время моего пребывания в Санкт-Петербурге.

Само собой разумеется, я с благодарностью принял это предложение. Мы условились с графом, что всякий раз, когда Григорович задержится у него в доме допоздна, он будет ночевать в одной из отведенных мне комнат, ибо, как я уже упоминал, дом Кушелева-Безбородко находится в восьми верстах от Санкт-Петербурга.

Впрочем, следует заметить, что в России друг, остающийся в доме на ночь, не доставляет хозяевам того беспокойства, какое возникает в таких случаях во Франции, где считают себя обязанными приготовить гостю постель, включающую кушетку, пружинный матрац, тюфяк, простыни, валик в изголовье, подушку и одеяло. В России все обстоит иначе! Здесь хозяин дома, будь у него даже восемьдесят слуг, как у графа Кушелева-Безбородко, говорит своему гостю: «Уже поздно, оставайтесь у нас». Гость, поклонившись, отвечает: «Прекрасно», и дело кончено.

Хозяин более никак не занимается своим гостем. Он устроил для него ужин, лучший из возможных, напоил его бордо-лафитом, шато-икемом и шампанским, а вечером излил на него целые реки караванного чая. Он дал ему возможность слушать до часа ночи или до двух музыку, порой превосходную. Далее этого заботу о нем хозяин не простирает. Гостю самому полагается решать, как он проведет здесь ночь.

Однако следует сказать, что гость заботится об этом не больше, чем хозяин.

Когда приходит время лечь спать, он направляется в предназначенную ему комнату и оглядывает все кругом, отыскивая не кровать — ему это и в голову не приходит, ибо он знает, что кровати здесь не найти, — а диван, канапе или лавку; для него не имеет значения, мягкая эта мебель или жесткая. Если же в комнате нет дивана, канапе или лавки, он облюбовывает там какой-нибудь уголок и просит слугу принести шинель, шубу, пальто — первое, что подвернется под руку; затем он переворачивает стул, из спинки его устраивает себе изголовье, ложится на пол, натягивает на себя импровизированное одеяло и спит так до утра, пробуждаясь столь же свежим и отдохнувшим, как если бы ему довелось спать на лучшем пружинном матраце.

Такой суровый, чисто спартанский образ жизни несколько мешает утренним и вечерним гигиеническим процедурам, но два раза в неделю в вашем распоряжении паровая баня, где вы раздеваетесь догола.

Так что в тот вечер Григорович остался в доме графа, предпринял поиски канапе, обнаружил то, что искал, и расположился на ночлег.

Перед сном мы побеседовали через открытые двери, соединявшие наши комнаты, и договорились, что на следующий день совершим первую прогулку в пригороды Санкт-Петербурга. Маршрут был определен, путь туда и обратно намечен.

В восемь утра мы сядем на небольшое судно, курсирующее по Неве, а в девять — на большой колесный пароход, который проследует до Петергофа. Завтрак у нас будет в ресторане «Самсон» — местном варианте нашего кабаре «Черная голова»; мы осмотрим Петергоф и его окрестности, а затем отправимся ужинать и ночевать к Панаеву, другу Григоровича, редактору «Современника», познакомимся там с Некрасовым, одним из известнейших поэтов молодой России, и, наконец, на следующий день посетим исторический Ораниенбаумский дворец, известный тем, что в июле 1762 года в нем был арестован Петр III. После этого мы возвратимся в Санкт-Петербург по железной дороге, с тем чтобы познакомиться за один раз и с наземным, и с морским путями.

Программа поездки исполнялась точнейшим образом. В одиннадцать утра мы были уже на пристани Петергофа.

Там находилась стоянка дрожек. Те путешественники, которые обладают таким же телосложением, как у меня, обычно берут дрожки в расчете на одного себя; те же, кто имеет более стройную и изящную фигуру, могут разместиться в подобном экипаже вдвоем.

Любая дама, носящая кринолин, должна заранее отказаться от попытки сесть в дрожки.

Экипаж доставил нас к модному петергофскому ресторану; я уже говорил, что он называется «Самсон». Это название ресторана происходит от его вывески, которая представляет собой уменьшенную копию знаменитой статуи «Самсон», высящейся в большом пруду парка. Древнееврейский Геракл изображен в ту минуту, когда он разрывает пасть филистимлянскому льву.

Невозможно составить себе представление о том, что такое модный ресторан в окрестностях Санкт-Петербурга, пока не увидишь его собственными глазами.

Россия похваляется тем, что она обладает собственной национальной кухней и блюдами, которые никогда не смогут позаимствовать у нее другие народы, поскольку для изготовления этих блюд используются такие продукты, какие есть только в определенных местностях этой обширной державы и каких нет больше нигде.

В число подобных блюд, к примеру, входит уха из стерляди.

Стерлядь водится лишь в водах Оки и Волги.

Русские безумно любят стерляжью уху.

Приступим же к откровенному обсуждению этого важного вопроса, что создаст нам немало врагов среди подданных его величества Александра II, и смело выскажем свое мнение о стерляжьей ухе. Я прекрасно знаю, что затрагиваю то, о чем опасно говорить, но ничего не поделаешь, истина превыше всего.

Пусть даже после этого император не позволит мне возвратиться в Санкт-Петербург, но я скажу, что главное, а лучше сказать, единственное достоинство стерляжьей ухи заключается, на мой взгляд, а вернее, на мой вкус, в том, что она стоит — в Санкт-Петербурге, разумеется, — пятьдесят или шестьдесят франков летом и триста или четыреста франков зимой. Впредь мы все будем считать в рублях. Раз и навсегда условимся, что рубль равен четырем франкам нашими деньгами. Эти четыре франка, то есть рубль, размениваются на монеты достоинством в пятьдесят, двадцать пять, десять и пять копеек. Сто копеек составляют рубль.

Вернемся к стерляжьей ухе и объясним, почему эта уха, которой мы предпочитаем простой марсельский буй-абес, стоит так дорого.

Дело в том, что стерлядь, вылавливаемая лишь в определенных реках, уже упомянутых мною Оке и Волге, может жить только в той воде, где она родилась. Поэтому в Санкт-Петербург ее приходится доставлять в воде, взятой из Оки или Волги, и доставлять ее туда надо живой; если ее привезут туда мертвой, то стерлядь, как кобыла Роланда, единственный недостаток которой состоял в том, что она была мертва, не будет стоить ровно ничего.

Это весьма легко сделать летом, когда вода, если только не подвергать ее воздействию солнечных лучей, сохраняет приемлемую температуру и к тому же может быть освежена водой из тех же самых рек, хранимой в охлаждаемых емкостях.

Но вот зимой, зимой, когда мороз достигает тридцати градусов, а рыбе нужно проделать путь в семьсот или восемьсот верст — впредь мы будем считать расстояние в верстах, так же как деньги в рублях, но это не доставит никаких трудностей нашим читателям, поскольку верста лишь на пару метров отличается от принятого у нас километра, — так вот, зимой, повторяю, когда термометр показывает тридцать градусов ниже нуля, а рыбе нужно проделать путь в семьсот или восемьсот верст, чтобы попасть из родной реки в кастрюлю, причем попасть туда живой, задача эта, понятно, крайне трудная.

В этом случае приходится прибегать к помощи искусно устроенной печки, которая не только предотвращает замерзание воды, но и позволяет поддерживать ее обычную температуру, среднюю между зимней и летней, то есть от восьми до десяти градусов выше нуля.

В прежние времена, до создания железных дорог, богатые русские вельможи, любители стерляжьей ухи, имели особые крытые повозки с печкой и рыбным садком, чтобы перевозить стерлядь с Волги и Оки в Санкт-Петербург, ибо было принято, что хозяин, дабы не обманывать своих гостей, показывал им живую и плавающую рыбу, которую четверть часа спустя они поедали в похлебке.

Точно так же было заведено у римлян. Вспомните: рыбу доставляли из Остии в Рим эстафеты рабов, сменявшихся через каждые три мили, и величайшим наслаждением для истинных гурманов было видеть, как, умирая на их глазах, дорады и краснобородки постепенно теряли радужные оттенки своей чешуи.

У стерляди нет яркой чешуи, как у дорады или краснобородки: она покрыта бугорчатой шкурой, подобно акуле. Я уверял русских и готов уверять в этом французов, что стерлядь есть не что иное, как осетр в младенческом возрасте: acipenser ruthenus.

Мы уже говорили, что не разделяем фанатическую любовь русских к стерляди, которую они считают той самой рыбой, какую г-н Скриб в пьесе «Немая из Пор-тичи» упомянул под незамысловатым названием «царь морей». Рыба эта пресная и жирная, и никто здесь не озабочен тем, чтобы облагородить ее невыразительный вкус. Соус к ней еще предстоит придумать, и я осмелюсь предсказать, что сделать это сможет только французский повар.

Но пусть читатели не думают, ознакомившись с этими кулинарными рассуждениями, являющимися, впрочем, всего лишь прелюдией к подобным разговорам, которым мы намерены предаваться и в дальнейшем, что мы позволили себе попросить владельца ресторана «Самсон» подать нам стерляжью уху. Мы всячески остерегались ее и удовольствовались простыми щами.

Щи— слово это по своему происхождению показалось мне китайским — представляют собой капустную похлебку, куда менее вкусную, нежели та, какую наш самый бедный фермер посылает в обед своим батракам. Щи подают с мясом — говядиной или бараниной, послужившей для их приготовления. Ясно без слов, что говядина и баранина утрачивают при этом весь свой вкус. А кроме того, не приходится сомневаться в том, что мясо, плохо вываренное или варившееся на сильном огне, остается жестким и жилистым — словом, несъедобным.

Впрочем, я провел по поводу щей, являющихся русской национальной похлебкой и, можно даже сказать, почти единственной пищей крестьян и солдат, изыскания, которые, мне кажется, могли бы помочь внести в это блюдо все усовершенствования, какие оно способно воспринять.

Итак, мы заказали щи, бифштексы, жареного рябчика и салат.

Не стоит в связи с этим ни в чем упрекать Господа Бога: он создал все это в превосходном виде, но явился человек и испортил его творение.

Любое жаркое готовится в России в печи, и потому в России не знают, что такое жаркое.

Брийа-Саварен, разбиравшийся в этом предмете и оставивший такие афоризмы из области гастрономии, которые стоят изречений Ларошфуко из области морали, сказал: «Поварами становятся, жарилыциками мяса рождаются».

Это ставит жарилыцика на одну доску с поэтами, что для него довольно унизительно. В России, где, как мне показалось, жарилыцики не рождаются вовсе, это ремесло упразднено полностью, и жарить мясо здесь заставляют печь, подобно тому как природу теперь заставляют делать портреты. Само собой разумеется, печь и природа отомстили за себя: портреты, выполненные посредством дагеротипии, уродливы; жаркое, приготовленное в печи, отвратительно.

Мы выражали неудовольствие по поводу каждого блюда, которое нам подавали, и Григорович, хотя и не понимая наших жалоб, ибо он не знал никакой другой кухни, кроме русской, передавал их обслуживающему нас официанту.

Слушая их препирательства, череда которых началась с супа и закончилась десертом, мы смогли изучить дружескую ласковость русского диалога.

Русский язык не имеет гаммы темных и светлых красок. Если ты не «брат», то, значит, «дурак»; если ты не «голубчик», то, значит, «сукин сын». Перевод этого последнего выражения я поручаю кому-нибудь другому.

Григорович был изумительно ласков в разговоре с обслуживающим нас официантом. Эта ласковость забавнейшим образом не вязалась с теми упреками, какие ему приходилось делать по поводу посредственного качества обеда. Мало того, что он называл официанта голубчик, братец, он еще и все время разнообразил обращения к нему: официант становился любезнейшим, милейшим, добрейшим. Когда мимо нас прошла какая-то неряшливая служанка, он назвал ее душенькой. Когда к окну приблизился нищий, он дал ему две копейки и назвал его дядюшкой.

К слову сказать, кроткий и боязливый характер людей низшего сословия превосходнейшим образом находит выражение в славянской речи. Народ называет императора батюшкой, а императрицу матушкой.

По дороге Григорович спросил у какой-то старухи, как пройти к нужному нам дому, и назвал ее тетушкой.

Когда начальник нуждается в помощи подчиненного, он обласкивает его словами, пусть даже позднее будет бить его палкой.

Генерал Хрулев, идя в атаку, называл своих солдат благодетелями.

В Симферополе, в одном и том же госпитале, лежали русский и француз: один из них был ранен в руку, другой — в ногу. Кровати раненых стояли рядом, и они прониклись чувством нежной дружбы друг к другу. Русский учил француза своему языку, а француз учил русского своему.

Каждое утро, просыпаясь, русский обращался к французу:

— Bonjour, mon ami Michel!

И француз с той же лаской и с тем же братским чувством отвечал ему:

— Здравствуй, друг мой Иван!

Когда они выздоровели и им нужно было расставаться, оба проливали слезы. Пока их силой не развели в разные стороны, они продолжали сжимать друг друга в объятиях.

По правде сказать, ассортимент ругательств в русском языке не менее разнообразен, чем набор нежных слов: никакой другой язык так не приспособлен к тому, чтобы поставить человека на пятьдесят ступеней ниже собаки.

И заметьте, что в этом отношении воспитание ровным счетом ничего не значит. Воспитаннейший и учтивейший аристократ выдаст «сукина сына» и «е… вашу мать» с той же легкостью, с какой у нас произносят «ваш покорный слуга».

Признаться, я был весьма склонен наградить повара ресторана «Самсон» всеми русскими бранными словами, да и французскими тоже, когда, вставая из-за стола, определил по выставленному нам счету, что мы обедали, а по собственному желудку — что мы остались голодными; и потому мы лишь из любопытства, а не для моциона пешком отправились в Петергофский парк.

Петергоф — парк наполовину английский, наполовину французский; отчасти это Виндзор, отчасти Версаль. Густая тенистая листва тут, как в Виндзоре, а прямоугольные пруды, статуи и даже карпы — как в Версале.

Эти карпы — а некоторые из них, как нас уверяли, обитают здесь со времен императрицы Екатерины — высовывают из воды свои рыльца, когда слышится колокольчик, в который звонит инвалид. Как вы понимаете, они предаются этому занятию вовсе не безвозмездно: торговка пирогами, находящаяся здесь безотлучно, объяснит вам, с какой целью карпы так торжественно встречают вас.

В увиденном ничего нового для нас не было.

Фонтенбло в этом отношении берет верх над Петергофом. Если в Петергофе карпы водятся со времен Екатерины, то в Фонтенбло — со времен Франциска I.

В Петергофе есть даже свой Марли.

Подражательность — вот главная беда Петербурга. Его дома копируют архитектуру Берлина; его парки — это подражание паркам Версаля, Фонтенбло и Рамбуйе; его Нева — это подражание Темзе, хотя и с дополнением в виде ледохода.

Вот почему Санкт-Петербург — не Россия; это, как сказал Пушкин, а может быть, даже и сам Петр I, — окно, открытое в Европу.

Что же касается статуй, то мы ограничимся упоминанием лишь одной из них, привлекающей внимание не своей ценностью, а своей необычностью. Это присевшая на корточки наяда, которая держит на плече вазу и льет из нее воду. Когда смотришь на нее спереди, все выглядит благопристойно, потому что видно, откуда течет вода; но, глядя на нее сзади, получаешь совсем иное впечатление и начинаешь строить предположения, не делающие чести стыдливости нимфы. Вот почему по приказу начальства она вынуждена теперь обходиться без воды.

В Петергофе есть фонтаны, действующие, как и в Версале, в дни больших праздников; Самсониевский бассейн, соперничающий с Нептуновым бассейном, и каскад «Гладиаторы», копирующий каскад в Сен-Клу.

Когда мы посетовали, что наш приезд, к несчастью, пришелся на обычный день, и выразили сожаление, что нам так и не удастся увидеть, как действуют эти знаменитые фонтаны, Григорович подошел к их смотрителю и дал ему монету в пятьдесят копеек, то есть сорок су на наши деньги, после чего мы в течение десяти минут наслаждались зрелищем, которое, если верить слухам, в Версале обходится в двадцать пять или тридцать тысяч франков каждый раз, когда оно там устраивается.

Одно из самых больших удовольствий императора Николая состояло в том, чтобы под звуки барабанов, которые звали к атаке, отправлять на штурм этих каскадов, бьющих в полную силу, своих пажей и кадетов.

Мы удостоили отдельным посещением дерево, каждый листок которого представляет собой небольшой фонтан. За десять копеек это дерево показало для нас зрелище, в каком нам отказала наяда.

Затем мы поднялись по довольно крутому склону и оказались рядом с дворцом.

Это огромное желто-белое здание с зеленой крышей, повергшей в отчаяние Муане.

Мы прошли под одним из дворцовых сводов и очутились в Верхнем парке. Его основное украшение — огромный бассейн, а основная достопримечательность — фигура Нептуна в виде тамбурмажора: трезубец божества остроумно заменен унтер-офицерской тростью.

Итак, мы осмотрели Петергоф; нам оставалось увидеть еще так называемые Острова.

Мы сели в дрожки и по чудесной дороге, которой дарили прохладу водные протоки и которую затеняли массивы зелени, добрались до первого и главного из этих островов — Царицына.

Это остров императрицы-матери.

Она приказала построить там сицилийскую виллу, по образцу виллы княгини ди Бутера, где она жила на Сицилии; это предельно точная копия: в ней повторено все, вплоть до гигантского плюща, который, так же как стерлядь, приходится обогревать зимой, чтобы он не замерз.

Парадный двор виллы великолепен — можно подумать, будто вступаешь в атриум Дома поэта в Помпеях.

Внутреннее убранство выполнено в греческом стиле и с очаровательным вкусом.

С Царицына острова мы перебрались на остров княгини Марии.

Его главная достопримечательность, по словам здешнего смотрителя, это фигура спящей Венеры, хранящаяся под своего рода колпаком, похожим на катафалк; колпак поднимают, и перед вами предстает богиня.

Как и все скрытые от глаз чудеса, о которых много говорят и которые с нетерпением ожидаешь увидеть, этот шедевр Баруцци, хотя и замечательный сам по себе, становится очередным разочарованием.

Но если и есть здесь истинный скульптурный шедевр, то это «Рыболов» Ставассера. Бронзовый юноша лет пятнадцати-шестнадцати, стоящий по колено в воде, держит в руках удочку, крючок которой заглотнула рыба.

Само собой разумеется, вы не видите ни рыбы, ни крючка, ни удочки, но по судорожно сжатым от терпеливого ожидания губам рыбака, по его застывшему взгляду, по тому, как он затаил дыхание и как напряглась его рука, вы догадываетесь обо всем, что там происходит.

Мы вновь сели в дрожки и, закончив осмотр островов, велели извозчику отвезти нас к Бельведеру.

Бельведер — последнее творение императора Николая; своей всесильной рукой он придавал форму бронзе и граниту, как другие поступают с гипсом и кирпичом. К сожалению, все это выдержано в стиле, наводящем на мысль скорее о силе, чем о вкусе.

Перед Бельведером, воздвигнутым на холме близ деревни Бабигон (то есть Бабий гон) — пусть, кто может, объяснит происхождение этого названия, — расстилаются бескрайние дали, напоминающие просторы океана.

Именно сюда император Николай, одетый, как простой солдат, и императрица и великие княжны, одетые, как простые крестьянки, приходили пить чай и любоваться панорамой, которая тянется до самого моря.

Вот еще одно подражание Малому Трианону.

Отсюда царская семья видела по левую руку от себя старый Петергоф, деревню голландских рыбаков; впереди, правее старого Петергофа, виднелся Саперный лагерь, а вдали справа открывались взгляду Пулково и обсерватория, сооруженная архитектором Брюлловым, братом художника. От обсерватории к Бельведеру тянется равнина протяженностью в десять льё.

Между старым Петергофом и Пулковом, по другую сторону морского залива, ширина которого составляет десять льё, открываются голубоватые очертания Финляндии, которые ограничивают горизонт, словно прямая линия, прочерченная по линейке.

Если же вновь обратить взгляд от залива к Бельведеру, то справа вы увидите купола Санкт-Петербурга, среди которых сверкают золотом наружные своды Исаакиев-ского собора; слева — большой английский парк, прямо перед собой — новый Петергоф и, наконец, поле, усеянное руинами, которые были присланы из Греции королем Оттоном. Бедные руины, вывезенные из Аттики, кажутся такими же грустными, как Овидий, сосланный к фракийцам!

Мы опять сели в дрожки, ничуть не сожалея, что покидаем эти места, и велели отвезти нас прямо к террасе Монплезира.

Как видите, опять французское название!

Эта терраса выходит в сторону залива и вся вымощена мрамором; она затенена великолепными деревьями, но между водой, омывающей ее подножие, и ветвями, служащими ей куполом, можно разглядеть Кронштадт, перекрывающий горизонт лесом мачт и укреплениями, которые ощетинились пушками.

Именно сюда в знойные летние вечера, в прозрачные июньские ночи петергофские щеголихи приходят подышать свежим воздухом.

Эта же терраса — излюбленное место молодых великих князей. Груды камешков имеют честь — как выразился бы прославленный химик Тенар, преуспевавший в качестве придворного еще больше, чем в качестве химика, — быть приготовленными для забавы великих князей, которые, подобно Сципиону в изгнании, занимают свой досуг тем, что бросают в море камушки, заставляя их подпрыгивать на поверхности воды.

Местность оказалась восхитительной, и Муане уведомил нас всех, что, даже если из-за этой его прихоти нам придется на полчаса опоздать к Панаевым, он намерен зарисовать пейзаж.

Желание это было настолько законным и настолько отвечало моим целям, что оно не встретило у меня никаких возражений.

К тому же, после съеденного нами завтрака мы не торопились обедать, опасаясь, что обед будет похож на этот завтрак.

Когда рисунок был готов, мы заняли места в дрожках. Григорович объяснил извозчикам, куда следует ехать, и мы отправились знакомиться с одним из самых видных русских журналистов.

XXXVIII. ЖУРНАЛИСТЫ И поэты

Не стоит и говорить, что журнальное дело в России находится еще в самом начале своего развития, и цензура, даже в наше время, не дает произрастать никаким всходам, пытающимся пробиться из земли.

Бросим беглый взгляд на различного рода ежедневные, еженедельные и ежемесячные издания Санкт-Петербурга и Москвы.

Лишь четыре издающихся в Санкт-Петербурге журнала возбуждают внимание своим появлением.

Первым в их ряду поставим «Современник»: по месту и почет.

Главными редакторами «Современника» являются господа Панаев и Некрасов.

Мы уже говорили, что Панаев — один из самых известных журналистов Санкт-Петербурга; добавим теперь, что Некрасов — один из самых известных поэтов России.

Вскоре мы вернемся к разговору об этих двух людях, столь различных по характеру, но вначале расскажем об их издании.

«Современник» — это ежемесячный журнал, созданный по образцу «Обозрения Старого и Нового света»; он придерживается либерального направления и имеет от трех с половиной до четырех тысяч подписчиков, что позволяет выплачивать щедрые гонорары его сотрудникам.

После «Современника» идут «Отечественные записки», главным редактором и издателем которых является г-н Краевский; это издание не имеет никакой политической окраски; его главный редактор обладает искусством выбирать авторов, что обеспечивает журналу достаточный успех с точки зрения литературы и неплохой результат с точки зрения прибыли. «Отечественные записки» имеют на несколько сотен меньше подписчиков, чем «Современник».

«Библиотека для чтения» пользовалась большим успехом, пока ею руководил профессор Сенковский, который прекрасно понимал духовные запросы того времени и, не пытаясь поучать читателей, заботился лишь о том, чтобы эти запросы удовлетворять. К несчастью, читатели быстро заметили, что золоченая обложка этого издания скрывает почти чистые листы бумаги, и журнал, по существу говоря, пришел в упадок. Придерживается либерального направления.

«Сын Отечества» — это старый журнал, возобновленный в прошлом году; он выходит выпусками объемом от полутора до двух листов, отличается хорошей манерой изложения и пользуется большим успехом. Журнал выходит в Москве.

«Русский вестник» основан в 1858 году г-ном Катковым. При своем появлении журнал пользовался громадным успехом, и еще до окончания первого полугодия тираж издания пришлось повторить; он имеет сегодня от девяти до десяти тысяч подписчиков и лучшую в России типографию. Придерживается либерального направления.

Журнал «Беседа» — орган приверженцев русского славянофильства, партии, выступающей против введения в России норм западной цивилизации и ратующей за то, чтобы Россия ничего не заимствовала за границей, а развивалась лишь на своих собственных началах. Журналу недостает вкуса, хотя в нем печатаются замечательные статьи, в особенности по злободневному вопросу отмены крепостного права. Главный редактор издания — г-н Кошелев.

«Земледельческая газета» — издание землевладельцев, помещающее главным образом статьи по вопросу освобождения крестьян от крепостной зависимости. Придерживается либерального направления.

В отношении других печатных изданий мы скажем то же, что Август в трагедии Корнеля говорит о друзьях Цинны, назвав перед этим Максима, и возьмем за образец подражания сдержанность, которую он при этом проявил.

Панаев и Некрасов, задушевные друзья, исповедующие одни и те же литературные и политические взгляды, живут под одной крышей и едят за одним столом: зимой в Санкт-Петербурге, а летом на какой-нибудь даче в окрестностях города.

В это лето они свили себе гнездо между Петергофом и Ораниенбаумом, вблизи немецкой колонии.

Наши дрожки повернули направо, проехали по небольшому мосту, переброшенному через овраг, углубились под величественные своды деревьев и остановились перед небольшим очаровательным загородным домом, стоящим на поляне, где за столом, заставленном яствами, пировали семь сотрапезников.

Этими семью сотрапезниками были Панаев с женой, Некрасов и четверо их друзей; услышав шум, все они обернулись и радостно закричали при виде Григоровича.

Во всеуслышание объявили мое имя, и Панаев подошел ко мне, раскрыв объятия.

Вам, конечно, известно то странное воздействие, какое оказывает на нас первое впечатление от увиденного нами незнакомого человека, зарождая в нашем сердце приязнь или неприязнь к нему. Так вот, мы, Панаев и я, испытали друг к другу первое из этих чувств; мы обнялись, как старые друзья, и, когда это объятие разомкнулось, действительно ими стали.

Затем подошла г-жа Панаева: я поцеловал ей руку, а она, по трогательному русскому обычаю, в ответ поцеловала меня в лоб.

Госпожа Панаева — дама лет тридцати двух, наделенная необычайно своеобразной красотой; она автор нескольких романов и рассказов, опубликованных под псевдонимом «Станицкий».

Некрасов, более сдержанный по характеру, ограничился тем, что встал, подал мне руку и поручил Панаеву извиниться передо мной за то, что сам он, получив беспорядочное воспитание, не говорит по-французски.

Другие присутствующие просто-напросто представлялись мне.

Мне приходилось слышать от многих, что Некрасов не только великий поэт, но и поэт, гений которого соответствует нуждам своего времени.

Я внимательно вглядывался в него. Это человек лет тридцати восьми — сорока, с болезненным и глубоко печальным лицом, по натуре нелюдимый и насмешливый. Он страстный охотник, ибо охота, мне кажется, дает ему возможность быть в одиночестве; свое ружье и своих собак он любит больше всего на свете, если не считать Панаева и Григоровича.

Последний сборник его стихотворений, запрещенный цензурой к переизданию, стал теперь чрезвычайно дорого стоить.

Накануне я купил его за шестнадцать рублей и ночью перевел два стихотворения оттуда, пользуясь подстрочником Григоровича. Их достаточно, чтобы дать представление о даровании автора, насмешливого и печального.

Нет необходимости напоминать, что при переводе всякий оригинал теряет на все сто процентов.

Вот первое из этих стихотворений; оно исключительно русского содержания и потому, возможно, не будет должным образом оценено во Франции.

ЗАБЫТАЯ ДЕРЕВНЯ 1

У бурмистра Власа бабушка Ненила Починить избенку лесу попросила.

Отвечал: нет лесу, и не жди — не будет!

«Вот приедет барин — барин нас рассудит,

Барин сам увидит, что плоха избушка,

И велит дать лесу», — думает старушка.

Кто-то по соседству, лихоимец жадный,

У крестьян землицы косячок изрядный Оттягал, отрезал плутовским манером.

«Вот приедет барин: будет землемерам! —

Думают крестьяне. — Скажет барин слово —

И землицу нашу отдадут нам снова».

3

Полюбил Наташу хлебопашец вольный,

Да перечит девке немец сердобольный,

Главный управитель. «Погодим, Игнаша,

Вот приедет барин!» — говорит Наташа.

Малые, большие — дело чуть за спором —

«Вот приедет барин!» — повторяют хором…

4

Умерла Ненила; на чужой землице У соседа-плута — урожай сторицей;

Прежние парнишки ходят бородаты,

Хлебопашец вольный угодил в солдаты,

И сама Наташа свадьбой уж не бредит…

Барина все нету… Барин все не едет!

5

Наконец однажды середи дороги Шестернею цугом показались дроги:

На дрогах высокий гроб стоит дубовый,

А в гробу-то барин; а за гробом — новый.

Старого отпели, новый слезы вытер,

Сел в свою карету — и уехал в Питер.

А вот другое стихотворение того же автора. Оно не просто печальное: оно душераздирающее.

Его название — «Бедная подружка».

Никогда еще из самых недр людского общества не исходил столь горестный крик!

Еду ли ночью по улице темной,

Бури заслушаюсь в пасмурный день —

Друг беззащитный, больной и бездомный,

Вдруг предо мной промелькнет твоя тень!

Сердце сожмется мучительной думой.

С детства судьба невзлюбила тебя:

Беден и зол был отец твой угрюмый,

Замуж пошла ты — другого любя.

Муж тебе выпал недобрый на долю:

С бешеным нравом, с тяжелой рукой;

Не покорилась — ушла ты на волю,

Да не на радость сошлась и со мной…

Помнишь ли день, как, больной и голодный,

Я унывал, выбивался из сил?

В комнате нашей, пустой и холодной,

Пар от дыханья волнами ходил.

Помнишь ли труб заунывные звуки,

Брызги дождя, полусвет, полутьму?

Плакал твой сын, и холодные руки Ты согревала дыханьем ему.

Он не смолкал — и пронзительно звонок Был его крик… Становилось темней;

Вдоволь поплакал и умер ребенок…

Бедная, слез безрассудных не лей!

С горя да с голоду завтра мы оба Так же глубоко и сладко заснем;

Купит хозяин, с проклятьем, три гроба —

Вместе свезут и положат рядком.

В разных углах мы сидели угрюмо.

Помню, была ты бледна и слаба,

Зрела в тебе сокровенная дума,

В сердце твоем совершалась борьба.

Я задремал. Ты ушла молчаливо,

Принарядившись, как будто к венцу,

И через час принесла торопливо Гробик ребенку и ужин отцу.

Голод мучительный мы утолили,

В комнате темной зажгли огонек,

Сына одели и в гроб положили…

Случай нас выручил? Бог ли помог?

Ты не спешила печальным признаньем,

Я ничего не спросил,

Только мы оба глядели с рыданьем,

Только угрюм и озлоблен я был…

Где ты теперь? С нищетой горемычной Злая тебя сокрушила борьба?

Или пошла ты дорогой обычной,

И роковая свершится судьба?

Кто защитит тебя? Все без изъятья Именем страшным тебя назовут.

Только во мне шевельнутся проклятья —

И бесполезно замрут!..

Как видите, этих двух стихотворений достаточно, чтобы дать представление о даровании Некрасова.

Но мы приведем здесь еще третье, исключительно с целью исправить ошибку, а вернее, искоренить клевету в отношении одного из наших соотечественников, непонятно каким образом распространившуюся в России. Пришло время покончить с этой клеветой.

Речь идет о княгине Воронцовой-Дашковой и ее преждевременной смерти.

Согласно распространившейся в России легенде, княгиня Воронцова-Дашкова вышла во Франции замуж за некоего авантюриста, который промотал ее состояние, а ее самое отправил умирать в больницу.

Эта печальная история стала причиной того, что из-под пера Некрасова вышла новая поэтическая горесть — такое название более всего подходит к стихам угрюмого поэта.

Дом — дворец роскошный, длинный, двухэтажный.

С садом и с решеткой; муж — сановник важный. Красота, богатство, знатность и свобода —

Всё ей даровали случай и природа.

Только показалась — и над светским миром Солнцем засияла, вознеслась кумиром!

Воин, царедворец, дипломат, посланник —

Красоты волшебной раболепный данник;

Свет ей рукоплещет, свет ей подражает.

Властвует княгиня, цепи налагает,

Но цепей не носит; прихоти послушна,

Ни за что полюбит, бросит равнодушно:

Ей чужое счастье ничего не стоит —

Если и погибнет, торжество удвоит!

Сердце ли в ней билось чересчур спокойно,

Иль кругом все было страсти недостойно,

Только ни однажды в молодые лета Грудь ее любовью не была согрета.

Годы пролетели. В вихре жизни бальной До поры осенней — пышной и печальной —

Дожила княгиня… Тут супруг скончался…

Труден был ей траур, — доктор догадался И нашел, что воды были б ей полезны (Доктора в столицах вообще любезны).

Если только русский едет за границу,

Посылай в Палермо, в Пизу или в Ниццу,

Быть ему в Париже — так судьбам угодно!

Год в столице моды шумно и свободно Прожила княгиня; на второй влюбилась В доктора-француза — и сама дивилась!

Не был он красавец, но ей было ново

Страстно и свободно льющееся слово,

Смелое, живое… Свергнуть иго страсти Нет и помышленья… да уж нет и власти!

Решено! В Россию тотчас написали;

Немец-управитель без большой печали Продал за бесценок, в силу повеленья,

Английские парки, русские селенья,

Земли, лес и воды, дачу и усадьбу…

Получили деньги — и сыграли свадьбу…

Тут пришла развязка. Круто изменился Доктор-спекулятор: деспотом явился!

Деньги, бриллианты — все пустил в аферы,

А жену тиранил, ревновал без меры,

И когда бедняжка с горя захворала,

Свез ее в больницу… Навещал сначала,

А потом уехал — словно канул в воду!

Скорбная, больная, гасла больше году В нищете княгиня… и тот год тяжелый Был ей долгим годом думы невеселой!

Смерть ее в Париже не была заметна:

Бедно нарядили, схоронили бедно…

А в отчизне дальной словно были рады:

Целый год судили — резко, без пощады,

Наконец устали… И одна осталась Память: что с отличным вкусом одевалась!

Да еще остался дом с ее гербами,

Доверху набитый бедными жильцами,

Да в строфах небрежных русского поэта Вдохновенных ею чудных два куплета,

Да голяк-потомок отрасли старинной,

Светом позабытый — и ни в чем невинный.

Вот что написал великий поэт, впавший вместе со всеми в заблуждение. А ведь поэт, который творит на века, высекает свои стихи на бронзе. Восстановим же факты во всей их точности, а лучше сказать, во всей их достоверности.

Госпожа Воронцова-Дашкова вышла во Франции замуж за дворянина, который занимает в обществе по меньшей мере такое же положение, какое занимала она, и обладает состоянием, превышающим то, каким обладала она.

В Париже он пользовался среди самых блестящих молодых людей такой же известностью, какой г-жа Воронцова-Дашкова пользовалась среди самых блестящих светских дам в Санкт-Петербурге.

На протяжении всей их совместной жизни эта очаровательная и умная женщина, с которой я имел честь быть знакомым, была кумиром своего мужа. Пораженная долгой, мучительной, смертельной болезнью, она умирала среди роскоши, в одной из лучших квартир Парижа, во втором этаже дома на площади Мадлен, расположенного напротив бульвара. Она умирала, окруженная неусыпной заботой мужа, который в течение трех месяцев ее болезни не выходил из дома и которого сменяли поочередно герцогиня Фиц-Джеймс, графиня Фиц-Джеймс, г-жа Гран-мезон, мадемуазель Жарри, старая дева, и две сестры милосердия.

Однако это еще не все, раз мы желаем войти в малейшие подробности: в брачном контракте значилось, что в случае смерти мужа состояние барона де П***, составляющее восемьдесят тысяч ливров годового дохода, который приносит ему поместье Фолембре, перейдет в пожизненную ренту графине Дашковой, тогда как, если, напротив, графиня умрет первой, барон получит пожизненную ренту в шестьдесят тысяч франков и все ее фамильные бриллианты.

На следующий день после смерти графини Воронцовой-Дашковой, в тот момент, когда барон де П*** уезжал в Фолембре, чтобы похоронить в семейном склепе тело супруги, княгиня Паскевич, дочь графини, рожденная ею в первом браке, получила не только фамильные бриллианты, но и все украшения, все бриллианты, все драгоценности, принадлежавшие лично графине, — общей стоимостью в пятьсот тысяч франков.

Все это могут подтвердить, наряду со мной, самые высокопоставленные лица парижского общества; все это я был обязан написать, слыша, как моего соотечественника обвиняют в бесчестном поступке, и слыша, как это обвинение повторяют в Москве, в Санкт-Петербурге, а теперь еще и в Тифлисе…

Мы заночевали у Панаевых и на следующий день, рано утром, отправились в Ораниенбаум.

XXXIX. МЕНШИКОВ

Первое, что бросилось мне в глаза, когда я вошел во двор Ораниенбаумского дворца, это венчающая часть центрального павильона: она несла на себе закрытую корону, но сразу было видно, что корона эта не царская.

Я задал вопрос моему спутнику, но он, мало осведомленный в геральдике, стал уверять меня, что это прежняя корона русских царей.

Вступивший в разговор управляющий привел нас к согласию, заявив, что это корона князя Александра Мен-шикова, которому прежде принадлежал этот дворец. Когда же могущественного фаворита постигла опала, все его поместья были конфискованы и отошли царице, оставившей их в наследство своим потомкам как вотчинные владения. Корона же эта являлась символом герцогства Козель в Силезии, которое было пожаловано Мен-шикову императором Карлом VI, когда он дал ему титул князя Священной Римской империи.

Мы уже рассказывали о появлении и возвышении Меншикова.

Меншиков пользовался своим положением фаворита, приобретая громадные поместья как в России, где он был князем, сенатором, фельдмаршалом и кавалером ордена Святого Андрея Первозванного, так и за границей; он владел таким невероятным количеством имений и замков в России, что в народе говорили, будто князь может добраться из Риги в Ливонии до Дербента в Персии, каждый день останавливаясь на ночлег в одном из своих поместий. В его обширных владениях проживало более ста пятидесяти тысяч крестьянских семей, а это предполагает более пятисот тысяч душ.

Ко всем этим богатствам следует добавить более чем на три миллиона золотой и серебряной посуды, а также драгоценных камней и украшений, подарков тех, кто, нуждаясь в его ходатайстве перед царем, оплачивал таким образом услуги фаворита.

Быть может, Петр, отлично знавший о лихоимстве Меншикова, и сам отправил бы его в ссылку; быть может, он даже придумал бы для него более суровое наказание, но этому помешала быстрая, внезапная, почти загадочная смерть царя, о которой мы уже рассказывали.

Так что тогда Меншиков устоял, продолжая пользоваться всеми почестями и всеми богатствами, если и не всей властью. Тем не менее, являясь фельдмаршалом, он всегда имел в своем распоряжении войска. Взяв пятьсот солдат, Меншиков окружил здание Сената, а затем, войдя в зал совещаний и сев на почетное место, право занимать которое князю давало его положение, потребовал признать наследницей престола Екатерину, свою бывшую любовницу, надеясь царствовать от ее имени и управлять вместо нее.

Однако этому стали противиться.

Великий канцлер и другие сенаторы никоим образом не были согласны с мнением Меншикова и настаивали на очередности наследования в пользу Петра II, внука царя. Чувствуя себя несвободными в присутствии Меншикова и его солдат, сенаторы предложили посоветоваться с народом, открыв, чтобы иметь возможность разговаривать с людьми, одно из окон зала, где заседало собрание. Однако Ментиков заявил, что сейчас не настолько тепло, чтобы открывать окна. Затем по его знаку в зал вошел офицер, сопровождаемый лишь двадцатью солдатами, но позади них, в глубине коридоров, виднелся весь вооруженный и грозный отряд.

Екатерина была провозглашена императрицей. Но вскоре опека Меншикова стала тяготить ее, и она не скрывала своего раздражения по этому поводу. С этого времени Меншиков, предвидя близкую смерть императрицы Екатерины, озаботился выбором ее преемника. Он пообещал трон великому князю Московскому, выставив условием, что тот женится на его дочери.

Великий князь взял на себя это обязательство, рискуя не сдержать своего слова.

Но вот что рассказывают, а вернее, рассказывали в то время.

Екатерина, как и предвидел Меншиков, в самом деле захворала; Меншиков пожелал ухаживать за ней, и все лекарства именитая больная принимала из его рук.

Однажды, когда врач прописал какую-то микстуру, Меншиков взял чашку с питьем из рук придворной дамы, итальянки по имени г-жа Ганна. Екатерине питье показалось таким горьким, что она опорожнила чашку лишь на три четверти и вернула ее придворной даме. Та, не понимая, откуда появилась горечь в этой микстуре, которую она сама приготовила и в которую входили лишь приятные на вкус составные части, допила то, что оставалось в чашке, и действительно ощутила горечь, на которую жаловалась императрица.

Екатерина умерла; придворная дама тяжело заболела, но была спасена своим мужем, который, будучи итальянцем и разбираясь в химии, дал ей противоядие.

Меншиков стал полновластным хозяином страны. Он устроил помолвку своей дочери с молодым царем и взялся охранять его, но не так, как охраняют императора, которого чтят, или зятя, которого любят, а как узника, бегства которого опасаются.

Тем не менее Петр II сбежал.

Товарищами игр царя были его тетка Елизавета (та, что впоследствии царствовала и, родив восьмерых внебрачных детей, не оставила законного наследника; та, что получила прозвище Милостивой, потому что во время ее царствования не был казнен ни один человек) и два молодых князя Долгоруковых.

И вот однажды, когда Петр II в сопровождении своего неразлучного опекуна отправился на прогулку в Петергоф, один из двух братьев Долгоруковых, Иван, подстрекаемый министром Остерманом, предложил царю бежать через окно, как только наступит ночь. Это легко было сделать, поскольку, как выяснилось, караульные стояли лишь возле двери. Юный царь, донельзя уставший от неволи, в которой он оказался, и не испытывавший любви к дочери Меншикова, согласился на это предложение; когда наступила ночь, он бежал вместе со своим отважным товарищем и добрался до того места на дороге, где его поджидал громадный отряд дворян и офицеров, враждебных Меншикову. Они направились в дом канцлера Головкина, где собрался Сенат, и оттуда с триумфом вернулись в Санкт-Петербург.

Меншиков, узнав о побеге государя, осознал себя погибшим. Тем не менее, чтобы ему не в чем было себя упрекнуть, он решил попытать судьбу до конца.

Он последовал за молодым царем, но, прибыв во дворец, обнаружил, что стража полностью сменена, а гарнизон находится под ружьем.

Тогда он направился в свой дворец, чтобы принять там решение, как действовать дальше, однако отряд гренадер, окружавший дом, арестовал князя, когда он туда входил.

Тогда он потребовал позволения поговорить с царем, но в ответ получил лишь уведомление о приказе отправиться вместе со всей семьей в Раненбург.

Раненбург — это принадлежавшее Меншикову поместье, расположенное между Казанским царством и Вятской провинцией.

Меншиков мог ожидать, что с ним поступят хуже.

В Раненбурге находился укрепленный им великолепный замок, где он намеревался вести жизнь старых русских князей, которым его, сына простого крестьянина, уподобили императорские милости. Меншикову было разрешено взять с собой столько слуг, сколько ему заблагорассудится, и столько денег, сколько он найдет нужным, а также наиболее ценные из его вещей. К тому же, что редко случается с лицами, попавшими в опалу, с ним разговаривали исключительно вежливо; следовательно, он не опустился настолько низко, чтобы не быть в состоянии снова подняться на поверхность.

Ему надлежало до наступления следующего дня покинуть Санкт-Петербург. Около десяти часов утра он выехал в самых роскошных своих каретах и с такой огромной кладью, с такой многочисленной свитой, что его отъезд напоминал скорее пышный кортеж посла, чем неприметный конвой арестанта. Проезжая по улицам Санкт-Петербурга, князь приветствовал всех, словно император, принимающий почести от своих подданных, и спокойно и приветливо разговаривал с теми, кого он знал. Многие сторонились, не отвечая ему, как будто перед ними находился чумной больной, но другие, чуть более смелые, обменивались с ним несколькими словами, чтобы пожалеть или поддержать его: он не пал еще настолько низко, чтобы кто-нибудь осмелился его оскорбить.

Оскорбления придут в свой черед: они не за горами.

Через два часа после отъезда из Санкт-Петербурга, на той самой дороге в Сибирь, по какой после него пройдет еще столько несчастных, путь ему был прегражден отрядом солдат; командовал ими офицер. Именем царя этот офицер потребовал у князя наградные ленты орденов — Святого Андрея, Александра Невского, Слона, Белого Орла и Черного Орла.

Меншиков вручил ленты офицеру: он заранее положил их в шкатулку, чтобы отдать по первому требованию.

Затем его вместе с женой и детьми заставили выйти из кареты и сесть в телеги, приготовленные, чтобы везти их в Раненбург.

Он подчинился, промолвив:

— Исполняйте свой долг, я готов ко всему. Чем больше богатств вы у меня отнимете, тем меньше забот вы мне оставите.

Итак, он вышел из кареты и сел на телегу, полагая, что его жена и дети сядут рядом с ним. Однако их заставили сесть в другую телегу. Но все же у него оставалось утешение — разговаривать с ними, и он возблагодарил Бога за такое благодеяние.

В таких условиях его довезли до Раненбурга.

Но испытаниям, которые его ожидали, не суждено было прекратиться в Раненбурге.

Расстояние между Москвой и Раненбургом составляло всего сто пятьдесят льё. Меншиков был слишком близко от царя. Пришел приказ ехать в Сибирь, в Якутск.

Князь взглянул на детей и жену, увидел у них грусть на лице и улыбку на устах.

— Когда надо ехать? — спросил он царского посланца.

— Немедленно, — ответил тот.

В этот же день семья отправилась в путь. Ментиков мог взять с собой восемь слуг по своему выбору.

Но потрясение было глубоким, а тяготы невыносимыми. Княгиня Меншикова не выдержала первой: она умерла по дороге между Раненбургом и Казанью.

Труп довезли до Казани. Стража, не позволявшая Мен-шикову ехать в одной телеге с женой, пока она была жива, разрешила ему теперь находиться возле ее трупа. Пока длилась ее агония, муж заменял княгине священника, увещевая и утешая ее, словно служитель Господа, и даже, несомненно, с большей убежденностью и большим пониманием, ибо горести, которые князь пытался ей утешить, когда она умирала, он разделял с ней до самой ее смерти; когда же ее не стало, все бремя их обрушилось на него одного.

Он продолжал свой путь до Тобольска.

Там Меншикова ждал весь город, предупрежденный о его приезде. Как только князь ступил на берег реки, к нему подошли два дворянина, которых он сам сослал в Сибирь, встали по обе стороны от него и принялись осыпать его оскорблениями. Но Меншиков, грустно покачав головой, сказал одному из них:

— Раз ты не находишь другого способа отомстить врагу, как только осыпая его ругательствами, то доставь себе это удовольствие, несчастный! Что же касается меня, то я выслушаю тебя, не испытывая ни ненависти, ни злобы. И если ты был принесен в жертву моим расчетам, то это произошло именно потому, что мне было известно, как много в тебе достоинства и гордости: ты был помехой моим замыслам, и я сокрушил тебя. Ты поступил бы на моем месте так же, если бы этого потребовала государственная необходимость.

Затем он обратился к другому:

— Я даже незнаком с тобой, и мне не было известно, что тебя сослали. Так что если ты оказался в изгнании, то это случилось вследствие каких-то тайных козней, в которых было использовано во зло мое имя. Такова правда. Но если оскорбления, которыми ты меня осыпаешь, способны облегчить твою боль, то продолжай: я не имею ни власти, ни желания препятствовать им.

Не успел Меншиков произнести эти слова, как к нему, запыхавшись, подбежал третий ссыльный: по его лбу струился пот, глаза сверкали, а рот кривился, извергая проклятья; обеими руками он стал подбирать комья грязи и швырять эту грязь в лицо юного князя Меншикова и его сестер.

Юный князь вглянул на отца, словно спрашивая позволения отплатить этому человеку за полученное от него оскорбление. Но старик, остановив сына, обратился к обидчику:

— Ты поступил глупо и подло. Хочешь мстить — мсти мне, но не этим несчастным детям; я, возможно, грешен перед тобой, но они наверняка ни в чем не виновны.

Меншикову разрешили остаться в Тобольске на неделю.

К тому же ему вручили пятьсот рублей, которыми он мог распорядиться по своему собственному усмотрению.

На эти деньги Меншиков приобрел топор и другие инструменты для рубки леса и обработки земли; затем он купил сеть для рыбной ловли, семена и большое количество солонины и соленой рыбы для себя и своей семьи.

Все, что у него осталось от этих пятисот рублей, он раздал беднякам.

Когда же наступил день отъезда из Тобольска, князя и троих его детей усадили в открытую телегу, которую тянули за собой либо лошадь, либо собаки. Вместо привычного им платья, которое у них отняли в Раненбурге, всем им дали крестьянскую одежду, то есть тулупы и шапки из овчины. Под тулупами у них были нательные рубахи из грубой шерстяной ткани.

Путешествие длилось пять месяцев, в разгар зимы, при морозе в тридцать — тридцать пять градусов.

Как-то раз во время одной из трех остановок, которые каждый день делали ссыльные, в ту же лачугу, где отдыхал Меншиков, по случайности вошел офицер, возвращавшийся с Камчатки; этот офицер за три года до этого, то есть в царствование Петра I, был отправлен к датскому капитану Берингу с депешами, касавшимися исследований, которые тому было поручено провести на Северном полюсе и в Амурском море.

Этот офицер когда-то был адъютантом Меншикова, но он ничего не знал об опале своего прежнего начальника. Меншиков узнал его и назвал по имени. Удивившись, адъютант повернулся к нему.

— Откуда тебе известно мое имя, любезный? — спросил он.

— Вот как! Неужто ты не узнал меня? — промолвил изгнанник.

— Нет, а кто ты?

— Так ты не узнал Александра?

— Какого Александра?

— Александра Меншикова.

— А где он?

— Перед тобой.

Офицер расхохотался.

— Милейший, ты с ума сошел! — сказал он Менши-кову.

Меншиков взял его за руку, подвел к окошку и, встав так, чтобы свет, проникавший в комнату, упал на него, произнес:

— Посмотри на меня и припомни черты твоего прежнего начальника.

— Ох, князь! — воскликнул молодой человек. — Что за бедствие, ваша светлость, привело вас в прискорбное состояние, в каком я вас вижу?

Меншиков грустно улыбнулся.

— Не называй меня ни князем, ни светлостью, — сказал он. — Рожденный крестьянином, я вновь стал крестьянином. Бог вознес меня, Бог и низринул: на все воля его.

Офицер не мог поверить тому, что он увидел и услышал; оглянувшись по сторонам, он заметил в углу молодого крестьянина, который с помощью бечевок и тряпки чинил старые рваные сапоги.

Офицер подошел к нему и тихо спросил, указывая пальцем на Меншикова:

— Знаешь ты этого человека?

— Да, — ответил тот, к кому он обратился, — это Александр Меншиков, мой отец. Кажется, и ты не желаешь узнавать нас, когда мы в опале. Однако мне думается, — добавил он с горечью, — что ты достаточно долго ел наш хлеб и мог бы не забывать нас.

— Замолчи, парень! — строго одернул его отец, а затем, вновь обратившись к офицеру, сказал: — Брат, прости несчастному мальчишке его мрачное расположение духа. Это и вправду мой сын; когда он был еще совсем ребенком, ты часто подбрасывал его на своих коленях. А вот мои дочери, — промолвил он, показывая на двух крестьянских девушек, которые, лежа на полу, макали хлеб в молоко, наполнявшее деревянную миску.

И затем, грустно улыбнувшись, добавил:

— Старшая имела честь быть невестой императора Петра Второго.

И он рассказал офицеру обо всем, что случилось в России с тех пор, как тот уехал из Петербурга, то есть за три прошедших года.

Затем, указав ему на своих детей, которые заснули на полу, пока он вел свой рассказ, Меншиков с грустью произнес:

— Вот единственная причина моих мучений, единственный источник всех моих печалей. Я был богат и снова стал беден, но не жалею об утраченном состоянии; я был всемогущ и снова стал ничтожен, но ни о чем не жалею, даже о свободе. К тому же эти невзгоды даны мне во искупление моих прошлых грехов. Но мои дети, которых я увлек за собой, эти безвинные существа, которые спят здесь, какое преступление совершили они? Почему, Господи, ты вовлек их в мою опалу? Однако в глубине души я надеюсь, что Господь, всегда справедливый, позволит моим детям снова увидеть родину, и они вернутся туда умудренными опытом и способными довольствоваться своим положением, каким бы убогим оно ни оказалось по воле Неба. Теперь, — продолжал он, — мы расстанемся с тобой и, разумеется, никогда больше не встретимся; ты возвратишься к императору и будешь принят им; расскажи ему, каким ты меня нашел, убеди его в том, что я не ропщу на его правосудие, каким бы строгим оно ни было, и добавь, что теперь я ощущаю свободу духа и спокойствие совести, о каких не подозревал во времена своих преуспеяний.

Офицера все еще одолевали сомнения, но конвойные солдаты подтвердили ему то, что рассказал Меншиков, и только тогда он решился поверить в услышанное.

Наконец Меншиков прибыл к месту, которое было назначено ему для постоянного проживания.

Едва приехав туда, он принялся за дело и построил с помощью восьми своих слуг избу, более просторную и удобную, чем те, в каких обычно живут русские крестьяне. Она состояла из помещения, предназначенного быть жилищем Господа Бога, то есть часовни, и четырех комнат.

В первой поселился он с сыном. Во второй он разместил своих дочерей, в третьей — слуг, а в четвертой устроил склад провизии.

Его старшая дочь, та, что была помолвлена с Петром II, готовила еду для всей колонии.

Младшая дочь, ставшая впоследствии женой сына герцога Бирона, чинила одежду, стирала и отбеливала белье. Молодой Меншиков охотился и ловил рыбу.

Некий друг, имени которого ни сам Ментиков, ни его дети так никогда и не узнали, прислал ему из Тобольска быка, четырех стельных коров и разного рода домашнюю птицу, что позволило изгнанникам устроить прекрасный скотный двор.

К тому же Ментиков завел огород, способный на целый год обеспечивать семью овощами.

Каждый день в присутствии своих детей и слуг он произносил в часовне общую молитву.

Так прошло полгода; изгнанники жили настолько счастливо, насколько это было возможно в их тягостном положении.

Но внезапно в семью вторглась оспа.

Первой заболела старшая дочь. С этого времени отец не покидал ее ни днем, ни ночью, но ночные бдения, заботы, внимание — все было бесполезно, и вскоре стало ясно, что бедная девочка больна смертельно.

Несчастный отец, занимавший возле нее место врача, стал для нее и священником. С той же самоотверженностью, с какой прежде Ментиков пытался сохранить ей жизнь, он стал готовить ее к смерти.

Спокойно и безропотно она умерла на руках отца.

Меншиков несколько минут прижимался щекой к ее щеке, затем встал и, обратившись к другим своим детям, сказал:

— Учитесь, по примеру этой мученицы, умирать, не сожалея ни чем земном.

Затем, в соответствии с православным обрядом, он принялся читать заупокойные молитвы, а когда миновали сутки, унес тело дочери с постели, на которой она умерла, и положил его в могилу, вырытую им самим в часовне.

Но, едва возвратившись в свои убогие комнаты, молодой Меншиков и младшая дочь князя в свою очередь заболели этой страшной болезнью. Меншиков ухаживал за ними с той же самоотверженностью, но с большим успехом, чем это было с несчастной дочерью, которую он только что опустил в могилу. Стоило, однако, миновать опасности, грозившей детям, как их отец тоже слег в постель и больше с нее уже не поднялся.

Изнуренный усталостью, подточенный лихорадкой, чувствуя, что наступает его последний день, он призвал обоих детей и с безмятежным спокойствием, какое не покидало его со времени изгнания, сказал:

— Дети мои, приближается последний час моей жизни; смерть стала бы для меня не чем иным, как утешением, если бы, представ перед Господом, я должен был бы отдать ему отчет лишь о днях, проведенных мною в изгнании; я расстался бы с миром и с вами куда более спокойный, если бы, как это происходило здесь, подавал в жизни лишь примеры добродетели. И если вы когда-нибудь окажетесь при дворе царя, то помните только те примеры и наставления, какие вы получили от меня в изгнании. Прощайте! Силы покидают меня: подойдите и примите мое благословение.

Увидев, что дети встали на колени у его ложа, он хотел протянуть вперед руки, но, прежде чем ему удалось произнести хоть слово, голос его затих, голова склонилась набок, а по телу пробежала легкая судорога.

Он был мертв.

Когда Меншиков умер, офицер, которому была поручена охрана семьи изгнанника, стал проявлять несколько большее внимание к его детям. Он советовал им, как выгоднее пользоваться хозяйством, которое наладил их отец, предоставил им большую, чем прежде, свободу, и разрешил присутствовать время от времени на церковных богослужениях в Якутске.

Во время одного из таких посещений церкви княжне Меншиковой случилось проходить мимо маленькой сибирской избушки, по сравнению с которой дом, выстроенный ее отцом, казался дворцом. В окошке этой лачуги виднелась голова старика со взъерошенной бородой и косматыми волосами.

Девушка испугалась и свернула в сторону, чтобы пройти подальше от такого страшного человека.

Но ее охватил еще больший ужас, когда старик позвал ее по имени и фамилии.

Тем не менее, поскольку голос его звучал дружелюбно, она приблизилась и внимательно посмотрела на незнакомца, но, так и не узнав его, решила продолжить свой путь. Старик во второй раз остановил ее.

— Княжна, — сказал он, — почему вы избегаете меня? Следует ли сохранять взаимную вражду, находясь в тех местах и в тех обстоятельствах, в каких мы оказались?

— Кто ты, — спросила его девушка, — и почему я должна ненавидеть тебя?

— Разве ты не узнала меня? — спросил старик.

— Нет, — ответила она.

— Я князь Долгоруков, ярый враг твоего отца.

Девушка шагнула к старику и с удивлением взглянула на него.

— И правда, — сказала она, — это ты! Когда же и за какое прегрешение перед Богом и царем ты оказался здесь?

— Царь умер, — ответил Долгоруков, — умер через неделю после того, как был помолвлен с моей дочерью, которая, как видишь, спит здесь на скамье; он был помолвлен с ней так же, как прежде был помолвлен с твоей сестрой, которая спит теперь в могиле. Трон его занят ныне женщиной, которую мы вызвали из Курляндии, надеясь жить при ней счастливее, чем мы жили при ее предшественниках. Но мы ошиблись. По прихоти ее фаворита, герцога Бирона, она сослала нас, приписав нам вымышленные преступления. В течение всего пути с нами обращались, как с самыми гнусными преступниками; нам отказывали в самом необходимом и чуть ли не морили голодом. Моя жена умерла в пути, а дочь сейчас при смерти; но, несмотря на нищету, в которой мне довелось оказаться, я надеюсь прожить еще столько времени, чтобы увидеть в этом краю, на этом месте женщину, которая отдает Россию на растерзание своим алчным любовникам.

(Женщина эта — Анна Иоанновна, дочь слабоумного Ивана, какое-то время царствовавшего вместе с Петром I.)

Осознав, какая ненависть сжигает Долгорукова, и услышав, как она проявляется в его речах, молодая княжна испугалась и поспешила уйти.

Дома, в присутствии офицера, она все рассказала брату.

Для молодого человека ничего не могло быть приятнее этого рассказа: он не забыл, как Петр II бежал из Петергофа с одним из сыновей Долгорукова, причем по совету самого старого князя. Теперь он в свою очередь распалился, бросая угрозы в адрес старика и обещая себе обойтись с ним при первой же встрече так, как тот, по его мнению, этого заслуживает.

Но тут в разговор вмешался офицер.

— Вспомните, — сказал он, — какими милосердными чувствами было наполнено сердце вашего умирающего отца. Он не переставал просить вас, до тех пор пока не угас его голос, забыть нанесенные вам обиды. У его смертного одра вы поклялись прощать ваших врагов; так не нарушайте же вашей клятвы; тем более, — добавил офицер, — что если вы будете с упорством придерживаться вашего замысла, то мне придется лишить вас той малой свободы, какую я вам предоставлял.

Молодой человек выслушал этот добрый совет и отказался от своего намерения.

Казалось, сам Бог пожелал вознаградить его.

Неделю спустя после того, как его сестра повстречала старого Долгорукова, пришел приказ императрицы, призывавшей ко двору двух оставшихся в живых членов несчастной семьи Меншиковых.

Первой заботой брата и сестры было сходить в церковь в Якутск, чтобы возблагодарить Бога.

По пути им предстояло пройти мимо лачуги Долгорукова, но они как можно дальше отошли в сторону от дороги, чтобы избежать встречи со стариком.

Однако он стоял у окна, заметил их и подозвал к себе.

Молодые люди приблизились.

— Поскольку вам предоставляют свободу, в которой отказано мне, зайдите ко мне, молодые люди, и мы утешим друг друга мыслями о сходстве наших судеб и разговором о наших невзгодах.

Меншиков некоторое время колебался, принять ли это приглашение от своего врага, но, видя, как тот несчастен, произнес:

— Признаться, я хранил в сердце ненависть к тебе, но, увидев, сколь ты убог, не испытываю к тебе больше ничего, кроме жалости. Итак, я прощаю тебя, как простил тебя мой отец; и быть может, именно потому, что он принес в жертву Господу свои дурные чувства, мы обязаны милостью, какую оказала нам сегодня императрица.

— И какую же милость она вам оказала? — с любопытством спросил Долгоруков.

— Она призывает нас ко двору.

— Значит, вы возвращаетесь туда, — вздохнул Долгоруков.

— Да, и не порицай нас за то, что мы сейчас удалимся, чтобы нам не вменили в вину разговор с тобой.

— А когда вы уезжаете? — осведомился Долгоруков.

— Завтра.

— Стало быть, прощайте! — со вздохом произнес старик. — Поезжайте, но, отправляясь, забудьте, умоляю вас, обо всех поводах вражды, какую вы можете питать ко мне. Подумайте о несчастных, которых вы оставляете здесь и которых вы никогда больше не увидите: они лишены самого необходимого для жизни. О, я нисколько не преувеличиваю, говоря о нашей нищете, а если вы не доверяете моим словам, то взгляните на моего сына, мою дочь, мою сноху, распростертых на досках и настолько изнуренных болезнью, что у них едва хватает сил подняться. Проявите же еще раз жалость: не откажите им в утешении услышать от вас слова прощания.

Молодые люди вошли в лачугу и в самом деле увидели зрелище, от которого могло разорваться сердце.

Две молодые женщины и юноша, отнюдь не выскочки, как Меншиковы, а происходившие из старинного княжеского рода, потомки древних властителей России, лежали едва живые: женщины — на деревянных скамьях, юноша — на полу, устланном охапкой соломы.

Меншиков и его сестра посмотрели друг на друга и улыбнулись. Их сердца поняли друг друга.

— Послушайте, — произнес молодой Меншиков, — я не могу обещать, что выступлю при дворе вашим заступником, ибо мы сами еще не знаем, каково будет там наше положение. Но пока вот что мы можем сделать для облегчения вашей участи: у нас здесь просторный и удобный дом, большие запасы провизии, домашний скот и птичий двор. Все это нам прислали неведомые друзья. Примите же и вы все это так, как в свое время приняли мы, то есть как подарок, ниспосланный Провидением; примите все с той же радостью, с какой мы даем, и, покидая Сибирь, мы с сестрой будем горды сказать себе, что смогли чем-то помочь людям, которые еще несчастнее нас.

Долгоруков, на глазах которого появились слезы, взял руки девушки и поцеловал их. Больные приподнялись на постелях и благословили брата и сестру Меншиковых.

— Мы уезжаем завтра, — сказал молодой человек, — и потому не заставим вас долго ждать; завтра, с утра, вы сможете вступить во владение домом.

Все произошло именно так, как было сказано.

Утром, на рассвете, Меншиков и его сестра, оставив свой дом Долгорукову, его сыну, дочери и снохе, направились в Тобольск; из Тобольска они добрались до Санкт-Петербурга.

Императрица Анна Иоанновна приняла их удивительно хорошо, сделала княжну Меншикову своей фрейлиной и выдала ее замуж за сына герцога Бирона.

Что же касается Александра, то ему вернули пятидесятую часть отцовских имений и все его деньги, лежавшие в иностранных банках.

Однако ему не возвратили Ораниенбаумский дворец, который остался во владении царской семьи и как отпечаток пребывания здесь его прежних хозяев сохранил лишь огромную княжескую корону, венчающую центральный павильон.

Я забыл сказать, что молодая княжна Меншикова, став герцогиней Бирон, бережно сохранила в одном из сундуков одежду сибирской крестьянки, в которой она вернулась в Санкт-Петербург, и каждую неделю, в день своего приезда оттуда, она подходила к сундуку и рассматривала этот наряд, чтобы сохранить свое сердце смиренным в дни процветания, столь преходящего при всех монар-шьих дворах, а в особенности при дворе русских императоров.

XL. ОБСТОЯТЕЛЬСТВА, О КОТОРЫХ ЗАТРУДНИТЕЛЬНО РАССКАЗЫВАТЬ

Таким образом, Ораниенбаумский дворец, который в моем представлении был связан лишь с одним историческим событием — арестом Петра III, напомнил мне о другом событии: падении Меншикова.

Я не в состоянии объяснить, какой огромный интерес вызывает во мне все то, что видело события такого рода, даже если эти свидетели былого — неодушевленные и бесчувственные предметы. Дело в том, что для историка, настроенного поэтически, нет ничего бесчувственного, нет ничего неодушевленного. То, что ему подсказывает воображение, отражается на предметах, видевших подобные события, и придает этим предметам особый облик. Он ищет и находит в них следы минувших событий, следы, которые, по всей вероятности, и не существуют, но ему представляются зримыми и выразительными. Любая воссоздающая такие события картина, написанная рукой художника, способна рассказать ему, какой бы умелой ни была эта рука, куда меньше, чем те едва уловимые тени, которые проносятся перед его взором в тот час, когда наступает ночь и сгущается тьма, и, рожденные его фантазией, становятся в его глазах призраками исторических лиц, участвующими снова и снова, изо дня в день, в тот самый час, когда оно случилось, в драматическом происшествии, следы которого он пришел искать.

Ораниенбаум, как мы уже говорили, был свидетелем падения более страшного и более глубокого, чем то, какое постигло Меншикова: речь идет о падении Петра III. Именно в Ораниенбауме Петр III был арестован по приказу своей жены Екатерины.

Мы находимся сейчас в том самом месте, где разыгралась эта драма, не столь уж известная даже в России. Расскажем, как все это происходило.

Елизавета, вторая дочь Петра I, взошла на престол в возрасте тридцати трех лет, оттолкнув ногой колыбель малютки Ивана Антоновича, которого объявили царем, когда ему было четыре или пять месяцев, и регентшей при котором стала его мать.

Императрица Елизавета, весьма приверженная, как уже было сказано, эпикурейской философии, страстно любила наслаждения и потому, опасаясь, что супруг стеснит ее свободу, решила не выходить замуж.

Но, так как всякое правление устойчиво, лишь когда на ступенях трона подданные видят не только царствующего монарха, но и заранее назначенного наследника, Елизавета вызвала к себе своего племянника, герцога Гольштейн-Готторпского, и объявила его своим преемником.

Юный герцог прибыл в Санкт-Петербург 5 февраля 1742 года.

Родился он 21 февраля 1728 года.

Хотя ему не исполнилось еще и четырнадцати лет, его тетка Елизавета поспешила отыскать ему жену.

Выбор пал на принцессу Софию Ангальт-Цербстскую, отец которой, губернатор Штеттина, с большой неохотой выдавал свою дочь замуж за наследника престола, ибо надежда, что ему удастся этот престол унаследовать, была весьма мала.

Мы называем ее Софией Ангальт-Цербстской, поскольку та, что впоследствии стала Северной Семирамидой, как именовал ее Вольтер, приняла имя Екатерина, под которым она стала так знаменита, позднее, лишь после своего перехода в православную веру.

Она родилась в Штеттине 2 мая 1729 года и, следовательно, была на восемь или девять месяцев моложе своего будущего супруга.

Свадьба состоялась 1 сентября 1745 года.

Мужу было семнадцать лет, а жене — шестнадцать.

Муж был хил телом и слаб умом; его воспитание, отданное в руки корыстолюбцев, было беспорядочным; он имел вдавленный лоб, безжизненный взгляд и обвислую нижнюю губу.

Он имел еще один физический недостаток, к разговору о котором нам предстоит вернуться, как ни затруднительно будет подступиться к подобной теме.

Екатерина, напротив, обладала прелестным умом, царственными манерами, пышной красотой, свежестью розы или персика; вместе с тем ей был присущ твердый характер — смелый, решительный, отважный и настойчивый, смягченный, однако, удивительной обходительностью, вкрадчивостью и любезностью, то есть всем тем, что нужно для того, чтобы не только добиться власти над людьми, но и сохранить ее.

Брак был заключен, но он не состоялся.

Что же этому воспрепятствовало?

Физический недостаток, о котором мы только что говорили и который в течение семи лет мешал Людовику XVI вступить в супружескую близость с Марией Антуанеттой.

Юный великий князь имел телесный изъян, который на медицинском языке называется укороченной уздечкой.

Все усилия, предпринимаемые на супружеском ложе великим князем, были бесплодны и не приводили ни к каким последствиям.

При помощи очень быстрой и очень легкой операции все можно было исправить.

Но великий князь, которому предстояло умереть такой мучительной смертью, страшился боли и не соглашался на операцию.

Однако при этом возникло одно весьма затруднительное обстоятельство.

В числе старинных русских обычаев, сохранившихся и в нынешней России, был обычай отсылать старшим родственникам шкатулку, содержащую доказательство невинности новобрачной.

Но это доказательство Петру, а вернее, Екатерине, невозможно было представить, так как в супружескую близость они никоим образом не вступили.

И тогда новобрачная заявила, что, не желая навлечь на себя подозрений, она во всеуслышание заявит о мужском бессилии супруга.

Петр, стыдившийся своего недуга, стал интересоваться, есть ли какое-нибудь средство все уладить.

Одна повитуха предложила очень простой способ: принести в жертву Эскулапу петуха, как это делали в давние времена, и его кровь выдать за то доказательство, какого не может предъявить человек.

Петр согласился на это, и хитрая уловка имела полный успех у Елизаветы, но она же привела к тому, что великий князь тотчас оказался в зависимости от своей жены.

Она знала его тайну.

Однако цель, которую преследовала царствующая императрица — основать династию, — так и не была достигнута; по прошествии девяти лет после своей женитьбы наследник престола сам еще оставался без наследника.

Это отсутствие потомства сильно волновало славную императрицу Елизавету, которая не испытывала недостатка в собственных детях, но, естественно, не могла провозгласить их наследниками Петра III.

Елизавета выражала недовольство по этому поводу Екатерине, но та отвечала, что ее вины тут нет.

Императрица потребовала объяснений, а поскольку она была особа чрезвычайно понятливая, Екатерине не составило большого труда оправдаться перед ней.

Елизавета пригласила к себе врача молодого великого князя и призвала его настроить своего именитого пациента на операцию.

Однако уговоры ни к чему не привели: Петр III, а вернее, молодой великий князь, считал, что у него и так все в полном порядке, и не испытывал никакой потребности подвергать свою особу изменениям, какими бы незначительными они ни были.

Тем не менее великому князю следовало иметь потомство, каким бы образом оно у него ни появилось.

И вот как, судя по рассказам, принялась за дело славная императрица, чтобы добиться своей цели.

У великого князя был фаворит по имени Салтыков. Молодой, хорошо сложенный, смелый и предприимчивый, фаворит этот был к тому же дамским угодником.

Казалось, что он был страстно влюблен в великую княгиню.

Отчасти это решало успех задуманного дела.

В высших сферах ему дали понять, что он может выразить свои чувства и это будет принято благосклонно.

В то самое время, когда он, как уверяют, выслушивал эти ободряющие слова из уст самой императрицы, великому канцлеру Бестужеву было поручено внушить великой княгине, что ей необходимо иметь ребенка.

Как бы невзначай великий канцлер спросил ее, что она думает о графе Салтыкове.

Екатерина обладала живым умом и быстро все поняла.

— У меня не сложилось еще определенного мнения о нем, — сказала она, — но приведите его ко мне сегодня вечером.

Прошло девять месяцев, чары разрушились, и 1 октября 1755 года великая княгиня родила сына, который при крещении получил имя Павел Петрович, то есть Павел, сын Петра.

И, строго говоря, Петр вполне мог поверить, что Павел был его сыном.

Но как такое случилось?

Сейчас мы попытаемся рассказать вам об этом. Мы говорим «попытаемся», потому что подобный рассказ, как вы прекрасно понимаете, дорогие читатели, не пойдет гладко.

Поскольку великая княгиня была беременна, требовалось, во избежание супружеской ссоры, навязать великому князю это отцовство.

Исполнить эту миссию взялся все тот же Салтыков.

Петр вел вполне веселую жизнь, в которой недоставало лишь любовных утех.

Два или три раза в неделю он устраивал ужины, и почти всегда эти ужины превращались в кутежи.

На одной из таких шумных попоек присутствовало несколько женщин нрава достаточно легкого, чтобы их не смущало то, что им говорили, и даже то, как с ними обращались.

И только великий князь, как обычно, должен был довольствоваться ролью наблюдателя.

Его молодые друзья, и в особенности Салтыков, так стыдили его за бездействие, что под их нажимом он согласился вновь встретиться со своим хирургом. После того, как это согласие было дано, за мужество князя произнесли такое множество здравиц, что, не соразмерив свои силы со своим мужеством, он свалился и заснул мертвецки пьяный.

Салтыков, сохранивший если и не трезвость, то, по крайней мере, разум, подбежал к двери и ввел хирурга, после чего тут же была произведена операция, причем так, что князь ее почти не заметил.

Спустя несколько дней он настолько поправился, что сделал вторую попытку вступить с великой княгиней в супружескую близость. Попытка эта увенчалась успехом тем более, что теперь уже не было препятствий ни с той, ни с другой стороны.

Но посмотрите, до чего же был странный характер у великого князя: вместо того чтобы быть довольным, он рассердился и побежал жаловаться императрице.

— В чем дело? — спросила она у него. — Разве девять лет тому назад вы не прислали мне шкатулку, содержащую, согласно нашему старинному русскому обычаю, доказательство вашего супружеского торжества?

Петр замолчал: он попал в свои собственные сети. Полностью отдалившись от великой княгини, он взял в любовницы мадемуазель Воронцову, племянницу великого канцлера.

Беременность великой княгини шла своим чередом, несмотря на недовольство великого князя, и, как мы уже говорили, 1 октября 1755 года великая княгиня родила наследника, который впоследствии стал императором Павлом и о смерти которого мы рассказали прежде, чем рассказать о его рождении.

Как это принято, новость о благополучных родах великой княгини официально сообщили другим державам.

Графу Салтыкову, который в роли фаворита великого князя явно принимал живейшее участие в этом счастливом событии, поручили известить о нем шведского короля.

Салтыков уехал, рассчитывая всего лишь съездить туда и обратно.

Однако на обратном пути его внезапно задержал курьер: Салтыков был назначен посланником в Гамбурге, и ему было запрещено возвращаться в российскую столицу.

Приходилось подчиниться, и Салтыков отбыл к месту назначения.

Великая княгиня просила, плакала, умоляла, но от нее уже получили все, что от нее хотели получить, то есть наследника.

По какой же причине Екатерина прониклась ненавистью к своему сыну Павлу? Потому ли, что ребенок отличался уродством, хотя само по себе это непостижимо, ведь те, кто дал ему жизнь, оба были блистательно красивы? Об этом ничего не известно, но все знают, что мать с самого детства великого князя стала ненавидеть его.

Бытует и другое предание о рождении Павла: будто бы он был одним из восьми или девяти детей императрицы Елизаветы, и она заставила великую княгиню Екатерину усыновить его; но эта версия маловероятна и не внушает особого доверия.

Вернемся, однако, к одиночеству несчастной великой княгини, разлученной со своим возлюбленным Салтыковым, и к тому, что из этого воспоследовало.

В то время, когда она была погружена в глубочайшее отчаяние, в дело вмешался посол Англии сэр Уильямс, человек с пылким воображением и чарующей речью, который подошел к Екатерине и сказал:

— Сударыня, кротость — черта характера людей, приносимых в жертву: тайные козни и скрытое желание мести недостойны ни вашего положения, ни вашего ума;

поскольку большинство людей слабы, люди решительные всегда внушают почтение. Перестав стеснять себя, открыто заявив о тех, кто удостоен вашей благосклонности, и дав понять, что сочтете за оскорбление все, что против вас предпримут, вы будете жить по своей воле.

И он закончил свое наставление, сообщив великой княгине, что в тот же вечер представит ей молодого поляка по имени Понятовский.

Этот молодой поляк был близким другом сэра Уильямса, и, так как он был чрезвычайно красив, а сэр Уильямс крайне развратен, по поводу их связи ходили слухи, не делавшие чести ни тому, ни другому.

Пока что Станислав — таково было имя друга сэра Уильямса — исполнял обязанности секретаря посольства.

В тот же вечер он был представлен Екатерине. Посол воспользовался своими дипломатическими привилегиями: невозможно было, не оскорбив его, отказать ему в приеме у великой княгини.

На следующий день великая княгиня встретилась с очаровательным секретарем посольства в доме у английского консула г-на Ронгтона, куда она явилась переодетой в мужской костюм.

Покой любовников охранял сэр Уильямс.

Как видно, сэр Уильямс полагал круг своих обязанностей как посла чрезвычайно широким и ничем не пренебрегал во имя того, чтобы у Англии, если и не в настоящем, то хотя бы в будущем, появились с его помощью новые друзья.

На следующий день Станислав Понятовский уехал в Варшаву, и, чтобы по его возвращении с ним не поступили так, как с Салтыковым, он вернулся в Санкт-Петербург в звании посланника Польши.

С этого времени он стал неприкосновенен.

Вернемся к великому князю Петру; внимание, которое мы уделили великой княгине, вынудило нас несколько пренебречь ее мужем, хотя о его физических особенностях речь все же шла.

Мы намереваемся исправить теперь эту ошибку, попытавшись дать представление о его положении как государя, о его воспитании и о его характере.

Уже в раннем детстве он стал государем Гольштейна, но, поскольку в нем соединилась кровь Карла XII и Петра I, ему довелось одновременно оказаться королем Швеции, избранным парламентом, и быть призванным царицей к наследованию престола России.

Избрав Россию, он тем самым возложил корону Швеции на голову своему дяде.

Два столетия трудились, чтобы вознести этого человека на такую высоту, но, по воле случая, а вернее, по тайной воле Провидения, подготовлявшего для России царствование Екатерины, он не был создан достойным этого.

Что же касается его характера, являвшего два совершенно противоположных лика, то он сложился под воздействием воспитания, полученного ребенком. Воспитание это было доверено двум наставникам, людям весьма достойным, но, к несчастью, пытавшимся слепить из герцога, словно из теста, великого человека. Вот почему, когда дело коснулось того, чтобы отправить его в Россию, где считалось, что ей и всей царской династии достаточно одного Петра I в качестве великого человека, подростка вырвали из рук его первых воспитателей и окружили самыми ничтожными из придворных Елизаветы. Отсюда — его порывы к великим свершениям, порывы, которые из-за недостатка у него духа претворялись в низменные поступки и недостойные дела. Петр III стремился достичь высочайших сфер, но ничтожность собственной натуры позволяла ему походить на героев, которых он взял себе за образец, лишь слабостями и ребячествами, какими они обладали.

Поскольку Петр I прошел через все воинские чины, Петр III решил последовать его примеру, но, вместо того чтобы дослужиться до генерал-аншефа, как его дед, остановился на чине капрала.

Он питал страсть к строевым учениям на прусский манер. Мы отмечали, что он был увлечен этим даже в минуты самых нежных свиданий с великой княгиней. Чтобы не вызывать недовольства старых русских полков, сохранивших верность традициям Петра I, молодому великому князю, помимо оловянных солдатиков и деревянных пушек, которыми он развлекался по вечерам, отдали в полное распоряжение несчастных голынтейн-ских солдат, чьим государем он был. Его фигура, нелепая от природы, становилась еще более смехотворной, когда на нем был мундир Фридриха II, короля, которому он во всем преувеличенно подражал. Его гетры, с которыми, по утверждению Екатерины, он не расставался даже ночью, затрудняли ему движение в коленях и заставляли его ходить и сидеть не сгибаясь, отчего он становился похожим на оловянных солдатиков, которые, после солдат из плоти и крови, служили главным его развлечением. Огромная шляпа, причудливо заломленная, закрывала маленькое некрасивое лицо, наделенное довольно живым выражением, порой даже хитрым, как у тех обезьян, самые прихотливые гримасы которых он, казалось, изучал, чтобы потом их воспроизводить.

Добавьте ко всему этому еще и распространившийся слух о мужском бессилии великого князя, слух, который ни рождение Павла, ни открытый фавор мадемуазель Воронцовой не могли рассеять в сознании людей, не посвященных в те хирургические тайны, какие я приоткрыл моим читателям.

На первый взгляд можно было подумать, что подобный человек должен был предоставить жене полную свободу действий: ведь она позволяла ему делать все что угодно!

Но нет: великий князь был ревнив.

Однажды ночью Понятовский попал в ловушку, которую Петр ему подстроил со всей военной изобретательностью, на какую он был способен.

Понятовский, посланник Польши, сослался на международное право.

Вместо того чтобы приказать его убить, как это сделал бы любой монарх, или убить его самому, как это сделал бы любой оскорбленный супруг, Петр запер его в кордегардии, как поступил бы капрал, совершающий ночной обход.

Потом он спешно отправил курьера к официальному любовнику императрицы Елизаветы, который в то время правил Россией, и известил его о том, что произошло. Но пока курьер доставлял послание, великая княгиня сама явилась к мужу и открыто приступила к обсуждению вопроса о взаимных правах супругов в хорошо устроенной семье: она потребовала от него оставить ей ее любовника, пообещав, со своей стороны, не досаждать супругу по поводу его отношений с мадемуазель Воронцовой, а поскольку содержание военной свиты поглощало все доходы великого князя, она предложила для мадемуазель Воронцовой особый пенсион, намереваясь выплачивать его из своих личных средств.

Невозможно было быть более покладистой женой, так что это предложение растрогало великого князя.

Он отдал приказ открыть двери кордегардии. Их распахнули, причем даже чересчур широко для Понятов-ского, который привык проникать сквозь приотворенные двери.

Он ускользнул, и его побег удостоверил первую победу Екатерины над мужем.

Екатерина, как талантливый полководец, воспользовалась своим успехом.

При своем малом дворе, который уже начал отделяться от двора великого князя, она приготовила все, для того чтобы отрешить мужа от власти, поставить на его место сына и стать при нем регентшей.

Однако для достижения этой цели нужно было либо ждать смерти императрицы, либо убедить ее лишить племянника престолонаследия.

Ожидание смерти Елизаветы могло затянуться надолго, но и убедить императрицу отстранить племянника от престолонаследия было, разумеется, трудным делом.

У императрицы Елизаветы был чрезвычайно робкий и крайне нерешительный характер. Однажды, ставя свою подпись под договором о дружбе с одной иностранной державой, она вдруг отказалась вывести четыре последние буквы своего имени, потому что на перо села оса и императрица восприняла это как плохую примету.

Тем не менее заговор Екатерины прокладывал себе дорогу, благодаря поддержке великого канцлера Бестужева, который был всецело предан великой княгине. Вспомним, что ведь именно он первым шепнул ей на ухо пару слов о Салтыкове.

Продолжая составлять заговор, главная заговорщица родила девочку, которой суждено было прожить всего лишь пять месяцев.

К несчастью, дворцовая интрига вызвала падение великого канцлера. Императрица взяла нового любовника, доброжелательно настроенного по отношению к несчастному Ивану Антоновичу, о котором мы уже говорили, и, следовательно, недоброжелательно относившегося к проискам Екатерины. Императрица написала королю Польши, потребовав, чтобы он отозвал своего посла Понятовского. Понятовского отозвали; сэр Уильямс перешел в другое посольство, и все планы, которые вынашивала великая княгиня, рухнули.

В довершение неудач Екатерина открыто поссорилась с мужем.

В итоге она оказалась в полном одиночестве.

Дело дошло до того, что ее лишили любимой горничной, посадив ее в тюрьму.

В какой-то момент она сочла себя окончательно погибшей и, сомневаясь в своих способностях, не веря больше в свое предназначение, бросилась в ноги императрице, испрашивая у нее позволения возвратиться к своей матери.

Более того, она предоставляла великому князю, своему мужу, право взять другую жену.

Императрица уклонилась от ответа.

И тогда Екатерина смирилась со своей судьбой: она замкнулась в глухой безвестности и провела так последние три года жизни Елизаветы.

Наконец 5 января 1752 года г-н Кейт, преемник сэра Уильямса, сообщил своему правительству:

«Сегодня в два часа пополудни умерла императрица Елизавета. В прошлое воскресенье у нее началась сильная геморрагия, после чего надежды спасти ей жизнь не осталось. Тем не менее, хотя и лишенная сил, она пребывала в здравом рассудке. Вчера, чувствуя приближение смерти, она вызвала великого князя и великую княгиню и с глубокой нежностью попрощалась с ними, выражая свои мысли с полным присутствием духа и с великим смирением».

Со своей стороны посол Франции г-н де Бретёй писал:

«Императрица, чувствуя, что она умирает, приказала позвать великого князя и великую княгиню. Она наставляла великого князя быть добрым со своими подданными и добиваться их любви, заклинала его жить в полном согласии и единстве с женой, а под конец сказала немало слов о своей любви к юному князю Павлу, потребовав от отца лелеять свое дитя, что станет самым заметным и самым неоспоримым знаком его признательности умирающей императрице».

Когда великий князь вступил под именем Петра III на престол, ему шел тридцать четвертый год.

Долго сдерживаемый строгой опекой, он с радостным сердцем взял на себя неограниченную власть.

Новый император начал свое царствование провозглашением знаменитого указа, который предоставлял и поныне предоставляет дворянам России права свободных народов.

Обнародование этого указа вызвало такой восторг, что представители дворянства предложили воздвигнуть в честь императора статую из чистого золота, чего, насколько я помню, не делали еще ни для одного монарха.

Правда, предложение это не было претворено в жизнь.

XLI. ПЕТР III

Едва вступив на престол, новый император отдал приказ чеканить монеты со своим изображением.

Однако Петр III не проявил при этом никакого тщеславия.

Художник, которому было поручено выгравировать портрет императора, представил ему выполненную работу. То был гравер-идеалист: хотя и сохранив на рисунке некоторое сходство с чертами лица царя, он попытался решить нелегкую задачу — придать им немного благородства.

Лавровая ветвь, которую предстояло снискать будущему победителю, уже украшала его голову, увенчивая длинные локоны развевающихся волос.

Но Петр III был сторонником правды в искусстве и не пожелал идти на такую ложь.

Он отверг представленный ему рисунок, сказав:

— Я похож здесь на короля Франции.

И, чтобы не быть похожим на французского короля, он велел изобразить себя с солдатской прической; это было исполнено так забавно, что новые монеты с его изображением принимали не только с радостью, но еще и с веселым смехом.

В то же самое время — при том, что это его действие вызывало куда меньше веселья, хотя оно значило больше и, возможно даже, именно поэтому не так веселило, — он вернул из Сибири всех ссыльных.

Трое из них играли в свое время ведущие роли.

Первым был Бирон, которому исполнилось семьдесят пять лет.

Волосы его поседели, но лицо этого страшного человека, в течение девяти лет, пока он был у власти, умертвившего одиннадцать тысяч человеческих существ, предав их казням и пыткам, многие из которых, подобно истязаниям, применявшимся Фаларисом и Нероном, отличались тем, что их пускал в ход тот, кто их придумал, — лицо его, повторяем, осталось суровым и строгим. Когда умерла его царственная любовница, он попытался стать ее преемником и, принося искупительную жертву всеобщей ненависти, приказал казнить одного из главных своих подручных, заткнув ему рот и взвалив на него все беззакония своей девятилетней тирании. Колосс на глиняных ногах, он рухнул при первом же предпринятом против него натиске. Три недели верховной власти стоили ему двадцати лет ссылки, и теперь он вернулся стариком, готовящимся дать отчет Господу за ту кровь, которая была пролита им в этом городе, где он правил с высоты эшафота и где любой встречный имел право упрекнуть его в смерти своего отца, сына, брата или друга.

Вторым был Миних, тот самый Миних, который сверг Бирона, чтобы возвести на престол несчастного младенца, трехмесячного Ивана, который заплатил за свое пребывание на троне, столь краткое, что его едва заметили современники и оно едва засвидетельствовано в истории, двадцатью годами тюремного заключения, десятью годами безумия и страшной смертью.

Свергнутый в свою очередь, Миних, как вы помните, спокойно взошел на эшафот, где его должны были четвертовать и где он принял помилование, храня на лице то же выражение, с каким ожидал смерти. Сосланный в Сибирь, запертый в доме, который был затерян среди непроходимых и заразных болот, он пережил губительные испарения, как прежде ему удалось пережить эшафот, и из глубины этого узилища своими угрозами заставлял дрожать губернаторов соседних краев.

Он вернулся в возрасте восьмидесяти двух лет: это был величественный старик, с бородой и волосами, к которым со дня его ссылки не прикасались ни бритва, ни ножницы. На въезде в Санкт-Петербург он увидел тридцать трех своих внуков и правнуков, и при виде такого зрелища этот человек, из глаз которого не могли исторгнуть ни единой слезы даже самые страшные бедствия, разрыдался.

Императору пришла в голову странная, безрассудная мысль — сблизить эти две горы с покрытыми снегом вершинами, эти Чимборасо и Гималаи, разделенные Атлантическим океаном дворцовых переворотов и преступлений. Он захотел помирить этих двух титанов, вступивших некогда в рукопашную схватку, словно Геркулес и Антей. Он призвал их к себе, этот пигмей, едва доходивший им до щиколотки, приказал принести три бокала и пожелал, чтобы старики чокнулись не только с ним, но и друг с другом. Внезапно, когда каждый уже держал бокал в руке, какой-то человек подошел к императору и тихо сказал ему что-то на ухо. Петр выпил вино, слушая, что ему говорят, и вышел, чтобы ответить.

Оказавшись наедине, старики обменялись взглядами, пылавшими ненавистью, и улыбками, полными презрения, поставили полные бокалы на стол и вышли через противоположные двери, чтобы встретиться только у подножия престола Господня.

Затем, после них, следующий по времени ссылки, а главное, по своим достоинствам, из Сибири вернулся Лесток, тот хирург, кому императрица Елизавета была обязана престолом, на котором она восседала двадцать один год.

Мы уже рассказали читателю его историю.

И вот все они стали возвращаться, а по возвращении заполнили двор Петра III, эти непримиримые враги, эти бывшие изгнанники, жадно стремившиеся вернуться не только на родину, но и в свои имения; все они протягивали руку в прошлое, чтобы среди того, что осталось после гигантского кораблекрушения, выловить хоть что-нибудь из своего былого состояния. Их вели в огромные склады, где, по здешним обычаям, хранится конфискованное имущество, и каждый искал в прахе величия исчезнувших царствований то, что прежде принадлежало ему: усыпанные бриллиантами ордена, императорские табакерки, портреты государей, драгоценную мебель, подарки, за которые некогда цари покупали их совесть, награды за редкие проявления самоотверженности и, несомненно, за многочисленные подлости.

И, находясь в окружении этих обломков прошлого, Петр III каждый раз делал неверные шаги, совершая ошибки или поступая опрометчиво. Он посылал в Сенат один закон за другим; все они были составлены по образцу прусских законов, которые до сих пор называют «Кодексом Фридриха». Каждый день он оскорблял свой народ, предпочитая его обычаям иноземные; каждый день изнурял чрезмерной муштрой гвардейцев, этих хозяев трона, современных преторианцев, ставших преемниками стрельцов и за время царствований двух женщин, предшественниц Петра III, привыкших к размеренной и спокойной службе.

Более того, император намеревался вести их в Гольштейн, решив отомстить с их помощью за оскорбления, которые его предки в течение двухсот лет терпели от Дании. Но больше всего прельщало коронованного поклонника прусского короля то, что по пути ему предстояло увидеться со своим кумиром, смиренно поцеловать руку великому Фридриху и отдать под командование этого искусного стратега стотысячную армию, с помощью которой основатель Пруссии изменит к лучшему границы своей страны, еще и сегодня так плохо скроенной, что, глядя на карту, просто нельзя понять, как, с географической точки зрения, может существовать эта огромная змея, у которой голова касается Тьонвиля, хвост — Мемеля, а на животе выступает горб из-за проглоченной ею Саксонии.

Правда, горб этот недавнего происхождения и датируется 1815 годом.

Пока же время проходило в празднествах и кутежах. Этот царь, если и не совсем, то почти лишенный мужской силы, окружал себя женщинами, которых он отрывал от мужей и предоставлял своим фаворитам. Он запирал с самыми красивыми придворными дамами прусского посла, отнюдь не разделявшего ненависти их повелителя к женщинам, и, чтобы никто не нарушил удовольствий дипломата, сам стоял на страже у дверей его спальни, держа в руке обнаженную шпагу, и отвечал великому канцлеру, который являлся к нему для совместной работы:

— Вы же прекрасно видите, что сейчас это невозможно: я стою на часах!

Со времени восшествия Петра III на престол прошло уже пять месяцев, и эти пять месяцев были одним долгим праздником, в продолжение которого мужчины и женщины, царедворцы и куртизанки — Петр III утверждал, что среди женщин нет чинов, — одурманивались английским пивом и табачным дымом, без чего, какое бы положение эти дамы ни занимали, император не позволял им возвращаться домой. И подобные пиры продолжались до тех пор, пока, доведенные до изнеможения долгим бодрствованием и наслаждениями, они не засыпали на диванах, под звон разбиваемых вдребезги бокалов и под звуки песен, угасающих подобно свечам, которые бледнеют при наступлении рассвета.

Но самое плохое во всем этом было то, что Петр III ежеминутно выставлял напоказ свое презрение к русским. Оловянные солдатики и деревянные пушки, которыми ему позволяли забавляться, когда он был великим князем, более не удовлетворяли его.

Мы уже говорили о том, каким мучениям Петр III подвергал солдат из плоти и крови с тех пор, как он стал императором. Но ему этого было мало. Теперь, располагая пушками из бронзы, настоящими пушками, он хотел, чтобы непрерывные залпы напоминали ему звуки войны.

Однажды он отдал приказ выстрелить одновременно из ста артиллерийских орудий крупного калибра. Чтобы отговорить его от этой причуды, пришлось — и это было нелегко — убедить его в том, что в городе после подобного залпа не останется ни одного целого дома.

Будучи игрушкой в руках своих фаворитов, которые, пользуясь близостью к нему, торговали своим покровительством, он двоих из них поймал с поличным, избил их, заставил вернуть деньги, которые они присвоили себе, но в тот же день отобедал с провинившимися, словно его доверие к ним ничуть не пошатнулось.

— Именно так, — пояснил он, — поступал мой дед Петр Великий.

Каждое утро о нем рассказывали какую-нибудь новость, которая, чтобы за ней ни скрывалось, правда или ложь, вызывала слухи, шум и всеобщее возмущение.

Так, среди прочего, говорили о том, что император вызвал из Гамбурга графа Салтыкова, первого любовника Екатерины и, по слухам, отца великого князя Павла, и вынуждал его, действуя то мольбами, то угрозами, заявить о своем отцовстве. Ну а затем, когда такое заявление будет сделано, добавляли распространители этого слуха, Петр III откажется от ребенка, который считается его сыном и по закону должен наследовать престол. После этого фаворитка императора, и без того уже начавшая выказывать безмерное тщеславие, возвысится до положения императрицы, а Екатерину ждет развод. Одновременно будут разведены и другие молодые придворные дамы, выражающие недовольство своими мужьями, и, как утверждалось, уже были заказаны двенадцать кроватей для двенадцати свадеб, которые предполагалось сыграть в ближайшее время.

Императрица же в течение трех лет жила уединенно и спокойно и, благодаря молчанию, окружавшему ее имя, заставила забыть о скандалах, которые сопровождали ее первые любовные увлечения. Она проявляла набожность, глубоко трогавшую русский народ, религиозность которого чисто внешняя; она снискала любовь солдат, разговаривая с караульными, задавая вопросы командирам и подавая им для поцелуя руку. Однажды вечером она проходила по темной галерее, и часовой отдал ей честь.

— Как ты узнал меня в темноте? — спросила она его.

— Матушка, — отвечал по-восточному витиевато ей солдат, — как не узнать тебя? Разве не ты проливаешь свет повсюду, где проходишь?!

Испытывая издевки, которым всякий раз при встрече с ней подвергал ее император, пребывая в очевидной для всех опале и фактически, если не официально, находясь в разводе, она говорила всем, кто желал ее слушать, что со стороны мужа ей приходится опасаться крайних проявлений насилия. Когда она появлялась на людях, в ее улыбке читалась безропотная грусть; словно непроизвольно, императрица роняла в такие минуты слезы, и жалостью, которую она пыталась вызвать к себе, готовила оружие для той борьбы, какую ей предстояло выдержать. Ее тайные сторонники — а их у нее было много — повторяли, что каждый день удивляются, видя, что она еще жива; они говорили о попытках отравления, которые до сих пор не удавались благодаря стараниям тех, кто лишь из преданности остался служить ей, но, повторяясь ежедневно, могут в конечном счете увенчаться успехом.

Подобные слухи обрели новую почву, когда стало известно, что Петр III переводит ближе к Санкт-Петербургу несчастного Ивана, почти от рождения находившегося в заключении, и когда выяснилось, что император посетил его в тюрьме.

Этот поступок и в самом деле был знаменательным: признанный как наследник императрицей Анной, незаконно и насильственно изгнанный с трона Елизаветой, Иван являлся естественным преемником Петра, если предположить, а такое было вполне вероятно, что у Петра не будет наследника.

И потому нетрудно уже было распознать — точно так же, как по характерным воздушным течениям в атмосфере и по характерным скоплениям облаков на небе моряк распознает приближение бури, — так вот, нетрудно уже было распознать по колебаниям, так сказать, почвы под ногами неотвратимое приближение одного из тех землетрясений, во время которого шатаются троны и слетают с плеч коронованные головы. В разговорах людей звучали лишь жалобы, недовольный ропот, робкие вопросы, отрывистые высказывания; каждый, чувствуя, что такое положение не может продолжаться долго, старался прощупать соседа и узнать, что тот думает, чтобы высказать ему свои собственные мысли. Императрица, прежде грустная, стала озабоченной, и постепенно лицо ее вновь приобрело выражение спокойствия, за которым великие сердца таят грандиозные замыслы. Народ трепетал, слыша искусно посеянные слухи; солдат внезапно будили невидимые барабаны, которые, казалось, призывали их быть наготове; по ночам таинственные голоса кричали: «К оружию!» — и тогда в кордегардиях, в казармах, даже внутри дворцовых оград солдаты собирались, спрашивая друг друга:

— Что-нибудь случилось с нашей матушкой?

И, качая головой, грустно отвечали:

— Нет у нас вожака! Нет вожака!

Но все они ошибались: вожак был, было даже два вожака.

В армии в это время состоял один никому не известный дворянин, который владел лишь несколькими крепостными и имел братьев, служивших солдатами в гвардейских полках, тогда как сам он был адъютантом главного начальника артиллерии и при этом обладал прекрасной внешностью, огромным ростом и необычайной силой: он сворачивал серебряную тарелку, словно лист бумаги, ломал стакан, растопырив внутри него пальцы, и останавливал за заднюю рессору несущиеся во весь опор дрожки.

Его звали Григорий Орлов, и он был потомок молодого стрельца, которого, как мы рассказывали, Петр I помиловал в тот страшный день, когда с плеч слетели две тысячи голов и на виселицах закачались четыре тысячи трупов.

Его четырех братьев, служивших, как только что было сказано, в гвардейских полках, звали Иван, Алексей, Федор и Владимир.

Екатерина обратила внимание на Григория. Уже в то время эта неутомимая в любви женщина смотрела на красивых мужчин тем опытным взглядом, каким барышник смотрит на хороших лошадей.

Императрице представился случай дать красавцу Орлову доказательство того, что она проявляет к нему интерес.

Генерал, адъютантом которого был Григорий Орлов, считал себя официальным любовником княгини Куракиной, одной из самых прелестных придворных дам.

Орлов же был ее тайным любовником, хотя, называя его тайным любовником, мы ошибаемся, поскольку об этой связи знали все, за исключением того, кто более всего был заинтересован о ней знать.

Неосторожность влюбленных открыла ему все.

Орлов, впав в немилость, ждал ссылки в Сибирь, но чья-то невидимая рука отвела наказание, нависшее над его головой.

То была рука великой княгини: Екатерина тогда еще не стала императрицей.

Счастье никогда не приходит в одиночку. Однажды вечером некая дуэнья, как в испанских комедиях, приложив палец к губам, сделала Орлову знак следовать за ней.

Эту дуэнью, которая в царствование Екатерины пользовалась немалой известностью, связанной с тем, как незаметно она приглашала следовать за собой и как, призывая к молчанию, таинственно прикладывала палец к губам, звали Екатериной Ивановной.

Когда рассказываешь о подобных драмах, следует называть даже второстепенных персонажей, чтобы историка не обвинили в том, что он всего лишь романист.

Орлов последовал за ней и был осчастливлен; быть может, тайна не усиливает счастья, но, по крайней мере, обостряет любопытство. Орлов так привык к своей прекрасной незнакомке, что, когда он узнал ее во время какой-то публичной церемонии, почтение отнюдь не заняло места любви.

То ли по совету Екатерины, то ли следуя собственным расчетам, молодой офицер не изменил своего образа жизни, и их тайна тщательно соблюдалась.

После смерти генерала, желавшего сослать его, Орлов стал артиллерийским казначеем; эта должность дала ему чин капитана и, что еще более ценно, возможность завести себе друзей, а вернее, способствовала тому, чтобы друзей могла завести себе императрица.

Кроме этого друга, о котором никто не знал, у Екатерины была еще и подруга, о которой тоже никто не знал.

Это была княгиня Дашкова.

Княгиня Дашкова, знаменитая и сама по себе, была младшей сестрой двух знаменитых сестер.

Старшая, княгиня Бутурлина, объездила всю Европу и в путешествиях чуточку распылила свое сердце на больших дорогах.

Вторая была та самая Елизавета Воронцова, фаворитка императора, о которой мы уже говорили.

Все три были племянницами великого канцлера.

Княгиня Дашкова была необычная женщина, и при дворе она составила себе репутацию оригиналки. В такой стране и в такое время, когда румяна стали первой необходимостью в туалете элегантной женщины и были настолько во всеобщем употреблении, что даже нищенка, которая просила милостыню, стоя у придорожного столба, не обходилась без румян; в такой стране, где обычай требовал, чтобы в число подарков, которые жители деревни должны были подносить своей хозяйке, входила баночка румян или, по крайней мере, баночка белил, девица Воронцова в пятнадцать лет объявила, что она никогда не будет использовать ни белил, ни румян.

И что любопытно, она сдержала слово.

Как-то раз один из самых красивых и самых молодых придворных отважился обратиться к ней с двусмысленными любезностями.

Девушка тотчас же позвала своего дядю, великого канцлера.

— Дядюшка, — сказала она ему, — князь Дашков делает мне честь: он просит моей руки.

Князь не осмелился опровергнуть сказанное юной графиней, и они поженились.

Правда, брак их был неудачным.

Через месяц или два после свадьбы муж отослал ее в Москву.

Однако княгиня Дашкова была известна своим остроумием. При дворе Петра III было не так уж весело; Елизавета Воронцова поговорила о ней с великим князем, и он приказал ее вернуть.

К несчастью для великого князя, у молодой княгини Дашковой был тонкий, деликатный, прелестный ум; кабацкий чад, в котором жила ее сестра, был ей отвратителен. Строгое и задумчивое лицо одинокой императрицы пленило ее. Она стала искать ее дружбы, но скромно, незаметно, неслышно, и кончилось тем, что ее нежность к Екатерине превратилась в страстную привязанность, заставившую ее пожертвовать всем, даже своей семьей.

Вот каковы были два наперсника императрицы, два рычага, с помощью которых она готовилась перевернуть тот колеблющийся под ногами мир, о каком мы говорили выше.

Для этого прежде всего надо было заручиться помощью двух человек.

Во-первых, командира Измайловского полка, две роты которого Орлов уже привлек на свою сторону благодаря казне, находившейся в его ведении.

Во-вторых, наставника юного великого князя Павла.

Полковником был граф Кирилл Разумовский, брат того Разумовского, который из простого певчего превратился в фаворита, а потом и в любовника императрицы Елизаветы. Орлов обратился прямо к нему, и тот обещал выступить на стороне императрицы, как только она этого потребует.

Что же касается графа Панина, то с ним переговоры оказались сложнее: это был тот самый граф Панин, о котором мы уже говорили.

К счастью, он был безумно влюблен в княгиню Дашкову. Однако она держалась с ним строго, хотя объяснялось это не ее целомудрием — когда женщина участвует в заговоре, ей не следует иметь предрассудки, а тем, что в то время, когда она родилась, Панин был любовником ее матери, и княгиня была убеждена, что граф ее отец.

И все-таки надо было добиться от Панина согласия не противиться тому, чтобы Екатерина стала не регентшей, а императрицей.

Княгиня Дашкова пожертвовала собой, и эта история, которая могла закончиться, как «Мирра» Альфьери, закончилась, как водевиль Скриба.

Осуществил эту развязку, не очень нравственную, но основанную на большом политическом расчете, один пьемонтец, великий философ.

Ему предлагали должности и почести, но он, будучи прежде всего материалистом, отвечал:

— Я хочу денег.

Он имел привычку говорить: «Я родился бедняком и видел, что на свете уважают только деньги, и я хочу их иметь; чтобы получить их, я поджег бы с четырех концов город и даже дворец; когда у меня будут деньги, я вернусь на родину и буду жить там как честный человек, подобно любому другому».

И этот великий философ, после того как готовившееся событие совершилось, уехал со своими деньгами на родину и в самом деле жил там как честный человек.

Устроив все это, заговорщики решили, что пора действовать.

Момент был удобный: император готовился выступить в поход, намереваясь воевать с датчанами. Придворные видели, как он стал на колени перед портретом великого Фридриха, словно перед иконой, и, простирая руки к этому портрету, воскликнул:

— Вместе с тобой, мой повелитель, мы завоюем мир!

Достичь результата, к которому стремилась Екатерина,

можно было двумя способами: убийством Петра III или смещением его с престола.

Убийство было надежным и легким средством, но Екатерина, натура мыслящая, впечатлительная и чувственная, испытывала к нему отвращение. Гвардейский капитан по фамилии Пассек, который с головой ушел в заговор и был прежде всего человек дела, упал на колени перед императрицей, умоляя ее разрешить ему заколоть Петра III кинжалом, причем он брался сделать это среди бела дня, во главе своих гвардейцев.

Екатерина строго запретила ему это, но он не посчитался с ее запретом, и дважды вместе со своим другом по имени Баскаков едва не исполнил свой замысел, когда Петр III совершал свою обычную прогулку к уединенному и глухому в те времена месту в Санкт-Петербурге, где стоит тот домик, который мы посетили и который царь-плотник построил своими собственными руками.

С другой стороны, несколько заговорщиков, своего рода инженеров, предводительствуемые графом Паниным, обследовали покои императора, его спальню, его кровать и самые укромные подсобные помещения.

Первоначальный план состоял в том, чтобы ночью проникнуть к Петру III, как впоследствии проникли к Павлу I, и, если он откажется подписать отречение от престола, заколоть его; если же он отречется добровольно, оставить ему жизнь, по крайней мере на короткое время.

Император в это время находился в том самом Петергофе, который мы попытались описать. Если бы императрица оставалась в Санкт-Петербурге, это могло бы вызвать подозрения, и потому она последовала за ним в эту резиденцию; однако Екатерина расположилась не во дворце, а в отдельном павильоне, связанном с Финским заливом посредством канала, по которому она в случае необходимости могла бы бежать и укрыться в Швеции.

Заговор предстояло осуществить в первый же приезд Петра III в его дворец в Санкт-Петербурге; однако Пас-сек, как всегда распаленный, возбужденный и нетерпеливый, имел неосторожность упомянуть в присутствии солдата о заговоре; солдат донес на своего командира, и Пассек был арестован.

Тем не менее предосторожность, принятая пьемонтцем Одаром, спасла все в тот момент, когда уже можно было опасаться, что заговор провалился.

За каждым заговорщиком следовал осведомитель, приставленный этим умнейшим человеком.

Одар был немедленно оповещен об аресте Пассека.

Пассек был арестован 8 июля 1762 года, в девять часов вечера, а в половине десятого Одар уже знал об аресте; без четверти десять о случившемся оповестили княгиню Дашкову, и в десять часов Панин уже был у нее.

Княгиня, будучи женщиной, которой неведомы сомнения, предложила действовать немедленно: поднять гарнизон Санкт-Петербурга и идти на Петергоф.

Но Панин, более робкий, выдвинул два возражения: первое — поспешные действия могут погубить все, ведь даже если удастся поднять Санкт-Петербург, то это будет лишь началом гражданской войны, поскольку под рукой у императора военная крепость Кронштадт и три тысячи гольштейнских солдат, не считая полков, идущих на соединение с армией; второе — отсутствие императрицы лишает заговор его главной силы, ибо, чтобы поднять гарнизон, ее присутствие совершенно необходимо.

Так что он советовал ждать и на следующий день сообразовываться с обстоятельствами.

Высказав это мнение, он отправился спать.

Была уже полночь.

Княгиня Дашкова — ей было тогда восемнадцать лет — надевает мужское платье, одна выходит из дома и направляется туда, где, как ей известно, обычно собираются заговорщики. Там находится Орлов с четырьмя своими братьями. Она объявляет им об аресте Пассека и предлагает действовать немедленно. Все с воодушевлением соглашаются.

Алексея Орлова, простого солдата, из-за шрама на лице прозванного Меченым, человека невероятной силы, ловкости и решительности, посылают к императрице, чтобы передать ей записку, которую он должен проглотить в случае, если его схватят, и которая содержит лишь следующие слова:

«Приезжайте! Время не терпит!»

Другие заговорщики должны были подготовить восстание и, в случае неудачи, обеспечить императрице возможность бегства.

В пять часов утра Орлов и его друг Бибиков зарядили пистолеты, обменялись ими и поклялись, что даже при самой крайней опасности они не воспользуются этим оружием, а приберегут его на случай провала предприятия, чтобы убить друг друга.

Княгиня Дашкова ничего не приготовила для себя и, когда ее спросили, какого рода смерть она предпочитает, ответила:

— Мне незачем думать об этом: это дело палача, а не мое.

Императрица, как нам известно, находилась в это время в Петергофе.

Она поселилась в уединенном павильоне, построенном на канале.

Этот павильон, как мы уже говорили, был связан каналом с Балтийским морем. Пришвартованная под окнами лодка ожидала лишь сигнала, чтобы выйти в море.

Что касается императора, то он был в Ораниенбауме.

Уже с давних пор Григорий Орлов, посещая по ночам императрицу, брал с собой в качестве сопровождающего своего брата Алексея. Он делал это с двоякой целью: прежде всего Алексей заботился о безопасности брата, а кроме того, знакомился со всеми закоулками императорского парка. Так что Алексей прошел к императрице, пользуясь теми же паролями, какими пользовался его брат, чтобы пройти к ней, и проник в ее спальню.

Екатерина тотчас проснулась и увидела его вместо Григория. Она вскрикнула от изумления.

— В чем дело? — спросила она.

Алексей протянул записку, которую ему поручено было передать ей. Она взяла записку, развернула и прочла слова: «Приезжайте! Время не терпит!»

Она подняла глаза, чтобы потребовать объяснения, но Алексей уже исчез.

Императрица оделась, спустилась вниз и отважилась сделать несколько шагов по саду.

Остановившись там, она в полной растерянности стала ждать, не зная, куда ей идти, как вдруг к ней галопом подскакал какой-то всадник.

Это был Алексей.

— Вот ваш экипаж, — сказал он, указывая на запряженную карету, во весь опор приближавшуюся к ней.

Императрица побежала навстречу карете, держа за руку свою наперсницу Екатерину Ивановну.

Вот уже два дня эта карета по приказу княгини Дашковой стояла наготове на соседней ферме; на случай же, если императрице придется бежать, вместо того чтобы ехать в Санкт-Петербург, были приготовлены перекладные.

Каретой, запряженной восемью степными лошадьми, управляли два почтовых ямщика, которые не знали, кого они везут.

— Но, в конце концов, куда я еду? — спросила Екатерина, садясь в карету.

— В Санкт-Петербург, — ответил Алексей, — там все готово, чтобы провозгласить вас императрицей.

Впрочем, когда мы пишем эти строки, перед глазами у нас письмо Екатерины, адресованное Понятовскому. В этом письме она сама рассказывает о своем бегстве из Петергофа.

Предоставим же ей слово. Письмо это любопытное и мало кому известное. Мы добавим потом к ее рассказу то, о чем она сочла уместным умолчать.

«Я была почти одна в Петергофе, при мне находились только служанки, и, казалось, все меня забыли. Дни мои проходили в тревоге, поскольку я знала, что затевается ради меня и что замышляется против меня. 28 июня, в шесть часов утра, ко мне в спальню входит Алексей Орлов, будит меня, подает мне записку и говорит, чтобы я вставала и что все готово. Я спрашиваю его о подробностях, но он исчезает.

Я не колеблюсь. Быстро одеваюсь, не тратя времени на туалет. Спускаюсь, сажусь в карету; Алексей садится туда вслед за мной.

У дверцы, переодетый лакеем, стоит другой офицер. Третий, ехавший навстречу мне, появляется за несколько верст до Санкт-Петербурга.

За пять верст от города я встречаю Орлова-старшего с князем Барятинским-младшим. Князь уступает мне место в экипаже, так как мои лошади выдохлись, и мы направляемся в казармы Измайловского полка. Там не видно никого, кроме дюжины солдат и барабанщика, который начинает бить тревогу. Но вот появляются солдаты, они лобызают мне ноги, целуют мои руки и одежду, называют меня спасительницей. Двое из них приводят под руки священника с крестом и начинают приносить присягу. Когда с этим покончено, меня просят сесть в карету. Священник с крестом идет впереди. Мы едем в Семеновский полк. Весь полк выходит нам навстречу с криками „Виват!“. Мы едем в Казанскую церковь, и там я выхожу из кареты. Появляется Преображенский полк, тоже с криками „Виват!“. Солдаты этого полка говорят мне:

„Мы просим у вас прощения за то, что прибыли последними; офицеры не пускали нас, но мы арестовали четверых, чтобы доказать вам наше рвение, ведь мы хотим того же, чего хотят наши братья“.

Затем прибыли конногвардейцы. Я никогда еще не видела такого ликования. Они кричали об освобождении своей родины. Эта сцена происходила между садом гетмана и Казанской церковью. Конная гвардия была в полном составе, с офицерами во главе. Поскольку мне было известно, что моего дядю, принца Георга, которому Петр III отдал этот полк, там страшно ненавидят, я послала к нему домой пеших гвардейцев с поручением просить его не выходить на улицу, так как есть опасность, что с ним может что-нибудь случиться. Однако ничего из этого не вышло: полк уже послал кого-то, чтобы арестовать принца. Дом разграбили, а его самого избили. Я поехала в новый Зимний дворец, где собрались Сенат и Синод. Там поспешно были составлены манифест и текст присяги.

Потом я вышла из кареты и пешком обошла войска. Всего там было более четырнадцати тысяч человек, как гвардейцев, так и солдат пехотных полков. Как только они видели меня, раздавались ликующие крики, которые повторяли бесчисленные толпы народа. Я поехала в старый Зимний дворец, чтобы принять необходимые меры и завершить начатое. Там мы посовещались, и было решено, что я направлюсь во главе войск в Петергоф, где Петр III собирался в тот день обедать. На всех дорогах были расставлены посты, и нам поминутно приводили языков. Я послала адмирала Талызина в Кронштадт. Прибыл канцлер Воронцов и стал упрекать меня за то, что я уехала из Петергофа; его привели в церковь, чтобы он присягнул мне, — это и был мой ответ. Потом, тоже из Петергофа, прибыли князь Трубецкой и граф Александр Шувалов, чтобы заручиться поддержкой полков и убить меня; их тоже привели к присяге, не применив к ним никакого насилия.

После того как нами были разосланы курьеры и приняты все меры предосторожности, я около десяти часов вечера надела гвардейский мундир и с непередаваемо горячими возгласами одобрения была провозглашена полковником; затем я села верхом, и мы отправились в путь, выделив лишь по нескольку человек от каждого полка для охраны моего сына, который остался в городе.

Итак, я выехала во главе войск, и всю ночь мы двигались по направлению к Петергофу. Когда мы добрались до малого монастыря, вице-канцлер Голицын передал мне чрезвычайно льстивое письмо от Петра III.

(Я забыла сказать, что, когда мы выходили из города, три солдата, присланные из Петергофа, чтобы распространять в народе манифест, отдали его мне, сказав:

„Смотри, вот что Петр Третий поручил нам; мы отдаем этот манифест тебе и очень рады, что у нас есть случай присоединиться к нашим братьям“)

После этого первого письма Петра III от него пришло еще одно, доставленное генералом Михаилом Измайловым, который бросился мне в ноги и спросил меня:

„Считаете ли вы меня честным человеком?“.

Я ответила ему:

„Да“.

„Ну что ж, — сказал он, — приятно иметь дело с умными людьми. Император готов отречься от престола, и я привезу его к вам после его добровольного отречения: тем самым я избавлю от гражданской войны свою родину“.

Я охотно согласилась дать ему это поручение, и он отправился исполнять его.

Петр III отрекся от престола в Ораниенбауме, совершенно добровольно, находясь среди тысячи пятисот гольштейнских солдат, а затем приехал с Елизаветой Воронцовой, Гудовичем и Михаилом Измайловым в Петергоф, где я предоставила ему пять офицеров и несколько солдат для его личной охраны. Это было 29 июня, в день святого Петра, в полдень.

Пока готовили для всех еду, солдаты вообразили, что Петра III привез фельдмаршал князь Трубецкой, который пытается помирить меня с ним. Они стали просить всех проходящих во дворец, в том числе гетмана, Орловых и нескольких других, передать мне, что они не видели меня уже три часа и умирают от страха, как бы этот старый плут Трубецкой не обманул меня, для видимости помирив с мужем, и как бы теперь не погибнуть и мне, и им.

„Мы, — кричали они, — разорвем их на куски!“

Это были их собственные слова. Я направилась к Трубецкому и сказала ему:

'Прошу вас, сядьте в карету, пока я буду пешком обходить войска ".

Ия поведала ему обо всем, что произошло; он, страшно испуганный, уехал в город, а я была принята с неслыханно восторженными возгласами; после этого я отдала под командование Алексея Орлова четырех отборных офицеров и отряд спокойных и рассудительных солдат, чтобы они отвезли низложенного императора за двадцать семь верст от Петергофа, в место под названием Ро пша, очень уединенное, но очень приятное, на то время, пока для него будут устраивать приличные и удобные покои в Шлиссельбурге и расставлять на его пути конные подставы.

Но Господь Бог распорядился иначе. От страха у Петра III начался понос, продолжавшийся три дня и прекратившийся лишь на четвертый. В тот день он крайне много пил, ведь у него было все, чего он хотел, за исключением свободы. Все, о чем он меня еще просил, — это предоставить ему его любовницу, его собаку, его арапа и его скрипку. Но, опасаясь всеобщего возмущения и не желая усиливать брожение умов, я исполнила лишь три последние его просьбы. У него снова начались геморроидальные колики, сопровождавшиеся мозговыми явлениями. В таком состоянии он пробыл два дня, отчего у него наступила сильная слабость, и, несмотря на помощь врачей, он отдал Богу душу, потребовав перед этим привести к нему лютеранского священника. Все так его ненавидели, что у меня были опасения, не отравили ли его офицеры. Я приказала произвести вскрытие, и, конечно же, не было найдено ни малейших следов яда. Желудок у него был чрезвычайно здоровым, но кишечник воспален, а погиб он от апоплексического удара. Сердце его было крайне малых размеров и совершенно вялое".

Вот таков официальный рассказ, который потрудилась написать сама Екатерина Великая для своего любовника и для своей империи — для Понятовского и для России.

Вот что было позволено говорить и думать в ее царствование и даже до конца царствования императора Николая.

А вот что произошло на самом деле. Сопоставим историческую правду с этим рассказом великой коронованной актрисы, сумевшей положить на глаза XVIII века повязку, которую клочок за клочком срывает с него век следующий.

Как и рассказывала Екатерина, ее во весь опор уносили восемь лошадей. По дороге ей встретился камердинер-француз, которому она всячески благоволила и который, по всей вероятности, был, так же как и Екатерина Ивановна, ее доверенным лицом. Он шел, чтобы присутствовать при ее туалете. Ничего не поняв в том, что предстало его глазам, он подумал, что императрицу похищают по приказу Петра III; однако она, выглянув в окошко кареты, крикнула ему:

— Следуйте за мной, Мишель!

Мишель последовал за ней, полагая, что сопровождает ее в Сибирь.

Таким образом, Екатерина, отправившаяся в путь по приказу солдата, ехавшая в карете, которой управляли мужики, сопровождаемая своим любовником и сопутствуемая горничной и парикмахером, въехала между семью и восемью часами утра в свою будущую столицу.

До сих пор рассказ императрицы достаточно близок к истине, так что нам не требовалось его поправлять.

Переворот произошел, но никто и не подумал уведомить о нем императора. Как утверждает в своем рассказе Екатерина, каждый торопился примкнуть к ней. Только один человек, по имени Брессан, парикмахер Петра III, подумал о своем господине. Брессан договорился с лакеем, на которого он мог положиться, одел его в крестьянское платье, посадил на телегу зеленщика и отправил в Ораниенбаум, вручив ему записку, которую тот должен был передать лично императору.

Тем временем офицер, посланный по приказу императрицы, с многочисленным эскортом отправился за юным великим князем, который спал в другом дворце. Ребенок проснулся, окруженный солдатами, как это однажды ночью произошло с маленьким Иваном. На него это произвело глубокое впечатление, и его наставник Панин, не в силах успокоить дрожь, охватившую ребенка, отнес его в ночной рубашке к матери. Она взяла его на руки, ибо тогда у нее еще была нужда в покровительстве этого ребенка, законного наследника престола. Она взяла его и вышла с ним на балкон. При виде ее люди закричали "ура", в воздух полетели шапки, раздались возгласы: "Да здравствует Павел Первый!" В эту минуту толпу стали раздвигать, она без сутолоки открыла проход, и в нем показалась похоронная процессия. Тихо повторялись слова: "Император! Император!" Торжественный и мрачный похоронный кортеж прошествовал мимо. Он уже миновал главные улицы Санкт-Петербурга, среди гробового молчания пересек Дворцовую площадь и удалился. Солдаты в траурных мундирах несли факелы по обеим сторонам катафалка. И пока эта процессия, привлекшая к себе всеобщее внимание, удалялась в сторону, противоположную той, откуда она появилась, юного великого князя унесли, и о нем никто больше не вспоминал.

Какого же покойника хоронили с такими почестями?

Никто этого так и не узнал, а когда этим поинтересовались у княгини Дашковой, она со смехом ответила:

— Признайтесь, что мы правильно приняли меры предосторожности.

Этот эпизод привел к двум результатам: он заставил забыть о юном наследнике и подготовил народ к смерти императора.

В итоге дворец окружала целая армия, исполненная воодушевления. Но к этому воодушевлению примешивался страх, умело поддерживаемый друзьями Екатерины. В толпе шепотом рассказывали, что из Ораниенбаума выехала дюжина убийц, поклявшихся императору покончить с императрицей и ее сыном. Солдаты считали, что их "матушка", как они ее называли, подвергается слишком большой опасности в этом огромном дворце, одна сторона которого омывается рекой, а двадцать дверей с другой стороны выходят на площадь; они громко кричали, требуя, чтобы Екатерину перевели в другой дворец, который они могли бы окружить со всех сторон.

Императрица согласилась на это, среди ликующих возгласов и заверений в преданности пересекла площадь и удалилась в маленький деревянный дворец, который тотчас был окружен тройной цепью штыков.

Солдаты сбросили с себя прусские мундиры и надели свою прежнюю форму. Их вволю угощали квасом и водкой.

Время от времени поднимался громкий крик; это происходило в то время, когда к своим товарищам присоединялся какой-нибудь солдат, не успевший еще снять с себя мундир прусского образца: мундир этот разрывали на клочки, а шапку превращали в мяч, который перескакивал из рук в руки.

Около полудня явилось русское духовенство. Известно, что такое русское духовенство, — это растленность в человеческом облике, но растленность с величественным лицом, окладистой бородой и в богатом облачении.

Церковь освятила насильственный захват власти, как она была готова вслед за этим освятить и убийство. Она не раз играла такую роль.

Священники, за которыми несли коронационные регалии: корону, императорский скипетр и старинные книги, медленно и торжественно прошествовали сквозь окружавшие дворец войска, внушая им своим видом почтительное молчание, и вошли к императрице.

Четверть часа спустя народу объявили, что императрица только что коронована под именем Екатерины II.

Среди приветственных криков, которыми было встречено это известие, Екатерина выехала верхом, одетая в гвардейский мундир старого образца. Теперь это был уже не восторг — это было безумие; она все заранее заказала по своей мерке: и мундир, и оружие.

Недоставало лишь темляка на шпагу.

— Кто подарит мне темляк? — спросила она.

Пять офицеров приготовились снять темляк со своих сабель и отдать императрице, но один молодой поручик, оказавшийся проворнее других, бросился вперед и подал Екатерине то, что она просила.

Отсалютовав императрице шпагой, поручик хотел удалиться; но он не взял в расчет свою лошадь: то ли из упрямства, то ли по привычке находиться в строю эскадрона, она настойчиво прижималась боком к лошади императрицы. Екатерина видела бесполезные усилия, которые предпринимал всадник; взглянув на него, она заметила, что он молод и красив, а в его глазах она прочла любовь, восторг и преданность.

— Ваша лошадь разумнее вас, — сказала Екатерина, — она непременно хочет принести удачу своему хозяину. Как вас зовут?

— Потемкин, ваше величество.

— Ну что ж, Потемкин, оставайтесь подле меня: вы будете сегодня моим адъютантом.

Потемкин отсалютовал и больше не пытался увести своего коня.

Это был тот самый Потемкин, который восемнадцать лет спустя стал всемогущим министром и любовником Екатерины II.

XLII. ЕКАТЕРИНА ВЕЛИКАЯ

Императрица вернулась во дворец и отобедала у открытого окна, мимо которого проходили войска.

Несколько раз она поднимала бокал, показывая, что пьет за здоровье солдат, и те отвечали на этот тост приветственными возгласами.

Закончив обед, она вновь села на коня и возглавила армию.

О Потемкине речи больше не было. Одно слово Орлова устранило его, да молодой поручик и сам понял, что для того, чтобы приблизиться к императрице, от младшего офицера нужны более значительные услуги, чем поднесенный и принятый темляк.

Но, будьте спокойны, мы еще увидим, как он появится снова и на этот раз окажет ей более важную услугу.

Он поможет задушить Петра III.

Ну а теперь, пока императрица выступает в поход, обратим взгляд на Ораниенбаумский дворец.

Как известно, именно там, в Ораниенбауме, жил император. Однако близилось 29 июня, день святого Петра, и император решил, что это торжественное событие следует отпраздновать в Петергофском дворце.

Он чувствовал себя в полнейшей безопасности.

Ему сообщили об аресте Пассека, но, услышав эту новость, он ограничился тем, что сказал в ответ:

— Это сумасшедший!

Утром, исполняя свой замысел, он выехал из Ораниенбаума в большом открытом экипаже вместе с любовницей, с прусским посланником, своим неразлучным спутником, и с несколькими самыми красивыми придворными дамами.

В то время как они весело двигались по направлению к Петергофу, там все пребывали в глубочайшем унынии.

Чуть свет было замечено исчезновение императрицы.

Ее тщетно искали повсюду, пока один часовой не сообщил, что в четыре часа утра он видел, как из парка вышли две дамы.

Впрочем, те, кто прибыл из Санкт-Петербурга, — а выехали они все из города до приезда туда Екатерины и до мятежа войск, — уверяли, что там все совершенно спокойно.

Тем не менее известие о бегстве императрицы сочли достаточно важным, чтобы сообщить его Петру III.

Один из камергеров отправился в Ораниенбаум,

В двух или трех верстах от дворца он встретился с адъютантом Петра III, Гудовичем, который в качестве курьера ехал впереди императора.

Камергер, решив, что будет лучше, если император услышит новость от кого-то другого, а не от него, передал ее Гудовичу.

Адъютант повернул лошадь и помчался во весь опор.

Поравнявшись с каретой императора, он чуть ли не силой остановил ее.

А поскольку император приказал кучерам ехать дальше, адъютант наклонился к его уху и тихо сказал:

— Государь, сегодня ночью императрица убежала из Петергофа, и полагают, что она теперь в Санкт-Петербурге.

— Что за глупость! — воскликнул император.

Но адъютант добавил несколько слов еще тише, так что их никто не расслышал.

Император побледнел.

— Дайте мне выйти, — сказал он.

Ему открыли дверцу, и он вышел.

Было заметно, что его колени дрожат.

Он оперся на руку адъютанта и с величайшей горячностью стал расспрашивать его.

Затем, поскольку они находились у открытых ворот парка, он сказал:

— Спускайтесь, сударыни, и идите прямо во дворец, там я присоединюсь к вам, а вернее, буду там раньше вас.

Дамы, совершенно озадаченные, повиновались. Они слышали только несколько несвязных слов и терялись в предположениях.

Император сел в опустевшую карету, приказав Гудовичу скакать рядом, а кучеру — во весь опор мчаться во дворец.

Прибыв туда, он бросился прямо в спальню императрицы, как если бы то, что ему сказали, нисколько не убедило его, и принялся искать ее повсюду, заглядывая под кровать, открывая шкафы, проверяя тростью потолок и деревянные панели стен.

В то время как он занимался этим, примчались его любовница и молодые дамы, составлявшие нечто вроде его двора.

— О, я ведь говорил вам, что она способна на все! — вскричал он в запальчивости, к которой примешивался страх.

Все присутствующие хранили глубокое молчание, догадываясь, что положение, еще неясное и непонятное, крайне серьезно.

Всем оставалось лишь с беспокойством смотреть друг на друга, как вдруг Петру III доложили, что молодой лакей-француз, прибывший из Санкт-Петербурга, может сообщить новости об императрице.

— Пусть войдет! — с живостью произнес Петр III. Молодого человека ввели.

— О нет, императрица не потерялась, — сказал он весело, полагая, что сообщает приятную новость, — она в Санкт-Петербурге, и день святого Петра будет там великолепно отпразднован.

— Как это? — спросил император.

— Да ведь ее величество заставила всех солдат взять в руки оружие.

Новость была ужасна, и она усилила всеобщую растерянность.

Тем временем, без конца крестясь и низко кланяясь, вошел какой-то крестьянин.

— Подойди, подойди, — крикнул ему император, — и скажи, что тебя привело!

Крестьянин повиновался; не говоря ни слова, он вытащил из-за пазухи записку и подал ее императору.

Этот крестьянин был переодетый лакей, который, как мы знаем, выехал из Санкт-Петербурга, имея приказ отдать записку только в собственные руки государя.

В записке содержались следующие слова:

"Гвардейские полки восстали; во главе их стоит императрица. Сейчас бьет девять часов, и она входит в Казанскую церковь; по-видимому, весь народ следует за ней, а вот верные подданные Вашего Величества не показываются".

— Что ж, господа, — вскричал император, — теперь вы видите, был ли я прав!

Канцлер Воронцов, дядя фаворитки и княгини Дашковой, имевший по племяннице в каждом из двух лагерей, вызвался отправиться в качестве посредника в Санкт- Петербург.

Его предложение было принято; он тотчас уехал, но, как нам уже известно, в итоге присягнул императрице.

Однако великий канцлер поставил условием своей клятвы, что он не последует за императрицей в военный поход, а напротив, будет подвергнут домашнему аресту под охраной офицера, который должен находиться при нем неотлучно.

Таким образом великий канцлер, будучи человеком осторожным, с обеих сторон обеспечивал себе безопасность, чем бы все ни закончилось.

Со стороны Екатерины: присягнул ей — стало быть, был ее другом.

Со стороны Петра III: находился под арестом — стало быть, не был его врагом.

Когда великий канцлер уехал в Петербург, Петр III стал размышлять о том, какими средствами противостоять грозящей опасности.

В Ораниенбауме у него было три тысячи голыитейн-ских солдат, на которых он мог положиться.

Перед глазами у него, на расстоянии пяти или шести верст, был Кронштадт, эта неприступная крепость.

Император начал с того, что послал своим гольштейн-ским войскам приказ в спешном порядке явиться вместе с пушками.

На все дороги, ведущие из Санкт-Петербурга, были посланы на разведку гусары; во все деревни были направлены курьеры, чтобы собрать крестьян, а во все полки, находившиеся на марше в окрестностях, — нарочных с приказом ускоренно двигаться к Ораниенбауму.

Затем царь назначил верховным главнокомандующим всеми этими войсками, которых у него еще не было, камергера, сообщившего ему о бегстве императрицы.

Когда эти первоочередные меры были приняты, Петр III, словно в голове его не осталось более ни одной разумной мысли, начал отдавать один за другам самые бессмысленные приказы: пусть поедут и убьют императрицу, пусть отправятся в Санкт-Петербург за его полком; отдавая эти приказы, он широким шагом носился по комнате, потом вдруг сел и начал диктовать два манифеста, направленные против императрицы и полные самых страшных оскорблений, затем заставил всех кругом переписывать составленные манифесты и послал гусаров распространять эти копии. Наконец, заметив, что на нем прусский мундир и прусская орденская лента, он сбросил с себя то и другое и надел русский мундир, украсив его русскими орденами.

Тем временем придворные, пребывая в растерянности, бродили по парку.

Внезапно Петр III услышал крики, показавшиеся ему радостными возгласами, и кинулся к дверям: к нему привели старого Миниха. Освобожденный императором из Сибири и движимый чувством признательности, а может быть, тщеславием, старик решил присоединиться к нему.

Эта помощь была настолько неожиданной, что император бросился в объятия старого полководца и воскликнул:

— Спасите меня, Миних! Я рассчитываю только на вас.

Но Миниху не была свойственна восторженность; он холодно взвесил положение и обрушил на эту надежду императора снег своих седин.

— Государь, — сказал он, — через несколько часов императрица будет здесь с двадцатью тысячами солдат и мощной артиллерией. Ни Петергоф, ни Ораниенбаум не смогут устоять, и всякое сопротивление, учитывая то воодушевление, каким охвачены ее войска, приведет лишь к тому, что вы и ваше окружение будете убиты. Спасение и победа только в Кронштадте.

— Объяснись, мой дорогой Миних, — сказал император.

— Кронштадт располагает многочисленным гарнизоном и внушительным флотом. Сброд, окружающий императрицу, рассеется так же быстро, как он собрался, а если вы встретите сопротивление, то у вас с вашими тремя тысячами голынтейнцев, гарнизоном и флотом будут равные с противником силы.

Это предложение вернуло присутствие духа даже самым испуганным; в Кронштадт был послан генерал, который немедленно прислал оттуда своего адъютанта, чтобы сообщить, что гарнизон не отступает от своего долга и готов умереть за императора, если император решит укрыться в Кронштадте.

И тогда несчастный коронованный глупец перешел от панического ужаса к безграничной уверенности. Как только гольштейнцы прибыли, он принял парад и, в восторге от их бравого вида, воскликнул:

— Не следует бежать, не увидев врага!

Миних, стоявший за немедленное отступление, приказал двум яхтам приблизиться к берегу и тщетно старался посадить на одну из них императора, который терял время на бахвальство, рассуждая о том, какую пользу могут принести ему небольшие холмы, господствующие над дорогой.

Однако все эти воинственные намерения рухнули самым плачевным образом, поскольку в ту самую минуту, когда пробило восемь часов, во весь опор прискакал один из адъютантов и сообщил, что императрица во главе двадцати тысяч солдат идет на Петергоф и находится уже в нескольких верстах.

После получения этого известия уже не было и речи о том, чтобы увидеть врага: император, сопровождаемый всем своим двором, помчался к берегу, и все бросились в лодки, крича:

— На яхты! На яхты!

— Так вы едете? — спросил император одного из придворных, который явно не торопился спуститься в лодку вместе с другими.

— Простите, государь, уже поздно, дует северный ветер, а у меня нет плаща.

И он остался на берегу, а два часа спустя уже был возле Екатерины и рассказывал ей, каким образом император вышел в море.

Итак, на веслах и на парусах Петр III вместе со своим двором бежал в Кронштадт.

Но еще утром вице-адмирал Талызин отправился в Кронштадт, сев без всякого сопровождения в шлюпку и под страхом смерти запретив своим гребцам говорить кому-либо, откуда они прибыли.

Добравшись до Кронштадта, он был вынужден ждать разрешения коменданта, чтобы высадиться на берег.

Справившись о его чине и узнав, что он один, комендант вышел ему навстречу, позволил высадиться и поинтересовался у него новостями.

— Ничего определенного я не знаю, — ответил вице-адмирал, — я был у себя на даче и, узнав, что в Санкт-Петербурге неспокойно, поспешил сюда, поскольку мое место на флоте.

Комендант поверил ему и вернулся к себе.

Талызин выждал, пока тот не скрылся из виду; затем он собрал вокруг себя несколько солдат и предложил им арестовать коменданта, сообщив, что император свергнут с престола, императрица коронована и те, кто выступит на ее стороне, будут награждены.

Так что, если они сдадут императрице Кронштадт, их судьба обеспечена.

Все следуют за ним; коменданта берут под арест, а затем собирают гарнизон и морскую пехоту. Талызин обращается к ним с речью и заставляет их присягнуть императрице.

В это время на горизонте появляются две яхты.

Присутствие императора может все изменить.

Талызин велит бить в набатный колокол. Гарнизон выстраивается на крепостных стенах; двести канониров с зажженными фитилями стоят возле двухсот пушек.

В десять часов вечера прибывает императорская яхта и готовится высадить на берег своего именитого пассажира.

— Кто идет? — кричат с крепостной стены.

— Император! — отвечают с яхты.

— Нет больше императора! — кричит Талызин. — И, если яхты еще хоть на шаг приблизятся к порту, я прикажу открыть огонь.

На борту императорской яхты начался страшный переполох; капитан, которому показалось, что он уже слышит свист ядер, взял рупор и крикнул:

— Мы удаляемся; дайте нам только время отойти!

И в самом деле, яхта, маневрируя, чтобы удалиться, повернула на другой галс, сопровождаемая криками "Да здравствует императрица Екатерина!", которыми приветствовали это бегство.

И тогда император зарыдал.

— О, я отлично вижу, что это общий заговор, — произнес он.

Чуть живой, он спустился в каюту вместе с Елизаветой Воронцовой и ее отцом — единственными придворными, осмелившимися последовать за ним.

Оказавшись за пределами дальнобойности пушек, яхты остановились, и, поскольку император был неспособен отдать какой-либо приказ, моряки, не зная, что делать, стали лавировать между крепостью и берегом.

Так прошла ночь.

Миних находился на палубе и, спокойно глядя на звезды, шептал:

— Что, черт возьми, мы делаем на этой галере?

Тем временем войска императрицы двигались на Петергоф, полагая, что там им предстоит встретиться с гольштейнскими солдатами.

Однако, увидев, что император бежал, гольштейнцы вернулись в Ораниенбаум, и в Петергофе остались лишь вооруженные косами бедняги-крестьяне, которых согнали туда гусары.

Орлов, шедший впереди в качестве разведчика, набросился на этих мужиков, не раздумывая о том, насколько они многочисленны, и с криками "Да здравствует императрица!" рассеял их, нанося им удары саблей плашмя.

Между тем подошла вся армия, и Екатерина вернулась самодержицей в тот самый дворец, который за сутки до этого она покинула как беглянка.

Около шести утра император велел позвать Миниха.

— Фельдмаршал! — обратился к нему Петр III. — Мне надо было следовать вашим советам, и я раскаиваюсь, что не послушал их. Вы, кто не раз попадал в крайне тяжелое положение, можете сказать, что мне делать?

— Ничего не потеряно, ваше величество, — ответил Миних, — если только вы соблаговолите выслушать меня.

— Говорите!

— Так вот, надо, не теряя ни минуты, подняв все паруса и налегая на весла, уйти от крепости и направиться в Ревель, взять там военный корабль и на нем отплыть в Пруссию, где находится ваша армия, а затем вернуться в свое государство, встав во главе восьмидесяти тысяч солдат, и я ручаюсь, ваше величество, что через полтора месяца вы будете сильнее, чем когда-либо прежде.

Придворные вошли вслед за Минихом, чтобы узнать, на что им надеяться и чего опасаться.

— Но у гребцов не хватит сил довести яхты до Ревеля, — послышался чей-то голос, явно выражавший общее мнение.

— Ну что ж, — промолвил Миних, — когда они устанут, настанет наш черед грести.

Его предложение не имело никакого успеха у этой изнеженной молодежи. Императора стали уверять, что положение далеко не безнадежное, что не подобает такому могущественному монарху бежать из своего государства, что не может быть, чтобы вся Россия поднялась против него и что все это восстание, возможно, не имеет иной цели, кроме как приблизить императора к жене.

Император ухватился за эту мысль и, решив добиваться примирения, сошел на берег в Ораниенбауме; он пребывал в убеждении, что от него не требуется ничего другого, как только простить. На берегу, все в слезах, толпились дворцовые слуги; их подавленное состояние вновь пробудило в нем страхи.

Армия императрицы шла на Ораниенбаум.

И тогда император велел оседлать лошадь, чтобы, переодевшись, одному бежать в Польшу. Но Елизавета Воронцова воспротивилась этому решению и заставила изменить его; она убедила императора послать кого-нибудь навстречу императрице и просить у нее разрешения для себя и Воронцовой удалиться в Гольштейн. Напрасно слуги, падая перед ним на колени и умоляюще сложив руки, кричали: "Батюшка, она убьет тебя!"; он их не слушал, а Елизавета велела им удалиться, сказав: "Несчастные, чего ради вы пугаете своего господина?"

Петр III пошел даже дальше того, что предлагала его фаворитка: боясь вызвать ярость наступавших солдат, он приказал разобрать маленькую крепость, служившую для его военных забав, снять пушки с лафетов и положить на землю оружие солдат. Миних, придя в бешенство, пучками вырывал свои седые волосы.

— Если вы не можете умереть, как император, стоя во главе своих войск, государь, — сказал он, — то берите в руки распятие, и мятежники не посмеют тронуть вас. Ну а я возьму на себя сражение.

Однако на этот раз, несомненно потому, что его решение было неудачным, император настоял на нем; но, не потеряв еще надежды, что ему удастся избежать ссылки, он написал Екатерине первое письмо, предлагая ей примирение и раздел власти; императрица даже не ответила на это письмо. Тогда он написал ей второе, в котором умолял простить его, просил назначить ему денежное содержание и разрешить удалиться в Гольштейн.

И тогда она послала ему с генералом Измайловым следующий текст отречения от престола:

"В краткое время правительства моего самодержавного Российским государством самым делом узнал я тягость и бремя, силам моим несогласное, чтоб мне не токмо самодержавно, но и каким бы то ни было образом правительства владеть Российским государством. Почему и восчувствовал я внутреннюю оного перемену, наклоняющуюся к падению его целости и к приобретению себе вечного чрез то бесславия. Того ради помыслив, я сам в себе беспристрастно и непринужденно чрез сие заявляю не токмо всему Российскому государству, но и целому свету торжественно, что от правительства Российским государством на весь мой век отрицаюсь, не желая ни самодержавным, ниже иным каким-либо образом правительства во всю жизнь мою в Российском государстве владеть, ниже оного когда-либо или чрез какую-либо помощь себе искать, в чем клятву мою чистосердечную пред Богом и всецелым светом приношу нелицемерно, все сие отрицание написав и подписав моею собственною рукою".

Тому, кто должен был доставить императору текст отречения, было приказано передать Петру III, что императрица окружена людьми настолько ожесточенными против него, что она не отвечает за его жизнь, если он откажется подписать эту бумагу.

Измайлов пришел к императору, сопровождаемый одним лишь преданным слугой, и, поскольку Петр III колебался, заявил:

— Государь, именем императрицы я беру вас под арест.

— Но я сейчас подпишу, — поторопился сказать император.

— Речь идет не только о том, чтобы подписать акт: его надо полностью переписать вашей собственной рукой.

Император вздохнул, взял перо, переписал акт и подписал его.

Он лишь добавил на отдельном листе бумаги такие слова:

"Я хочу, чтобы мне прислали мою собаку Мопра, моего арапа Нарцисса, мою скрипку, несколько романов и мою немецкую Библию".

Но на этом все не закончилось, и, словно император был еще недостаточно унижен, Измайлов снял с него орденскую ленту.

Потом он посадил Петра III вместе с его любовницей и фаворитом в карету и отвез в Петергоф.

Императору пришлось проехать сквозь ряды солдат, встретивших его криками: "Да здравствует Екатерина!"

Карета остановилась перед главной лестницей. Император вышел первым, за ним последовала Елизавета Воронцова. Но едва лишь она ступила на землю, как ее схватили солдаты, сорвали с нее орденскую ленту Святой Екатерины и разорвали на ней одежду.

Гудович вышел вслед за ней; солдаты освистали его, но он обернулся и обозвал их трусами, предателями и негодяями.

Волна солдат подхватила и унесла его так же, как перед этим она унесла Елизавету Воронцову.

Император вошел во дворец один, рыдая от ярости. За ним следовали десять или двенадцать солдат.

— Раздевайся! — приказал ему один из них.

Тогда он отбросил шпагу, которая до этого все еще была при нем, и снял камзол.

— Дальше! Дальше! — кричали мятежники.

Ему пришлось снять с себя всю свою одежду.

В течение десяти минут, оставаясь босым, в одной рубашке, он подвергался издевательствам со стороны солдат.

Наконец ему бросили старый халат, который он надел; после этого он рухнул в кресло, опустив голову на руки, закрыв глаза и уши, словно хотел не видеть и не слышать то, что происходило вокруг.

Тем временем императрица принимала в парадной комнате придворных и составляла себе новый двор. Все, кто за три дня до этого окружал Петра III, теперь окружали ее.

Вся семья Воронцовых была здесь и стояла перед ней на коленях.

Княгиня Дашкова тоже встала на колени, как все ее родные, и, обращаясь к императрице, сказала:

— Государыня, вот вся моя семья, которую я приношу вам в жертву.

Императрица велела принести орденскую ленту и драгоценности Елизаветы Воронцовой и отдала то и другое ее сестре, которая без всяких колебаний приняла этот дар.

В эту минуту вошел Миних.

— Клянусь, государыня, — промолвил он, — я долго задавал себе вопрос, кто из вас мужчина, вы или Петр Третий, и, поскольку теперь со всей определенностью выяснилось, что это вы, я пришел к вам.

— Вы же хотели сражаться со мной, Миних, — сказала ему императрица.

— Да, государыня, — ответил он, — искренне признаюсь вам в этом, но теперь мой долг состоит в том, чтобы сражаться не против вас, а за вас.

— Но вы не говорите о советах, которые вы можете дать мне, Миних, и которые являются плодом тех знаний, какие приобретены вами за долгие годы, проведенные в делах мира и войны, а также в изгнании.

— Поскольку моя жизнь принадлежит вам, — отвечал Миних, — то весь опыт, который мне удалось приобрести в течение этой жизни, также принадлежит вам.

В тот же день Екатерина вернулась в Санкт-Петербург, и ее триумфальное возвращение было встречено с таким же ликованием, с каким ее провожали накануне.

На следующий день императрица отдала под командование Алексея Орлова четырех отборных офицеров и отряд спокойных и рассудительных солдат (это ее собственные слова), чтобы они отвезли императора в Ропшу.

В числе этих отборных офицеров, этих спокойных и рассудительных солдат был некто по имени Теплое, младший из князей Барятинских и поручик Потемкин — тот, что подал императрице темляк.

Через пять или шесть дней после приезда императора в Ропшу, 19 июля, Теплое и Алексей Орлов, оставив в передней Потемкина и Барятинского, вошли в спальню императора, которому только что подали завтрак, и заявили, что они хотят позавтракать вместе с ним.

По обычаю, принятому в России, вначале подали соления и водку.

Орлов подал императору стакан с отравленной водкой.

Петр III, не питая никаких подозрений, выпил его содержимое, и несколько минут спустя у него начались нестерпимые боли.

Тогда Алексей налил из той же бутылки второй стакан и хотел заставить императора выпить его.

Но император стал отбиваться и звать на помощь. Алексей Орлов, обладавший, как мы уже говорили, невероятной силой, бросился на него, опрокинул его на кровать, придавил коленом и стал сжимать ему горло, а в это время Теплое, как уверяют, воткнул ему в задний проход раскаленный на огне ружейный шомпол.

Крики, слышавшиеся вначале, стали ослабевать и, наконец затихли совсем.

Петр III, доверенный попечению четырех отборных офицеров и отряду спокойных и рассудительных солдат, умер, как сказала нам Екатерина, от геморроидального кровотечения, которое не повредило ему желудок, но вызвало воспаление кишечника.

В тот же день, когда императрица приступила к обеду, ей подали письмо; посланец извинился, что ввиду великой важности этого письма он беспокоит ее во время трапезы.

Письмо и в самом деле, как сейчас будет видно, содержало очень важное известие. Оно было от Алексея Орлова.

Он писал:

"Матушка, милосердная Государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось: не поверишь верному своему рабу; но как перед Богом скажу истину. Матушка! Готов идти на смерть, но сам не знаю, как это случилось. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка — его нет на свете. Но никто сего не думал, и как нам задумать поднять руки на Государя! Но, Государыня, свершилась беда. Он заспорил за столом с князем Федором, не успели мы разнять, а его уже и не стало. Сами не помним, что делали; но все до единого виноваты, достойны казни. Помилуй меня, хоть для брата. Повинную тебе принес, и разыскивать нечего. Прости или прикажи скорее окончить. Свет не мил; прогневали тебя и погубили души навек.

Алексей Орлов".

Милосердная матушка не только простила это злодеяние, но и возвела Алексея Орлова в достоинство графа империи.

В ночь с воскресенья на понедельник, по приказу императрицы, тело Петра III было перевезено в Санкт-Петербург и выставлено на катафалке в Невском монастыре.

Лицо умершего было черное, шея была разорвана.

Но главное состояло не в том, что люди гадали, какой смертью умер император, а в том, чтобы никто не сомневался в его смерти.

Власти опасались Лжедмитриев и предвидели Пугачева.

Вслед за тем император был без всяких почестей похоронен в том же монастыре.

Мы видели, что после своего вступления на престол Павел I извлек из гробницы тело Петра III, устроил ему пышные похороны и заставил Алексея Орлова и Барятинского, единственных оставшихся в живых участников этой ужасной драмы, следовать впереди траурной процессии.

Каждый из них держал угол покрывала, положенного на гроб их жертвы!

XLIII. РОПША

После того как мы посетили Ораниенбаум, где нам показали оловянных солдатиков и деревянные пушки Петра III, комнату, в которой он подписал свое отречение, и остатки маленького форта, который он, пребывая в страхе, приказал снести; после того как я подал милостыню старому солдату, подкреплявшему свои права на мою щедрость тем, что он был участником кампании 1814 года и брал Париж, подтверждением чему служила серебряная медаль в его петлице; после того как я поцеловал ручку княжне Елене, очаровательной двухлетней девочке, которую ее мать, великая княгиня, правилами этикета лишенная возможности меня принять, послала ко мне, как Господь посылает одного из своих херувимов, когда он не хочет явить себя самолично, — после всего этого мы решили посетить резиденцию в Ропше, где произошла развязка той ужасной драмы, какую мы только что описали.

Для этого нам нужно было вернуться в Петергоф.

Ну а оказавшись в Петергофе, мы решили сделать сюрприз нашим добрым друзьям, Арно и его жене, напросившись к ним на завтрак.

Так что мы остались в вагоне и вышли только в имении графини Кушелевой, тетки нашего хозяина: по соседству с этим имением обосновалась французская колония, состоявшая большей частью из наших парижских актеров, волею судьбы перенесенных в Санкт-Петербург.

Мы прошли около двух верст пешком в сопровождении старого театрального постановщика из Опера-Комик, г-на Жосса, сошедшего с поезда вместе с нами.

Господин Жосс напомнил мне, что когда-то он поставил в Опера-Комик мою комедию "Пикильо".

Удивительно было в восьмистах льё от Парижа оказаться среди знакомых, но в России такие чудеса случаются на каждом шагу.

Проделать эти две версты пешком, причем самым резвым шагом, заставило нас — Муане, Григоровича и меня — то, что мы испытывали зверский голод и, надеясь на хороший завтрак, намеревались постучать в дружескую дверь.

Я уже говорил, что это была за дверь: мы собирались постучаться к красивой и милой г-же Напталь-Арно, с таким талантом сыгравшей столько ролей в моих пьесах.

Я должен был обедать с этими моими добрыми друзьями в прошлую субботу, ровно неделю тому назад. Мне приготовили превосходную встречу. Было все, вплоть до фейерверка, состоявшего из двух солнц и трех римских свечей. Но человек предполагает, а Бог располагает. Накануне того дня, когда мне предстояло удовольствие оказаться у них, меня, к несчастью, увлекли в другое место.

Добравшись, наконец, до этой вожделенной двери, мы толкнули ее и, войдя без доклада, как это принято у настоящих друзей, застали г-жу Арно с грамматикой в руках, диктующей письменное упражнение двум своим дочерям. Третья, которую привезли в двухмесячном возрасте из Парижа в Санкт-Петербург и которая, лежа у материнской груди, в этом теплом и надежном укрытии, даже не заметила, что ей пришлось пережить зиму с тридцатиградусным морозом, спокойно спала теперь в своей колыбели.

Что же касается Арно, то он был на охоте, открывшейся как раз в этот день.

При виде нас мать и дети в один голос радостно закричали.

Но потом из уст хозяйки вырвался робкий вопрос, в тоне которого слышался определенный оттенок страха:

— А вы, случайно, не позавтракать пришли?

— Мало того, что мы пришли позавтракать, мы еще умираем от голода! — без всякого стеснения ответил я, не оставляя г-же Арно ни малейшей надежды.

Хозяйка позвала кухарку, и состоялся большой совет. Непростое это дело — устроить без подготовки завтрак для трех мужчин с могучим аппетитом, да еще в загородном доме, в тринадцати верстах от Санкт-Петербурга, откуда приходится везти все, вплоть до хлеба.

Наконец выяснилось, что в кладовой есть утка, тайком, до открытия охотничьего сезона убитая г-ном Арно, а также дюжина яиц.

Но г-жа Арно предчувствовала, что омлета и рагу из дичи будет недостаточно для трех пар челюстей, столь грозных, как наши. Она послала за помощью ко всем французам в колонии, и, после того как каждый, во имя родины, сделал свой вклад, у нас получился великолепный завтрак.

Во время завтрака обсуждалось, каким способом мы можем добраться до Ропши. В Кушелеве транспортные возможности не отличались разнообразием. В итоге нашли и запрягли то, что называется телегой; я не знаю, какого рода это средство передвижения — женского или мужского, но мне точно известно, что оно жесткое.

Телега ожидала нас у дверей.

Нам предстояло проделать шестьдесят верст (туда и обратно). Госпожа Арно снабдила нас тремя одеялами, которые должны были послужить нам защитой в случае, если бы огромная черная туча, надвигавшаяся на нас, вздумала разразиться дождем. Затем г-жа Арно дала нам дружеский совет затянуть потуже пояс, пустив в ход либо застежки на панталонах, либо ремень.

До завтрака подобный совет привел бы нас в ужас, но теперь, после завтрака, мы с Муане храбро спросили:

— А для чего надо затягивать пояс?

Госпожа Арно нам это объяснила.

Ее совет имел отношение к нашим желудкам, которым тряска на телеге могла причинить немалое беспокойство, ибо только желудки местных жителей способны выдержать подобный способ передвижения, не подвергаясь опасности.

В России изготавливают особые кушаки для путешественников, передвигающихся в телегах.

Объясним попутно, что же представляет собой телега. (Определенно, я остановился на том, что это средство передвижения — женского рода.)

Предназначена она, главным образом, для перевозки товаров.

Представьте себе небольшую низкую четырехколесную повозку в форме лодки, без всяких рессор, подвешенную прямо на оси и снабженную двумя досками, которые положены поперек и предназначены для сидения.

Впрягите в эту колымагу, вполне способную быть старинным пыточным орудием времен Ивана Грозного, трех низкорослых, крепких, коренастых курляндских лошадей, средняя из которых мчится рысью, а те, что по бокам, скачут во весь опор, не обращая внимания на крики седоков; теперь вообразите, что правит всем этим финский мужик, который не понимает никакого языка, даже русского, и, когда ему кричат "Стой!", думает, что ему кричат "Пошел!", — и у вас будет представление об этом смерче, вихре, ураганном ветре, громе, под именем телеги проносящемся мимо вас на пути из Кушелева в Ропшу, по дороге, усыпанной камнями, которые не сочли нужным убрать, и усеянной ямами, которые забыли засыпать.

Мы прибыли в Ропшу разбитые, сломленные усталостью, изнуренные; что же касается лошадей, то у них не взмок ни единый волосок.

К счастью, в то утро мы встретили на вокзале в Петергофе генерала графа Т***.

Он подошел ко мне и, к моему великому удивлени: _>, первым заговорил со мной.

Это был мой старый знакомый, которого я не узнал; он напомнил мне, что лет двадцать пять тому назад мы с ним обедали вместе с герцогом де Фиц-Джеймсом, графом д'Орсе и Орасом Верне у прекрасной Олимпии Пелисье — ныне г-жи Россини.

Раз уж он соблаговолил вспомнить об этой встрече, то и я воздержался забыть о ней.

Генерал предложил нам свои услуги, проявив при этом ту истинно русскую учтивость, в какой у нас до сих пор никогда не было недостатка.

Мы сказали ему, что направляемся в Ропшу, не упомянув, разумеется, о цели нашей поездки, и надеемся посетить дворец.

— А есть у вас рекомендательное письмо? — поинтересовался он.

У нас не было такого письма.

Я вырвал страничку из моего дневника, и генерал написал несколько строчек, которые должны были обеспечить нам прекрасный прием со стороны управляющего дворцом.

Дорога в Ропшу идет по равнине, как все дороги севера России, но обсажена деревьями. Маленькая речка, извилистая, как Меандр, которую мы пересекли раз тридцать, изобилует прекрасной форелью. Поэтому, если в Петербурге слуга предлагает вам форель, он непременно скажет: "Форель из Ропши".

У князя Барятинского был слуга, никогда не упускавший случая произнести это. Восемьсот или девятьсот льё, отделяющих Ропшу от Тифлиса, меркли перед этой укоренившейся у него привычкой, и он счел бы своего хозяина обесчещенным, если бы форель, поданную к его столу у подножия Казбека, не сопровождали слова, звучащие как заклинание: "Форель из Ропши".

Обычно люди ищут сходство между колоритом местности и происшедшими там событиями. Я представлял себе Ропшу старым и сумрачным замком времен Владимира Великого или, по крайней мере, Бориса Годунова. Ничуть не бывало: Ропша — это строение во вкусе прошлого века, окруженное прекрасным английским парком, стоящее под сенью великолепных деревьев, с огромными проточными прудами, где во множестве разводят форель, предназначенную для императорского стола в Сан кт- П етербурге.

Что же касается замка, в котором в это время все было перевернуто снизу доверху и целый полк рабочих оклеивал стены персидской бумагой, то по размеру он был точно как какое-нибудь шале в Монморанси.

В одной из двух комнат, образующих левый угол замка, разыгралась в ночь с 19 на 20 июля ужасная драма, о которой мы пытались рассказать.

Оранжереи Ропшинского дворца — самые богатые в окрестностях Санкт-Петербурга. Записка графа Т*** произвела волшебное действие: садовники, рискуя причинить ощутимый вред моему пищеварению, заставляли меня пробовать все выращенные ими ранние фрукты: персики, абрикосы, виноград, ананасы, вишни. Все это мало напоминало натуральные плоды, но славные садовники угощали меня с такой настойчивостью и любезностью, что невозможно было отказаться и пришлось рискнуть несварением желудка, лишь бы доставить им удовольствие.

Кроме того, я унес с собой букет цветов, который был в два раза больше моей головы.

Мне и в голову не могло прийти, что я приеду в Ропшу за цветами!..

Вернувшись на дачу Безбородко, мы узнали новость огромной важности.

Духи воспользовались нашим с Муане отсутствием, чтобы напроказничать: Хьюм вновь обрел силу!

Я приехал в восемь часов утра, переночевав в Санкт-Петербурге; в доме еще никто не вставал.

Я направился в свою комнату, а вернее, свои покои, стараясь не шуметь, на цыпочках, как благовоспитанный юнец, не ночевавший дома.

Но не успел я перешагнуть порог комнаты, как туда же на глазах у меня вошел Миллелотти, растерянный, бледный и дрожащий.

Он рухнул в кресло.

— Ах, мой дорогой монсу Дума! — воскликнул он. — Ах, мой дорогой монсу Дума, если бы вы только знали, что произошло!

— Ну, и что же произошло, маэстро? Во всяком случае, мне кажется, что-то не слишком приятное для вас.

— Ах, монсу Дума, моя бедная тетушка, скончавшаяся девять месяцев назад, вселилась этой ночью в стол, и стол побежал за мной; стол целовал меня, да так нежно, что у меня до сих пор из зубов кровь идет.

— Что за чертовщину вы мне тут рассказываете? Вы с ума сошли?

— Нет, я не сошел с ума, но Хьюм вновь обрел свою силу.

Я радостно закричал: наконец-то мне предстоит увидеть кое-что из чудес знаменитого спирита.

Вот что на самом деле произошло.

Имейте в виду, что это рассказ Миллелотти, который я перевожу для вас на французский. И поверьте, дорогие читатели, я ничего не добавил к его словам.

Миллелотти и Хьюм занимали на первом этаже дома, но в другом крыле, две смежные комнаты, отделенные одна от другой тонкой перегородкой с двустворчатой дверью посредине. Я всегда подозревал, что Хьюм выбрал эти комнаты, чтобы быть подальше от меня: он во всеуслышание обвинил меня в том, что я обращаю духов в бегство.

Итак, прошлой ночью, около часа, — приготовьтесь услышать нечто ужасное! — когда ни Миллелотти, ни Хьюм еще не спали и, лежа в кроватях, читали при зажженных свечах, внезапно послышались три удара в межкомнатную перегородку, потом еще три и еще три. И тот и другой насторожились.

"Это вы звали меня, Миллелотти? — спросил Хьюм. — Вам что-нибудь нужно?"

"Ничего не нужно, — ответил маэстро. — Стало быть, это не вы стучали?"

"Я? Я лежу в своей постели, на другом конце комнаты".

"Что же тогда это такое?" — спросил Миллелотти, которого начал охватывать страх.

"Это духи", — ответил Хьюм.

"Как это духи?" — спросил Миллелотти.

"Да, — продолжал Хьюм, — моя сила возвращается ко мне".

Не успел он произнести эти слова, как Миллелотти соскочил со своей кровати и, распахнув дверь, предстал перед Хьюмом, бледный как призрак смерти.

"Полноте, — сказал он Хьюму, — давайте без глупостей!"

Хьюм лежал в кровати и выглядел совершенно спокойным.

"Не бойтесь ничего, — сказал он, — а если боитесь, сядьте на мою кровать".

Миллелотти подумал, что самое лучшее — последовать совету Хьюма. Видя, что он находится в таком добром согласии с заклинателем и даже бесцеремонно садится на его кровать, духи, по всей вероятности, его не тронут.

Итак, маэстро сел рядом с Хьюмом, который, приподнявшись на подушке и устремив взгляд на перегородку, произнес тихо, но в то же время внушительно:

"Если вы в самом деле мои верные духи и вы вернулись ко мне, то постучите три раза с равными промежутками".

Духи постучали три раза с равными промежутками, а затем послышался четвертый удар, который, прозвучав отдельно, казался поставленным в конце фразы, но не как вопросительный знак, а как знак, приглашающий к вопросам.

Хьюму, который понимает язык духов так же, как г-н Жюльен — китайский, не было нужды доискиваться, что хотели сказать духи этим четвертым ударом.

"Вы пришли ко мне или к моему товарищу?" — спросил Хьюм.

Духи ответили, что они пришли к Миллелотти.

"Как, ко мне?! — вскричал маэстро и, отгоняя духов, замахал руками, как если бы ему надо было отогнать мух. — Ко мне? Какого черта им от меня надо, вашим духам?"

"Не поминайте черта, Миллелотти! Мои духи — добрые римские католики, и подобное восклицание им крайне неприятно".

"Скажите, Хьюм, — произнес маэстро, — а не могли бы вы отослать ваших духов?"

"Я не обладаю такой властью над ними. Они являются по собственной прихоти и уходят, когда хотят. К тому же вы слышали, что они пришли не ко мне, а к вам".

"Но я же их не звал! — воскликнул Миллелотти. — У меня нет с ними никаких дел, и я не спирит. Пусть катятся к черту и оставят меня в покое!"

Маэстро еще не закончил этой опрометчивой фразы, как не только стена, но и стулья, столы и кресла зазвенели под ударами духов; даже тазы заплясали на умывальных столиках вместе с кувшинами.

"Хьюм! — вскричал маэстро. — Хьюм, что это все значит?"

"Я же просил вас не поминать черта в присутствии духов, — спокойно произнес Хьюм, — вы же видите, что это выводит их из себя".

И в самом деле, духи постучали после этого раз сто.

Но, протянув руку к небольшому молитвеннику, на обложке которого был изображен крест, Хьюм сказал:

"Если вы пришли от имени Господа Бога, успокойтесь и отвечайте на мои вопросы".

Духи затихли.

"Вы только что сказали, — продолжал Хьюм, — что пришли не ко мне, а к Миллелотти".

"Да", — ответили духи.

Миллелотти задрожал всем телом.

"Миллелотти, — промолвил Хьюм, — есть ли среди ваших умерших родственников или друзей человек, который вас особенно любил или которого вы особенно любили?"

"Да, — ответил маэстро, — это моя тетушка".

"Обратитесь к духам и спросите их, нет ли здесь души вашей тетушки?"

"Здесь ли душа моей тетушки?" — дрожащим голосом спросил маэстро.

"Да", — ответили духи.

Миллелотти затрясся еще сильнее.

"Обратитесь с вопросом к душе вашей тетушки", — предложил ему Хьюм.

"С каким?"

"Я не могу вам подсказывать. Спросите ее о чем-нибудь, что лишь она одна может знать".

Миллелотти поколебался, а потом спросил:

"Как давно умерло тело, которому ты принадлежала?"

"Выражайтесь яснее".

"Не понимаю".

"Спросите, сколько с тех пор прошло дней, месяцев, лет".

"Сколько месяцев прошло с тех пор, как умерла моя тетушка?" — спросил Миллелотти.

Духи постучали девять раз.

Маэстро чуть было не упал в обморок: ровно девять месяцев тому назад, день в день, он похоронил свою бедную тетушку.

"Какие у вас пожелания по поводу того, в какую мебель следует вселиться душе вашей тетушки?" — спросил Хьюм.

Миллелотти посмотрел вокруг себя и выбрал стоявший в углу массивный круглый столик с мраморным верхом и с трехлапой ножкой.

"В этот столик", — сказал он.

Столик шевельнулся.

"Я видел, как он сдвинулся!" — вскричал Миллелотти.

"Без сомнения, туда только что вселилась душа, — сказал Хьюм. — Спросите его об этом".

Столик, к которому обратился с вопросом маэстро, трижды приподнял одну из своих лап и в знак утвердительного ответа трижды постучал ею в пол.

Бедный Миллелотти был ни жив ни мертв.

"Чего вы так боитесь? — спросил Хьюм. — Если, как вы утверждаете, ваша тетушка вас любила, то ее душа не может желать вам зла".

"Без сомнения, — промолвил маэстро, — тетушка меня любила, по крайней мере я так думаю".

"Сильно ли вы любили своего племянника?" — спросил Хьюм у столика.

Столик вновь трижды приподнял одну из своих лап и вновь трижды постучал.

Миллелотти потерял дар речи.

Хьюм продолжал за него разговор:

"Если вы любили своего племянника так, как вы говорите, дайте ему какое-нибудь доказательство вашей любви".

Столик заскользил, словно по желобу, в сторону Миллелотти, а тот, увидев что столик пришел в движение, закричал и вскочил на ноги.

Но столик сдвинулся с места не для того, чтобы просто двигаться, а для того, чтобы поцеловать маэстро.

И потому он вдруг приподнялся над полом до уровня лица Миллелотти и кромкой своего мраморного верха, словно губами, заледеневшими в могильном холоде, коснулся губ молодого человека.

Миллелотти упал навзничь на кровать Хьюма: он был в обмороке.

Кто перенес его в другую комнату? Духи? Или Хьюм? Бесспорно одно — он очнулся в своей постели, лоб его был покрыт испариной, а волосы стояли дыбом от ужаса.

К счастью, духи ушли: еще одного такого испытания маэстро не вынес бы.

Он подумал было, что все это ему привиделось во сне, и позвал Хьюма, но Хьюм подтвердил то, что запечатлелось в памяти Миллелотти. Да, все это происходило в действительности: душа тетушки в самом деле покинула могилу и нарочно явилась из Рима, чтобы поцеловать племянника.

И вот тогда, поднявшись с постели и поинтересовавшись, вернулся ли я, он прибежал ко мне, весь бледный и еще дрожащий при воспоминании о ночной сцене.

Мы с Муане бросились к Хьюму: значит, духи вернулись; значит, Хьюм вновь обрел свою силу; значит, мы будем путешествовать в фантастическом мире, в котором Миллелотти странствовал всю ночь.

Но ничуть не бывало!

Хьюм вновь потерял свою силу: духи вернулись, но не к нему, а к маэстро, и все, что нам удалось увидеть, — это знаменитый столик, покинувший свой угол и все еще стоявший у кровати, то есть на том месте, где, поднявшись над полом, он подарил мраморный поцелуй бедному Миллелотти.

Что во всем этом было правдой? Оба казались вполне искренними: Хьюм — в своем спокойствии, Миллелотти — в своем волнении.

Нам пришлось удовольствоваться рассказом Миллелотти и подтверждающим этот рассказ зрелищем столика, а также обещанием, что если духи вернутся, то мы будем тотчас оповещены об их присутствии.

Это обещание — не Бог весть что, но, как говорится, и на том спасибо.

XLIV. ФИНЛЯНДИЯ

Скоро уже полтора месяца, как мы находимся в Санкт-Петербурге; нещадно злоупотребив царским гостеприимством графа Кушелева и увидев в городе Петра почти все, что там следует увидеть, я решил совершить поездку по Финляндии.

Однако Финляндия огромна. Ее площадь составляет две трети площади Франции, и из трехсот пятидесяти тысяч населения, разбросанного по этой территории, на квадратное льё приходится в среднем всего шестьдесят пять жителей.

Разумеется, гонимый из Санкт-Петербурга страшной русской зимой, которая всегда имеет начало и никогда не имеет конца, и опасаясь быть застигнутым ею во льдах Волги, я рассчитывал посетить лишь часть Финляндии.

Но куда отправиться: в Або, прежнюю столицу Финляндии; в Гельсингфорс — ее новую столицу; в Торнио, город, считавшийся самым близким к полюсу, пока не стало известно, что Кола, в Архангельской губернии, на три градуса севернее и находится на широте почти 69°?

Но об Або и Гельсингфорсе я знал со слов моего друга Мармье, а о Торнио кое-что слышал от знакомого англичанина, во второй раз направлявшегося туда, чтобы увидеть солнце в полночь; к тому же, хотя и обладая способностью смотреть на все окружающее иначе, чем другие, я, когда путешествую, все же предпочитаю видеть то, что никто прежде не видел, — в этом состоит еще один залог своеобразия. И потому я решил отправиться к Ладожскому озеру, посетив Шлиссельбург, Коневец, Валаам и Сердоболь.

Все знают историю Финляндии и финляндцев, или, вернее, финнов; впрочем, историю этой страны, затерянной в туманах, которые придают ей неясные очертания, можно изложить в двух словах.

Финны, по-латыни "fenni", это на самом деле сбившиеся с пути гунны. Они еще и сегодня по своему национальному типу невероятно похожи на дошедшее до нас описание Аттилы, дикого пастыря их дикого стада. Спустившись с огромных плоскогорий Северной Азии, они в начальную эпоху Римской империи заселили все земли, протянувшиеся от Вислы и Карпатских гор до Волги, но, подвергаясь, в свою очередь, давлению со стороны готов, были частью покорены ими, а частью отброшены в Северную Сарматию и Скандинавию. В конце концов, все более и более теснимые беспрерывными потоками азиатских варваров, они постепенно оказались зажаты в той части Европы, которая на юге ограничена Балтикой, на западе — Ботническим заливом, на севере — Норвегией, а на востоке — безлюдными пространствами, протянувшимися от озера Пиаро до Белого моря, и которая по их имени стала называться Финляндией.

Но когда я утверждаю, что страна получила название по их имени, я говорю прописную истину, а значит, ошибаюсь. В словах "fenni" или "финны" трудно усмотреть происхождение этого названия. Однако его легко обнаружить в слове "Finland" — имени, которое немцы первыми дали этому обширному болоту, принимаемому его обитателями — скорее по привычке, чем по убеждению, — за землю.

В самом деле, если вы взглянете на географическую карту, то Финляндия предстанет перед вами в виде огромной губки: дыры — это вода, а все остальное — это топи.

Скажем теперь о том, зачем эта губка понадобилась императорам России и какие испытания пришлось претерпеть Финляндии, территория которой столь незавидна на взгляд того, кто привык ступать по твердой земле, прежде чем эта страна стала тем, что она представляет собой в настоящее время.

В древности о Финляндии совершенно ничего не было известно. В XII, XI и X веках там обитали чудские племена, затерянные во мгле, которая только в XII веке, благодаря христианству, начинает мало-помалу рассеиваться. Триста лет спустя эта земля становится предметом раздора между шведами и русскими. По Выборгскому миру 1609 года и Столбовскому миру 1617 года она переходит к Карлу IX и Густаву Адольфу. Петр I, в соответствии с Ништадтским договором, получает обратно часть Карелии, а Елизавета, в соответствии с Абоским договором, — некоторые области Финляндии; наконец Александр, по Фридрихсгамскому мирному трактату, подписанному в 1809 году, присоединяет к России всю остальную Финляндию вместе с Восточной Ботнией.

Скажем попутно — потом, боюсь, мы забудем об этом упомянуть, — что на Торнио можно увидеть не только солнце в полночь с 23 на 24 июня, но и, причем в любое время года, обелиск, установленный в память об измерениях, которые произвел там в 1736–1737 годах наш соотечественник Мопертюи, имея целью определить форму Земли.

Кстати, этот обелиск несколько напоминает тот, который русские установили в Бородине на месте расположения Главного редута, чтобы прославить победу, одержанную там над нами.

Мы собираемся посетить это поле битвы, где остались лежать, уснув вечным сном, пятьдесят три тысячи воинов!

Прошу прощения, я чуть было не забыл еще об одном памятнике, нисколько не меньше связанном с историей, но, пожалуй, более своеобразном. Он, правда, находится не в Финляндии, а в Швеции.

В том месте, где по возвращении из финского похода высадился Густав III, оставивший о себе странную память, стокгольмские буржуа — а буржуа всюду одинаковы! — поставили его бронзовую статую. Скульптор, несомненно в предвидении того, что королю, которому посчастливилось стать героем одной из опер-балетов нашего собрата по перу Скриба, суждено умереть в бальной зале, изобразил его с согнутым коленом и приподнятой ногой, как если бы он вознамерился выполнить вторую фигуру кадрили.

Король демонстрирует своей столице только что завоеванную им корону.

Должно быть, в тот день, когда гасконец Бернадот торжественно вступил в Стокгольм как наследник Карла XIII, среди зрителей были те самые буржуа, которые содействовали установке памятника Густаву III, и теперь они кричали: "Да здравствует Карл Юхан!"

Памятник, во всяком случае, там был, но он определенно ничего не кричал. Поистине, лишь бронза не меняет своих убеждений, если, конечно, ее не отправят на переплавку.

Взгляните еще раз на карту Финляндии. Но теперь остановите взгляд не на суше, а на море, и вы увидите, что островов в нем такое же множество, как озер на суше; так что на всем протяжении от Аландских островов до Або невозможно понять: это вода среди земли или земля среди воды.

Все крестьяне этого архипелага — лодочники и рыбаки.

Сообщение между Швецией и Финляндией осуществляется и летом, и зимой через Грисслехамн и Або.

Вот на эту географическую точку я попрошу вас взглянуть особенно внимательно.

Пять месяцев в году, если только море не штормит, переправа здесь достаточно регулярная; в течение пяти зимних месяцев все тоже идет как нельзя лучше, благодаря ледовому покрову; но осенью, когда лед еще тонкий, и весной, когда он уже тает, дело осложняется.

Когда море свободно ото льда, переправу осуществляют на лодках, а когда оно замерзает — на санях.

Когда же на море начинается ледоход, приходится действовать по обстоятельствам.

В это время пользуются похожими на пирогу лодками, снабженными полозьями, на которых скользят по льдинам один, два или три километра, пока не доходят до чистой воды: после того, как это расстояние преодолено с помощью багров, сани-пирога вновь превращается в пирогу-сани и дальше идет под парусом или на веслах. Порой на полпути поднимается ветер, и тогда лодку несет среди льдин, которые каждую минуту могут раздавить ее. Порой с неба спускается густой туман, он расстилается на волнах, окутывает лодку и, скрывая опасности, окружает ее ими со всех сторон. Любые другие моряки, кроме финнов, чувствующих себя на воде, как тюлени, неминуемо погибли бы, заблудившись в таком тумане. Но отважные финские лодочники ориентируются в море и умеют распознавать любые опасности, которые им угрожают. Каждая мелочь, самая ничтожная, имеет для финских моряков значение. То, как начинается рассвет и как наступает ночь, облако, птица, порыв ветра подсказывают кормчему, чего ему следует опасаться и на что он может надеяться. В зависимости от этого он или лавирует среди рифов, или сражается с льдинами, или возвращается к берегу. Летом письма доходят из Стокгольма в Або за три дня, зимой — как получится. О людях, севших на почтовое судно, иногда целую неделю нет вестей, и всю эту неделю их жизнь висит на волоске. Что поделаешь! Такая уж тяжелая доля выпала жителям этого края.

Этим опасным ремеслом человек едва может заработать в день даже десять копеек, то есть чуть меньше восьми су. Но предложите этим славным финнам поселиться в каком-нибудь другом месте на земле, где сияет солнце и зреют лимоны, как говорится в песне Гёте, и они откажутся: настолько родная земля удерживает нас своими нежными узами, настолько родина, какой бы жестокой мачехой она с нами ни была, остается для нас дорогой матерью!

Понятно, что подобные люди, живущие на такой земле, какую мы только что описали, и той жизнью, какую мы обрисовали, должны иметь свою мифологию и свою поэзию.

У них есть даже две поэзии: одна — примитивная, исконная, коренная, если можно так выразиться; живая и естественная, она бьет ключом из глубины скал, парит над гладью озер и носится в воздухе, проистекая из обычаев и верований.

Другая поэзия — чужая, заимствованная у тех, кто покорил эту страну, навязанная цивилизацией; это украшение, которое принесли с собой завоеватели; это колдовство, доступное лишь тем, кто образован; это классический литературный язык людей просвещенных; короче, это шведская поэзия.

В ней нет ничего своеобразного, ничего особенного, и она развивается так, как и любая другая академическая школа европейской поэзии.

Попытаемся вначале дать представление о примитивной поэзии. Более всего для этого подходит первая руна, которая для финнов значит почти то же самое, что для нас — первая глава книги Бытие.

У нас нет сомнений в том, что читатель и без всяких просьб с нашей стороны примет во внимание, какие трудности нам пришлось преодолевать, переводя эту руну, особенно когда мы скажем ему, что наш перевод выполнен с абсолютнейшей точностью.

ПЕРВАЯ РУНА

Так, слыхал я, песни пели, складывали так сказанья: по одной приходят ночи, дни по одному светают — так один родился Вяйно, так певец явился вечный.

Каве, Похьелы владыка, вековечный Вяйнямёйнен, в чреве матери ютился, тридцать лет там находился, столько же и зим, и весен.

Жизнь наскучила такая, надоела, утомила, что луны совсем не видит, солнца вовсе не встречает,

Говорит слова такие, речь такую произносит:

"Солнце, месяц, помогите, посоветуй, Семизвездье, как открыть мне эти двери, незнакомые ворота, как из гнездышка мне выйти, из моей избушки тесной, выпусти смотреть на месяц, солнцем в небе любоваться, Семизвездьем восхищаться, наблюдать на небе звезды.

Коль луна не отпустила, солнце не освободило, — сам он распахнул калитку цепким пальцем безымянным, красные толкнул ворота крепким пальцем левой ножки; на локтях скользнул к порожку, из сеней — на четвереньках, встал на твердь двумя ногами. Встал, чтоб солнцем восхищаться, чтоб луною любоваться, Семизвездьем восторгаться, восхищаться белым светом.

Ночью Вяйно в мир явился, днем уже возился в кузне, целый день ковал проворно, молотом стучал упорно, сделал из соломы лошадь, круп — из стебельков гороха.

Вот поглаживает спину, хлопает по гладкой шкуре: "Славно на лошадке этой возлежать на шкуре лисьей!"

Сел на лошадь Вяйнямёйнен, обхватил бока ногами, потрусил, поехал шумно, отмеряя путь неспешно на соломенной лошадке, на гороховом пегасе.

Ехал Вяйнолы полями, пажитями Калевалы.

Конь бежал, вела дорога, дом все дальше, путь короче.

На морской простор приехал, на открытое пространство.

Не увлажнены копыта, не намочен конский волос.

Лаппалайнен кривоглазый злобу давнюю лелеял, гнев вынашивал давнишний на седого старца Вяйно.

Огненный он лук готовил, выгиб мастерил красивый, выгиб сделал из железа, верх его отлил из меди, золотом весь лук отделал, серебром облагородил.

Вот уже дуга готова, вот сработан лук прекрасный, сделан самострел красивый, выгиб стоящий, отменный, конь красуется на ложе, на прикладе — жеребенок, возлежит на сгибе дева, у курка зайчишка скачет.

Целый ворох стрел наделал, кучу настрогал трехперых. Только стержень дострогает, парни стрелку оперяют перьями касаток малых, воробьиными летками.

Чем же стрелы закаляют, Закаляют, укрепляют?

Черным ядом змей ползучих, едкою слюной гадюки.

Нить для лука взял откуда, тетиву для самострела?

Нить для лука взял оттуда, тетиву для самострела: мерин Хийси дал свой волос, жеребенок Лемпо — шерстку,

Оперил летками стрелы, быстро стержни приготовил; вот идет он, вот шагает, пробирается, крадется, наготове лук под мышкой, за спиной колчан набитый, к огненному водопаду, к завертям реки священной, ждал под вечер, ждал под утро, ждал однажды даже в полдень, не появится ли Вяйно, не придет ли муж с низовья.

Вот однажды днем прекрасным, как-то утром спозаранок, к северу он взгляд свой бросил, посмотрел затем под солнце, Вяйно старого увидел на морском просторе синем.

Лук свой огненный хватает, самострел свой самый лучший.

Лук каленый напрягает, тянет он струну зацепом, тетиву к курку подводит, заступив ногою стремя.

Из колчана стержень вынул, перышко — из киси лисьей, взял стрелу из самых быстрых, выбрал самый лучший стержень.

Тетиву напряг на луке, повернул дугу руками в сторону водоворота, огненного водопада Вяйнямёйнену на гибель, на смерть мужу Сувантолы.

Запрещали мать с женою, каве две не разрешали, девы три не позволяли убивать стрелою Вяйно:

"Не стреляй ты в старца Вяйно!

Он ведь мне родной племянник!"

Выстрелил, не внял запрету, сам сказал слова такие:

"Коль рука нацелит выше, пусть стрела летит пониже, коль рука нацелит ниже, пусть стрела летит повыше".

Первую стрелу отправил, выше чума полетела, в небеса над головою, чуть не раскололось небо, радуга не разломалась.

Запустил стрелу вторую, ниже чума полетела, в землю-мать стрела вонзилась, чуть весь мир не рухнул в Ману, холм песчаный чуть не треснул.

Третью он стрелу отправил, угодил стрелою третьей лосю синему в лопатку, он сразил под Вяйно лося, глубоко в плечо вонзилась через левую подмышку.

Тут уж старый Вяйнямёйнен в воду бухнулся руками, пальцами уткнулся в волны, рухнул в пенистую бездну со спины лошадки синей, с крупа из стеблей гороха,

Лаппалайнен кривоглазый сам сказал слова такие:

"Вот теперь-то, старый Вяйно, ты ходить уже не сможешь никогда на этом свете никогда в подлунном мире Вяйнолы своей полями, пажитями Калевалы!"

Вековечный Вяйнямёйнен шесть годов по морю плавал, семь печальных лет качался, колыхался целых восемь на просторах ясных моря, на морском открытом плесе, впереди одни лишь волны, сзади небо голубое.

Муж плывет, считает гребни, пересчитывает волны; голову лишь чуть поднимет, острова встают в том месте; чуть протягивает руку, тотчас мысы возникают; дна касается ногою, там уж есть для рыбы ямы; там, где мысы ближе к мысам, там уже готовы тони; где случится остановка, вырастают луды в море, рифы грозные родятся, там суда морские гибнут, погибает люд торговый.

Тут летит орлица Турьи, птица из далекой Лаппи, все летает, все кружится, на восток летит, на запад,

движется на юг, на север, ищет на просторах Похьи, ищет землю для гнездовья, смотрит место для жилища.

Тут уж старый Вяйнямёйнен поднял из воды колено бугорочком травянистым, кочкой небольшой дернистой.

Тут орлица Турьялайнен для гнезда нашла местечко, увидала в море кочку, на волне бугор синевший, полетала, покружилась, на колено опустилась, из травы свила жилище, смастерила из верхушек.

Шесть снесла яиц орлица, шесть из золота яичек, а седьмое — из железа.

Стала греть их, стала парить, нагревать колено Вяйно.

Тут уж старый Вяйнямёйнен чувствует: горит колено, жилы все горят от жара.

Шевельнул коленом Вяйно, тяжело ногою двинул, яйца покатились в воду, стукнулись о рифы в море, раздробились, раскрошились, улетела ввысь орлица.

Тут уж старый Вяйнямёйнен говорит слова такие:

"Что в яйце являлось низом, матерью-землей пусть будет!

Что в яйце являлось верхом, станет верхним сводом неба!

Что белком в яйце являлось, пусть сияет в небе солнцем!

Что желтком в яйце являлось, пусть луной сверкает в небе!

Крошки прочие яичка звездами пусть будут в небе!"[5]

Эта руна, темная по смыслу и величественная, как вообще вся примитивная поэзия, является лишь вступлением к огромной эпической поэме, состоящей из тридцати двух рун, герой которых — старый, а вернее, вековечный Вяйнямёйнен. Из текста видно, что слово "вековечный" — лишь уважительный эпитет, ведь поэт называет так героя даже не в день его появления на свет, а когда он еще находится во чреве матери.

Поэма, автор или авторы которой неизвестны и которая вполне могла быть создана целым рядом сказителей, начинается, как мы видели, с картины сотворения мира — хотя и возникает вопрос, мог ли кривоглазый Лапполайнен существовать до того, как мир был сотворен, — а кончается рождением младенца и крещением его: языческое повествование имеет христианское завершение.

Те, кто желает прочесть эту поэму целиком в прекрасном и добротном переводе, пусть обратятся к "Калевале" г-на Леузона-Ледюка. Те же, кто готов удовольствоваться просто разбором текста, найдут его в книге "Россия, Финляндия и Польша" моего доброго друга Мармье.

Поскольку полный перевод произведения завел бы нас слишком далеко, последуем примеру Мармье и ограничимся разбором последней руны, несущей на себе отсвет наших священных книг.

Мария — это то же имя, что и у матери Христа, — Мария, прелестное невинное дитя, выросла в высоком жилище: недосказанность, присущая финским сказаниям, позволяет поэтам никогда ничего не уточнять.

Мария — гордость всего, что ее окружает. Дверной порог гордится тем, что его овевает подол ее платья. Дверные косяки дрожат от удовольствия всякий раз, когда их касаются развевающиеся локоны ее волос, а ревнивые камни мостовой жмутся друг к другу, чтобы на них ступили ее изящные башмачки.

И вот прелестное и целомудренное дитя идет доить своих коров; каждой достаются ее ласки, и она прилежно берет молоко у всех коров, кроме одной — стельной.

Подоив коров, прелестное дитя, всегда с любовью пестовавшее цветок непорочности, собирается в церковь, и в ее сани запрягают молодого ярого жеребца пурпурной масти.

Но Мария не хочет садиться в сани, которые повезет ярый жеребец.

Тогда приводят кобылицу бурой масти, кобылицу, уже успевшую ожеребиться.

Но Мария не хочет садиться в сани, которые повезет кобылица, уже успевшая ожеребиться.

В конце концов, приводят молодую непокрытую кобылицу.

И Мария садится в сани, которые повезет непокрытая кобылица.

В этой руне, как уже можно было заметить и как будет видно из дальнейшего, наблюдается странное смешение языческих и христианских представлений; вероятно, время ее создания следует отнести к концу XII — началу XIII века, то есть к тому периоду, когда христианство восторжествовало в Финляндии.

Однако вернемся к нашему разбору руны.

Прелестное дитя, всегда с любовью пестовавшее цветок непорочности, послали пасти стадо.

Пасти стадо нелегко, особенно молодой девушке: в траве прячутся змеи, в дерне скрываются ящерицы.

Но на этот раз ни одна змея не свернулась в траве, ни одна ящерица не притаилась в дерне.

На пригорке, на зеленой веточке качалась маленькая ягодка, маленькая красная ягодка.

Она заговаривает с Марией.

— Подойди ко мне, о дева! Подойди, сорви меня, — говорит она ей, — сорви меня, девушка с оловянной брошкой; сорви, пока червь не изгрыз меня, пока черная змея не одарила меня своей лаской.

Мария, прелестное дитя, приблизилась, собираясь сорвать окликнувшую ее маленькую красную ягодку, но, тщетно поднимаясь на цыпочки, никак не могла дотянуться до нее рукой.

Тогда она отламывает веточку… Нет, что я говорю: она выдергивает из земли кол — Мария ведь неспособна причинить боль деревцу, сломать цветок, помять травинку — и сбивает красную ягодку, а та скатывается вниз.

Увидев на земле красную ягодку, Мария обращается к ней:

— Ягодка, ягодка, взбирайся на бахрому моего платья.

И ягодка взбирается на бахрому ее платья.

Мария продолжает:

— Ягодка, ягодка, взбирайся ко мне на пояс.

И ягодка взбирается к ней на пояс.

— Ягодка, взбирайся ко мне на грудь.

И ягодка взбирается к ней на грудь.

— Ягодка, взбирайся к моим губам.

И ягодка взбирается к ее губам, с губ перебегает на язык, затем — в горло, а из горла спускается прямо в ее лоно.

Так Мария, прелестное дитя, зачала от маленькой ягодки, и за девять месяцев и еще половину десятого она познала боль и тревогу, какие сопутствуют беременности.

Когда пошел десятый месяц, Марьятта — в руне она называется то Марьяттой, то Марией, — и вот, повторяю, когда пошел десятый месяц, Марьятта почувствовала боль, предвещающую роды и сопровождающую их; и она стала думать, куда ей пойти и где приготовить баню.

Позвала она свою маленькую служанку.

— Пильтти, — сказала она ей, — беги в Сариолу и попроси там приготовить для меня баню, которая утишит мои боли и поможет мне при родах.

Маленькая служанка Пильтти бежит в Сариолу.

Она приходит в дом семейства Руотуксен.

(По мнению г-на Леузона-Ледюка, Руотус не кто иной, как Ирод.)

Руотус, облаченный в атласную одежду, ест и пьет, сидя во главе стола. Рядом с ним — его жена, исполненная спеси.

(Здесь намек на Иродиаду, только у нас Ироди-ада — дочь, а не жена Ирода.)

Малышка Пильтти говорит, обращаясь к ним:

— Я пришла в Сариолу попросить вас приготовить баню, которая облегчит боли моей хозяйки и поможет ей при родах.

И тогда жена Руотуса спрашивает:

— Кто это просит приготовить баню? Кто это нуждается в нашей помощи?

— Это моя хозяйка Мария, — отвечает малышка Пильтти.

Зная, что Мария не замужем, жена Руотуса говорит в свой черед:

— Наша баня занята, но на высокой вершине горы Кютё, в сосновом бору, стоит дом, где рожают блудницы и где на плотах ветра появляются на свет их дети.

Господин Леузон-Ледюк довольно невнятно истолковывает выражение "плоты ветра": по мнению переводчика, жена Руотуса называет так гладкие верхушки сосен, которые ветер сталкивает вместе, как плот.

Пильтти, пристыженная, возвращается к бедной Марь-ятте и говорит ей:

— Нет бани, нет парилки в Сариоле.

И она пересказывает ей свой разговор с Руотусом и его женой.

Мария опускает голову и говорит:

— Стало быть, мне придется отправиться туда, словно поденщице, словно наемной работнице!

И она устремляется к дому, построенному посреди плотов ветра.

Там, войдя в конюшню и приблизившись к непокрытой кобылице, которая везла ее в церковь, она говорит:

— Добрая моя лошадка, вдохни в мое лоно свое дыхание, ибо я страдаю. Вместо бани, в которой мне отказывают, одари меня своим теплым паром, который облегчит мои муки и поможет мне при родах.

Добрая лошадь начинает дышать в лоно девы, и теплый пар, выходящий из пасти животного, становится для Марии живительной баней, благостной волной, нежно омывающей ее тело.

Тотчас же Мария ощущает благодатное тепло, проникающее внутрь ее лона, и производит на свет младенца, которого она укладывает в ясли, на сухое сено, заготовленное летом.

Затем она кладет ребенка себе на колени и дает ему грудь.

Прелестное дитя растет, но происхождение его остается неизвестным.

Супруг его матери дал ему имя Ил мори, что значит "Царь небесный". Мать же дала ему имя "Желанное дитя".

Как видите, все это пока напоминает одно из тех апокрифичных евангелий, столь наивных по своему содержанию, какие были отвергнуты Церковью и, изгнанные из религии, нашли прибежище в мифологии; тут есть ясли, есть сено, а вместо быка и осла появляется непокрытая кобылица. Можно подумать, что речь идет о Христе, но дальше мы узнаем из руны, что Христос к этому времени уже родился.

И вот начинают искать того, кто ввел бы ребенка в царство Всевышнего; короче, искать того, кто окрестил бы его. Находят священника и крестного отца.

— Но кто явится теперь, чтобы предсказать судьбу этого бедного ребенка? — спрашивает священник.

К ним приближается Вяйнямёйнен, непременно появляющийся в каждой руне, и говорит:

— Пусть ребенка отнесут на болото, пусть ему переломают руки и ноги, пусть ему молотом размозжат голову.

Тут сын Марии, хотя ему всего две недели, вступает в разговор:

— Старец из дальних краев, рунопевец из Карьялы, приговор, произнесенный тобой, неразумен, и ты неверно толкуешь закон.

Несомненно, по финским законам дети, рожденные вне брака и вследствие прелюбодеяния, приговаривались к смерти, точно так же, как у евреев они были по закону бесправны. Отстаивая свое право на жизнь, сын Марьятты одновременно защищает честь своей матери.

И священник, как повествует руна дальше, окрестил ребенка, короновал его царем леса и доверил ему стеречь остров сокровищ.

И тогда старый Вяйнямёйнен, побагровев от гнева и стыда, запел свою последнюю песню, а потом построил себе медный челн, лодку с железным дном, и уплыл на ней вдаль, в заоблачную высь, к нижнему пределу неба.

Там лодка его остановилась, и там окончился его путь, но он оставил на земле свои гусли и свои знаменитые руны, которые вечно будут услаждать Финляндию…

Двух отрывков, приведенных нами, одного — стихотворного, другого — прозаического, достаточно для того, чтобы дать представление о поэтическом даровании финнов, народа кроткого и одновременно сильного, который и среди туманов Финляндии хранит в душе отсвет своей первой родины, Азии.

Перейдем теперь от поэзии к литературе — эти два понятия не следует смешивать.

Мы дали некоторое представление о древней поэзии, о созданном на финском языке романтическом эпосе, и обратили внимание на то, что, помимо этих грандиозных устных преданий, напоминающих песни Гомера и циклы романов о Карле Великом, существовала еще одна литература.

Однако это была литература завоевателей, то есть шведская литература.

И, повторяем еще раз, одно — это в самом деле поэзия, другое же — литература. Само собой разумеется, литература, как и почти всюду, преобладает над поэзией.

Три современных поэта: Кореус, Францен и Рунеберг, все трое финны, но выпускники шведского университета в Або, представляют эту литературу.

Мы попытаемся дать понятие о даровании этих поэтов, приведя по одному стихотворению каждого из них; легко будет заметить, что грусть в их стихах осталась, но самобытность исчезла.

Первое стихотворение принадлежит перу Кореуса.

Кореус — сын бедного священника, в шестнадцать лет оставшийся сиротой. Родился он в Кристинестаде в 1774 году, а умер в Або в 1806 году. Ему было тогда тридцать два года.

Стихотворение это называется "Дума о моей могиле".

Оно написано одновременно с "Падением листьев".

Знал ли Кореус французского поэта? Возможно; однако несомненно, что французский поэт не знал финского поэта.

Вот это стихотворение. Как вы сейчас убедитесь, его автором вполне мог бы быть и Гёте, и Байрон, и Ламартин.

Где суждено и мне найти приют угрюмый,

Когда наступит мой последний страшный час? Быть может, в тех местах, тая о смерти думы,

Я без волнения бродил уже не раз.

Как знать, в чужом краю погибну я, быть может? Его названия узнать мне не дано.

Там люди чуждые меня во гроб положат И на могильное его опустят дно.

Увижу ль рядом я в предсмертную минуту Хотя бы одного из дорогих друзей,

Кто утешеньями унял бы сердца смуту И боль души смягчил молитвою своей?

Кто верой твердою изгнал бы мрак неверья И выслушал слова прощальные мои,

Кто мира горнего мне приоткрыл бы двери,

Где ждет нас вечный дар божественной любви.

Прощальный мой привет я передал бы людям, Кто с первых дней моих учил меня добру.

Таким мой друг и я век благодарны будем:

Они не сдержат слез, когда я там умру.

Где смерть меня найдет? Да ведь не в этом дело, Там или здесь лежать останется мой прах! Божественной любви доверюсь я всецело, Надежда на нее преодолеет страх.

Не сомневаюсь я, что ты со мной повсюду,

Бог милосердия, Отец Небесный мой!

Надеюсь, что навек Тобой обласкан буду,

Что Ты подаришь мне в своем раю покой.

Что памятник?! — Тщета! Я не нуждаюсь в славе, Ученый и герой его достойны здесь.

И что мне монумент?! — Я на иное вправе:

В Небесном Царствии покой предвечный есть.

Лишь только ты, мой друг, меня не позабудь!

Я рад, что дружбою мы оба дорожили.

Тебе известен был страдальческий мой путь —

Так помни обо мне, когда усну в могиле.

Слезу твою приму как дань моей судьбе,

И станет мне она посмертною наградой.

Коль имя прозвучит мое в твоей мольбе,

То больших почестей мне на земле не надо!

О милая земля, как любящая мать,

Прими тогда мой прах в свое святое лоно!

Мне в глубине твоей придется долго спать По воле твоего извечного закона.

Лилей мой сон до дня, когда раздастся глас Всевышнего судьи, кто мертвых к жизни будит!

О вера сладкая, дай силы в горький час!

По истине своей пусть Бог нас, грешных, судит![6]

Что касается Францена, то под рукой у меня нет никаких его произведений, кроме тех, что приводит Мармье в своих очерках о поэтах Севера. И потому я позаимствую все у него — как прозаическую цитату, так и стихотворную. Да не посетует на это читатель. Вот что говорит наш ученый:

"Францен — поэт по натуре нежный, мечтательный, идиллический; он носит в себе целый мир мыслей и, как цветы, рассыпает их на своем пути. Стихов, сравнимых с его поэтическими произведениями, во Франции я не знаю, если не считать некоторых самых простых баллад Милъ-вуа. В Германии их можно было бы поставить в один ряд со стихами Хёльти и Маттиссона; в Англии им в некотором отношении близки иные элегии Бёрнса, но Бёрнс более глубок и разнообразен; если же искать им соответствие в Италии, то там не удастся найти ничего, кроме идиллий Метастазио".

Чтобы дать понятие о даровании поэта, Мармье перевел стихотворение Францена, носящее название "Единственный поцелуй".

Вот оно.

Уйдет корабль, от берега отчаля.

Я не свожу с тебя влюбленных глаз.

О, улыбнись же мне из-под вуали И руку протяни в последний раз.

Минули дни небесного блаженства,

Когда, в твой дом наведавшись порой,

Я замирал при виде совершенства И шелест платья слух лелеял мой.

О аромат цветов в саду близ дома,

Куда к тебе навстречу я спешил,

Где было все до боли мне знакомо,

Тебя я ждал, от чувств лишаясь сил.

О эти дни, когда ты вышивала,

Со мной садилась рядом за рояль,

И локон твой вдоль нежного овала Будил в душе тревожную печаль!

Молю как друг, как брат о поцелуе,

И первым, и последним станет он.

Твою слезу устами осушу я —

И сохраню навеки дивный сон.[7]

Францен, родившийся в 1772 году, оставил большую неоконченную поэму о Христофоре Колумбе.

Единственный из трех упомянутых нами поэтов, который еще здравствует ныне, если только он не умер в самое последнее время, это Рунеберг — самый значительный из них. Родившийся в Борго в 1806 году, он в период моего пребывания в Санкт-Петербурге, то есть три года тому назад, преподавал в гимназии своего родного города. Поездка в Або, где он учился, была самым крупным событием в его жизни.

Мы сказали, что Рунеберг — самый значительный из трех упомянутых нами поэтов. И объясняется это, несомненно, тем, что из них троих в нем более всего присутствует финское начало: одна из его поэм похожа на древнюю руну — жаль, что у нас нет ее перед глазами и мы не можем представить ее всю целиком на суд наших читателей; но, находясь вдали от библиотек, мы просто по памяти приведем ее сюжет.

Она называется "Могила в Перхо".

Знал ли Рунеберг, когда он писал свою поэму, эпизод с Торквилом из Дубровы — персонажем романа "Пертская красавица"? Знал ли он, сочиняя ее, предание о старике из Монте Аперти и о шести его сыновьях?

Не думаю.

Во всяком случае, вот финская легенда, сочиненная или только переложенная в стихи Рунебергом.

У старика-финна есть шестеро сыновей. Они идут сражаться с разбойниками, опустошающими округу, но попадают в устроенную теми западню и все, кроме одного, погибают.

Отец приходит на поле боя искать тела своих сыновей. Но там, где старик полагал найти шесть мертвых тел, он насчитывает их только пять. Первое его побуждение состоит в том, чтобы оплакать мертвых, но внезапно слезы высыхают у него на глазах. Почему трупов пять, а не шесть? Это уже дело чести: одного из сыновей недостает.

И недостает как раз того, на кого он мог более всего рассчитывать и кого любил больше всех — его старшего сына Томаса.

Что с ним случилось, не бросил ли он братьев?

Эта мысль терзает старика, которому вероятность позора, нависшего над Томасом, причиняет больше страданий, чем неоспоримость смерти, постигшей пять его братьев.

Но все же такого горя, сверх всякой меры, ему не дано испытать! Он может оплакивать пятерых своих сыновей и гордиться шестым: Томас не был с братьями, когда они попали в засаду. Он пришел слишком поздно и не мог ни спасти их, ни умереть вместе с ними. Но, увидев их окровавленные трупы, он бросился в погоню за убийцами, уничтожил их всех, одного за другим, и принес отцу голову их предводителя.

Старик, не умерший от горя при виде мертвых тел пяти своих сыновей, умирает от радости, обнимая шестого.

А вот элегия Рунеберга, написанная в духе современного сентиментализма, то есть произведение куда более шведское, чем "Могила в Перхо".

Спи-усни, беспокойное сердце,

Позабудь и радость, и горе.

Не нарушит покоя надежда,

И мечта твой сон не встревожит.

Что сулит тебе день грядущий? Избавленье от мук душевных?

Где целебный цветок, что врачует В бедном сердце давние раны?

Спи-усни, усталое сердце.

Что тебе полдневные розы?

Лишь во мраке ночных видений Прорастут целебные травы.

Спи, как лилия, что поникла Под жестоким вихрем осенним. Спи, как лань, что изнемогает, Сражена стрелой беспощадной.

Для чего грустить о минувшем, Вспоминать о былом блаженстве? Не навеки весна в этом мире, Быстротечно счастье земное.

Миновала пора цветенья,

От нее и следа не осталось.

Не найти на снежной равнине Ни тепла, ни света былого.

Помнишь ту волшебную пору: Птиц, поющих в зелени рощи,

И блаженной любви обитель —

Наш пригорок, поросший цветами?

Помнишь сладостные объятья И биенье милого сердца?

Помнишь жар ее поцелуев? Помнишь страстные обещанья?

Помнишь — очи глядели в очи,

На любовь отвечая любовью?

То была пора пробужденья,

Но пора забвенья настала.

Спи-усни, беспокойное сердце! Позабудь и радость, и горе.

Не нарушит покоя надежда,

И мечта твой сон не встревожит.[8]

Финны, этот странный народ, сохранивший в неприкосновенности национальную одежду своих предков, народ, который, подобно грекам, временами поет отрывки из собственной древней "Илиады", должен был внушить приязнь императору Александру, по своему умонастроению склонному к меланхолии и созерцательности. Завоеванная им Финляндия стала провинцией, к которой он питал особое расположение. В 1809 году, вскоре после заключения Тильзитского мира, который обеспечил бы падение Англии, если бы Александр сдержал свое слово, император посетил Або и даровал ежегодную сумму в восемьдесят тысяч рублей на продолжение научных работ академии, чей первый камень был заложен тем самым Густавом IV, которого Наполеон хотел отправить царствовать в сумасшедшем доме.

Наконец 21 февраля 1816 года он издает указ следующего содержания:

"Быв удостоверены, что конституция и законы, к обычаям, образованию и духу финляндского народа примененные и с давних времен положившие основание гражданской его свободе и устройству, не могли бы быть ограничиваемы и отменяемы без нарушения оных, Мы, по восприятии царствования над сим краем, не только торжественнейше утвердили конституцию и законы с принадлежащими на основании оных каждому финляндскому согражданину особенными правами и преимуществами, но, по предварительном рассуждении о сем с собравшимися земскими края сего чинами, учредили особенное правительство под названием Правительственного совета, составленного из коренных финляндцев, который доселе управлял гражданской частью края сего и решал судебные дела в качестве последней инстанции, не зависев ни от какой другой власти, кроме власти законов и сообразующейся с оными монаршей воли нашей. Таковыми мерами оказав наше доброе расположение, которое имели и впредь будем иметь к финляндским верноподданным нашим, надеемся Мы, что довольно утвердили на всегдашние времена данное нами обещание о святом хранении особенной конституции края сего под державой нашей и наследников наших".

Поспешим добавить, что обещание, данное народу Финляндии императором Александром, свято выполнялось.

XLV. ВВЕРХ ПО НЕВЕ

Итак, как уже было сказано, настало время отправиться в путешествие по Финляндии.

Пароходы отходят от Летнего сада в Шлиссельбург, Коневец, Валаам и Сердоболь дважды в неделю.

Нам предстояло отправиться на одном из этих судов.

Граф Кушелев вознамерился было нанять пароход, чтобы доставить нас из Санкт-Петербурга в Сердоболь, подобно тому как мы были доставлены из Кронштадта в Санкт-Петербург, но за эту увеселительную прогулку с него запросили полторы тысячи рублей, то есть шесть тысяч франков, и мы настояли, чтобы он отказался от такой безрассудной затеи.

И вот 20 июля, в одиннадцать часов утра, мы отплыли на одном из тех обычных почтовых судов, которые со скоростью шесть или семь узлов поднимаются вверх по Неве. В нашу группу входили Дандре, Муане, Милле-лотти и я.

Проплывая мимо дворца Безбородко, мы увидели наших друзей, которые, собравшись на балконе, подавали нам прощальные знаки: дамы махали платками, а мужчины шляпами. Те из них, кто имел слабое зрение, смотрели в бинокли и подзорные трубы. Впрочем, невооруженным глазом распознать на таком расстоянии лица можно было лишь с трудом, поскольку ширина Невы в этом месте, то есть между дворцом Безбородко и Смольным, составляет более двух километров.

Почти час, несмотря на изгиб реки, можно было видеть, как белеет и уменьшается на горизонте только что покинутый нами роскошный дворец Безбородко, где мы провели такие счастливые дни; наконец, какой бы гигантской ни была излучина Невы, мы потеряли его из виду.

Но еще целый час предместья огромного города, казалось, следовали за нами по берегам реки; затем постепенно городские силуэты исчезли, застройка стала менее плотной, дома начали встречаться все реже, а затем открылась сельская местность.

Первое, что бросается в глаза, когда спустя какое-то время вы оказываетесь между двумя грядами низких холмов, скорее даже пригорков, — это развалины дворца.

Дворец, который находился на левом берегу Невы и все службы которого сохранились до нашего времени, был построен Екатериной. На противоположном берегу, в полукилометре выше по течению реки, стоял другой дворец, парный по отношению к нему.

Оба дворца разрушены, но не временем, а руками людей.

Павел I, испытывавший ненависть к своей матери и стыдившийся ее образа жизни, после смерти Екатерины и своего восшествия на престол позволил разграбить и снести оба дворца.

Всегда найдутся те, кто готов грабить и разрушать, не было в них недостатка и на этот раз. Сыновняя месть была жестокой. Даже шведы, у которых русские с таким трудом захватили эту местность, не совершили бы такого опустошения, если бы им удалось отвоевать ее у русских.

Вблизи дворца на правом берегу располагалась фабрика шелковых чулок, основанная Потемкиным и, как говорят, работавшая на него одного: всю ее продукцию он обращал в собственное пользование, надевая шелковые чулки только один раз и пуская все излишки на подарки.

Фабрика разрушена, так же как и дворец, но у нее есть перед дворцом преимущество — легенда: утверждают, что там водятся привидения.

Одно упоминание о привидениях вызвало у Милле-лотти дрожь.

Императрица и ее фавориты умерли, и память о них исчезла, расхищенная и уничтоженная историей, как те два дворца, которые Павел I отдал на разграбление лакеям!

Я уже рассказывал, как умерла Екатерина, но, по-моему, еще не говорил, как умер тот ее любовник, которого так долго держал на отдалении от императрицы граф Орлов и который, в конце концов, отошел в сторону сам.

Деспотизм, присущий Потемкину, не давал себя знать в отношении ревности; нет, князь прекрасно понимал, что у Екатерины потребность в смене любовников была не проявлением ее распутства, а своего рода телесной болезнью, и стал врачевателем этой болезни, взяв на себя поставку лекарственных средств.

Впрочем, все это делалось с открытостью, делавшей честь нравам того времени.

Вот что писал 19 марта 1782 года английский посол в Санкт-Петербурге сэр Джеймс Харрис:

"Я не могу быть уверен, что в самом скором времени не появится новый фаворит. Это ставленник князя

Потемкина, который его и выбрал. Единственная трудность заключается в том, чтобы благопристойно избавиться от нынешнего официального любовника, поведение которого всегда было и все еще остается столь услужливым, что его просто невозможно ни в чем упрекнуть. Он не ревнив, не ветрен, не заносчив и даже теперь, когда уже нельзя не считаться с надвигающейся немилостью, сохраняет все то же безукоризненное спокойствие.

Такое его поведение отсрочит, но не воспрепятствует открытому водворению преемника. Решение принято бесповоротно, и князь Потемкин слишком заинтересован в этой перемене, чтобы она не состоялась, ибо он надеется вернуть себе с ее помощью все свое влияние; так что в течение первых полутора месяцев он будет всемогущ".

Вот, кстати, на каких условиях Потемкин уступал место; об этом рассказывает все тот же сэр Джеймс Харрис:

"Прежний фаворит не получил еще формальной отставки; его исключительная услужливость безусловно идет ему на пользу. Он не подает ни малейшего повода к тому, чтобы ему дали отставку. Тем не менее я полагаю, что его участь решена. Для него купили дом, ему приготовили великолепные подарки, которые обычно дают впавшим в немилость фаворитам. Подарки эти, надо сказать, имеют значительную ценность, а так как повод для награждения ими представляется довольно часто, это неизбежно должно отражаться на бюджете империи. На эти цели со времени моего прибытия расходуется не менее миллиона рублей в год, не считая огромных пенсионов графа Орлова и князя Потемкина".

Кстати, тот же самый сэр Джеймс Харрис, посланник торговой державы и, следовательно, первоклассный счетовод, прояснил расходы, которые Екатерина понесла по этой статье.

Можно предположить, что суммы, приводимые сэром Джеймсом Харрисом, верны.

Все эти расчеты принадлежат ему, а не мне. У меня всегда было неладно с цифрами.

Начнем с Потемкина, потому что рассказ касается его, а потом перейдем к некоторым его коллегам.

"Потемкин, — говорит сэр Джеймс, — уже за два года своего фавора получил тридцать семь тысяч крестьян в России и почти на девять миллионов драгоценностей, дворцов и столовой посуды; кроме того, ему были пожалованы всевозможные ордена и достоинство князя Священной Римской империи в третьем поколении".

Сэр Джеймс писал это в 1782 году.

Фавору Потемкина, который посол считал неустойчивым, напротив, предстояло неизменно крепнуть и продлиться вплоть до кончины фаворита, случившейся в 1791 году, то есть спустя девять лет. И если Потемкин уже в начале своего фавора за два года получил тридцать семь тысяч крестьян и девять миллионов франков, то ко времени кончины он, по самой нижней оценке, должен был получить сто пятьдесят три тысячи крестьян и сорок два миллиона.

А почему бы и нет? Васильчиков, простой гвардейский поручик, по подсчетам сэра Джеймса Харриса, этого неутомимого бухгалтера, получил в течение двадцати двух месяцев, которые длился его фавор, четыреста тысяч франков деньгами, на двести тысяч франков драгоценностей, меблированный дворец стоимостью в сто тысяч рублей и столовой посуды на пятьдесят тысяч, семь тысяч крестьян в России, пенсион в двадцать тысяч рублей, то есть восемьдесят тысяч франков, орден Святого Александра и камергерский ключ.

Продолжим, раз уж мы этого коснулись; весьма любопытный перечень, не правда ли?

"Украинец Завадовский получил в течение восемнадцати месяцев, пока длился его фавор, шесть тысяч крестьян на Украине, две тысячи в Польше и восемнадцать тысяч в России; кроме того, на восемьдесят тысяч рублей драгоценностей, сто сорок тысяч деньгами и на тридцать тысяч столовой посуды. Помимо этого, он был награжден высшим польским орденом и пожалован званием камергера России.

Серб Зорич за один год своего фавора получил поместье в Польше, стоившее пятьдесят тысяч рублей; еще одно поместье в Ливонии, стоившее сто тысяч рублей; пятьсот тысяч рублей наличными деньгами; драгоценностей на двести тысяч и ежегодный доход в три тысячи рублей от монастырского имения в Польше; из простого гусарского секунд-майора он был произведен в генерал-майоры; кроме того, он получил от Швеции большую ленту ордена Меча, а от Польши — орден Белого Орла.

Русский Корсаков, младший офицер, за шестнадцать месяцев своего фавора получил в качестве подарка сто шестьдесят тысяч рублей, а после своей отставки — четыре тысячи крестьян в Польше, более ста тысяч рублей для уплаты долгов, сто тысяч — для экипировки, две тысячи в месяц на разъезды, дом Васильчикова, польский орден, чин генерал-майора и звания адъютанта и камергера.

Русский Ланской, конногвардеец, получил бриллиантовые пуговицы ценой в восемьдесят тысяч рублей, а также тридцать тысяч для уплаты долгов и при этом все еще оставался в фаворе.

Наконец, граф Орлов и его родственники получили с 1762 по 1783 год, то есть за двадцать один год, сорок пять тысяч крестьян и семнадцать миллионов в виде драгоценностей, столовой посуды, дворцов и денег".

У сэра Джеймса Харриса не достало любопытства подвести общий итог сумм, которые Екатерина израсходовала за двадцать один год на свои любовные дела.

Но благодаря выписке, которую мы только что сделали, оставив при этом про запас те двенадцать или пятнадцать лет, какие Екатерине еще предстояло царствовать, каждый человек, знакомый с действием сложения, может доставить себе такое удовольствие и произвести этот подсчет.

Вернемся, однако, к Потемкину.

Как мы сказали, его фавор, который сэр Джеймс Харрис считал готовым вот-вот угаснуть, продолжался еще девять лет.

В 1783 году Потемкин послал армию в Крым и присоединил этот край к Российской империи, в 1787 году лично отправился в поход против турок, в 1788 году штурмом взял Очаков, в 1789-м — Бендеры и, наконец, в 1790-м — Килию.

В 1791 году он вернулся в Санкт-Петербург. На этот раз его действительно заменил тот самый Платон Зубов, которому предстояло позднее столь деятельно участвовать в удушении Павла I.

Однако не это было главное; такая замена ничего не значила бы для Потемкина, если бы сохранилось его влияние, но он обнаружил, что императрица была готова заключить мир, в то время как он хотел продолжать войну. Он тотчас снова отправился в Крым, намереваясь противиться этому миру, однако в Яссах ему стало известно, что мир уже подписан; тем не менее он продолжил свой путь, надеясь все изменить. Но, отобедав в сельской гостинице и поехав дальше, Потемкин почувствовал такое сильное недомогание, что он приказал остановить карету и расстелить плащ на краю придорожной канавы.

Через четверть часа он скончался на руках своей племянницы, ставшей впоследствии графиней Браницкой.

Проплыв мимо развалин двух дворцов и находясь уже не более чем в двенадцати верстах от Шлиссельбурга, мы стали различать на левом берегу, сквозь деревья, обелиск, установленный в память о битве, которая отдала шведскую крепость в руки Петра I.

Какой-то крестьянин из Дубровки попросил позволения установить за собственный счет этот обелиск на том месте, где Петр I находился во время битвы.

Шведская крепость называлась в то время не Шлиссельбург, а Нотебург. Это победитель, исправив повреждения крепости, дал ей многозначительное имя Шлиссельбург, то есть "Ключ к городу".

Петербург в то время был на самом деле лишь городом Петра.

Меншиков был назначен комендантом Шлиссельбурга.

По обеим сторонам реки нашему взору стали открываться, становясь все гуще, леса, образующие мрачное ожерелье Ладожского озера. В этих лесах почти все лето наблюдается странное явление, причину которого кое-кто объясняет местью крестьян, что чересчур упрощает связанную с ним загадку.

Леса эти, как говорят, загораются сами собой и сгорают с невероятной скоростью, поскольку они состоят из хвойных деревьев.

Наиболее распространенное объяснение этих огромных пожаров следующее: во время ураганных ветров ели сгибаются и трутся одна о другую; при таком трении они, подобно кускам дерева, с помощью которых добывают огонь дикари Америки, воспламеняются и вызывают эти странные пожары.

Но, какова бы ни была причина, следствие налицо; во время нашего путешествия по Финляндии мы видели пожары только издали, но по дороге из Санкт-Петербурга в Москву нам пришлось проезжать буквально между двумя стенами огня; пламя было так близко и так опаляло, что машинисты нашего поезда увеличили его скорость, чтобы мы не успели поджариться, причем не с одной стороны, как святой Лаврентий, а с обеих сторон одновременно.

Над деревушкой, расположенной на левом берегу Невы, возвышается церковь Преображения.

Церковь и почти вся деревня принадлежат секте скопцов, об ужасных таинствах которой мы вам уже рассказывали.

Один из главных последователей этой секты был похоронен на кладбище церкви Преображения. Его могила служит для скопцов целью паломничества, не менее священной, чем гробница Магомета для мусульман.

Здесь с помощью раскаленной латунной проволоки совершаются жертвоприношения, какие некогда совершали жрецы Исиды в Египте и жрецы Кибелы в Риме. В темные ночи иногда видно, как вблизи могилы пророка мелькают огни, подобные блуждающим бледным языкам пламени. В окружающем пространстве слышатся стоны, похожие на стенания духов ветра.

Если вы видите эти огни и слышите эти крики, проходите быстро и не оборачивайтесь: там приносятся жертвы, противные природе и человечности.

Те, кто прочтет мое "Путешествие на Кавказ", увидят, что в Южной России я встречал целые поселения этих несчастных, которые способны заниматься любым ремеслом, но не могут быть отцами семейства.

Трое из них перевозили меня на лодке от Марани до Поти.

В одной или двух верстах от деревни, название которой я запамятовал, на серебристых водах Ладожского озера вырисовывается крепость Шлиссельбург, заграждающая вход в него.

Это низкое и мрачное сооружение с тяжелым каменным замком, ключами к которому служат пушки.

Французская пословица гласит: "Стены имеют уши". Если бы стены Шлиссельбурга, кроме ушей, имели еще язык, какие страшные истории они могли бы рассказать!

Поставим же себя на службу этим гранитным стенам и расскажем вам одну из таких историй.

Именно здесь жил в заточении юный Иван и здесь же он был убит.

Я не знаю истории более печальной, чем история этого царского отпрыска. Она печальнее даже истории Друза, который, умирая от голода, съел набивку своего тюфяка, или истории сыновей Хлодомира, убитых Хлотарем, или истории юного Артура Бретонского, которому герцог Иоанн приказал выколоть глаза.

У царицы Анны Иоанновны, дочери Иоанна V, брата Петра I, с которым они недолгое время царствовали вместе, была сестра, вышедшая замуж за герцога Мекленбургского и, по словам Рондо, нашего посла при Санкт-

Петербургском дворе, умершая "из-за непомерного количества водки, выпитой ею за последние годы".

У герцога Мекленбургского и дочери Иоанна родилась дочь, герцогиня Мекленбургская, племянница Анны; она вышла замуж за герцога Антона Ульриха Брауншвейгского и родила сына, Ивана Антоновича, то есть Ивана, сына Антона, как принято говорить в России.

Это был внучатый племянник Анны Иоанновны, то есть Анны, дочери Иоанна.

Умирая, Анна Иоанновна завещала свой трон ему, предпочтя этого ребенка дочери Петра, Елизавете Петровне, которую родила в 1709 году Екатерина I и которую императрица считала внебрачной и незаконнорожденной, поскольку ко времени ее появления на свет Петр I был женат на Евдокии Лопухиной, а Екатерина, со своей стороны, была замужем за драбантом, имени которого никто так никогда и не узнал.

Императрица умерла ночью 17 октября 1740 года.

На следующий день великий канцлер Остерман огласил завещание, в соответствии с которым императором объявлялся семимесячный Иван, а Бирон, герцог Курляндский, назначался регентом вплоть до достижения императором семнадцатилетнего возраста.

Это регентство, которое должно было продлиться шестнадцать лет, длилось лишь двадцать дней.

Мы уже рассказали в этой книге, как с помощью фельдмаршала Миниха принцесса Анна, мать маленького Ивана, возмущенная наглостью Бирона, в одну ночь лишила его могущества, поместий, золота и денег и, низвергнув его с вершины власти, почти нагого отправила в ссылку. После этого дворцового переворота Анна была провозглашена великой княгиней и регентшей, герцог Брауншвейгский, ее супруг, — генералиссимусом, Ми-них — первым министром, а Остерман — генерал-адмиралом и министром иностранных дел.

После провозглашения Бирона регентом было двое недовольных; после провозглашения регентшей герцогини Брауншвейгской недовольных стало трое.

Первой из них была принцесса Елизавета, вторая дочь Петра Великого и Екатерины I, всегда тешившая себя надеждой унаследовать трон после смерти императрицы Анны Иоанновны.

И она в самом деле унаследовала бы его, если бы не привязанность, испытываемая императрицей к своему фавориту.

Назначая своим преемником маленького Ивана, Анна Иоанновна полагала, что она продлевает власть Бирона на весь период малолетства ребенка, то есть на шестнадцать лет; при назначении же наследницей Елизаветы, которой было тридцать три года, герцог Курляндский был бы немедленно отправлен в свое герцогство.

Двумя другими недовольными были сама великая княгиня и ее муж герцог Брауншвейгский.

Причина же их недовольства была следующей. Фельдмаршал Миних, который арестовал Бирона и передал им власть, вполне мог бы, оказав такую услугу, стать генералиссимусом, но он сам отказался от этого поста, заявив, что его желание состоит в том, чтобы армия была удостоена чести находиться под командованием отца своего монарха. Правда, после этих слов, оценивая то, что произошло, он добавил: "Хотя огромные услуги, оказанные мною государству, делают меня достойным этой чести".

Более того, производя герцога Брауншвейгского в генералиссимусы, фельдмаршал Миних на самом деле предоставлял ему лишь иллюзорное звание: первый министр решал все и был единственным главой государства.

Вот почему 10 февраля 1741 года английский посланник г-н Финч писал своему правительству:

"Герцог сказал, что он очень многим обязан г-ну Миниху, но из этого не следует, что фельдмаршал должен играть роль великого визиря".

После этого посланник добавил:

"Если над Минихом по-прежнему будут иметь власть лишь его безудержное честолюбие и природная вспыльчивость, то, вполне возможно, он погибнет от собственного безрассудства".

Сообщив своему правительству о чувствах, испытываемых герцогом к Миниху, г-н Финч в другом письме, от 7 марта, рассказал об отношении регентши к фельдмаршалу:

"Регентша сказала, что Миних сверг герцога Курляндского скорее из честолюбия, чем из преданности ей, и, хотя и воспользовавшись плодами измены, она не может доверять изменнику. Нельзя, говорила она, терпеть более высокомерие фельдмаршала, который никому не отдает отчета в своих категоричных приказах и постоянно имеет дерзость перечить ее супругу. У него слишком много властолюбия и очень беспокойный характер. Ему лучше было бы поселиться в своих украинских поместьях и закончить там в покое свои дни, если бы это его устроило".

И в самом деле, менее чем через три месяца после переворота, совершенного им единолично, Миних был лишен поста первого министра и всех своих воинских званий.

Принцессу Елизавету, напротив, в это время задаривали.

Восемнадцатого декабря 1740 года, в день ее рождения, великая княгиня Анна подарила ей великолепные браслеты, а маленький Иван послал ей золотую табакерку с русским орлом на крышке; в это же время соляное ведомство получило приказ выплатить принцессе сорок тысяч рублей.

Наверное, если бы принцесса Елизавета была одна, ничего из того, о чем мы намереваемся рассказать, не случилось бы: дочь Петра I и Екатерины не отличалась честолюбием и, при условии, что у нее было бы достаточно денег и много любовников, прожила бы свою жизнь, довольствуясь тайными чувственными наслаждениями.

Но, хотя у нее самой честолюбия не было, случилось так, что рядом с ней оказался врач, честолюбия которого хватало также и на ее долю.

Впрочем, мы уже рассказывали, как ему удалось вывести принцессу Елизавету из состояния полнейшей безучастности и побудить ее отважиться на решительные действия.

Результатом этих решительных действий стало то, что однажды утром Сент-Джеймский кабинет получил от своего посланника депешу, датированную 26 ноября 1741 года:

"Вчера, в час ночи, принцесса Елизавета отправилась в казармы Преображенского полка, сопровождаемая лишь одним из своих камергеров, г-ном Воронцовым, г-ном Лестоком и г-ном Шварцем; встав во главе трехсот гренадеров, вооруженных ружьями со штыками и имевших при себе гранаты, она явилась прямо во дворец, где, заняв предварительно все входные пути, захватила маленького царя и его малютку-сестру, лежавших в постели, великую княгиню и герцога, которые тоже уже спали, и отправила их, так же как и фаворитку Юлию Менгден, в свой собственный дом. Принцесса тотчас же отдала приказ взять под стражу Миниха и его сына, Остер-мана, Головкина и нескольких других.

Все ее приказы были выполнены с величайшей быстротой, и принцесса вернулась в свой дом, где собрался почти весь город; перед домом выстроились развернутым строем полк гвардейской кавалерии и три пехотных полка; она была единодушно провозглашена самодержицей России, и ей принесли присягу; в семь часов утра она овладела Зимним дворцом, после чего прогремел пушечный залп".

Вы видите, с какой легкостью все было проделано; никто даже не потрудился придумать что-нибудь новое; так же, как великая княгиня приказала арестовать Бирона, принцесса Елизавета, ничего не меняя в распорядке действий, приказала арестовать великую княгиню.

И в том, и в другом случае переворот был в знак ликования завершен пушечными выстрелами.

Ну а теперь посмотрим, что стало с бедным маленьким императором, который еще недавно посылал золотые табакерки своей кузине и трон, а вернее, колыбель которого у него с такой яростью оспаривали.

Первым побуждением новой императрицы было препроводить герцога Брауншвейгского, его жену и маленького Ивана к границе. Но вскоре, опережая одно из прекраснейших правил будущей дипломатии, она раскаялась в своем первом порыве, ибо он был добрым. Троих пленников довезли лишь до Риги.

Всех троих заключили в крепость.

Позднее герцог и герцогиня Брауншвейгские были отправлены на остров на реке Двине, расположенный ниже Архангельска. Принцесса Анна умерла там во время родов, оставив трех малолетних мальчиков и двух девочек. Муж пережил ее на двадцать девять лет и умер там же в 1775 году.

Что же касается маленького Ивана, не имевшего никакой иной вины, кроме той, что он царствовал семь месяцев в том возрасте, когда ему даже не было понятно, что такое трон, то он был разлучен с семьей, когда ее отправили из Риги, и препровожден в монастырь на пути к Москве.

Фредерик, врач Елизаветы, сообщает в своей книге, названной "История моего времени", что Ивану дали зелье, от которого он потерял рассудок.

Я в это нисколько не верю. Местные предания говорят, что бедный маленький принц был очаровательным ребенком, а из очаровательного ребенка превратился в красивого молодого человека. Если бы он был слабоумным, Елизавета не колебалась бы какое-то время в своем выборе между ним и герцогом Гольштейнским, которым Бирон угрожал принцессе Брауншвейгской; если бы он был слабоумным, у Петра III не появилась бы мысль сделать его своим наследником, разведясь с Екатериной и отказавшись от Павла I; наконец, если бы он был слабоумным, он, вероятно, все равно умер бы в тюрьме, но умер бы естественной смертью.

Как бы там ни было, в 1757 году, когда молодой принц ожидал своего семнадцатилетия, вот что сообщил посланник Соединенных провинций г-н Сварт английскому посланнику в Берлине сэру Митчеллу:

"В начале прошедшей зимы Иван был переведен в Шлиссельбург, а затем в Санкт-Петербург, где его поместили в приличном доме, принадлежащем вдове секретаря тайной полиции, и тщательно охраняли. Императрица приказала привезти его в Зимний дворец и виделась с ним, переодетая мужчиной. Теперь все гадают, кто взойдет на престол: великий князь и великая княгиня или Иван?"

Тем не менее Елизавета вернулась к прежнему решению, остановив свой выбор на племяннике, герцоге Гольштейнском, и 4 января 1762 года, умирая, оставила ему трон. Пока была жива добрая императрица, не позволившая совершить за время своего царствования ни одной смертной казни, жизнь юного Ивана, хотя он и оставался в тюрьме, не подвергалась опасности.

Елизавета была настолько верна своей клятве никого не лишать жизни, что, согласившись подвергнуть пыткам убийцу, спрятавшегося в ее покоях и обнаруженного на пути, которым ей предстояло проследовать на обедню, она не позволила предать его смерти; тем не менее она страшно испугалась, ибо любила жизнь, умея наполнять ее наслаждениями, и начиная с этого времени никогда не ночевала два раза подряд в одной и той же комнате, причем никто заранее не знал, в какой спальне она проведет ночь.

Елизавета немного успокоилась лишь после того, как Разумовский, церковный певчий, ставший ее мужем, нашел ей надежного человека, очень некрасивого, очень верного и очень сильного, который каждую ночь спал у нее в передней.

Вернемся, однако, к Ивану.

После встречи с Елизаветой он был вновь препровожден в Шлиссельбург. Петр III встречался с Иваном дважды: в первый раз он сам отправился в крепость, а во второй раз приказал привезти его в Санкт-Петербург. О результатах этих встреч ничего не известно, но, вне всякого сомнения, страх, который они внушали Екатерине, ускорил свержение и смерть Петра III.

Взойдя на престол, Екатерина отдала самые строгие распоряжения относительно юного Ивана. Для него построили посредине двора крепости отдельный деревянный дом; вокруг дома тянулась галерея, где день и ночь дежурили часовые. С приходом ночи молодой принц ложился спать в постель, обособленно стоявшую посредине комнаты, подобно тому как сам дом обособленно стоял посредине двора. И тогда с потолка опускалась железная клетка, полностью накрывавшая кровать, и одновременно открывалась амбразура, в которой виднелось жерло пушки, заряженной картечью и наведенной на постель.

Хотя и находясь в заключении, и как раз потому, что он в нем находился, молодой принц будоражил все умы; не было ни одного беспорядка в столице, с которым не связывали бы его имя, звучавшее как угроза для Екатерины.

Даже послы нередко докладывали об этом своим государям.

Вот что писал о нем 25 августа 1751 года лорд Бекин-гем, посол Англии:

"В отношении Ивана взгляды разделяются: одни говорят, что он совершенно слабоумен, другие — что ему лишь недостает воспитания".

Внезапно 20 апреля 1764 года стало известно, что молодой принц был убит в своей тюрьме вследствие предпринятой поручиком Мировичем попытки освободить его.

Ходило два разных рассказа об этом происшествии, но оба они заканчивались одним и тем же — страшной трагедией.

Этой трагедией была смерть.

Вот что говорили сторонники Екатерины.

Мирович был казак, деда которого погубило то, что он встал под знамена Мазепы; имея беспокойный характер, преследуемый бедностью, не в силах примириться с упадком своей семьи, он замыслил восстановить ее положение с помощью какого-нибудь смелого предприятия, вроде тех, что осуществили Миних и Лесток. Правда, он забыл, что всякий раз, когда какой-нибудь фаворит приводил к власти регентшу или императрицу, первой заботой регентши и императрицы было избавиться от фаворита.

В этом причина падения Миниха, в этом и причина падения Лестока.

Как только такое решение созрело в голове молодого человека — это все еще слова сторонников Екатерины, — он, состоя в карауле Шлиссельбургской крепости, вознамерился похитить Ивана.

Такова первая версия.

Теперь перейдем ко второй, которая не лишена правдоподобия и к тому же вполне вытекает из той развращающей по своему духу политики, какая дала английскому послу г-ну Финчу повод вставить в одну из своих депеш жуткую фразу: "Я не знаю здесь никого, кто в любой другой стране мог бы считаться человеком хотя бы средней порядочности".

Вот эта другая версия.

Екатерина доверилась своему фавориту; им был тогда граф Григорий Орлов, а не Потемкин, как ошибочно утверждает автор, у которого мы заимствовали эти сведения. Екатерина, повторяем, доверилась своему фавориту, рассказав ему об опасениях, которые внушает ей Иван, хотя тюремщику и дан строгий тайный приказ убить заключенного при первой же попытке освободить его.

Фаворит, удостоверившись, что такой губительный приказ существует, построил на этом свой план.

Наведя справки, он убедился в том, что беспокойный и честолюбивый характер Мировича был именно таким, как ему говорили.

Он призвал к себе молодого казака, намекнул ему о страхах императрицы и пообещал горы золота, если тот эти страхи рассеет.

Но как рассеять такие страхи?

Да очень просто.

Существует приказ убить Ивана при первой же попытке освободить его. Пусть Мирович предпримет такую попытку, и Ивана убьют…

Что же касается самого Мировича, то он получит помилование, но мало того: его судьба и состояние будут обеспечены благодаря этому мнимому заговору.

Молодой человек, видя, что подобное предложение делает ему фаворит императрицы, ничуть не сомневался, что оно исходит от самой императрицы.

Он принял предложение и получил за это первую денежную сумму в размере тысячи рублей.

Располагая этими деньгами, он подкупил двадцать человек; затем, когда эти люди согласились ему помочь, он отправился вместе с ними к коменданту крепости и потребовал у него освободить юного Ивана.

С этого места обе версии сливаются в одну.

Комендант отказался.

По приказу Мировича солдаты набросились на коменданта и связали его.

Комендант был обезврежен и уже не мог помешать замыслу Мировича, который заставил хранителя порохового склада выдать боевые припасы солдатам.

Завладев боевыми припасами, Мирович направился к покоям принца.

Но все эти передвижения происходили не без шума; его услышали капитан и поручик: один из них находился в спальне принца, другой — в передней.

Мирович постучал в дверь, заявив, что в крепости теперь распоряжается он, и потребовав, чтобы ему выдали императора.

Капитан и поручик отказались. Мирович продолжал настаивать и после второго отказа приказал своим людям выломать дверь топором и прикладами ружей.

Тогда капитан и поручик объяснили нападающим, что инструкция предписывает убить арестанта в случае заговора, имеющего целью освободить его, и, если те немедленно не уйдут, им придется подчиниться инструкции.

Однако Мирович лишь с еще большим остервенением продолжил выламывать дверь.

Внезапно раздался крик, причем настолько пронзительный, что заговорщики услышали его, несмотря на грохот ударов, обрушивавшихся на дверь.

— Императора убивают! — закричал Мирович и с еще большей силой принялся выламывать дверь, подавая этим пример остальным.

Наконец дверь вышибли.

Но было уже поздно: охранники выполнили приказ.

Иван спал или казался спящим. Его окружала железная клетка.

Сквозь ее прутья капитан нанес ему удар шпагой.

За этим ударом шпагой и последовал крик, услышанный заговорщиками.

Но после этого молодой принц приподнялся, схватился за клинок и стал изо всех сил оказывать сопротивление, какое можно было оказать в подобном положении.

Он выхватил одну из шпаг и сквозь прутья клетки защищался как мог.

Несчастный узник надеялся, что после стольких безрадостных дней Провидение вознаградит его; он не хотел расставаться с жизнью.

Получив семь ран, он еще боролся: лишь восьмая оказалась смертельной.

В это мгновение Мирович ворвался в комнату.

Принц только что испустил последнее дыхание.

Убийцы отступили от окровавленной постели, а затем подняли к потолку железную клетку.

— Вот его мертвое тело, — сказали они, — делайте с ним, что хотите.

Мирович взял на руки тело молодого принца, отнес его в караульную и накрыл знаменем.

Затем он заставил своих солдат преклонить колени перед императором и сам, простершись ниц, поцеловал его руку.

Потом, сняв с себя офицерский знак, перевязь и саблю, он положил их перед телом покойного.

— Вот ваш истинный император, — сказал он, — я сделал все, что мог, чтобы возвратить его вам; теперь, когда он мертв, у меня нет больше никакого желания жить, ибо только ради него я рисковал собой.

Мирович был арестован, препровожден в Санкт-Петербург и заключен в крепость.

Суд над ним начался на следующий день; во время судебного разбирательства он вел себя спокойно, достойно и твердо. Те, кто утверждал, будто Мирович был агентом Екатерины, не увидели в таком поведении обвиняемого ничего, кроме его уверенности, что фаворит сдержит свое обещание.

На вопрос: "Были ли у вас сообщники?" — он неизменно отвечал отрицательно и объяснял, что солдат и офицеров, помогавших ему, следует рассматривать лишь как подчиненных, выполнявших приказ.

Наконец, 20 сентября, вынесли приговор: Мирович был приговорен к четвертованию.

Императрица смягчила наказание, заменив четвертование на отсечение головы.

Казнь происходила внутри крепости. Присутствовали лишь солдаты, судья и палач; никто так и не узнал, что Мирович сказал в свой предсмертный час. Несомненно, было бы слишком опасно повторять его слова.

После смерти молодого Ивана и Мировича нашлось несколько благочестивых людей, которые осмелились возвысить голос и дать Екатерине совет позволить семье герцога Брауншвейгского покинуть Россию.

"Говорят, что теперь, — писал Бекингем спустя два дня после суда над Мировичем, — вполне можно было бы позволить семье герцога Брауншвейгского покинуть Россию и дать ей пенсион".

Это стало бы лучшим из того, что могла бы сделать Екатерина. Утверждают даже, что императрица это обещала; однако она так ничего и не предприняла, и несчастный герцог Брауншвейгский и его дети остались забытыми среди льдов Двины.

У меня есть рубль, отчеканенный во время семимесячного царствования юного Ивана; монета стала теперь тем более редкой, что Елизавета, уничтожая всякие следы этого царствования, приказала их все переплавить.

Возможно, это единственное существующее на свете изображение императора-младенца.

XLVI. ШЛИССЕЛЬБУРГ

Наше судно остановилось на час в Шлиссельбурге, и у Муане было время сделать зарисовку вида крепости со стороны суши, то есть с левого берега Невы.

Предупрежденный мною об опасности, которой он себя подвергает, предаваясь этому занятию, Муане, разумеется, сделал это тайно: русская полиция не шутит с художниками, набрасывающими эскизы крепостей.

За преступление подобного рода чуть было не пришлось поплатиться одному молодому французу, который учительствовал в Санкт-Петербурге.

Этот молодой человек был братом моего хорошего друга Ноэля Парфе.

Правда, время тогда было неподходящее — шла Крымская война.

Так вот, пока французские солдаты осаждали Севастополь, наш соотечественник и два его приятеля решили воспользоваться уж не знаю каким праздником, благодаря которому у них образовался недельный отпуск, и произвести разведку Невы вплоть до ее истока, расположенного на западном побережье Ладожского озера.

И без слов ясно, что в начале марта и Ладога, и Нева, и Балтика находятся подо льдом.

Главная цель задуманной прогулки состояла в том, чтобы покататься на коньках. Несчастный Иван — а вернее, память о нем, ибо девятимесячный император давно уже стал просто историческим воспоминанием, — несчастный Иван, повторяю, никоим образом их не интересовал.

Для учителей, которые вырвались на свободу, словно школяры на каникулах, коньки служили средством передвижения, дававшим возможность без труда приблизиться к крепости.

Дело в том, что Шлиссельбургская цитадель, расположенная точно посредине Невы в том месте, где река вытекает из озера, со всех сторон окружена водой.

К большому беспокойству часовых, эти господа порхали вокруг стен старой государственной крепости, касаясь льда своими коньками не больше, чем ласточки касаются воды своими крыльями.

Все это, однако, было бы еще достаточно терпимо, если бы у наших французов — а кто говорит "француз", подразумевает "безумец" — хватило здравого смысла удовольствоваться изящными телодвижениями и элегантной непринужденностью, которую приобретают, катаясь на пруду в Тюильри, но одному из них вздумалось сесть на восемнадцатиградусном морозе на камень, извлечь из кармана альбом и начать зарисовывать цитадель.

Часовые позвали капрала, капрал — сержанта, сержант — офйцера, офицер — восемь солдат, и в тот момент, когда трое наших французов, согревшись у жаркого огня в камине, сидели за обильным столом и, за неимением лучшего, поднимали за процветание Франции бокал с квасом, дверь распахнулась и их уведомили, что они имеют честь быть узниками его величества всероссийского императора.

В итоге им даже не дали закончить обед, их обыскали, забрали у них документы, приковали одного к другому, опасаясь потерять кого-нибудь из них по дороге, а затем посадили в возок и повезли в Санкт-Петербург.

По прибытии в Санкт-Петербург их препроводили в крепость.

Они сослались на свое знакомство с графом Алексеем Орловым, фаворитом императора.

К счастью, граф Алексей Орлов, отличающийся весьма большим умом — а точнее, отличавшийся, поскольку, мне кажется, он уже умер, — так долго прожил среди заговорщиков, что, в конце концов, перестал верить в заговоры. Он отправился в тюрьму, строго, но вежливо одного за другим допросил арестованных, а потом заявил им, что, хотя они совершили серьезные преступления, у него есть надежда, что его величество проявит милосердие и соблаговолит заменить чрезвычайно серьезную кару, которую они заслужили, тремя или четырьмя годами ссылки в Сибирь.

Несчастные учителя были совершенно ошеломлены. Одно из главных преступлений, в котором их обвиняли, помимо зарисовки Шлиссельбургской крепости, состояло в том, что за процветание Франции они пили квас. Было очевидно, что использование с такой целью национального русского напитка неимоверно усугубило их вину.

На следующий день, около десяти часов вечера, наглухо закрытый экипаж — то ли карета, то ли тюремный фургон — остановился у ворот крепости. Заключенных предупредили, что приговор им был вынесен днем и теперь речь идет о его исполнении. Узники, хотя и с сокрушенным сердцем, призвали на помощь свою французскую гордость и мужественно восприняли роковое известие. Они храбро спустились вниз, заключили друг друга в объятия, обретя утешение при виде того, что из милосердия их не разлучают, и решительно сели в экипаж.

Окна наглухо закрыли, и экипаж тронулся с места, увлекаемый бегом четырех крепких лошадей.

Но, к великому удивлению ссыльных, минут через десять, проехав под сводчатой аркой, экипаж остановился. Дверцы распахнулись, и рядом с ними вместо казаков, которых ожидали увидеть узники, их взору предстали лакеи в парадных ливреях.

Французы подошли к подножию ярко освещенной лестницы, на которую им указали лакеи, дав знать, что надо следовать этим путем.

Колебаться не приходилось. Они поднялись по ступеням, и их ввели в обеденную залу, которая была со всей той роскошью, какая присуща русским вельможам, подготовлена к застолью.

В зале их ожидал граф Алексей Орлов.

— Господа, — обратился он к ним, — ваш главный проступок, как я вам уже говорил, состоит в том, что за процветание Франции вы пили русский квас. Сегодня вечером вы должны искупить свою вину, выпив за процветание России французское шампанское.

Что и было охотно исполнено нашими французами, несмотря на весь их патриотизм.

Муане оказался удачливее наших учителей. Ему удалось без всяких осложнений закончить свой рисунок, и, мало того, как только он его закончил, нас известили, что в ответ на просьбу, которую я передал коменданту, нам разрешено осмотреть крепость изнутри.

Не теряя ни минуты, мы спустились в лодку и были доставлены в мрачную башню крепости.

Повышенная возбудимость, свойственная южному темпераменту, не позволила Миллелотти сопровождать нас. На его глазах немало римлян закончили свою жизнь в замке Святого Ангела, и он опасался, что стоит только воротам Шлиссельбургской крепости захлопнуться за ним, как они уже не откроются.

Мы с уважением отнеслись к этому благоговейному ужасу.

Шлиссельбургская крепость изнутри не представляет собой ничего интересного: как и во всех крепостях, в ней есть жилище коменданта, солдатские казармы и камеры узников.

Увидеть можно только те помещения, где живут солдаты и комендант.

Что же касается камер узников, то нужно быть очень проницательным, чтобы догадаться, где они находятся.

Однако в одном углу крепости есть какая-то мрачная железная дверь, низкая и темная, приближаться к которой не позволяют даже самым привилегированным посетителям. Я сделал знак Муане, и он, пока мы с Дандре отвлекали внимание коменданта, сумел сделать рисунок этой двери.

Понятно, что в разговоре с комендантом я не рискнул задавать ему вопросы о тайнах крепости; впрочем, они мне были хорошо известны, возможно даже лучше, чем ему самому.

Посещение крепости было недолгим, поскольку нас ожидал пароход: в Шлиссельбурге приходится делать пересадку, так как невские почтовые суда не отваживаются плавать по Ладожскому озеру, на котором случаются бури, как в океане.

Впрочем, судно само пришло за нами, а не мы отправились к нему. У нас на глазах оно приближалось, увенчанное султаном дыма, и, когда мы уже было подумали, что капитан, устав от ожидания и не обращая внимания на то, что Миллелотти отчаянно размахивает на палубе руками, решил оставить нас в крепости, пароход остановился, и нам было услужливо предоставлено время добраться до него.

Мы поднялись на борт, лодка вернулась к берегу, и пароход вошел в озеро.

Ладожское озеро — самое большое в европейской части России: оно имеет сто семьдесят пять верст в длину и сто пятьдесят в ширину.

Более всего его отличает то, что оно усеяно островами.

Если и не самые большие, то самые знаменитые из них — это Коневец и Валаам.

Своей известностью они обязаны находящимся на них монастырям, которые служат для финнов популярными местами паломничества, почти такими же священными, как Мекка для мусульман.

Сначала мы отправились к острову Коневец, куда при благополучном плавании нам предстояло прибыть на рассвете следующего дня.

Наступил час обеда, прошло еще какое-то время; я все ждал, что, как на рейнских и средиземноморских судах, к нам придут и объявят, что господам пассажирам кушать подано. Мы навели справки. Увы! Мало того, что обед не был готов, на борту судна не водилось вообще никакой провизии.

Пароход предназначался для перевозки паломников из числа бедняков, а каждый из них имеет при себе хлеб, чай и соленую рыбу.

У Дандре был запас чая, без которого неспособен обойтись ни один русский и без которого он не может жить, но ни хлеба, ни соленой рыбы у него не было.

Правда, имея чай и пару кусочков сахара, размер которых колеблется от чечевичного зернышка до ореха, русский может обойтись без всего остального.

Но Миллелотти был римлянин, а я был француз.

Дандре отправился на поиски пропитания. Он раздобыл кусок черного хлеба и кусок медвежьего окорока. Мы извлекли из дорожного несессера Дандре тарелки, вилки и ножи, взяли по стакану — в России только женщины имеют исключительное право пить чай из чашек — и приступили к трапезе.

Дандре последовал примеру г-жи де Ментенон, когда она была еще просто Франсуазой д’Обинье, женой Скар-рона: вместо жаркого он начал потчевать нас кавказскими историями.

Одна из них так меня рассмешила, что я чуть не задохнулся, и, признаюсь, я никогда бы себе не простил, если бы расстался с жизнью, сидя за столь скудной трапезой.

Я охотно рассказал бы вам, дорогие читатели, эту историю, которая, уверен, рассмешит и вас. Однако, хотя мне приходилось столько всего рассказывать, я не знаю, черт меня побери, как за этот рассказ приняться.

Ничего не поделаешь — рискну, но я вас предупредил. Пропустите его, дорогие читатели, если вы чрезмерно стыдливы, пропустите его, дорогие читательницы, если вы чересчур добродетельны, или же прочтите, но никому не пересказывайте.

У Дандре был во Владикавказе друг, квартирмейстер нижегородских драгун, с которым его связывали братские узы.

Друг этот делил свою любовь между Дандре и двумя борзыми по кличке Ермак и Арапка.

Однажды Дандре приходит к нему с визитом и не застает его дома.

"Хозяина нет, — говорит слуга, — однако пройдите к нему в кабинет и подождите".

Дандре входит в кабинет и ждет друга.

Кабинет выходил окнами в прекрасный сад; одно из них было открыто и пропускало внутрь лучи радостного солнца, которое сияет на Кавказе так ярко, что там, как и в Индии, есть те, кто ему поклоняется.

Обе борзые спали, лежа бок о бок, словно два сфинкса, под письменным столом своего хозяина; услышав, как отворилась и снова закрылась дверь, та и другая приоткрыли один глаз, расслабленно зевнули и снова погрузились в сон.

Оказавшись в кабинете, Дандре занялся тем, чем обычно занимаются в ожидании друзей: он что-то насвистывал, разглядывал гравюры, висевшие на стене, затем скрутил сигарету, чиркнул химической спичкой о подошву сапога и закурил.

Пока он курил, в животе у него появились рези.

Оглядевшись и удостоверившись, что он в комнате совершенно один, Дандре счел возможным рискнуть и сделал то же, что и дьявол в XXI песне "Ада". (Смотри последний стих указанной XXI песни.)

При этом неожиданном звуке обе борзые вскочили, кинулись в окно и исчезли в глубине сада, словно их унес с собой дьявол.

Дандре, совершенно ошеломленный их исчезновением, на мгновение застыл с поднятой ногой, задаваясь вопросом, почему столь незначительный шум вызвал такой ужас у этих борзых, которые каждый день слышат ружейную пальбу и грохот пушек.

Тем временем вернулся его друг.

Когда они обменялись приветствиями и друг Дандре принес извинения по поводу своего отсутствия, он огляделся по сторонам и не смог удержаться от вопроса:

"А где же мои борзые?"

"Ах, эти твои борзые! — воскликнул Дандре. — До чего же, по правде сказать, они странные!"

"Почему это?"

"Дорогой мой, я ничего им не сказал, никак их не тронул, но, представь себе, они вдруг одним прыжком кинулись в окно, как сумасшедшие, и, честное слово, если они продолжают мчаться с той же скоростью, то должны уже быть возле Тифлиса".

Квартирмейстер взглянул на Дандре.

"Ты, наверное…" — произнес он.

Дандре покраснел до ушей.

"Ну да, — промолвил он, — признаюсь тебе, что, будучи один — твоих собак я в расчет не взял, и к тому же мне и в голову не приходило, что они такие чувствительные, — я подумал, что могу, в конце концов, в одиночестве отважиться на то, что эдиктом императора Клавдия разрешено было делать в его присутствии".

"Все правильно", — сказал друг, явно удовлетворенный таким объяснением.

"Все правильно, — повторил Дандре, — прекрасно! Но мне это "все правильно" ничего не разъясняет".

"О дорогой мой, это очень просто, и тебе все сейчас станет понятно. Я очень люблю своих собак; они попали ко мне совсем маленькими, и совсем маленькими я приучил их лежать под моим письменным столом. Ну так вот, время от времени они проделывали то же, что позволил себе ты, и, чтобы отучить их от этого, я брал хлыст и задавал хорошую трепку тому, кто совершил подобное неприличие. А поскольку собаки, как ты сам мог заметить, весьма сообразительны, они решили, что их выдает лишь звук. И тогда они стали тихо делать то, что прежде делали громко. Ты понимаешь, что предосторожность эта была недостаточна и обоняние заменило мне слух. Ну а поскольку задирать им хвосты и искать истинного виновника я не собирался, то серьезную взбучку получали обе. Так что теперь, когда ты позволил себе сделать то, что им запрещается, они, нисколько друг другу не доверяя и полагая, что провинилась другая, обе кинулись в окно, опасаясь понести наказание за чужой грех… Счастье еще, что окно было открыто, иначе бы они выбили стекла! И пусть теперь это послужит тебе уроком на будущее".

— Я следую этому совету, — закончил свой рассказ Дандре, — и, когда со мной такое происходит, слежу, чтобы даже собак рядом не было.

По мере того как мы углублялись в просторы озера, наш взгляд охватывал все большее водное пространство и все более протяженную береговую линию, причем не только перед нами, но и позади нас.

Берег по правую руку от нас принадлежал Олонецкой губернии, а по левую — Финляндии.

С обеих сторон тянулись обширные леса.

В двух-трех местах среди этих лесов и на том, и на другом берегу поднимались клубы дыма.

Причиной тому были самопроизвольно возникающие пожары, о которых я уже говорил.

Я попытался выведать какие-нибудь сведения об этом явлении, расспросив капитана парохода, но сразу же стало ясно, что ничего добиться от него мне не удастся.

Худой, высокий и желтолицый, он напоминал длинное удилище, втиснутое, словно в чехол зонта, в доходивший ему до пят черный редингот. Голову его украшала широкополая шляпа, тулья которой расширялась кверху настолько, что окружность ее дна равнялось окружности полей. Между этой шляпой и воротником редингота острым углом торчал длинный нос: ничего больше на его лице видно не было.

Капитан ответил мне, что причиной пожаров является огонь.

Это утверждение показалось мне настолько бесспорной истиной, что, по моему мнению, ответить на него было совершенно нечего.

XLVII. КОНЕВЕЦКИЕ МОНАХИ

Около десяти часов вечера на борту началась какая-то суета, не предвещавшая ничего хорошего. Едва только величественно зашло солнце, как на горизонте начали скапливаться облака и послышались глухие раскаты грома, доносившиеся из их густой и темной гряды, которую огненными трещинами разрывали молнии.

Мы пустились в расспросы. Мало того, что на нас надвигалась гроза — это и так было ясно, — у нас, непонятно почему, вышел из строя компас, и в своем безумии он не отличал севера от юга.

Подумав, что наш капитан более сведущ в бурях, чем в пожарах, я обратился к нему за разъяснениями, но он простодушно признался, что ему совершенно неизвестно, где мы находимся.

Его достоинством была, по крайней мере, искренность.

Заявление капитана меня не слишком испугало. В конечном счете, я не думаю, что Бог такой уж плохой кормчий; возможно, уверенность эта основывается на том, что каждый раз, доверяясь ему, я добираюсь до гавани.

До полуночи мы беседовали, оставаясь на палубе. В полночь мы выпили чаю, чтобы устранить тяжесть в желудке, ощущавшуюся после нашего обеда, и затем улеглись на скамьях: мои товарищи по путешествию завернулись в плащи, а я лег в чем был.

У меня выработалась превосходная привычка оставаться в одной и той же одежде днем и ночью, зимой и летом.

Около четырех часов утра я проснулся; судно, привыкшее, как почтовые лошади, следовать одним и тем же маршрутом, сориентировалось без помощи компаса и доставило нас прямо в Коневец.

Открыв глаза, я был вначале несколько озадачен, увидев в бледных северных сумерках, похожих на прозрачный туман, что поверхность озера усеивают какие-то черные точки. Этими черными точками оказались головы монахов, стоявших по шею в воде и тянувших руками огромную сеть.

Их было, по меньшей мере, человек шестьдесят.

Вопреки обыкновению русских ночей, в которых всегда остается что-то от зимы, эта ночь была удручающе жаркой и душной. Пароход стоял шагах в ста от берега, но капитан, непонятно почему, явно не спешил швартоваться. Ни слова никому не говоря, я разделся, сложил в уголке одежду и прыгнул через борт в озеро.

В свое время я купался на одном конце Европы, в Гвадалквивире, и теперь был не прочь искупаться на другом конце той же самой Европы, в Ладожском озере; две эти точки составляли вместе с заливом Дуарнене, где я тоже плавал, довольно занятный треугольник, и потому, задумав дополнить его до четырехугольника, я дал себе зарок: искупаться в Каспийском море, как только мне представится такая возможность.

Коневецкие монахи были весьма заинтригованы, увидев какого-то любознательного незнакомца, явившегося в костюме Адама до его грехопадения осматривать их улов.

Их сеть — огромный невод — заполняли тысячи мелких рыбешек, по размеру и форме напоминавших сардины; однако более всего я был восхищен тем, что к обоим концам полумесяца, который образовывала их сеть, были привязаны лошади, так что монахам оставалось лишь забросить невод и удерживать его: лошадям же приходилось выполнять все остальное, то есть самую тяжелую часть работы.

Такая изобретательность показалась мне заслуживающей всяческих похвал, и я попытался жестами выразить святым отцам свое восхищение увиденным.

Но, к несчастью, объясниться с ними было столь же трудно, как если бы я имел дело с жителями острова Чатем или полуострова Банкс.

Сделав последнее усилие, я попытался заговорить с ними на латыни, но это имело такой же результат, как если бы я обратился к ним на языке ирокезов.

Нет более невежественных людей, чем русское духовенство — и черное, и белое.

Оно делится на священников и монахов, поэтому я и говорю о черном и белом духовенстве.

Священники все либо сыновья крестьян, либо сыновья священников; им дано право жениться только один раз; они не могут вступать в повторный брак, но могут сделаться монахами и стать епископами: епископом может быть лишь тот, кто побывал монахом.

Священник получает жалованье, размер которого зависит от значимости прихода. Начальное образование он получает в школе, именуемой приходским училищем; уроки детям там дают сельские священники, а так как сами они ничего не знают, то и научить ничему не могут; в виде исключения кое-кто из этих учителей умеет читать, писать и знает четыре арифметических действия; самые образованные знают священную историю, которую они пересказывают и истолковывают.

Будущий пастырь переходит из этой школы в семинарию; там его снова учат тому, что он уже выучил в школе, а затем грамматике и логике.

Ну и, конечно, его учат браниться.

В этом отношении русский священник может служить примером французскому носильщику, немецкому барышнику и английскому боксеру.

Нравы у священников постыдные: кто говорит "семинарист", подразумевает "дурак" или "разбойник".

Те из семинаристов, кто более счастливо одарен природой или же лицемернее других, переходят в духовные академии и, как только их познания хоть чуточку превысят общий уровень, получают шанс стать епископами.

Эти епископы, как ученые, так и нет, отличаются необыкновенной грубостью.

Митрополит Серафим попросил орденский крест для одного из своих секретарей-архидиаконов. Вместо креста ему предложили благословение Святейшего Синода.

— На кой хрен мне ваше благословение? — ответил он. — Подтереться им, что ли?

Да будет вам известно, что он же, будучи еще только епископом, выгнал из церкви священника, не выказавшего ему должного уважения, и кричал при этом:

— Вон отсюда, или я разобью тебе рожу своим епископским посохом!

Возможно, картина получилась несколько грубоватой, но это на совести тех, кто растирал краски.

В русской церковной иерархии есть пять ступеней, включая туда и пономаря:

дьячок — пономарь, не ставший еще священником;

диакон — помощник священника;

иерей — священник;

архиерей — епископ;

митрополит — архиепископ.

Первые две ступени — диакон и священник — называются белым духовенством. Они обязательно должны быть женаты, и диакон почти всегда наследует место какого-нибудь престарелого священника, на дочери которого он женится.

Затем идет черное духовенство. Это монахи. Они не женятся, и именно в их среде царит самый постыдный разврат и происходят самые чудовищные соития.

Впрочем, в православном духовенстве нет ни капуцинов, ни августинцев, ни бенедиктинцев, ни доминиканцев, ни босоногих или обутых кармелитов; нет серых, белых, синих, коричневых или черных облачений, которыми пестрят улицы Неаполя или Палермо.

Есть только черные монахи, которые носят длинную бороду, на голове у них что-то вроде кивера без козырька, с ниспадающим сзади куском материи, а в руке — длинный посох.

Является ли посох частью монашеского облачения? Мне это неизвестно, но я склонен так думать, поскольку мне никогда не приходилось видеть монаха без посоха.

Женщины, епископы и архиепископы носят один и тот же головной убор, однако у епископов и архиепископов он белый.

Священнослужители, а в особенности монахи, почти всегда порочны, но порочность их редко доходит до преступлений, наказуемых по закону.

Все они без исключения пьяницы и чревоугодники.

Монахини обычно благонравны.

Приходские священники, особенно в деревнях, настолько невежественны, что это представить себе невозможно.

Один епископ, проверяя свои приходы и проезжая через какую-то деревню, заходит в церковь, где идет служба, длящаяся, по крайней мере, полтора часа. Он с величайшим вниманием слушает, что говорит священник, а тот, заметив его присутствие, начинает с удвоенным пылом елейно бормотать.

По окончании службы епископ подходит к священнику.

— Что за чертовщину ты тут нес? — спрашивает он его.

— Что поделаешь! — отвечает священник. — Я старался как мог.

— Так ты старался?

— Да.

— Скажи-ка, а знаешь ли ты церковный язык?

(Старославянский язык похож на сербский.)

— Очень плохо.

— Ну и в таком случае, что за службу ты сейчас читал?

— Гм! Это была вовсе не служба.

— Так что же это тогда было?

— Я читал то "Отче наш", то "Богородице Дево, радуйся", то молебны и, со всеми этими выкрутасами, как видите, добрался до конца.

Во время одного из своих путешествий император Александр I остановился у священника какого-то захудалого сельского прихода. Священника не было дома, и на глаза императору попался толстый том, брошенный в угол и покрытый пылью: это была Библия. Император засовывает между страницами три тысячи рублей и кладет том на прежнее место.

Возвращается священник. Между ним и императором завязывается беседа.

— Часто ли вы читаете Евангелие? — спрашивает император.

— Каждый день.

— И никогда не пропускаете?

— Никогда, государь.

— С чем вас и поздравляю, — говорит император, — это полезное чтение.

Два года спустя он снова проезжает через ту же деревню, заходит к тому же священнику, видит на том же месте Библию, открывает ее и находит там свои деньги.

— Теперь видишь, как ты читаешь Евангелие, скотина! — восклицает он, подсовывая под нос священнику Библию и деньги.

И на глазах у изумленного священника император кладет деньги себе в карман.

Все в России знают о невежестве и испорченности православных священников, все их презирают и при этом все оказывают им знаки уважения и целуют руку.

После того, как на глазах у меня сеть была вытащена, улов погружен в корзины и рыбаки вместе с лошадьми направились к другому месту, я снова залез в воду, доплыл до судна и имел счастье обнаружить свою одежду в том же уголке, куда я ее спрятал.

Пришло время швартоваться. На вдающийся в озеро мол опустили широкие мостки, и мы сошли на сушу.

Из-за более чем скудного обеда, который был у нас накануне, и моего утреннего купания у меня разыгрался страшный аппетит.

Мы двинулись к монастырскому постоялому двору: всякий хоть сколько-нибудь известный монастырь имеет свой постоялый двор, где останавливаются паломники и паломницы.

Нам приготовили завтрак, в котором все было несъедобно, кроме рыбы, только что пойманной у меня на глазах.

Черный, сырой в середине хлеб, который я уже видел в доме у графа Кушелева, где его подавали на стол как пирожное, вызывал у меня непреодолимое отвращение.

Я позавтракал огурцами, выдержанными в соленой воде (еда ужасающая для французского нёба, но весьма вкусная для русского), корочкой хлеба, рыбешками и чаем.

Благодаря чаю все как-то обошлось.

После завтрака мы поинтересовались, что нам стоило бы осмотреть на острове.

Как главную цель прогулки нам назвали Конь-камень.

Такое название указывало на какое-то предание и, следовательно, вызывало у меня интерес. Мы взяли провожатого и двинулись в путь, пройдя через небольшое монастырское кладбище, где надгробные камни были наполовину скрыты травами и полевыми цветами; травами этими были, главным образом, vaccinium myrtillus, hieracium auricula, solidago virguarea, achillea millefollium[9], а над всем этим возвышались кусты лесной малины. Весной — если предположить, что в Финляндии бывает весна, — посреди всей этой дикой растительности во множестве цветут фиалки, а к концу июня появляется земляника.

Что касается деревьев, из которых состоят леса Коневца и Валаама — двух самых лесистых островов на озере, — то это сосны, березы, тополя, осины, платаны, клены и рябины.

Выйдя с кладбища, мы пошли по аллее, не лишенной некоторой величественности. В начале ее стоит большой православный крест, принятый нами за серебряный, настолько он блестел под лучами солнца. Приблизившись к нему, мы поняли, что он был всего-навсего жестяной.

Крест этот возвышается над могилой, на которой можно прочесть следующую надпись:

Помяни меня, Господи, егда приидеши во Царствии Твоем.

Князь Николай Иванович Манвелов.

Родился в 1780 году, а скончался в 1856 году, 3 мая.

На небольшом пригорке виднеется церковь и очаровательные прогалины на дороге, подернутые голубоватой дымкой, которую я нигде больше не видел и глядя на которую понимаешь, откуда происходит мечтательность, присущая финской поэзии. Слева простиралось хлебное поле с бледными-бледными васильками. Справа, со стороны скошенного луга, поднимался сладостный запах сена, который доставляет такую радость тем, кто вырос в деревне и в детстве вдыхал эти терпкие ароматы.

Мы свернули налево и, пройдя через хлебное поле, снова оказались в лесу. Внезапно, примерно через версту, почва словно стала уходить у нас из-под ног: облик местности совершенно переменился. Ничего подобного в России я еще не видел. Мне почудилось, будто я перенесся в Швейцарию.

Мы стали искать место, где можно было бы спуститься в эту лощину, наполненную прохладной дымкой и прозрачными тенями, как вдруг наш провожатый указал нам деревянную лестницу из ста ступеней; мы спустились по ней и оказались на дне прелестной долины, изобразить которую неспособны ни перо, ни кисть. Деревья, тянувшиеся к солнечному свету, росли здесь прямыми и крепкими, как колонны в храме, сводами которого служила листва. Солнечные лучи, проникая через этот свод и рассеиваясь, падали вниз золотым дождем, и то здесь, то там отбрасывали на стволы деревьев и на землю отсветы, напоминавшие жидкое, струящееся пламя, тогда как в глубине долины голубовато-молочный воздух походил на атмосферу Лазурного грота.

Посредине этой долины возвышается огромная скала, на вершине которой построена небольшая часовня, посвященная святому Арсению.

По поводу Конь-камня и святого Арсения мы смогли вытянуть из нашего провожатого лишь следующее: камень был назван Конем потому, что в древности, до своего обращения в христианство, финны приносили здесь в жертву лошадей. Что же касается святого Арсения, то нам удалось выяснить только одно — он принял мученическую смерть.

Будь у меня достаточно смелости, чтобы поделиться своим мнением по поводу того, какого рода было это мученичество, то я сказал бы, что, если оно происходило там, где стоит часовня, святого Арсения должны были сожрать комары.

Нигде в мире я не видел таких туч этих ужасных насекомых. Мы и на мгновение не могли остановиться, иначе нас буквально облепляли комары; когда же мы шли, над каждым вилось отдельное облако, походившее на собственный воздушный купол.

У Муане, тем не менее, хватило мужества сделать зарисовку, в то время как Миллелотти и Дандре стояли над ним, держа в руках березовые ветки, и обмахивали его, словно китайского мандарина, прерывая это занятие лишь для того, чтобы отогнать комаров от самих себя.

Что касается меня, то после первых же комариных атак я поспешил отступить к лестнице и стал взбираться на более высокое место. По мере того как я поднимался вверх, комары отставали от меня.

Стоило мне оказаться на солнце, как я избавился от них полностью; через несколько минут ко мне присоединились мои спутники, и мы двинулись обратно к монастырю.

Меня всегда упрекают, что во время своих путешествий я вижу лишь живописную сторону мест, которые мне случается посещать. Что ж, я старею, и мне пора исправиться: займемся немного геологией, будем скучны, но зато примем ученый вид.

Почти все острова здесь — а лучше сказать, все острова, прилегающие к южному берегу Ладоги, — образованы осадочными породами вперемешку с вулканическими; те же, что прилегают к противоположным берегам, то есть к западному и северному, имеют магматическое происхождение.

Остров Коневец, находящийся на полпути между северной и южной оконечностью озера, состоит исключительно из отложений и указывает на крайнюю границу осадочных пород.

В окружности Коневец имеет четырнадцать верст.

Поскольку судно стояло тут целый день, чтобы дать паломникам время совершить богомолье, у нас было время не только осмотреть остров, но и, взяв лодку и ружья, попробовать поохотиться.

Не помню уже, у какого автора я читал, что вокруг этого острова водится самая мелкая разновидность тюленей, которые настолько непугливы, что их можно убить палкой.

Так как у меня нет абсолютного доверия к тому, что мне приходится читать, я вместо палки взял с собой ружье, которое, впрочем, мне не пригодилось, как не пригодилась бы и палка. Мы увидели несколько тюленей — толстых, как коты, и черных, как бобры; но, едва разглядев нас своими большими вытаращенными глазами, они поспешили скрыться под водой.

Ни один не дал приблизиться к нему на ружейный выстрел. (Это к сведению тех, кто захочет пострелять тюленей на Ладожском озере.)

Мы вернулись к пяти часам и пообедали примерно так же, как и позавтракали. Но зато я мог позволить себе прихоть искупаться в восемь часов вечера, настолько приятное воспоминание оставило у меня утреннее купание.

В доме графа Кушелева мне довелось впервые испробовать русские постели. И я решил тогда, что жестче постелей, чем у графа Кушелева, не бывает, но в Коневце мне стало ясно, что я ошибся: постели Коневца взяли вверх над теми, что были во дворце Безбородко.

И потому я заявил, что жестче постелей, чем в Коневце, на свете нет, и искренне верил в это утверждение.

Эту последнюю иллюзию мне суждено было утратить в киргизских степях.

XLVIII. ВЫНУЖДЕННОЕ ПАЛОМНИЧЕСТВО НА ВАЛААМ

Наш пароход отчалил в десять часов утра, увозя с собой сотню паломников и паломниц, которые, совершив богомолье в Коневецкий монастырь, отправлялись на богомолье в монастырь на Валааме.

Невозможно вообразить ничего безобразнее этих паломников и этих паломниц, принадлежащих к низшему разряду простого народа, если предположить, что в России есть народ. Вряд ли существует какая-нибудь заметная разница между богомолами и богомолками: лишь отсутствие бороды у женщин позволяет отличить их от мужчин. Одежды, а вернее сказать, лохмотья, у тех и других почти одинаковы. И мужчины, и женщины держат в руке посох, а на спине носят изорванную котомку.

Разумеется, все они без конца чешутся самым отвратительным образом, приводя этим в ужас тех, кто такой потребности не испытывает.

К счастью, те, кто усердствовал в этом занятии более всего, скоро забыли о нем и занялись другим делом, более красочным.

Мы проделали не более четырех или пяти миль, как вдруг все вокруг заволокло таким туманом, что стало абсолютно невозможно разглядеть друг друга.

Посреди этого тумана загрохотал гром, и озеро забурлило, словно вода в котле, поставленном на горящие угли.

Казалось, гроза зародилась не в воздухе, а в самых глубинах бездонного озера, которое словно нехотя поддерживало нас на своей поверхности.

Можно представить, в каком состоянии пребывал наш компас, если накануне он вышел из строя при совершенно спокойной погоде.

А потому наш капитан даже и не пытался свериться с ним. Ощутив ярость разбушевавшихся волн, он, вместо того чтобы отдавать распоряжения, которые должны были предотвратить опасность, если она существовала, принялся бегать с одного конца судна на другой, крича:

— Мы погибли!

Услышав из уст капитана этот вопль отчаяния, паломники и паломницы повалились ничком и, стуча лбом о дощатый настил, стали кричать:

— Господи, смилуйся над нами!

Лишь Дандре, Муане, Миллелотти и я остались на ногах, хотя Миллелотти, будучи римлянином, испытывал горячее желание последовать примеру остальных.

Туман все сгущался; гром гремел с ужасающим грохотом; молнии, в которых было нечто жуткое, угасали в этом густом тумане; озеро продолжало штормить, но проявлялось это не в буйстве волн, а в клокотании, исходящем из глубины вод.

Я видел за свою жизнь пять или шесть бурь, но ни одна из них не была похожа на эту. Возможно, это старый Вяйнямёйнен перебрался с океана на Ладогу.

Ни о какой остановке нельзя было и помыслить: судно шло само по себе и куда хотело.

Наконец, поскольку и через два часа обстановка оставалась почти такой же, капитану пришло в голову послать на верх мачты двух матросов в качестве наблюдателей, чтобы можно было воспользоваться первым же просветом на небе.

Матросы не пробыли там и десяти минут, как послышался такой грохот, будто рядом галопом промчался кавалерийский отряд: это поднялся ветер.

Один его порыв изорвал, развеял и унес прочь пелену тумана.

Открылось озеро, белое от пены, но видимое до самых дальних своих горизонтов. Матросы на мачте прокричали:

— Земля!

Все ринулись в носовую часть. Капитан понятия не имел, где мы находимся, но один старый матрос заявил, что он узнает Валаам.

Судно взяло курс на остров.

Примерно в полутора милях от главного острова находится небольшой островок, на котором видны развалины; эта скала называется Монашенским островом.

Так как женская обитель, существовавшая прежде на Валааме, располагалась в близком соседстве с мужским монастырем, что не раз становилось причиной шумных скандалов, Святейший Синод своим указом постановил, что эта обитель будет переведена на островок, лежащий теперь перед нами, и, поскольку новых монахинь в общину принимать не будут, она угаснет там сама собой.

И вот на скале построили монастырь; туда перевезли десятка три монахинь, и там, как и было предусмотрено указом, они угасли одна за другой.

Затем настала очередь монастыря, и, точно так же, как из его общины выпадали одна за другой монахини, уходя из жизни, из его здания, разрушаемого с фундамента волнами, а с кровли — ураганами, выпадали один за другим камни. В итоге от него остались лишь бесформенные развалины и предание, которое я только что рассказал.

Между тем мы шли довольно быстро и уже стали различать нечто вроде пролива, по которому проникают в глубь острова.

Вскоре на самом дальнем его мысу, который по мере нашего приближения словно двигался нам навстречу, мы разглядели небольшую церковь, сплошь из золота и серебра и такую сияющую, будто ее только что вынули из бархатного футляра. Она высилась среди деревьев, на газоне, который способен был посрамить газоны Брайтона и Гайд-парка.

Эта церковь, настоящая жемчужина и как произведение искусства, и по богатству отделки, построена лучшим, на мой взгляд, архитектором России — Горностаевым.

Мы проплыли почти у подножия церкви; по мере приближения к ней нам открывались детали, исполненные с восхитительным вкусом; и, странное дело, золото и серебро, хотя и использованные в изобилии, были распределены так умело, что они ничуть не вредили изумительному стилю этого маленького архитектурного шедевра.

Со времени моего приезда в Россию то было первое здание, которое меня полностью удовлетворяло.

Впрочем, русская церковь в Рульском предместье несколько напоминает это очаровательное сооружение, но в ней нет такой легкости.

Мы вошли в пролив, который вначале настолько узок, что с борта судна можно почти что дотянуться до прибрежных деревьев, но затем внезапно расширяется и превращается в залив, усеянный островками, полный тени и прохлады.

Мне подумалось, что эти небольшие массивы зелени должны казаться уменьшенными копиями островов Океании.

Мы обогнули островки и слева, на горе, увидели огромный Валаамский монастырь — внушительное здание, не отличающееся особыми архитектурными достоинствами, но, тем не менее, производящее впечатление своей грандиозностью.

К монастырю поднимаются по гигантской лестнице, широкой, как лестница Версальской оранжереи, но в три раза выше.

По этой лестнице двигалось вверх и вниз столько людей, что мне почудилось, будто я вижу наяву ту лестницу, которую Иакову было дано увидеть лишь во сне.

Едва судно остановилось, мы спрыгнули на берег и поспешили смешаться с поднимавшейся наверх толпой.

Нас не раз уверяли, что здешний настоятель — человек просвещенный, и потому мы решились нанести ему визит вежливости.

Нас принял молодой послушник, длинноволосый, бледный, с тонкими чертами лица. Мы заметили его еще издали: он стоял прислонясь к двери, в позе, исполненной печали и изящества. С первого же взгляда он произвел на нас четверых одинаковое впечатление. На расстоянии двадцати шагов мы еще готовы были побиться об заклад, что это женщина.

Переговорив с ним, мы так и не поняли, кто перед нами.

Он взял на себя труд доложить настоятелю о нашем визите.

Я назвал послушнику свое имя, не очень надеясь на то, что его отзвук когда-нибудь доходил до острова, затерянного среди вод Ладожского озера.

Несколько минут спустя послушник вернулся и предложил нам войти.

К моему великому удивлению, настоятель дал понять, что он осведомлен обо мне. Он говорил со мной о "Мушкетерах" и "Монте-Кристо", но не как человек, прочитавший эти книги, а как тот, кто слышал похвальные отзывы о них от людей, которые их читали.

После пятиминутной беседы нам подали угощение, состоявшее из фруктов и чая; затем настоятель предложил нам осмотреть монастырь и нашим проводником назначил молодого послушника.

Никто не знает, когда был основан Валаамский монастырь, и, хотя один из монахов, торгующий православными крестиками и иконками святых, продает также брошюрку о монастыре, написана она так невразумительно, что почерпнуть из нее какие-либо сведения невозможно. Однако вне всякого сомнения, в XIV веке монастырь уже существовал.

Одно из преданий рассказывает, что, после того как на глазах у шведского короля Магнуса его войско было в 1349 году наголову разбито новгородцами, он пустился в плавание по Ладожскому озеру, но был застигнут бурей, и, когда в виду острова Валаам его судно стало тонуть, король дал обет, что если ему удастся добраться до берега, то он посвятит себя служению Господу.

Корабль пошел ко дну, но Магнус добрался до берега, ухватившись за какую-то доску; он сдержал свое слово, и таким образом был основан монастырь.

В монастыре нет ничего, что представляло бы интерес с точки зрения искусства или науки: нет ни живописи, ни библиотеки, нет ни письменной, ни устной истории; жизнь здесь течет в своей будничности и монашеской убогости.

По возвращении нас ждал настоятель. Поскольку наше судно должно было простоять на якоре весь следующий день и отплыть лишь к вечеру, настоятель осведомился, чем мы намерены заняться.

Мы попросили у него позволения познакомиться с островом и пострелять кроликов — дичь, об изобилии которой сообщал автор, предоставивший мне сведения о тюленях.

Нам было разрешено и то, и другое; мало того, настоятель добавил, что мы можем не затруднять себя поисками лодки: он предоставит в наше распоряжение свою собственную.

Я имел нескромность спросить, не позволит ли он своему послушнику отправиться вместе с нами, чтобы юноша развлекся; но на этот раз мы зашли слишком далеко, и, хотя молодой человек, казалось, с беспокойством ждал ответа, в этой милости нам было отказано.

Лицо юного послушника, на миг оживившееся, приняло свое обычное печальное выражение, и на этом все кончилось.

Вернувшись в монастырскую гостиницу, мы узнали, что настоятель прислал нам рыбу, салат, овощи, черный хлеб и громадную бутыль кваса.

Мы попросили показать то, что нам прислали; рыба оказалась великолепна: это были судаки, окуни, сиги и налимы.

Бутыль с квасом была литров на двадцать.

Хлебный каравай весил сорок фунтов.

Его решено было во что бы то ни стало доставить нетронутым графине Кушелевой, которая ежедневно съедала за обедом тоненький ломтик черного хлеба, так ч. о этого каравая ей определенно должно было хватить до самой глубокой старости!

Располагая главными составляющими для приготовления превосходного обеда и имея возможность добавить к ним яйца и цыплят, я заявил, что не позволю какому-нибудь русскому повару, к тому же монаху, что является отягчающим обстоятельством, прикоснуться к подобным сокровищам.

И поистине, то были сокровища, при виде которых пришли бы в восторг даже Лукулл и Камбасерес! Размер рыб, как известно, напрямую зависит от величины водоема, в котором они обитают; соответственно, в таком озере, как Ладога, имеющем сто шестьдесят льё в окружности, рыбы достигают гигантского размера.

Чтобы дать представление о них, скажу, что такая известная во Франции рыба, как окунь, была в полтора фута длиной и весила более восьми фунтов.

Дандре, единственный из нас, говоривший по-русски и потому способный установить взаимоотношения между мной и местными жителями, был возведен в ранг поваренка; он велел ощипать цыплят, не позволив опускать их в воду, и помешал монастырскому повару, настроенному отстаивать преимущества русской кухни, положить муку в мой омлет, пока я отвернулся.

Дандре, с благодарностью вспоминавший обеды на улице Риволи, признался, что, с тех пор как он покинул Париж, ему впервые довелось пообедать как следует.

Я смог улучшить обед, но не в моих силах было сделать мягче постели; чем набивают в России тюфяки, оставалось для меня тайной на протяжении всех девяти месяцев, проведенных мною в этой стране. У нас есть выражение — спать на персиковых косточках, но, когда речь идет о здешних тюфяках, это сравнение, на мой взгляд, явно слабовато.

Мы попросили подать нам лодку в шесть утра, но при первых же лучах солнца я соскочил со своего дивана. Поскольку в России не имеют понятия о простынях и спят не раздеваясь, на туалет много времени тратить не приходится.

Не сомневаясь, что мои спутники разыщут меня в любом случае, я спустился по лестнице Иакова и сел под купой деревьев, чтобы под сенью этих прекрасных лесов следить за тем, как утренние сумерки незаметно сменяются в синеватом воздухе дневным светом.

В противоположность южным краям, где ночь наступает внезапно, а рассвет — это огненная вспышка, в одно мгновение воспламеняющая весь горизонт, в северных странах приход и уход дня сопровождает целая гамма оттенков, необычайно живописных и невыразимо гармоничных; когда же речь идет об островах, то к этому следует прибавить особую поэтичность, которую придает им та невидимая дымка, что поднимается с поверхности воды и волшебной пеленой накрывает их, смягчая слишком яркие краски и наделяя природу тем очарованием, каким искусство наделяет живописное полотно. Позднее я повсюду искал те присущие финским сумеркам нежные оттенки, что сохранились в моей памяти, но нигде больше таких не встречал.

Иными словами, я целый час промечтал под купой деревьев, не замечая, как течет время.

В шесть часов ко мне подошли мои спутники. Я попытался разъяснить Муане, как много он, художник, потерял, но у Муане был на Россию зуб, мешавший ему беспристрастно восхищаться ее красотами: еще в июне Муане подцепил под огромными деревьями парка Безбородко простуду. Эта простуда перешла затем в лихорадку, и при малейшем дуновении свежего ветерка его пробирал озноб.

Нас уже ожидала лодка с четырьмя гребцами. Одна из монашеских добродетелей — это пунктуальность. В монастырях дисциплина еще суровее, возможно, чем в армии. Вледствие этого всегда можно рассчитывать если и не на сообразительность монаха, то хотя бы на его пунктуальность.

Мы попытались расспросить гребцов о каких-либо преданиях, бытующих на острове, но нам не удалось вытянуть из них и двух слов; тогда мы удовлетворились разговором о материальной стороне монашеской жизни и узнали едва ли не все, что нас интересовало.

Монахи ложатся спать в девять часов вечера, встают в пять утра, трапезничают два раза в день рыбой и овощами; мясо едят редко, только по праздникам; всю физическую работу выполняют сами, не прибегая к помощи работников извне. У каждого свое ремесло: один портняжит, другой сапожничает, третий плотничает; даже лодка, в которой мы совершали наше плавание, была сделана самими монахами.

Вначале мы осмотрели небольшой залив, который вдается в центральную часть острова Валаам, в самые таинственные его глубины. Нет ничего прелестнее этих крохотных бухт, в воды которых деревья окунают концы своих могучих ветвей: короткое, но буйное русское лето дарит этим ветвям крепость и жизненные силы, поддерживаемые той влагой, какая омывает корни деревьев, и теми испарениями, какие увлажняют их листья.

Деревья, как известно, живут и землей, и воздухом: земля их кормит, а воздух поит.

Переезжая из одной бухты в другую, я спугнул чирка и подстрелил его.

Подлинной целью нашего плавания были поиски места, откуда Муане мог бы сделать зарисовку очаровательной маленькой церкви, которую мы заметили, подплывая к острову. Подобное чудо — большая редкость, и потому мне стало казаться, что я стал жертвой миража, и у меня возникло опасение, что я не увижу церковь на прежнем месте.

К моему великому удивлению, она там была.

Мы причалили к противоположному берегу и нашли точку, откуда и сама церковь, и окружавший ее пейзаж открывались во всем своем великолепии.

Оставив Муане и Миллелотти зарисовывать церковь, мы с Дандре ринулись на поиски кроликов, которых нам обещали в большом количестве.

Однако с кроликами дело обстояло так же, как и с тюленями, которых нам якобы предстояло бить дубинками и которые, на самом деле, бросались в воду, увидев нас на расстоянии в пятьсот шагов: ни поблизости, ни вдалеке мы не разглядели ни единого кролика.

Впрочем, в этих великолепных лесах и птиц немного. Можно подумать, будто они боятся, что им не хватит времени вывести птенцов за то короткое лето, какое отпущено им северным климатом. Отсюда — отсутствие радости и веселья. В тишине ощущение безлюдья становится еще сильнее.

В лодке у нас был превосходный завтрак, состоявший из остатков вчерашнего обеда. К десяти часам мы с Дандре вернулись, чтобы потребовать свою долю. Рисунок был закончен и, несмотря на дурное настроение Муане, удался ему как нельзя лучше.

Наше судно должно было отплыть в пять часов пополудни и на рассвете следующего дня прийти в Сердо-боль.

Оттуда мы должны были добраться по суше до Санкт-Петербурга.

В шесть часов, проплывая мимо, мы помахали платками красной, серебряной и золотой церквушке Горностаева, с которой мы прощались навсегда.

Паломничество на Валаам — не из числа тех, которые в своей жизни совершаешь дважды.

XLIX. ИЗ СЕРДОБОЛЯ В МАГРУ

На рассвете вдали показался Сердоболь.

Некоторое время мы плыли среди островов небольшого архипелага, показавшихся нам либо вовсе ненаселенными, либо населенными очень слабо; затем наш взгляд остановился на Сердоболе, бедном финском городке, построенном между двумя горами.

В восемь часов утра мы сошли на берег и отправились на поиски пропитания.

В России, а тем более в Финляндии, человек низводится до состояния дикаря: ему приходится искать себе пропитание и, чтобы найти его, он должен обладать инстинктом не хуже звериного.

В каждом городе, даже в финском, есть улица, именуемая главной; туда и направляется иностранец, надеясь обрести там то, что он тщетно искал в других местах.

На этой улице мы наткнулись на ватагу немецких студентов, которые, подобно нам и льву из Священного Писания, искали, кого бы поглотить.

Дандре, изъяснявшийся по-немецки, как Шиллер, предложил студентам присоединиться к нам; узнав, кто мы такие, они с восторгом приняли это предложение. С этой минуты обе наши ватаги слились в одну.

В результате совместных поисков нам удалось раздобыть цыплят, яиц и рыбы. Правда, ни сливочного масла, ни растительного не нашлось, но мы разжились топленым свиным салом; так вот, пусть путешественники, проявляющие интерес к этой подробности, — а всякий путешественник заинтересован в том, чтобы не умереть с голоду, — не забывают, что топленое свиное сало всегда может заменить сливочное масло. Что же касается растительного масла, то вместо него можно использовать свежие желтки. Нет нужды добавлять, что и желтки, и топленое свиное сало найдутся всюду, куда могут добраться свиньи и куры.

Сердоболь, полностью открывшийся нашим взорам, не явил собой ничего привлекательного, и потому у нас возникло желание покинуть его как можно скорее. Совершив паломничество на Ладогу, я исполнил свой долг, но не благочестия, а совести: мне не хотелось возвращаться в Санкт-Петербург, не заглянув на короткое время в Финляндию.

Но вот куда я хотел поехать, ибо мне было известно, что меня там с нетерпением ждут, так это в Москву: туда, опередив меня, уже отправились мои добрые друзья Нарышкин и Женни Фалькон, оказавшие мне такой радушный прием в Санкт-Петербурге.

Однако у всякого путешественника есть определенные обязательства, которым ему приходится подчиняться под страхом прослыть ленивым путешественником — это разновидность путешественников, которая не вошла в классификацию, придуманную Стерном.

Ленивый путешественник — это тот, кто проходит не глядя мимо избитых достопримечательностей, осмотреть которые считают своим долгом все, и кто то ли из презрения, то ли по беспечности поступает не как все. Стоит ему вернуться на родину — либо мачеху, либо мать, ведь у всякого путешественника есть какая-нибудь родина — и заговорить о своих путешествиях, как он непременно встретит кого-нибудь, кто скажет ему:

"Ах, стало быть, вы там были?"

"Да".

"Так-так-так. А видели вы по соседству то-то и то-то?"

"Право слово, нет".

"Как же так?"

"Я слишком устал, либо мне показалось, что я напрасно потрачу силы".

Может быть пущен в ход и какой-нибудь другой довод, имеющий смысл в глазах того, кто его приводит, но совершенно бессмысленный в глазах того, кто его выслушивает.

И тогда начинаются сетования этого человека, жаждущего, чтобы все были рабами своих предшественников, то есть рабами косности, привычки, традиции; эти сетования обязательно завершаются словами:

"Забраться в такую даль и не увидеть главной тамошней достопримечательности!"

Так вот, дорогие читатели, в тридцати верстах от Сер-доболя находятся мраморные каменоломни Рускеалы, которые мне настоятельно советовали посетить и которые я был обречен посетить под страхом обесславить мою поездку в Финляндию.

Я достаточно часто признавался в своих пристрастиях, и потому мне следует признаться и в том, что вызывает у меня неприязнь; так вот, во время путешествий я не люблю посещать рудники, заводы и каменоломни.

Все это, бесспорно, приносит большую пользу, но моя любознательность довольствуется видом готовой продукции.

Однако спорить не приходилось: как уже говорилось, я был обречен увидеть карьеры Рускеалы, ибо в основном именно там добывался камень, из которого построили Исаакиевский собор.

Так что мы раздобыли телегу, это своего рода орудие пытки, используемое в России как средство передвижения.

Я уже описывал ее и, менее угодливый по отношению к моим читателям, чем Эней — по отношению к Дидоне, ни за что не соглашусь вновь испытывать боль, даже в воспоминании.

Впрочем, нас заверяли, как это всегда делают в России, что дорога туда превосходна.

Ближе к полудню мы распрощались с нашими друзьями-студентами, проводившими нас принятым в таких случаях троекратным "ура", и помчались, увлекаемые галопом пяти крепких лошадей.

Мостовые Сердоболя с первой же минуты внушили нам сильные сомнения в добротности дороги. Чтобы не вылететь из телеги, я вцепился в Дандре, ибо он, более меня привычный к такого рода экипажам, должен был лучше уметь сохранять равновесие; что же касается Муане и Миллелотти, то они поступили подобно тем наездникам, которые не довольствуются поводьями и хватаются за седло: оба ухватились за скамью.

Но, когда мы выехали из города, дорога стала ровнее. Окружающие окрестности были довольно живописны, и живописность эту дополнял табор цыган, которые расположились у подножия скалы, отбрасывавшей длинную тень, и под открытым небом готовили себе обед, в то время как осел, один тянувший повозку, на которой перевозили пожитки всего племени, кормился еще более непритязательно, поедая нежный мох, покрывающий камни и явно пришедшийся ему по вкусу.

Осел наверняка пообедал лучше своих хозяев; впрочем, со слугами такое иногда случается.

За два с половиной часа мы проделали семь наших льё. Выдержав первые пятьдесят, путешественник обязан признать, что русская почта — был бы лишь кнут, но не для лошадей, а для станционного смотрителя — заметно превосходит почтовые службы всех прочих стран.

Наконец, мы прибыли на почтовую станцию.

Заметим, кстати, что только в России можно встретить эти станционные дома, одинаковые по виду, где держат лишь самое необходимое, но зато всегда можно быть уверенным, что оно там найдется: две сосновые лавки, окрашенные под дуб, и четыре сосновых табурета того же цвета.

Кроме того, вы увидите там большие стенные часы в футляре, показывающие время настолько точно, насколько это можно требовать от стенных часов: со времен Карла V ими по привычке продолжают пользоваться, но никто им больше не доверяет.

Я забыл упомянуть еще об одном обязательном предмете обстановки, предмете в высшей степени национальном — всегда разожженном самоваре.

Все это предоставляется вам бесплатно: у вас есть на это право, коль скоро вы едете на почтовых и, стало быть, являетесь лицом государственным.

Но не требуйте другого, а именно, пищи: об этом и речи быть не может. Если вы хотите есть — возите с собою еду, если вы хотите иметь постель — берите с собой тюфяк.

В противном случае вам придется спать на одной из сосновых лавок, окрашенных под дуб. Они несколько жестковаты, но зато куда чище монастырских тюфяков.

Тем не менее станционный смотритель, человек весьма обходительный, взялся раздобыть к нашему возвращению что-нибудь, что могло бы сойти за обед.

Мы поблагодарили его, попросив, чтобы он ни в коем случае не утруждал себя стряпней.

Из окон почтовой станции открывался чрезвычайно красивый вид, что довольно необычно для России, страны на удивление равнинной, и потому достойно упоминания.

Поскольку расстояние от станции до каменоломни не превышало километра, мы без всяких возражений решили проделать этот путь пешком.

Некоторое время мы шли по проезжей дороге, а затем проводник повел нас полями, по более гладкой местности.

Вскоре, примерно в двухстах шагах впереди, показался ослепительной белизны холм, имевший конусообразную форму; весь этот холм состоит из мраморной крошки, и если смотреть на него издали, то можно поклясться, что это большая куча снега.

Мы обогнули сверкающий белизной холм и вышли на просторную площадку, которая была заставлена огромными мраморными глыбами кубической формы, приготовленными к отправке.

Я стал раздумывать над тем, какими средствами передвижения можно доставить эти громадные блоки к берегу озера, поскольку было очевидно, что в Санкт-Петербург их можно везти лишь водным путем. Так и не сумев удовлетворительным образом ответить на этот вопрос, я отважился задать его вслух; станционный смотритель, пожелавший стать нашим проводником, ответил мне, что для их перевозки дожидаются зимы, когда устанавливается санный путь. Глыбы настолько тяжелы, что поднимать их приходится с помощью домкратов и рычагов, потом грузить на сани и на санях доставлять на большие парусные суда, которые отвозят их в Санкт-Петербург.

Разглядывая все это с достаточно умеренным интересом, я внезапно обнаружил, что вокруг меня почти никого больше нет: последний из моих спутников, поза которого не позволяла мне распознать его, вот-вот должен был скрыться в глубине какой-то норы, вырытой у подножия холма из мраморной крошки.

Этот проход был образован — чего я не заметил вначале — вертикальной выемкой и вел внутрь скалы. В свою очередь углубившись туда и прошагав метров пятнадцать по узкому коридору, я оказался в огромном четырехугольном зале, стены которого были высотой около сорока футов и шириной около ста. Весь он был совершенно пуст.

Стены его были белыми, как снег.

В трех километрах от каменоломни, где добывают белый мрамор, находится другая каменоломня, где добывают зеленый мрамор. Наш станционный смотритель жаждал непременно отвести нас туда и восхвалял вторую каменоломню как нечто самое необычное на свете. Мы заключили полюбовное соглашение: я предоставил в его полное распоряжение моих спутников, а сам настроился вернуться в Сердоболь и заняться обедом.

Мой уход ускорили несколько услышанных мною слов, которыми станционный смотритель и Дандре обменялись по поводу третьей каменоломни, где прежде добывался желтый мрамор: теперь она была заброшена и выглядела чрезвычайно живописно, поскольку заросла кустами ежевики и мхами, пришедшими на смену каменотесам.

Миллелотти, не проявлявший особого интереса к каменоломням, испросил себе как милость право удалиться вместе со мной. Муане и Дандре продолжили путь. Разумеется, мы благополучно нашли дорогу обратно и час спустя уже ждали наших товарищей, стоя у кухонной печи.

Обед, который возглавлял наш милейший станционный смотритель, затянулся допоздна, так что о возвращении в Сердоболь не могло быть и речи. Главная комната почтовой станции была превращена в огромную общую спальню, где мы и провели ночь, причем первую ее половину пили чай, а вторую — спали.

Во время этой короткой прогулки я установил один факт: все русские в Финляндии пьют чай, все финны пьют кофе.

Русские — ярые любители чая; финны — страстные поклонники кофе. Нередко можно видеть, как финский крестьянин проделывает путь в десять — двенадцать льё, отделяющий его от города, лишь для того, чтобы купить там один или два фунта кофе. Если содержимое его кошелька не позволяет крестьянину сделать столь основательный запас, он совершит странствие ради полуфунта, четверти фунта и даже восьмушки. В этом случае он почти всегда выступает посланцем всей деревни и каждому приносит его долю драгоценного товара.

В заключительной части моего путешествия в Финляндию мне два или три раза доводилось пить кофе на почтовых станциях либо в скверных гостиницах, где мы останавливались пообедать, и всякий раз кофе был превосходный, отлично приготовленный и необычайно изысканный благодаря высочайшему качеству сливок, которым обильные финские пастбища придают неповторимый вкус.

На следующее утро мы отправились в Сердоболь и пробыли там ровно столько времени, сколько потребовалось на то, чтобы сменить лошадей; из Сердоболя мы выехали по длинной дамбе, начинающейся от окраины города: слева от нас было озеро, справа — гранитные утесы, изборожденные продольными полосками, из которых одни были чрезвычайно тонкими, а другие — глубокими, словно каннелюры в колонне. К несчастью, я слишком мало разбираюсь в геологии, чтобы уделить этим ледниковым бороздам то внимание, какого они, возможно, заслуживают.

Проехав пятнадцать верст и не увидев по дороге ничего примечательного, за исключением финских крестьянок, продававших превосходную землянику в корзинках собственного плетения, мы добрались до почтовой станции Отсойс; пара жареных цыплят, которых я позаботился захватить с собой из Сердоболя, свежие яйца и земляника, а затем чай и кофе со сливками составили превосходный обед.

На выезде из Отсойса мы вновь увидели Ладожское озеро, но вскоре оно скрылось из глаз, и дорога углубилась в необычайно живописную пересеченную местность; дорога эта почти на всем своем протяжении проложена между огромными гранитными скалами, которые кое-где стоят так близко друг к другу, что ширины ее хватает ровно для проезда одной телеги, а если навстречу вам едет другое подобное же средство передвижения, то там неизбежно должна повториться сцена, произошедшая между Эдипом и Лаем. Одна из этих скал имела такое сходство с обратившейся в руины крепостью, что лишь на расстоянии полукилометра от нее к нам пришло осознание ошибки, в которую мы впали.

Добавим, что горы здесь покрыты великолепными лесами, и теперь мы смогли оценить вблизи последствия одного из тех пожаров, о которых уже говорилось. Огонь двинулся под действием ветра к северу, то есть в самую гущу леса, а это означало, что пожар, вероятно, будет длиться довольно долго. Мы заметили одно достаточно странное обстоятельство: огонь передается не от дерева к дереву, а по земле; причиной распространения пожара становятся пылающие смолистые обломки: огонь ползет, подобно лаве, обтекает подножие дерева и продолжает свой путь, и лишь несколько мгновений спустя, когда, по всей вероятности, древесный сок полностью иссохнет, дерево начинает потрескивать, кора лопается, пламя поднимается от комля к сучьям и пожирает их; иногда оголенный ствол остается стоять, как засохшее на корню дерево, но он всего лишь зола и уголь и, если его ткнуть концом трости, рассыплется в прах.

Ночевали мы, насколько я могу вспомнить, на почтовой станции в Маасильте. От Маасильты до Кроноборга пейзажи не особенно живописны, но, как только Кроно-борг остается позади, снова появляются гранитные скалы, принимающие самые причудливые очертания: при виде крутых откосов и глубоких лощин можно подумать, что ты въезжаешь в один из самых гористых кантонов Швейцарии.

По правую руку от нас остались лежать два или три озера, которые блестели, словно зеркала из полированной стали, заключенные в рамы из зелени.

Миновав почтовую станцию Паксуялка, мы снова увидели Ладогу и по мосту въехали на островок, на котором построен город Кексгольм.

Тут предложения купить землянику стали слышаться еще чаще, и в ту минуту, когда состоялся наш въезд в город, можно было подумать, что мы явились туда для того, чтобы вступить в соперничество с местными зеленщиками.

В Кексгольме мы провели полдня, отчасти из-за усталости, отчасти из любознательности; нас, следует признаться, пленила чистота улиц, застроенных по обеим сторонам деревянными домами, почти сплошь двухэтажными.

Кексгольм, подобно Шлиссельбургу, в прошлом был шведской крепостью. Вы попадаете туда, преодолев широкий ров, над которым высится крепостная стена с бастионами. Затем позади остаются две караульни: одна, кирпичная и уже развалившаяся, была построена еще шведами, а другая, деревянная и пустая, датируется царствованием императора Александра; обе они своей разо-ренностью и заброшенностью придают крайне печальный вид всему этому сооружению, военная архитектура которого достаточно примечательна.

Мы пересекли всю крепость из конца в конец, ни разу не остановившись, поскольку с ней не связаны никакие исторические предания, и выехали к воротам, из которых открывался вид на озеро.

Перед нами, на вершине островка, высился полураз-валившийся укрепленный замок. Некогда его соединял с крепостью мост, но замок разрушился, и было решено, что нет смысла поддерживать в надлежащем виде мост, ведущий всего лишь к груде камней; в итоге он и сам стал непригодным.

Наш проводник, которого я замучил расспросами, решился было начать рассказ про какого-то государственного преступника, умершего после долгого заточения в этой крепости во времена шведов, но в памяти славного малого царил такой туман, что вскоре я отказался от надежды что-либо уяснить себе в его повествовании.

Он утверждал также, что слышал от своего отца, будто под башней крепости находятся обширные подземелья и множество тюремных камер, которые тот обошел и осмотрел и в которых еще сохранились железные кольца, цепи и орудия пытки.

Я лишь повторяю то, что слышал, и воздержусь брать на себя какую бы то ни было ответственность за эти сведения.

Мы переночевали в Кексгольме, и должен сказать, что кровати, а точнее, диваны на постоялом дворе были такими, что я с сожалением вспоминал о лавках на почтовой станции.

На другой день, когда мы отъехали от города на расстояние ружейного выстрела, нам встретилось нечто вроде лагун, образованных озером Пихлаявеси; лагуны эти прорезаны проточными водами реки Хаапавеси.

Мы с некоторой тревогой стали задавать себе вопрос, каким образом нам удастся преодолеть на телеге водное пространство протяженностью в два километра, и не переставали удивляться, что станционный смотритель не предупредил нас о такой помехе; неожиданно этой тревоге пришел конец, хотя, правда, на смену ей пришла новая.

Из какого-то сарая вышли шесть человек; четверо ухватили наших лошадей за поводья, двое прыгнули на плот и подогнали его к самому берегу, а затем, не позволив нам, невзирая на наши возражения и даже крики, сойти с телеги, втолкнули ее на плот, и мы оказались на воде.

Все было проделано за меньшее время, чем потребовалось, чтобы об этом рассказать.

Почти таким же способом Ганнибал переправлял своих слонов через Рону.

На какое-то мгновение сходство чуть было не стало еще разительнее, ибо, как и они, мы едва не опрокинулись в воду.

Но наши паромщики, разместившись нужным образом, благодаря собственной тяжести восстановили равновесие и, начав отталкиваться от песчаного дна баграми, заставили наш плот двигаться вперед достаточно быстро, несмотря на течение.

Когда население России настолько приумножится, чтобы превратить эти лагуны в новую Венецию, сделать такое будет весьма легко, благо начало этому уже положено.

На некоторых из бесчисленных островков, разбросанных по этому своеобразному озеру, виднеются дома, амбары, церкви.

На других высятся укрепленные замки с массивными башнями по бокам, увенчанными зубцами.

Пятнадцати — двадцати минут плавания было достаточно, чтобы перевезти нас из Кегсгольма на противоположный берег озера, где мы снова оказались на суше, так ни разу и не сойдя с нашей телеги.

Плата за это красочное плавание, оставшееся в моей памяти неким сновидением, составила один рубль.

Покинув лагуны, мы снова поехали лесом, отдельные участки которого, уничтоженные пожаром вроде того, что мы видели, были пущены под пашню. Пшеница там, судя по всему, родится прекрасно: колосья уже налились и начали желтеть.

Подъезжая к почтовой станции Нойдерма, мы увидели финок в поразивших нас национальных нарядах.

Наряд этот состоит из синей юбки, обшитой снизу широкой пурпурной каймой, белого казакина, плотно облегающего стан, и, наконец, завязанного под подбородком красного платка, обрамляющего лицо.

Этот головной убор идет красоткам, но сильно уродует дурнушек.

После почтовой станции Кивиниеми мы выехали к реке Вуоксе, которая выше по течению образует знаменитый водопад Иматра, вероятно единственный в России. Было ли это время половодья реки, или мы видели ее естественное состояние? Во всяком случае, река затопила долины, по которым она течет.

Местность тут тоже была лесистой и гористой, однако в окружающей обстановке появилась одна характерная особенность.

Чем ближе мы подъезжали к Магре, тем чаще нам стали попадаться стада диких свиней. Вначале, увидев таких свиней в лесу, я принял их за кабанов, устроивших там лежбище. Приказав вознице остановить телегу, я уже было собрался пристрелить одну из них, как вдруг увидел, что голову ее охватывает треугольное ярмо из трех деревянных палок, связанных у концов: вероятно, оно мешало ей проникать в обнесенные оградой угодья.

Через несколько верст свиньи стали встречаться так часто и вели себя при этом так непринужденно, что вознице приходилось сгонять их с середины дороги кнутом. Они, видимо, питали расположение к такого рода местам, и причиной тому был дорожный гравий, более теплый, чем лесной мох, хотя и не такой мягкий. Если бы не осторожность, которую проявлял наш возница, мы определенно могли бы раздавить кого-нибудь из этих достойных сибаритов.

После почтовой станции Кюлянятко, последней перед Санкт-Петербургом, дорога раздваивается.

Ответвление направо ведет в Выборг, налево — в Санкт-Петербург.

Вскоре мы пересекли Большую Невку по монументальному мосту, построенному в 1811 году нашим соотечественником Бетанкуром, проехали через Аптекарский остров, а затем, миновав небольшую речку Карповку, по Петербургскому острову въехали во вторую российскую столицу.

По прибытии в особняк Безбородко мы застали там большой переполох.

Графиня, превосходнейшая наездница и отважнейшая возница, ежедневно выезжала либо верхом, либо в тильбюри. В тот день она правила тильбюри, и с ней была одна из ее приятельниц.

Съезжая по довольно крутому склону, графиня увидела впереди корову, лежавшую посреди дороги и нежившуюся на гравии с таким же наслаждением, что и наши свиньи из Магры. Графиня, разбиравшаяся в повадках четвероногих не так хорошо, как мы, решила, что корова встанет при виде экипажа; но та и не подумала этого сделать; тогда графиня натянула правую вожжу, чтобы обогнуть зад животного, и выполнила этот маневр с той же ловкостью, с какой участники олимпийских конных ристаний огибали разделительную стену античного цирка. Но графиня не заметила, что корова, вместо того чтобы свернуть хвост и держать его под собой, в истоме вытянула его прямо поперек дороги.

Колесо тильбюри переехало коровий хвост. Корова, ощутив, что на ее важнейший придаток совершено покушение, с жутким ревом поднялась на ноги; лошадь испугалась, понесла и, несмотря на все искусство возницы, вывалила графиню и ее спутницу в канаву.

К счастью, обе дамы отделались несколькими царапинами, так что после десятидневного отсутствия мы провели нашу последнюю ночь в Санкт-Петербурге так же, как и предшествовавшие: пели и музицировали до четырех часов утра.

В пути между Валаамом и Сердоболем мне исполнилось пятьдесят пять лет.

L. МОСКВА

На следующий день, в восемь часов утра, мы покинули Санкт-Петербург и по железной дороге отправились в Москву.

Русские железные дороги оборудованы довольно плохо, однако у них есть одно преимущество перед нашими: на станциях там есть ватерклозеты.

От Санкт-Петербурга до Москвы восемьсот верст, то есть двести льё. Дорога занимает двадцать шесть часов, а чтобы доехать из Парижа в Марсель, требуется всего восемнадцать часов.

Это на восемь часов меньше при расстоянии на двадцать льё больше; надеюсь, такого небольшого подсчета достаточно, чтобы удостоверить превосходство наших железных дорог над русскими. Подобная медлительность передвижения тем более досадна, что дорога из Санкт-Петербурга в Москву тянется то бескрайней степью, то бесконечными лесами, и вдоль нее нет ни малейшей возвышенности, которая придала бы пейзажу живописность. Единственным нашим развлечением на протяжении всего пути стал один из тех страшных пожаров, какие уничтожают целые версты леса.

Внезапно послышалось, как наш паровоз засвистел во всю силу своих железных легких, потом движение поезда, до этого весьма умеренное, ускорилось так, словно машина взбесилась; тотчас же мы ощутили сильный жар, а затем увидели слева и справа, насколько хватало глаз, языки пламени.

Мы мчались через самый центр пожара.

Это было великолепное зрелище, тем более что наступали сумерки, и, как ни быстро шел поезд, мы ничего не упустили из этого величественного спектакля.

Однако, хотя декорации его были прекрасны, в зале было жарковато, и несколько вентиляторов явно не были бы лишними. Я уверен, что, несмотря на скорость поезда, температура воздуха в вагоне успела подняться градусов до шестидесяти. Менее чем за шесть — восемь минут мы проехали более восьми — десяти верст.

Так в целях своего обучения я прошел через испытание огнем, повторив его, как вы вскоре увидите, спустя несколько дней, дабы усовершенствоваться, насколько это возможно, в умении не сгорать в пламени. В обоих случаях я выдержал экзамен и теперь имею право вступить в преисподнюю, не подвергаясь новым испытаниям.

Мы проехали станцию Вышний Волочёк, находящуюся на пол пути между Санкт-Петербургом и Москвой; она примечательна тем, что является местом встречи воров и скупщиков краденого из обеих столиц. Когда в Санкт-Петербурге совершается крупная кража, вор тотчас выезжает в Вышний Волочёк и встречается там со скупщиком из Москвы; если же крупная кража происходит в Москве, вор поступает точно так же и на той же станции находит скупщика из Санкт-Петербурга — и дело сделано.

На следующий день, в десять часов утра, мы прибыли в Москву. Женни, предупрежденная телеграфной депешей, прислала за нами Дидье Деланжа, доверенного человека Нарышкина, и он с коляской ждал нас на вокзале.

Этой коляской правил щеголеватый русский кучер в маленькой шапочке с загнутыми кверху полями и павлиньим пером, в черном застегнутом сверху донизу сюртуке, в шелковой рубашке и штанах с напуском, заправленных в огромные сапоги; подпоясан он был кушаком в восточном стиле.

На этот раз мы оказались в самой что ни на есть старой России, то есть в настоящей России, а не в той подделке под Россию, какой является Санкт-Петербург.

После Константинополя Москва — самый большой город, а вернее, самая большая деревня Европы, ибо со своими садами и лачугами, своими озерами и огородами, своими воронами, кормящимися рядом с курами, и хищными птицами, парящими над домами, — Москва скорее огромная деревня, чем большой город.

Ее окружность оценивается примерно в десять французских льё, а площадь составляет 16 120 800 квадратных туаз.

Все, что рассказывают про основание Москвы Олегом, — не более чем вымысел. Достоверно ее возникновение датируется XII веком. В 1147 году Юрий Долгорукий, сын Владимира Мономаха, правил в Киеве, первой столице русских властителей. Передав княжество Владимирское и Суздальское своему сыну Андрею, прозванному Боголюбским, он пожелал лично отправиться во Владимир, чтобы возвести сына на княжение.

На его пути оказалась Москва-река — река не очень значительная, но протекающая среди красивых холмов. Он переправился через нее, поднялся на один из этих холмов и с удовольствием обозрел живописную местность, вид на которую оттуда открывался.

Этот холм — то самое место, где ныне построен Кремль.

И холм, и прилегающие к нему равнины принадлежали некоему Степану Кучке, сыну Ивана. По-видимому, это восхищение великого князя его землями инстинктивно не понравилось Степану, ибо он отказался воздать ему почести, на какие тот полагал себя вправе рассчитывать.

И тогда великий князь Юрий, оскорбленный в своей гордости, приказал схватить Кучку и утопить его в пруду. Неожиданное происшествие повергло семью Кучки в такое горе, что Юрий был тронут этой скорбью и, прежде чем продолжить свой путь во Владимир, отправил сыновей и дочь покойного Андрею, поручив их его попечению. Улита, дочь Кучки, была красавица; великий князь женил на ней своего сына, а потом, посетив свои владения, отправился обратно в Киев.

Возвращался он той же дорогой, что и приехал. Он снова побывал на берегах Москвы-реки, еще раз поднялся на полюбившийся ему холм и приказал построить там город.

Этот город был назван Москвой, по имени реки, на которой он стоял.

В России построить город проще простого: важно его заселить.

На смертном одре Юрий вспомнил как сладкий сон свою остановку на холме и, поскольку ему было известно, что там по его повелению построено несколько домов, дал сыну совет проследить, чтобы эти дома не пустовали.

Для сына, заслужившего прозвище Боголюбский, такой совет был равносилен приказу. Его престол, правда, находился во Владимире, но, чтобы набожность русских способствовала росту и процветанию Москвы, он велел построить в центре нового города каменную церковь, поместил в ней икону Богоматери, присланную некогда в Киев из Константинополя и, как утверждалось, написанную святым Лукой, украсил церковь золочеными куполами, приписал к ней земли для поддержания ее в исправном состоянии и назвал ее Успенской в честь Успения Богородицы.

Несомненно, новый город достиг бы еще большего процветания, если бы Андрей, которого его благочестие отдалило от жены, не был бы убит ею и ее семейством, что стало местью сыну за злодейство, некогда совершенное его отцом.

Москва с той поры оказалась покинутой, а потом ее разграбили и предали огню монголы. Все погибло тогда в дыму этого первого пожара, так что лишь в 1248 году у Москвы снова появился князь, и только в 1280 году город возродился.

Даниил, младший сын Александра Невского, который провел жизнь, борясь со своими подданными, побеждая их и даруя им прощение, и гений которого сделал его великим человеком, а добродетели — святым, Даниил унаследовал земли на Москве-реке, в свое время захваченные Юрием у утопленного им Кучки. Даниил нашел основанный Юрием город весьма заброшенным, а лучше сказать, несуществующим. Место, где сейчас стоит Кремль, заросло густыми лесами, и островок, окруженный болотом, в которое, очевидно, превратился пруд, где утопили Кучку, служил прибежищем благочестивому отшельнику, слывшему святым. Даниил превратил хижину отшельника в церковь, посвященную Преображению, окружил остров палисадом и построил там себе дворец.

Потом он основал монастырь, где и был похоронен.

Его сын предпочитал жить больше в Москве, чем во Владимире и Суздале, и из-за этого предпочтения получил прозвание Московский.

Дмитрий, заслуживший прозвище Донской своей победой над татарами, заменил палисад, поставленный

Даниилом вокруг Кремля, стеной, способной выдержать натиск монголов, и дал внутри нее прибежище митрополиту, святому Алексию, который построил там Чудов-скую церковь. И наконец, Евдокия, жена князя, построила там знаменитый Вознесенский монастырь, где она приняла постриг и где была похоронена: тридцать пять великих княгинь и цариц, упокоившихся здесь же, составляют ее погребальную свиту.

При Иване III, сыне Василия Васильевича, Москва, благодаря своему богатству и красоте своих зданий, начинает становиться царицей русских городов. Иван III обогатил столь любимую им Москву добычей из Новгорода Великого, расширил пределы города, обнес его новой крепостной стеной, защитой которой служили массивные остроконечные башни, крытые зеленой и золотой обливной черепицей; он украсил одну из этих башен иконой Христа Спасителя: ее поместили над воротами, почитающимися поэтому святыми — ни один русский не приблизится к ним, не перекрестившись, и никто не войдет в них, не обнажив голову; он построил в Кремле Успенский собор, завещав своему сыну Василию III продолжать эти труды; тот построил в Кремле нынешнюю митрополичью церковь во имя святого Иоанна Крестителя, которая знаменита своей колокольней Иван Великий, увенчанной прославленным крестом: считалось, что он сделан из чистого золота, и потому французы увезли его при отступлении из Москвы, но потом были вынуждены бросить в какую-то реку.

При Иване IV — Иване Грозном — одновременно с целым рядом других сооружений, украсивших город, был построен знаменитый Покровский собор, в просторечии называемый "Василий Блаженный"; о нем мы подробнее поговорим по другому поводу.

Да простится мне, что я посвятил несколько страниц основанию Москвы и росту ее могущества. Для нас Москва — легендарный город; она видела катастрофу, подобную тем крушениям, какие потерпели Камбис и Аттила; Москва — крайняя точка, где Франция водрузила свое знамя на севере, водрузив его прежде на юге, в Фивах.

Вся наша революционная и имперская эпопея, величайшая со времен Александра Македонского и Цезаря, заключена между именем Бонапарта, высеченным на пилонах Фив, и именем Наполеона, начертанным на руинах Кремля. Поэтому не стоит удивляться, что у меня забилось сердце, когда я проезжал по городу Юрия Долгорукого.

Впрочем, возможно, что отчасти оно трепетало и от испытываемого мною желания снова увидеться с двумя моими друзьями.

Женни ждала нас у ворот Петровского парка, а Нарышкин — на крыльце, откуда он проводил смотр своих лошадей: этому приятному занятию он предавался каждое утро.

Кстати сказать, у Нарышкина самый лучший в России табун лошадей: он единственный владеет потомством принадлежавшего Григорию Орлову знаменитого племенного жеребца, русское имя которого я, к сожалению, не могу припомнить (в переводе на французский оно означает "Удалец").

Наше появление было встречено криками радости: в него уже никто не верил.

Нарышкин на минуту прервал свой смотр. Женни повела нас показывать отведенные нам комнаты.

Очаровательный павильон, отделенный от главного здания живой изгородью из сирени и цветущим садом, был предоставлен в наше полное распоряжение и специально для нас заново обставлен.

Неслыханная роскошь в Москве: у каждого была отдельная кровать!

Все мелочи комфорта и туалета, какие может предусмотреть женщина, занимаясь внутренним убранством дома, были заботливо и щедро включены нашей очаровательной хозяйкой в обстановку предоставленных нам комнат.

Было ясно, что нас рассчитывают удержать здесь как можно дольше; к сожалению, каждый день у нас был на счету: мне хотелось попасть в Нижний Новгород на знаменитую ярмарку, куда посылают своих представителей и Европа, и Азия.

Наши восторги и изъявления благодарности, сопровождавшие осмотр павильона, были прерваны звоном колокола, возвещавшего время завтрака. Мы отправились в главное здание, где нас встретил повар с коленкоровым колпаком в руках.

Этот повар, хотя он и отличался в лучшую сторону от того, что был у Кушелева, тем не менее оставался русским поваром, то есть человеком, исполненным предрассудков. Правда, его неприятие французской кухни поддерживалось Нарышкиным, который в качестве боярина старого закала отдавал предпочтение кухне Ивана Грозного, или, если угодно, грозной кухне Ивана.

Но Нарышкин подчинился долгу гостеприимства, и было условлено, что на протяжении всего нашего пребывания в Петровском парке г-н Кутузов — как видите, повар носил прославленное имя — будет подчиняться исключительно мне.

И он ожидал меня, чтобы засвидетельствовать мне верность и почтение как своему сюзерену.

Мы уже познакомились с ним в Санкт-Петербурге, так что это унижение было для него не столь уж болезненным.

Однако между бесправным слугой и всесильным господином встало серьезное, хотя и преодолимое препятствие: слуга не знал ни слова по-французски, а господин — по-русски.

И потому было условлено, что наша хозяйка, сойдя с высот элегантности — высот, на которых, следует признать, находились не только зимние и летние дворцы и виллы, где она царила, но и обычное жилище, устроенное ею для себя, — будет служить нам переводчицей.

Я высказал свои замечания по поводу завтрака, оказавшегося все же лучше, чем можно было ожидать от русского повара, зато безмерно расхвалил севрюжину, которую отваривают с пряностями и едят холодной, приправляя лишь хреном.

Если я когда-нибудь обзаведусь поваром, то отварная севрюжина с хреном будет единственным блюдом, которое я разрешу ему позаимствовать из русской кухни.

После завтрака мне предложили совершить прогулку туда, куда я пожелаю. У Нарышкина, независимо от того, собирается он выезжать или нет, всегда стоит в пятидесяти шагах от крыльца коляска, запряженная четверкой; лошади эти запряжены бок о бок, как на триумфальной колеснице, и, образуя при езде веер, производят, надо сказать, замечательное впечатление.

Но мной было заявлено, что днем я сегодня никуда не поеду, а вот вечером отправлюсь в Кремль, чтобы увидеть его при свете луны. Сошлись на том, что я хозяин и все должны мне повиноваться.

Нарышкин, как и остальные, склонил передо мной голову, один сел в свою коляску, запряженную четверкой, и отправился в клуб.

Мы смотрели, как он удаляется во всем своем величии, словно Аполлон, правящий солнечной колесницей.

Когда же он скрылся из виду, завернув за угол живой изгороди — а в Петровском парке только такие и есть, — мы пошли на свежевыкошенную лужайку, чтобы, как школяры на каникулах, поваляться на сене.

Я храню в памяти несколько чудных воспоминаний из моей жизни, воспоминаний из числа тех, какие в часы грусти проносятся перед вами, будто утешительные видения, воспоминаний, полных ощущения свободы, нежности и приязни.

Петровский парк — одно из таких воспоминаний.

Спасибо милым, дорогим друзьям, которым я этим обязан!

День промчался, словно часы были секундами. Настал вечер, взошла луна и залила всю природу своим мягким, ласковым светом: этот час я и избрал, чтобы выехать из дома и увидеть Кремль.

Мое решение увидеть Кремль именно таким образом было поистине вдохновением свыше. Наше восприятие мест, которые мы посещаем, явно подвержено влиянию света солнца и часа дня, а более всего оно зависит от нашего настроения.

Так вот, Кремль, увиденный мною в тот вечер, — в нежном сиянии, окутанный призрачной дымкой, со шпилями, устремленными к звездам, словно стрелы минаретов, — показался мне дворцом волшебницы, о котором не может дать представление перо.

Я вернулся изумленным, восхищенным, покоренным — счастливым.

Счастливый! Это прекрасное слово так редко исходит из уст человека, и даже буквы его заимствованы из языка ангелов.

LI. ПОЖАР

На следующий день после моего приезда Нарышкин пригласил позавтракать с нами начальника полиции Шетин-ского, чтобы я мог получить от него кое-какие интересные сведения.

Мы уже минут десять сидели за столом, как вдруг без доклада вошел встревоженный офицер полиции и по-русски произнес лишь одно слово:

— Пожар!

Начальник полиции вскочил со своего места.

— Что случилось? — спросил я.

— Пожар! — в один голос ответили Нарышкин и Женни.

Пожар в Москве — происшествие довольно частое, но при этом всегда серьезное.

Из одиннадцати тысяч московских домов только три тысячи пятьсот каменные, остальные — деревянные (мы говорим о тех, что находятся в черте города).

Если Санкт-Петербург считает годы своих бедствий по наводнениям, то Москва — по пожарам.

Само собой разумеется, что пожар 1812 года был самый страшный из всех.

Вместе с предместьями в Москве насчитывается около двадцати тысяч домов. Если верить автору "Истории разрушения Москвы в 1812 году", тринадцать тысяч восемьсот из них были превращены в пепел, и лишь шесть тысяч с трудом уцелели.

Меня охватило желание увидеть это грандиозное и ужасное зрелище.

— Где пожар? — спросил я у начальника полиции.

— В двух верстах отсюда, у Калужской.

— А вы можете взять меня с собой?

— Если вы пообещаете не задерживать меня ни на минуту.

— Едем.

Я схватил шляпу, и мы бросились к двери. Нас ожидала коляска начальника полиции, запряженная тремя крепкими вороными лошадьми; мы сели в нее.

— Гони во весь дух! — крикнул г-н Шетинский.

Посланец, явившийся к нам с сообщением о пожаре,

был уже в седле; он пришпорил лошадь и полетел как молния. Мы последовали за ним.

До того, как мне пришлось проделать эти две версты вместе с начальником полиции, я и представить себе не мог, с какой скоростью может мчаться экипаж, который увлекает за собой скачущая галопом тройка лошадей.

В какой-то миг я если и не испугался, то содрогнулся и у меня перехватило дыхание.

Пока наши лошади бежали по пригородной дороге, покрытой щебнем, нас окружало облако пыли, но стоило нам выехать на ребристую мостовую Москвы, как мы оказались буквально в облаке искр.

Я вцепился в железный поручень дрожек, чтобы не вывалиться. Вне всякого сомнения, начальник полиции хотел покрасоваться передо мной, поскольку он то и дело кричал: "Поскорее! Поскорее!", хотя мне казалось, что быстрее ехать невозможно.

На выезде из Петровского парка мы увидели столб дыма, и поскольку, к счастью, было безветрие, он стоял над местом пожара, будто гигантский зонт.

По мере нашего приближения к месту происшествия толпа становилась все гуще, но офицер, который мчался впереди нас и от которого мы отставали только на корпус лошади, кричал:

— Дорогу начальнику полиции!

И тех, кто при звуке этого грозного имени не спешил посторониться, он награждал ударами кнута.

Грохот, который мы производили, бешеная скорость, с какой мы мчались, и окрики нашего курьера привлекали к нам все взгляды; люди освобождали нам дорогу, как это делают при виде смерча, урагана, лавины.

Словно молния между двумя тучами пролетели мы между двумя рядами живого частокола. У меня все время было ощущение, что мы вот-вот кого-нибудь раздавим, но наши дрожки не коснулись даже чьей-нибудь одежды.

Не прошло и пяти минут, как мы оказались у места пожара.

Наши лошади остановились, дрожа и оседая на подгибающихся коленях.

— Прыгайте! — приказал мне г-н Шетинский. — Я не отвечаю за упряжку.

И в самом деле, лошади, извергая из ноздрей пар, чуть ли не огонь, встали на дыбы, как кони Ипполита.

Но мы уже были на земле.

Кучер круто развернул дрожки на месте и умчался.

Горел целый квартал. На протяжении почти двухсот метров дома, включая и те, что выходили на боковые переулки, были объяты пламенем.

К счастью, улица, на которую выходил этот сплошной пылающий фасад, была шириной в пятнадцать — двадцать метров.

Но справа и слева дело обстояло хуже: горящий квартал был отделен от соседних лишь переулками шагов пятнадцать в ширину. Эти два переулка были единственными проходами, позволявшими бороться с пожаром, наступая на него с тыла.

Начальник полиции приготовился ринуться в один из этих проходов.

— Куда вы? — спросил я.

— Вы же видите, — ответил он.

— Вы намереваетесь пройти по этому переулку?

— Приходится! Ждите меня здесь.

— Как бы не так! Я иду с вами.

— Зачем? У вас нет в этом никакой надобности.

— Хочу посмотреть. Если пройдете вы, пройду и я.

— Вы твердо решили?

— Тогда держитесь за перевязь моей сабли и не отставайте.

Я ухватился за его перевязь, и мы устремились вперед.

В течение нескольких секунд я ничего, кроме огня, не видел и ничем, кроме огня, не дышал; мне казалось, что я вот-вот задохнусь, и, пошатываясь, я хватал воздух ртом.

К счастью, по правую сторону от нас оказалась какая-то улица, и начальник полиции бросился туда.

Тяжело дыша, я рухнул на первое попавшееся бревно.

— Не вернуться ли вам за шляпой? — смеясь, поинтересовался начальник полиции.

И в самом деле, я обнаружил, что, пока мы пробирались сквозь огонь, шляпа слетела у меня с головы.

— Ну уж нет, — ответил я. — Пусть лучше остается там, где она есть. А вот стакан воды я бы выпил, исключительно ради того, чтобы загасить пламя, которого я наглотался.

— Воды! — крикнул начальник полиции.

От одной из групп, наблюдавших за пожаром, отделилась женщина: она вошла в дом, вышла оттуда с кружкой и поднесла ее мне.

Никогда ни капское, ни токайское вина не казались мне такими вкусными, как эта вода.

Пока я пил, до нас донесся какой-то грохот, напоминавший раскаты грома, — это приехали пожарные.

Поскольку пожары в Москве случаются весьма часто, пожарная служба поставлена тут достаточно хорошо.

Москва разделена на двадцать одну часть, и в каждой есть своя пожарная команда.

На площадке колокольни, самой высокой в части, постоянно дежурит человек, наблюдая, не начался ли где-нибудь пожар.

Стоит только показаться огню, как этот человек приводит в движение некую систему шаров, своего рода набор телеграфных знаков, с помощью которой оповещают не только о самом бедствии, но и о том, где оно происходит.

Получив оповещение, пожарные тотчас запрягают повозки с насосами и направляются к месту происшествия.

Пожарные прибыли; но, хотя они и не потеряли ни минуты, огонь был проворнее их.

Пожар начался в деревянной гостинице, и вызван он был неосторожностью ломового извозчика, который закурил во дворе, полном соломы.

Ворота в этот двор были распахнуты. Там царил настоящий ад.

Начальник полиции бросился в тот самый переулок, по которому мы с ним прошли, и появился снова с четырьмя пожарными насосами.

К моему великому удивлению, он направил струю воды не на очаг огня, а на крыши соседних домов.

Я поинтересовался у него, почему он выбрал такое направление.

— Разве у вас, французов, нет поговорки: "Дайте огню его долю добычи"?

— Да, есть, конечно.

— Ну так вот, с огнем не поспоришь, и я даю, а вернее, оставляю ему его долю добычи, однако при этом стараюсь сделать так, чтобы он ею и удовлетворился.

— А почему вы направляете струю воды из насоса именно на крыши?

— Потому что, как вы могли заметить, крыши эти из листового железа; от соседства с огнем они раскаляются и, вместо того чтобы предохранять поддерживающие их балки, сами становятся причиной пожара.

Единственный в округе водоразборный фонтан находился метрах в трехстах, и, когда в насосах кончалась вода, приходилось мчаться к нему и наполнять их там водой.

— Почему вы не устроите цепочку? — спросил я начальника полиции.

— Что значит "цепочка"?

Я объяснил ему, что во Франции, как только начинается пожар, все по собственному почину сбегаются, чтобы выстроиться живой цепочкой от места пожара к водоразборному фонтану, колодцу или реке; ведра передаются из рук в руки, и в итоге не насос движется за водой, а вода движется к насосу, который таким образом может работать непрерывно.

— Да, хорошо, превосходно придумано, — заметил он. — Все это понятно. Но у нас нет закона, который мог бы принудить людей к такому содействию.

— У нас подобного закона тоже нет, однако оказывать помощь готовы все. Я сам видел, как во время пожара в Итальянском театре в цепочку стали принцы.

— Дорогой господин Дюма, — возразил мне начальник полиции, — это настоящее братство, а русский народ не дорос еще до братства.

— А ваши пожарные, — снова спросил я, — до чего доросли они?

— До повиновения; идите посмотрите, как они работают, а потом поделитесь со мной впечатлениями.

На мой взгляд, это было лучшее, что я мог сделать в эту минуту, и потому, ухватившись за первый пустой насос так же, как раньше ухватился за перевязь начальника полиции, и пройдя через семидесятиградусный жар, я снова оказался на главной улице.

Пожарные и в самом деле трудились.

Они забрались на чердаки ближайших к месту пожара домов и с помощью топоров и ломов, помогая себе левой рукой в перчатке, срывали кровлю.

Однако пожарные опоздали: в угловом доме уже задымились чердачные окна, а затем посреди клубов дыма показались и языки пламени.

Но пожарных это не остановило, и, как солдаты, идущие на врага, они пошли в атаку на огонь.

Люди эти действительно были достойны восхищения.

То не был бессознательный порыв наших французских пожарных, каждый из которых сражается с разрушительной стихией в меру своего разумения, сам находит средства защиты и придумывает, как побороть огонь; нет, это было слепое, полное, безоговорочное повиновение. Если бы их начальник крикнул им: "Бросайтесь в огонь!", они с той же невозмутимостью бросились бы туда, хотя и понимая, что их ждет неминуемая и бессмысленная смерть.

Тем не менее они вели себя мужественно, а мужество — это всегда прекрасное зрелище.

Но мужество это, возможно, оценил лишь я один: рядом стояли три или четыре тысячи человек, глядя, как и я, на происходящее, но, казалось, не проявляя ни малейшего интереса к этому великому бедствию, ни малейшего сочувствия этому великому мужеству.

Во Франции бы кричали от ужаса, подбадривали, угрожали, восторгались, рукоплескали, улюлюкали.

Здесь — ничего подобного: угрюмое молчание, но молчание не горестное, а равнодушное.

Вспомнившиеся мне в эту минуту слова "Русский народ не дорос еще до братства", произнесенные начальником полиции, поразили меня своим глубоким смыслом.

Сколько же революций нужно этому народу, чтобы он дошел до того, до чего дошли мы?

Я был опечален этим равнодушием в большей степени, чем пожаром.

Попрощавшись с Муане, который, пристроившись в уголке, делал зарисовку происходящего, я сел в дрожки и велел отвезти меня в Петровский парк.

Карета оказалась запряжена, Карпушка сидел на облучке, и моя очаровательная хозяйка ждала меня.

Что же касается Нарышкина, то он устал дожидаться моего возвращения и в экипаже, запряженном парой лошадей, отправился в клуб.

Будучи любезным хозяином, нам он оставил карету, запряженную четверкой.

Было решено, что я отправлюсь осматривать Новодевичий монастырь.

Я попросил разрешения переодеться и пройтись щеткой по своим обгоревшим волосам.

Мне дали на это десять минут.

Может показаться, что настойчивость, с которой я желал посетить монастырь, объяснялась тем пышным именем, какое он носит.

Ничуть не бывало. Мне было известно, что этимология эта ложная и что название "Девичий" появилось вследствие искажения имени первой настоятельницы монастыря, которую звали Елена Девочкина.

Меня влекло к этому дважды знаменитому, дважды историческому монастырю другое; дело в том, что там, среди многих достославных захоронений, находятся и могилы Софьи Алексеевны и Евдокии Федоровны, чью трагическую историю я рассказывал.

Помимо того, что он вызывает исторические воспоминания, монастырь заслуживает посещения и как один из самых красивых, богатых и живописных в окрестностях Москвы.

Датируемый 1524 годом, он был построен великим князем Василием Ивановичем в ознаменование проводов знаменитой иконы Смоленской Божьей Матери, которую по просьбе жителей Смоленска вернули им в годы правления великого князя Василия Васильевича; выезд ее из Москвы сопровождался крестным ходом до Лужнецкой заставы, где, прежде чем икону перевезли через Москву-реку, был отслужен прощальный молебен.

На том самом месте, где происходило прощание со святыней, и был воздвигнут монастырь.

В монастыре находятся восемь церквей, и стоит он на берегу Москвы-реки.

Я так расхваливал Муане красоту этого монастыря, что мы поехали туда снова на следующий день, и, хотя русская архитектура не вызывала особых восторгов у моего товарища, монастырь удостоился его благосклонности, и он сделал с него восхитительную зарисовку.

Посетив Новодевичий монастырь, я попросил проехать на обратном пути мимо Кремля. Мне хотелось посмотреть при свете дня на места, которые произвели на меня такое сильное впечатление ночью.

Возможно, самая великая и самая ужасная страница нашей истории была написана здесь.

Это здесь у императора, словно у Христа, выступил на лице кровавый пот.

В тот момент, когда должна была осуществиться его мечта, в тот момент, когда, постучавшись в ворота Индии с юга, он стучится в ее ворота с севера; в тот момент, когда, после сражений у Смоленска и на Москве-реке, он садится в Кремле, то есть во дворце древних московских царей, на трон Владимира I, Софьи Палеолог и Петра Великого, раздается страшный, неожиданный крик: "Пожар!"

Он подходит к окну, откуда его взору предстает весь город. Пожар начинается одновременно в двадцати разных местах.

"Посмотрим, — говорил при входе в Москву император, — что будут делать русские; раз они отказываются вступать в переговоры, нам придется с этим смириться; зимние квартиры нам теперь обеспечены, и мы представим миру необычайное зрелище французской армии, мирно зимующей в окружении вражеского народа. Французская армия в Москве будет кораблем, застрявшим во льдах. С весной придет оттепель, а с ней и победа".

Но корабль оказался не во льдах, а в огне.

Наполеон полагал, что он своим гениальным умом предусмотрел все кровавые битвы, суровые зимы и даже неудачи. Он в Москве, с ним двести тысяч человек, ему не страшны никакие катастрофы.

Он предусмотрел все, кроме одного — ПОЖАРА!

Опершись об угол оконного проема, император задумчиво и сумрачно смотрит на страшный пожар.

"Сципиону, — говорит Полибий, — при виде горящего Карфагена пришло печальное предчувствие, что и Рим, в свой черед, может ждать подобная участь!"

"Так вот как они воюют! — воскликнул Наполеон, выйдя наконец из оцепенения. — Цивилизованность Санкт-Петербурга ввела нас в заблуждение: они так и остались скифами".

Затем он командует битвой против огня, как командовал бы битвой против неприятеля.

Однако теперь он имеет дело не с людьми: ему предстоит сражаться со стихией. Титан встретился с природной силой, превосходящей его по мощи.

Герцог Тревизский вместе со своим армейским корпусом должен перейти в наступление на огонь и погасить его.

Но в это время союзником огня становится ветер, Блюхер идет на помощь Веллингтону. Перед гигантским пожаром приходится отступить!

Внезапно огонь усиливается и меняет свой цвет: это в нижней части города, сплошь деревянной, вспыхивают водочные, масляные и винные склады. Река лавы вырывается из этого кратера, она растекается огненным потоком, подступает к фундаментам еще не тронутых огнем домов, которые вспыхивают одновременно со всех сторон.

Наши борцы с огнем отступают, преследуемые пламенем.

У пожара нет больше ни направления, ни границ: пламя ревет, клокочет, сто отдельных кратеров превращаются в один. Москва больше не город, а океан огня, где вздымает волны ураган.

Наполеон закрывает окно и бросается на диван; его сердце разрывается при виде подобного зрелища; но тут лопаются стекла, во дворец летят искры, от жара перехватывает дыхание.

Нужно покинуть дворец. Нужно бежать.

Бежать! Это слово Наполеону неизвестно.

Он остается.

Огонь охватил дворцовые конюшни. Горящая солома падает во двор Арсенала. Там находятся зарядные ящики нашей артиллерии.

Там таится опасность, и у Наполеона появляется повод выйти из Кремля; подвергая свою жизнь опасности, он направится туда, чтобы предотвратить взрыв. Наполеон спускается во двор Арсенала.

Это не отступление, это атака.

Канониры замечают Наполеона и окружают его; одни теряют голову и перестают бороться с огнем, другие хотят заставить императора уйти.

Генерал де Ларибуазьер, встав на колени, именем Франции смиренно приказывает ему покинуть это место.

Принц Евгений, маршалы Лефевр и Бессьер умоляют его удалиться.

Он приказывает князю Нёвшательскому и Гурго подняться на самый высокий балкон дворца (это тот, что находится ближе всего к Ивановской башне).

Они подчиняются; ветер настолько силен и воздух так разрежен, что их едва не уносит вихрем; они цепляются за ограду балкона и кричат:

— Огонь окружает Кремль! Спасайте императора!

— Отыщите проход, господин де Мортемар, — говорит побежденный Наполеон, — и уходим. Хотя, — вполголоса добавляет он, — возможно, лучше было бы умереть здесь.

Господин де Мортемар возвращается. Из Кремля можно выйти через подземную галерею, ведущую к Москве-реке.

Император вздыхает, идет за своим провожатым и переступает порог священного дворца.

В эту минуту он сделал первый шаг на том роковом наклонном пути, который приведет его к крушению; за этим горизонтом, скрытым от него дымом пожара, его ждут Святая Елена, ссылка, смерть!

Но там же его ждет и апофеоз!

Наполеон удаляется в Петровский дворец — причудливое сооружение из кирпича и камня, беспорядочное смешение архитектурных стилей Людовика XIV и Людовика XV.

Я видел этот дворец, направляясь в Новодевичий монастырь: он находится не более чем в пятистах шагах от виллы Нарышкина.

В Москве есть место, куда обязан совершить паломничество любой француз, перед тем как покинуть ее, — это кладбище для иноземцев.

Направляясь туда, он проедет по берегу Яузы: на этой речке царь Петр учился ремеслу моряка.

Оказавшись на кладбище, путешественник не станет с любопытством читать имена, начертанные крупными буквами, и пышные эпитафии; он будет искать среди этого поля мертвых самое уединенное место, и под зарослями ежевики, покрывающими холм, который напоминает холм Персов на равнине Марафона, обнаружит камень, на котором чья-то благочестивая рука нацарапала острием кинжала:

Французам, умершим во время и после оккупации.

Так не следует ли сегодня, когда прошло уже пятьдесят лет, сегодня, когда после грохота пушек 1814 и 1815 годов установилась тишина, преподать миру прекрасный пример: убрать заросли ежевики, покрывающие этот могильный холм, положить там надгробную мраморную плиту, обменять четыре французские пушки, стоящие у Кремля, на четыре пушки, захваченные в Севастополе, поручить Бари отлить из этих пушек мертвого льва, опустившего когти на разорванное знамя, призвать в Москву дюжину ветеранов русской армии, уцелевших в Бородине, дюжину ветеранов французской армии, уцелевших у Березины, и французам и русским, рука об руку, пойти и сотворить последнюю молитву на этой могиле, о существовании которой сегодня, возможно, знаю лишь я один и о которой, наверное, один я вспоминаю?

О пожаре Москвы исписаны тома.

Когда падение Наполеона позволило без всяких опасений клеветать на него, его обвинили в этом преступлении, но подобное обвинение нелепо, поскольку пожар опрокинул все его расчеты и разрушил все его надежды.

Голос истории устами французских писателей Сегюра и Гурго, а также русского автора г-на Бутурлина обвиняет в нем московского губернатора Ростопчина.

Ростопчин терпел это обвинение двенадцать лет, а по прошествии этого времени взялся за перо и в брошюре, написанной по-французски и озаглавленной "Правда о пожаре Москвы", снял с себя ответственность за это великое, но ужасное деяние и обвинил во всем случай.

Император Александр не одобрил пожара, но и не осудил его.

В 1814 году граф Ростопчин подал в отставку, и она была принята.

Молва утверждает, что граф Ростопчин был незаконнорожденным сыном Павла I, с которым, за исключением его более прямой осанки и более высокого роста, у него и правда имелось большое сходство; ум его — а граф слыл в Москве человеком остроумным — представлял собой странную смесь дерзости, насмешливости и пошлости.

Прокламация, которая была зачитана французам, арестованным по его приказу при подходе нашей армии и сосланным в Макарьев (я переписал эту прокламацию с оригинала, написанного его собственной рукой), дает представление о слоге этого человека. Вот она:

"Французы!

Ваш император сказал в воззвании к своей армии: "Французы! Вы столько раз уверяли меня в своей любви, докажите же мне это, последовав за мной в гиперборейские края, где царит зима и запустение и где властитель отворяет двери англичанам, нашим вечным врагам".

Французы!

Россия дала вам пристанище, а вы без конца замышляли против нее, и потому, дабы избежать смертоубийства и не запятнать страницы нашей истории подражанием сатанинским бешенствам вашей революции, правительству приходится выслать вас отсюда. Вы покидаете Европу, вы отправляетесь в Азию; вы будете жить среди гостеприимного народа, верного своим клятвам, который слишком вас презирает, чтобы причинить вам зло. Постарайтесь стать там добрыми подданными, ибо вам не удастся заразить там народ своими дурными принципами. Войдите в барку, которую я велел приготовить для вас, придите в себя и постарайтесь, чтобы барка эта не стала для вас лодкой Харона.

Граф РОСТОПЧИН".

Цитирование подобного документа позволяет узнать человека лучше, чем все, что можно было бы сказать о нем.

Кстати, Ростопчин обошелся с Москвой не суровее, чем с собственной загородной усадьбой, которую он собственноручно сжег, чтобы она не была осквернена присутствием в ней французов.

LII. ИВАН ГРОЗНЫЙ

Красный цвет пользуется в России исключительным почтением, и потому слова "красный" и "красивый" являются здесь синонимами. Если вас об этом не предупредили, то, услышав названия "Красная лестница" или "Красная площадь", вы начинаете искать алую площадь и пунцовую лестницу и не находите даже следа такого цвета.

Первое, что бросается в глаза при входе на Красную площадь, — это памятник Минину и Пожарскому.

Памятник этот — одна из тех удивительных странностей, какие встречаются в России. У нас, в стране равенства, ничего подобного быть не может.

На одном и том же пьедестале — мясник Минин, олицетворяющий собой народ, и военачальник Пожарский, олицетворяющий собой знать.

Минина выдвигали в предводители войска, но он указал на Пожарского; Пожарского выдвигали в цари, но он указал на Михаила Романова.

Скульптурная группа, мастерской работы, преисполнена красоты и благородства. Воевода Пожарский, по необъяснимой прихоти автора облаченный в античные одежды, изображен сидящим; в правой руке у него меч, а левой он опирается на щит. Нижегородский горожанин Минин делает шаг к нему, кладет левую руку на меч князя и воздевает вверх правую, словно взывая о помощи.

На пьедестале памятника надпись:

Гражданину Минину и князю Пожарскому благодарная Россия. ЛЕТА 1818.

В нескольких шагах от памятника начинаются торговые ряды, называемые Золотыми, потому что они почти полностью заняты золотых и серебряных дел мастерами и торговцами драгоценных камней.

Именно здесь любители старинного золота и старинного серебра обычно покупают кубки, бокалы, чаши, кружки, браслеты, пояса, кольца и кинжалы, причем качество работы не имеет никакого значения: и серебро, и золото продаются на вес.

Именно здесь можно найти прекрасную бирюзу, большую редкость и предмет вечных поисков русских. Продают ее персы и китайцы; она бывает в оправе и без оправы; оправляют ее, как правило, в серебро.

Цена бирюзы невероятным образом колеблется в зависимости от ее цвета: чем больше она напоминает густую лазурь, тем больше ценится; почти неуловимое различие в цвете двух камней одного и того же размера приводит к тому, что их цены отличаются на пятьсот франков.

Бирюза для русских не просто драгоценный камень, она предмет суеверия: в минуту расставания друг дарит другу, любовник — любовнице, любовница — любовнику амулет; этот амулет — бирюза.

Чем гуще цвет бирюзы, тем могущественнее талисман.

Если в отсутствие любимого человека подаренная им бирюза начнет терять цвет, значит, человек этот заболел или изменил. Мне показывали бирюзу, которая умерла в тот же день, когда умер ее прежний владелец.

Камень сделался мертвенно-зеленым, хотя прежде был прекрасного лазурного цвета.

Особое отношение к бирюзе, как к живому и восприимчивому камню, удваивает ее цену в Москве и Санкт-Петербурге. Я уверен, что на бирюзе можно хорошо заработать, купив камни в Париже и приехав продать их в Золотых рядах или на Большой Миллионной улице.

В России также очень распространены "говорящие" ювелирные украшения: это изысканность выражения чувств, почти неизвестная у нас.

Расположив в определенном порядке камни, вы первыми буквами их названий как бы записываете имя человека, память о котором вам хочется сохранить.

Предположим, его зовут Иван: вы записываете это имя с помощью изумруда, верделита, аметиста и нефрита. Отделив от названий этих камней начальные буквы, поставьте их рядом, и у вас получится "ИВАН".

Русские питают к драгоценным камням такую же любовь, как их азиатские соседи; однако взгляните на руку русского, руку, почти всегда унизанную кольцами, и вы увидите, что на ней больше всего бирюзы.

На ярмарке в Нижнем я видел, как бирюзу, рубины и изумруды продают мерками, как у нас орехи. Мерка драгоценных камней продавалась за сто, сто пятьдесят, двести тысяч франков.

Русские мастера — лучшие в мире оправщики драгоценных камней: никто не может сравниться с ними в искусстве оправки бриллиантов.

Покинув Золотые ряды, я попросил провести меня через Кремль: мне хотелось взглянуть на гробницу Матвеева, к которому я испытывал определенную симпатию: как вы помните, это он, проезжая через деревню Кир-кино, обнаружил там Наталью Кирилловну, ставшую впоследствии матерью Петра I, и это его царевна Софья отдала на расправу взбунтовавшимся стрельцам.

Его гробница стоит возле армянской школы и армянской церкви на Мясницкой; это скромная на вид усыпальница, строительству которой вполне могли посодействовать стрельцы, послужив как поставщиками камня, так и каменщиками.

Что же касается знаменитого собора Василия Блаженного, или Покрова Богородицы, который высится возле Спасских ворот в Китай-городе, то это греза больного воображения, претворенная в жизнь безумным архитектором, который его строил.

Собор был возведен по велению Ивана Грозного в 1554 году в благодарение за взятие Казани. Проезжая Казань, мы увидим еще один памятник в честь этого события, внешне более строгий: это гробница солдат, погибших во время штурма города.

Впрочем, цели своей Иван Грозный достиг. Он приказал зодчему не пренебречь ни одной малостью, чтобы создать шедевр архитектуры, и зодчий, по его мнению, настолько хорошо исполнил приказание, что царь велел выколоть ему глаза, дабы тот не смог осчастливить впредь ничем подобным ни одного короля и ни одно государство.

Весь собор, который венчают не знаю сколько луковичных куполов, выкрашен в крикливые и пестрые цвета, среди которых преобладает светло-зеленый и ярко-красный.

Я нажил себе в Москве немало врагов, отказавшись разделить всеобщее восхищение собором Василия Блаженного. Но вот чем можно было бы восхищаться и больше, так это Оружейной палатой Кремля.

Здесь в огромных залах выставлена в безукоризненном порядке масса предметов, ценных либо материалом, из которых они сделаны, либо исторической ролью, которую они сыграли, — от трона Владимира Мономаха до носилок, на которых несли раненого Карла XII.

Даже одни только троны, собранные в обширном зале, могут рассказать историю России.

Первый и самый древний из них — трон Владимира Мономаха, недавно упомянутого нами и приходившегося внуком Владимиру Великому, — датируется началом XII века, поскольку Владимир Мономах в первый раз сел на него в 1113 году. Трон этот вырезан из орехового дерева и имеет шатер, поддерживаемый четырьмя небольшими столбиками.

Трон состоит из двенадцати панелей, украшенных резными барельефами, на которых изображены:

1° русский князь, собирающий совет, чтобы объявить войну грекам;

2° снаряжение воинов, отправляющихся на эту войну;

3° выступление войска;

4° нападение на Константинополь;

5° греческие селения, оказавшиеся во власти русских;

6° возвращение русских с добычей;

7° война греков с персами;

8° совет греческого императора, намеревающегося запросить у русских мира;

9° греческие послы, везущие Владимиру Мономаху регалии верховной власти;

10° их плавание и путешествие из Константинополя в Киев;

11° прием послов в Киеве;

12° и наконец, коронация Владимира Мономаха греческими послами.

А вот другие находящиеся там троны.

Г. Греческий трон из слоновой кости, на резных панелях которого изображены культовые и мирские предметы, окруженные орнаментом из фигур людей, животных, птиц и рыб.

Он был поднесен в 1473 году царю Ивану III послами, сопровождавшими из Рима в Москву царевну Софью Палеолог, к которой посватался царь.

Трон этот, как и дата, напоминает о важнейшем историческом событии. Софья была дочерью того самого Фомы Палеолога, который умер в 1453 году, увидев, как его империя попала под власть турок.

Таким образом, в результате союза с последними потомками Палеологов Иван III рассматривал себя как наследника греческой короны и как властителя Константинополя, и, когда свадьба состоялась, он заменил двуглавым орлом — и это герб современной России — славянского всадника, герб древней Руси, владеть которым в настоящее время имеют право лишь две польские фамилии — Чарторыйские и Сангушко.

2°. Трон знаменитого Бориса Годунова, подлинного создателя крепостного права в России, убийцы малолетнего Дмитрия, чья смерть открыла дорогу всем Лжедми-триям; трон этот — дар персидского шаха Аббаса. Среди украшающих его драгоценных камней восемь тысяч восемьсот двадцать четыре камня бирюзы.

Спинку трона увенчивает императорский орел.

3°. Трон Алексея Михайловича, отца Петра Великого. Он очень богато убран и исполнен в стиле восточной готики; его боковые и лицевая стороны, а также спинка отделаны золотом, украшены причудливым орнаментом и усыпаны восьмьюстами семьюдесятью шестью алмазами и тысячью двумястами двадцатью четырьмя другими драгоценными камнями. Что же касается жемчужин, то их невозможно сосчитать.

На спинке два ангела поддерживают императорскую корону России.

Трон преподнесла царю Армянская торговая компания в Исфахане.

4°. И наконец, трон царей Ивана и Петра, изготовленный в Гамбурге; сделан он из цельного и накладного серебра. Перегородка, помещенная в середине скамьи, разделяет ее на два отдельных сиденья для каждого государя.

В спинке трона есть отверстие, затянутое золотой парчой, за которой, как говорят, располагался третий трон, для царевны Софьи: правя от имени двух своих братьев, она диктовала им оттуда ответы, которые они должны были произносить, и приказы, которые они должны были отдавать.

Как мы уже сказали и как можно понять, троны эти сыграли свою роль в истории.

За тронами следуют скипетры, короны, шлемы, кирасы, щиты и великолепная золотая и серебряная утварь: столовые блюда кажутся щитами, найденными на поле битвы, где накануне сражались гиганты.

К слову сказать, вся эта роскошь, тяга к которой русские великие князья почерпнули у своих соседей-греков, удостоверена в донесениях различных послов своим державам, донесениях, удостоверяющих изумление иностранцев при виде стольких богатств.

Посланник Ченслор, которого король Англии Эдуард VI отправил к Ивану IV, рассказывает, что он был приглашен на пиршество, где присутствовало более сотни гостей и каждому еда подавалась на золотой посуде; трапеза длилась шесть часов подряд, и за это время роскошно одетые слуги четырежды меняли свои наряды.

Голыптейнские посланники при дворе Михаила Федоровича оставили, со своей стороны, описание пира, который устроили им по приказу великого князя Павла. Среди изумительных по красоте предметов посуды, которой был заставлен стол, они упоминают три золотые чаши, диаметром в фут; гостям было подано тридцать восемь различных кушаний, и все они были принесены на серебряных блюдах.

Мейерберг, посланник императора Леопольда при дворе царя Алексея Михайловича, писал, что во время трапезы, устроенной в его честь этим государем, стол был в беспорядке загроможден множеством чаш и кубков из позолоченного серебра, а на серебряных блюдах было одновременно подано сто пятьдесят кушаний.

Один только каталог находящихся в сокровищнице предметов составляет целый том, и я полагаю, что если оценивать лишь их материальную стоимость, оставляя в стороне их художественную ценность, то общая сумма может составить от пятнадцати до шестнадцати миллионов.

Из всех этих сокровищ Наполеон, покидая Москву, взял лишь знамена, завоеванные русскими у турок за последние сто лет, икону Богоматери, украшенную, как утверждали, алмазами, и крест с колокольни Иван Великий, сделанный, по убеждению народа, из чистого золота, а на самом деле лишь позолоченный.

Отметим здесь одно обстоятельство, связанное с крестами, которые венчают церкви. Почти все они попирают своим основанием полумесяц.

Во время татарского владычества татары всюду установили полумесяц над крестом.

Конечно, под татарами мы подразумеваем не только исконные племена Татарии, но и монголов Чингисхана, которые приняли имя побежденных народов, вместо того чтобы навязать им свое.

В частности, в 1571 году до Москвы дошли татары с Перекопа.

Место в трех верстах от Москвы, где они пересекли Москву-реку и где находится паромная переправа через нее, еще и сегодня называется Татарским бродом.

От этих диких завоевателей Россию избавил царь Иван IV Васильевич, прозванный Грозным.

Иван Грозный — личность в России легендарная. В первые четырнадцать лет своего правления он достигает высших степеней величия, а в течение следующих тридцати доходит до крайних пределов ужасающей жестокости. Калигула рядом с ним — голубок, Нерон — агнец.

Правда, его рождение было отмечено последним вздохом российских вольностей, а детство Ивана прошло среди диких сатурналий последних князей из династии Рюриковичей. Вокруг него рушится древняя Русь, а когда падет и он сам, ничего более не останется от древних времен, которые окончательно уйдут вместе с его сыном Федором и татарином Борисом Годуновым.

Елена, его мать, одна воплощает в себе Мессалину, Поппею и Агриппину Севера. Она стала второй женщиной, правившей в России: первой была Ольга.

Согласно московским обычаям, ей, вдове Василия Ивановича, полагалось удалиться в монастырь и превратить свой вдовий платок в покрывало монахини. Однако литвинка четыре года беззастенчиво оставалась регентшей государства, а ее любовник Телепнев правил, как великий князь.

Внезапно стали известны одновременно три неожиданные новости.

Отравленная ядом, умерла Елена.

Старый князь Шуйский объявил себя главой правительства.

Телепнев взят под стражу и приговорен к голодной смерти.

Триумф князя Шуйского — это победа всего его семейства: к Шуйским из поколения в поколение относились как к врагам великого князя и государства, и теперь им пришло время выступить в роли врагов государства и великого князя.

Наследник короны, мать которого отравили, Иван IV, будущий Иван Грозный, попадает к ним в руки, когда ему было семь лет.

Казна его разграблена, владения захвачены, еще немного — и его выгонят из собственного дворца. Шуйский принимает послов сидя, вытянув ноги, обутые в сапоги со шпорами, на груди юного царя.

Иван присутствует на казнях, производимых ими, казнях, где Шуйские одновременно судьи и палачи. На его глазах, невзирая на его мольбы, они убивают в присутствии всей Думы князя Бельского, затаптывают ногами боярина Воронцова, раздирают шпорами одеяния на митрополите, пытающемся вырвать жертву у них из рук.

Но чрезмерное преуспеяние делает Шуйских неосторожными. В ту пору, когда Ивану исполняется четырнадцать лет, его дядья Глинские получают доступ к нему, в разгар охоты выходят из засады и с поощрения юного царя кидаются на Шуйского, хватают его и бросают собакам, которые пожирают князя живьем.

Теперь, вслед за рабством у Шуйских, юный государь получает безграничную свободу. Глинские говорят ему, что он имеет право на все: земли, богатства и жизнь подданных принадлежат ему. Они подстрекают его к бессмысленным расправам, к безмерным наградам. В конце концов, используя свое влияние на юного царя, они полностью расшатывают его нравственные устои. Чтобы подтолкнуть его на убийства людей, они учат юношу истязать животных. Они заставляют его сбрасывать с высоты кремлевских башен собак, кошек и коз. Они заставляют его колоть копьем, через прутья их клеток, волков и медведей.

Однажды молодой царь пробудился от криков толпы и зарева пожара. Москва горит в пятнадцатый или двадцатый раз. Глинские растерзаны в клочья; ему приносят куски их тел, насаженные на острия пик.

Но посреди этих воплей, отсветов пламени и окровавленных пик с их отвратительными трофеями к царю-отроку приближается один из тех вдохновенных свыше подвижников, какие тогда бродили по Руси и, подобно еврейским пророкам, подобно мусульманским дервишам, осмеливались обрушиваться с нападками на самих государей.

Он приближается к Ивану IV и от имени Господа заявляет ему, держа в левой руке Евангелие и воздев к небу правую руку, что гнев Божий вызван преступлениями государя; он перечисляет жертвы: отравленная правительница, уморенный голодом Телепнев, пожранный собаками Шуйский, растерзанные в клочья Глинские, охваченная пламенем Москва, затем бесконечное множество бояр, этих второстепенных жертв, которые все без исключения перешли из этого мира в иной с затянутой веревкой на шее или с кинжалом в груди.

И, вызванные красноречивыми словами монаха, перед блуждающим взором молодого Ивана встают призраки.

В эту минуту к нему подводят его юную и прекрасную супругу; он ищет подле нее укрытия, прячет у нее на груди голову и обещает ей — нет, не раскаяться, ибо он и так полон раскаяния, — он обещает ей стать лучше.

К отважному монаху и целомудренной супруге присоединяется боярин, известный своей храбростью и прямодушием.

В течение четырнадцати лет Россия будет благословлять три имени — Сильвестра, Анастасии и Адашева.

За эти четырнадцать лет все умиротворяется и все приводится в порядок; реформируется армия, создаются отряды стрельцов; из семи тысяч немцев образуется постоянное войско; вводится жалованье за военную службу; всем владельцам земельных угодий, требующих для засева по триста фунтов семенного зерна, вменяется в обязанность содержать одного вооруженного всадника или выплачивать сумму, равную этому содержанию. Великий князь встает во главе армии, берет Казань, завоевывает Астраханское ханство и возводит крепости, которые будут обуздывать татар, а в это время двадцать четыре тысячи турок, отправленных в поход Селимом II, гибнут в пустынях, протянувшихся от Урала до Волги. В довершение всего разбойник Ермак завоевывает Сибирь, присоединяет ее к Русскому государству и становится великим человеком.

Это то, что касается военных дел; теперь скажем о том, как обстоят мирные дела.

Открыта печатня. У Карла V запрошено сто двадцать искусных мастеров разного рода; основан Архангельск, и тем самым на севере России прорубается первое окно в Европу (основав Санкт-Петербург, царь Петр прорубит второе).

Но это не все: общественные преобразования не отстают от тех, что происходят в военных делах и в области ремесел; начинается отмена привилегий знати; умеряется алчность духовенства, стремящегося увеличить свои земельные владения; караются дурные нравы священников; из богослужения устраняются языческие обряды; в новом судебнике пересматриваются законы, а два добрых ангела — Адашев и Сильвестр — заставляют старейшин и именитых людей городов и деревень безвозмездно вершить правосудие.

Вся слава пятидесятилетнего царствования Ивана IV заключена в этом золотом веке России.

К несчастью, добрый гений Ивана IV отлетает на небеса: царица умирает.

Иван впадает в черную меланхолию. Голос тех, кому всегда скучны мир, добро и справедливость, достигает слуха царя. Их нашептывания внушают ему недостойное подозрение. Не была ли смерть его любимой Анастасии насильственной?

Царь видел столько насильственных смертей, что он легко верит такой клевете.

Но это не все. Его уверяют, что собираются восстать бояре.

Каким образом узнавал он о том, что происходит в России? В течение четырнадцати лет он смотрел на все исключительно глазами двух своих министров.

Откуда у великого князя подобное самоуничижение или, скорее, подобное ослепление?

Он сам говорит, сам признает: Сильвестр и Адашев смогли приобрести такое влияние над ним лишь с помощью колдовства и наговоров.

В конце концов — в такое безумие никак нельзя было бы поверить, если бы не существовало этого документа, — в своем письме он обвиняет их во всех благодеяниях, какие Россия ставит ему в заслугу!

Наградой обоим министрам стала тюрьма: Сильвестр заточен в монастырь на Белом море, Адашеву велено безвыездно оставаться в Феллине. Через два месяца после получения этого приказа Адашев скончался.

Сразу же после смерти царицы Иван погружается в беспутство и преступления, подобные тем, какие окружали его в детстве. Своей собственной рукой он закалывает кинжалом боярина Оболенского, оскорбившего Басманова — одного из его фаворитов; он приказывает убить у подножия алтаря Репнина, осмелившегося укорять его; ссылает вместе с семьей Воротынского, победителя Казани; приказывает подвергнуть пытке воеводу Шереметева, наводившего ужас на тавров, и в промежутках между истязаниями сам чинит ему допрос.

"Что сделал ты со своими сокровищами?" — спрашивает он.

"Отослал их Иисусу Христу через посредничество бедняков", — отвечает ему Шереметев.

С этого времени царствование Ивана превращается в сплошное яростное безумие, в неистовую ярость, в которой, судя по усилению ее приступов, можно насчитать шесть обострений, и во время одного из этих обострений он скажет русским людям: "Я ваш Бог, как он — мой".

И действительно, если божественность власти доказывается истреблением людей, то не было другого бога, кроме Ивана Грозного.

Любой боярин, в чьих жилах течет кровь Рюриковичей, оказывается, попадая ему в руки, обезглавлен, отравлен или посажен на кол.

Их жены и дети укрываются в лесах.

На них охотятся, их преследуют верхом на лошадях, насилуют, до смерти забивают кнутом.

В лесах не слышны более рычания медведей и завывания волков. Там раздаются стоны матерей и жалобы детей.

Ивану кажется, что Новгород, покоренный его дедом, восстал против него. Он вступает в город, не встречая сопротивления, и пронзает копьем всех, кто попадается ему на пути. Он сгоняет всех, кто не смог скрыться, в обширное пространство, обнесенное палисадом, приказывает наделать прорубей во льду Волхова, велит привести на реку сотни пленников и натравливает на них голодных медведей, собак и волков, а так как пленники не могут выбраться ни на один из берегов, оцепленных солдатами, они либо оказываются растерзанными дикими зверями, либо гибнут в пучинах реки.

Затем, после этих казней, длившихся целый месяц, после того как двадцать тысяч невинных приняли в них свою смерть, Иван уходит, вполне серьезно заявив оставшимся в живых: "Молитесь за меня!"

Затем он отправляется в Тверь и в Псков и совершает там те же преступления, а вернее, те же безумства.

Москва узнает, что царь возвращается в ее стены, и Москва трепещет.

В день его прибытия население с ужасом видит, что на улицах складывают костры, устанавливая на них большие котлы, а на площадях строят виселицы.

Пятистам уже сломленным пытками боярам, принадлежащим к самым прославленным фамилиям, суждено висеть на этих виселицах и вариться в этих кипящих котлах.

Многие из них не дойдут до места казни, ибо по дороге туда их искромсают ножами московские царедворцы.

Проскрипции Мария и Суллы касались только мужчин; проскрипции Ивана Грозного затрагивают также жен и детей.

Иван велит вешать жен над дверями жилищ, и, чтобы войти в собственный дом, мужья были вынуждены рукою отстранять висящие трупы, и так вплоть до того дня, пока эти трупы сами собой не падали вниз, перегораживая порог, как прежде они перегораживали дверной проем.

Что же касается детей, то их прибивали гвоздями к скамьям, стоявшим у обеденных столов для челяди. Так что отцам и матерям приходилось видеть рядом с собой во время трапезы этих немых и недвижных гостей.

Согласитесь, что ни Фаларис, ни Калигула, ни Нерон не смогли придумать ничего подобного.

Когда на улицах накапливается слишком много трупов, а воздух наполняется зловонными испарениями так, что им нельзя дышать, обязанность очистить город возлагается на голодных собак и волков.

Но, точно так же как римским императорам недостаточно было обычного прелюбодеяния и им требовалось кровосмешение, Ивану IV нужны утонченные убийства — братоубийства и отцеубийства. Он заставляет Прозоровского убить брата, а Басманова — отца; он женится на семи женщинах, насилует свою сноху и, подозревая своего собственного сына Ивана в измене, убивает его ударом рогатины.

Тем временем снова появляются татары и идут на Москву; Швеция отнимает у него Эстонию, Стефан Баторий — Ливонию.

Ивана охватывает страх, он бежит из Москвы и запирается в Александровской слободе, где вместе с тремя сотнями тех, кто в качестве палачей наилучшим образом помогал ему в казнях, постригается в монахи.

Но так уж устроены народы: они не могут обойтись без своих тиранов.

Кто отныне будет защищать людей, если их отважного великого князя нет больше рядом с ними? Почему он бежал от них? Почему он боится их? Разве нет у него над ними неотъемлемого права казнить и миловать? Пусть же он вернется и наказывает их как хочет. Государство не может жить без своего хозяина. Иван — их законный властитель. Если его не будет с ними, кто сохранит чистоту религии, кто спасет миллионы душ от вечного проклятия?

Эта мольба трогает Ивана, и он возвращается. Но его невозможно узнать:

"С отъезда Ивана прошел лишь месяц, — говорит русский историк, — но его стан, рослый и могучий, его широкие плечи и высокая грудь одряхлели; голова, которую прежде покрывала густая шевелюра, облысела; редкие клочья волос, оставшиеся от бороды, которая некогда была украшением лица, уродовали его; глаза потухли, а черты лица, несущие отпечаток звериной жестокости, исказились".

Дело в том, что он уже близок к смерти, но это не мешает ему обезглавить князя Горбатого-Шуйского и его сына Петра.

Опричник Федоров обвинен в том, что он хотел лишить царя трона, — Иван усаживает его на свой трон и закалывает кинжалом; он приказывает посадить на раскаленную сковороду князя Щенятева, изрубить на куски казначея Тютина и его четырех детей; он велит заживо сжечь князя Воротынского и сам подгребает к нему угли. Попавший в опалу Голохвастов постригается в монахи, чтобы избежать преследования, — царь сажает его на бочку с порохом и подрывает ее, приговаривая: "Он ангел… подобает ему на Небо взлетети". Он обливает кипящей похлебкой своего шута и, поскольку тот не смеется шутке, закалывает его ножом; он отрубает воеводе Титову одно ухо, и тот благодарит, что ему оставили другое.

В 1584 году появляется комета. Она возвещает о его смерти. Иван призывает колдунов и астрологов, дает им в Москве дом, определяет им содержание и каждый день отправляет своего фаворита Бельского беседовать с ними. Затем, поскольку астрологи предвозвестили его кончину и указали день, когда она случится, он поднимается на паперть знаменитого собора Василия Блаженного и прилюдно приносит покаяние, смиренно просит нищих молиться за него, пишет завещание и назначает своим преемником сына Федора (напомним, что Ивана он убил, а другой его сын, Дмитрий, который будет убит по приказу Бориса Годунова и могилу которого мы увидим в Угличе, еще в колыбели). Иван ведет переговоры с Богом, чтобы быть благосклонно принятым на Небесах. В тот день, когда, по предсказаниям астрологов, царю предстояло умереть, ему становится лучше и он велит объявить им, что умрут они, а не он. Он готовится сыграть партию в шахматы со своим фаворитом Бельским, но, едва дотронувшись до первой пешки, исторгает крик, встает, пятится к кровати, падает на нее и испускает дух.

В Эрмитаже выставлен автограф Николая, датированный 17 марта 1808 года и содержащий всего несколько строк:

"Царь Иван Васильевич был суров и гневен, что дало основание называть его Грозным. Но вместе с тем он был справедлив, храбр, щедр в наградах, а главное, способствовал процветанию и развитию своей страны.

НИКОЛАЙ".

Юному великому князю Николаю было двенадцать лет, когда он выразил такое мнение об Иване IV.

LIII. ПОЕЗДКА НА МОСКВА-РЕКУ

В течение двух недель моего пребывания в Москве достославной четверке лошадей Нарышкина пришлось немало потрудиться. Я посетил Царицыно, развалины дворца, который так и не был достроен и в который Екатерина отказалась войти, ибо, по ее словам, это вытянутое строение с шестью башнями по бокам выглядело, как гроб в окружении шести восковых свечей. Я посетил Коломенское, загородный дворец, сохранивший память о раннем детстве Петра: башню, где содержали соколов и кречетов, которых он сам кормил, и четыре дуба, под которыми он занимался со своим учителем — дьяком Зотовым. Я посетил Измайлово, где Петр нашел ту маленькую шлюпку, благодаря которой он получил первые уроки навигации у мастера Брандта. Я посетил Воробьевы горы, откуда можно охватить взглядом всю панораму Москвы, объездил монастыри, церкви, музеи, кладбища, все исторические места и не обошел ни одного камня, ни одного креста своим почтительным вниманием или молитвой. Наконец, когда после расспросов, обращенных к знатокам московской старины, мне стало ясно, что смотреть тут больше нечего, я решил поехать на поле знаменитого сражения, которое в Европе называют двумя разными именами: Бородинской битвой и битвой на Москве-реке.

И в этом случае о нас снова позаботился Нарышкин, хотя нам и предстояло ехать без него. Он приготовил для нас превосходный экипаж и предоставил в наше распоряжение своего доверенного человека, Дидье Деланжа, нашего соотечественника, который достаточно хорошо говорил по-русски, чтобы служить нам переводчиком, и должен был с помощью подорожной избавить нас от всех хлопот, связанных с почтовыми лошадьми.

После нашего возвращения в Москву мы собирались все вместе посетить Троицкий монастырь, а оттуда отправиться в Елпатьево, имение Нарышкина, где 25 августа нам предстояло открыть охотничий сезон.

Затем я намеревался продолжить путешествие в Астрахань, проехав через Нижний Новгород, Казань и Саратов.

Седьмого августа мы тронулись в путь.

Покидая Москву, мы пересекли огромное Ходынское поле, место скачек и военных смотров, а затем двинулись через Дорогомиловское предместье.

Здесь, в этом предместье, на большом постоялом дворе, который находится с правой стороны при въезде в город, а у нас, выезжавших из него, оказался, следовательно, по левую сторону, ненадолго останавливался Наполеон, прежде чем расположиться в Кремле.

Именно сюда, видя, что губернатор покинул Москву, а город подвергается разграблению, и не зная еще, что он обречен погибнуть в огне пожара, пришли просить милости у победителя несколько московских горожан и купцов.

Провел их к Наполеону генерал Гурго.

Поскольку постоялый двор был выстроен из камня и к тому же находился на окраине города, он избежал пожара, и его до сих пор показывают приезжим как место, где останавливался на привал Наполеон.

Справа от дороги, чуть ближе Поклонной горы, называемой так потому, что с ее вершины богомольцам открывается вид на Москву, святой город, и они кланяются ей, стоит изба, где генерал Кутузов держал военный совет, на котором было решено оставить Москву.

На вершине Поклонной горы вся французская армия замедлила шаг, и солдаты, подняв кивера на штыки и мохнатые шапки на концы сабель, разом воскликнули: "Москва! Москва!"

Наполеон, услышав эти крики, пустил коня в галоп и, подъехав ближе, поклонился, словно простой паломник, святому городу.

И в самом деле, с такого расстояния, с такой высоты Москва являет собой удивительное зрелище: перед тобой предстает настоящий восточный город, а то и целая восточная страна. Было утро 14 сентября 1812 года.

"14 сентября, — пишет г-н Бутурлин, русский историк нашей кампании 1812 года, — в день вечного траура для истинно русских сердец, в три часа утра, армия снялась с лагеря в Филях и через Дорогомиловскую заставу вошла в город, который ей предстояло пересечь из конца в конец, чтобы выйти через Коломенскую заставу. Москва являла собой скорбное зрелище: вид русской армии на марше напоминал скорее похоронную процессию, чем шествие войска; офицеры и солдаты плакали в ярости и отчаянии".

Мы тоже остановились на вершине Поклонной горы, однако для нас это было возвращение во времени, и мы двигались из будущего в прошлое, скорбя о великом поражении, тогда как армия и Наполеон шли из прошлого в будущее, исполненные радости, надежды и гордости.

Затем мы продолжили свой путь и вскоре проехали через село Вязёмы, некогда принадлежавшее Борису Годунову: здешняя церковь и ее причудливая звонница были построены по его чертежам.

За Вязёмами следовала Нара, вместе со своим озерком пожалованная в 1654 году Алексеем Михайловичем монастырю святого Саввы Звенигородского.

Столбы, увенчанные орлами, указывают, что это царское владение.

Затем мы проехали Кубенское; в это время туда входило стадо овец, которые шли сами, без пастухов; стадо принадлежало всей деревне, и каждая овца, зная свою овчарню, самостоятельно возвращалась домой.

Прежде я видел, как точно таким же образом расходилось стадо коров в Москве, и это дало мне повод сказать, что Москва не город, а большая деревня.

Мыслимо ли представить себе стадо коров, идущее без присмотра по Лондону или Парижу?

Вечером мы были в Можайске. Там нам пришлось три часа прождать лошадей. Воспользовавшись этой задержкой, мы поднялись на утес, где находятся развалины древнего кремля, и побывали в церкви святого Николая Чудотворца.

Святой изображен держащим в одной руке церковь, а в другой — меч.

Наполеон, проезжая через Можайск, дал приказ пощадить церковь.

На другой день после битвы на Москве-реке он остановился в маленькой деревушке в полульё от Можайска, а 9-го утром французам пришлось выдержать довольно жаркий бой, чтобы занять город. Когда император въехал в Можайск, его улицы еще были завалены телами убитых и раненых русских.

"Соратники, — говорит Ларрей в своих "Запи сках", — бросили этих несчастных без какой бы то ни было помощи. Убитые лежали вперемешку с живыми".

Очень странно, что Ларрей удивляется зрелищу, которое, должно быть, так часто представало его глазам.

Император оставался в Можайске с 9-го по 12-е. Своим жилищем он избрал (а вернее, это сделали квартирмейстеры) большой, еще не достроенный дом, без дверей, но с закрывающимися окнами.

Туда принесли несколько печей, ибо ночи уже стояли холодные.

Император занимает весь второй этаж.

Это большой белый дом, расположенный посреди площади; у него два входа, к которым поднимаются по ступенькам.

Здесь Наполеон намерен возобновить кабинетные занятия, прерванные пять дней тому назад, но три последние ночи, проведенные им в палатке, совершенно лишили его голоса, и он не в состоянии диктовать.

Он вынужден писать сам; семь секретарей, в числе которых граф Дарю, князь Нёвшательский, Меневаль и Фен, пытаются разобрать его неразборчивый почерк.

Он составляет здесь бюллетень, в котором сообщается о сражении, пишет императрице и циркулярным письмом предписывает епископам служить благодарственные молебны по всей империи.

Но главное, что удерживает Наполеона в Можайске эти три дня, — это опасение, что у него нет в достаточном количестве боеприпасов, ибо с нашей стороны во время сражения произвели девяносто одну тысячу пушечных выстрелов!

Лишь успокоенный рапортом генерала де Ларибуазьера о том, что восемьсот артиллерийских повозок достигли Смоленска, император покидает Можайск.

Только в три часа утра мы получаем лошадей и снова отправляемся в путь.

На рассвете мы проезжаем мимо Ферапонтова монастыря, который французы превратили в госпиталь и в стенах которого они проделали бойницы.

Затем следует деревня Горки, принадлежащая казне: там во время Бородинского сражения располагалась штаб-квартира Кутузова.

Между Горками и Бородиным мы пересекаем Колочу, одну из тех пяти речек, что бороздят поле битвы и все пять словно предуготовили роковую судьбу земле, по которой они текут.

В самом деле, вот их названия, перечислить которые никому до меня не приходило в голову:

Кол оч а — "Борьба", О гни к — "Огонь", Сто не ц — "Страдание", Война — "Война", Сетовка — "Стенания".

После Бородина мы сворачиваем вправо и направляемся просить пристанище — заранее, впрочем, предложенное нам — в Романцево.

Как-то раз, на одном из вечерних приемов в Петровском парке, я обмолвился в присутствии молодого офицера, прапорщика Измайловского полка Жоринова, что у меня есть намерение совершить паломничество на поле сражения у Москвы-реки.

Он тотчас же написал своему другу, гвардейскому полковнику Константину Варженевскому, живущему в прелестном доме в трех верстах от поля битвы, и сообщил ему о моих планах.

Спустя неделю я получил от г-на Варженевского письмо, в котором он предоставлял в наше распоряжение свой загородный дом, своих лошадей и коляску.

Мы приняли предложение и теперь приехали туда.

Встретили нас тем радушнее, что к моему замыслу поехать в Бородино все относились как к пустым мечтаниям и на наш визит здесь не очень рассчитывали.

Нам подали ужин, приготовленный на скорую руку, и предоставили для ночлега флигель.

Утром мы выехали со двора, расположившись в коляске полковника. Кроме того, слуга вел под уздцы двух лошадей, которыми можно было воспользоваться в тех местах, где не сумела бы проехать коляска.

Я попросил полковника приказать кучеру отвезти нас на другую сторону поля битвы, даже если для этого придется сделать крюк, так, чтобы мы подойти туда той же дорогой, что и французская армия, и увидели бы равнину с той же точки.

Кучер отвез нас к месту, находившемуся чуть впереди Колоцкого монастыря.

С колокольни этого монастыря, сразу же после того, как русские были выбиты оттуда нашими солдатами, Наполеон осматривал местность и изучал поле будущей битвы.

Пятое число проходит в атаках на Шевардинский редут, возвышающийся на холме, который стоит у правого края поля. Несмотря на упорство русских, трижды бросавшихся на приступ, этот редут, оказавшись захваченным нами, так и не перешел в их руки.

Между Шевардинским редутом, сделавшимся нашим крайним правым флангом, и главной дорогой, составлявшей наш крайний левый фланг, сосредоточилась вся наша армия.

Палатка Наполеона находилась у нашего левого фланга, по другую сторону дороги, прямо перед деревней Валуево.

Это место стало священным, и никогда плуг, вспахивающий остальную часть поля, не проходил здесь.

Следовательно, еще и сегодня в нем ничего не изменилось с тех пор, как по нему ступала нога завоевателя.

Вечером конные разведчики генерала Орнано повели поить своих лошадей к какой-то реке.

"Как называется эта река?" — поинтересовались они.

"Москва-река".

"Прекрасно! Сражение, которое мы выиграем, назовут сражением на Москве-реке".

"Хорошо, — в свою очередь произнес император, которому передали эти слова, — не следует обманывать надежд этих храбрецов".

На рассвете следующего дня император надевает свой серый сюртук, садится в седло, осматривает русские аванпосты и объезжает войска, говоря с командирами и приветствуя солдат.

Генерал Пажоль как-то рассказывал мне, что Наполеон, проезжая в то утро через его бивуак, напевал мелодию, возможно чересчур надолго забытую:

Победа с песнью нам преграду отворяет!

Вернувшись с этого инспекторского смотра в преддверии битвы, он обнаруживает у входа в палатку дворцового префекта, г-на де Боссе, прибывшего из Сен-Клу, и полковника Фавье, явившегося из самых глубин Испании.

Господин де Боссе привез письмо от императрицы и портрет короля Римского.

Полковник Фавье привез известие о проигранном сражении при Арапилесе.

Наполеон пытается забыть о втором известии, чтобы целиком сосредоточиться на первом; он выставляет на пригорке рядом с палаткой портрет короля Римского, чтобы все могли видеть этого ребенка, его наследника, за будущее которого им предстояло сражаться.

Сидя на том самом месте, где был выставлен этот портрет, я делал свои записи, а Муане зарисовывал поле битвы, о котором очень легко составить себе представление.

Вся равнина, за исключением нескольких возвышенностей, совершенно плоская.

Три из этих возвышенностей принадлежат русской армии, две — нам.

На одной из них, перед палаткой императора, стоит сильная артиллерийская батарея.

На другой, на противоположном фланге, находится редут, взятый накануне генералом Компаном.

Пространство между этими двумя точками, протяженностью около одного льё, — это покатый склон, поросший кустарником, а местами мелколесьем.

Утром 7 сентября сто двадцать тысяч человек, то есть вся французская армия, разместились между двумя этими точками следующим образом.

Крайний левый фланг простирается до Беззубова, и там командует вице-король Евгений; он будет стойко держаться, и в его распоряжение предоставят такие силы, что враг не сможет его опрокинуть.

В центре, между ведущей к Москве главной дорогой, которая проходит у наших ног и едва заметной дугой изгибается по направлению к крайнему левому флангу русских, охватывая ею поле битвы, находятся принц Экмюльский и Ней, которому в этот день предстоит добавить к титулу герцога Эльхингенского еще и титул принца Москворецкого.

Поскольку здесь будет решаться судьба сражения, их поддержат три кавалерийских корпуса короля Неаполитанского, которыми командуют Монбрён, Латур-Мобур и Нансути.

Кроме того, именно там расположится император со всей своей гвардией.

На крайнем правом фланге будут действовать Поня-товский и Мюрат. Они стоят спиной к Шевардинскому редуту, занятому нами накануне.

Кутузов, который в это время отдает приказ пронести по рядам русской армии чудотворную икону, вывезенную из Смоленска, — ту самую знаменитую икону, которую в сопровождении крестного хода, проводили из Москвы туда, где теперь находится Новодевичий монастырь, — Кутузов на своем крайнем правом фланге защищен крутыми склонами оврага Колочи и батареями, установленными на высотах Горок.

Его центр располагается на второй возвышенности, находящейся в лагере русских; на вершине этого холма, за которым чернеет небольшая сосновая роща, было воздвигнуто укрепление, столь прославившееся под названием Главный редут.

Наконец, крайний левый фланг Кутузова упирается в деревню Семеновское, к которой, как и к Горкам, сзади подступает глубокий овраг.

Если бы Наполеон сохранил самоуверенность, проявленную им при Маренго, и имел бы дело с Меласом, то вот на что он пошел бы: он рискнул бы предпринять маневр, который произвел бы полную перестановку на поле битвы.

Он сосредоточил бы все свои усилия на правом фланге, хотя и рискуя прорывом на левом, и таким образом наши линейные войска, стоявшие спиной к закату солнца, оказались бы обращены лицом на север.

Вынужденные следовать за нашим перестроением фронта, русские линейные войска, стоявшие параллельно им спиной к востоку, оказались бы обращены лицом на юг.

И тогда наше правое крыло, обогнув противника, достигло бы Московской дороги, которой завладели бы Понятовский и Мюрат.

Русская армия, отрезанная от столицы, была бы загнана в огромную излучину Москвы-реки и сброшена в воду.

Но он имеет дело с Кутузовым, восьмидесятидвухлетним стариком, который, сменив Барклая де Толли, мог унаследовать от него стратегию выжидания. Наполеон пожертвует подобным маневром, способным настолько напугать русского главнокомандующего, что это заставит его отказаться от долгожданного сражения и подтолкнет его к отступлению. Наполеон возьмет быка за рога и атакует центр, рискуя оставить десять тысяч солдат в траншеях Главного редута.

Теперь предоставим слово русскому историку, которого мы уже цитировали и который подтвердит нам, что опасения императора были небезосновательны:

"Слишком явное преимущество на правом фланге французской армии должно было вынудить русских к поспешному отступлению, иначе они рисковали оказаться отброшенными к Москве-реке и утратить все коммуникации с Москвой и южными областями. Только от Наполеона зависело вынудить русских оставить их позиции, даже не вступая в бой. Для этого ему было достаточно начать маневрировать на правом фланге, угрожая их коммуникациям с Можайском, но такие маневры лишь затянули бы войну".

Итак, коль скоро император желал битвы, намеченный им план был хорош.

В течение ночи генерал Пуатвен перебросил четыре моста через Колочу, чтобы, в зависимости от потребностей боевой обстановки, принц Евгений мог быстро переходить с одного берега реки на другой.

Также в течение ночи устанавливают артиллерию: помимо батарей в Беззубове, были развернуты две другие перед боевыми порядками принца Экмюльского, и генерал Сорбье размещает в каждой из них по шестьдесят орудий из резервной артиллерии гвардии.

Кроме того, генерал Пернети собирает подвижную батарею из тридцати орудийных стволов, которая будет отслеживать перемещения войск принца Экмюльского, а вернее, опережать их.

Наконец, генерал Фуше, командующий артиллерией маршала Нея, со своего рубежа нацеливает шестьдесят орудий на центр русских, то есть на Главный редут.

Император почти не спит. Он отдает последние распоряжения. При первых лучах рассвета он вызывает дежурного адъютанта, которого находят укутавшимся в плащ и прижимающим к губам портрет молодой жены. Он быстро прячет портрет на груди и отправляется исполнять приказы императора. Это один из тех, кто останется лежать на Главном редуте.

В пять часов утра полог палатки Наполеона поднимается; офицеры, которых он вызвал к себе, ждут его.

Ледяной ночной воздух обжигает горло, и император говорит слегка охрипшим голосом:

"Господа, сегодня утром немного холодно, но вот всходит прекрасное солнце: это солнце Аустерлица!"

Затем он садится в седло и галопом скачет на правый фланг, сопровождаемый всей своей гвардией; раздается барабанный бой, солдаты берутся за оружие; полковники и капитаны, стоя перед своими полками, громко читают солдатам следующее воззвание:

"Солдаты!

Вот битва, которой вы так желали! Теперь победа зависит от вас. Она нам необходима: она даст нам изобилие, хорошие зимние квартиры и скорое возвращение на родину. Сражайтесь, как вы сражались под Аустерлицем, ФридландоМу Витебском, Смоленском, и пусть самое отдаленное потомство с гордостью вспоминает о том, как вы держались в этот день; пусть о вас скажут: "Он был в великой битве на равнинах Москвы!""

До русских доносятся крики "ура", бой барабанов и фанфары, сопровождающие императора на всем пути его следования.

Он останавливается у подножия гласиса Шевардин-ского редута, откуда отчетливо видно расположение русских — от левого фланга в Семеновском до правого в Горках.

В шесть часов тридцать минут Понятовский бросается в атаку на левый фланг русских.

В семь часов раздаются первые пушечные выстрелы: это принц Евгений открыл стрельбу, грохотавшую весь этот страшный день, когда, как мы уже сказали, только с нашей стороны произвели девяносто одну тысячу пушечных выстрелов.

У русских было шестьсот сорок орудий; сколько раз выстрелили они?

Возможно, мне не следовало бы пускаться в описание этой ужасной битвы, рядом с которой можно поставить одну лишь Гераклейскую, заставившую сказать Пирра, этого эпирского Наполеона: "Еще одна такая победа, и мы погибли!"

Но если однажды, с моей книгой в руке, другой паломник из Франции придет, как и я, к этому огромному воинскому захоронению, он будет счастлив обнаружить на самом поле битвы подробности этого страшного дня, собранные не в официальных сводках, газетах и сочинениях историков, а прямо там, где трепетала одна из последних горделивых надежд Франции.

LIV. НА ПОЛЕ БИТВЫ

"В дни, предшествовавшие какому-нибудь большому сражению, — пишет генерал Гурго, — Наполеон постоянно разъезжал верхом на коне, чтобы оценить силы и расположение войск противника, изучить поле битвы, побывать на бивуаках своей армии. Даже ночью он посещал передовую линию, чтобы еще раз удостовериться в силах врага, определив численность его кострову и за несколько часов такой инспекции успевал загнать не одну лошадь. В день битвы Наполеон располагался в центральном пункте, откуда он мог видеть все происходящее. При нем были адъютанты и офицеры-порученцы, которых он повсюду рассылал с приказаниями. На некотором расстоянии позади него стояли четыре эскадрона гвардии, по одному каждого рода оружия, но, отъезжая с позиции, он брал с собой всего один взвод эскорта. Обычно он сообщал своим генералам и маршалам избранное им местопребывание, чтобы посланные от них офицеры могли легко его найти. Как только где-нибудь требовалось его присутствие, он галопом мчался туда".

И на этот раз, утром 7 сентября, в день битвы на Москве-реке, император не изменил своим привычкам.

От Шевардинского гласиса до позиций противника не более восьмисот туаз. Чуть левее возвышается редут, прикрывающий центр армии Кутузова; на ее крайнем левом фланге различимы высоты деревни Горки, в которой расположился на ночлег русский главнокомандующий, а затем появляются и первые клубы дыма из пушек принца Евгения, обволакивающие Бородино; на крайнем правом фланге — деревня Семеновское и, за оврагом и лесом, служащими ее естественными прикрытиями, три флеши, которые призваны усилить ее оборону.

Принц Экмюльский обращает внимание Наполеона на все эти подробности, которые острый взор императора уже заметил и оценил.

"Да, — говорит он, — позиция сильная, но не настолько, чтобы менять что-либо в моих распоряжениях: редуты не закончены, рвы неглубоки и не обнесены ни палисадами, ни штурмфалами; противник не в состоянии выставить против нас более ста двадцати — ста тридцати тысяч человек, так что наши силы равны".

В самом деле, у русских насчитывалось сто тридцать две тысячи человек: сто пятнадцать тысяч регулярных войск, семь тысяч казаков и десять тысяч ополченцев.

Они превосходили нас лишь в артиллерии, располагая шестьюстами сорока пушками.

Расположившись между Новой Московской и Старой Смоленской дорогами, император видит перед собой выстроившиеся в боевом порядке войска принца Экмюль-ского, маршала Нея и герцога д'Абрантеса.

Немного позади обоих флангов этих войск, на одной линии с императором, находятся три кавалерийских корпуса короля Неаполитанского, которыми командуют Монбрён, Латур-Мобур и Нансути. Императорская гвардия, построившись в каре, окружает императора, как живая крепость; Молодая гвардия и польская дивизия генерала Клапареда стоят ближе всего к противнику. Батальоны Старой гвардии под командованием герцога Данцигского выстроены в полном параде, тогда как маршал Бессьер держит свои отборные батальоны в резерве.

Император, до тех пор остававшийся в седле, спешивается.

И, словно по сигналу, раздается громовой раскат батарей генерала Сорбье. В грохоте этой грозы, в сверкании этих молний две дивизии идут в атаку на флеши, которые обороняют Багратион, Воронцов, Неверовский, принц Карл Мекленбургский и генерал Тучков, брат другого генерала Тучкова, незадолго до этого попавшего в плен в бою при Валутиной горе. Во главе этих двух дивизий — принц Экмюльский.

Редуты, на которые шло наступление, находились на том самом месте, где в наши дни стоит Спасо-Бородинский монастырь, ставший гробницей генерала Тучкова.

Понятовский, со своей стороны, наступает на Семеновское по Старой Смоленской дороге.

Таким образом, сражение завязывается по всему фронту.

Все внимание Наполеона сосредоточено на атаке, предпринятой принцем Экмюльским.

Но местность, по которой продвигаются две дивизии, поставленные под его командование, — это полоса колючего кустарника и зарослей. Ему даже пришлось преодолеть густой лес, в котором его солдаты шли врассыпную. Выйдя из леса, они оказались на полвыстрела от батарей редутов и попали под залпы картечи и огонь стрелков, укрывшихся в кустах и складках местности.

Французы были вынуждены отойти в лесок.

Генералу Тесту, встретившему на своем пути меньше препятствий, удалось прорваться сквозь пояс укреплений, но генерал Компан ранен, его солдаты отступают, и генерал Тест, оказавшись отрезанным от своих, вынужден оставить захваченные им позиции.

Император тотчас приказывает Раппу заменить генерала Компана.

Но, пока Рапп галопом преодолевает расстояние, отделяющее его от дивизии, которой ему предстоит командовать, тяжело ранен генерал Дюплен, возглавивший атаку своих солдат.

Едва добравшись до линии огня, Рапп тоже оказывается ранен.

В окружении императора распространяется слух, что убит принц Экмюльский.

Наполеон призывает короля Неаполитанского и говорит ему заметно изменившимся голосом:

"Поезжайте, разберитесь и, если это правда, принимайте командование обеими дивизиями: эти редуты должны быть взяты".

В ту самую минуту, когда Мюрат бросается выполнять приказ императора, становится известно, что убита лишь лошадь принца Экмюльского и что это ее падение послужило поводом для роковой новости.

Но маршал Даву тотчас поднялся, отделавшись лишь ушибом. Несмотря на это происшествие, он не пожелал покинуть поле сражения, велел подвести ему другого коня и поднял солдат в третью атаку.

В это время к императору поступают донесения с нашего крайнего левого фланга.

Вице-король, первая атака которого на Бородино была отражена, снова пошел на приступ, захватил деревню и закрепился там.

Он посылает к императору курьера с этим сообщением, спрашивая, что ему следует делать теперь, когда позиция находится в его руках.

Принцу Евгению приказано оставить Бородино под охраной генерала Дельзона и, взяв из своего корпуса три дивизии — Морана, Жерара и Бруссье, — атаковать главный редут противника.

Едва этот приказ отдан, прибывает адъютант принца Экмюльского.

Объединенные колонны маршала Даву и маршала Нея, одновременно атаковавшие редуты у Семеновского, были встречены ужасающим огнем, но ничто не могло остановить их: они прорвались в промежутках между укреплениями и овладели ими с тыла; солдаты генералов Ледрю и Компана вперемешку хлынули в редут и даже не дали русским времени откатить орудия.

Редуты были завалены телами убитых врагов.

Багратиону пришлось отступить; отход прикрывал Тучков. Они отступали шаг за шагом, но все же отступали.

Первый акт великой драмы, развязкой которой будет вступление в Москву, сыгран, и победа осталась за нами.

Начинается второй акт. Багратион, осознающий важность позиции, которую он только что утратил, посылает к Кутузову гонца за гонцом и просит у него подкреплений. Подкрепления прибывают; объединив их под своим командованием, он бросается на редуты. Но теперь там закрепились мы, и, оказавшись в наших руках, они становятся неприступными: русских косит огонь их же собственных пушек, они гибнут на подступах к построенным ими же укреплениям.

Но Багратион не дает себе передышки и в третий раз ведет своих солдат в огонь.

В эту минуту на него обрушивается король Неаполитанский, возглавив одну из тех блестящих атак, на какие способен лишь он один.

Багратион и Тучков отступают, оставив на поле боя полторы тысячи человек убитыми; большой общий маневр, который Наполеон замыслил против центрального редута, близится к завершению.

В то время как принц Евгений покидает Бородино, которое по-прежнему рассматривается Кутузовым как пункт, намеченный Наполеоном для прорыва на Московскую дорогу, и принимает командование над тремя дивизиями, указанными императором, принц Экмюльский, оставив на редутах у Семеновского достаточное число защитников, разворачивается к центру; лес, который нам с таким трудом удалось преодолеть, был от него справа: теперь он окажется у него за спиной. Император, следивший за передвижениями Евгения и Даву, дает новую диспозицию вестфальцам, которые находились под командованием Нея, но в которых тот более не нуждается: герцог д'Абрантес беглым шагом проведет их и поставит между Даву и Понятовским, заполнив брешь, возникшую вследствие того, что направления их атак различались между собой, и тем самым поможет одержать победу или прикроет отступление.

И тогда Багратион, видя, что на него вот-вот обрушатся основные силы французской армии, снова настойчиво требует подкреплений от главнокомандующего, все еще упорствующего в мысли, что главная атака противника направлена на Бородино; наконец, явное сосредоточение сил в направлении центрального редута открывает ему глаза.

Исход сражения, которое он считал едва начавшимся, уже под угрозой. Взятие редута — это проигранная битва, это удар русской армии в самое сердце!

И в самом деле, прежде чем Кутузов смог прийти на помощь Багратиону, генерал Бруссье захватил овраг между Бородиным и Главным редутом; дивизия Морана, продвигаясь под градом пуль, заняла фланг укреплений благодаря такому мощному удару, что генерал Паскевич не смог его выдержать; наконец, 30-й полк во главе с генералом Бонами прорвался на батарею.

Кутузову нельзя терять ни мгновения: он призывает двух преданных ему людей, которые головой отвечают за Главный редут. Являются Кутайсов и Ермолов.

Кутайсов — начальник артиллерии, Ермолов — командир гвардейской части.

Ермолов — фигура такой же величины, как Мюрат и Ней, герой романа, герой поэзии, воспетый Марлинским и Лермонтовым.

Два генерала собирают дивизию Паскевича и ведут ее в бой, хотя она уже не более чем аморфная людская масса; тем временем прибывают новые подкрепления. 30-й полк атакован со всех сторон. Ермолов, получив в свое распоряжение три креста Святого Георгия, показывает их солдатам, а затем, невзирая на убийственный огонь, направленный в его сторону, идет во главе отряда вперед, достигает подступов к редуту и бросает эти три креста через бруствер, крича:

"Кто их хочет — пусть идет и берет!"

И, подавая пример, он первым бросается в траншеи. Подавленный численностью наступающих, 30-й полк вынужден отступить, пытаясь увлечь за собой и своего генерала. Бонами цепляется за пушку и остается в редуте, но, не получив вовремя поддержки, попадает в плен.

Кутузов теперь ясно видит шахматную доску, на которой разыгрывается сражение; он понимает, как необходимы Багратиону подкрепления, и посылает туда Остер-мана и Багговута с их корпусами.

Этот маневр не ускользает от внимания Наполеона. Наибольшей опасности подвергается дивизия генерала Фриана, которая занимает позицию за оврагом.

Он посылает туда на помощь генерала Роге с Молодой гвардией, а Лористон тем временем выставляет против передней линии противника батарею из двадцати четырех орудий.

Эта огненная стена должна остановить русских.

Те бросают на нее кирасир.

В ответ Наполеон посылает против них карабинеров генерала Польтра и генерала Шуара, кирасир генерала Сен-Жермена, гусар генерала Пажоля и конных егерей генерала Брюйера.

Кровопролитная схватка вскоре превращается в ужасающую бойню, из которой мы выходим победителями.

"Пора!" — говорит император, видя, что русская конница отброшена под натиском наших кавалеристов, а русская пехота отступает под нашим артиллерийским огнем.

И он дает приказ снова овладеть редутом и прорвать центр.

Едва отдан этот приказ, как с крайнего левого фланга доносится громовое "ура", и целая лавина обозников, прислуги и фур в полнейшем беспорядке несется к тому месту, где установлена палатка императора. Несомненно, войска принца Евгения, атакованные в Бородине превосходящими силами, не смогли там удержаться и снова отошли за Колочу.

Император останавливает движение Молодой гвардии; возможно, она вскоре ему понадобится; он хочет разобраться в обстановке. Из дюжины противоречивых донесений как будто становится ясно, что Кутузов бросил резервы из Горок на Бородино, наш левый фланг обойден, и окруженная дивизия Дельзона едва успела построиться в каре.

К этому добавляют, что вице-королю пришлось искать укрытие в рядах 84-го полка.

Наполеон вскакивает в седло, пускает лошадь в галоп, подъезжает к берегу реки и там узнает, что виновники всей этой тревоги — семь тысяч казаков Платова, переправившихся через Колочу.

Что же касается кавалерийского корпуса Уварова, то, предприняв несколько безуспешных атак на наши каре и потеряв во время каждой по три-четыре сотни убитыми, он переправился обратно за реку.

Впрочем, стычка была серьезной. Под принцем Евгением убита лошадь, его адъютант Морис Межан ранен, а другой, Джиффленга, выбит из седла. Но все усилия этой тучи конников разбились о штыки 84-го полка, который еще раз оказался достойным своего девиза "Один против десяти!".

С этого фланга уже нечего было опасаться. Наполеон возвращается; в Семеновском продолжается резня. Русские в третий раз перестраивают свои боевые порядки; было уже два боя, и мы уже дважды одержали верх.

Нужно нанести решающий удар. Вся имеющаяся артиллерия вступит в действие одновременно, и под прикрытием ураганного огня начнется общее наступление.

Понятовский сообщает, что он обогнул правый фланг и вышел по другую сторону леса, но его останавливает чрезвычайно крутой овраг.

Наполеон приказывает преодолеть это препятствие и добавляет:

"Скажите князю, что его противники, должно быть, утомлены, а поляки никогда не знают усталости!"

В это время принц Евгений, действуя на левом фланге, укрепляет Бородино всеми имеющимися в его распоряжении частями, встает во главе трех дивизий, которыми командуют Моран, Жерар и Бруссье, и готовится идти на Главный редут; путь им укажут уцелевшие солдаты 30-го полка, ворвавшегося на батарею при первом штурме.

Генерал Моран ранен, и его заменяет генерал Ламбер.

Император лично руководит центром: он оставляет за спиной у себя редуты, захваченные утром, и прорывает линию обороны противника, продвигаясь вплоть до Семеновского.

Тщетно грохочут все вражеские пушки одновременно: французские колонны, как пишет русский историк, смыкают свои редеющие ряды и с упорством, вызывающим восхищение, движутся вперед.

И тогда пехота русской императорской гвардии идет в штыки. Кавалерия Корфа, Палена, конногвардейцы и кавалергарды во весь опор мчатся в атаку. Завязывается жестокий рукопашный бой.

Но невозможно заставить отступить таких людей, как Ней и Даву. Они освобождают пространство и пропускают вперед Мюрата, который с хлыстом в руке летит во главе кирасир. Земля дрожит от топота шести тысяч лошадей; русские полки раздавлены копытами, изрублены саблями. Смертельно раненный, падает Багратион, и его уносят на глазах у солдат, которые полагают, что он убит. Ней совершает чудеса храбрости, Даву вновь становится тем героем, каким он был при Экмюле, а Мюрат остается, как всегда, архангелом битв.

По его приказу один из кирасирских полков делает быстрый поворот налево. Главный редут все еще держится. Трижды взятый нашими, он трижды отбит русскими. Ермолов, прекрасный, как Клебер, храбрый, как Мюрат, кажется неуязвимым, как Ахилл.

Честь совершить последний захват редута предоставлена нашим кирасирам.

Пушечное ядро уносит Монбрёна, руководившего атакой. Его место занимает Огюст Коленкур, тот молодой адъютант императора, которого в это утро ординарец Наполеона увидел целующим женский портрет.

Полк мчится во весь опор, проносится мимо редута, исчезает в дыму, но тотчас разворачивается и, в тот момент, когда принц Евгений и его гренадеры взбираются на бруствер, врывается в редут через горжу. Русские солдаты во главе с двумя генералами оборачиваются к новым нападающим и в упор стреляют. Ламбер и Коленкур падают. Русские солдаты изрублены, канониры перебиты у орудий. На этот раз редут уже окончательно в наших руках, но какой ценой!

Одно за другим приходят новые известия. Император получает их в разгаре боя.

Понятовский со своими поляками преодолел овраг у Семеновского и после рукопашного боя оттеснил оттуда русских.

Генерал Тучков, в четвертый раз пошедший в атаку, был накрыт облаком вязаной картечи, выпущенной в него с двадцати шагов, и буквально разнесен в клочья.

Главный редут наконец взят, но Ламбер и Коленкур убиты.

В ту минуту, когда это последнее известие сообщили императору, рядом с ним был обер-шталмейстер Арман Коленкур, герцог Виченцский, брат погибшего. Наполеон тотчас устремляет на него взгляд. Обер-шталмейстер не делает ни единого движения и мог бы показаться бесстрастным, если бы по его щекам не текли безмолвные слезы.

"Вы слышали? — обращается к нему император. — Не хотите ли удалиться?"

У обер-шталмейстера нет сил ответить, но он жестом благодарит Наполеона и остается.

Между тем пушки Понятовского гремят уже в тылу у русских: противника полностью обошли.

Император пускает коня в галоп и, не заботясь, следует ли за ним эскорт, едет вперед до рубежа, за которым уже можно оказаться под огнем вражеских стрелков.

Он видит, что неприятель прижат к Псаревскому оврагу; корпус Остермана заменил корпус Раевского, переставший существовать; уничтожен третий кавалерийский корпус, находившийся под командованием Палена; остатки этих двух соединений влились в корпус генерала Корфа.

Однако то ли из-за отсутствия руководства, то ли из упорства, какое присуще отчаянью, русские, которые уже не могут нападать на нас, упрямо не желают отступать, как если бы, не в силах удержать поле битвы живыми, они хотели сохранить его за собой мертвыми.

Наполеон в раздумье смотрит на них и, казалось, колеблется. Стоит ему дать приказ, и это поражение превратится в разгром; но все окружающие его солдаты, хотя они и совершили чудеса, измотаны!

Мюрат и Ней шепчут императору:

"Гвардия, сир, прикажите выступить гвардии!"

И в самом деле, в распоряжении императора есть свежие войска численностью в сорок тысяч человек.

"А если мне придется дать еще одно сражение, — отвечает он, — какими силами я буду его вести? Нет, пусть пушки довершат свое дело, и, раз уж русские упорствуют в своем желании оставаться под огнем наших батарей, стреляйте, пока у вас есть ядра и порох".

И артиллерия, которой командовали Ларибуазьер, Сорбье, Пернети, д'Антуар и Фуше, с четырех часов дня до семи часов вечера прочесывала огнем эту неподвижную людскую массу, произведя двадцать две тысячи выстрелов.

LV. ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ

Наполеон, оглядываясь со Святой Елены на события этого страшного дня, сказал:

"У Кутузова были все преимущества: численный перевес в пехоте, кавалерии, артиллерии, исключительная позиция, большое количество редутов.

И он был побежден!

Неустрашимые герои — Мюрат, Ней, Понятов-скийу — вам мы обязаны этой славной победой; история поведает, как отважные кирасиры захватывали редуты и рубили саблями канониров у их пушек; она расскажет о героической самоотверженности Монбрёна и Коленкура, которых смерть настигла в расцвете их славы, и о том, как наши канониры, установив свои пушки прямо в поле, без всякого прикрытия, сражались против многочисленных батарей противника, защищенных мощными брустверами; она расскажет о неустрашимых пехотинцах, которые в самый критический момент, вместо того чтобы ждать ободрения со стороны своего императора, сами кричали ему: "Будь спокоен: твои солдаты поклялись победить, и они победят!'""

Это восхваление? Жалоба?

Во всяком случае, Наполеон, как известно, в течение двух дней не решался составить бюллетень об этой страшной битве.

У Кутузова же сомнений не было. В тот же вечер старый полководец письменно известил императора Александра, что он одержал безоговорочную победу и остался на поле битвы хозяином положения; в своем письме он добавил:

"Французы удаляются в сторону Смоленска, преследуемые нашими победоносными войсками".

Император Александр, получив депешу в семь часов утра, произвел Кутузова в фельдмаршалы, приказал устроить благодарственный молебен в Успенском соборе и постановил воздвигнуть на поле битвы колонну в ознаменование этой победы.

На следующий день вечером он узнал правду. Но Кутузов уже стал фельдмаршалом, а благодарственный молебен состоялся, так что менять ничего не стали, и жители столицы в действительности не знали, как им быть, когда они увидели, что русская армия уходит из Москвы через Коломенскую заставу, а французская армия вступает в Москву через Дорогомиловскую заставу.

На поле битвы мы остались победителями, но сверх этого не в состоянии были сделать ни одного шага.

Все, кто сражался — а сражались все, за исключением гвардии, — были изнурены.

Всю ночь нужно было подбирать и перевязывать раненых, хотя стало холодно и резкие порывы ветра тушили факелы.

Никакого различия между ранеными русскими и ранеными французами не делалось.

Послушайте Ларрея — это он передвигается по полю, усыпанному мертвыми телами, это он говорит среми мертвой тишины:

"Было чрезвычайно холодно, и временами все вокруг обволакивал туман; поскольку приближалось равноденствие, дул сильный северный ветер, и лишь с великим трудом удавалось сохранять перед моими глазами огонь зажженной свечи; впрочем, совсем без него нельзя было обойтись только тогда, когда я накладывал лигатуру на артерии.

Я на три дня задержал свой отъезд, с тем чтобы закончить перевязку как наших раненых, так и русских. Русские раненые были развезены по соседним деревням и оставались там до полного своего выздоровления.

Из одиннадцати пациентов, которым я ампутировал руку по самое плечо, лишь двое умерли во время эвакуации; все остальные успели выздороветь, находясь в Пруссии и Германии, еще до нашего возвращения в эти страны. Самым замечательным из этих раненых оказался один командир батальона: едва операция закончилась, он сел на коня и, отправившись в путь, без всяких перерывов продолжал его до самой Франции.

На дорогах можно было встретить ампутированных, которые сумели смастерить себе деревянные ноги и, покинув полевые лазареты, при помощи этих протезов, какими бы несовершенными они ни были, добирались до родины.

В итоге у нас было от двенадцати до тринадцати тысяч вышедших из строя солдат и девять тысяч убитых".

Потери же русских, по сведениям их историков, составили до пятидесяти тысяч.

Примерно столько же потеряли австрийцы в сражении при Сольферино.

Теперь на этом огромном поле битвы осталось лишь три следа страшного кровопролития, происходившего в тот день: это площадка, где стояла палатка императора, Спасо-Бородинский монастырь и колонна, воздвигнутая в том самом месте, где находился центр Главного редута.

Спасо-Бородинский монастырь заключает в своих стенах пространство, где располагался один из редутов, сооруженных перед деревней Семеновское, — тот самый, который защищал генерал Тучков.

Монастырь построен его вдовой, получившей право стать первой здешней настоятельницей. Она приехала сюда после окончания битвы, с тем чтобы найти среди убитых труп своего мужа, но, как я уже говорил, залпом картечи его тело было разнесено в клочья.

Все, что осталось от храброго генерала, — это рука, оторванная чуть выше запястья. Вдова опознала ее по обручальному кольцу и перстню с бирюзой, который она подарила своему мужу.

Рука была погребена в освященной земле; на месте этого погребения г-жа Тучкова построила церковь, а рядом с церковью — монастырь; затем церковь и монастырь были обнесены общей каменной стеной.

Церковь воздвигнута на месте бывшего редута; могила находится внутри нее, слева от входа, и покрыта простым камнем, на котором выгравированы слова:

Помяни, Господи, во царствии Твоем АЛЕКСАНДРА,

На брани убиенного, и отрока НИКОЛАЯ.

Сын был похоронен рядом с останками отца.

С противоположной стороны церкви находится могила вдовы генерала и ее брата.

Над этой могилой лежит камень, который во всем похож на первый и несет на себе надпись:

Се аз, Господи, игуменья Мария, основательница Спасо-Бородинского монастыря.

Над входом в церковь выгравированы следующие слова и даты:

1812 года 26 августа.

БЛАЖЕН ЕГОЖЕ ИЗБРАЛ И ПРИЯЛ ЕСИ ВСЕЛИТСЯ ВО ДВОРЕХ ТВОИХ.

16 октября 1826.

Как известно, русский календарь отстает от нашего на двенадцать дней. Следовательно, 26 августа соответствует нашему 7 сентября, дню сражения, а 16 октября соответствует 28-му числу того же месяца.

Мы посетили покои прежней настоятельницы; нам показали ее одежду, ее портрет и ее посох, а также письмо, написанное императрицей Марией в связи со смертью великой княжны Александры.

Нас любезно приняла нынешняя настоятельница монастыря, княгиня Урусова.

Я пообещал ей прислать иерусалимские четки.

У меня есть такие четки, привезенные, правда, из Иерусалима не мною, а моей дочерью; они освящены патриархом и соприкасались с гробницей Спасителя; но как можно переслать четки из Франции в Бородино?

Если кто-либо способен подсказать мне, как это сделать, я ему тоже подарю четки.

Выйдя из монастыря, мы пересекли картофельное поле, на котором ночью был заморозок. Дело было 9 августа.

В России всякий раз подмораживает — иногда чуть больше, иногда чуть меньше, но постоянно.

Когда мы выехали из Москвы, а это было 7 августа, уже начали падать листья с деревьев, как это бывает у нас в октябре.

Покинув монастырь, мы поднялись в Семеновское, бедную деревню из трех десятков домов, которая, должно быть, не могла прийти в себя от изумления в тот день, когда ей довелось стать театром страшного сражения. Очевидно, три четверти ее обитателей не знали, за кого и зачем идет эта битва.

Из деревни Семеновское мы прошли по оврагу, доставившему столько трудов маршалу Понятовскому. Вскоре мы очутились посреди какого-то болотистого места, поросшего высокой травой и омываемого ручьем — должно быть, это был Огник, — и, пройдя около версты, оказались позади небольшого леса, покрывающего своей тенью восточный склон холма, где находился Главный редут и где теперь стоит памятная колонна в честь сражения.

Именно в этом небольшом лесу были погребены тела воинов, погибших на Главном редуте: бугры на земле, которые видны там, это и есть их могилы.

Выйдя из леса и направившись на запад, вы окажетесь напротив позиций французской армии и подойдете к подножию колонны.

И тогда вашему взору предстанет огромный камень, на котором начертана какая-то надпись. Это могила князя Багратиона: раненный, как мы уже упоминали, 7 сентября, он умер 24-го числа того же месяца во Владимирской губернии.

По повелению императора тело генерала было доставлено в Бородино и погребено на поле сражения.

Дидье Деланж, который был человеком предусмотрительным и воспринимал поле битвы с более философской точки зрения, чем я, приготовил превосходный завтрак, расположившись под кронами того самого небольшого леса. Мы укрылись под этой тихой сенью, и, переводя взгляд от одного могильного холма к другому, я был вынужден признать, что могилы на поле битвы, с которым связаны такие воспоминания, вполне стоят могил на сельском кладбище, даже если оно воспето Греем или Делилем.

Двадцать восьмого октября французская армия вновь проходила по этим же местам. Оставим в стороне прекраснейшие страницы, которые г-н Филипп де Сегюр написал по этому поводу в своей поэтической книге о

Русской кампании, и позаимствуем у г-на Фена несколько исполненных душевной боли строк из его "Заметок о 1812 годе".

"28 октября, — пишет он, — наша армия оставила Можайск справа и вступила на главную Смоленскую дорогу невдалеке от Бородина. Наши сердца сжимались при виде этой равнины, где было погребено столько наших солдат! Эти храбрецы были убеждены, что они умирают во имя победы и мира! Мы осторожно прошли по их могилам, страшась, что земля покажется им тяжелой под шагами нашего отступления!"

Однако в Можайске и Бородине, помимо убитых, были также и раненые, находившиеся там на излечении; император обнаружил их в немалом числе в том самом Колоц-ком монастыре, с вершины колокольни которого он видел на горизонте поле будущей битвы на Москве-реке. При мысли, что он бросит их здесь, сердце Наполеона облилось кровью, и он приказал, чтобы каждая повозка взяла с собой по одному нашему соотечественнику; он начал со своих собственных экипажей и поручил врачам своей медицинской службы, Рибу и Лерминье, в течение всего пути наблюдать за этим созданным на скорую руку обозом раненых.

В числе таких раненых, подобранных нашей армией, был и г-н де Бово, молодой лейтенант карабинеров, у которого только что ампутировали ногу. Он совершил отступление в ландо императора.

Ларрей подтверждает этот факт в своих "Записках":

"В полевых лазаретах, устроенных нами возле Колоцкого монастыря, оказались и русские офицеры, которых мы перевязывали после сражения. Они залечили свои раны. Несколько из этих офицеров вышли навстречу нам, чтобы засвидетельствовать мне свою признательность. Я оставил им деньги, чтобы в ожидании прихода своих соотечественников они могли купить у бродячих торговцев-евреев предметы первой необходимости; в то же самое время я поручил им позаботиться о раненых французах, которых мы здесь оставляли. У меня были основания думать, что эти офицеры окажут им защиту".

Если из глубины могилы можно что-нибудь услышать, то последнее, что донеслось до этих храбрецов и заставило их вздрогнуть, — это отзвук горячо любимого ими голоса императора, проезжавшего рядом с ними; их сон слишком глубок, а шаги редких паломников, приходящих взглянуть на поле сражения, слишком легки, чтобы что-либо за прошедшие пятьдесят лет могло потревожить спящих.

В 1839 году император Николай провел грандиозный парад и устроил представление битвы на Москве-реке, в котором участвовало сто восемьдесят тысяч солдат.

Девятого августа, в пять часов вечера, мы направились в Москву, и прибыли туда через сутки в тот же самый час.

Я нашел Нарышкина несколько озабоченным: во время нашего отсутствия он узнал, что сгорела одна из его деревень, Дорогомилово. Двести пятьдесят домов обратились в пепел. Огонь перебрался по загоревшемуся мосту через реку и, подгоняемый ветром, поджег другую деревню.

Если у вас есть желание составить себе представление о русском боярине старого закала, вам следует приглядеться к Нарышкину.

Он всюду владеет имениями и домами: в Москве, в Елпатьеве, в Казани, Бог знает где еще; сам он не знает счета ни своим деревням, ни своим крепостным: это дело его управляющего.

Не обижая ни того, ни другого, вполне можно допустить, что управляющий ворует у него по сто тысяч франков в год.

Его дом — это скиния беспечности, это апофеоз безалаберности.

Однажды Женни изъявила желание поесть ананасов. Нарышкин приказал их купить.

Я видел, как один из мужиков нес охапку великолепных ананасов. Он удалился в сторону служб.

Вероятно, из всех, кто был в доме, мужика увидел лишь я один; прошло семь или восемь дней, но на столе не появилось ни одного ананаса.

И вот как-то раз, когда Нарышкин остался недоволен десертом, я спросил его:

— Ну, а где твои ананасы?

— А ведь и правда, я же велел их купить.

— И тебе их принесли, однако забыли подать на стол; возможно, кто-то другой в твоем доме любит их.

Позвали всех слуг, от повара Кутузова до кучера Кар-пушки, но никто из них не видел ананасов и не понимал, чего от него хотят.

— Пойдем поищем сами, — предложил я Женни.

И мы отправились на поиски.

Ананасы были найдены в углу небольшого погреба, куда надо было спускаться по приставной лестнице и где хранились дичь и мясо.

Их было там сорок штук.

Если считать, что штука стоит двадцать франков, то все вместе это обошлось в двести рублей.

При доме состоял охотник, который был обязан поставлять дичь; дичь эта поступала из какого-то имения, расположенного уж не знаю где, и, думаю, Нарышкин был осведомлен об этом не больше, чем я.

Каждую неделю охотник приносил корзины, полные диких уток, вальдшнепов и зайцев. Если бы мы с Женни не позаботились о том, чтобы всю эту дичь или, по крайней мере, часть ее раздарить, то три четверти этого богатства пропали бы.

Однажды охотник пришел в сопровождении чрезвычайно красивой борзой собаки.

— Выходит, у тебя есть борзые такой породы? — спросил я Нарышкина.

— Наверное, — ответил Нарышкин. — Года три или четыре тому назад я велел купить в Лондоне пару таких за тысячу экю.

— Кобеля и суку?

— Да

— Прикажи, чтобы мне оставили одного из первых щенков, которые у них родятся.

— Возможно, от них уже есть взрослые. Позовем Семена.

Позвали Семена: это был охотник.

— Семен, — обратился к нему Нарышкин, — есть у меня борзые в Елпатьеве?

— Да, ваше превосходительство.

— И сколько?

— Двадцать две.

— Как это двадцать две?

— Вы, ваше превосходительство, не давали никаких приказаний, так что всех, что появлялись на свет, оставляли; некоторые подохли от болезней, но, как я имел честь сказать вашему превосходительству, теперь у вас есть двадцать две здоровые борзые собаки.

— Вот видишь, — сказал мне Нарышкин, — ты можешь, не причиняя мне никакого ущерба, взять одну борзую или даже пару борзых, если захочешь.

Нарышкин держит табун лошадей, один из ценнейших в России и, быть может, единственный, где сохранилась в чистоте знаменитая порода рысаков Григория Орлова.

В этом табуне у него сотня коней, и ни один из них никогда не будет продан; это лучшие рысаки России.

Они нужны Нарышкину для того, чтобы выигрывать чуть ли не на всех скачках, хотя это в большей степени тешит его гордость, чем приносит ему барыши. Общая сумма всех денежных премий может достичь двухсот-трехсот луидоров. Табун же обходится в пятьдесят тысяч франков. Однако табун доставляет ему радость.

Каждое утро, облачившись в кашемировый халат, Нарышкин усаживается на крыльце и проводит смотр своих лошадей: одних выводят под уздцы, на других верхом сидят берейторы, и наблюдать за этими великолепными животными с безупречными статями — занятие и в самом деле отличное.

И когда мне приходится видеть человека, который, хотя и испытывая порой стесненность в средствах, позволяет себе роскошь держать в своих конюшнях лошадей общей стоимостью от восьмисот тысяч до миллиона франков, я пожимаю плечами, вспоминая наших щеголей и их упряжки на Елисейских полях и в Булонском лесу.

Заметьте, что в коляску и в четырехконную карету Нарышкина, владеющего всеми этими рысаками, запрягают наемных лошадей, которые стоят ему пятьдесят франков в день.

Женни, в виде исключения, имела для своей санкт-петербургской коляски двух рысаков, которые приводили в отчаяние великосветских русских дам, негодовавших при виде того, как простая актриса мчится в своем экипаже туда, куда ей угодно, вдвое быстрее их.

Когда было решено, что мы поедем в Елпатьево открывать охоту, возник вопрос, в каком состоянии находится там барский дом. Нарышкин бывал в этом имении два раза за всю свою жизнь, причем один.

А надо сказать, что Нарышкин, будучи по характеру боярином старого закала, превосходно умеет окружить себя роскошью, но точно так же превосходно умеет без нее обойтись.

Он даже не помнил, были ли в Елпатьеве кровати.

Поэтому было принято решение отправить туда Дидье Деланжа в качестве квартирмейстера.

Дидье Деланж отправился в Елпатьево на почтовых лошадях.

Четыре дня спустя он вернулся со списком предметов, совершенно необходимых для устройства там нашей жизни.

В этот список входили простыни, матрацы, кухонная утварь — всего на общую сумму в семь тысяч франков.

Все эти вещи были куплены и на трех фургонах отосланы в Елпатьево, а Дидье Деланж снова отправился туда, чтобы все это разместить к нашему приезду.

Нам предстояло пробыть в Елпатьеве три дня.

Понятно, что никакое русское богатство, каким бы значительным оно ни было, не может выдержать подобного образа жизни, тем более, если все расходы находятся в ведении управляющего, причем иногда даже не одного, а двух!

Перед отъездом из Москвы мы купили зимнюю одежду, поскольку нам предстояло оказаться в сезон снегов в степях Калмыкии и в горах Кавказа и нужно было подумать о том, как противостоять температуре в пятнадцать-двадцать градусов мороза.

Прежде всего мы с Муане обзавелись удобнейшими дорожными костюмами. К этим костюмам были добавлены две овчинные шубы из числа тех, какие носят богатые мужики и какие называются тулупами. И наконец, наш московский гардероб был дополнен меховыми сапогами и полным ассортиментом домашних туфель из Торжка. Я забыл упомянуть о высоких овчинных шапках, придававших нам такой грозный вид, что, глядя на себя, мы сами готовы были лопнуть со смеху.

Нам не хватало лишь дорожного несессера с самоваром, чтобы готовить себе чай, и переводчика, с помощью которого мы могли бы изъясняться с жителями тех мест, по каким нам предстояло проехать.

Несессер мы купили на базаре, и Женни, не желая ни на кого полагаться, взяла на себя заботу посмотреть, все ли есть в купленном нами наборе.

Что же касается переводчика, то нас обеспечил им ректор университета, выбравший его из числа лучших своих учеников и отрекомендовавший его нам как человека надежного.

Переводчик носил благозвучное имя — Калино.

Вечером 6 сентября, при свете луны, который был не менее прекрасным, чем 4 августа, мы в последний раз посетили Кремль. Нас обязывали к этому воспоминания, которые мы о нем сохранили.

На следующий день мы попрощались с нашим милым павильоном, где я все же надеялся побывать когда-нибудь снова.

В Троицкий монастырь наша компания отправилась в двух экипажах: Нарышкин, Женни и я — в дорожной коляске, а Калино и Муане — на телеге. Они предпочли этот способ передвижения, который не приковывал их к нам и позволял им чувствовать себя школьниками на каникулах. Мы должны были встретиться в Троицком монастыре.

В пять часов утра Муане и Калино, пребывая в полном восторге от того, что им удалось вновь обрести свободу, отправились в путь. Нарышкин, не проявлявший подобного энтузиазма по поводу предстоящего паломничества, пожелал выехать лишь после плотного завтрака.

Дидье Деланж, прибывший накануне, заверил нас в том, что теперь мы можем без всякого страха отправляться в Елпатьево и, хотя в имении нам не увидеть таких удобств, как в Санкт-Петербурге, нас, тем не менее, ожидает там почти такой же уют, как в Москве.

Излишне говорить, что Деланж составлял часть нашей команды. Он словно тень следовал за Нарышкиным.

Что же касается Кутузова, то он отправился в последнем фургоне, взяв с собой свою личную кухонную утварь. Поскольку ему нечего было делать в Троицком монастыре, он должен был ждать нас в Елпатьеве в течение всего дня 9 сентября.

Обед следовало подать в шесть вечера. Если мы приедем позднее, он послужит нам ужином.

Семен был предупрежден, и охота должна была быть устроена на следующий день.

Как говорят во Франции, мы начали с самого вкусного и в полдень помчались во весь опор в коляске, запряженной четверкой.

Перекладные были подготовлены на середине пути, то есть примерно в пяти-шести льё от города.

Дорога от Москвы до Троицкого монастыря великолепна и вся обсажена деревьями; самые примечательные места на этой дороге — села Пушкино и Рахманово. Выезжая из Москвы, вы какое-то время следите глазами за Мытищинским акведуком, построенным Екатериной: он подает воду в огромную Сухареву башню — водный резервуар Москвы.

Через каждые сто шагов на дороге встречаются богомольцы, идущие в ту или в другую сторону.

LVI. ТРОИЦКИЙ МОНАСТЫРЬ

Благодаря быстрому бегу наших лошадей мы добрались до Троицкого монастыря еще до захода солнца. Трудно представить себе что-либо более величественное, чем эта огромная обитель, размером с целый город, в такой час дня, когда косые лучи солнца отражаются в ее позолоченных шпилях и куполах.

Перед тем как подъехать к монастырю, вы проезжаете по обширному предместью, возникшему вокруг него: оно насчитывает тысячу домов и шесть церквей.

Находясь в окружении холмов, придающих этой местности более живописный вид, чем это свойственно русским городам, которые обычно расположены на равнинах, монастырь стоит на возвышенности, господствующей над всем вокруг; он обнесен мощной и высокой крепостной стеной из камня и защищен восьмью сторожевыми башнями.

Это живое средневековье — как Эгморт, как Авиньон.

Внутри крепостных стен размещаются колокольня, девять церквей, царский дворец, покои архимандрита и кельи монахов.

Мы пойдем туда завтра. А сегодня вечером нам предстоит поужинать и расположиться на ночлег в монастырской гостинице.

Однако, сказав "нам предстоит поужинать в монастырской гостинице", я неправильно выразился. Мне следовало сказать: "поужинать в помещении монастырской гостиницы", ибо то, как я отозвался о постоялых дворах Коневца и Валаама, уязвило самолюбие Нарышкина, и Дидье Деланж поместил в багажные ящики нашей кареты превосходный ужин, приготовленный в Москве.

Так что речь шла только о комнатах и постелях.

Комнаты оказались грязные, а постели — жесткие. Но, в конце концов, за чашкой превосходного чая и приятной беседой легко можно дотянуть до двух часов ночи, и если встать в шесть утра, то дело сведется не более чем к четырем часам мучений.

Ну, а в обители святого Сергия вполне можно отважиться на четыре часа мучений.

Эти мучения, впрочем, становятся сладостными и легкими для некоторых паломников и паломниц. Троицкий монастырь, как уверяют хорошо осведомленные люди, не только место религиозного паломничества: он имеет и чисто мирскую цель для тех, кто не боится набросить покров святости на человеческие страсти. Какой русский проявит недостаток православной веры настолько, чтобы запретить своей жене паломничество в Троицкий монастырь? Подобный запрет был бы настоящим скандалом, и, надо сказать, таких скандалов ни разу еще не случалось.

А раз уж вы оказались в Троицком монастыре, то может случиться так, что вам встретится там кто-нибудь, чье присутствие станет для вас неожиданностью, но, слава Богу, отнюдь не досадой. Вы обмениваетесь с ним парой слов и между прочим называете номер своей комнаты; остальное зависит от сообразительности того, с кем вы имеете дело, и от филантропической предусмотрительности архитектора, который, строя постоялый двор, думал о процветании монастыря.

На следующий день вы приносите благодарность святому Сергию, даже не вспоминая, хорошо или плохо вам было спать.

Да и первые анахореты, отшельники Фиваиды, разве не спали на камнях?

Я был готов войти в монастырь, как только отворят ворота. Спор на историческую тему, который я накануне за чаем вел с Нарышкиным, подстегивал мое любопытство.

Я утверждал, что у дверей Успенского собора, слева от входа, мне удастся найти надгробную плиту длиной в шесть футов, распиленную на уровне одной пятой своей длины с той стороны, где в могиле должна находиться голова покойника.

Это имело отношение к одной легенде о Петре Великом, которую при мне рассказывали моему старому другу г-ну де Вильнаву.

Итак, я поспешно вступил под входные своды и по красивой аллее, обсаженной деревьями, дошел до собора, окруженного решетчатой оградой монастырского кладбища.

Сделав внутри ограды четыре-пять шагов, я радостно вскрикнул.

Моя плита была тут, распиленная на уровне одной пятой своей длины, и, при всем своем малом знакомстве с русскими буквами, сопоставляя их с греческими, на которые они очень похожи, я, кажется, прочитал на плите имя Авраама Лопухина.

Я помчался объявить Нарышкину о своем триумфе. Он еще спал. Мне пришлось его разбудить. Это было ему наказанием.

А вот и сама легенда.

Мы уже рассказывали о заговоре Евдокии Федоровны Лопухиной в пользу ее сына Алексея и говорили, как вступил в этот заговор влюбленный в нее боярин Глебов.

И наконец, мы рассказали, как он был посажен на кол на эшафоте, по трем углам которого были выставлены на плахах головы его сообщников.

На четвертой плахе, пустой, стояло имя Авраама Лопухина, ускользнувшего от гнева царя, который, несмотря на самые усердные розыски, не смог его схватить.

Авраам Лопухин укрылся в Троицком монастыре, облачился в монашескую рясу и спустя три или четыре года умер своей смертью.

Его похоронили на монастырском кладбище.

Петр I, не знавший при жизни Лопухина, что он удалился в монастырь, услышал о его смерти от самого настоятеля, который, надеясь избежать наказания, рассчитывал на почтение, испытываемое Петром к монастырю.

Первой мыслью царя было выкопать труп и обезглавить его, но, прислушавшись к просьбам настоятеля, умолявшего не совершать подобного святотатства, царь ограничился тем, что приказал распилить на уровне головы надгробную плиту.

Не имея возможности обезглавить труп, он обезглавил накрывший его камень.

В этой казни было что-то одновременно от поборника правосудия и от дикаря.

Нарышкина всегда удивляло, что я знаю историю России лучше, чем сами русские.

Удовлетворив свое самолюбие, я вернулся в собор: мне нужно было посмотреть там кое-что еще.

Это был алтарь, под напрестольным покровом которого спрятала Петра I его мать Наталия в тот день, когда, спасаясь от стрельцов, она искала укрытие в соборе. Я нашел алтарь: двуглавый орел указывает место, где происходила эта сцена.

Я стал продолжать свои поиски и нашел в углу гробницу Бориса Годунова, его сына Федора и его дочери Ксении, которую изнасиловал Лжедмитрий (а может быть, это был истинный Дмитрий, кто знает?).

Их тела были перевезены в Троицкий монастырь из Москвы. Борис всегда питал к монастырю величайшее почтение и щедро осыпал его дарами.

Иван Грозный, Иван Безумный, Иван Бешеный также глубоко почитал святого Сергия, в чью раку он был положен в самый день рождения своим отцом Василием Ивановичем.

Рака святого, куда положили Ивана IV — попутно скажем, что это проявление благочестия отнюдь не принесло России счастья, — вся из позолоченного серебра.

Она находится в Троицком соборе, а не в том, где искал убежище Петр I и где погребены Борис и его дети.

Над ней установлен серебряный шатер, поддерживаемый четырьмя столбами того же металла; этот шатер был подарен в 1737 году императрицей Анной. Он весит тысячу фунтов.

Именно от распутных императриц и жестоких царей святые обычно получают самые богатые дары.

Этот второй собор, отличающийся большим богатством, чем первый, построен на том месте, где после похода на Москву татар под водительством Едигея патриарх Никон нашел тело святого Сергия.

Само собой разумеется, что захватчики, будучи магометанами, полностью разорили монастырь. Само собой разумеется и то, что при их приближении монахи обратились в бегство.

Предав Москву огню и залив ее кровью, татары вернулись в Казань, подобно тому как вышедшая из берегов река входит в свое русло.

Тогда возвратились и монахи, но не в свои кельи — ибо татары сровняли их с землей, — а в руины монастыря.

Среди этих руин патриарх Никон обнаружил тело святого Сергия, пребывавшее в состоянии совершенной нетленности. Это произошло в 1422 году. Он возвел новые жилые строения, и ему помогала в этом набожность князей; нетленность тела святого Сергия казалась чудом, и благоговейное любопытство верующих заставляло их стекаться сюда со всех сторон. Монастырь богател за счет их даров и княжеских подарков. Мы уже говорили, что самыми щедрыми из государей оказались Иван Грозный и Борис Годунов.

В Москве, во дворце этого самого патриарха Никона, нам показали некоторые из его священнических облачений: омофор — нечто вроде столы, один конец которой носят перекинутым через плечо, а другой ниспадает на грудь, и просторную тунику, настолько всю расшитую драгоценными камнями и жемчугом, что она весит пятьдесят русских фунтов.

Во времена смуты, возникшей при Лжедмитрии, которого обвиняли в намерении привести в Россию поляков, несметные богатства Троицкого монастыря пошли на то, чтобы заплатить защитникам старой Руси, тогда как его стены дали им укрытие; поляки же, зная, что в одном этом монастыре хранится столько же сокровищ, сколько их было во всей Польше, осадили его в 1609 году, предводительствуемые своим великим гетманом Сапегой.

И самым грозным их противником стал тогда простой монах: брат Авраамий Палицын ходил по стране, проповедуя священную войну, призывая дворян и князей пожертвовать ради отечества своими интересами, дружбой и даже ненавистью, что особенно трудно; это он убедил князя Пожарского пойти на Москву и привел к нему нижегородского мясника Минина.

Наконец, после семи месяцев безуспешной осады, поляки запросили мира. Он был подписан в 1618 году в деревне Деулино, расположенной в одном льё от монастыря, которому она принадлежала.

В 1764 году, когда Екатерина конфисковала имущество Церкви в пользу государства, Троицкий монастырь имел в своем подчинении четырнадцать других монастырей и владел ста шестью тысячами восьмьюстами восьмью крепостными.

Святой Сергий родился в Ростове в 1315 году. Решив предаться молитвенному созерцанию и уединению, он попросил у князя Андрея Радонежского кусок земли и построил там свой первый скит. Однако вместо нескольких футов земли, о которых просил его святой Сергий, князь дал ему квадратную версту.

Рядом со своим скитом святой Сергий воздвиг церковь, посвященную Троице; отсюда и нынешнее название монастыря, который включает в себя эту маленькую церковь.

Могила князя Андрея Радонежского, первого дарителя земли, находится рядом с могилой святого Сергия, в Троицкой церкви.

Чтобы составить себе представление о том, какие богатства может заключать русский монастырь, нужно видеть сокровищницу Троицкой обители. Десять больших залов заполнены драгоценными предметами: это ризы, облачения митрополитов, надгробные покровы, алтарные покрывала, евангелия, требники, чаши, кресты, дароносицы. Глаза слепит сверкание алмазов и всевозможных драгоценных камней, словно струящихся на тканях и священных облачениях. Один только алтарь оценивается в полтора миллиона франков.

Среди всех этих драгоценных предметов вы замечаете в шкафу у двери конскую уздечку и старый домашний халат: это уздечка князя Пожарского и халат Ивана Грозного.

В числе самых драгоценных предметов посетителям показывают оникс, найденный в Сибири и подаренный Потемкиным митрополиту Платону. Он несет на себе природный отпечаток распятия, у подножия которого молится коленопреклоненный человек.

Наконец, как бы в противовес всем этим мирским богатствам, нам показывают обратившуюся в лохмотья рясу святого Сергия, который никак не мог предположить, что его преемник Никон будет носить тунику, отягченную пятьюдесятью фунтами драгоценных камней.

Некогда в монастыре проживало триста монахов, но сегодня их тут не более ста.

Из всех владений, сохраненных монастырем, одно из самых любопытных — это ресторан "Троица" в Москве. Он принадлежит монахам и весьма посещаем, ибо славится ухой из стерляди.

Там разрешено, между прочим, пить и напиваться, как во всех других питейных заведениях, однако не позволяется запирать двери в отдельных кабинетах.

Думаю, что если бы подобное правило действовало бы и на постоялом дворе Троицкого монастыря, это существенно уменьшило бы число паломников и паломниц в этой обители.

Пока я рассматривал надписи на безвкусном обелиске, воздвигнутом посреди двора митрополитом Платоном, Калино подвел ко мне обнаруженного им молодого монаха, говорившего по-французски; однако никто в монастыре не знал об этом, и монах, питая надежду, что ему не придется раскаяться в горячем желании познакомиться со мной, умолял меня не разглашать тайну, которая могла бы сильно повредить ему в глазах начальства.

Как выяснилось, еще два месяца назад монастырские власти были предупреждены о моем приезде в Санкт-Петербург, и им было предписано, в случае если я появлюсь в Троицком монастыре, опасаться меня.

Я до сих пор не могу понять, в связи с чем у них должны были появиться опасения на мой счет.

Пока мы разбирались в этом, к нам присоединился Нарышкин; он был не прочь лично удостовериться в существовании достопамятного распила, который палач Петра I оставил на надгробном камне Лопухина.

Когда он увидев этот распил собственными глазами, его уважение ко мне значительно возросло.

Его приход преследовал еще одну цель: напомнить нам, что пора завтракать. У нашего милого боярина была твердая привычка: в любых жизненных обстоятельствах считать часы трапезы священными.

Мы вернулись в монастырскую гостиницу и, по-прежнему благодаря Дидье Деланжу, обнаружили там великолепный завтрак.

Я выразил желание съездить в Вифанский монастырь — место рождения отца и матери святого Сергия.

Поскольку дороги туда были не очень хорошие, Дидье Деланж не счел уместным рисковать каретой своего хозяина. И потому он раздобыл нам средство передвижения, совершенно новое для меня, хотя и весьма распространенное в России: тарантас.

Вообразите себе огромный паровозный котел, поставленный на четыре колеса, с окном в передней части, чтобы обозревать пейзаж, и отверстием сбоку, чтобы туда проникать.

Подножка для тарантаса пока еще не изобретена; в наш мы попадали с помощью приставной лесенки, которую в зависимости от надобности убирали или прилаживали.

Когда пассажиры втиснулись внутрь, лесенку прицепили к борту.

Поскольку тарантас никоим образом не подвешен на рессорах и не имеет скамеек, он устлан изнутри соломой, которую особо щепетильные пассажиры вольны сменить. Если поездка предстоит долгая и едут своей семьей, то вместо соломы постилают два или три тюфяка, благодаря чему можно сэкономить на ночлегах в постоялых дворах и ехать днем и ночью.

В тарантасе могут свободно поместиться от пятнадцати до двадцати пассажиров.

Увидев это безобразное устройство, имеющее некоторое сходство с коровой Дедала или быком Фалариса, Муане и Калино заявили, что, поскольку расстояние, которое надо преодолеть, составляет всего лишь три версты, они пройдут его пешком.

Что же касается Нарышкина, то он, стоя на балконе и с насмешливым видом глядя на нас своими славянскими глазами, пожелал нам всяческих удовольствий.

— Признайтесь, — сказал я Женни, помогая ей вскарабкаться в тарантас, — он вполне заслужил, чтобы мы поймали его на слове.

Нам пришлось потратить добрых три четверти часа, чтобы проехать три версты по отвратительной дороге, хотя и среди прелестного ландшафта. И потому, когда мы прибыли на место, оказалось, что Муане и Калино появились там за двадцать минут до нас.

Читатель уже знает мое мнение о прославленных достопримечательностях, которые посещают, чтобы увидеть их, а главным образом, чтобы иметь потом возможность сказать: "Я это видел".

Вифанский монастырь относится к числу таких достопримечательностей.

В его церкви находится гроб, который святой Сергий променял на позолоченную раку; гробница архиепископа Платона и его портрет на смертном одре; нечто вроде природного алтаря — с ручейками, лужайками и деревьями, где пасутся всевозможные животные, и картина на религиозный сюжет, привезенная из Италии Суворовым — тем самым, скульптура которого, изображающая его в виде Ахилла, стоит возле Мраморного дворца в Санкт-Петербурге.

После посещения церкви нам осталось осмотреть жилище знаменитого митрополита Платона, которого в современной России, как мне показалось, явно склонны ставить выше его древнегреческого тезки.

Впрочем, это совсем простой небольшой дом, над входом в который начертано истинно христианское пожелание:

"Кто б ты ни был, входящий, да благословит тебя Господь!"

За исключением шкафа, подаренного Людовиком XVI, и занавесей, вышитых Екатериной И, вся обстановка в доме отличается крайней простотой.

В спальне, возле кровати, висит на гвозде соломенная шляпа почтенного митрополита.

С другой стороны, симметрично ей, помещена рамка с французским четверостишием одного русского поэта; я не выдаю его вам за удачное, поймите меня правильно, а просто привожу его таким, какое оно есть:

Муж редкого ума и Церкви лучший сын,

Он в святости своей — подобье Аарона.

Как Златоуст речист, он мудр, как Августин, Благоговение внушая, как икона.[10]

БЕЛОСЕЛЬСКИЙ.

Если бы вы сочинили это четверостишие, любезный читатель, вы бы не стали его подписывать, и я тоже.

Правда, если бы вам велели сочинить по-русски то, что написал по-французски г-н Белосельский, вы оказались бы в чрезвычайно затруднительном положении.

Но у вас было бы перед ним то преимущество, что вы не стали бы этого делать.

LVII. ДОРОГА В ЕЛПАТЬЕВО

На следующий день, завершив доскональный осмотр Троицкого монастыря и оставив там Муане, чтобы он мог сделать все зарисовки, какие ему будет угодно, мы отправились в путь.

Из Троицкого монастыря в Елпатьево ведут две дороги, если, конечно, их можно назвать дорогами.

Для того чтобы увидеть нашими четырьмя глазами и ту, и другую — два глаза Калино в расчет не принимались, — между нами было решено, что Муане поедет по той из них, которую я отвергну. У него были законные основания полагать, что на своей телеге он проедет всюду.

Ему досталась дорога вдоль озера.

Пусть не ждут от меня никаких сведений об этом озере, кроме одного: в нем водятся сельди точно такого же вида, что и в океане.

Я взял с Муане обещание, что он отведает их, чтобы проверить этот факт. Что же касается Калино, то, будучи малороссом, он никогда не ел сельдей, и на него нельзя было полагаться в этом вопросе.

Наша дорога считалась лучшей, и это давало нам ясное представление о том, какой же была та, по которой следовал Муане.

Впрочем, благодаря ей я получил возможность увидеть нечто любопытное и прежде мне совершенно неизвестное: дорога была проложена по трясине и состояла из сосновых бревен, уложенных рядом и скрепленных друг с другом. В ширину она имела футов тридцать.

Двигаясь по этому зыбкому настилу длиной более версты, сотрясавшемуся под копытами наших лошадей и колесами нашего экипажа, я искренне пожалел, что Муане нет рядом: мне хотелось, чтобы он зарисовал такую необычную дорогу. По приезде в Елпатьево выяснилось, что мое желание исполнено как нельзя лучше: первое, что показал мне Муане, было зарисовкой болота и гати, тех самых, какие — я готов был поклясться в этом — видели мы. На самом деле, то были просто похожее болото и похожая гать. Нарышкин уверял нас, что в России множество таких болот и гатей и что мы напоминаем ему детей, которые, впервые попав на берег моря, набивают себе карманы галькой.

Дидье Деланж предупредил нас, что нам предстоит взобраться на песчаную гору, по которой забыли проложить настил из сосен, и там мы столкнемся с трудностями.

Мы ежеминутно спрашивали Деланжа:

— Так мы уже у песчаной горы?

— Нет-нет! — отвечал Деланж. — Когда вы окажетесь там, вы ее сразу увидите.

На второй почтовой станции в нашу карету впрягли восемь лошадей вместо четырех, и нам стало понятно, что мы приближаемся к malo sitio[11], как говорят в Испании.

С нашей восьмеркой лошадей мы мчались сначала как ветер и вид у нас был, как у его величества всероссийского императора.

После получаса этой великолепной езды мы увидели зиявшую на холме небольшую желтую борозду, тянувшуюся вверх.

— Так вот этот уклон вы и называете песчаной горой, Деланж? — спросил я.

— Именно его.

— Надо же! Я ожидал увидеть нечто вроде Монмартра или Чимборасо, а выходит, ради этого бугорка вы распорядились впрячь в карету восьмерку лошадей?

— Да, ради него, и дай Бог, чтобы нам не пришлось впрячь еще восемь!

Тогда я еще не видел в Сураме шестидесяти двух волов, впряженных в карету английского посла в Персии, и потому счел шестнадцать лошадей чрезмерной роскошью для четырех человек.

— Ба! — сказал я Деланжу. — Будем надеяться, что мы обойдемся дюжиной.

— Пошел! Пошел! — крикнул кучеру Нарышкин.

Кучер хлестнул лошадей, которые увеличили скорость и довольно лихо въехали на склон горы; но вскоре они замедлили бег, с галопа перешли на рысь, потом пошли шагом и, наконец, совсем остановились.

— Что такое? — спросил я.

— Да ничего: приехали! — сказал Деланж.

Я высунулся из кареты: лошади стояли в песке по брюхо, карета — по кузов.

— Черт возьми! — воскликнул я. — Кажется, срочно нужно разгрузить карету.

С этими словами я открыл дверь и спрыгнул на землю. Но, едва коснувшись песка, я испустил крик.

— Что случилось? — испуганно спросила Женни.

— А то, — ответил я, цепляясь за подножку кареты, — что я вот-вот исчезну в зыбучих песках, ни дать ни взять как граф Эдгар Равенсвуд, если вы не подадите мне руку.

Три руки вместо одной потянулись ко мне; я ухватился за самую сильную из них и сумел ступить на подножку.

— Ну как, — спросил Деланж, — что вы скажете о моей песчаной горе?

— Я скажу, дорогой друг, что она скорее глубока, чем высока. Но дело не в этом; нужно покинуть карету и выбраться на твердую почву.

— Как это? — спросила Женни, уже начавшая беспокоиться.

— О! Не бойтесь, — успокоил я ее, — мы будем следовать закону, который действует на терпящих бедствие кораблях, и сначала спасем женщин.

— Прежде всего, я не спущусь, — сказала Женни.

— Вот увидите: вы спуститесь и доберетесь до твердой почвы столь же легко, как трясогузка.

— Ничего другого я не прошу, если вы обеспечите мне безопасность.

— Прежде всего встаньте, прелестная сильфида. Вставай и ты, толстый лентяй!

Женни и Нарышкин встали.

— Вот у нас уже четыре подушки, еще две возьмем с козел, итого шесть. Подайте мне две эти подушки, Деланж. Так, превосходно.

Нарышкин смотрел на мои действия, ничего не понимая.

Я взял подушку и решительно положил ее на песок возле подножки, вторую кинул подальше, а третью еще дальше.

— А! Понимаю, — сказала Женни. — Дорогой друг, теперь меня не удивляет, что вы сочиняете романы: у вас бездна воображения.

Я взял в охапку три остальные подушки и, пользуясь первыми тремя, установил если и не мост, то, по крайней мере, опоры моста, последняя из которых почти касалась твердой почвы.

— Пойдемте, — сказал я Женни.

Перепрыгивая с подушки на подушку, как трясогузка скачет с камня на камень, она добралась до твердой почвы и закричала от радости.

— Ну вот, женщины спасены! Теперь займемся стариками: твоя очередь, Нарышкин.

— Старик, старик, — пробурчал он. — Я на два года моложе тебя.

— Это еще не значит, что ты не старик, не правда ли, Женни?

Женни засмеялась, но не ответила.

Я последовал за Нарышкиным. Деланж двинулся за мной, подбирая за собой подушки.

— Ну и что мы будем делать теперь? — поинтересовался Нарышкин. — Экий же ты болван, Деланж! Почему ты не выбрал другую дорогу?

— Прежде всего, не ворчи, боярин, и присядь; тут три подушки для тебя одного, две для Женни и одна для меня. Как видишь, с тобой обходятся в соответствии с твоим рангом.

— Со всеми этими задержками мы не доберемся к обеду.

— Ну, значит, доберемся к ужину, это предусмотрено.

Затем, обратившись к Деланжу, я сказал:

— Деланж, дружище, вы говорили о дополнительных восьми лошадях, не так ли?

— О, я думаю, хватит и четырех.

— Хорошо, остановимся на четырех, Деланж, но приведите двух мужиков и пусть они возьмут с собой доску.

— Слепо вам повинуюсь, — ответил Деланж.

— Хотел бы я знать, что ты собираешься делать с этой доской, — заметил Нарышкин.

— Это тебя не касается: я назначил себя капитаном тонущего корабля, и спасательные работы — мое дело.

Деланж велел кучеру выпрячь одну из лошадей и стал с такой силой тянуть ее за повод, что в конце концов вытащил ее на твердую почву.

Как только лошадь прочно стала на ноги, Деланж вскочил на нее и помчался во весь опор.

— Да, кстати, — крикнул я ему вслед, — захватите веревки, покрепче и подлиннее!

Десять минут спустя Деланж вернулся с четырьмя лошадьми, двумя мужиками, веревками и доской.

— Ну вот, теперь у тебя все, что нужно, — сказал мне Нарышкин, — надеюсь, ты вытащишь нас из этого положения.

— Если только ты не пожелаешь выбраться из него сам.

— Нет, черт возьми, ты же сказал, что это твоя забота.

— Тогда молчать в строю и слушать мою команду! Деланж, устройте с помощью этой доски переправу от нас к карете. Прекрасно! А теперь поставьте ваших мужиков на доску, сами встаньте на подножку и освободите карету от всего, что ее утяжеляет.

— Хорошо, — сказал Деланж, — понял.

— Образуйте с мужиками цепочку.

Началась разгрузка экипажа. Через минуту чемоданы и дорожные шкатулки оказались возле нас: всего набралось около двухсот килограммов, которые не должны были нас больше заботить.

— А теперь? — спросил Деланж.

— А теперь распрягите лошадей.

— Всех?

— Всех!

— Так ты собираешься сам тащить карету? — спросил Нарышкин.

— Может быть.

Он пожал плечами.

— Лошади распряжены, — доложил Деланж.

— Попробуйте высвободить их из песка.

Лошади, которым уже не нужно было ничего тащить, выбрались оттуда, подстегиваемые ударами кнута. Их вывели на твердую почву, где уже стояли мы.

— А теперь внимание, Деланж!

— Слушаю.

— Привяжите к карете на всю длину веревки четверку свежих лошадей, а к ним — восемь усталых.

— Честное слово, — сказал Деланж, — я полагаю, господин Нарышкин, что дело все же пойдет.

— Еще бы! — откликнулся я.

Четверку свежих лошадей впрягли в тяжелую карету на всю длину веревки, а к ним припрягли восемь усталых.

Двенадцать лошадей стояли на твердой почве. Они могли бы сдвинуть с места 80-фунтовую пушку и при первой же попытке сдвинули карету.

— Ну, как? — спросил я Нарышкина.

— Хитро придумано! — ответил он.

— Сам знаю: это колумбово яйцо.

Потом я обратился к Деланжу:

— Теперь пусть ваши мужики отнесут на руках на ту сторону горы чемоданы и ящики, а вы сами поднимайтесь вверх, удерживая на твердой почве по крайней мере четырех лошадей, остальные же пусть выкарабкиваются как могут.

— А мы, что же, пойдем пешком? — спросил Нарышкин.

— Неужели тебе трудно пройти пешком полчетверти версты?

— Но мне кажется, что, когда есть экипаж, незачем идти пешком.

— О мой друг! Какое заблуждение! Я никогда столько не ходил пешком, как в те времена, когда у меня были экипажи!

На другой стороне горы карета покатилась как по маслу; багаж снова погрузили, и мы заняли свои места.

— Ну, а теперь, — сказал я Нарышкину, — дай этим славным людям четыре рубля.

— Ни копейки! Почему они не содержат дороги в лучшем состоянии?

— А почему Россия — такая страна, где в реках недостаточно воды, а на дорогах слишком много песка? Дай им четыре рубля, или я дам восемь, и тогда знатным барином буду я, а ты не будешь даже поэтом.

— Деланж, дай им двенадцать рублей, и пусть катятся ко всем чертям!

— Деланж, дайте им двенадцать рублей и скажите, что князь благодарит их и желает им всяческих благ.

— Я не князь. Будь я князь, я велел бы избить их палками, и ничего другого они от меня не получили бы.

— Вот первое разумное слово, которое ты произнес за целый день; пусть Женни поцелует тебя в награду за труд.

— Как мило! Значит, это я должна платить за разбитые горшки!

— Платите, платите, Женни; чем больше женщины платят этой монетой, тем больше им остается!

Не знаю, есть ли на свете человек более ворчливый и одновременно более благородный, великодушный и щедрый, чем Нарышкин.

Поверьте, русский боярин старого закала, цивилизованный француженкой, — это прекрасно.

Наши два мужика и восемь лошадей отправились к себе домой, а мы, уже без всяких новых происшествий, продолжили свой путь.

Однако, вместо того чтобы прибыть в Елпатьево в шесть вечера, мы прибыли туда в девять и вместо обеда сели за ужин.

Все, что мы видели по дороге уже при лунном свете, показалось мне чрезвычайно красивым: мост, речка, крутая гора, где, вместо того чтобы увязнуть в песке, мы чуть было не покатились кувырком вниз, и наконец, аллеи огромного парка, по которым мы четверть часа ехали до господского дома.

У дверей нас ждали Кутузов, Карпушка, Семен и еще около дюжины мужиков, желавших знать, как себя чувствует их барин.

Барин чувствовал себя отлично, но он умирал от голоду и потому довольно неприветливо принял знаки почтения со стороны своих смиренных подданных.

Но позади него шла Женни, и я думаю, что, вернувшись к себе домой, они вряд ли пожалели о потерянном дне.

После ужина, делавшего честь Кутузову, мы осмотрели свои комнаты.

Кутузов оказался на высоте, но Деланж превзошел самого себя.

В ста пятидесяти верстах от Москвы, в затерянном краю на берегу Волги, в барском доме, двадцать лет стоявшем нежилым, без всякой подготовки было устроено все, что необходимо для жизни не просто комфортной, но и роскошной.

У себя в комнате в Елпатьеве я обнаружил все свои туалетные принадлежности из Петровского парка — от зубной щетки до тульского стакана с ложечкой.

Пока мы завтракали в Петровском парке, Деланж все это упаковал по приказанию Женни и уложил в карету.

Добавлю, что, когда я уезжал из Елпатьева, все это было по ее же приказанию упаковано снова, как и при отъезде из Петровского парка. Так что сегодня, 16 июля 1861 года, сидя за этими строками на другом конце Европы, на террасе дворца Кьятамоне, я пью воду со льдом, подкрашенную неаполитанской самбукой, из того самого стакана, из которого я пил московский мед в Петровском парке и в Елпатьеве.

На следующий день, на рассвете, мы с Женни пробежались по парку и на лужайке спустили со сворки двадцать двух борзых, о существовании которых Нарышкин даже не подозревал.

В одиннадцать часов нас ожидала охотничья повозка; лишь в России я видел подобного рода экипажи, чрезвычайно удобные. Это длинный и очень низкий шарабан, в котором сидят спиной к бортам, как на империале наших омнибусов. В нем помещаются четыре, шесть или даже восемь человек, в зависимости от длины экипажа, ширина которого всегда одинаковая, каким бы ни было число охотников, и который может проехать по любой дороге, а благодаря своей небольшой высоте никогда не опрокидывается.

В ту минуту, когда мы должны были тронуться в путь, во двор вышел миниатюрный охотник, на которого мы не рассчитывали. Это была Женни: никого не предупредив, она заказала себе в Москве ополченский наряд наподобие моего и, с ружьем за плечом, явилась требовать своей доли в наших охотничьих забавах.

Нам нужно было проехать около версты. Охота началась при выезде из парка, и дичь, которую не тревожил никто, кроме Семена, не была пуглива.

Впрочем, этот край России, суровой к своим детям, природа явно не наделила особым плодородием. Я уже говорил, как мало здесь птиц. Известно, что и плотность населения здесь меньше, чем в любой другой стране мира, если не считать необитаемых широт. Этот общий закон пустынности распространяется и на дичь: ее встречается здесь куда меньше, чем должно было бы быть.

Правда, этот недостаток возмещается тем, что здесь множество волков, а подняв глаза к небу, трудно не увидеть, даже в Москве, парящего в воздухе коршуна, сокола или ястреба.

Правда и то, что волк охотится не только за косулями и зайцами, но и за другой добычей: с наступлением зимы, когда выпадает снег, приходит голод, и волк охотится за охотником.

Несколько лет тому назад зима была такой суровой, что, в соответствии с поговоркой "Голод и волка из лесу гонит", волки вышли из лесов и, подступив к деревням, нападали не только на домашний скот, но и на жителей.

Перед лицом подобного нашествия правительство приняло решительные меры.

Стали устраиваться облавы, и за каждый предъявленный волчий хвост выплачивалась награда в пять рублей.

Было предъявлено сто тысяч волчьих хвостов, за которые уплатили пятьсот тысяч рублей, то есть два с половиной миллиона франков.

Потом стали разбираться, наводить справки, произвели расследование и обнаружили в Москве фабрику по изготовлению волчьих хвостов.

Из одной волчьей шкуры, стоившей десять франков, выделывали от пятнадцати до двадцати хвостов, которые стоили уже триста пятьдесят — четыреста франков; как видим, во сколько бы ни обходилась рабочая сила, прибыль составляла три с половиной тысячи процентов.

Тем не менее у нас были все необходимые условия для удачной охоты. Около сотни крестьян служили нам загонщиками, а охотников было всего двое — Нарышкин и я.

Правда, зайцы, попадавшиеся мне навстречу, вначале не внушали мне особого желания стрелять в них: одни были совсем белые, другие — белые на три четверти.

Это напоминало облаву на ангорских кошек.