Джоконда [Андрей Михайлович Столяров] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Андрей Столяров Джоконда

Синестезия — это не психическое расстройство. Это не болезнь, это лишь специфический сдвиг восприятия, довольно редкий нейрологический феномен, при котором активация одной сенсорный зоны коры головного мозга порождает непроизвольный отклик в другой. Для Набокова, например, были окрашенными слова: сине-зелёно-оранжевая мозаика испещряла бумагу. Писателя вёл за собой цвет, а не образ. Отсюда, вероятно, его лабораторный язык, который одних восхищает, а других, напротив, отталкивает своей нарочитой искусственностью. Или синестет, например, может ощущать музыку как плеск радужных волн, хотя и саму музыку — звук — он при этом тоже воспринимает.

Эта функциональность — врождённая. Синестезию нельзя вызвать каким-либо внешним воздействием.

Разве что впав в наркотический транс.

Однако галлюцинаторная смесь сознания и подсознания, рождаемая наркотиками, это уже не функция, а дисфункция, бред обожжённых химией, беснующихся, корчащихся нейрорецепторов.

К синестезии это отношения не имеет…


В субботу вечером, в самый прайм-тайм, я смотрю финал «Карусели». Транслируется он одновременно по трём каналам, но я выбираю «Сколлер», гарантирующий — по крайней мере в теории — «подлинное присутствие». Сегодня мне это особенно нужно. В финал, как я знаю, прошла Арина, и это порождает во мне тревожное ощущение. Похоже оно на яд в сладком вине: вкус смерти не ощущается, но кончики пальцев уже болезненно холодеют. Все комментарии я, естественно, отключаю. Пустопорожняя болтовня покемонов меня не интересует. А вот число текущих просмотров я вывожу в угол экрана и отмечаю, что оно уверенно держится на уровне четырёх миллионов. Патай сегодня явно идёт на рекорд. В российском шоу-сегменте он догоняет даже «Нашу войну», рейтинг которой, как и предсказывали эксперты, неуклонно снижается. На сцене он поистине великолепен. Костюм его мелко искрится, словно стекают по ткани капли золотого дождя. Отвороты рубашки то вспыхивают синевой, то медленно угасают. Волосы вздыблены тремя продольными гребнями от лба до затылка. А голос пропитывает зал такой энергетикой, что даже бюргеры в зрительских креслах начинают ворочаться.

По традиции, он сначала представляет участников: десять человек, и каждому он задаёт какой-нибудь идиотский вопрос. На ответах явно выделяется фрик, Мойщик Окон, которого я отметил ещё в отборочном туре. Даже не дождавшись окончания фразы, он кричит, что сейчас порвёт в клочья всех здесь присутствующих. Он всех ошеломит, загипнотизирует, уничтожит, сотрёт в пыль, покажет, что такое подлинное искусство. При этом фрик вскакивает со стула и потрясает над головой кулаками. Волосы его, собранные в пучки, стоят дыбом.

Патай требует:

— Всё же ответьте на мой вопрос.

— Включите пейнтер, и я вам выдам ответ! — орёт фрик.

Зал реагирует на его кривляние аплодисментами. Ничего удивительного, для этого бюргеры сюда и пришли. Хлеб у них уже есть, много хлеба, теперь им хочется зрелищ. Им нужен адреналин, который растормошит их вялую плоть.

Арина на этом фоне выглядит достаточно бледно. На вопрос Патая: что вы сегодня собираетесь нам показать? — еле шевелит губами:

— То, чего нет…

— Громче! — требует Патай. — Мы вас не слышим.

— То, чего нет! — кричит Арина.

Это, разумеется, заготовка. На мой взгляд, кстати, не слишком удачная. Она претендует на некий интеллектуализм, а здесь ведь не шоу «Эйнштейн» с рейтингом, между прочим, почти на порядок ниже, чем у Патая. Здесь — «Карусель», цирк, площадное зрелище, здесь ценится не умствование, а отчаянные кульбиты, рискованный перелёт под куполом с трапеции на трапецию. Аплодируют ей весьма хило. Я вижу, как Арина напряжена, и пальцы мои против воли стискивают поручни кресла. Меня не радует даже то, что в информационной строке, где указывается мастер прошивки, мерцает моя фамилия. Это уже третья моя прошивка, которая выходит в финал, а для профессионала, работающего в данном сегменте, нет лучше рекламы, чем та, что крутится в «Карусели».

Остальные, впрочем, отвечают не лучше. Нынешний состав финалистов, как мне кажется, вообще скучноват. Ну — фрик, ну кривляется, но ведь фрик присутствует почти в каждом финале, ну ещё какая-то тётка, разъевшаяся до того, что свисает с сиденья рыхлыми ягодицами, ну прыщавый юноша в старомодных очках, которые непрерывно сползают у него к кончику носа. Он их нервными движениями поправляет. Вероятно, тоже — продуманная имиджевая заготовка. Не очень-то интересно. Патай, вероятно, это тоже печёнкой чувствует. Я вижу, что он сокращает хронометраж: вместо обычного получаса представление конкурсантов длится всего двадцать одну минуту. Теперь эти срезанные девять минут ему придётся на чём-то отыгрывать. Он и отыгрывает: вытягивает вверх руки, вертит, как заводная кукла, туда-сюда головой и, выдерживая звенящую паузу, произносит пять-шесть ничего не значащих фраз, впрочем, интонационно насыщенных, так что бессодержательность их практически не ощутима. А затем, чуть ли не по отдельным буквам, объявляет, что начинается финальный забег.

Тут же появляются минимально одетые девушки и раздают участникам стандартный набор: сенсорные перчатки и серебряные ментоскопирующие обручи с присосками для закрепления на висках.

— Тема! — провозглашает Патай.

Загорается центральный экран. На нём — знакомый всему миру портрет: «Мона Лиза», она же «Джоконда».

Зал дружно ахает.

Я тоже ахаю, хотя и с некоторым опозданием.

На меня это производит даже большее впечатление, чем на зал.

Вот это да, вот это Патай выдал фитиль.

— Вы готовы? — кричит он, тыча указательным пальцем в сторону фрика.

— Да!!! — вопит в ответ Мойщик Окон.

— А вы готовы? — палец перенацеливается на тетку.

Та просто визжит, тряся перед собой растопыренными ладонями.

— Гонг! — командует Патай, запрокидывая лицо к потолку.

На нас обрушивается громовой удар меди. Вспыхивают в воздухе десять пустых полотен. Начинают мелькать десять пар рук, и на полотнах появляются первые цветовые мазки. Вперёд, как я и ожидал, сразу же вырывается фрик. Он с размаху бросает на полотно ком жёлтой краски, затем, рядом с ним, ляпает ком зелёной, а сверху припечатывает их огненно-алой, которая тут же стекает вниз кровавыми сгустками. Брызги летят во все стороны. Конечно, это виртуальные брызги, они никого не запачкают и, выйдя за край полотна, осыпаются искрами пикселей. Всё равно эффект потрясающий. Рейтинг фрика начинает быстро расти. Сам фрик при этом дико хохочет, подпрыгивает чуть ли не вместе с сиденьем, выкрикивает что-то несвязное, не воспринимаемое на слух. Правда, это ещё ничего не значит. Забег будет продолжаться аж целый час, и, как показывает опыт, лидеры в течение этого времени сменятся несколько раз. Я замечаю, что Арина не слишком торопится. На её полотне возникает лишь контур из разобщённых пятен, которые слабо пульсируют, словно разрываемые изнутри. Возможно, она таким образом размечает координаты рисунка, но я не уверен: в том, что касается действий Арины, всем предсказаниям и домыслам — грош цена.

Патай между тем разогревает аудиторию. Все четыреста мест заполнены сегодня реально, просветов меж ними нет. Сработала ещё одна его гениальная фишка: билеты для физического присутствия в зале продавались в этом цикле на аукционной основе, любой из них можно было перекупить вплоть до дедлайна, который объявлен был всего за двадцать четыре часа до финала. Итоговые цены вздымались как на дрожжах, одни и те же места покупались и перекупались по десять и более раз. Всё это, разумеется — в открытом доступе, демонстрировалось онлайн… Сейчас Патай задаёт вопрос депутату парламента. Тот поспешно вскакивает и сдёргивает с лица широкие, непрозрачные телеочки. Так же сдёргивают очки и ближайшие его соседи, надеясь, что и их натужные физиономии втиснутся в кадр. На ответ у депутата есть двадцать секунд. Насколько я знаю, эти двадцать секунд оплачиваются особо. Причём что именно депутат ответит — никого не волнует. Значение имеет одно: целых двадцать секунд четыре миллиона зрителей будут видеть его лицо. Ничто так не стимулирует рейтинг политика, как участие в популярном шоу.

Затем Патай поднимает некоего бизнесмена, главу корпорации то ли «БТВ», то ли «ПДБ», логотип — волк, воющий на луну, а далее — известного кинорежиссёра, который за двадцать секунд пытается отрекламировать свой новый фильм. Он слишком торопится, слова у него, пузырясь, наталкиваются друг на друга.

— Ничего не понял, — заявляет в итоге Патай.

Зал хохочет. Режиссёр счастлив: такой инцидент запомнится, а значит сумасшедшие деньги за билет были выложены не зря.

Камеры между тем переключаются на художественный процесс. Мойщик Окон, забутовав всё полотно, теперь быстрыми движениями ладоней сгоняет лишнюю краску к краям. Как будто действительно протирает тряпкой окно, отсюда, кстати, и его сценический псевдоним. А в светлой промоине начинает проступать нечто геометрическое: чуть расплывчатый конус, вроде бы пористый, с выемками по нижним краям. Покемоны и бюргеры, вероятно, ещё не догадываются, но я, имея опыт таких просмотров, понимаю, что это, скорее всего, будет громадный, во весь экран, нос с прилепленной к нему мелкой женской фигуркой. Фишка, конечно, пародия, карикатура, вряд ли она принесёт фрику победу. Нечто подобное в «Карусели» всплывает чуть ли не каждый сезон.

Тётка с громадными ягодицами тоже близка к конкретной фигуративности. Она, как я вижу, взяла за основу классический портрет Моны Лизы и теперь трансформирует его в соответствии со своим замыслом: по-волчьи заостряет ей уши, акцентирует выскобленный костяк лица, раздвигает губы, так что становится виден заострённый, как у акулы, зубной оскал, глаза заливает светящимся фиолетом, а зрачки с булавочную головку — гнилостной мерцающей желтизной. Идиоту понятно, что получится ведьма. Тётка изо всех сил старается оправдать свой псевдоним — Сатанида. Банальность, помноженная на пошлость, более — ничего. В отборочном туре с такой стилистикой она, вероятно, имела успех, но в финале у неё никаких шансов нет.

А вот юноше в сползающих очках не везёт. Раздаётся резкий гудок, и его полотно перечёркивают две красные линии. Патай извещает, что превышен анимационный максимум. В принципе для работ, оцениваемых в «Карусели», допустима некоторая движуха: мерцание, например, колебание очертаний, дрожь линий, определённые девиации цвета. Требование одно: движуха не должна превращаться в сюжет — иначе это будет уже не картина, а ролик, что не соответствует жанру. То есть на полотне может накрапывать дождь, могут чуть трепетать на ветру деревья, перемежая то синеватые, то зеленоватые блики, можно представить даже листопад или метель, но вот если прорастает из семечка стебель и распускается на верхушке его венчик цветка — это уже сюжет. Я немедленно переключаюсь на юношу и вижу, что его Джоконда, изображённая в полный рост, пытается показать нам стриптиз: играя пышными телесами, неторопливо стягивает с себя платье. Конечно, это сюжет. Без вопросов. Теперь Овердрайву (такой у очкарика псевдоним) придется всё начинать сначала.

Кстати, имена прошивщиков трёх этих кандидатур мне неизвестны. Они явно не входят ни в «платиновый полтинник», ни даже в первую «золотую сотню».

И это уже само по себе хорошо.

Арину я оставляю напоследок. Мне не хочется видеть, как она беспомощно, будто в клетке, тычется в прутья моей прошивки. Ограничения, которые накладывает «Ван Гог», очень жёсткие, даже пейнтеры «Хокусай», используемые в «Карусели», вряд ли сумеют их преодолеть. Не хочу я на это смотреть, совсем не хочу. Однако в табличке рейтингов, расположенной в левом нижнем углу, я с удивлением замечаю, что её показатели непрерывно растут. Вот она обходит тётку и ещё двоих конкурсантов, вот она подтягивается к Мойщику Окон и минут пять-шесть идёт вровень с ним, буквально голова в голову, вот она понемногу, но уверенно обгоняет его, и разрыв между ней и остальной группой увеличивается на глазах. Большинство камер теперь нацелено на неё. В конце концов я не выдерживаю, тоже переключаюсь, и мне тут же бьёт в глаза фантастическая конвульсия красок. Яркие цветовые пятна мечутся по всему полотну, вспыхивают, дрожат, угасают, сливаются, разъединяются, образуют полосы, линии, бешеные зигзаги молний, облачные скопления, которые тут же взрываются изнутри. Так, вероятно, могла бы выглядеть энергия в чистом виде — ещё до рождения мира, когда из неё образовывались сгустки первобытийного вещества. От полотна веет безумием, и я сразу же понимаю, что у Арины, вне всяких сомнений, была вторая прошивка, сделанная, вероятно, в одной из тех полулегальных, крошечных «художественных мастерских», которые прячутся за зеркальными гранями величественных, как пирамида Хеопса, торгово-развлекательных центров. Слоган: «Хочешь стать гением? Обратись к нам!» — дешёвенький ментоскоп, никакого предварительного диагностического сканирования, вся операция занимает тридцать-сорок минут.

Я понимаю, что её необходимо остановить. У неё между нейронными связями с бешеной скоростью проскакивают сейчас тысячи микровольт. Мозг, подхлестываемый разрядами, вот-вот закипит. Но я понимаю также, что Патай ни за что не нажмёт тумблер аварийного прерывания. Ведь благодаря именно этим спонтанным протуберанцам рейтинг «Карусели» кристаллизуется в банковские счета, вытягивающиеся змеиными колонками цифр. Я могу дико кричать, могу колотить в стену лбом, могу кататься по полу, крушить всё вокруг, но кроме ближайших соседей по дому, меня никто не услышит. И потому я лишь, задыхаясь, смотрю на шизофреническое полыхание красок. Они как раз начинают приобретать некоторую фактурность: сквозь вирусное кишение их всплывают то глаз, то ухо, то часть подбородка или щеки. Происходит визуализация подсознания, звучат художественные глоссолалии на неведомых языках. Что-то пытается просочиться к нам с другой стороны бытия и не в состоянии превозмочь деконструирующих осцилляций хаоса. Потеря целостности — обычный результат после второй прошивки. Психика реципиента искажена, в ней как бы начинают не на жизнь, а на смерть сражаться две разных личности. Или, может быть, даже три, если учитывать изначальную, от рождения, природную конфигурацию. Арина сейчас не говорит, а мычит, как немой, способный выдавить из себя только мятые фонемы косноязычия.

И всё же есть в этом странная магия. Даже в бесновании одержимого может неожиданно высверкнуть некий обжигающий смысл. То же происходит сейчас и у Арины на полотне. Разрозненные фрагменты слипаются, на какую-то долю секунды из смятения красок проступает колеблющееся лицо, точно призрак, волшебным образом обретающий плоть. Оно исполнено гипнотического очарования. Это несомненно Джоконда, но Джоконда совершенно иная. Причём что в ней иного, объяснить я не в состоянии. Я просто впитываю в себя этот взгляд, этот смуглый цвет кожи, эту загадочную улыбку и одновременно чувствую себя так, словно мне в мозг погружают болезненную иглу. Раздаётся крик; на смежной, обзорной камере я вижу, как в зале, в разных его местах, вскакивают несколько человек. Все они срывают с себя телеочки, ужасно вопят. Я пробуждаюсь от транса и судорожно бью по клавише выключателя. Экран гаснет. Передо мной фотообои, где охлаждённым, сентябрьским серебром фосфоресцирует лесное озеро.

Их уже давно пора заменить.

Правда, сейчас они выглядят как-то не так. Вода в озере кажется не серебряной, а свинцовой, листва на деревьях не зелёная, а багровая с чёрными подагрическими прожилками. Сам воздух в комнате какого-то фиолетового оттенка.

А когда я, вздрогнув, оборачиваюсь к окну, то вижу в нём не свет, а непроницаемую черноту.

Ни искры, ни проблеска, ничего.

Стекла покрыты монотонной плоскостью мрака.

Как будто обращены они не на улицу, а в какое-то параллельное измерение, в совершенно иной, неведомый мир, в остывающую уже миллионы лет, почти погасшую, беззвёздную и невыносимо безжизненную Вселенную…

* * *
— Чего ты хочешь? — спрашиваю я.

Впрочем, этот вопрос можно было бы не задавать. Я и так знаю, чего она хочет. Все эти девочки, мальчики из агонизирующей провинции, которые, как мотыльки, летят на яркие огни мегаполисов, хотят одного: славы и счастья. Точней — другой жизни, праздника, сверкающего блестками, словно ёлочные игрушки. Потому что иначе — что? Иначе мальчики начинают пить водку, покрываются угрями, трахают девочек, размазывая по наивным лицам цветной жир косметики, увечат друг друга в драках, с тупым унынием отсиживают положенные часы в школе, потом делают прошивку «солдат» и идут в армию или делают прошивку «рабочий» и идут на единственное в городе предприятие. Ну, может быть, пристраиваются в мелком бизнесе, это уж кому повезёт. А девочки тоже пьют водку, глотают контрацептивы, трахаются то с одним мальчиком, то с другим, делают себе прошивки «официантка» или «продавец-консультант», к двадцати пяти годам уже оплывают, словно килограммы косметики откладываются жиром у них под кожей, каким-то образом оказываются замужем, во весь рот зевают, тупо глядя по сторонам, и через чётко определённое количество лет тащат своих детишек в школу, чтобы продолжить всё тот же унылый бытийный круговорот.

Жизнь бессмысленна и скучна.

Она тянется, как вываренный, клейкий сироп, не имеющий ни вкуса, ни запаха.

А в это время сияют на горизонте заманчивые огни, гремит музыка, звучат весёлые голоса, вспыхивают аплодисменты, визуальное эхо их разносится по всем интернет-каналам. Есть, значит, есть и другая жизнь. Есть и другой, блистающий мир, где счастье в избытке, где его можно черпать ладонями. И вот они, выдравшись из провинциальной тоски, летят и летят туда, где мониторы и подиумы, где деньги возникают из воздуха, где расцветают в небе сказочные фейерверки — напрягаются, взмахивают слабыми крылышками, не подозревая, что здесь они никому не нужны, что мегаполисы переполнены точно такими же бестолково мечущимися мотыльками, что в лотерею под названием «жизнь» выигрывает один из ста тысяч и что бенгальские огни счастья не только светят, но и обжигают. Они не подозревают об этом. И вот хрупкие крылышки их сгорают, глаза мутнеют, они падают на дно и копошатся там среди мириадов своих полуобожжённых собратьев. Выбраться оттуда уже нельзя. И в конце концов мальчики делают себе прошивку «полицейский», «механик» или «бармен», а девочки — «секретарша», «официантка» или тот же «продавец-консультант». Или, в зависимости от темперамента — «специальный сервис», подразумевающий секс-услуги. Клейкий, мутный сироп обволакивает их со всех сторон.

Так что ответ на этот вопрос мне известен. Однако тут ситуация складывается немного иная. Девушку зовут Арина, и ей нынче везёт, если, конечно, это можно назвать везением. Вчера я и разговаривать бы с ней не стал, но сегодня… сегодня я поставил прошивку кандидату на выборах в наш городской парламент, гонорар — и официальный, и плюс из рук в руки наличными — получил и считаю, что теперь у меня есть полное право на отдых. К тому же такая деталь: Арина сумела просочиться ко мне аж через два электронных барьера — и тот, что в парадной, и тот, что перекрывает вход на этаж, а подобная целеустремлённость как-никак заслуживает уважения.

В общем, я усаживаю её на кухне:

— Что будешь пить?

— Что-нибудь лёгкое…

Как будто ей это поможет.

— Есть хочешь?

Она отчаянно мотает головой. Демонстрирует скромность, непритязательность, хотя, может быть, просто так взвинчена, что ей не до еды.

Тем не менее я быстренько настругиваю десятка два канапе с сыром и колбасой, укладываю поверх дольки маслин, втыкаю в них зубочистки.

Вот такой у меня дома изыск.

— Давай излагай… Нет-нет, сначала допей, расслабься, а то будешь спотыкаться на каждом слове.

— Вкусное вино, — говорит она.

Ещё бы! Приторно-сладкий парфюм, который сам я на дух не переношу. Держу пару бутылок как раз для подобных случаев.

— Так какая прошивка тебе нужна?

— «Ван Гог», — отвечает она.

Ну конечно — «Ван Гог». Об этом я тоже мог бы догадаться и сам. «Ван Гог», «Гоген», «Гойя» и «Сальвадор Дали» — четыре прошивки, лидирующие сейчас на рынке. Их заказывают чаще всего. Хорошо ещё, что не «Рафаэль», «Дюрер», «Босх» или «Леонардо да Винчи». Правда, у Леонардо слишком мало живописных работ, чтобы реконструировать по ним качественную ментограмму.

Я картинно поднимаю брови:

— Это довольно дорогая прошивка.

На самом деле стоит она гораздо меньше, чем та, что я сделал будущему депутату. Но ведь всегда полезно поднять ценовой барьер. Арина на мгновение спотыкается, а потом, преодолевая смущение, говорит, что у неё денег нет. При этом смотрит на меня так, что и без слов становится ясно, как она собирается расплатиться. Краснеет она очаровательно. Кстати, редчайший случай — девушка, которая ещё не разучилась краснеть. Или это я сам уже начинаю слегка воспарять, поддерживаемый токами коньячного жара? Ну и пускай! В конце концов отдых есть отдых, а после вчерашнего гонорара я могу позволить себе мелкую благотворительность.

— Тебе сколько лет?

— Двадцать четыре.

Ого! Я думал поменьше.

— Ладно, показывай, что у тебя есть.

Арина вытаскивает из сумочки мини-проектор и развешивает на стене десяток своих работ. Я задёргиваю шторы, чтобы голограммы были лучше видны: на всех изображен Петербург. Петербург солнечный, Петербург в хмуром дожде, Петербург в сумерках, Петербург летний, в свете белых ночей… Выбор темы понятен: один из отборочных туров для «Карусели» будет происходить именно здесь, да и прошивка, если ставить её в Петербурге, обходится гораздо дешевле, чем в очумелой от денег Москве.



Дело, однако, не в этом.

Я прикрываю глаза, сижу так пару секунд, потом медленно поднимаю веки.

Ничего не меняется.

— Да, — говорю я, — в тебе что-то есть.

И хрипотца голоса, внезапно пробившаяся изнутри, по крайней мере для меня самого подтверждает этот экспертный вердикт.

— Ты не гений, но в тебе что-то есть. У тебя пейнтер какой? «Глазунов»?

— «Глазунов»…

— Знаешь, я скачаю тебе одну утилиту, поставишь её на свой «Глаз», надеюсь, сумеешь. Он будет возражать: дескать, с базовой программой несовместимо, но ты всё равно инсталлируй, ничего, разжует…

— И что?

— Посмотришь, как это будет выглядеть в новой редакции.

Она распахивает глаза:

— Спасибо…

Конечно, у неё «Глазунов», простенький, самый дешёвый пейнтер российского производства. Определить это нетрудно. У каждого пейнтера есть свои технические особенности: у «Сезанна» — «наплывающая перспектива», у «Дали» — «текучесть» линий, граней и форм, у «Гойи» — акцентированная графика светотеней, у «Поллока» — деструкция конфигурата, «ускользающий смысл»… «Глазунов» же, хоть сфумато делай на нём, всегда чуть-чуть лакирует изображение. На исполненной им цветовой поверхности обязательно проступает пошловатый затирочный блеск, профессиональный прошивщик это сразу же замечает.

Но опять-таки дело не в этом.

Я глубоко вздыхаю и, как бы действительно воспарив над собой, объясняю ей, что прошивка, особенно под Ван Гога, это вовсе не то, что ты думаешь. Не то, что написано в рекламных брошюрках типа «Как стать богатым и знаменитым за два часа» или «Художественное ментоскопирование: найди свой талант». Прошивка вовсе не делает человека гением. Она привносит в него не талант, как многие полагают, а лишь техническое мастерство. Причём это чужое техническое мастерство, созданное тем гением, который данное мастерство породил. А оно от начального гения не отделимо. Прошивка даст тебе рисунок, колоратуру, мазок, даст чувство цвета и композиции, которыми обладал Ван Гог. Но тут есть одна тонкость, брошюры о ней не пишут: ты уже никогда не сможешь вырваться из этих координат. Для этого тебе придётся стать талантливее Ван Гога, растворить его мастерство в себе, а не наоборот. Вот в чём тут риск: тот, кто прошился, уже не сделает ничего своего, он будет — с некоторыми несущественными вариациями — повторять художественный исходник. Причём это дорога с односторонним движением. Трансформация анизотропна: прошивка «Ван Гог» полностью сольётся с твоей ментограммой, их уже нельзя будет отделить друг от друга. Ты понимаешь? У тебя не будет пути назад.

Вот о чём я ей говорю.

А далее в том же легкомысленном воспарении объясняю, что и головокружительная «Карусель» — это тоже вовсе не то, что видится при взгляде со стороны. «Карусель» отнюдь не выявляет таланты, как об этом самоуверенно вещает Патай. Ведь что такое талант? — вопрошаю я, вдохновляемый распахнутыми глазами Арины. Талант — это то, чего раньше… ну… чего раньше не было. Это молния средь ясного неба, грёзы несбыточного, дневные сны, властно внедряющиеся в реальность и преобразующие её, для их восприятия нужна серьёзная эстетическая подготовка. Говоря проще, для этого нужен вкус. А у покемонов, которые голосуют в «Карусели», впрочем, как и у бюргеров, могущих заплатить за билет, его, разумеется, нет. Откуда? Они же — фанера, они в принципе не способны разглядеть проблеск гения в мутном коловращении художественных потуг. Им требуется для этого чёткий маркер, галочка красным карандашом — вот это действительно гениально. И таким маркером для них сейчас стала фишка.

Тут я перевожу дыхание и мельком прикидываю — не слишком ли меня занесло?

Арина внимает мне, будто гласу господнему, раздавшемуся с горних высот.

У неё даже пальцы молитвенно сцеплены.

Глаза — сияют.

А… подумаешь!..

Гулять так гулять!..

И я объясняю ей, что настоящей трагедией современной культуры является переизбыточность самой этой культуры: слишком много книг, слишком много картин, слишком много фильмов, слишком много спектаклей. Слишком много званых и как следствие — избранных, слишком быстро крутится калейдоскоп, выкладывая то те, то другие заманчивые узоры. Как выделиться из душного пелетона? Как заставить капризную публику обратить на тебя внимание? И вот тут фишка становится тем самым маркером, тем самым жирным красным карандашом, который своим перстом указывает на автора. Марсель Дюшан демонстрирует на выставке писсуар — фишка, скандал, художественная революция, которую чуть позже определят как поп-арт. Энди Уорхол машинным способом создаёт изображения консервированных супов: «Рисово-томатный суп», «Тридцать две банки супа», «Сто банок супа» — фишка, скандал, хитроумный Энди становится классиком современной живописи. Распространяется как чума: зачем мучиться со своим талантом, которого, может быть, вовсе и нет, если можно просто придумать фишку и — победить. Красота — в глазах смотрящего, провозглашают эксперты. Философы пишут статьи о сенсорном пересотворении мира: бытовые элементы цивилизации обретают фактурную чувственность. Осуществляется их эстетическая легитимация. Всё начинает приравниваться ко всему. И вот: автор создает композицию из подгнившей банановой кожуры, и вот: автор представляет картину, где на полотне наклеены трупики мух, и вот: автор рисует носом или другими частями тела, и вот: автор голый бегает по галерее на четвереньках, лает собакой, кусает посетителей за лодыжки… Фишка вытесняет собою все. Придумал фишку — о тебе написала пресса. Написала пресса — заметили в своих обзорах вертлявые критики. Заметили критики — выставили в галерее. Выставили в галерее — бюргеры начали покупать твои картины. Ведь бюргеру — что? Если эксперт в костюме от Армани тычет холёными пальцами в полотно и объясняет, что это гений, то бюргер верит, что это гений и покупает «пейзаж», написанный даже не красками, не губной помадой, даже не мылом, а — кошачьим дерьмом. Можешь быть уверена, детка, что если тебя, пусть мельком, заметят Лика Торчок или Тимофей Самоблуд, если твои работы выставят, пусть ненадолго, Бульман, Коркин или Кирпиченко-Белесый, тебя купит, ну банк — не банк, но какой-нибудь ресторан для оживления интерьера…

— И зачем ты мне это всё говоришь? — вдруг спрашивает Арина.

Я спотыкаюсь.

Оказывается, мы с ней уже перешли на «ты».

И глаза у неё уже не сияют. Напротив, они уставились на меня с каким-то напряжённым вниманием, словно зрели перед собой некий редкостный экспонат.

Действительно, зачем я всё это ей говорю? Наверное, затем, что мне её немножечко жаль. Она ещё глупый цыпленок. У неё ещё — розовый туман в голове. Она ещё трепещет от возвышенных девичьих мечтаний и совершенно не представляет, куда с таким упорством пытается влезть. Какая там работает жестокая мельница. Какие там крутятся жернова, перемалывающие романтическую наивность в серую пыль.

— Пойми простую вещь, — я стараюсь быть убедительным. — Если ты поставишь себе прошивку, то не создашь, как, вероятно, надеешься, выдающийся, потрясающий, поражающий воображение визуал. Не станешь знаменитым художником. Не войдёшь в сонм олимпийских богов… В лучшем случае ты выдавишь из себя фишку, исполненную в технике Винсента Ван Гога. И если тебе исключительно повезёт, если эту фишку заметят — ты получишь свои пятнадцать минут славы.

Она вновь распахивает глаза:

— Иногда надо броситься в пропасть, чтобы в падении отрастить крылья.

И добавляет:

— Рэй Брэдбери.

А затем, через пару секунд:

— Писатель такой… был…

Ну что с ней, дурочкой, сделаешь? Нахваталась цитат и думает, что красивые фразы имеют какое-то отношение к жизни. И не понимает, не понимает, хоть по голове её постучи, что пятнадцать минут славы — это как доза наркотика: сначала необыкновенное счастье, а потом — депрессия, ломка, скручивающая нервы в комок. Хочется ещё и ещё. Но наркотика больше нет, и ни за какие деньги его не купишь. Окажется искалеченной на всю жизнь: будет знать, что такое счастье, но также — что оно ей более недоступно.

Нет, ничего ей не объяснишь.

Как, впрочем — никогда, никому.

Некоторое время мы смотрим друг на друга в молчании.

— Крылья у тебя будут из картона, — наконец говорю я. — Такие в воздухе не удержат.

— Зато я получу свои пятнадцать минут. Так что? Мы договорились?..

В постели она очень старается мне понравиться, и, вопреки стараниям, ей это всё-таки удаётся. Может быть, потому, что старания эти искренние. А искренность — редкий товар, хотя спроса на него сейчас практически нет.

И лишь одно меня мучает: яд в сладком вине.

Арина не догадывается об этом, но за свою искренность, за спасительную психотерапию любви, она получит от меня вовсе не славу, точнее не только славу, но в дополнение к ней — быструю и скорую смерть.

* * *
Синестезия — это всё-таки не болезнь. Острая фаза приступа проходит у меня буквально через три-четыре минуты. Воздух вновь проясняется, озеро и листва на фотообоях обретают естественную окраску, рассеивается мрак за окнами, теперь там — сумерки, придавленные вогнутыми отсветами облаков.

Цвета, однако, ещё смещены: белый — к пепельному, коричневый — к красноватому. Пальцы рук у меня имеют лимонный оттенок, а в кофейной чашечке на столе покоится тёмная болотная зелень.

Как ни странно, мне кажется, что мир и должен быть раскрашен в такие цвета. Они для меня естественны, как дыхание, как биение сердца. Вместо испуга я ощущаю в себе густой внутренний жар и потому делаю то, что, казалось бы, уже ушло в далёкое прошлое. Я включаю «Сезанн», надеваю перчатки, обруч, вывешиваю на стену, там, где обои, пустеющий матовой белизной экран, немного прикрываю глаза, и, замирая, будто на краю пропасти, кладу на него первый, полупрозрачный мазок. Я не обдумываю предварительно ни композицию, ни сюжет. Я вообще не имею ни малейшего представления о том, что в итоге у меня должно получиться, но к первому мазку тут же прибавляется второй, затем — третий, они сцепляются между собой и, словно из тумана, проступают из белёсых пикселей полотна некие загадочные очертания. Я даже не пытаюсь понять, что это такое. Я не пишу ни умом, ни сердцем, но — тем странным, потусторонним жаром, который пробудила во мне ариновская «Джоконда». Хотя в тот момент я этого ещё не понимаю. Я как бы отсутствую: я не понимаю вообще ничего. Да и не надо мне ничего понимать — за меня это делают краски, обретшие цветовую самостоятельность. Они сами слагаются в некую живописную целостность, а я, не замечая ни времени, ни пространства, плыву по ним, как по волнам, влекомый песней сирен куда-то за горизонт. Заканчиваю я тогда, когда внезапно соображаю, что мучительно пытаюсь совместить на одном полотне две разных картинки. Тогда я стягиваю перчатки, снимаю обруч, перевожу пейнтер в спящий режим и с некоторым трудом перебираюсь в кресло, свисая с него конечностями, как задохнувшийся осьминог. Я до предела опустошён. Ничего себе, оказывается, проработал, не прерываясь, более четырёх часов.

Творческое наваждение — иначе не назовёшь.

Со своего тридцать первого этажа я взираю на мегаполис, раскинувшийся вокруг звёздными пажитями огней. Вздымаются громады жилых комплексов с тысячами пылающих окон, возносятся эстакады развязок, подсвеченные длинными светодиодными арками, далеко внизу текут искрящейся лавой потоки машин, и толща воздуха над ними тоже искрится от мошкары непрерывно снующих дронов. Город не успокаивается ни на мгновение, ночная жизнь здесь столь же насыщена, как и дневная. Сравнение с гигантским муравейником уже стало банальностью, но никакая другая метафора не выражает так точно суть этого мегалитического организма. Он полностью самодостаточен. Он не интересуется ничем, кроме себя. За его границами жизни не существует. Разве что в виде компактных производственных площадей, сельскохозяйственных или промышленных, обеспечивающих его, мегаполиса, интенсивный и безостановочный метаболизм. Ему не требуется природа, он сам — природа, разрастающаяся ввысь и вширь. Ему не нужны люди, ему нужны только возобновляемые ресурсы. И потому он превращает людей в покемонов, пассивно, как клетки крови, скользящих по его бесконечным артериям. Они думают как покемоны, они чувствуют как покемоны, они, в сущности, не живут, а лишь отрабатывают нужный этому сверхорганизму технический функционал. А чтобы нарисованные человечки не превращались в людей, он создал для них, в частности, бешено вращающуюся «Карусель». Патай вовсе не автор этого блестящего шоу. Патай точно так же отрабатывает функционал, как и любой другой покемон. А подлинный автор, кстати, авторскими правами вовсе не озабоченный, вероятно, воспринимает это как собственную адреналиновую стимуляцию.

Вот какие мысли бродят у меня в голове. Не слишком оптимистичные, разумеется, зато соотнесение масштабов действует успокаивающе. Минут через двадцать я уже вполне хладнокровно вывешиваю свои работы на противоположной стене и оцениваю их взглядом постороннего и равнодушного наблюдателя. Ну вот это — «Пейзаж в Овьере после дождя», конечно, не один к одному, но прототип каждый профессионал тут же определит. А это — «Красные виноградники в Арле», та же самая базовая расфасовка цветов. А это — знаменитая «Звёздная ночь», прозвучавшая потом изобразительным эхом у многих художников. Особенное умиление у меня вызывают «Подсолнухи» (оказывается, я набубырил не три визуала, а целых четыре): вместо них в вазе растопырился лохмами борщевик, но — те же ядовитые краски, то же эпилептическое искривление линий. Я презрительно усмехаюсь. Конечно, эти мои «Подсолнухи» можно было бы выдать за постмодерн, если бы постмодерн уже давно не вышел из моды.

Нельзя сказать, что я сильно разочарован. Если честно, то я ожидал чего-то подобного. Это не первая моя попытка вырваться из прошивки, и все предыдущие имели тот же самый итог. Кстати, Патай, с которым мы прошились одновременно лет пять назад, как-то сказал, что он потом целый год бился, чтобы выкарабкаться за пределы «Ван Гога». Занимался йогой, аутотренингом, одно время даже наркотиками себя оглушал. Чуть было совсем не свихнулся. Спасся тем, что, как обухом, ударила по башке идея создать «Карусель».

Дьявольское искушение эта прошивка. Ведь самое мучительное состояние для творческого человека — это когда чувствуешь, что в тебе что-то есть, оно в тебе точно есть: горит, душит, скребёт сердце как демон, требует воплощения, а ты не можешь выразить это что-то ни словами, ни красками, ни музыкой, ни скульптурными композициями, ничем вообще, и — что ещё хуже — когда раз за разом пытаешься, пробуешь, когда переламываешься, когда неимоверным усилием преодолеваешь себя, а потом каждый раз отчётливо видишь, что это не то. Вот — не то, не то и не то, вместо этого — анемичное, бледное до отчаяния подобие. А как сделать «то», совершенно не понимаешь. Не хватает какого-то миллиметра, крохотного шажка, прозрения, двух-трёх обертонов, чтобы из тщеты мёртвых нот выросла живая мелодия. Жаждешь вдохновения, чуда, ищешь, как слепой, волшебную палочку, которая могла бы помочь. И такой волшебной палочкой оказывается прошивка. Она обещает всё сразу, стоит лишь поверить в неё. И ты в неё веришь, и подключаешься к ментоскопу, и по капле, по отдельным молекулам впитываешь в себя чужой талант, и надеешься, надеешься, что чудо наконец-то произойдёт. Ты надеешься: оно не может не произойти. И чудо действительно происходит: неземная мелодия в тебе начинает звучать, правда неожиданно выясняется, что она не твоя, ты приобрёл весь мир, но утратил себя.

Впрочем, это всё уже было.

Читал, читал и обдумывал бесчисленное количество раз.

«С очей его вдруг слетела повязка. Боже! и погубить так безжалостно лучшие годы своей юности; истребить, погасить искру огня, может быть, теплившегося в груди, может быть, развившегося бы теперь в величии и красоте, может быть, также исторгнувшего бы слёзы изумления и благодарности! И погубить всё это, погубить без всякой жалости!.. Он схватил кисть и приблизился к холсту. Пот усилия проступил на его лице; весь обратился он в одно желание и загорелся одною мыслию… Но увы! фигуры его, позы, группы, мысли ложились принуждённо и несвязно. Кисть его и воображение слишком уже заключились в одну мерку, и бессильный порыв преступить границы и оковы, им самим на себя наброшенные, уже отзывался неправильностию и ошибкою… Как беспощадно-неблагодарно было всё то, что выходило из-под его кисти! Невольно обращалась она к затверженным формам, руки складывались на один заученный манер, голова не смела сделать необыкновенного поворота, даже самые складки платья отзывались вытверженным и не хотели повиноваться и драпироваться на незнакомом положении тела. И он чувствовал, он чувствовал и видел это сам!»

В общем, я даю «Сезанну» команду «стереть». И присовокупляю к ней — «без возможности восстановления». Мои визуалы гаснут один за другим. Мне кажется, что это я сам гасну — «без возможности восстановления».

Мириадами огней мерцает за окном город.

Я вспоминаю, что Тино Бономи, тот, кто создал метод прошивки, в конце концов выбросился из окна. Видимо, понял, что это единственный способ вырваться из тюрьмы, в которую он сам себя заключил.

Тоже — выход.

И вместе с тем этот выход меня как-то не привлекает. Лично я отнюдь не стремлюсь вырваться из ниоткуда, чтобы потом попасть в никуда.

Не вижу смысла.

Я почему-то уверен, что там — то же самое.

* * *
Прошивку я Арине всё-таки ставлю. Я совершенно не хочу этого делать, но есть у женщин одна особенность: они умеют превратить тебя в должника. Причём долг этот даже в принципе невозможно отдать, чем больше по нему платишь, тем больше оказываешься должен.

Меня это всегда раздражало. А в данном случае моё раздражение выражается в том, что я ещё раз пытаюсь отговорить её от ментоскопирования. Я объясняю ей, что, конечно, лауреат «Карусели» обретает множество благ: картина его, «подлинник», то есть базовый визуал, обычно продаётся за весьма приличную цену, он также, в зависимости от договора, имеет право продать ещё пятьдесят или сто электронных «авторских копий», которые удостоверяются цифровыми подписями, целый год — правда, уже по затухающей — о нём пишет пресса, у него берут интервью, он сверкает, он пенится, он участвует в круговороте светских мероприятий, возможно, что несколько фирм сделают ему заказы на художественную рекламу. Всё вроде бы здорово, всё отлично. Только надо иметь в виду, что ещё никому не удавалось подняться на эту вершину дважды. Никому не удавалось удержаться на ней больше одного годового цикла. Ты понимаешь? Через год придёт другой победитель, и тебя сбросят в отвал. Сгоришь, как спичка. Обгорелая спичка никому не нужна.

Так я ей говорю.

Арина смотрит на меня злыми глазами.

— Знаешь, что? — неприятным голосом отвечает она. — По-моему, ты мне просто завидуешь. У меня есть способности, а у тебя их, видимо, нет. Я буду художником, а ты на всю жизнь останешься мелким прошивщиком. Не отважился в своё время рискнуть, вылупиться из старой кожи, красиво взлететь, теперь скрежещешь зубами и пытаешься удержать других.

Вот это удар!

Хотя Арину можно понять. Она честно мне заплатила, оплату я принял, а теперь исполнять обговоренную работу отказываюсь.

— Ну так что? — голос у неё прямо звенит.

Ни слова не говоря, я открываю дверь в мастерскую. Посередине её — ментоскоп с полулежачим креслом и рёбрами сканирующих дуг. Однако прежде чем его подключить, я выкладываю на столик типовой договор.

— Подпиши вот здесь. Целиком можешь его не читать. Для тебя тут важны только два пункта. Во-первых, я снимаю с себя ответственность за возможные психические аномалии. Не пугайся — это чисто формальный пункт, у меня ещё не было случая, чтобы кто-то свихнулся. А во-вторых, в течение года я получаю роялти — пять процентов от всех твоих гонораров.

— Пять процентов? Не много ли? — ядовито спрашивает Арина.

— Подписывай! — буквы у неё аккуратные, круглые, как у школьницы в сочинении «За что я люблю родной край». — Всё, садись!

— Мне… раздеться?

— Это не обязательно.

— Но… желательно?

— И нежелательно тоже. Не трать времени, залезай!

— А говорят, что при эротическом возбуждении прошивка получается более качественно…

— Ты бы не слушала всякий бред… Садись!..

Арина неловко забирается в ментоскоп. Откидывается в кресле, вытягивается.

Она всё же волнуется.

— Я что-нибудь при этом почувствую?

— Ничего. Просто расслабься. Думай о своей живописи, какой она должна быть. Или — о Ван Гоге, картины его представляй. Хотя это тоже не обязательно.

Я зол и на неё, и в большей степени — на себя. На неё, потому что она всё-таки вынудила меня делать прошивку.А на себя, поскольку знаю, что ничего хорошего из этого не получится. Одно дело, когда приходит какая-нибудь дурочка беспросветная: ноги от ушей, сиськи, попа, в руках не держала не то что кисти, но обыкновенного карандаша. И вдруг вообразила себя художником. Её прошивай или не прошивай — один хрен. И совсем другое, когда натыкаешься вот на такую Арину: не то чтобы явный талант, но всё же у девочки есть способности. Возможно, могла бы их реализовать. И вот сейчас я загрунтую их так, что они больше никогда не пробьются на свет. Иногда бывает жалко до слёз. Но не прошью я — прошьёт кто-то другой. И ведь ещё как прошьёт, может получиться, что у реципиента потом всё будет двоиться в глазах. Не зря же у любого прошивщика есть в типовом договоре пункт о психических аномалиях.

Впрочем, когда ментоскоп начинает слегка гудеть, я успокаиваюсь. Я всё же профессионал, и в такие минуты для меня не существует ничего, кроме работы. Примерно через час ментограмма готова. Конфигурация у неё, в общем, стандартная, хотя в слое акцентированных эмоций наличествуют два сильных асимметричных скоса. Один действительно свидетельствует о художественных способностях, а второй — тут я мысленно усмехаюсь — о высокой эротической сенситивности. Говоря проще, она мгновенно ощущает партнёра и подстраивается к нему, давая мужчине то, чего он подсознательно хочет. Качество неоценимое, например, для путаны. В этой области Арина могла бы сделать блистательную карьеру. А вот насчёт «Ван Гога» у меня возникают некоторые сомнения. Не то чтобы прошивочные конфигурации не совпадали, но при наложении они чуть-чуть осциллируют, а это не очень хороший признак. Психика после такой прошивки может поплыть. Хотя и явных противопоказаний вроде бы тоже нет. Расхождения ментограмм — в пределах физиологических допусков.

На всякий случай я спрашиваю:

— Ты точно хочешь «Ван Гога»? Возможно, тебе больше подошли бы «Моне» или «Ренуар».

— «Ван Гог»! — твёрдо заявляет Арина.

Она почти кричит, и это тоже не очень хороший признак. Значит, психика у неё всё же «парит», как мы, прошивщики, называем состояние повышенной возбудимости. С другой стороны, очевидной патологии я здесь не вижу. Каждый мой шаг фиксирует контрольная запись, любая экспертиза потом подтвердит, что я при сопряжении ментограмм не выходил за границы дозволенного.

Ладно, «Ван Гог» — значит «Ван Гог». Вообще-то я не люблю, когда клиент мне указывает, под кого его прошивать. Обычно я это определяю сам, исходя из базовых параметров ментоскопирования. Далеко не все конфигурации совместимы. Однако в данном случае это возможно.

Ну хорошо, хорошо — пусть будет «Ван Гог».

Надеюсь, она потом не отрежет себе ухо и не застрелится.

Я подбираю наиболее подходящую версию. В сегменте «Ван Гог» существует не меньше шестидесяти различных вариантов прошивок. Из них реально работают десять — двенадцать, остальные — «слепые», самодеятельное фуфло, они реципиенту практически ничего не дают. К тому же процесс инсталляции строго индивидуален. Ведь каждый формат прошивки, пусть даже самый стандартный, типа «солдат» или «официант», внедряется в психику конкретного человека. Совмещение контуров зависит от мастерства прошивщика. Собственно, это и есть то самое, за что нам платят.

— Готова? — спрашиваю я.

— Готова, — подтверждает Арина.

— Пошла запись. Лежи спокойно, не дёргайся.

Я нажимаю тумблер, и звуковой фон ментоскопа меняется. Гудит он по-прежнему тихо, но как-то мощно и ровно, словно громадный металлический шмель. На панели вспыхивают индикаторы, отслеживающие инсталляцию, а я поворачиваюсь к дисплею и начинаю корректировку. При этом я чувствую себя отвратительно. Будто свихнувшийся энтомолог, который наткнулся на новый вид бабочек, не внесённых ещё в каталог, с неброским, быть может, но необычным рисунком на крыльях. И вот он осторожно, тоненькой кисточкой, стирает с этих крыльев пыльцу и раскрашивает их яркими красками под знаменитый «павлиний глаз». Со стороны посмотреть — красиво. Но ведь «павлиний глаз» уже давно известен, описан, а новый вид, о котором никто ничего не знал, теперь так и сгинет, даже не получив собственного имени.

К счастью, корректировка и редактура прошивки — работа трудоёмкая, требующая полной сосредоточенности. Она быстро вытесняет из головы все лишние мысли. Не дай бог допустить здесь промашку! Мелкий сбой, неправильно положенный шов может перерасти потом в большую психопатологическую проблему. А это, разумеется, скажется и на моём профессиональном авторитете. Клиент, у которого после прошивки один глаз смотрит вверх, а другой — вбок, дискредитирует прошивщика на всю жизнь. Депутатов в числе заказчиков мне тогда уже не видать. Поэтому я, как обычно в такой ситуации, выпадаю из времени и пространства. Передо мной пульсируют в воздухе две многогранные, нитчатые, разноцветные, объёмные паутины, и я световыми пинцетами, иголками, скальпелями пытаюсь подогнать друг к другу их ребра, плоскости и узлы. Занятие весьма кропотливое, учитывая, что ментограммы по природе своей явления динамические: мозг продолжает функционировать, а потому размерность отражённых его элементов всё время меняется; неверно скрепишь, неправильно что-то соединить, и в силу инерции перекашивается сразу же целый сектор. Выправлять его потом — сущая мука.

В общем, когда, часа через полтора, я даю команду «зафиксировать результат», то представляю собой ком взмокшей человеческой плоти, бесформенно оползающей в кресле. Даже не замечаю, что Арина, оказывается, уже выкарабкалась из ментоскопа и стоит передо мной — задумчивая, прислушиваясь к своим ощущениям.

— Ничего вроде бы не изменилось…

— А ты чего ожидала? Что у тебя откроется во лбу третий глаз? — Я достаю из ящика пару бумажных салфеток и вытираю лицо. — Не беспокойся, всё прошло хорошо. Однако, пожалуйста, усвой одну вещь: вторая прошивка тебе категорически противопоказана. Это и законом запрещено, но ещё и то, что психика у тебя слишком лабильная — крышу может напрочь снести. Я во всяком случае предупреждаю: вторую прошивку тебе делать не буду. Ты поняла?

— Поняла.

Арина смотрит на меня в упор.

— Что ещё? — спрашиваю я устало.

Мне хочется, чтобы она побыстрей ушла.

Арина мнётся.

— Говорят, что вы с Никитой Патаем друзья… Не могли бы вы… как это называется… меня рекомендовать…

Ого! Мы, оказывается, снова на «вы». Арина, чисто интуитивно, по-видимому, устанавливает тем самым чёткую дистанцию отчуждения: если мы с ней один раз переспали, то это ещё не значит, что и дальше у нас будут подобные отношения.

— Дяденька, дайте попить, а то так есть хочется, аж переночевать негде, — комментирую я.

— Не поняла… — растерянно говорит Арина.

— Естественно. Это — из другой культуры. Так ты хочешь, чтобы я рекомендовал тебя в «Карусель»?

— Ну… Если уж вы взялись за дело, то следует довести его до конца.

Ничего себе!

Она ещё меня учит.

Несколько мгновений мы смотрим друг на друга — глаза в глаза.

— Ладно! — я отнюдь не забыл, как она назвала меня мелким прошивщиком. И вообще полезно было бы продемонстрировать Арине её реальную значимость. А то кажется, она себя сильно переоценивает.

Я тычу пальцем в телефонный номер Патая, а когда он уже на третьем гудке отзывается, сообщаю ему, что у меня есть интересная кандидатура — можно взять её непосредственно в отборочный тур.

При этом я переключаюсь на громкую связь.

— Да ну на фиг, — отвечает Патай. — Опять, наверное, какое-нибудь фуфло длинноногое. Будет выпячивать сиськи перед монитором, и всё.

Голос у него вялый, ленивый. В жизни Патай далеко не такой, как на сцене. Под софитами он — сгусток взрывной энергии, а при обычном общении — заторможенный, полусонный, неохотно движущийся человек, которому каждый жест даётся с трудом.

Видимо, бережёт силы для «Карусели».

Не обращая на это внимания, я объясняю ему, что у клиентки поставлена прошивка «Ван Гог», свеженькая, без аномалий, то есть драйв гарантирован, ставил я сам, к тому же — внешность, характер, упорство, может и нахамить, покемонам это понравится. Вообще, когда я тебя подводил?

Некоторое время Патай размышляет.

— Она хоть сговорчивая? Или брыкается? Не хочется, знаешь, тратить время впустую.

— Сейчас спрошу, — в тон ему замечаю я и поворачиваюсь к Арине, которая через динамики слышит наш разговор. — Ты сговорчивая?

Он вздергивает подбородок:

— Да.

— Точно?

— Да!

— Сговорчивая, — говорю я Патаю.

Тот издаёт мелкий смешок.

— Уже опробовал? Знаю твой вкус. Наверняка какая-нибудь курица с голубыми глазами… Не везёт мне что-то в последнее время, — жалуется он, громко зевнув. — Приходят либо тетки, такие, что вдвоем её не обхватишь, либо скелетики какие-то на кривеньких ножках, не пощупаешь, нет у них ничего, кроме костей. — Он опять ощутимо зевает. — Ладно, подгони её часикам к трём на студию, гляну.

— Теперь достаточно? — я отключаю связь.

— Достаточно, — инфернальным голосом отвечает Арина. — Я вам очень благодарна за помощь. Спасибо! Вы необыкновенно добрый и отзывчивый человек.

Мы опять взираем друг на друга — глаза в глаза.

Наконец мне эти гляделки надоедают.

— Ничего подобного, я не добрый, а глупый. Если бы я был по-настоящему добрый, я бы тебя просто отшлёпал и выгнал. И ментограмму не стал бы снимать. А сейчас хочу попросить тебя об одном…

Арина опять вздёргивает подбородок.

— Я знаю! Не звонить вам больше, не приходить. Вообще — не надоедать, оставить в покое. Правильно?

Возникает пауза, придающая весомость любым словам.

Слышно только наше прерывистое дыхание.

Ну что же.

— Правильно, — отвечаю я.



Отборочный тур я смотрю в записи, а не в прямой трансляции, и единственно по той лишь причине, что из ленты новостей узнаю: Арине каким-то образом удалось пробиться в финал. По-моему, ей исключительно повезло. Там уже в самом начале вспыхнула грандиозная драка: две девицы, чего-то не поделив, вцепились друг в друга. Одной удалось сорвать со своей соперницы юбку, и она попыталась стащить с неё ещё и трусы. Но вторая, изловчившись, разбила ей нос, кровь хлынула на полупрозрачную кружевную блузку. Ролик набрал два с половиной миллиона просмотров. Скрин с разбитым носом перепостили десятки тысяч личных страниц. Не знаю, была ли катавасия эта спонтанной или постановочной. Возможно, Патай перед началом тура намекнул обеим девицам, что было бы неплохо убрать конкурентку подобным образом. Дальше оно уже закрутилось само. Один из участников шоу, сдуру видимо, попытался девиц разнять и тоже получил в глаз. А другой, напротив, попятился, споткнулся о стул и чуть было не рухнул со сцены. И в добавление непременный фрик, без коего у Патая не обходится ни одно представление, стал в этот момент кудахтать, как курица, махать руками, опрокинул стакан с водой.

Из остальных участников двое представили малоинтересные карикатуры, и ещё двое — голографическую мазню в духе абстрактного экспрессионизма. Этакий бесконечный дриппинг: непрерывно то вспыхивающие, то гаснущие цветные пятна. Наверное, у обоих была прошивка под Поллока, что и обеспечило этой паре полный провал: покемоны абстракционизма терпеть не могут.

На этом фоне петербургский пейзаж Арины выглядел очень пристойно. Тем более что и темой данного тура объявлен был именно городской пейзаж. При чём тут абстрактный экспрессионизм? Меня же в её визуале поразило следующее. По художественной стилистике это был несомненный Ваг Гог: искривлённые линии, выражающие напряжённость пространства, комковатый мазок, фрагментированная, будто раздробленное стекло, мятущаяся светотень. Изображена была Сенная площадь, центр города, причём в час пик, когда её заполняют толпы народа. Но главное — всё это мелко подрагивало, как бы вибрировало, видимо, непрерывно перезагружаясь, имитировало микросаккады, быстрые, в доли секунды, практически не улавливаемые сознанием сканирующие движения глаз, создающие в механике восприятия целостную картинку. В результате казалось, что толпа на площади движется, оставаясь при этом на месте, а выражения лиц в ней непрерывно меняются: опять же на доли секунды угадывались то Достоевский, то Блок, то Пушкин, а то вроде бы — Раскольников или такой — Акакий Акакиевич. Фишка, конечно, но довольно эффектное зрелище. Я не сомневался, что этот визуал будет куплен и, вероятно, по вполне приличной цене. А значит и мне накапают какие-то скромные отчисления.

Другое дело, что по стилистике это был всё же явный Ван Гог, а саккада, добавленная к нему — чисто техническая, «придуманная» подробность. Удачная находка, не спорю, но тем не менее пребывающая внутри творчества великого нидерландца. Сама Арина, как я и предполагал, полностью растворилась в прошивке. Испарились сладкие девичьи грезы. Не смог крохотный мотылёк лететь встречь неистового урагана. И хотя Арина довольно уверенно, с хорошим процентным запасом переползает в финал, но я понимаю, что там у неё шансов нет. Это лишь на презентации в Петербурге специфически петербургский пейзаж получает дополнительные бонусы-баллы от обрадованных горожан, а в Москве такая региональная аранжировка не очень приветствуется. К тому же в финале у неё будут сильные конкуренты. Из других туров в финальную «Карусель» проходят, во-первых, ещё один фрик, с запоминающимся псевдонимом «Мойщик окон»: заляпывает полотно красками, а потом протирает в них как бы окно в иной мир, а во-вторых, некий серьёзный юноша в винтажных очках, непрерывно съезжающих к кончику носа. Юноша использует хроматическую инверсию: выворачивает визуал, придавая каждому цвету противоположную, как в негативе, сущность. Простая фишка, лежит, можно сказать, на поверхности, а вот, поди ж ты, почему-то никто до сих пор её не использовал.

Арина, вероятно, и сама чувствует свою конкурентную недостаточность. На другой день после «петербургской селекции» я получаю от неё по электронной почте письмо, где она всё же просит сделать ей вторую прошивку. Собственно, даже не просит, а умоляет. Текст преисполнен восклицаний, бурных эмоций, неумеренных комплиментов мне как «настоящему мастеру ментоскопирования», странных намёков, эротических обещаний, от которых у меня краска приливает к лицу (а вроде бы я уже ко всему привык), безумных клятв и так далее, и тому подобное — всей той чуши, которую девушка может нагородить, находясь в полуобморочном состоянии.

Я вежливо отвечаю ей, что вторая прошивка, как вам, дорогая Арина, несомненно, известно, запрещена законом, её делают только в исключительных случаях, в центрах реабилитации, по особому разрешению медицинской комиссии. К тому же прошу меня извинить: я сейчас чрезвычайно перегружен работой, нет времени, не могу брать на себя никаких дополнительных обязательств.

Я стараюсь, чтобы в моём ответе чувствовалось непрошибаемое равнодушие. «Синдром непризнания» — это серьёзное психологическое испытание практически для любого творческого человека. Тот же Набоков, у которого до «Лолиты» много лет были мизерные тиражи, раздражённо писал о всяких там сартрах и фолкнерах, этих ничтожных фиглярах буржуазной культуры, кривляющихся на подмостках. И это Набоков, огромный талант, он всё же понимал, кто он есть. А у людей менее одарённых иногда напрочь срывает крышу. Я уже нагляделся на всякого рода истерики. И потому, отправив письмо, я копирую из договора с Ариной её портрет и заношу его в домовую опцию «нежелательные посетители». Теперь, если даже Арина за компанию с кем-то проникнет в мою парадную, охранная система, идентифицировав её через камеры, потребует, чтобы она немедленно удалилась, а если этого не произойдёт, через десять минут приедет полиция.

Никакой вины я за собой не чувствую. Я ведь её предупреждал? Предупреждал, и самым серьёзным образом. Она меня не послушала? Не послушала. Всё. Пусть дальше живёт, как хочет. Я более не желаю ничего о ней знать.

Здесь я сам с собой немного лукавлю. Финал «Карусели» я, разумеется, смотреть буду. Если уж там объявят мою прошивку, я просто обязан глянуть, что из этого получилось. Но в остальном — это да. Я действительно ничего больше знать о ней не хочу. Пошли они к чёрту, эти полусвихнутые девочки из провинции!

* * *
И всё-таки я сталкиваюсь с Ариной ещё раз.

Происходит это вполне закономерно. Всю следующую неделю я по просьбе Патая, почти не вылезая из дома, занимаюсь экстремальным шоу «Наша война». В медиапространстве оно появилось всего месяца полтора назад, когда генерал Упама Сошон, командующий повстанцами тхету в Центральной Африке, объявил подписку на планируемые им боевые действия: он может сразу же двинуть свои войска на столицу страны Рангапор и попытаться её захватить, не глядя ни на какие потери, а может сначала завоевать провинцию Табба, где имеются и морской порт, и богатые урановые рудники. Стоимость подписки — сто долларов. Несмотря на протесты ряда общественных организаций, рейтинг этого шоу тут же взлетел до небес. Тем более, что после пилотного голосования: брать ли ближайший к фронту областной центр Наг-Бартар или нанести удар вдоль шоссе, с запада на восток пересекающего страну, когда большинство высказалось за Наг-Бартар, генерал Упама эффектным штурмом взял город и в прямом эфире поблагодарил подписчиков за три миллиона долларов, собранных в его фонд для данной боевой операции.

Правда, через некоторое время выяснилось, что война — это не только кровавые, зрелищные сражения, от которых захватывает дух, но ещё и долгая, в целом занудливая подготовка к ним: доставка оружия, амуниции, боеприпасов, переформирование войск, маневрирование, сосредоточение, скучные рутинные марши, могущие занять несколько дней, а то и недель. Даже уличные бои, прямые огневые контакты, в реальном времени транслирующиеся в эфир, представляют собой сплошной хаос, в котором обычному зрителю трудно что-то понять. Рейтинги шоу начали также стремительно падать. И хотя изобретательный генерал поставил сейчас на голосование острый вопрос: расстреливать ли четыреста двадцать пять солдат племени латху, пленённых в Наг-Бартаре, или пока сохранить им жизнь (интересно, что голоса подписчиков разделились здесь половина на половину) — спасти шоу это уже не могло. К тому же множество стран немедленно ввело строгий запрет на трансляцию у себя этого интернет-канала.

Патай попросил меня — чисто технически — посмотреть, нельзя ли аналогичную модель использовать и у нас. Конечно, не на основе войны, этого не разрешат, а, например, в виде реалити-шоу на выборах мэра города: подписчики будут открытым голосованием определять и выдвижение кандидатов, и основные пункты их политической ориентации, и стратегию их действий в течение всего электорального цикла.

Мысль интересная. Мне кажется, что из этого в самом деле может получиться перспективный проект. И финансирование для начального этапа раскрута под такую идею, скорее всего, найти будет нетрудно.

В общем, я всю неделю вкалываю как маленький гномик, лишь в конце её выбираюсь на презентацию, которую Патай устраивает для победителей отборочных туров. Происходит она в мансарде на крыше старинного здания, в центре города, народу не слишком много, поскольку приглашены сюда не бестолковые покемоны, а исключительно бюргеры. То есть, конечно, те же самые покемоны, но с хорошими деньгами, которые они способны вложить в «Карусель». Висит в воздухе приглушённый гул голосов, вращается в бесстрастном электрическом свете круговорот улыбок, встречных приветствий и комплиментов. В меня тут же вцепляется депутат, которому я недавно сделал прошивку, и долго трясёт мне руку, благодаря за отлично выполненную работу. Оказывается, рейтинг у него вырос аж на сорок один процент. Слушаю я его вполуха. Мне не до него: взглядом я пытаюсь обнаружить Арину. Вот она вроде бы мелькнула на противоположном конце галереи, но пока я, выдравшись из депутатских объятий, протискиваюсь туда, её уже нет. Нет её и у демонстрационного визуала, хотя другие авторы, как часовые, замерли у своих картин. Между прочим, сам визуал уже продан, более того, как указывает счётчик, подключенный к нему, вместе с оригиналом проданы уже почти семьдесят «авторских копий».

— Неплохо, — говорит Патай, подойдя ко мне со спины. — Честное слово, даже очень неплохо. По продажам пока лидирует, ещё штук пятьдесят-семьдесят мы запросто продадим…

— А сама она где?

— Ну где-то здесь… — Патай оглядывается и, убедившись, что никто нас не слышит, добавляет, понизив голос до шепота: — Слушай, по-моему, она всё-таки чокнутая. Причём не играет, а у неё действительно в голове — таракан. Здоровый такой, чёрного цвета, с усиками… Представляешь, я с ней даже не переспал… бр-р-р… совершенно никакого желания. — Впрочем, тут же жизнерадостно добавляет: — Надеюсь, в финале она нам устроит грандиозный скандал.

Патай ещё не знает, что его ждёт.

Впрочем, я в данный момент этого тоже не знаю.

Не знает даже сама Арина.


В конце концов я её нахожу. К мансарде примыкает терраса, отделённая от собственно галереи сплошной стеклянной стеной: невысокое чугунное ограждение, дальше — скат крыши, поблескивающий от дождя. Арина стоит в самом её углу, обеими руками держась за окантовку перил. Туда падает от здания треугольная тень: если не искать специально, то чуть сгорбленную фигуру внутри неё не заметишь. Потыкавшись, я обнаруживаю сбоку такую же стеклянную дверь, но открыть её не решаюсь и, как выясняется тут же, правильно делаю, звякает мой телефон, появляются на экране чёрные буковки текста: «не подходи ко мне, ты — урод, и всех вокруг тоже превращаешь в уродов, понял, я тебя ненавижу», и затем — целый частокол восклицательных знаков.

А когда я поднимаю глаза от бледно-пепельного, светящегося квадрата экрана, выясняется, что Арины на террасе уже нет. Её там нет, её нет, нет её, будто бы и не было никогда. Я стою, вглядываясь в дождевую темноту за стеклом, и не то чтобы вижу, но чувствую, как она, плотно прижимаясь к стене, движется сейчас, переступая по мокрой крыше, огибает мансарду, вздрагивает, щурится, отжимая из-под век воду, порывами ветра летят ей в лицо брызги дождя, а вокруг вселенским табором звёзд дрожат и подмигивают цветные огни мегаполиса, констелляции городского инобытия, самодовольного, самодостаточного, которому ни до нашей жизни, ни до нашей смерти, ни до чего вообще уже давно нет никакого дела…

* * *
Существует целый набор версий о том, кем в действительности был Тино Бономи. Причём все они выстроены не на фактах, а в основном на домыслах, рождённых фантазиями биографов. Одни авторы представляют его как гениального программиста, американца, работавшего в секретной лаборатории АНБ (Агентство национальной безопасности США), но почему-то жаждавшего стать художником. Эта жажда и подтолкнула его использовать в своём творчестве технологию психогенного моделирования, первоначально созданную исключительно для военных целей. Другие авторы, напротив, считают его талантливым живописцем, коренным итальянцем, вынужденным для заработка заниматься рекламным дизайном и совершенно случайно наткнувшимся на метод прошивки. Просто технологическая база рекламы уже вплотную приблизилась к этому уровню: не предложи прошивку Бономи, это сделал бы кто-то другой. Третьи утверждают, и не без оснований, что даже само имя Тино Бономи — это только никнейм, сетевой псевдоним, носитель которого так и остался не выявленным. Он вынырнул из Даркнета и ушёл обратно в Даркнет. В сети выставлены сотни картин, якобы принадлежащих данному человеку, но ни одной из них эксперты подлинником не признают. Согласно самой распространённой легенде, Бономи уничтожил все свои визуалы в день смерти. Есть также версия, что Тино Бономи — это не отдельная личность, а псевдоним целой группы людей, художников, дизайнеров, программистов, аналог — французские математики, выпускавшие в своё время коллективные монографии под именем Николя Бурбаки. И наконец высказывалось предположение, что Бономи вообще не является человеком, это персонифицированный фантом, искусственный интеллект, спонтанно зародившийся на сцепленных утилитах сети. Последнее, впрочем, кажется не слишком правдоподобным.

Большинство исследователей полагает, хотя никаких доказательств данному факту нет, что причиной смерти Бономи явилась его собственная прошивка, сделанная под Ван Гога. Осознав, что ему уже никогда не вырваться из этих стилистических координат, а попытка счистить прошивку с архитектоники мозга превратит его психику в мутный и тухлый фарш, Бономи покончил с собой, выложив перед этим сам метод прошивки в открытый сетевой доступ. Это было его предупреждение человечеству и одновременно — его личная месть всем тем, кто спешит нарастить свою художественную мускулатуру с помощью инъекций стероидов, его протест против бройлерного потока псевдоталантов, заполонивших собою всё, — протест, парадоксальным образом как раз и приведший к созданию нынешней «Карусели».

Так, во всяком случае, мне представляется, когда, отходя от приступа синестезии, я смотрю из окна на колышущуюся безбрежность огней мегаполиса. Бономи создал метод прополки художественных сорняков. Он предложил технологию элиминации нетерпеливых и тщеславных посредственностей. А мы на основе этого метода сконструировали тотальную газонокосилку, работающую непрерывно и уничтожающую талант вообще. Овеществляется давняя мечта всех правительств Земли: вырастить послушные, удовлетворённые тем, что есть, пребывающие в социальной летаргии народы. Тысячи лет кристаллизовалась эта мечта: создавались прошивки иудаизма, христианства, буддизма, ислама, прошивки коммунизма, фашизма, либерализма, прошивки национальной культуры, жёсткие поведенческие прошивки, прошивки этики и эстетики. Интериоризация их, то есть делание внешнего внутренним, осуществлялась путем образования и воспитания. Однако у всех этих прошивок был один существенный недостаток: они оставляли человеку достаточную свободу, чтобы выйти за границы, обусловленные данной мировоззренческой утилитой. И потому Лютер, например, вырвавшись из прошивки католического вероучения, смог создать протестантизм (обновлённую версию христианства), Коперник, прорвав прошивку геоцентризма (Земля — центр Вселенной), создал гелиоцентрическую систему мира, Эйнштейн, поднявшись над прошивкой стационарного пространства-времени, — теорию относительности.

Сейчас всё иначе. Сейчас не надо тратить долгие, тяжёлые годы, чтобы овладеть какими-либо профессиональными навыками. Не нужен изматывающий, упорный труд, чтобы достичь технического совершенства. Достаточно поставить соответствующую прошивку, и результат налицо. Причём человек от этого вовсе не превращается в зомби: прошивка «солдат» не означает, что рядовой или офицер выполнит абсолютно любой приказ. Он вовсе не перестаёт быть человеком. Но он получает высшую степень профессионального воинского мастерства, улучшить которую «изнутри» невозможно. Он трансформируется в специалиста, социального покемона: может практически всё в узком диапазоне внедрённых в него способностей. Не случайно в мире сейчас небывалый расцвет ремёсел: мы с лёгкостью овладеваем тем, что у нас уже есть, но не в состоянии создать то, чего нет, потому что для этого надо выйти за границы прошивки, а такое состояние воспринимается как безумие. Вот парадокс нашей эпохи: чтобы обрести творческую свободу, чтобы научиться не повторять чужое, а создавать свое, надо сойти с ума.

Впрочем, думаю я, так было в любую эпоху. С точки зрения правоверных католиков, тот же Лютер был сумасшедшим еретиком. И Дарвин тоже выглядел сумасшедшим в глазах верующих, и Галилею пришлось, хотя бы формально, отречься от знания, которым он обладал. А если вспомнить художников? Сколько раз убеждали Ван Гога, что он просто не умеет грамотно рисовать. Показывали ему, как надо, назойливо учили, пытались прошить. Кто знает, существуй тогда «метод Бономи», и, быть может, Ван Гог повторял бы всю жизнь Дюрера, или Босха, или Маттиаса Грюневальда, абсолютно убеждённый при этом, что иначе нельзя.

К счастью, не было тогда техники ментоскопирования.

Зато сейчас у нас имеются и мощные ментоскопы, и наборы разнообразных прошивок, и «Карусель», вращающая свои циклопические жернова. Но главное — у нас теперь есть квалифицированная обслуга, «прошитые», покемоны, сами не умеющие летать, не рискнувшие в своё время броситься со скалы и теперь аккуратно подрезающие крылья другим, чтобы они, устремляясь к небу, не дай бог, не поймали бы восходящий воздушный поток.

Тут не надо далеко ходить за примерами. Я вновь вывожу на воздушную плоскость экрана текст, написанный ещё в позапрошлом веке.

«Все чувства и весь состав его были потрясены до дна, и он узнал ту ужасную муку, которая, как поразительное исключение, является иногда в природе, когда талант слабый силится выказаться в превышающем его размере и не может выказаться, ту муку, которая в юноше рождает великое, но в перешедшем за грань мечтаний обращается в бесплодную жажду, ту страшную муку, которая делает человека способным на ужасные злодеяния. Им овладела невыносимая зависть, зависть до бешенства. Желчь проступала у него на лице, когда он видел произведение, носившее печать таланта. В душе его возродилось самое адское намерение, какое когда-либо питал человек, и с бешеною силою бросился он приводить его в исполнение. Он начал скупать всё лучшее, что только производило художество. Купивши картину дорогою ценою, он осторожно приносил её в свою комнату и с бешенством тигра на неё кидался, рвал, разрывал её, изрезывал в куски и топтал ногами, сопровождая смехом наслажденья. Бесчисленные собранные им богатства доставляли ему все средства удовлетворять этому адскому желанию. Он развязал все свои золотые мешки и раскрыл сундуки. Никогда ни одно чудовище невежества не истребило столько прекрасных произведений, сколько истребил этот свирепый мститель. Казалось, как будто разгневанное небо нарочно послало в мир этот ужасный бич, желая отнять у него всю его гармонию»…

Текст висит передо мной в воздухе. Экран — это не зеркало, не стекло, он не способен что-либо отражать. И тем не менее, когда я вглядываюсь в него, мне кажется, что из графического распределения букв, из пробелов между ними, чёрт знает из каких пустяков, складываются, сцепляясь между собой, карикатурные очертания моего собственного лица.


В принципе никаких трудностей у нас нет. Если я говорю: присаживайся, Арина садится. Если я спрашиваю её о чём-то, она отвечает, причём вполне разумно. Если прошу: помолчи немного, она сидит — руки на коленях, с интересом, будто видя окружающее впервые, оглядываясь по сторонам. Она так может сидеть часами. Если я не выдерживаю и кричу: «Ну что ты уснула, займись хоть чем-нибудь!» — она пугается и закрывает лицо ладонями. А потом осторожно, с хитрецой ребенка, изучает меня сквозь пальцы. Увидев, что я успокоился, искательно улыбается, как бы давая понять без слов: я же хорошая, не надо меня ругать.

Иногда, правда, она сама, без команды, встаёт, подходит к визуалу «Джоконды» — единственная картина, которая теперь непрерывно висит у нас на стене — и, словно зачарованная, всматривается в неё, то чуть ли не тычась носом, то, напротив, отступая на шаг.

За этим занятием она тоже может проводить часа два или три, пока я наконец не говорю, сдерживая раздражение:

— Ну всё, хватит! Иди в комнату!

Тогда она послушно уходит к себе и сидит там, тихо, не шевелясь, как манекен, глядя в окно.

Я оберегаю её от общения с внешним миром. После грандиозного скандала в финале, когда почти сотня бюргеров и тысячи покемонов испытали острый приступ синестезии, прошедший, впрочем, почти сразу же и безо всяких последствий, «Карусель» по требованию врачей чуть было не запретили. Отстоять её Патаю удалось с колоссальным трудом и во многом благодаря тому, что за шоу энергично вступились миллионы подписчиков. Зато Арина стала чуть ли не мировой знаменитостью. Оригинал её визуала «Джоконда-21», под таким именем он попал в каталог, был продан немедленно и за сумасшедшие деньги, количество «авторских копий», между прочим тоже весьма дорогих, уже приближается к пятистам, а тираж копий простых, которые на порядок дешевле, исчисляется в настоящее время десятками тысяч. Разумеется, проданы и права на рекламу: «Джоконда-21» красуется ныне на пластиковых пакетах, на футболках, на куртках, на упаковках косметики. Я как официальный агент Арины захлебываюсь под напором этого денежного водопада. Хорошо, что шум уже понемногу идёт на спад, и можно надеяться, что по окончании следующей «Карусели» мы сможем зажить спокойно, не прячась от поклонников и журналистов.

Все просьбы об интервью я, несмотря на недовольство Патая, категорически отвергаю, ни в каких светских мероприятиях мы с Ариной участия тоже не принимаем. На телевидении тем более не показываемся. Согласно легенде, которая сама собой возникла в сетях, Арина намеренно замкнулась в уединении, отрешилась ото всего, чтобы создать новый шедевр. Меня такая интерпретация вполне устраивает.

Сама Арина этого ажиотажа не замечает. Больше всего она любит мультфильмы, которые я для неё регулярно скачиваю откуда только могу. Сериал про Тома и Джерри она пересматривала бесчисленное количество раз, и после каждого эпизода, когда хитрый мышь опять обманывает глуповатого и напыщенного кота, она хохочет и аплодирует, оглядывается на меня, приглашая разделить её детский восторг. Я выдавливаю в ответ мучительную улыбку. Я не знаю, что лучше: взлететь и через секунду разбиться, рассыпаться бенгальскими искрами, приняв быструю и легкую смерть, или жить, если это можно назвать жизнью, так и не оторвавшись от плоской и равнодушной земли.

Изредка я разрешаю ей что-нибудь нарисовать. Арина вспыхивает от радости и немедленно усаживается за пейнтер. Возможности моего «Сезанна» она уже изучила вдоль и поперёк.

Через час или два она показывает свои работы.

Чёрный фон, где расталкивают друг друга обведенные фосфором, рыхлые грязевые комки.

— Гроза, — объясняет она.

— Гроза, — подтверждаю я.

Или — что-то жёлтое, огненное, с лохматыми коричневыми разводами.

— Солнце…

— Солнце, — киваю я.

Или — небесно-голубой визуал, по которому медленно, как ленивые рыбы в аквариуме, проплывают разноцветные, кружевные снежинки.

— Счастье, — объясняет она.

И вся сияет.

— Счастье, — соглашаюсь я.

«Джоконда», взирающая на нас со стены, снисходительно улыбается.


Андрей Столяров
Коллажи Алисы Курганской.