Пятьсот часов тишины [К. Буслов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


К. Буслов
ПЯТЬСОТ ЧАСОВ ТИШИНЫ Заметки Размышления Споры И даже стихи

*
ГЛАВНАЯ РЕДАКЦИЯ ГЕОГРАФИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ


Художник Ю. КУПЕРМАН

Фото автора


М. Мысль, 1966

Дорога

(Постскриптум, который вместо введения)
…Это одна из самых притягательных для глаза картин— когда строят, когда прокладывают дорогу.

Многие, наверно, помнят, что творилось не так давно в. Москве на улице Чкалова — между Таганкой и Сыромятниками.

Узкая и горбатая, кое-где асфальтированная, а на большей части мощенная булыжником, грязненькая и прокопченная (ей бы впору и называться Черногрязской!), она была как инородное тело в стремительно-широкой магистрали — Садовом кольце, как черный ход, соединяющий две многолюдно-бурливые площади. Троллейбусам был не под силу подъем от Землянки к Таганке, поэтому популярный в столице кольцевой маршрут парадоксально «закруглялся» у Курского вокзала. Между Сыромятниками и Таганкой громыхали трамваи да вездесущие грузовики.

Этот полуторакилометровый отрезок уже давно всем нам мозолил глаза.

И вот за него взялись…

Началось с Таганки.

Не успели мы сообразить, что к чему, как от площади не осталось камня на камне. Она была разворочена, растерзана и словно выпотрошена. Я едва не написал «как после бомбежки». Но это было бы по. сути самой неверно: после бомбежки остаются мертвые руины, здесь же царил жизнеутверждающий строительный хаос. Но все-таки такой, что оторопь брала: черт подери, да в человеческих ли силах навести тут порядок!

Вскоре этот хаос потек вниз с Таганской площади к Землянке, к Яузе. Сносились дома и домишки правой стороны. Взламывалась мостовая, разбирались трамвайные пути. Все глубже становились котлованы и траншеи, сооружались какие-то громоздкие и замысловатые подземные коммуникации. Росли навалы земли, песка, камней, досок, труб, рельсов, железобетонных плит. Все больше вводилось в дело всякого рода машин — больших и малых, медлительных и шустрых. Лязгали и скрипели их неуклюжие сочленения. Экскаватор истово загребал грунт короткопалой лапой. Жгуче сверкало пламя электросварки, стучали пневматические молотки. В знойном городском воздухе, которым противно было дышать, пахло варом, известкой, железом. Выхлопные газы достигали угарной концентрации. А солнце жгло без всякого милосердия.

Помнится, еще весной дорожники перешагнули через Высоко-Яузский мост. Работы развернулись во всю ширь улицы.

К этому времени вид на Таганскую площадь изменился неузнаваемо. Отдаленная, она словно бы приблизилась, потому что поверх раздвинутой улицы, за Яузой, протянулся длинный, поднявший дорогу мост через Землянку. Перспектива замыкалась неким сооружением, напоминавшим шлюз, нижний бьеф которого начинал собой обновленную улицу. Плавность и закругленность линий, плоскости одна другую секущих конструкций, зеленовато-серый железобетон, еще хранящий свежесть замеса и словно бы тающий в увлажненной дымке, — все это навевало мысли об архитектуре будущего…

Домой я вернулся взволнованный. Из головы не шла есенинская строка:

Каждый труд благослови, удача!
Проникновенно добрые слова. И звучат как благое напутствие.

На моем письменном столе творилось при мерно то же, что на реконструируемой улице Чкалова: кипы бумаги, папок, книг, записных книжек, вороха газетных вырезок, карт, россыпь скрепок. Попадались даже камни… чусовские камни! Не меньший хаос царил и в этой вот бывшей рукописи, которая тогда называлась «По Чусовой на «Утке».

Писания мои подвигались туго: то одно застопоривало их, то другое. Не хватало чего-то подстегивающего. К тому же мы так легко отдаемся на волю привходящих обстоятельств!.. А не вызвать ли на соревнование строителей? Кто из нас раньше кончит: они или я? Ну-ка! Ведь когда ты давно и безнадежно (а может, безответно?) влюблен в дороги, самое милое дело — соревноваться со строителями дорог!

Затея мне нравилась. И… соревнование началось.

Ни одна живая душа об этом не знала. Но невинная хитрость явно мне помогла. Теперь я ходил к дорожникам не как зевака, а как заинтересованное лицо. И наблюдал за работами пристрастно, словно секреты высматривал, которые могли бы пригодиться и мне. И представьте, такие секреты были!

Строительство тонизировало меня и как бы ставило на боевой взвод. Напитавшись атмосферой труда, я спешил к своему столу.

Каждый труд благослови, удача!

I. «УТКА» И МЫ

Это была обыкновенная плоскодонка с самым пустячным водоизмещением. Сработали ее потомки некогда знатных слободских мастеров, тех, что в свое время строили огромные барки-коломенки, на которых сплавляли по Чусовой чугун, медь, хлеб и все прочее.

Не хочется обижать потомков, но приобретенная нами за тридцать пять целковых плоскодонка оказалась малоудачной вещью.

Ни тебе красивого изгиба бортов, ни легкости хода! Неповоротливая и упрямая, отчаянно противящаяся рулю посудина. Бревно бревном. Мы негодовали и чертыхались.

Проще всего — подвесить бы к ней мотор, так вот беда: в верховьях Чусовой на моторе не разлетишься — мели, подводные камни, забитые травой протоки.

А сколько попадалось нам в пути по-настоящему великолепных лодок — легких, ходких, послушных веслу. Но память о них так и исчезнет без следа, тогда как у нашей бокастой, тупоносой и неуклюжей посудины нашелся даже собственный летописец! В этом, видно, скрыт извечный курьез: веши, как и люди, получают почет и славу нередко по чисто случайным обстоятельствам. Надо только быть вещью везучей. Вещью, так сказать, отмеченной своим особым, пусть даже — «диким», счастьем. И все.

Впрочем, в недостатках нашей «Утки» таились и несомненные достоинства. Мы в этом убеждались потом не раз.

Руганная и переруганная, она покорно несла свой нелегкий крест. И кто знает, может, тогдашняя нелюбовь наша не более чем слова. Ведь не ругаем же мы ее сейчас, не хулим! Посудина все-таки была добротная. Не блистая легкостью и изяществом, она тем не менее послужила нам на совесть.


Нас было трое: Историк, Физик, Лирик.

Спросите, что нас свело?

Признаюсь честно: некоторый комплекс родственных отношений, а стало быть, и чувств. Лирик имел виды на сестру Физика, Историк доводился последнему чем-то вроде троюродного брата. Только и всего. Поскольку мы друг другу не опостылели до сих пор, то надеялись, что этого не произойдет и во время плавания.

…Если вы полагаете, что лодку свою мы назвали «Уткой» из-за ее неуклюжести, то ошибаетесь.

Лирик поначалу ратовал за то, чтобы ее назвать «Пегасом». Когда «Пегаса» отвергли, он так и посыпал, уж совсем беспринципно, новыми именами: «Космос», «Спутник», «Атом», «Вера», «Надежда», наконец «Гонорар».

— Это же всем и всегда по сердцу — гонорар!

Язвительный Физик, уже составивший представление о ходовых качествах нашей плоскодонки, посоветовал назвать ее «Тише едешь — дальше будешь».

Имя «Утка» было предложено Историком.

Оно не понравилось ни Физику, ни Лирику. Последний презрительно процедил:

— Зовут зовуткой, величают уткой.

Историку пришлось объяснить.

— Друзья! — сказал он, — Взгляните на эту карту. Вот река Утка, а вот Межевая Утка. Обе они притоки Чусовой. А вот города и рабочие поселки: Новоуткинск (в прошлом Утка Яковлева), Староуткинск (или, в прошлом, Старая Утка, а совсем в старину — Демидовская Утка). Затем есть Усть-Утка, Висимо-Уткинск. Даже нынешняя Слобода, откуда мы начинаем путь, некогда именовалась Уткинской Слободой. Немало здесь уток и в прямом, орнитологическом значении. Утки во всех, так сказать, смыслах и вариантах! Как видите, это слово на Урале в особом почете. И к нему — особое отношение. Будь у чусовлян герб, я не сомневаюсь: утка там красовалась бы в самом центре!

Есть люди, жребий которых всегда и во всем быть правыми. (Я считаю, нелегкий жребий!) К их числу принадлежал и наш Историк.

— Вы меня понимаете?

— Понимаем! — засмеялся Физик. — Как говорят французы: «Искусство бритья — это искусство намыливания!..»

Обмакнув палочки в вар, которым мы просмаливали лодку перед дорогой. Физик и Лирик, каждый на своем борту, поближе к носу, вывели это короткое, теперь уже несомненно историческое слово: «УТКА». У Физика буквы напоминали греческие, у Лирика получилась какая-то древнерусская вязь.

Из литературы мы вынесли представление о тяжелом и нелюдимом уральском характере. Об этом писали и Мамин-Сибиряк, и Бажов, и десятки других авторов. Не читай их, мы и не знали бы этого, потому что чусовляне — народ доброжелательный, отзывчивый, общительный и, я бы даже сказал, веселый. Нас бы никто обижать не стал, даже не плыви мы под эгидой утки. Но мы и не прогадали: на «Утку» всегда «клевало». Она явно затрагивала некие историко-этнические струнки, и это помогало найти общий язык. «Эй, там, на «Утке»!» — кричали, бывало, нам. Мы как бы приблизились к местному населению, на что, конечно, и рассчитывал наш дальновидный Историк.

Историк был худ, высок, угловат. Физик походил на лысоватого Есенина в роговых очках. А Лирик, кудрявый, растрепанный, напоминал Эйнштейна… словно в отместку. И с бритвой он был не в ладу, что дало Физику повод для экспромта: «Чем знаменитее, тем все небритее». Можно сказать: Лирик наш в общем и целом олицетворял собой типичного молодого поэта. Мне возразят, что определение лишено четкости: ведь в литературном мире возрастная шкала особая. Начните писать, начните обивать пороги редакций — и вас непременно зачислят в «молодые», даже если вам под девяносто. А сколько таких счастливцев, которые так и не сумели расстаться с этой вневременной молодостью! Встречается, конечно, и в ученых кругах, что у младшего научного сотрудника седая борода и стайка внуков. Нашему Физику это не грозило: будучи моложе Лирика, он уже носил высокое звание старшего научного сотрудника и скромно этим гордился..

И все же наш Историк больше нас всех был самим собой. Меня так и подмывает написать: «Это был серьезный человек в серьезном возрасте». Подобная рекомендация, я понимаю, способна навеять скуку. Однако «серьезный» Историк пришелся на «Утке» как нельзя более ко двору. Не будь его (вы это тоже скоро почувствуете), Физик и Лирик, верно, не получили бы от поездки и половины того, что получили.

Для Физика подготовка к путешествию свелась к тому, что он вооружился тремя фотоаппаратами, запасся пленкой, биноклем да кое-какими вещами из числа самых необходимых. Буквально накануне отъезда он устремился в картографический магазин на Кузнецком мосту, чтобы за гривенник купить там туристскую маршрутную схему «По Чусовой». Все это было уложено в ультрасовременный рюкзак с многочисленными карманами, ремешками, пряжками и клапанами.

У Лирика помимо авторучки и серии разнокалиберных блокнотов (куда предстояло записывать сказы, поговорки, частушки — ну и, конечно, собственные творения) имелся уникальный нож о тридцати предметах да набитый всяким несусветным барахлом вещмешок. Можно подумать, что Лирик впопыхах запихнул туда первое, что попалось под руку. Конечно, ему и в голову не пришло заглянуть хотя бы в энциклопедию на «Ч». (Товарищи, мол, знают, куда едем, зачем едем, не для чего еще и мне голову ломать!) Как тут не вспомнить пушкинского упрека, что-де «мы ленивы и нелюбопытны»?

Рюкзак Историка не был ни больше, ни увесистее наших рюкзаков. Но почему-то все необходимое оказывалось только у него. Он постоянно выручал и своих незадачливых компаньонов и встречавшихся туристов, в том числе женщин. Иголки и нитки, лезвия для бритья и пуговицы, салол и гомеопатическая мазь календула (кстати. неплохое средство при разного рода мелких травмах) — все это плюс многое-многое другое имелось у нашего основательного Историка.

Кажется, Паустовский сказал, что хороший путеводитель — это все равно что бесплатное путешествие. У Историка имелся и путеводитель, который мы величали то «лоцией», то «вадемекумом» и буквально не выпускали из рук, потому что в нем был подробно расписан весь маршрут с точным указанием мелей, подводных камней, капризов фарватера, с описанием скал, населенных пунктов и основных достопримечательностей. Историк, кроме того, запасся картами, туристскими схемами, а главное, был у него объемистый, убористо исписанный блокнот, откуда он черпал самые неожиданные подчас сведения. Вообще сведениями он был оснащен в еще большей степени, чем вещами.

Это он, именно он открыл нам глаза на то, что даже к заурядной развлекательной поездке надо готовиться.

Подумаешь, Чусовая! Что здесь Сверхособенного? Но чем точнее ты знаешь, что хочешь увидеть-услышать, тем откровеннее будет с тобой дорога.

Всякое путешествие совершается трижды: в воображении, в действительности и, наконец, в воспоминаниях. Не помню, чьи это слова, но сказано очень точно.

В подтверждение важности первого пункта — подготовки — можно привести такой случай.

Как-то перед Кыном, то есть примерно в середине пути, Историк сообщил:

— Сейчас мы выезжаем из Целинного края.

Физик и Лирик переглянулись. Как, целина на Урале? Интересно! А мы-то привыкли думать, что целина — это Казахстан, Алтай, а ближе — не бывает настоящей целины! Даже не подозревали, что отправляемся в столь романтические места. Особенно сокрушался Лирик, который, конечно же, не преминул бы «сыграть» на этом. Что он и сделал, но только задним числом…

Вот таких-то, довольно разных, и свела нас вместе судьба. Уж не намекала ли она, что лишь соединенные воедино, в один то бишь индивид, в единый характер, явили бы мы собой пример субъекта идеально гармоничного?! Возможно. Хотя не думаю, что нас следует причислять к каким-то бессмысленным осколкам…

А в общем у всех у нас все было впереди. Все. Констатирую это без ложной скромности. Историк, правда, успел выпустить несколько книг и брошюр. Но ведь книги историка для читающей публики — это не совсем еще книги. Другое дело книги поэта! Наш Лирик, увы, их только пока вынашивал… Я же сказал: у нас все еще было впереди — и книги, и слава, и титулы. «Люблю стариков, начинающих снова!..»

Предвижу вопрос: «А что, собственно, заманило вас на Чусовую? Почему именно на Чусовую?»

Лирику, честно говоря, было безразлично, куда направить свои стопы. Он не был поэтом с натурой землепроходца. Он жаждал первосортного кислорода, а еще тишины. И только. Все остальное его устраивало в любом варианте, хотя он и отрицал это.

— Мой сосед, — говорил он, — по долгу службы то на Камчатку летит, то на Южный полюс, то в США. И это, представьте, человеку в великую тягость! Кряхтит, стонет, жалуется. А я гляжу на него и завидую: какое счастье болвану! «Я много видел, многое не видел» — это из Луговского. Фраза как вздох. Бодливой корове нужны рога!

— Раньше путешествовали единицы, сейчас миллионы пришли в движение, — развивал он свою мысль. — Одни колесят из страны в страну, другие взбираются на горы, третьи покоряют пучины морские, четвертые ползают по пещерам, пятые переплывают океаны на плотах, шестые рвутся в космос… Я не должен отставать от своего лирического героя!

На первой странице записной книжки Историка было крупно выведено: «Как прекрасна жизнь, между прочим, и потому, что человек может путешествовать» (И. А. Гончаров). И — под этим: «Познание России — увлекательнейшая из наук» (М. Горький).

Из года в год — планомерно и неотступно — Историк двигался по Союзу, каждое лето «покоряя» очередную водную артерию. По его словам, «нигде так славно не отдыхается, как на воде — На Чусовой он прощался с европейскими реками, чтобы перебраться к сибирским.

Для Физика поездка на Чусовую связана с чисто семейными обстоятельствами. Если хотите, то был его ход конем в пику этим самым обстоятельствам.

Дело в том, что у Физика есть дядя, Афанасий Данилович, страстный рыбак, любитель природы ну и, разумеется. непоседа. Он много лет был одолеваем идеей — съездить на Чусовую, половить хариусов.

— Смотри, не возьму на Чусовую! — бывало, грозил он.

Или:

— Молодец, вот кого я возьму на Чусовую!

А какими словами расписывал Афанасий Данилович эту необыкновенную рыбу — хариуса! И красива она — полосато-перистая, большеглазая, и вкусна: ведь как-никак из семейства лососевых! И повадки у нее удивительные: хариус предпочитает студеную воду, поэтому живет по преимуществу в холодных притоках Чусовой, скапливаясь у перекатов: приходи, бери! Только взять не так-то легко: очень осторожная рыба. Питается хариус насекомыми, выпрыгивает из воды и хватает их. «Как начнут сигать вот этакие полуметровые красавцы — настоящая рыбья пляска! Балеруны! Непременно съездим на Чусовую!»

И это служило неплохим воспитательным стимулом, Поехать с Афанасием Даниловичем на Чусовую— в этом для нашего подрастающего Физика был предел мечтаний. Однако Чусовая все так и оставалась мечтой, с годами превращаясь в какую-то фата-моргану. На Амазонку, казалось, легче попасть, чем на Чусовую!

Время бежало. Афанасий Данилович объездил немало рек и речушек, выловил несметное количество всяческой рыбы, а на Чусовую, на хариуса, почему-то так и не съездил.

А чего проще: садись утречком на ТУ-104— и дело, можно сказать, с концом. Ты даже не успеешь налюбоваться медленно плывущей глубоко внизу, колесом разворачивающейся под серебристым крылом землей, похожей на слегка выцветшую топографическую карту, где преобладают рыже-бурые краски; не успеешь ты наглядеться и на сверкающие под солнцем, как арктические снега на необозримых арктических же просторах, облака (я никогда не видел арктических снегов, но думаю, что они именно такие)… Еще несколько минут полета — и вот те же облака, но уже в каких-то невероятных столбообразно вздыбленных нагромождениях. Поистине: облачный Урал над Уралом каменным! А самолет идет на посадку. И еще только полдень.

А из Свердловска до Чусовой, что называется, рукой подать.

Так и не сумев как следует свыкнуться с мыслью, что ты не дома, что оседло-служебные будни прервались на целый месяц (а это немало — месяц!), ты уже бултыхаешься в чусовской воде, смываешь дорожный прах.

Вот тут-то, ежели охота, можешь сквитаться и с Афанасием Даниловичем. «Ага, что! Не взял, не съездил, так я и сам с усам!»

Физик, выросший в тихом провинциальном городке, помнит, с каким энтузиазмом был встречен там первый трактор, какой диковинкой для них был не только самолет, но и батарейный радиоприемник. Класса до шестого он делал уроки при керосиновой лампе, а если не удавалось достать взамен вдруг лопнувшего новое ламповое стекло, то и при коптилке… Протекло чуть более четверти века, и теперь в этом городке, как и в тысяче ему подобных, круглосуточно сияет электричество, полным полно самых разнообразных машин, денно и нощно гудят над ним самолеты… Земные расстояния разительно сократились, государства и материки словно бы друг к другу приблизились. Такие места, как Урал, никто уже не считает далекими. Мальчишки теперь мечтают не об Амазонке, а о космических полетах, — вот куда переместились «дальние страны» Гайдара! И как-то боязно думать: а вдруг в один прекрасный день родная планета покажется нам маленькой и тесной, как однокомнатная квартирка!..

Лирик не делал секрета, что намерен привезти домой цикл чусовских стихов («Надо же оправдать дорогу!» — иронизировал Физик) или хотя бы заготовки к ним. Положившись на милость вдохновенья, он предавался ленивой созерцательности. Однако это надоело ему неожиданно быстро. За Староуткинском Лирик достал самописку, раскрыл блокнот и с того дня, уже не переставая, плел свое поэтическое кружево. 11 на него ничто не действовало, даже шпильки товарищей, которым это поэтическое шаманство изрядно порой досаждало: ведь вдохновленный Лирик не был способен ни на одно полезное дело, даже ложку, того гляди, пронесет мимо рта.

У Лирика была и такая еще надежда: записать никем еще не записанные до него частушки, песни, побасенки, а коль повезет, так и настоящий уральский сказ. Среди его трофеев попадалось кое-что небезынтересное. Но Историк раз за разом предупреждал: «Осторожней, это есть у Бажова!..» Никогда толком не читавший «Малахитовой шкатулки», Лирик мрачнел, падал духом и все глубже погружался в свои стихи. Попытки «хождения в народ» предпринимались им все реже…

Поскольку в состав экипажа «Утки» входили Физик и Лирик, то у нас разгорались и физико-лирические препирательства. Они перестали быть новомодными, однако своей злободневности, как показывает жизнь, все-таки не утратили. Помните эти строки Бориса Слуцкого, откуда все и пошло: «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне»?

— В наше время стыдно не знать математики, физики, химии, — обронит, бывало, как бы между прочим Физик. — Даже если ты и служитель муз, все равно стыдно!

— Прошу извинить, почему же? — вежливенько осведомляется Лирик.

— Время такое! А поэтов, могущих соперничать в познаниях с Валерием Брюсовым, почему-то не так уж много…

— Но их стихи, надеюсь, могут соперничать со стихами Брюсова?

— Как сказать.

— А не иметь представления, что такое, например, ямб, не стыдно? — ставит контрвопрос Лирик.

— Нет, не стыдно!

— Так-таки и не стыдно?

— Не стыдно, ибо я все же имею об этом представление. А вот ты можешь сказать, какая разница между пи эр квадрат и два пи эр?

Почесав свою кудрявую голову Эйнштейна. Лирик чистосердечно признается:

— Не могу. Хотя проходили, сдавали…

— Я уж не спрашиваю насчет позитрона, нуклона!..

— И правильно, что не спрашиваешь! Я сам скажу: какая-то мелочь… в атоме, кажется, или в протоне… У меня об этом такое же представление, как у тебя о ямбе. Но обещаю тебе, дружище Физик: когда мне потребуется рифма к слову «эфедрон», я вспомню о позитроне!

— Кокетничаешь невежеством? Ты неоригинален. Один модный поэт в автобиографии написал: «Я до сих пор не мог. у понять, что такое электричество и откуда оно берется». Дескать, вот ты — широкообразованный, всезнающий читатель, а все же ты пешка, всего лишь поклонник моего таланта, и только А я. хоть и не шибко учен, — звезда, знаменитость, твой кумир! Старик Антокольский тоже, быть может, не умудрен насчет теории электричества, хотя — не думаю, но он признается в этом как поэт, а не как подвыпивший щелкопер!

— А ведь и ты, друг, грешишь стишками!

— «Тонкий ход!» — сказал Дон Кихот», — Физик засмеялся.

— Вот, пожалуйста!

— Если мои коротышки ты принимаешь за поэзию, тем хуже для поэзии.

— Слушан, подымай-ка забрало да переметывайся в наш стан, тогда и потолкуем!

— Ты забываешь, что в физике сейчас атомный век!..

— Что из того?

— А в поэзии?.. Какой там у вас век? Да чуть ли не каменный! В лучшем случае у вас наступит век золотой, так это всего лишь золотой, не атомный!

— В поэзии, умная голова, космическая эра!

— Ну, это еще надо доказать.

Разговор, как видите, получился не очень, быть может, крупный, зато горячий. А на чьей стороне победа, спросите вы? Запаситесь терпением: противники еще не раз скрестят шпаги.

Проблема «физики — лирики» хоть и стояла у нас на повестке дня, однако не мешала ни жить, ни продвигаться вниз по реке. И лирики, и физики вносили свою посильную, а точнее, положенную лепту в общее дело, и на «Утке» все шло как по маслу.

Однако, сам того не заметив, я забежал вперед…


Постскриптум 1. Из записных книжек Историка

Кое-что из географии

Чусовая если и не наиглавнейшая река Урала, то, безусловно, самая красивая. Образуется она в семидесяти пяти километрах южнее Свердловска слиянием Западной и Полдневной Чусовой между Полевской и Сысертью — в «бажовских» местах Среднего Урала, где как бы сходятся север с югом. Перевал через Уральский хребет лежит здесь на высоте всего четырехсот метров и почти незаметен.

Протекает Чусовая по западному, европейскому, склону хребта в северо-западном направлении. Долина ее в верхнем течении широкая, заболоченная; в среднем — почти узкая, каньонообразная, а в нижнем течении, за городом Чусовым, это уже типично равнинная река.

В записной книжке Гоголя отмечено: «Хребет порождает множество вод. В Пермской губернии до 30 рек и около 600 озер. Наибольшие реки Кама и Чусовая, замечательные величественными красотами берегов своих и судоходством обширным».

Будучи левым притоком Камы, Чусовая сама принимает около ста притоков. Это по преимуществу небольшие речушки, еле заметные летом. Но есть среди ее притоков и крупные: Ревда, Межевая Утка, Серебрянка Сылва…

Общая высота ее падения сто семьдесят метров, но распределено оно неравномерно. На небольших порогах-перекатах — река стремительно, с шумом рвется вниз.

Длина Чусовой восемьсот два километра, ширина (на участке Слобода — Чусовой) — от тридцати до ста метров; глубина — от двадцати сантиметров (при низкой воде) до нескольких метров; скорость течения — два-три метра в секунду на плесах и восемь-девять на перекатах.

В районе Свердловска Чусовая дважды пересекает водораздел Уральского хребта — «каменного пояса» России, а затем — многочисленные горные цепи. В этом отношении она редкая река. Но было бы ошибкой причислять ее к разряду горных. Точнее, это река сильно разрушенной низкогорной местности.

Геологическое строение ее бассейна довольно сложное: извилистое русло врезано в так называемые осадочные отложения (известняки, песчаники, сланцы), которые накопились еще в палеозойскую эру, когда на месте нынешнего Урала плескались волны древнего Пермского моря.

В долине реки множество карстовых воронок, провалов, пещер — результат растворения в воде, содержащей углекислоту, известняков, гипсов, ангидритов.

Пещеры почти все «слепые», имеющие только один выход, и расположены на разных высотах. Немало средн них и труднодоступных.

Причусовские почвы в основном подзол. Но здесь есть все то, чем богат Урал: железо, медь, никелевые руды, титан, ванадий, хром, алюминий (бокситы), мрамор, драгоценные камни, золото, платина, соль, нефть, уголь, торф, известняки, глины, гипс, кварцит.

«Урал — российское Эльдорадо», — писал в 1829 году в Санкт-Петербург во время своей поездки по Сибири великий ученый и путешественник Александр Гумбольдт.


Кое-что из истории

Считается, что русским Чусовая известна с XV века, а заселение ее русскими началось столетием позже. (В дореволюционных учебниках истории об этом говорилось так: «теснили инородцев».) Первыми сюда пришли нижегородские ушкуйники.

В центральной части Причусовья обитали тогда преимущественно мансийские племена. Верховья реки принадлежали башкирам, низовья — коми-пермякам, коми-зырянам.

Интересные сведения дает топонимика. Слова из языка упомянутых народов сохранились в географических названиях (Кын, Сулем, Чизма). Имена многих рек оканчиваются на «ва», что на коми-пермяцком означает «вода», «река» (Усьва, Койва, Сылва). Сама «Чусовая» — от искаженного «чус-ва»: быстрая (большая) вода.

Но есть и другое толкование. Например, в недавно вышедшей книге Ивана Сергеева «Тайна географических названий» об этом сказано так.

«…Если мы переведем по-русски название реки «Чу-совая», то получится «река Река-река-река».

Откуда же могло появиться такое название?

Представим себе, что какой-то народ назвал в незапамятные времена безымянный водный поток именем «Чу», то есть дал ему имя воды или реки.

Спустя века в этот кран пришел народ родственного языка, в котором река обозначалась несколько иным словом— «су», и название водного потока стало более длинным — «Чусу», то есть Чу-река.

Много воды протекло в русле этой реки, пока пришел на ее берега другой народ, уже не с востока или с юга, а с запада. В языке этого народа река обозначалась словом «ва» — родилось новое название «Чусува», то есть Чусу-река.

А потом на реку с именем «Чусува» пришли русские, называвшие свои реки Белая, Красивая, Великая… И по законам своего языка они добавили к названию северной реки всего лишь одну букву — так получилось ее название «Чусовая».

Но может быть, это были даже не русские люди, а народ, в языке которого слово «я» означает «река». И тогда к трем звеньям цепочки прибавилось бы еще одно звено: «река Река-река-река-река».

Само же слово «Урал», как полагают, мансийского происхождения: «ур» — гора, водораздел. Оно впервые употреблено в 40-х годах XVIII века Татищевым. До этого Урал называли то Поясом Земляным, то Камнем. Так и говорили: «Ходить за Камень». (Разве не перекликается это с утверждением Галилея: «Обитаемы? нами шар назывался бы «Камнем», а не «Землей», если бы это название было ему дано сначала»?)

Первым поселением русских на Чусовой были Нижне-Чусовские городки. Этот поселок, славившийся солеварными промыслами, стал резиденцией ловких и предприимчивых купцов Строгановых, которые, набивая карман, двести лет хозяйничали на тамошних варницах. «Не тряси берегом, — шутили пермяки, — Строганов соль весит!»

Строгановы были крупнейшими землевладельцами, неограниченными хозяевами этого края. По жалованным царским грамотам им были отданы миллионы десятки земли «Перми Великой», куда относился и бассейн Чусовой («страны Чусовая»).

Во главе чусовской вольницы — гарнизона Нижне-Чусовских городков — стоял атаман Ермак Некоторые историки склонны считать его уроженцем этих мест. «На Чусовой у пришлого Тимофея Аленина i вотчине Строгановых сын родился, Ермак…» — уверяет Павел Петрович Бажов. На эту тему у него даже написан сказ «Ермаковы лебеди». По более правдоподобна все же другая версия: спасаясь от опалы Ивана Грозного, Ермак с ватагой казаков пришел на пермские земли, видимо, с низовьев Волги.

Казаки охраняли строгановские владения от мансийских, татарских и хантэйских племен, которые время от времени совершали набеги из владении хана Кучума.

После разгрома Казанского и Астраханского царства Иван Грозный повелел Строгановым продвинуть свои вооруженные форпосты «за Камень», в глубь «сибирской украйны», до Иртыша и Оби.

«Воевать» Сибирь, как повествует Кунгурская летопись, направили Ермака. Строгановы снабдили его «оружием огненным, пушечками скорострельными семипядными, запасами многими».

Дружина Ермака насчитывала восемьсот сорок душ. треть этого числа составляли приданные для усиления строгановские «солевары-лапотники». «Казаки Ермака потешались над этим сбродом, — рассказывает историк. — Сядут лапотники сообща щи варить, а каждый свой кусок мяса держит в котле привязанным на мочалку».

Огромным преимуществом русских было огнестрельное оружие, которого не имели татары.

Смоляные струги Ермака под желто-золотыми знаменами поднялись «вверх по Чусова-реке» до реки Серебрянки, с верховьев которой дружина волоком переправилась к реке Тагилу. А дальше была Сибирь…


С XVIII века Средний Урал становится важной железорудной и металлургической областью. Здесь строятся заводы (их называли тогда «мужицкими»), открываются рудники. Несколько заводов появилось и на Чусовой — Ревдинский, Староугкинский, Кыновский и другие.

Огромная часть горной промышленности Урала находилась в руках предпринимателей и купцов, таких, как Строгановы, Демидовы. Яковлевы, Шуваловы, Абамелек-Лазаревы.

С особым размахом хозяйничали здесь Демидовы — «зачинатели горного дела в России», «династия, вписавшая свои имена в историю кровью рабочих».

В середине XVIII века Демидовы владели тридцатью тремя заводами, а кроме того, землей и крепостными крестьянами в десяти уездах («свыше десяти тысяч душ мужского пола»). На демидовских заводах производилось около четверти всего российского чугуна (без малого два миллиона пудов).

Приписанных к заводам крестьян бесчеловечно эксплуатировали. Это вызывало волнения, подчас переходившие в вооруженные восстания. Крепостные рабочие приняли участие в крестьянской войне под предводительством Пугачева. На снабжение армии восставших работали некоторые уральские заводы.

До 1878 года железных дорог на Урале не было. А пятьдесят горных уральских заводов выплавляли ежегодно пять миллионов пудов металла, да, кроме того, набиралось до трех миллионов пудов купеческих грузов (сало, масло, пшеница). И почти всю эту восьмимиллионнопудовую тяжесть поднимала на себе Чусовая — главный транспортный нерв края.

К весеннему сплаву начинали готовиться с лета…

В книге «Предания реки Чусовой», изданной Уральским университетом, помешены интереснейшие воспоминания, до сих пор бытующие в народе. Их по крупицам собрала группа студентов-фольклористов во время поездки по Чусовой.

О строительстве барок, например, в этой книге есть такая запись.

«К Покрову дню надо было днище барки выстлать, а кто не выстелет — хлеба не дают. А хлеб давали в конторе.

Одну барку выстроить — так до слез. На нее шло стволов триста. Редко одна-то семья цельную барку работала, больше половину брали, а то и четвертушку. Складывались четыре семьи и работали одну барку.

Делали барки на берегу, а потом скатывали. Сначала катные бревна положат. Сталкивали всем народом, человек тысяча. Спишка это была. Женщины впереди за веревку тянут, она снасть называлась, а мужчины сбоку и сзади пшиками сталкивают. А на берегу' наговорщики стояли, наговаривали, они заставляли вместе дернуть.

Вот зоренька занялась,
Наша сила собралась,
Грянем да ух, да хо-о-дом!»
Сплав был сезонный. Он продолжался две-три недели, пока держалось половодье.

Па огромных барках-коломенках, поднимавших тысяч пятнадцать пудов груза, сплавляли к Перми все, что удалось заготовить за год.

В середине апреля к небольшой уральской речушке стекались крестьяне из ближних и дальних губерний (приходили даже за тысячу верст!), чтобы заработать несколько рублей и к севу вернуться домой.

«От сплава отец приносил домой копеек тридцать, — рассказывает в упомянутых «Преданиях» одна старая женщина. — Только то, что дома не ест в это время, да муки часть дома оставлял. Придет домой с голыми коленками к посевной».

Но не все возвращались и с тридцатью копейками…

«Как вы, братцы, живете?» — спрашивал путешествовавший в этих краях в конце прошлого века и написавший толстую книгу очерков «Кама и Урал» Василий Иванович Немирович-Данченко. «Помираючи живем. Вот как живем!» — отвечали ему. И потрясенный беллетрист, несколькими страницами ниже, восклицает: «Жалкий, измученный и ограбленный народ! Кто за тебя вступится? Кажется, нет такой тли, которая поедом не ела бы тебя!»

Бурлаков набиралось тысяч до тридцати пяти. Их распределяли на пятьсот барок, двести плотов, оснащавшихся на разных пристанях — в Каменке, Старой Утке, Сулеме, Кыне, Усть-Утке, Верхней Ослянке — и шедших вниз караваном (сплав так и назывался — караванный).

Уровень Чусовой в половодье поднимался выше меженного метра на четыре, а то и больше. В узком извилистом русле среди каменных теснин мчался разъяренный. клокочущий поток. Он подхватывал барки и нес их на себе, словно щепки.

— Вода у нас ярая, весной — страшенная, — говорят тут.

— Кто на Чусовой не бывал, тот бога не видал!

— На Чусовой — прощайся с родней!

В среднем гибла каждая десятая барка.

Наибольшую опасность представляли те повороты реки, где лобастые береговые скалы, словно нарочно, были выдвинуты на самую середину и без того узкого русла.

Эти скалы получили название бойцов.

Они отбрасывали сильную, вспененную струю к противоположному берегу.

II в этом лютом водовороте надо было управлять баркой.

На одно барочное весло — поносную — ставили до сорока человек.

Чтоб хоть как-нибудь уменьшить силу удара барки оскалы, в наиболее опасных местах сооружались заплавни — своего рода буфера, состоящие из системы толстых бревен. При ударе заплавни обычно приходили в негодность, зато барка, случалось, избегала роковой участи.

Потом стали пользоваться так называемыми лотами — тяжелыми чугунными болванками на крепких цепях. Лот работал как своеобразный тормоз: волочась по дну, он значительно снижал скорость барки.

Самой большой из верхних пристаней была Каменка.

Проезжая мимо деревни Каменки, а это всего в девяти километрах от Слободы, мало кто из туристов, еще не войдя во вкус путешествия, останавливается, чтобы подняться к заброшенному, полуразвалившемуся двух, этажному зданию. Здесь во времена Мамина-Сибиряка помещалась караванная контора компании «Нептун* куда захаживал писатель, перед тем как отправиться на барке с Савоськой…

Путь от Каменки до Перми занимал со всякого рода остановками около недели.


…Сплав по Чусовой продолжался вплоть до Октябрьской революции. Но роль этой реки как важнейшей транспортной артерии после постройки железной дорога от сезона к сезону падала.

Белогвардейцы разрушили на Урале примерно три четверти всех заводов, уничтожили речной флот, вывели из строя часть железнодорожных путей и узловых станций, угнали весь подвижной состав.

Тогда-то, в годы разрухи на транспорте, снова вспомнили о Чусовой. Естественно, что многих привлекала мысль воспользоваться Чусовой, чтобы как-то выйти из затруднительного положения.

Реконструкция и подъем промышленного Урала вскоре стали важным звеном плана ГОЭЛРО.

II. В ГОСТЯХ У КАМНЯ

…Знойный июльский день, зеркальная гладь раздольного плеса с отраженными облаками, синее небо, да кудрявые лозы над водой, да дремотно-волнистая ширь поемных лугов до дальнего пильчатого леса по горизонту, что замыкает совсем, казалось, бескрайний простор. Плывет медвяный аромат трав, заливается жаворонок в поднебесье. Берега всё сплошь низкие и плоские, словно к воде припавшие; множество песчаных отмелей; и песок — все мельчайший, золотистый, и мягко на нем, как на пуховике, и жарко на нем, насквозь прокаленном, как на русской печи зимой. Вот какая река грезится нам, уроженцам средней полосы.

И перед этой распахнутой неохватностью душа как-то вселенски ширится; ты все больше теряешь себя, но зато все ближе к чему-то другому, неизведанному. И не столько уже принадлежишь себе, сколько реке, и даже не реке, а этой бескрайности лугов и полей, этим далям горизонта, мреющего в розовато-сиреневой дымке. И ты сам — словно бы сам простор, словно бы вот эта все при-туманившая, стелющаяся дымка.

Чусовая же — совсем в другом роде.

Она запомнилась как некий извилистый, скалисто-зеленый коридор. Ни плоских берегов (хоть круто, обрывисто, хоть покато, а везде они стремятся вверх, даже когда несут на себе всхолмленные поля), ни равнинных заречных далей, ни пляжей песчаных. Если где и попадется подобие пляжа, так его устилает дресва, а не песок. Одно слово — каменная теснина!

«Здесь так узко, так узко, — писал Пушкин о Дарьяльском ущелье, — что не только видишь, но, кажется, чувствуешь тесноту».

Вот и на Чусовой испытываешь почти то же самое.

Чусовая не широка, не глубока, но лоно ее уютно и живописно. У Новоуткинска, откуда, собственно, плыли мы, она довольно еще неказиста. А через каких-нибудь десять — пятнадцать километров ее не узнать: она начинает вгрызаться в горы, и облик ее резко меняется. То замысловато петляя в своем крутобережье, то ненадолго и вроде бы простодушно спрямляясь, она полна тайны и недомолвок. Из года в год она все глубже врезает свое русло в камень, словно прячется от любопытных глаз. Она бы, верно, и камни спрятала, поглотила б их, перемолола, да никак с ними не совладает!

И тебя она тоже ни с кем делить не намерена: ни с тайгой, ни с небом.

Если не веришь, подымись на самую крутую, головокружительно высокую скалу, когда дух захватывает как при парении (сколько воздуха-то, тайги-то сколько!), когда насквозь просвеченные солнцем ближние таежные массивы уходят, все темнея, в хмурое отдаление, где сизой грядой теснятся круглые уральские горки, когда над тайгой не шелохнется сине-зеленая тишина, а река мерцает глубоко внизу (плывущие стволы кажутся спичками), даже тогда тебе не уйти из-под власти этой красавицы.

Шутники говорят, что нрав у нее совершенно женский: она-де переменчива, многолика, коварна. Отвечу на это: женщины, как и мужчины, бывают, конечно, всякие, но Чусовая воистину такова! Ее, мне кажется, труд-но живописать, даже досконально изучив, а еще труднее постигнуть, не испытав на себе ее чар.


…Случилось так, что часть обратной дороги домой я плыл по Оке. От Горького до Коломны, где Ока принимает в себя Москву-реку, что-то около тысячи километров. Пять суток теплоход «Максим Горький» истово шлепал плицами по спокойной окской воде, не мешая ни думать, ни любоваться далями. Попадались и холмы, и горки, но все равно — и с холмами, и с горками — то было типично русское наше раздолье. Ока не только не ослабила чусовских впечатлений, а — по контрасту — еще сильнее закрепила их в памяти…


Не всем по сердцу несколько мрачноватая, особенно в бессолнечные дни, красота Чусовой. Но даже те из нас, кто были ею пленены, тоже признали ее не сразу. И никто никогда не восклицал (даже взобравшись на самую высокую скалу): «Какой простор! Какое раздолье!» И не было ощущения, что вселенски ширится твоя душа, когда ты с высоты любовался беспредельно огромным, точно бы брошенным на горы зеленым покрывалом тайги… Нет, совсем не то мы переживали. Нам поначалу тут было как-то не по себе, вроде бы тягостно. Нас угнетали и суровость причусовских ландшафтов, и хмурость таежного колорита, и нелюдимость грузных скал, и какой-то хвойно-ладанный дух, источаемый тайгой…

Но красота есть красота. Река, должно быть, чтоб нас не ошеломлять, открывала себя неназойливо, исподволь.

Поворот далекий, поворот близкий. Все яснее темная пасть пещеры… Глядятся в воду изрезанные косыми тенями скалы… То оба берега лесисты, то один, они то бархатисто-зеленые, то щетинистые, словно тысячи оленей застыли, спутав ветвистые рога. Бороды мха свисают со скал… Вот островок-осередыш делит русло на два рукава, вот русло, забитое травой… С каждым новым поворотом, на каждом очередном плесе река становилась все прелестнее, неповторимее. Она держала нас в состоянии непреходящего ожидания. И не обманывала. Неожиданность ракурсов, световых оттенков, смещения дальних и близких планов, чередование былинно-песенного с нарочито будничным. Эффекты наращивались понемногу. и в этом, как в продуманно скомпанованной повести, были и своя завязка, и своя кульминация, и свои заключительные страницы.

Кульминацияприходится на участок Кашка — Кын. Это километров шестьдесят по реке. Здесь чары Чусовой представлены в совершенном великолепии. Река проходит сквозь самое сердце гор, поэтому прибрежные скалы тут наиболее величественны. Это настоящая глухомань. елово-пихтовая тайга здесь почти непроходимой густоты.

Уж такова человеческая ненасытность: хотелось, чтоб эффекты все нарастали. Однако после Кына они пошли на убыль, и к городу Чусовому скал не стало, а только были разбросаны кое-где скалистые останцы, да и сама красавица Чусовая стала рекой весьма заурядной, равнинной, каких мы перевидали немало до этого. Она словно бы говорила: «Хочешь — люби, не хочешь — не люби, только отныне у меня с тобой все начистоту: кончилось колдовство!..» Но ведь это же проще простого заявить «не хочешь — не люби», когда мы уже влипли по уши и выбора, собственно, никакого нет!

Что можно к сказанному добавить? Только детали, только частности. Их немало, и они в своем роде немаловажны, однако это лишь частности.

На чусовских берегах настоящее буйство зелени. Елово-пихтовая тайга с изрядной примесью лиственницы, сосны, кедра, березы, осины, липы. А в подлеске рябина, черемуха, ольха, бузина.

И все это шпалерами стоит у самой воды, одно теснит другое, ярусами громоздится на крутых увалах, возносится, ниспадает, покорствуя капризам рельефа. Деревья подчас лепятся в расселинах скал на таком ничтожном земельном минимуме и на таких головокружительных крутизнах, что смотреть и жалко, и жутко. Их узловатые, алчущие корни в поисках почвы и влаги свисают как щупальца неких чудищ.

Пихты прелестны и в массе, и порознь. Зелень их густая и сочная, они пушисто-игольчаты, стройны, островерхи. («Готика-то какая!» — умилялся Лирик.)

Но самые высокие деревья в этих местах — лиственницы. Историки свидетельствуют, что у манси, например, лиственница была в числе вещей, которым они поклонялись. И это можно понять… К одной из них — возле Слободы — мы тоже ходили «на поклон». Надпись, сделанная на железном листе, прикрепленном к дереву, исполину, сообщала, что высота его тридцать восемь, а окружность у основания семь с половиной метров. Чтоб обхватить его руками, надо пять человек. Лиственнице около четырехсот лет, то есть она пришла к нам из времен Ивана Грозного и Ермака. Кто усомнится, пусть сосчитает годовые кольца, которые видны, потому что ствол надпилен.

Сосна здесь кряжистая, с искривленными, змеящимися медно-литыми сучьями. Как на японских и китайских рисунках. Есть такая и в Прикамье, это мы знаем по Шишкину.

Поистине умилительна та настойчивость, с которой стремятся к воде березки. В пасмурной толпе елово-пихтового народа ажурно-легкие вереницы березовой поросли словно текут со скал, с обрывов, из мрачных недр лесистых яругов, чтоб, распушив свои ситцевые юбчонки, шеренгами обосноваться на переднем плане — у самой воды.

В путевых заметках Мамина-Сибиряка читаем: «С именем «белого дерева», то есть березы, у сибирских инородцев связано предание, что с этим белым деревом вместе идет и власть «белого царя». Действительно, если проследить исторически географическое распространение березовых лесов, можно вполне убедиться в верности этого предания: куда шел русский человек, — туда, как живая, шла за ним береза».

Для нас же эти березки все равно что милые сердцу землячки, с которыми вырос. Их место в общеуральском колорите определил писатель Елпатьевский всего лишь двумя словами: «белорадостные березки».

А какое тут изобилье цветов! Они и в тайге, и по берегам, и на полянах, и на вырубках, и даже на камнях Иван-чай, клевер, гвоздика, ландыши, колокольчики, зверобой, ромашка, дикая мята, лилии, аквилегии, и еще, и еще, о чем и понятия не имеешь. В этом пестротравье не так просто разобраться, даже пользуясь определителем, каковой уже совсем сверх всякого ожидания в урочный час вынырнул из рюкзака нашего иллюзиониста-Историка.

Плыли мы в сенокос. Над рекой стоял густой аромат скошенных и уже подсыхающих трав. «Над лугами пахнет щами», — иронизировал Физик.

А цветы мы носили не букетами, а охапками. Наваливали их в лодку, плели венки и гирляндищи. (Увидав плывущий тебе навстречу венок, не пугайся: не вослед бедняге-утопленнику, по старинному обычаю, брошен он в воду, а кем-нибудь из туристов).


…Недавно, перелистывая «Лирику» азербайджанского поэта Наби Хазри, я натолкнулся на стихотворение «Уральские цветы». Оно кончается словами: «…в моем сердце, строги и просты, вы навсегда, уральские цветы».

Видите: я не одинок в своем умилении!


Чем бедны эти места, так это певчими птицами. Неожиданность, правда? Мы привыкли к мысли, что, где цветы, там и птицы. Это представлялось абсолютным правилом, тем труднее объяснить исключение из него.

Казалось бы, чем птицам тут не житье: мух, комаров и всякого рода козявок пропасть. Мухи и мушки, истосковавшиеся по живому, горячему, потному существу, не столько кусают и жалят вас, сколько льнут и липнут к вам, норовят забиться в нос, в рот, в уши, под мышки. Тьфу ты, гнус окаянный!

И ягод не меньше, чем цветов: тут и малина, и земляника, и брусника, и черника, и голубика, и костяника, и смородина двух видов. Ешь — не хочу. На континентальном Урале лето довольно короткое и жаркое, а осень ранняя, сибирская, поэтому все сроки сжаты и сближены. Вот почему в конце июля вы находите землянику и грузди, бруснику и ландыши.

Короче: для нас здесь чуть ли не рай земной, а пернатым что-то не по нутру. Я пытался разгадать, в чем причина, да так и не смог. Потом разговорился случайно с одним орнитологом, и… ларчик открылся парадоксально просто: в тайге «слаба кормовая база». А мухи, а комары?! Это, отвечал ученый, сезонно. Даже пустыня, оказывается, богаче тайги птичьим кормом. Вот ведь как!

…С детских лет помню открытку в отцовском альбоме: вознесенная над деревьями серая скала, величаводикая, неприступная и сумрачная, ощерившаяся каменными клыками. А внизу — одно только слово: «Уралъ». Я побаивался как этой зловещей скалы, так и этого жесткого слова «Урал», да еще с твердым знаком!

На Чусовой я узнавал ее потом неоднократно. Там много таких вот скал, годных и для открыток, и для символа.

Они и у самой воды, и в тайге, и над тайгой. То залесенные, как бы прячущиеся, то обнаженно выступающие из береговой гряды углами, острыми зубчатыми гребнями, колоннами, вертикальными и косыми складками, то высокие и стрельчатые, клыкастые, все в изъединах и трещинах, сквозных и несквозных отверстиях, с торчащими каменными ребрами, опрокинутые титанической своей тяжестью и набок, и назад, и грозно нависающие над берегом, и углом заходящие в воду, словно пытаясь преградить путь и реке, и лодкам, и всему живому.

Они напоминают то неприступные бастионы, то исполинские костяки доисторических животных, то пирамиды, то памятники, то замшелые шеломы богатырей, то гигантские ковчеги — у кого какая фантазия. Кстати, «угадывать по скалам» не менее увлекательно, нежели по контурам облаков. Знаю это наверняка, поскольку сам принадлежу к такого рода спортсменам.

И гамма красок отнюдь не бедная: встречаются камни палевые, кирпично-красные, сизо-зеленые, голубовато-серые, красновато-желтые и просто серые, сизые, белые, покрытые серыми моховыми шапками, где точно бы верблюжьей шерстью заросшие, а где разноцветными, словно накипными лишайниками, образующими причудливо пестрые узоры. И все это пышно обрамлено зеленым и, опрокинутое, повторено в реке. Есть чем потешить глаз!

Камней на нашем пути было немало — около двухсот От грандиознейших стен-щитов, протянувшихся на сотни метров и таких громадно-высоких, что действительно шапка валится, когда глядишь на вершину, до небольшеньких, пяти-, шестиметровых, на которые мы, избалованные, и смотрели-то пренебрежительно, вполглаза.

А между тем «камни на Чусовой, к которому ни подплыви. все интересны. — утверждают местные жители. — Сколько есть на Чусовой камней, каждому имя есть». Каждый в свое время был кем-то «крещен». Это не только увлекательное занятие, но и весьма ответственное— давать имена. Географические имена! Не то что изощрять фантазию на быстротекущих контурах облаков. С облака взятки гладки: оно ушло, растаяло в прекрасном далеке, — поди докажи, что то была не жирафа. А камень — он и через сотни лет свидетельствует либо в пользу твоей смекалки, либо против нее.

В именах чусовских камней, как, впрочем, и в тысячах тысяч других названий на всей земле, отразились и удивительная меткость глаза народного, и народный юмор, и какая-то сторона жизненного уклада.

Никогда не забуду того изумления, с каким я, классе, наверное, в восьмом, узнал, что Мазепу звали Иваном Степановичем. Представляете: Мазепа был не просто Мазепа, но имел и имя, и отчество. Да еще какое имя — Иван! Раньше он воспринимался мной как некий абстрактный тип вероломна, предателя, а тут я вдруг почувствовал в нем живого человека. Как много может дать маленькая подробность!

Я убежден, что и камни, окажись они безымянными, запомнились бы не так ярко и не связались бы с историей реки так тесно. Теперь же они встают в памяти предельно осязаемо и картинно.

Разве трудно, к примеру, представить себе, даже не видав их. такие камни, как Палатка, Юрта, Игла, Печка, Копна, Котел, Пластинки, Веер, Щит, Башня, Лысан, Кобыльи ребра, Львиная пасть, Ямоватый, Баба-яга, Слизкой. Темняш, Синенький?

Камень Дыроватый весь в трещинах и сквозных отверстиях. Как же его назвать, если не Дыроватым?

Камень Корабли напоминает выступающие друг из-за друга носы кораблей.

Камень Корчаги — действительно как опрокинутая глиняная посудина.

Камень Конек изумительно похож на голову коня. У него есть и глаза, и ноздри, и грива.



Коврижка — камень небольшой, кругленький, «ровно из каких круглых наслоечек».

На вершине камня Могильного — исстари кладбище.

В происхождении названий камней помогают разобраться топонимические предания.

О камень Денежный, говорят, некогда разбилась барка с чеканной монетой.

Камень Воробей — сосед Денежного и Великана — ловко «отклевывал» бревна от плывущих мимо плотов. «Клюнет раз-другой — вот и нету полдюжины бревешек!»

Писаный камень: «Демидов, Акинфий, писал на нем. Сын тут у него родился, Никита, а они аккурат возле этого камня проплывали».

Собачий камень: «Взбежала собака на него, пала и убилась. Вот так и назвали».

Мултык: «Он тоже сильный боец был. К нему как подплываешь, так чуть не версту надо мултыть (робить, грести то есть)».

Плакун: «С него все бежит вода: кап-кап. Плачет камень. А чего плачет?..»

Немало названий и с ласковым юморком: тот же Воробей, затем Кривуша, Ершик. Курочка, Бычок, Кликунчик…

Кликунчик, надо сказать, необычайно потешен. (Помнится, так охотники называют привязанную овцу или поросенка, который криком заманивает зверя в западню.) А здесь вы видите какую-то испуганную головенку на длинной шейке, выторкнувшуюся из залесенных скал.

Чусовляне поясняют:

— Возле Кликуна есть гладкая площадка, на которой собирались девки и бабы. Начинали петь, плясать, всякие штуки выкидывать… Сплавщик заглядится — и барка убьется о камень. Тогда выплывали мужики на лодках, и начинался грабеж.

Или, простите, как не рассмеяться, когда вашему взору открывается камень, именуемый Холостяком. Вы видите «существо» одинокое, заброшенное, по самые глаза заросшее неопрятной рыжей щетиной какое-то неумытое, необихоженное. В таком названии и картина, и характеристика, а стало быть, и отношение то есть настоящий художественный образ.

В названиях, данных бойцам, чувствуется известная уважительная суровость, эпичность: Омутной, Дужной (последний сложен из гнутых-перегнутых известковых слоев и складок — красавец!), Горчак (знать, хлебнули здесь горюшка!), Разбойник (название говорит само за себя!), Молоков (в весеннее половодье бурление вод у камня столь неистовое, что они закипают пеной, как молоко)…

II только название одного бойца — Отметыш — звучит. пожалуй, несколько иронически: понаставил-де нам своих отметин!..

Самым красивым камнем считается Олений, главная достопримечательность, «жемчужина» Чусовой. Центральная его часть напоминает фигуру высоко взнесенного. трубящего, запрокинув рога, оленя.

Кажется, не все с этим согласны (что именно Олений— «жемчужина»), однако никто никогда не станет оспаривать, что это одна из самых больших и впечатляющих чусовских скал.

Некоторым из скал «присвоены» имена известных в свое время сплавщиков, а в одной из скал увековечены… брови сплавщика.

…У сплавщика Афони, по преданию, брови были густые и красивые — «соболиные». И сам Афоня был, конечно, славным человеком, жившим по принципу: «Коль любить — так без рассудку, коль грозить — так не на шутку». Его, мастера рискового ремесла, обожали за веселый нрав и легкую руку (как, скажем, Савоську Кожина в «Бойцах» Мамина-Сибиряка).

И вот однажды, когда Афонина барка стрелой летела на невысокую, распластанную вровень с берегом скалу, кто-то из бурлаков крикнул: «Братцы! А камень-то етот что брови у нашего Афони! Гляньте!» «Баско подметил! Правда! Похоже до чего!» — весело загудели бурлаки.

Афоня, стоявший, широко расставив ноги, на кормовой лоцманской скамейке, в душе, должно быть, разделял охватившее усталых своих бурлаков веселье, но виду не подал, только сильнее сдвинул, изломал свои распрекрасные брови, в ту минуту обессмерченные по прихоти случая. Голос его звучал командирски непреклонно, и бурлаки повиновались каждой интонации. В этом месте поворот считался не из опасных, однако мешкать было нельзя.

Так и приклеилось это к камню — Афонины брови. Издали скалы действительно похожи на брови: у од. ной из них узкие и волнистые слои известняка падают вправо (как бы от переносицы), у другой — влево. Темный камень на фоне светлых березок очень эф. фектен.

Все камни «крещены» давным-давно и навсегда. Однако бывает, что их «перекрещивают». Так случилось с Высоким, который, словно неприступная цитадель, высится перед Кыном. С легкой руки туристов он стал называться Великаном, что характеризует его более точно, поскольку это самый, пожалуй, грандиозный камень на всей реке: высота его больше ста метров, да и раскинулся он вдоль берега километра на полтора.


…А теперь — минутная экскурсия в предуральский город Кунгур.

В прошлом это очень бойкий купеческий город, «торгово-транспортный центр». В наше время он славится кожевенной промышленностью и своими камнерезами, а больше того — всемирно знаменитой Ледяной пещерой, одной из самых больших на земле карстовых пещер.

Очень советую: посетите ее при случае. В ней, между прочим, предельно ясно начинаешь понимать, что вода и камень — извечные, лютые враги. Многокилометровый кунгурский лабиринт, составляющий пещеру, — это запечатленный в камне итог их титанической битвы. Ее беспощадность вы ощущаете здесь просто физически. Воды Шаквы, пробивая подземную дорогу к притоку Чусовой Сылве, на которой расположен Кунгур, размывали, подтачивали, дробили толщи гипсов и ангидритов, вкривь и вкось буравили их, коловоротом внедрялись в каждую самомалейшую трещинку и неровность. Они то разделялись на многочисленные рукава, то сливались в просторных пещерах и гротах, дабы, собрав свою клокочущую мощь воедино, вновь ринуться на штурм косной твердыни…

На Чусовой эта вековая борьба, эта вековечная враждебность воды и камня искусно завуалированы-Сентиментально настроенному путешественнику может показаться, что вода и камень — закадычные друзья. поскольку они здесь добрососедски-гармоничны, слитно-едины Камень, так сказать, определяет форму, вода является содержанием.

Но ведь горы не сами собой расступились — теки, дескать, красавица!

Пословица говорит, что вода камень точит. Вода, конечно, сильнее и огня, и камня, однако непросто (ой как непросто') было щупленькой нашей героине прорваться к Каме Тысячелетиями боролась она со скалами. Они и по сей день словно бы все еще тщатся чему-то воспротивиться, хотя игра их давно проиграна.

Точно безмолвные и вместе с тем предельно красноречивые свидетельства ее побед высятся сейчас вдоль ее русла их сумрачные громады.

А она, непримиримая и неотступная, продолжает перемалывать останки врага.

Нет, что там ни говори, а это не просто какая-то «отвлеченная красота» Чусовая и не какой-нибудь сладенький пейзаж Тут глубоко символическая картина: живое одолевает косное, наглядный пример из диалектики жизни.

Прав Бажов, сказавший про Чусовую:

— Неожиданная вся. Богатая река!


В одном и справочников написано, что «Урал — это как бы гигантская геологическая лаборатория природы». Очень удачное сравнение. И вот, когда вы попадаете в эту лабораторию, вашему взору чуть не на каждом шагу открываются результаты такой чудовищной подземной работы, складки и пласты многих скал до того изломаны. перемешаны, смяты, так их тут, несчастных, гнуло, выворачивало наизнанку, трясло и корежило, что невольно дрожь прохватывает. И чем богаче у вас фантазия. тем эта дрожь ощутимее. (Как говорится, не приведи господь, чтобы на наших глазах, чтоб когда-нибудь повторились подобные катаклизмы!..)

А ведь было время — с той поры не минуло еще и ста лет, — Чхсовая сама вот так же, как те слепые подземные силы, ломала и корежила людские судьбы…

Ее летнее благодушие насквозь обманчиво. Про нее говорят: «Чусовая — сердитая река!» И это не преувеличение ради красного словца.

Какими только именами-эпитетами не награждали, не клеймили ее! «Разрушительница гор», «горная красавица», «змея подколодная», «губительница», «похоронная река», «водяная смерть»…

Мамин-Сибиряк называл ее «дикой».

Неплохо сказал про нее и наш Физик: «С камнем за пазухой».

…Весной, в дни короткого и отчаянного чусовского сплава, когда вздувшаяся от талых вод река словно бы сатанела и неслась с головокружительной скоростью, о каменные лбы ее бойцов разбивались плоты и барки.

То был путь между десятками и десятками Сцилл и Харибд.

Один неверный или несвоевременный (секундой раньше, секундой позже) удар поносным веслом — и сшитая на живую нитку барка, едва, казалось, черкнувшая боком по скале, начинала разваливаться. Трещало дерево. С жутким чугунным грохотом сыпались в проломы увесистые болванки. Бурлаки, спасая барку и грузы, часами работали в ледяной воде «Спали в мокре и грязи». Простужались, калечились, тонули.

У некоторых бойцов «на счету» сотни барок — «убитых барок», как жалостливо говорили бурлаки. Об один только боец Разбойник и за один только день— 16 апреля 1877 года — разбилось двадцать три барки и погибло более ста человек.

Был, правда, год, когда «убитых» барок не было вовсе— 1839-й. Один год за всю длительную историю сплава!

Исследователи единодушно резюмируют: «Чусовской караванный сплав — это одна из самых жутких страниц в истории уральской промышленности».

Более того, добавляем мы, размышляя над страницами этой истории. — да, более того, по количеству горя народного, народных слез, пота и крови, что оросили ее столь живописные берега, маленькая Чусовая, быть может, не уступает самой Волге. Как ни одна, быть может, другая наша река.

Гордиться тут, разумеется, нечем, но не понять, не проникнуться, не услышать в себе горестного человеческого отзвука — не значит ли это неблагодарно отвернуться от того самого прошлого, которое не щадя живота своего работало на будущее?..

Одна из наших ночевок была неподалеку от Разбойника.

Мы облюбовали живописную лужайку, напоминавшую театральную сцену, открытую в сторону реки и эффектно раскинувшуюся в нескольких планах. Я тотчас же отправился к Разбойнику, к этому бойцу с «тяжелым прошлым».

Это сравнительно невысокая — метров тридцать, не более — серая каменная груда, заросшая серым же, словно каракуль, лишайником. С трех сторон она облеплена лесом. Даже на хребте, где как будто и почвы нет, растут сосны. И только мощный открытый лоб выдвинут в реку. Он-то и наводил панический ужас на бурлаков.

Кстати, лоб Разбойника не тот, что некогда. (Про него тогда говорили: навешен на реку.) Водной из глав книги Немировича-Данченко, где рассказывается о чусовском сплаве, и в частности о Разбойнике, приведена такая подробность: «Как ни просило местное население снести его, официальная мундирная наука, ничего не делавшая без чудовищных смет и выгодных ассигновок, признавала это невозможным. Наконец в 1876 году простой купец Стахеев из Елабуги, на свой счет и своими рабочими, взял да и взорвал камень».

Это, однако, де предотвратило катастрофы, имевшей место 16 апреля следующего года. После того Разбойника пытались подорвать еше несколько раз. Так что не прежний это боец Разбойник!

Не прежний, но все же приближаешься к нему с весьма сложным чувством. Тут и вполне понятное любопытство, и некая странная робость, и что-то гнетуще-недоброе. точно не известняк это бездушный, а лютый зверь, к которому идешь сводить счеты…

Путь к вершине его хоть и крут, однако не труден: сначала — сквозь кусты, затем — по лесной чаще, устланной рыжей пружинистой хвоей, и, наконец, по каменной россыпи, где ноги разъезжаются, как на роликовых коньках, а вниз с шумом катятся камни и шишки.

Хребет Разбойника составлен из наклонно застывших глыб темно-серого известняка. Он узкий и по-вол-чьему хищный — хребет ощерившегося зверя. Это впечатление усиливается тем, что камень нагрет солнцем и теперь, на склоне дня, по-живому тепел. Зверюга притаился, зверюга жив!

Устроившись под сосной на самом краю обрыва, я долго сидел, отдавшись думам…

Наступил один из самых удивительных вечеров. Полыхал карминно-яркий уральский закат. Даль таежная начинала сливаться с далью небесной. Я не столько наблюдал за красками заката, сколько смотрел на реку, которая изгибалась огромным латинским S — от Разбойника к Молокову и Горчаку. У этих трех бойцов и нашла свою погибель большая часть «убитых» на Чусовой барок.

Бойцы здесь расставлены по-инквизиторски хитро: на поворотах и очень близко один от другого. Почти не оставалось времени на то, чтобы, миновав один губительный боец, выправиться перед другим. «Струя вертела шибко возле бойцов, завертывала — рассказывали сплавщики. — Чуть что, половину: завернет и ударит. Больно омутовитые бойцы, особенно Разбойник».

…И невольно видится мне: барк стесненно-бурлящем, стремительном потоке. Бурлаки изнемогают, наваливаясь на весла-бревна. Момент наивысшего напряжения. Либо пан, либо пропал. Горчак и Молоков не одолели этих голодных, полунищих людей. — Осталось пройти Разбойника. «Ошшо навались, голуби! — не то командует, не то просит сплавщик словами Савоськи Кожина — Постарайтесь, родимые! Ударь нос-от! Голубчик, поддоржи корму! Сильно-гораздо поддоржи!!!»

У меня мурашки бегут по телу от этого моляще командного голоса.

С высоты хорошо просматривается вся опасная излучина — от Молокова до Разбойника. Барка уже v Кликунчика, крохотная головка которого пугливо взирает поверх деревьев на то, что должно произойти внизу под ним.

Что-то и в самом деле плывет. Я очень доволен, что вернулся из тяжких грез к действительности: это не барка, а рыбачья лодчонка. И на ней два черных шпенька — фигурки людей. Еще несколько минут, и я улавливаю негромкие голоса.

Барок на Чусовой нет сейчас и в помине. Здесь плавают туристы, рыбаки, ездят по разным делам местные жители да в определенные сроки сплавляют лес. Но не надейтесь, что по этому случаю вам удастся полюбоваться движением плотов и кострами на них. Ничего подобного. Сплав молевой, то есть отдельными, несвязанными бревнами. И плывут эти стволы-бревна как им заблагорассудится — то поодиночке, то косяками.

А бойцы в наше время никому уже не опасны, как не опасна, скажем, кремлевская царь-пушка.


Однако безопасной Чусовую все же не назовешь.

На Коуровско-Слободской турбазе вас непременно припугнут: мол, приречные малинники кишат медведями, мол, рыси будут бросаться вам на загорбок чуть ли не с каждого дерева, и волчьих выводков полно, и змей видимо-невидимо, а пихты — так те просто усыпаны энцефалитным клещом. Так что берегитесь, товарищи путешествующие! И не вздумайте чувствовать себя в тайге как дома!

Зверь, утверждает пословица, бежит на ловца. Историк наш с чисто солдатским терпением повсюду таскал с собой ружье. И даже стрелял, но… только в чирков, крякв. А медвежатиной мы лакомились не на Чусовой, а уже дома, промышляя оную в магазине Центросоюза.

И рыси на нас не бросались, хоть и бродили мы по тайге где хотели и сколько хотели. Говорят: где рыси, там нет волков. Но и с волками встретиться не пришлось!

На случай укуса змеи — а такую возможность мы допускали — у каждого из нас как экстренная мера лежала в кармане коробка спичек. (Способ древних лекарей: выжигать яд каленым железом.) Одна спичка кладется головкой на ранку, другой спичкой поджигается — и ранка продезинфицирована. Ступайте дальше. Но помните уральское поверье: где змеи, там залежи драгоценных металлов…

Единственной, действительно реальной опасностью оказалось… комарье. Но эта неприятность нимало не экзотическая, поскольку комары кусаются даже на Ленинском проспекте в Москве. Широко разрекламированный «антикомарин» «Тайга», которым мы запаслись в дорогу, действовал примерно так же, как папиросный дым: пока дымишь — на нос комар не сядет. Так что в общем это было «средство ни от чего». Захватили мы, правда, и флакон диметила (точнее, диметилфталата, хотя, кажется, и в этом написании добрая половина мудреного химического термина утеряна). Диметил зарекомендовал себя неплохо, однако Лирик на первом же привале разбил флакон с драгоценной жидкостью. Пиджак стихотворца пропитался до такой степени, что гнус всю дорогу облетал его стороной, зато Историку и Физику доставалось вдвойне.

Я уже говорил, что главная прелесть Чусовой — это скалы, камни. Но камни же и главная здесь опасность. Только камни подводные, или тати по-местному.

Одни таши хорошо видны уже издалека: они как водяные зверьки, что выставили свои головы-гребешки навстречу лодке; вода над ними вихрится, а то и характерно — водопадно — шумит.

Чтоб увидеть другие, нужен определенный навык: эти таши спрятаны под водой, которую лишь слегка над ними морщинит.

Третьи и вовсе не видны. Даже наметанному глазу не так-то просто их распознать. Вот тут-то и таится главная опасность, особенно если место глубокое.

Некоторые «теоретики» туризма утверждают, что все так называемые приключения — от плохой организации, от неумелости, только от этого! (В том случае, добавляют они, если приключения — не просто охотничьи рассказы.) Там же, где все организовано надлежащим образом, там, дескать, никогда никаких приключений не может быть.

А ведь случается, что ташами усеяна вся река. И расставлены они столь дьявольским манером, что у вас ощущение, будто вы движетесь по минному полю. («Теоретиков» бы на наше место в эту минуту!) Спасаясь от одного таша, вы обязательно угодите если не на другой, так уж на десятый непременно. Да еще боком! Толчок, лодка зачерпнет — и вы не успев глазом моргнуть барахтаетесь в воде. Течение подхватило вас под локотки — и несет, и несет… Кого спасать: рюкзаки или слабо плавающих попутчиков? Все начинают почему-то с рюкзаков. Поэтому тот, кому дорога жизнь, должен продержаться на поверхности хотя бы до тех пор, пока не будут спасены рюкзаки. («Не удивляйся, друг мой, тому, что ты можешь умереть, удивляйся тому, что ты живешь!..» Хорошо сказал поэт!)

Бурливые переборы, где словно бы взрытая вода несется так стремительно, что лодка скачет как мяч, и где особенно много татей и отмелей, перемежаются широкими и спокойными плесами. На плесах нет ташей, но появляются топляки — наполовину затонувшие бревна. Один конец топляка врос в каменистое дно, другой приподнят, того гляди, протаранит. Для моторок, идущих вверх, это серьезная угроза.

Нам повезло: вода в то лето была выше межени. Поэтому многие мелководные участки стали вполне «судопроходными». И не так-то часто под днищем «Утки» хрустела речная галька, зато прибавилось ташей самых опасных. Не скажу, что мы наскакивали на них ежеминутно. Чего не было, того не было. А вот два-три раза в день — это считалось нормой.

Наша «Утка» благодаря своей грузности оказалась на редкость «ташеустойчивой». Только дважды дело принимало крутой оборот. Особенно в тот раз, когда лодку залило почти с бортами. «Утка» не пошла ко дну только потому, что села на тот самый таш, о который споткнулась, села, повернулась, как стрелка компаса, и каким-то уму непостижимым образом удержалась. Тут провиденье протянуло нам руку помощи в виде одиноко плывущего полуошкуренного бревна, за которое мы дружно уцепились и наперегонки принялись вычерпывать воду кто котелком, кто кепкой.

— Погибаем, — сказал Физик. — Кто бы нас на память сфотографировал?

Это случилось в препаршивом месте — на сплавном участке, у одного из первых заторов. Мне кажется, затор этот был редкостным по тому, как искусно-дико нагромоздило в нем, перемешало и переплело несметную тьму стволов всех размеров, пород и видов. Одни орясины торчали из груды других наподобие колючек гигантского дикобраза. Никак не верилось, что в этом отчаянном хаосе повинна смиренная Чусовая!..

Наши рюкзаки были надежно приторочены к скамейкам, все мы умели плавать, вода в тот день казалась удивительно приятной на ощупь, и все же мы отчаянно боролись, чтоб не купнуться.

В узкой горловине затора неслась желтая мутная вода.

Кое-как снявшись с таша, но все еще держась за слизкое спасительное бревно, мы подгребли к затору, где поспокойнее, и окончательно освободились там от воды. Затем рулевое весло взял Историк, поплевал на руки, оттолкнулся. Физик налег на весла, и отважная наша посудина понеслась в бурлящий, вспененный проход мимо торчащих, на манер пушечных стволов, бревен…


Постскриптум 2. «Лети, мое сердце, в ЛЭТИ!»
На Коуровской турбазе каждую отплывающую группу собирает старший инструктор Евгений Иванович и чуть ли не слезно умоляет: «Не пишите, дорогие товарищи, на скалах! Не губите нашей дикости! Не задавайте нам лишнюю работу: ведь осенью приходится специально ездить и стирать ваши художества».

Подобно тому как почти каждая лодка стремится плыть под собственным флагом, так редко кто упустит случай увековечить свой подвиг соответствующей надписью. Отрадно все-таки, что личный мотив сведен здесь до минимума: имена и фамилии встречаются сравнительно редко. Преобладают названия учебных заведений. фабрик, заводов, научных институтов, юродов.

Пишут углем, масляными красками, мелом, цветными камнями, всевозможными карандашами, чернилами и даже… губной помадой. Помню, одна такая надпись рдела на весь плес, будто обжигающий поцелуй: «ЭЛЛА ПОЙМИ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ!!!» Ах, что бы Элле приехать да прочитать эту надпись-крик, это душераздирающее признание на столь головокружительной высоте, а то пойдут дожди, налетят снежные бури и к весне ничего не останется, и никогда не узнает Элла! (Интересно, а чьей помадой намалевана эта афиша?)

Старший инструктор сформулировал свою мысль, пожалуй, слишком категорично. Надписи дикость не губят. но засоряют ее изрядно.

…Вот вы плывете. Такая тишь-глушь кругом, такая первозданная благодать! Сколько пожили вы на свете, сколько перевидали всякого, но ничего подобного еще не встречалось вам И ничто как будто не мешает вам ни думать, ни благорастворяться… Как тут-то вдруг и выплывают эти наскальные надписи. Вы замечаете их издалека, от самого поворота. Они движутся на вас, все увеличиваясь, как в кинофильме, порой до циклопических размеров. Мысли же ваши начинают дробиться. все больше напоминая киношные титры: «Эх, не ты первый, не ты последний», «Ничто под луной не ново, эх!», «Ладно, прочесть прочту, но в варварстве этом участвовать не буду!», «Это ничуть не лучше вырезания на живых деревьях сердец, пронзенных стрелой», «Безобразие! За подобные штучки надо наказывать!»

Примерно так думал и Физик. Но… до поры до времени, пока однажды не прочитал на камне: «ЛЭТИ». И эта вроде бы ничем не примечательная аббревиатура из четырех аршинных букв заставила его встрепенуться.

— Смотрите: наши, ЛЭТИ! — воскликнул он, запрыгав так неосторожно, что «Утка» едва не зачерпнула.

— Тише ты!

— Какой там еще «лети»?

— Ленинградский электротехнический институт имени Ульянова (Ленина)! Наши всегда в первых рядах! Молодцы! Уже отметились!

— А, незабвенная альма-матер!

— Жалко, не написали факультета!.. Я кончал физический. «Лети, мое сердце, в ЛЭТИ» — это строка из нашего институтского гимна. Как запоем, бывало!.. И музыка была. ЛЭТИ — это марка, не думайте! Меня так и подмывает броситься к этой мемориальной плите и приписать: «Салют, ребята! Я тоже ЛЭТИ!»

— Ну и бросился бы…

— Причалим минут на пять, мне больше не надо!..

— Но-но!

Физик не стал настаивать, однако долго еще не сиделось ему на месте: все ерзал, все оглядывался на удаляющуюся белесоватую скалу, взволнованный нежданной «встречей» с неведомыми одноплеменниками. И еще нескоро эта взволнованность в нем погасла…

…А я теперь в затруднении: клеймить этот варварский обычай или не клеймить?..

Память услужливо подсовывает цитату:

На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена.
Как-никак слова Пушкина!

Во времена Пушкина стремление «расписываться» на скалах и стенах не приобрело еще характера эпидемии, как ныне, поэтому понятно, что поэт относился к Этому Снисходительно. «Там нашел я несколько неизвестных имен, нацарапанных на кирпичах славолюбивыми путешественниками», — замечает он, рассказывая о посещении минарета по дороге в Арзрум.

«Путешественники, которые посещают места, примечательные историческими памятниками или произведениями искусства, имеют обыкновение писать на стенах каждый свое имя», — сообщает Гейне в «Лютеции».

А наших современников мутит уже от одного вида этих надписей, потому что ими усеяны Крым, Кавказ и многие другие места, куда потоком устремляются отдыхающие. И они негодуют: называют ретивых «марателей» то пошляками и хулиганами, то вредителями и «геростратишками» (от Геростата) и требуют изобрести специальную кару, чтоб раз и навсегда отбить у них охоту шкодить в публичных местах.

Но я, пожалуй, их не поддержу, не стану я придумывать ни особых мер наказания, ни новых позорных ярлыков. Я верю в потенциальную сознательность путешествующих, отдыхающих и веселящихся на лоне природы. Верю в то, что сознательность в конце концов возьмет верх. Поэтому я просто говорю им: давайте не будем, давайте будем людьми! Отвыкайте, уважаемые, от своих дикарских привычек! Добывайте себе бессмертие более достойным путем! В противном случае — при нынешних темпах развития туризма — мы и ахнуть не успеем, как уютная наша красавица земля окажется исписанной, словно старый товарный вагон, словно забор в диком каком-нибудь захолустье.

III. ПО БЫСТРОЙ ВОДЕ

Что говорить, все мы стремимся путешествовать с комфортом, да чтобы светило солнышко, да чтобы не капал дождик. И это в общем-то не требует ни оправданий, ни комментариев: в хорошую погоду путь действительно более сладок. Однако можете считать, вам просто не повезло, если на Чусовой — как, впрочем, и в любой другом месте — вы не отведали всякой погоды. Это значит, что река не показала вам себя со всех сторон и во всех обличьях.

…Безмятежно чудесны погожие дни на Чусовой! Лодка плавится то быстрее, то медленнее. Мы то в густой тени, то на солнцепеке. Несколько перефразировав Экзюпери, можно сказать: солнце источает не жар полдневный, а доброту. Не хочется ни веслами работать, ни пальцем пошевелить. Начеку только рулевой, да и тот не столько рулит, сколько грезит.

Река отражает в себе и тайгу, и причудливого вида скалы, и вполне мирное, но вместе с тем какое-то всегдашне беспокойное уральское небо с растрепанными облаками. Проплывают берега, воздух не шелохнется. Одна панорама сменяет другую. Чувство такое, словно движешься по картинной галерее.

Под вечер от скал домовито тянет теплом, как от натопленных печей. С первыми вечерними тенями появляются прохладно-робкие волоконца тумана. Они еле различимы, они еще послушно чутки к каждому дуновению ветерка. Но не пройдет и часа, туман как бы осмелеет и легкой седенькой кисеей поплывет над водой и вместе с водой, словно ее попутчик. Вскоре вы заметите, что он все густеет, сереет и уже как-то неохотно следует за течением, будто отяжелел. Зацепившись за куст или за отрог скалы, он уже норовит там остановиться: толчется на месте, густые шевелящиеся космы его словно бы мнутся в нерешительности. Вода не видна, как не виден и противоположный берег. Только покрытые лесом скалы высятся будто над облаками. (Верх картины, так сказать, материальный, а низ совсем призрачный!) Клубы тумана, пахнущие холодным отработанным паром, начинают выкатываться из русла реки на берег. Вскоре туман пластами разляжется в низинных местах, а между деревьями, скалами, кустами повиснет, как клочья марли на бечеве.

Печальную ноту выводит где-то неподалеку на одиноком таше вода: шумит… шумит… А на холодном, уже по-осеннему черном небе все ярче разгораются еще совсем летние, легкомысленно-мигливые звезды.

Слегка познабливает от сырости, хочется поближе к костру, который призывно распахнул тебе навстречу свою трепетную, огнистую душу.

…А утром все повторяется в обратном порядке. Словно по волшебству исчезает рваная марля тумана, висевшая всю ночь на невидимой бечеве. Серые клубы шевелящейся, прогорклой сырости нехотя скатываются обратно в реку. Поспешно перестраивая на ходу свои призрачные ряды, туман устремляется прочь от встающего солнца. Но путь его недалек и недолог. Все теснее прижимается он к воде, тончает, ежится, становится все прозрачнее, будто истаивает. И он уже не серый, а слегка позлащенный, утренний. На реке теперь с каждой минутой все искристее и привольнее. Стелется по росистым травам горьковатый дымок. По-голубиному воркует в котелке похлебка. Скоро и в путь.

А утро сияет над тайгой победоносно и величаво. День будет снова редкостный!

Не все вечера и ночи здесь одинаково сыры. Но чем ближе подходил август, тем заметнее густели и туманы. Палатку приходилось разбивать на верхних береговых террасах — в удалении от воды.

…В пасмурные дни все здесь совсем иное. Тайга глядит нелюдимо: один увал мрачнее другого, лощины кажутся преддверием преисподнем. Река словно освинцована. Небо низкое и гнетет, как опустившийся потолок. Скалы суровые, неживые, потому что не веет от них теплом. Они стоят, угрюмо нахлобучив на невидящие глаза тысячепудовые лесистые шеломы. И на всем печать отрешенности, все как будто бы от тебя отвернулось — пейзаж, способный испортить настроение даже оптимисту!

Зато солнечный день после такого вот дня-печальника — как добрый подарок.


При всей суровости нрава Чусовая не прочь, однако, и пошутить. Самая восхитительная, но и самая злая ее шутка — это гроза.

Если вы пересидели грозу под крышей, можете считать, что грозы не было. Надо, чтобы была внезапность, чтобы с одной стороны — мощь стихни, а с другой — полная ваша беззащитность, беспомощность. Только при таком условии вы все, что должно, прочувствуете и все от грозы возьмете.

Несмотря на житейскую искушенность и предусмотрительность Историка, гроза нас застигла врасплох Произошло это в самых «маминских» местах, неподалеку от Усть-Утки и Висима — родины незабвенного певца Урала.

…За деревней Романова, немного не доезжая камня Афонины брови, мы облюбовали уютную лужайку. Напротив нее, на противоположном берегу, был симпатичный пляж, хотя и с крупным песком.

Было решено устроить привал.

Пока варился обед, мы купались, брились, устроили постирушку.

Берега в этих местах не очень крутые, скалы не очень высокие, зато густой и высокий лес, так что обзору был доступен сравнительно небольшой участок неба. Поэтому честный процесс накопления грозовых сил оказался для нас закулисной интригой. И мы попали как кур в ощип.

Лирик, правда, предупредил, что он-де вот только что видел бурундука, который, сидя на горушке, держался лапками за голову и жалостно при этом трумтрумкал. А это, как недавно слышал Лирик от чусовлян, верная примета: жди перемены погоды. Бурундучишка — слабый здоровьем зверек, от перемены атмосферного давления у него что-то творится в ушах, вот он за них и хватается со своими жалобными «трум-трум».

Но экипаж «Утки» кейфовал после трапезы. Даже самому Лирику лень было шевельнуться в угоду мудрой примете. Ведь ничто в природе не внушало особых подозрений. Ветреное небо? Так оно здесь почему-то всегда такое. Из ангелоподобного облачка побрызгал дождичек? Ну и что? Он ведь совсем невинненький, мимолетный.

Но тут-то и началось!

За спиной ангелоподобных тучек подкрались полчища туч дьявольски зловещих оттенков — от палевого до ультрамаринового.

По наивности мы все еще уповали на то, что дождь ненадолго, что это будет теплый дождь, поскольку день был знойный.

Наспех свалив все свои пожитки в лодку и накрыв их там плащами и накидками, мы остались в одних трусах.

Этого как будто кто-то и ждал. Буквально в ту же секунду, после нескольких пробных громовых раскатов, налетел резкий порывистый ветер и обрушился ливень. Он был холоднющий. Ледяные струи хлестали наотмашь, как бичи.

Зрелище развернулось величественное и, не стану храбриться, жутковатое. Дождь лупил не переставая. Исступленно громыхал гром — и сверху, и со всех четырех сторон, да так, что еле уши выдерживали. На вдоль и поперек исполосованном огнями небе вставали жгуче сверкающие столбы, метались изломанные, огнистые стрелы. Все извивалось, переплеталось, раскалывалось, чтоб тут же провалиться в разверзавшиеся бездны. Казалось, не одна гроза разыгралась над нами, а добрых пять. Молнии так гвоздили по бедным скалам, что содрогалась земля. (Недаром Историку вспомнились жаркие дни на Орловско-Курской дуге, а Лирику — бомбежки Ленинграда!)

Вдруг и у нас началась бомбежка: ударил крупный, как желуди, град. Вернее сказать так: то был поток воды, смешанный с градом. В пушечную канонаду грома, в гул низвергавшегося ливня вплелся окаянный перестук града.

Река была сплошь в оспинах и гарцующих брызгах.

И в «Утке», и в реке густо плавили матово-белые, грушевидной формы льдинки. Острый их конец быстро становился прозрачным, потому они казались белыми шариками.

Еще до града я набросил на плечи какую-то простынку. Она была мокрая и противно-холодная,но что поделаешь?

То кутаясь в нее, то прыгая и бегая, чтоб не окоченеть насмерть, так и страдал я до конца этого светопреставления.

А оно продолжалось — ни много, ни мало — три часа.

Три часа хлестал нас под громовые раскаты своими бичами ливень, четыре раза секло нас градом.

«Нужно быть на горе, чтоб иметь понятие о грозе», — заметил в свое время писатель Решетников, вспоминая, как их однажды под Кунгуром «припугнула гроза».


В самом начале грозы к нашему берегу пристала группа так называемых «организованных туристов (мы именовались «дикими»). Тоже застигнутые врасплох, на ходу, они, кое-как привязав лодки, бросились врассыпную. Одни устремились в лес, до которого было метров триста, другие пытались укрыться в кустах, а человек пятнадцать забилось в двухместную палатку, которая оказалась распяленной не на колышках, а на головах и протекала оттого как решето, но туристам в куче было и весело, и тепло.

«В дождливую погоду плюем мы на природу!» — орали они что было мочи, а от их палатки валил пар, как от кастрюли с кипятком, на зависть всем тем, кто дрожал индивидуально.

Когда ударил град — а сек он пребольно, — какой-то чудак в трусах сиганул в воду между лодками и накрыл голову зеленой эмалированной миской. Так он рассчитывал спастись от града и от ледяного душа, потому что вода в реке была теплая. Град озорно забарабанил по миске. Как тут было не вспомнить французского простофилю Грибуйля, который тоже, чтоб спастись от дождя, нырнул в воду!

Изобретательный турист просидел в воде недолго — до первой молнии. Его так тряхнуло в момент электрического разряда, что выскочил он на берег ни жив ни мертв и долго потом никак все не мог прийти в себя. (Замечу в скобках, что сей казус произошел с дипломированным инженером-электриком!)

Всласть набегавшись и притомившись, но нисколько не согревшись, я обреченно прилег под кустом, чтоб хоть ветра меньше. Оставалось потуже закутаться в спасительную простынку и — ждать. Положение было сквернее скверного. В тот день я понял, что в подобной ситуации даже мокрая тряпица может серьезно выручить. Компресс был хоть и холодный, но все же немного согревал. Зато с удовольствием, с вожделением думалось о сухой и теплой одежде, дожидавшейся нас на «Утке».

…Нет, достопочтенные «теоретики», приключения в дороге — это не только от неумелости, не только от скверной организованности. Нет и нет! Утверждая такое, вы отталкиваетесь больше от двойной бухгалтерии, чем от поэтической подоплеки происходящего. Не ближе ли к истине Ремарк, сказавший: «Все, что пережито и прошло, становится приключением»?

Приключение — это сама дорога.

…А дождь никак не ослабевал. Считаю, что эти три часа мы провели под водой. Все так же гремело вокруг и сверкало. Вздрагивала земля, качалось и опрокидывалось над головой небо.

Скрюченные, покрытые гусиной кожей и дрожащие, жалкие, раскиданные по берегу, мы напоминали вдребезги разбитое войско…

Как вдруг… Я утверждаю, что именно в этот момент сверкнула молния — ослепительнейшая из молний! И тут же с реки, на которую в такую заваруху не хотелось даже смотреть и которая была покрыта такой же гусиной кожей, как мы сами, донеслось звонкое, многоголосо-задиристое:

— Отважным туристам — физкультпривет! Физкульт-привет!

И еще звонче, перекрывая отдаленный уже громовой раскат:

— Привет! Привет! Привет!

Мимо нас ходко двигались три лодки: впереди байдарка, за ней плоскодонки. Картина была густо заштрихована косыми струями проклятущего дождя. Но мы видели: дружно, как по команде, как на гонках работали весла. Маленькие фигурки в плащах, с поднятыми капюшонами. Все пригнано, застегнуто, задраено. Полная герметичность.

Это догнала нас группа пермских школьников, путешествовавших по Чусовой со своим учителем. В одну из первых встреч Физик в шутку назвал их «пионерами». Так это за ними и осталось. Поскольку дух пермских комсомольцев вполне соответствовал кличке, они не обижались за «понижение в ранге». Вообще то были славные ребята, деловые и скромные. Никакой грозе их не захватить никогда врасплох. И не запугать. Очень хочется рассказать их коллективную историю, но я сдерживаю себя: главная наша с ними встреча все-таки впереди.

Триумфальное появление «пионеров» подействовало на всех нас, как тонизирующий укол.

Рядом со мной, словно из-под земли, вдруг вырос Историк — длинноногий, с мокрыми слипшимися волосами, с мокрющей мешковиной на согбенной спине. Встал в позицию дирижера, распрямился и негромко скомандовал:

— Товарищи, ответим. Приготовиться!

И проскандировал уже во весь голос:

— Доблестной пионерии наш привет! Товарищи, раз, два, три…

— Привет! Привет! Привет! — простуженно прокричали, прохрипели, прокукарекали рассыпанные и там и сям полуголые фигурки (громче всех — из палатки). Получилось не очень мощно, не очень стройно, но все же не ударили в грязь лицом.

Лодки «пионеров», проплыви Афонины брови, скрылись за поворотом: ребята торопились к жилью.

Лирик, с которого текло в тридцать три ручья, зажимая ворот своей клетчатой ковбойки (когда он умудрился ее надеть?), продекламировал, точно заика:

— Нине ппрячьтесь ад ддождя! Ввам шшто, рубббашка
Дддорожже, што ли, сссвежжести ззземной?
И пояснил уже совсем через силу:

— Ссстихххи Сссолоухина!

— Как не прятаться от дождя? — невинно заметил Физик, — Совет не очень толковый, потому как есть стронций…

Я не знаю, можно ли про утопленника сказать, что он посинел от ярости? Мы в тот час все смахивали на утопленников. И один из нас, Лирик, невесть вдруг с чего взорвался, да так, что сделался синее синего.

— К чертям сссобнчьим твой ссстронций! — закричал он, обретя во гневе почти что нормальный дар речи. — Зззачем напоминаешь про эту ппакость? Зачем омрачаешь существование? И без тебя тошно! Нет тут никакого стронция! Слышишь? И не нужен он! Тут лоно природы, тут пионеры! Не может такой зззамечательный дождик и такие чудесные градинки нести подобную мерзость — ссстронций твой! А если и несут, так не должны, типун тебе на язык! Слышишь, ты, физик… ччертов!

Физик был без очков, волосенки на его голове слиплись, он казался совсем лысеньким, безобидным. И сходство с Есениным куда-то пропало.

Он смотрел на Лирика. И видели бы вы, как. С грустью. Я бы даже сказал, с виноватой грустью. Конечно, мне могло и померещиться, потому что после непродолжительной паузы, работавшей, как казалось, на руку Лирику, Физик, прочистив горло, произнес с обычной своей иронией:

— Хорошо, что надел рубаху: хоть дождем-то ополоснуло. Стронций, брат, как стронций, а вот то, что дождь без мыла, досадно, правда?

Теперь промолчал Лирик, хотя он все еще клокотал от негодования. Физик пригладил волосенки на голове и как бы подвел итог перепалке:

— Поэт, а не понимаешь поэзии чистой рубашки!


Тут и гроза пошла на убыль. Ее буйство и окаянство кончилось почти так же внезапно, как началось. Словно это «пионерия» расколдовала стихию. Тучи, освободившись от запасов воды, потеряли и зловеще-сизую окраску. Ставши смирными, без рыка и молний, они, будто овцы, понуро тянулись на запад. Сплошная, уныло однообразная пелена их, наскоро приметанная накануне молниями, расползалась теперь по всем швам. Из прорех брызнули еще ощутимо теплые, червонные лучи предзакатного солнца. Подумать только: на свете было солнце! Горячее и живительное, приветливое солнце! А мы-то совсем о нем забыли!

Воздух сделался удивительно мягким.

Все бросились к лодкам. Переодевались, утеплялись, вычерпывали воду, галдели как на базаре. Стало уютно и весело. Какие мы умники, что приберегли сухую одежду, что запаслись всякими свитерами и темперами! Шутливость буквально одолевала нас. Да и как не шутить, если самочувствие соответствовало физиономиям. А последние рдели, что маков цвет. И хоть бы кто чихнул потом или кашлянул. Ничего подобного! А ведь ныли, что «пневмония гарантирована». Грозовой душ всем пошел только на пользу. Вот уж действительно: в каждом минусе, как выразился Физик, есть свои плюсы.

В ту минуту мы ни за что на свете не променяли бы Чусовую ни на Черное море, ни на Тихий океан, а «Уточку» свою — даже на «Кон-Тики»!

Имелся в этом происшествии и еще один скрытый плюс: от ливня река вздулась, что помогло нам на следующий день проскочить через самый стремительный и самый опасный на всем пути Кашкинский перекат.

Местные жители говорили после, что такой яростной грозы у них тут давненько не было. Признаться, и я ничего подобного отродясь не переживал. Но факт остается фактом: бывает. Более того, нам удивительно повезло. И каждый, в ком бьется сердце туриста, скажет вам то же самое. Ведь стоит на минуту представить, что грозищи этой чудовищной не было, как наше путешествие сразу блекнет.

Однако не подумайте, что в последующие дни мы стремились к повторению удовольствия, О нет! Мы вкусили достаточно. И потому были все время начеку, подозрительно косились на каждую тучку и каждый дождик принимали за начало очередного светопреставления.

Ну а тогда, в тот первый раз, счастливые, помолодевшие, обновленные, мы бодро работали веслами, и «Утка» прямо-таки летела вперед, под радугу.

— Каждый Охотник Желает Знать, Где Сидит Фазан, — скандировал Лирик мнемоническое правило, с помощью которого школьники запоминают порядок расположения цветов в спектре. — Каждый Охотник Желает Знать…

Радуга была яркой и сочной. Она раскинула свою исполинскую дугу над уже видневшейся мрачной горой Старуха и домиками Усть-Утки, рассыпанными на пригорке правого берега.

За рулем сидел Физик. У него было настроение кота, который не только счастливо выбрался из мешка, но еще и имеет виды на лакомый кусочек. А такой кот не может не мурлыкать. И Физик мурлыкал песенку, явно собственного сочинения:

Ни Тоня, ни Соня, ни Кира
Уже не пригрезятся вновь…
Красотку из антимира
Сжигает антилюбовь…
Тайга источала туманы. Белесые, они вставали словно дымы пожарищ. Становились все гуще. И тянулись вверх, сливаясь там с близкими облаками. Новорожденные облака парили не где-то в поднебесье, а рядышком с нами — над тайгой. И тоже почему-то плыли к поселку, неуклюже цепляясь за верхушки деревьев, за скалы и кусты.

Видимость все ухудшалась. Впереди уже не было ни Старухи, ни поселка. Радуга еле просвечивала. Но вот и ее не стало. Со всех сторон обступила нас серенькая клубящаяся мгла. А над тайгой висело уже вполне сформировавшееся облако. Точно гигантский дирижабль, готовящийся к полету, оно развернулось носом по курсу и набирало высоту.

Впервые в жизни был я свидетелем рождения облаков. И что же оказалось? Поэтичнейшие, в нашем представлении, создания появлялись на свет весьма и весьма буднично. И разумеется, не сами собой. Природа в поте лица трудилась над тем, чтоб это произошло. Законы творчества, стало быть, везде одинаковы.

Красотку из антимира
Сжигает антилюбовь…
Чусовая пополноводнела буквально на глазах, что тоже выдает ее горный характер. Она становилась глинисто-мутной, местами покрылась пеной. И было от чего со скал, с круч, из глубоких рваных промоин и увалов, должно быть, через каждые сто-полтораста метров, а то и чаще с водопадным ревом низвергались в нее маленькие, средние и большие потоки. Они текли и на следующий день еще — столько накопилось воды в горах. Взъерошенные, взбаламученные, пенистые и прядающие, эти разнокалиберные потоки-ревуны неслись очертя голову. В их карликовых недрах бушевали отнюдь не карликовые страсти. Там, где они бросались в реку, клокотала пена, вился легкий и теплый пар. Я бы не удивился если б там вдруг засверкали искры: уж очень горячо делали они свое небольшое дельце — эти неистовые ручейки, эти однодневки речного царства.

Течение реки заметно убыстрилось. Появились водовороты. И в том, как несло теперь нашу «Утку», чуялась некая тайная, готовая пробудиться — пробудиться и взыграть! — сила…

Над рекой, мощнея и усложняясь, наливаясь оттенками, все выше и выше взносилась многоголосая симфония низвержения. В нее то и дело вступали новые голоса и подголоски. А старые по мере движения лодки отдалялись и угасали, как обертоны.

Низвержение это не казалось простым падением по закону земного тяготения. То был торжественный акт слияния, радостное воссоединение расторгнутой общности.

Эта неистовая щедрость маленьких ручейков, эта безрассудность самоотдачи потрясают до глубины души Тут не останешься безучастным, нет! Беспокойся нетерпение и восторг охватывают тебя. На это на все обязательно надо ответить. И разобраться в самом себе Думаешь: «Вот так и все настоящие люди. Большое у тебя дело в руках или махонькое — не в том счастье. Счастье в твоем отношении к нему, в том, чтобы стопроцентно, без остатка, как у этих симпатяг-ручейков… Только так. Потому что в подобной самоотдаче и заключен смысл бытия. Только так маленькое становится большим— через воссоединение и слияние. Здесь и диалектика, и подлинные ее масштабы. Ведь каждый из этих пустячных ручейков дойдет до моря, каждый! Но в море он вольется не безымянной крошкой, а Волгой — полноводной и могущественной. И нет ему к морю иной дороги».


Постскриптум 3. Дуэль у камня Гардым

(Как Физик помог Лирику обрести творческую форму)

«Твое отношение к сатире?»

Этот вопрос возник у нас несколько неожиданно…

Историк ответил так:

— Сатира, по моему глубокому убеждению, необходима даже на отдыхе. Человек заплывает свинским жирком, ежели его не подстегивать, предоставив собственной лени.

Подняв руки вверх, Лирик сказал:

— Если не я мишень для сатиры, я всегда за сатиру! Вы же знаете, братцы!

У Физика с сатирой, как выяснилось, были особые счеты. Точнее сказать, не счеты, а особые на нее упования…

Печально покачав головой, он промолвил:

— Коль была бы сатира — задира, то не стало б и критиков — нытиков!..


…Наша первая дневка была неподалеку от села Чусовского (бывший Шайтанский завод), у камня с притягательным названием — Гардым, который белоснежной стеной высился над темно-зеленым пихтарником.

Выбравшись утром из палатки, мы увидели на пне, у костра, приколотую листовку. На ней большими литерами, напоминавшими греческие, были начертаны стихи.

Вот они.

ПОЭТ и ВДОХНОВЕНЬЕ
(Басня)

Ждал Вдохновенья много лет
Один Поэт.
Прогуливаясь по бульвару
С патлатой моською на пару.
Гнусавил он, наморща нос:
«Я рифм не знаю на «колхоз»!
От слова «цех» меня тошнит,
От «целины» меня мутит!..»
Он был «философ» и напрасно
Не истязал себя всечасно
Юлил. Любил. Вино лакал.
Ел за троих. Отменно спал.
Но — ждал.
«Оно — придет. Оно — прилет!
Не через день, так через год
Я буду, буду вдохновлен!»
…За леность, веру и терпенье
Бог Аполлон
Послал-таки Поэту Вдохновенье
Гусиное стило
Оно тому с поклоном поднесло.
Поэт вскочил,
Поэт схватил
К столу летит Поэт —
Чернил же… нет!
Поэт — туда. Поэт — сюда
Чернила высохли, беда!
И весь священный Вдохновенья пыл
Ушел на растворение чернил…
_____
То не мое, коллеги, откровенье.
Что Вдохновенье
Ленивца редко посещает
И угодит всегда не к сроку,
А работяга — тот, бывает,
В нем не находит даже проку.
— Ты чего безобразничаешь? — спросил у Физии хмурый, еще толком не проснувшийся Лирик.

Этот вопрос был вполне естествен, поскольку Историк не внушал подозрений как лицо, не имевшее отношения к стихотворству.

Физик — что тоже было вполне естественно — отпираться не стал.

— А хочешь знать, в чем серьезный недостаток твоих стихов? — вопросом на вопрос отвечал он.

— Ну?..

— Ты едешь на патетике. И только на патетике! Ни одна веселая искорка не блеснет в твоих ямбах и хореях. Так нельзя! Читателю это приедается в два счета.

— А на чем я должен ехать?

— В жизни ты человек не без гумора, но когда берешься за перо, куда девается твой гумор? Вот я и говорю: так нельзя, все мухи передохнут!

— А откуда ты это взял? — спросил Историк подыгрывая, — Ты разве его стихи читал? Я так ни строчки! По-моему, тут нет ни гумора, ни патетики. Вообще ничего нет. Никакого даже намека на творчество. Спит человек, ест, плывет. «Я буду, буду вдохновлен!» А ты о каком-то гуморе! Дай человеку отдохнуть.

Лирик смолчал.

Молчал он и во время завтрака.

А потом достал из рюкзака блокнот, заточил карандаш, надел дымчатые очки и ушел в кусты.

Несколько часов мы не видели его и не слышали. Впрочем, обедать он явился по первому зову. Ел молча, а покончив с компотом, сказал:

— Теперь, если хотите, художественная часть.

— Неужто стихи? — спросил Историк.

— Неужто гумор?! — воскликнул Физик.

Не удостоив ни одного из них ответом, Лирик стал читать.

Тебя здесь нет, и мне невмоготу.
Взгляну на карточку иль письма перечту
И чувствую еще сильней, что я один —
Своих ретивых дум капризный властелин…
О, попадись ты в руки мне сейчас.
Случился бы трагический пассаж!
Тебя от радости истер бы в порошок,
В вощенку б завернул, упрятал бы в мешок…
И если бы потом взгрустнулось мне опять,
Я б без раздумий знал, как надо поступать:
Я заварил бы порошок бурлящим кипятком —
И ты — живой-живая! Сели бы рядком.
С тобой я посмеялся б, погрустил
И… и в порошок опять бы обратил…
Беспечной радостью я стал бы вновь богат,
Как жизнь, берег бы тот волшебный концентрат!..
…Но нет тебя, а я нехитрый стих,
Крепясь, плету в фантазиях пустых.
— Скажите, пожалуйста! — одобрительно причмокнул Историк, когда Лирик умолк. — Я считаю, что все в норме, все в пропорции: и патетика и гумор. А как ты, Физик?

Физик ответил:

— Это можно сказать короче:

Вспомню тебя — и сердце тает в груди, как масло.
О, если хочешь кататься, как сыр катается в масле,
Спеши, дорогая, в мои объятья. Спеши!
Историк прыснул в кулак, а Лирик мрачно сказал:

— О ты, лучший поэт среди физиков, лучший физик среди поэтов! Ты гениален. Позволь мне тебя обнять.

Физик, утративший на минуту бдительность, позволил.

Лирик сгреб его в охапку и бросил в реку…


…Но после этого случая Лирик предавался сочинительству уже ежедневно.

IV. «БЛУДНЫЕ ДЕТИ»

— Рррррр!..

Это не овчарка зарычала в прихожей, а задребезжал у изголовья будильник. По башке его, окаянного, ненавижу будильники!..

7.00. Вставай, дорогой, чего там! Вставай, как солдатик, ать-два! Спатеньки хочется? Можешь лечь сегодня не в час и не в два, а в одиннадцать. Впрочем, черта с два ляжешь в одиннадцать! Старая песня: вечером не лечь, утром не встать… «Ррррр!.. Дррррр!.. Пррррр!» — на разных этажах, на разные голоса и на разные лады целый час поют в доме будильники — квартирные наши петухи.

8.00. За спиной хлопает входная дверь. В одной руке у тебя портфель, в другой — тепленькая, еще полусонная податливая лапка твоей синеглазой Букашки. Букашка в детсад, ты на работу. Не глазей, детка, по сторонам: родитель опаздывает! («Утром, как пуля, несется папуля».) На ходу вспоминается из чьих-то стихов: «Спешишь ты, облаков не замечая…» Да, это ужасно — жить, не замечая ни облаков, ни закатов, ни роста травы, ни птиц — ничего. А ведь живут…

8.15. Всходя на бегущую тропу эскалатора, ты раскрываешь свое дорожное чтиво. Можешь читать что душе угодно: хоть Дюма, хоть Ганзелку и Зикмунда… Это всецело твои минуты.

8.40. Вагон, из которого вышел ты и еще человек с полсотни, с облегчением вздохнув, приподымается на рессорах. Но тут же в него и вошло человек с полсотни. Снова осев, тяжко вздохнув пневматикой, поезд готов умчаться в черный зев туннеля. Из громкоговорителей зычный голос командует: «Граждане пассажиры! Проходите в головные и хвостовые вагоны, не загружайте середину поезда! Войдя в вагон, в дверях не останавливайтесь! Находясь в вагоне, уступайте места инвалидам и женщинам с детьми!..» Мягкий грохот автоматически сдвигаемого множества дверей. Поезд уносится. Ты в потоке людей медленно продвигаешься к выходу. Иной раз поток такой плотности, что слышишь, как тоскливо стучит сердце соседа. А сверху летят новые наставления и правила: «Стойте справа, проходите слева! Бежать по эскалатору запрещается!»

Каждый день одно и то же, одно и то же. Каждый божий день! Как им самим не надоест? Ни гибкости, ни изобретательности, долдонят, точно бездушные автоматы! А может, там у них и впрямь автоматы?..

8.50. Ты покупаешь газеты в киоске «Союзпечать». Киоскер уже в курсе всех новостей: «Сегодня в «Советской России» потрясающий подвал — суд над валютчиками. Вот вам еще и «Россия». Итого пятиалтынный. До завтраго!»

8.58. Садишься к своему рабочему столу…

Весь год изо дня в день повторяется это, как говорится, с немецкой пунктуальностью. Распорядок здоровый, разумный, твердый. Все это так. Однако к лету до того осточертевает сидеть сиднем, что словами выразить невозможно. Тогда-то мы и устремляемся кто куда, врассыпную. Иначе и жизнь не в жизнь. На собственный риск и вкус устраиваем свой отпуск. Как только достал с антресоли рюкзак — все, привычный уклад жизни нарушен, ты «сразу смазал карту будней» (Маяковский).

«Да здравствуют искатели дорог! Ведь тяжело лишь преступить порог!» (Леонид Мартынов).

Куда как это хорошо «проездиться по России», а то «заплывет телом душа» (Гоголь).

А еще: «Не развит ум у юных домоседов» (Шекспир).

А еще: «С детских лет путешествия были моею любимою мечтою» (Пушкин).

А еще: «Болезни, попреки, придирки и книги оставлены дома» (Уолт Уитмен).

А еще: «С этим началась для меня жизнь, в которой каждое движение, каждый шаг, каждое впечатление были не похожи ни на какие прежние» (Гончаров).

А еще: «Смотри, запоминай. Но все равно потом будешь каяться, что смотрел не туда, запомнил не то, что надо было…» (Леонид Борисов).

До чего же это удобно, когда владеешь цитатами! От души завидую тем мужам, кои превратили это в дело жизни — компоновать собственное малое из кусков великого и чужого!


…Итак, мы в пути.

Въевшиеся в нас служебно-домашние привычки поначалу изрядно мешают нам. Их подлая цель — не дать нам забыть все то, что мы непременно хотим забыть, что мы должны забыть. Но мы держим педантов в узде, иначе плакал наш отпуск!

…Поезд на Коуровку (откуда все чусовское-то, собственно, и началось) отходил в шестом часу, так что у нас оставалось время на осмотр города.

Куда бы ни приехал ты, чувство всегда такое, словно изменилось земное притяжение…

Ступив на новую для тебя твердь, постой минутку спокойно. Тихо-тихо постой, даже если вокруг и суетно, и шумно. Послушай и себя, и то, что вокруг тебя. Конечно же, притяжение изменилось, это подтверждает даже физика. Не потому ли здесь и ритм, и жизнь несколько иные?

Твой внутренний ритм тоже скоро изменится…

День выдался щедро солнечный, жаркий («парун чистый!» — говорят уральцы). Охлаждаясь мороженым и газировкой, мы бродили и ездили по незнакомым улицам, приноравливались к непривычному для нас ритму, присматривались, прислушивались, приставали к терпеливым и обходительным свердловчанам с расспросами.

От северных окраин Свердловска до южных более двадцати пяти километров. Город просторно распластан на присадистых, округлых холмах. Такие же холмы, но только заросшие синим лесом, замыкают и далекий горизонт: Уктусские горы на юге, Шарташская возвышенность на востоке. Город хорошо озеленен и в меру шумен. Он еще не слился в единый массив: между некоторыми районами остались разрывы. С птичьего полета словно бы острова.

Архитектура городского центра тоже еще в стадии становления. Попадаются и конструктивистские здания, и обремененные пышной отделкой, и рационально построенные новые. Вот тут целые кварталы новых домов, а вот совсем, как нам казалось, уголок горнозаводского, купеческого Екатеринбурга; а вот тут новое хоть и теснит старое грудью, но в то же время сосуществует с ним; и долго еще, видно, сосуществовать.

В Верх-Исетском заводском поселке новые улицы расположились сериями: улицы Плавильщиков, Литейщиков, Сталеваров, Пекарей, Сварщиков, затем Вальцовщиков, Модельщиков, Слесарей.

По контрастам столица Урала напоминает столицу страны Параллель, пас поразившая. Однако ничего тут нет неожиданного: город-то старый, хоть и моложе Москвы почти на шесть столетий.

Во времена Пугачева в Екатеринбурге не насчитывалось и восьми тысяч жителей, а сейчас это город с полуторамиллионным населением. До революции здесь не было ни одного высшего учебного заведения, а сейчас их тут десять. Я уж и гадать не берусь, сколько тут промышленных предприятий — от легендарного гиганта Уралмашзавода до каких-нибудь маленьких гранильных или камнерезных мастерских.


Я не знаю, бывают ли города-паразиты, это противоестественно. Свердловск — великий труженик. Трудовая его душа ярко запечатлена на всем его облике. Здесь все до мельчайших забот подчинено главному — машиностроению. Ты можешь не знать, что это здесь главное, но нельзя не почувствовать, что город живет только им.

Побывавший тут зимой 1928 года Маяковский писал:

У этого
города
нету традиций
бульвара,
дворца,
фонтана и неги.
У нас на глазах
городище родится
из воли
Урала,
труда
и энергий!
И это именно здесь, в Свердловске, литейщик Иван Козырев вселился в новую квартиру, о чем поэт рассказал в одном из самых известных своих стихотворений.

Лирик загорелся мыслью «посетить домик, в котором родился Свердлов», запамятовав сгоряча, что Яков Михайлович— волжанин, нижегородец (там-то и домик этот!), а в Екатеринбурге прожил совсем недолго — с октября 905-го до ареста, случившегося 11 июня следующего года. Работая здесь уполномоченным ЦК партии, «товарищ Андрей» создал нелегальную партшколу агитаторов и пропагандистов, в которой был одним из лекторов. Известно девять нелегальных его квартир, он использовал их в разное время.

Интересно, что воду Свердловск получает из Волчихинского водохранилища, которое образовано Чусовой Нам не удалось там побывать, но говорят, что это одно из самых красивых мест в окрестностях города, вовсе не бедных красивыми местами.


Пушкинская, 27. Дом-музей Дмитрия Иаркисовича Мамина-Сибиряка. Одноэтажное кирпичное здание Шесть окон по фасаду, на улицу. Застекленный, выступающий к тротуару тамбур крыльца.

В этом доме Мамин-Сибиряк прожил тринадцать лет вместе со своей гражданской женой Марией Якимовной Алексеевой. Я упоминаю имя ее не просто так: без помощи и самоотверженного участия этой незаурядной женщины русская литература, может быть, и не имел» бы Сибиряка…

Именно здесь им создано по существу все самое лучшее.

Здесь он написал и своих «Бойцов» — очерки весеннего сплава по Чусовой. Ими Салтыков-Щедрин открыл июльскую и августовскую книжки «Отечественных записок» 1883 года. С «Бойцов», собственно, и начался Мамин-Сибиряк как большой писатель.


С того места, где установлен бюст-памятник Бажова, открывается вид на обширный городской пруд, образованный Исетью.

Плотина, преградившая путь реке, сооружена в 1723 году (с этого-то и пошел город). Интересно, что плотина ни разу капитально не ремонтировалась. В 30-е годы прошлого века она была архитектурно оформлена по проекту М. П. Малахова — главного архитектора екатеринбургских заводов. Чугунная решетка работы каслинских мастеров не уступает по красоте решеткам Ленинграда. Еще во времена молодого Мамина на плотине был разбит сквер.

Затем мы разыскали улицу Чкалова и на ней дом № 11.

Здесь с предреволюционных еще лет, когда улица называлась Архиерейской, и до конца дней своих жил Павел Петрович Бажов.

Дом Бажова, как нам и представлялось, был старый, рубленый, на совесть сколоченный. Он не прятался ни за дощатым забором, ни за кустами-деревьями, не был он сдавлен и соседними домами, а стоял — руки в боки — на углу, словно на люди вышел, и гостеприимно поглядывал вокруг своими ясными окнами.

Видны были и надворные постройки (тоже крепкие, добротные), и небольшой садик, посаженный и взлелеянный руками Павла Петровича.

Уходя отсюда, мы все оглядывались: а вдруг появится и сам волшебник-старик — небольшой, седобородый и ясноглазый, в своей любимой толстовке, перепоясанной ремешком, и в сапогах? Потому-то, видно, мы и не поехали на Ивановское кладбище — на могилу писателя…

В свое время, еще до революции, Бажов совершил путешествие по Чусовой. Молодой учитель-словесник имел обыкновение проводить отпуск в поездках по страстно любимому краю. Где на лодке, где пешком или на лошадях. В тот раз он отправился со специальной целью— записать причусовские присловья. Это была его первая краеведческая работа. И хотя тетрадки с записями погибли во время гражданской войны, богатый, образный язык чусовлян несомненно оставил след в чудесных бажовских сказах.


В Свердловске начали завязываться и путевые наши знакомства.

Так, с седым инженером и его женой мы встретились у не совсем обычного архитектурного памятника — возле дома, в подвале которого 17 июня 1918 года по решению Уральского областного Совета (к городу тогда рвались колчаковцы) расстреляли Николая Романова с семьей и приближенными. Дом, где свершилось народное правосудие, выдержан в духе русского классицизма, но в характерном для уральского архитектурного стиля преломлении: своеобразные ампирные формы коринфских портиков, высокие и узкие рустованные ар и. служащие опорами для колонн. Кажется, бывшая усадьба Расторгуева-Харитонова.

У седого инженера висел на груди узкопленочный любительский киноаппарат, сиявший на солнце, как зеркало.

Седина сединой, но с виду инженер казался спортсменом. Нечто спортивное было и в облике его моложавой рыжеволосой подруги.

Мы обменялись несколькими фразами, однако ни мы, ни они как-то не поняли самого главного, того, что цель у нас общая — Чусовая, что мы и они, вот уже с этой минуты, сопутники по довольно длительному и не совсем тривиальному путешествию.

Зато на следующий день мы встретились возле Коуровской турбазы уже как хорошие знакомые.


Станция Коуровка часах в трех езды от Свердловска.

Переезд этот примечателен тем, что из Азии вы вновь попадаете в Европу.

Это происходит весьма просто: поезд провозит вас мимо обелиска, воздвигнутого на географической границе двух частей света в тридцати восьми километрах западнее Свердловска, на горе Березовая. Обелиск — гранитный, граненый, суживающийся кверху столб, окруженный чугунной оградой. Па нем высечены две стрелки и два слова: АЗИЯ (стрелка налево), ЕВРОПА (стрелка направо).

Только и всего.

…Вспомнилось, как в суровую зиму 42-го года ехали мы, безусые связисты, вот по этой самой дороге в воинском эшелоне. Кто-то предупредил, что скоро должны проезжать границу Европы и Азии. Нам очень хотелось увидеть эту достопримечательность — обелиск. («Подумать только, граница Европы и Азии!») Но дверь в нашей теплушке была плотно задвинута, поскольку лютовал сибирский мороз, а в заиндевелое окошко с верхних нар много ли увидишь? Все сгущались сиреневые зимние сумерки, а тут еще случилась минутная остановка, и к нам явился батальонный комиссар с информацией о положении на фронтах. Короче, прохлопали мы тогда обелиск!..

С тех пор уж сколько лет минуло, а страж простора земного — обелиск — все тут, на посту. И мне кажется: он не столько говорит о разделении континентов, сколько о монолитности. «Люди Земли, будьте и вы едины так же, как едины земли Евразии. Пусть о ваших границах узнают по обелискам, табличкам и прочим невинным вещам, а не по безднам, не по раздорам и трещинам!..»


Чтобы попасть на турбазу, надо от железнодорожной станции пройти километра три. На последнем километре вы проходите через село Слобода. Это один из первых пунктов проникновения русских на Чусовую. Село возникло более трехсот лет назад на месте, где стояли остяцкие юрты. Отсюда шел волок через хребет к истокам азиатских рек. В свое время Слобода славилась мастерами по постройке стругов, барок и лодок. (Я уже говорил: тут появилась на свет и наша «Утка».) Идя по селу, вы дважды пересекаете петляющую и не глубокую, не широкую еще здесь Чусовую. Переходят ее по лавам — узким мосткам с поручнем.

Турбаза расположена на высоких скалах, своеобразно названных Собачьи ребра. Издали они и впрямь белеют, как гигантские ребра. Но почему именно собачьи? Этого я так и не дознался.

К турбазе вы подходите в сумерки. Вновь прибывающих уже караулят затаившиеся наверху «старожилы». Едва только навьюченные рюкзаками, плетущиеся растянутой цепочкой фигурки вступят на шатучие доски лав, как где-то в поднебесье вдруг лихо рванет аккордеон, грянет величальная песня. А кто не поет, горланит:

— Куда вы? Опомнитесь!

— Не упадите с мостков!

— А у нас комары!

— А вы умеете с горки на пятой точке?!

— Девушка! Девушка! Поднесите товарища мужчину!

— Считайте ступеньки!

— Считайте ступеньки!

Ступенек девяносто. Три марша вверх по крутой деревянной лестнице — и вы на территории Коуровско-Слободской туристско-экскурсионной базы (таково ее полное название). Справа и слева — несколько деревянных двухэтажных корпусов, на заднем плане, у леса, строгая линия больших стационарных палаток. Уютно просторно, чисто. Вы только пришли, не успели как еле дует осмотреться, но вам уже нравится.

Коуровская турбаза функционирует круглый год. Она обслуживает как «пеших», так и «водных» туристов «Пеших» маршрутов было, помнится, два: один — по Среднему Уралу, второй — радиальный. «Радиальшики» ночуют на турбазе, а дни проводят в походах, удаляясь от лагеря километров на пятнадцать.

«Водные» — это те, которые должны плыть по Чусовой. Так называемый всесоюзный водно-пеший маршрут № 58; он работал в то лето лишь второй год. По чему «пеший»? — спросите вы. Шутники объясняют так лодки-де через перекаты приходится тащить волоком особенно ежели лето сухое.

— Мы водники, — рекомендуются здесь одни.

— А мы пешие, — отвечают другие. И нередко добавляют — Только дальше столовой никуда не пойдем!

Это правда, есть и такая категория туристов Числятся по радиальному маршруту, днем загорают на травке под Собачьими ребрами, купаются, а по вечерам усиленно функционируют на танцплощадке. И сами же на: собой потешаются: «Умный в гору не пойдет, не пойдет! Умный гору обойдет, обойдет!»

Зимой в Коуровку стекаются любители лыжных походов. Наезжают сюда рабочие и служащие из Свердловска и ближайших заводов, чтобы провести на лоне природы воскресный день. Оказывает турбаза содействие и «дикарям», что очень гуманно. Попавшаяся мне в те дни свердловская газета «Уральский рабочий» писала: «Коуровская турбаза — самая крупная в нашей области. За лето она должна обслуживать пять тысяч «плановых» туристов и не меньше самодеятельных».

Там сытно кормят, не скупясь снабжают в дорогу, стараются, чтоб туристы у них не скучали, и — что главное — никто никого не ущемляет, не дергает. Распорядок дня существует и выполняется строго, но вы, если хотите, можете держаться от него несколько в стороне. Вас не будут вытаскивать по звонку из постели, не заставят нестись на физзарядку, силком не поволокут к четырехсотлетней лиственнице. Не знаю, вяжется ли это с новейшими веяниями педагогики и обществоведения, однако туристы довольны и не нахвалятся администрацией. Здесь все на доброй воле, на заинтересованности и на умном предположении, что отдыхающие умеют отдыхать, понимают, как им отдыхается лучше.


А теперь присядем на обрыве.

За Чусовой раскинулась Слобода, поодаль, у ниточки железной дороги, виднеется станция Коуровка. Чуть справа в сизоватом мареве проступают корпуса и дымы рабочего поселка Новоуткинска. Пересеченная, всхолмленная местность, присадистые, залесенные горы да причудливо отороченный то пильчатым лесом, то силуэтами разновеликих построек горизонт.

Устроившись на каком-нибудь плоском удобном камне, нагретом за день, как лежанка, хорошо помечтать вечером, когда, чем гуще сумерки, тем больше прохлады. Глубоко внизу туманится река. Даль помигивает где редкими, где частыми огоньками. Немало тут и огней подвижных — огни машин, поездов, пролетающих самолетов.

Огни земные — теплые, добрые, участливые; огни небесные — отчужденно-холодные.

С танцплощадки доносятся звуки радиолы и натренированно-бодряческий голос заправляющего весельем культурника: «Рряз-два-три! Рряз-два-три!» А музыка подчас такая забористая, такая въедливая, что нужна огромная сила воли, чтоб не ринуться, обезумев, вниз.

Мечтательнее всех других были настроены Совы. Так про себя окрестили мы двух девушек и сопровождавшего их молодого человека. Все трое в очках. Все трое научные работники из Москвы. Милые, но несколько обремененные собственной ученостью люди. (Про себя мы гадали: не треугольник ли?.. А если треугольник, кто же в кого?.. У одних выходило х+у, у других x+z. Тонкое дело эти интеллигентские уравнения с тремя неизвестными!) То был излюбленный отдых Сов — забравшись елико возможно выше и усевшись потеснее, зачарованно вбирать в себя вечер, воздух, причусовские дали, а может, и всю вселенную. Впоследствии Совы служили нам своеобразным ориентиром: раз они здесь, значит, где-то неподалеку разбила лагерь группа инструктора Вадима-лохматого. (Была еще группа и Вадима-усатого.)

Прелюбопытнейшей фигурой был Вадим-лохматый: высокий, неторопливый, всегда невозмутимо спокойный, с густой копной давно не стриженных волос цвета соломы, нависавшей на его серые глаза мечтателя. Брился он, кажется, только однажды, под Кыном. Поэтому и загорелое лицо его тоже было лохматеньким. В зубах у него всегда дымилась папироса. Копну своей буйной соломы он прикрывал фетровым колпаком. С виду форменный Робинзон! Зимой он студент технического вуза, а летом бродяга, то бишь инструктор на какой-нибудь из турбаз. Так и живет. Что ни год, то и турбаза новая. Места он выбирал, что подичее. На Коуровской он работал тогда первое лето, а поездка с попутной нам группой была для него третьей поездкой по Чусовой. Туристам он был друг и брат, его любили и даже слушались, хотя он и не стремился повелевать, верный духу своей турбазы.

Все деятельно готовились в путь-дорогу. Конопатили и смолили лодки, прилаживали уключины, подгоняли весла, прибивали к днищам лодок дощатые решетки — «рыбины», которые должны были уберечь вещи от воды, ремонтировали палатки.

Одним словом, работа кипела. И все больше сине-голубых лодок, готовых в поход, выстраивалось у наспех сооруженного пирса, а если сказать попросту, у деревянного настила рядом с лавами.

Девушки из радиального маршрута, наблюдавшие все это, уязвленно ворчали:

— Что за народ эти водники! Таскают рюкзаки да лодки смолят, потанцевать не с кем!

А танцевать они готовы были даже днем — своего рода энтузиасты!

Колдовали и мы над «Уткой». Историк был за то, чтоб все сделать как можно добротнее, Физик считал, что «незачем наводить политуру на лак», главное — это обогнать группу Вадима-лохматого и выехать минимум на сутки раньше их. Лирик готов был к отплытию в любую минуту. «Применим комплексно-поточный метод, — призывал он, — неполадки ликвидируем по дороге!»

Управившись с делами, туристы разбредались во все стороны от Собачьих ребер. Многие шли в Слободу. Село как село. Выделяется разве лишь старая каменная церковь, встающая на высоком берегу у самой воды. Ну а кто заинтересуется церковью, тот поневоле обратит внимание и на новый поповский дом, воздвигнутый по-соседству.

Он построен так, как принято было строить в здешних местах и как нередко еще строят и теперь: дом и все надворные постройки составлены буквой П открытой стороной к улице. От улицы двор отделен воротами и калиткой. Двор так называемого вятского типа — крытый, с полом. Получается, если прибегнуть к техническому термину, «в самой себе замкнутая система». В таком доме не страшны ни снегопады, ни злые ветры, ни лютые звери. Вот уж действительно: мой дом — моя крепость!

Хозяин этого строения (рослый, плечистый человек, ходящий широким солдатским шагом), повстречавшись однажды с группой туристов на узкой дорожке, а точнее, на лавах и предупредительно давая молодежи пройти, произнес довольно внятно, хотя и не очень приветливо: «Ишь, блудные дети!» А про себя, надо полагать, добавил: «Носит вас тут нелегкая!» Оно и понятно: чем застойнее жизнь, тем вольготнее священнослужителю. На Среднем же Урале о тихом житии остается только мечтать. А тут еще эти туристы, что толкутся не только на своей денно и нощно кипящей базе, но и на селе от них, как на проходном дворе.

У многих «блудных детей» на груди значок «Турист СССР». Они в массе своей люди бывалые, видавшие всякие виды, неугомонные непоседы, для которых лучший отдых — движение, смена впечатлений, новые знакомства, радость узнавания, маленькие и большие открытия Кто вкусил привольной туристской жизни, тех палкой не загонишь ни в санатории, ни в дома отдыха; они будут томиться (простите за банальность) как птицы в клетке, ибо у туриста особая психология, равно как и этика. Это как бы про них сказал известный наш ботаник академик Гроссгейм: «Какое счастье жить на нашей земле, работать для нее, изучать ее, любоваться ею!»

За те два дня, что мы провели возле турбазы, готовясь к отплытию, мы успели со многими познакомиться и потолковать. Немало узнали мы о своих попутчиках и во время плавания, так как постоянно с ними сталкивались, а по вечерам нередко ходили к ним «на огонек». Наиболее плодотворной для знакомства оказалась ночевка у Собачьих камней (не ребер, а камней), о чем разговор будет особый.

Седой инженер, или дядя Юра, оказался человеком действия, как и подобает настоящему инженеру. Он с удовольствием работал и головой, и руками. И во всем был исключительно точен, я бы даже сказал математически точен. Он много знал,интересовался решительно всем на свете, любил слушать и был словоохотлив, откровенен, а главное, умел хорошо рассказывать.

Он с азартом заправского кинооператора охотился за интересными кадрами. Аппарат его, жужжанием напоминавший шмеля в полете, был прямо-таки вездесущим. Несколько забегая вперед, хочется отметить умение инженера «схватить на мушку», остроту его глаза и быстроту реакции, а также деликатную ироничность его операторского почерка. Говоря словами Физика, «он все заснял, он все увидел, но даже мухи не обидел». Не дар ли это истинного художника, потому что обижать хороших людей не следует даже в шутку.

Что мне по душе, — признался однажды дядя Юра, так это то, что в нашей группе — никаких шуры-муры. Ни-ни. Сами знаете: некоторые людишки ради этого-то и в путь пускаются. Так сказать, тряхнуть на отшибе стариной. Мы с Ниной насмотрелись, знаем. А у нас группа как на подбор: нету таких! Семейным могу выдать справки хоть сию минуту. Но не думайте, что у нас одни сухари и евнухи, о нет! Влюбленные есть, сердца бьются и обмирают (по секрету: даже сам Вадим вздыхает по нашей Вале), однако все происходит на самом достойном уровне.

Слово за слово, и дядя Юра поведал историю собственного романа.

Судьба свела их на Москве-реке. Нина была неплохой пловчихой, но в тот раз ей вдруг сделалось в воде худо. Он вытащил ее и на правах старшего отчитал. А ей что седой, когда она сама рыжая! Оскорбившись, она с чисто женской непоследовательностью снова полезла в воду, заплыла еще дальше и опять стала тонуть. Пришлось спасать сумасбродку вторично. С тех пор она откровенно побаивается воды. Зато на Чусовой у них в лодке не было более бдительного впередсмотрящего. Несколько раз Нина даже пыталась узурпировать власть. Однако экипаж помогал своему капитану, дяде Юре, удержаться. Постепенно Нина, кажется, поняла, что муж может командовать и собственной женой. В чем она ему безропотно уступала, так это в вопросах, непосредственно связанных с наукой и техникой. На то он инженер, тогда как она только техник. Так виделось моему, возможно субъективному, глазу.


…Разве можно умолчать о торжественной минуте отплытия?

Все готово, все на своих местах; это значит: Историк за рулем, Физик на веслах, Лирик на пирсе, удерживая «Утку» за цепь, надвязанную веревкой.

Утро было бессолнечное, серенькое; могло в любую минуту задождить.

Прозвучала историческая команда:

— Отдать швартовы!

— Есть, отдать швартовы!

Физик, меланхолично загребая от берега веслом, заметил:

— «Ну, поплывем!» — сказали утюги…

Я не боюсь этого слова — экзотика. Никто не кажется экзотическим самому себе, как не считаем мы экзотикой ни свой дом, ни свою улицу. А между тем и мы, и наш дом, и наша улица — самая настоящая экзотика, какими глазами на них взглянуть!

Говорят, что об экзотике хорошо пишется только тогда, когда она уже перестала удивлять. (Читай: когда ты охладел к предмету!) Конечно, чувство новизны притупляется, проходит. Но как можно перестать удивляться истинной красоте и той радости, что рождена ею?

«Ура, Урал!» — воскликнул Луи Арагон, когда много лет назад впервые сюда приехал. Так он назвал и большой цикл своих стихов. И это чувство — восхищение увиденным, счастье новооткрытия — сохранилось у него по сей день. Не домысел, а факт: я это слышал из уст самого Арагона (в стенах Литинститута имени Горького).


Постскриптум 4. О флагах, стилягах, дворнягах

Уж как-то само собой получается, что почти каждая туристская лодка идет под собственным флагом. Никто, разумеется, этого не требует, никто этому никого не учит. Я не думаю, чтобы флаги помогали туристам в самоутверждении. Нет. Вместе с тем это и не традиция, а скорее какое-то всеобщее озорство.

Не так уж важно, носовой ли платок трепыхается на флагштоке, косынка, или трусики, лишь бы что поярче, лишь бы узоры позатейливее.

Встречаются и флаги рисованные, да еще с какой богатейшей выдумкой!

Некоторые плывут под флагами своих спортивных обществ.

У путешествующих одна забота — побольше бы развлечений, а местные жители, введенные в заблуждение, недоумевают:

— Тут у нас без конца все какие-то иностранцы шастают. И что им далась Чусовая?..


…Их было восьмеро на двух лодках. На них полосатые тельняшки, медвежьего цвета шаровары, куртки-штормовки на «молниях». Они явно работали под неких опереточных анархистов, ерников, о чем свидетельствовал и черный флаг с костями и черепом, который они иногда выбрасывали на своем «флагмане», и бородатые лица парней, и прически «а ля пещера» их дам, и названия лодок «ХЫШЧНИКЪ» и «ЖИВОДЕР», и их шумные задиристые песни вкупе с истошными тарзаньими воплями, и их манера приветствовать встречных.

— Дзыги-дзыги-дзыги!.. — словно предупреждая, дирижерски произносил кто-то один из них.

— Бхай! Бхай! Бхай! — подхватывал слаженный хор луженых глоток.

Тишины и покоя на Чусовой столько, что их не и силах взорвать даже дивизия головорезов, не то что какая-то горсточка.

Шум-гам, который они производили, раздражал, кажется, только одного Лирика.

— Вот вам и туристы стиляги! — констатировал он. — Нигде от этих кривляк не спрячешься!

За ерников неожиданно вступился Физик.

— Не всем же быть такими сычами, как мы с тобой!

— Они ж и другим покоя не дают, пижоны паршивые!

— А ты бы с ними потолковал.

— Нечего с ними толковать!

— Вот и напрасно. Это очень симпатичные, дружественные ребята. Не случайно они приветствуют всех словом «бхай». На языке хинди — это мир, дружба.

Лирик не сдавался:

— А этот их черный штандарт с костями!

— Не принимай всерьез того, что для них самих шутка.

Перепалка продолжалась в том же духе. С Физиком нельзя было не согласиться, но в чем-то был прав и Лирик.


Однажды догнали мы небольшой плотик. На нем плыли двое ленинградских студентов. Парни не были «дикарями» по убеждению. Наоборот, это были очень компанейские парни. Они с радостью присоединились бы к любой группе, но их плотик для этого был слишком тихоходен. По всему видно, что сооружали они его с большим старанием: палатка была на нем, скамеечка, рулевое весло на рогатине и даже нечто вроде фальшборта в передней части. Однако мы не позавидовали парням.

— Как проходите перекаты? Как с ташей снимаетесь?

— По закону рычага, — отвечали они. — Шестами.

Поработать им, конечно, пришлось на совесть. Но в этом имелась и положительная сторона: на парней просто любо было глядеть — загорелые, могучие, мускулы шарами перекатывались у них под кожей.

С парнями плыла черная как жук такса по кличке Мобуту.

Не понимаю, что в этом смешного, но, услышав имя собачки, все почему-то одобрительно хихикали. (Да и ты, часом, не улыбнулся ли тут, читатель?) Нам пытались втолковать: в этом, дескать, сатирический выпад против врагов конголезского парода, против колонизаторов, а стало быть и самого империализма, — вот что такое это «Мобуту»!

Однако нас эта кличка настроила на другой лад.

Физик сказал:

— Чувства тех, кто награждает собак именами разного рода извергов и прохвостов, мне понятны без комментариев. Мы все разделяем эти высокие чувства, что говорить! Но вместе с тем, это же… черт знает что такое!

Историк разразился настоящей филиппикой.

— Как называли у нас собак со времен, скажем, царя Гороха? Жучка, Букет, Трезор. И это было хорошо, звучно, вполне собачно, что главное. Трезоры гремели цепью на проволоке, стерегли, ощерясь, хозяйский скарб. Жучки с Букетами тявкали в свое удовольствие на ветер. А еще существовала псовая охота. Других серьезных обязанностей у собачьего рода во время оно, кажется, не имелось. Теперь же совсем не то. Вспомните хотя бы о многолетних физиологических опытах Ивана Петровича Павлова и его школы, здравствующей поныне. Эти опыты проведены в основном на собаках. И собакам за это вот многолетнее участие в опытах (за муки собачьи!) поставлен памятник. Не гипсовое какое-нибудь творение ширпотреба, а настоящий, художественной работы памятник! И стоит он не в каком-то пыльном и чахлом скверике, а у всемирно знаменитого Института физиологии имени Павлова в Колтушах, под Ленинградом. В войну дрессированные собаки со связками гранат на спине бросались под фашистские танки. А иные умники и в тылу, и на фронте давали своим собакам клички Гитлер, Геббельс. Фюрер — противно вспомнить! Какой надо быть дубиной, чтоб додуматься до такого! Собаки как были, так и остаются у нас «на вооружении». Возьмите, к примеру, наших космических собачек от Лайки до Звездочки. Подумайте о пограничных собаках и о собаках угрозыска. А если мы порой и ругнемся «ах ты, собака!», так ведь это совсем по-дружески, это же равноценно слову «молодец»! И вдруг будто кукиш тебе из куста ромашек — такое вот гнусно-дурацкое «Мобуту»!

— У нас и людей подчас называют совсем непотребно, — вставил Физик. — Ацетон, Ракета, Индустрия, а то и еще чище: Бытопсоз например, — бытие определяет сознание!..

— На это, слава богу, обратили внимание: то тут, то там раздаются возмущенные голоса. И это вразумляет непомерно ретивых родителей.

Лирик сказал:

— Один латиноамериканский поэт, Сильвайн кажется, обращаясь в порыве благодарной нежности к своему четвероногому другу, восклицает:

Собака, хочешь, — буду твоей собакой?
— Вот это разговор по душам! Это я понимаю! — подхватил Историк. — Слова твоего поэта не кажутся мне ни слюнтяйством, ни поэтическим преувеличением. Напротив, очень достойные слова! Нельзя унижать наших преданных друзей и помощников, а тем паче самих себя!

V. НЕ ПОЗНАКОМИТЬСЯ ЛИ ПОБЛИЖЕ?

Наш быт во время плавания был прост и суров, сродни походно-солдатскому.

Ложились поздно, вставали рано — когда в целлулоидное окошко палатки только-только краешком заглядывало чистое голубое небо.

Завтраки, обеды и ужины варили на костре в котелках и ведерке, поэтому все наши блюда, в том числе, конечно, и чай, одинаково смачно отдавали хвоей, жестью и дымом.

Обязанности кока мы выполняли поочередно. Дни Лирика запомнились как самые голодные. К тому же он безбожно всегда и все пересаливал. Вкуснее нас всех стряпал Историк. Он же и рыбачил довольно удачно, а то бы на «Утке» даже не попробовали… нет, не хариусов, а самую пустяковую рыбу — плотву, чебака, ершей.

Историк был инициатором восхождений на скалы, проникновений в пещеры и гроты, он с увлечением выискивал остатки старины. «Типичнейший зевака!» — говорил о нем Лирик, который не проявил ни отваги альпиниста, ни запала спелеолога, ни даже обычной любознательности. От высоты у него вроде бы кружилась голова, в пещерах («склизких и затхлых») его подташнивало. Не впечатляли его и «свалки собачьих костей», как называл он то, что Историк раскапывал. В конце концов его оставили в покое. Пусть шаманствует на свой вкус и стережет лодку.

Что касается Физика, то он помимо аппетита отличался еще и как фотограф, словно не хотел здесь уступать лавров первенства седому инженеру дяде Юре. «Главное — побольше нащелкать! — уверял он, — А что к чему, разберемся дома, зимой!»

Представьте наше изумление, когда однажды мы застали своего степенного Физика согнутым в три погибели и пытающимся зачем-то просунуть голову между широко расставленными ногами (этому препятствовало брюшко). Дело происходило на самом краю стометровой кручи. Первая наша мысль: рехнулся человек, вот-вот сверзится в реку! Выяснилось, что этаким манером Физик любовался уральскими далями. Способ этот не был его изобретением. Он честно сослался на авторитетный источник — книгу профессора Миннарта «Свет и цвет в природе». Впоследствии я с удовольствием прочитал ее. В параграфе «Наблюдения цвета с опущенной головой» написано следующее:

«Художникам давно известно, что пейзаж кажется сочнее и богаче красками, если, повернувшись к нему спиной, наклониться и рассматривать его между расставленными ногами. Предполагается, что обострившееся чувство цвета связано с приливом крови к голове».

Отлично! Однако этот экстравагантный способ не пришелся нам по вкусу, и мы предоставили Физику монопольное право потешать встречных. С одним, правда, ограничением: не проделывать этого в лодке, на ходу.

Шли на веслах. За день без особых усилий можно было одолеть километров тридцать пять — сорок. Время от времени устраивали дневки то в наиболее приглянувшихся уголках, то у населенных пунктов, чтоб пополнить запасы, наведаться на почту, осмотреть достопримечательности.

Спали, правда, на пуховике… Но то был пуховик из пихтовых веток (лапника), так что постель все равно можно считать походной.

Между прочим, это особое искусство — соорудить такую постель. Лапник, естественно, укладывается до того, как ставят палатку. Если вы навалите его как попало, спать будет не мягче, чем на диване с торчащими пружинами. Ветки должны быть небольшими, ровными (в идеале — одни верхушки), укладывать их надо поперечными рядами, в одну сторону и с напуском — поверх предыдущего ряда, словно кроете крышу. Не скупитесь: чем больше слоев и чем больше напуск, тем лучше. На такой постели и мягко, и пружинисто, не говоря о том, что аромат в палатке от смолистых ветвей совершенно божественный. (Предвидя упреки, оговорюсь: мы нарезали лапник не каждый вечер, а возили его с собой, изредка пополняя запас. Так мы берегли не только тайгу, но и собственное время.)

Что касается кислорода, то его мы получали в избытке. Да еще с фитонцидами! И блаженствовали до головокружения. Шутка сказать: круглые сутки на первосортном воздухе — у воды, в лесу.

С каждым днем мускулы становились тверже, дышалось вольготнее и глубже. (Вспомнилась фраза из Джека Лондона: «Его предки выжили благодаря привычке к глубокому дыханию». Еще бы, это действительно очень важно — уметь глубоко дышать!) И даже мысли, которые посещали нас в те дни, казались нам и глубже, и шире, и чище тех, с которыми мы сюда приехали.

Дома и на работе устаешь от того, что приходится суетливо рвать на части не только время, но и дела, и мысли. А здесь, в самом сердце доброжелательной этой монолитности, и природа, и поглотившие тебя берега, и еле-еле текущее время — они во всем с тобой солидарны. И у всего сущего одна-единая цель: вымыть водой, выдуть ветрами, выжечь солнцем твою усталость, даровать тебе обновление, чтоб, воротясь домой, ты опять мог заняться десятью своими делами, думать сто своих дум, поспевать и туда и сюда.

А вот теперь плывешь и чувствуешь, что тебя словно бы и нет, что ты растворился в движении; бредешь по тайге и знаешь, что ты связан с ней множеством невидимых нитей. Закрой глаза — разве ты не частица этого зеленого океана? А взойдешь на скалу — и кажешься самому себе монументом, глыбой.

Хорошо!


Одновременно с нами плыло несколько групп. Но двигались мы, по словам Физика, «не синхронно и не синфазно», в силу чего получалась настоящая чехарда: то мы обгоняли кого-то, то обгоняли нас.

Места на реке уйма, никто никому не мешает. А если тебе захочется беспредельного одиночества, тишины, пожалуйста: на Чусовой и того и другого сколько душе угодно.

Мы то откалывались от туристской вольницы на несколько дней, то вновь вливались в нее. И должно быть, от этой близости, от непреходящего ощущения какого-то всепроникающего участия над рекой как бы реял дух коллективизма, неназойливой, но надежной общности.

С группой Вадима-лохматого мы «взаимодействовали» почему-то чаще, нежели с другими группами.

В каждой лодке у них ехало пять человек, а лодок было восемь. Внутри экипажей перезнакомились быстро, но между лодками еще оставалась некоторая разобщенность. Самое было время узнать друг друга поближе.

«Вечер знакомства» состоялся на ночевке у Собачьих камней, через сутки после грозы.

От Собачьих ребер до Собачьих камней сто семьдесят девять километров. Мы догнали здесь группу Вадима-лохматого и расположились неподалеку от неё. Чуть ниже лагеря Вадима, у красивого камня Синего, разбила свои три палатки пермская «пионерия», приплывшая вслед за нами.

После щедрого солнцем дня и пламенного, но короткого уральского заката наступил вечер — лиловатый, задумчивый. Некто добрый и заботливый повелел туманам не выползать из своих осклизло-сырых укрытий. В реке отражались нежно алеющие облака, да лес, да многочисленные утесы Собачьих камней, уходящих по противоположному берегу к устрашающе черной громаде заросшего лесом кряжа, перегородившего, казалось, дорогу реке. Звезды лишь начинали поблескивать.

Бивуачный гам, доносившийся от соседей, накалялся развеселыми голосами. Пылали костры, вкусно пахло свиной тушенкой, дымком и рекой. Резво стучали уполовники, миски и котелки.

Группу Вадима мы нашли возле костра.

Костер, сваривший два ведра каши и три ведра чаю, пылал теперь вхолостую — для вящего удовольствия, для уюта — и как бы нехотя отмахивался от вечера, который подступал к нему с каждой минутой все ближе.

Помнится, я подумал с тоской: да не профсоюзное ли собрание тут у них?! Черт знает что, даже в тайге без собраний не могут!..

Собрание действительно шло, но только особого рода, и называлось оно «вечер знакомства».

По очереди подходя к костру, туристы рассказывали о себе, словно бы устно заполняли анкету. Вопросы в этой анкете были такие: фамилия, имя, отчество, год рождения (желательно не привирать), семейное положение (здесь требовалась одна правда, и только правда!), откуда прибыл, где и кем работаешь. Не возбранялось задавать и дополнительные вопросы, равно как и сообщать то, что слушающим не удалось выудить посредством вопросов.

Не всех, конечно, все пункты интересовали в одинаковой степени. Но слушали чрезвычайно активно. И уж как водится, одни из выступающих сбавляли, другие набавляли и подтасовывали, третьи никак не могли. удержаться, чтоб не присочинить. Однако шила в мешке не утаишь. Разоблачали тут же, на ходу — вопросами, репликами и даже невинными междометиями. Было весело, непринужденно и очень, я бы сказал, познавательно.

Сидя в стороне, слушая и веселясь вместе со всеми, я вдруг вспомнил фразу из «Сентиментального путешествия»: «Англичанин путешествует не за тем, чтобы увидеть англичан». Странно звучат эти слова сегодня. И потом что за брюзгливый тон?..

«Вечер знакомства» доставил всем нам незабываемое удовольствие. И вместе с тем помог уяснить: а что за публика пожаловала на Чусовую?

Треть из них — москвичи. Уж такова закономерность: куда бы тебя ни забросила судьба, ты непременно натолкнешься на москвичей. Это наипервейшие в Союзе у нас непоседы, не в обиду другим городам и весям будь сказано. Москвичей «уравновешивали» уральцы: их было примерно столько же. Остальные из самых разных мест — от Новосибирска до Таллина.

Группа не была однородной ни по возрасту, ни по всем другим показателям. Съехались не туристы «вообще», не каких-то «средних» лет и не каких-то там «смежных» профессий, а почти как у Ноя в ковчеге: «всякой твари по паре».

Были здесь инженеры и рабочие, были техники, студенты и ребята из технических училищ, аспиранты и научные работники (химики, языковеды, искусствоведы). Мужчин и женщин примерно поровну. Что касается возрастного состава, то и тут царил приятный разнобой: некоторые из учащихся мальчиков еще не имели паспорта, тогда как самому старшему из туристов, геохимику дяде Коле, подходил срок оформляться на пенсию.

Да, пестренькая группа досталась Вадиму-лохматому! Таких не подстрижешь под одну гребенку Вы скажете: «Стало быть, Вадим — талантливый организатор, раз управлялся с этакой оравой?» Безусловно. Причем его стиль руководства массами напоминал кутузовский (в интерпретации, конечно, Льва Николаевича Толстого): авось само образуется как-нибудь! И представьте, образовывалось, во всем был порядок.

Пестрыми были и экипажи лодок. Так, у капитана «Тузика» заводского кузнеца из Свердловска — находился под началом языковед из Таллинского университета и девушка-картограф. Военного вила новосибирский архитектор командовал московскими ниже мерами и товароведом. (Как я потом узнал, на этой лодке тоже решалось «уравнение с тремя неизвестными»!)

В лодке седого инженера помимо его жены Нины плыл редактор одного из столичных издательств, кандидат наук геохимик дядя Коля и юная девушка Валя, представлявшая типично мужскую профессию — сменный мастер Свердловского завода железобетонных конструкций. В этой компании Валя чувствовала себя словно рыба в воде. Большая насмешница, она вышучивала всех подряд: редактора за то (да и не только за то), что он в качестве походного берета приспособил мешочек от пылесоса (разглядела-таки!), дядю Колю за то, что дыры на ветхих своих физкультурных шароварах он заклеивал… пластырем. Попал на мушку и геологический молоток маститого кандидата наук. «Стоило тащить в этакую даль этакую тяжесть, раз вы им только колышки для палатки забиваете!» Дядя Коля отшучивался, что, как истый турист, он любой предмет использует для любой цели. Шутки шутками, однако юмор сменного мастера задевал его чем дальше, тем сильнее… (Большая это загадка — наши симпатии и антипатии!) А когда сторону Вали принимала еще и Нина, незадачливому дяде Коле по-настоящему приходилось туго.

Валя собиралась поступать на заочное отделение Уральского политехнического института. Экзамены не за горами — в сентябре. «Ох, товарищи, а стоит ли мне учиться? Не всем же. товарищи, быть учеными! А конкурс какой — подумать страшно!» И смешливое личико сменного мастера будто за тучу пряталось.

Державшиеся несколько особняком Совы спасались от жгучих лучей солнца посредством белых наносников, дымчатых очков и войлочных «курортных» треуголок с пушистой оторочкой. В такой вот «униформе», тихоголосые и малословные, они могли показаться существами чопорными и даже черствыми, хотя на самом деле не были таковыми. И они ничуть не обижали беспаспортного паренька из технического училища — будущего краснодеревщика Витю, который плыл в их лодке. Да что там «не обижали»! Он был у них прямо-таки за меньшого брата.

Вспомнишь Витю — и невольно заулыбаешься. Можно ли забыть, как счастливо засияли веселые Витины глазки, когда его успехами в столярном деле (вроде бы ни с того ни с сего) вдруг заинтересовались столичные дяди (кандидаты наук, инженеры'?}. Он с явным удовольствием и достоинством отвечал на вопросы, которые на него так и сыпались. А успехи у Вити были немалые. Ведь не зря же его премировали путевкой на Чусовую. Он круглый отличник, а еще общественник и спортсмен. Особенно он преуспел на зачете по практике.

Мы у него спросили:

— А на зачет ты что смастерил?

Витя ответил:

— Банный шкафчик с полными удобствами! — И. просияв, добавил: — Я лучше всех выполнил!

Ребят, премированных путевками на Чусовую, в группе Вадима-лохматого насчитывалось человек семь. И все они уроженцы здешних мест, «уральская косточка». (Кем были ваши деды-прадеды, ребята? Рудознатцами, кормщиками на сплаве, камнерезами Мраморского завода иль ревдинскими углежогами?..) И все из одного училища, если память не изменяет, из Краснотурышского. Это бывшие Турьинские рудники, родина изобретателя радио А. С. Попова.

Очень во всем разные, они были удивительно схожи в своей какой-то детски восторженной любви к будущей специальности. Вот почему вопросы, относящиеся к их учебе или будущей работе, оказывались для ребят самыми зажигательными. Отвечая нам, ребята буквально преображались. Вы полагаете, что сварить шов — это тяп-ляп и готово? А кто будет заботиться об однородности сварного соединения, о глубине проварки? Не такая простая вещь и разделка кромок Работа должна быть не только аккуратной, но и красивой. Девушки-электросварщицы Люся и Лида, помогая одна другой, дуэтом рассказывали о том, какие радости и огорчения причинил им курс практической электросварки в истекшем учебном году. Трудным был и зачет. Люсе досталась сварка под флюсом, Лиде — что-то не менее сложное. И очень придирался преподаватель, но все равно поставил пятерки.

Люся и Лида — девушки как девушки: не модницы, не кокетки, и все же трудно было в тот час вообразить их в роли некоего Зевса-громовержца женского пола, облаченных в брезентовые брюки и куртки, с брызжущим искрами электродом в руке, прикрывающими в лиловых сполохах свои чистые и доверчивые глаза «забралом» с защитными стеклами.

Одна из Сов оказалась «машинной переводчицей». Она, можно сказать, боготворила новомодную свою специальность. И рассказывала о своей работе умно, интересно, доходчиво, однако краснодеревщик Витя и девушки-электросварщицы произвели куда большее впечатление. У ребят за плечами было по одному курсу. Оставался еще один. И как поется в известной песне:

Пройдут года, настанут дни такие,
Когда советский трудовой народ
Вот эти руки, руки молодые,
Руками золотыми назовет.
Между одним из краснотурьинских ребят и отвечавшим на вопросы «анкеты» кузнецом свердловчанином произошел такой короткий диалог:

— Да разве вы кузнец настоящий?

— А почему ж не настоящий? — отвечал кузнец с некоторой обидой в голосе.

— Поди на пневматическом куете?

— А то как же!

— Так это ж автоматика! Тут особая квалификация. Техперсонал вы, а не кузнец!


Дошла очередь и до рослого плечистого человека в тельняшке, с энергичным и загорелым лицом. Во всем облике, в повадках этого человека сквозило нечто армейски-флотское, старшинское. Впечатление не обманывало: из армии он пришел совсем недавно, по одной из последних демобилизаций. Городок, где он жил и работал на заводе, тяготел не то к Свердловску, не то к Челябинску. Был он человеком дружественным, участливым и прямым. В группе Вадима-лохматого он выполнял обязанности санитара, поэтому его называли Медбратом. «Медбрат, дай закурить!» «Медбрат, нет ли чего от живота?» Кроме того, он руководил побудками, дежурствами, заготовкой дров и многими прочими заготовками, чем сильно облегчал участь выборного завхоза — крановщицы Нины. Попросту говоря, он был правой рукой инструктора Вадима-лохматого.

Они с Вадимом придумали такую хорошую штуку: порылись в паспортах, хранившихся у Вадима, и выявили тех, у кого день рождения приходился на время пути. Таковых оказалось три души. Тайком собрали со всех какую-то небольшую мзду и устроили «новорожденным» сюрприз: поднесли им по сувениру и выпили все вместе за общей вечерней трапезой.

Мне почему-то кажется, что «вечер знакомства» состоялся тоже по инициативе Медбрата, который в силу армейской выучки старался выстричь всякую разношерстность, сплотить коллектив.

Отвечая на вопрос о роде своей армейской службы, Медбрат, между прочим, сообщил, что он энтузиаст парашютного спорта и что у него на счету девятьсот шестьдесят прыжков. После того он стал для мальчишек авторитетом совершенно непререкаемым.

Пользовался он популярностью и как лекарь. И это при более чем скромных средствах, так как в его распоряжении была лишь походная аптечка. Но Медбрат взял на учет индивидуальные аптечки туристов и таким образом выходил из затруднений Его подопечные страдали преимущественно от гнуса. У многих от укусов, расчесов и от бесконечных обмакиваний и купаний ноги распухали, как бревна. Поэтому в большом ходу были всякого рода мази и кремы.

Медбрат помогал и своим, и чужим. Когда, бывало, спрашивали: «Товарищи, нету тут с вами доктора?» — то указывали на Медбрата, и он охотно выполнял свой добровольный долг.

В тот вечер, когда я возвращался с Разбойника, я встретил его в лесу с деревенского вида парнем. Они быстро куда-то шли. У Медбрата через плечо висела на широкой брезентовой лямке аптечка с красным крестом, а на голове белел завязанный по уголкам носовой платок, приспособленный вместо шапочки. На мой вопрос, куда это они на ночь глядя, Медбрат, не сбавляя шага, ответил, что его вызвали к женщине, повредившей на сенокосе ногу. К счастью, там не было ничего серьезного — обычный вывих. Медбрат сделал перевязку, проинструктировал пострадавшую и, отужинав с колхозниками, вернулся в свой лагерь. А утром не поленился встать на зорьке, чтоб до отплытия еще раз навестить свою пациентку.

В изданном лет пятнадцать тому назад путеводителе мне встретились такие слова: «На поездку по Чусовой нельзя смотреть только как на увеселительную прогулку. На Чусовой широкое поле для общественно-полезной работы. Если вы инженер, врач, агроном… то прочитанная вами колхозникам или сплавщикам лекция уже является общественно-полезной работой большого значения». Эти слова, право же, стоят того, чтобы их повторять и в новых путеводителях.

Был еще и такой случай. Медбрат заметил, что чем-то расстроена крановщица Нина — завхоз группы. Оказалось, что ее стали допекать претензиями некоторые туристы: то овощей им в рационе мало, то молочка вдруг посреди тайги захотелось, то хлеб привезли из сельмага вроде бы непропеченный. Все их претензии Нина по простоте душевной принимала близко к сердцу и ходила сама не своя.

Узнав, в чем дело, заволновался и Медбрат. Но поскольку его чувства всегда принимали конкретную форму, он отозвал жалобщиков в сторонку, за кустики, и сказал:

— Товарищи, а ведь вы забыли, что Нина — такая же отдыхающая, как и мы с вами. Ну не старалась бы девчушка или относилась бы наплевательски — Другое дело. Так нет! А вы ее до слез доводите! Где ваша совесть? Зачем портите человеку отпуск? Займите-ка сами Нинино место! А? Переизберем давайте хоть сейчас!

Жалобщикн утихомирились, претензий не стало. Однако Нина еще несколько дней глядела невесело. Да и по сей день, думаю, остался у нее неприятный осадок. Но чаще, чем обидчики, ей вспоминается энергичный заступник, широкой души человек — Медбрат, и неуклюжий миротворец Вадим, и участливо-деловой дядя Юра, да и другие хорошие люди из тогдашней компании. А это надежное противоядие!


Последним в тот вечер перед нами предстал, выйдя к костру, невысокий сухопарый человек в гимнастерке. Походил он на учителя физкультуры, но оказался географом. Он возглавлял «пионерию» — группу учеников одной из пермских школ. Судя по мелкокалиберному револьверу в кирзовой кобуре, висевшей у географа на поясе, дело у них было поставлено серьезно.

«Пионеры», с большим интересом прислушивавшиеся к «анкетам» соседей, предложили теперь свою, коллективную.

Учитель рассказывал, время от времени обращаясь к ученикам — то за справкой, то прося подтвердить сказанное. Ребята сидели за его спиной тесной кучкой. Глаза их, отражавшие свет костра, сверкали, как угольки.

Было их семнадцать душ — десять девочек, семь мальчишек. Они перешли в восьмой класс. Это не первый их совместный поход. Они уже основательно избороздили окрестности Перми; летом пешком, зимой на лыжах; их не останавливают ни дожди, ни морозы, даже зимой они спят в палатках, обтираются снегом. У них не пропадают ни выходные, ни каникулы. Это именно к ним, к таким вот, и обращен призыв-завет Александра Евгеньевича Ферсмана: «Познавайте свою страну, свой край, свой колхоз, свою горушку или речонку!..» И они познают. На собственном примере убеждаются, как из малого вырастает большое. Повзрослев, они вот отправились на Чусовую. Если разрешит воднадзор, поплывут до самой Перми. Но воднадзор скорее всего не пустит их дальше Чусовских Городков: сто тридцать километров по Камскому морю на некилевых лодках — предприятие рискованное.

Группа Вадима-лохматого с первых же встреч подружилась с «пионерией». И даже взяла над нею негласное шефство. А те понимали это, принимали и старались держаться поближе к старшим. Я слышал потом, что они вместе с шефами приплыли и в Чусовой. Трогательная сцена прощания завершилась не только добрым напутствием, но и передачей ребятам остатков сухого пайка.


Закончился «вечер знакомства» так, как заканчиваются у туристов почти все вечера, — песнями. Хор составился изрядный: небу было жарко от этих песен, эхо металось окрест, как затравленное. «Пионерия» воодушевленно подпевала. Чистые и высокие, прямо-таки ангельские голоса ребят звучали для меня в тот вечер не менее сладостно, чем сегодня Робертино Лоретти.

Навидаешься, наслушаешься вот такого и начинаешь понимать, что далеко не все лучшие певцы — в театрах, не все еще самые виртуозные танцоры — в балете и не самые одаренные стихотворцы — на поэтических семинарах. Да.

К спевкам у костра допускаются поголовно все. В том-то и своеобразие, а отчасти и прелесть. Ладный ли у вас голос или никудышненький — это не имеет решающего значения. Была бы добрая воля да горячее чувство. Остальное приложится. Слушатели же здесь такие отзывчивые и столь доброжелательные, что смелеют даже безголосые. И даже… «срывают аплодисменты».

Больше других отличался Вадим. Обхватив худые длинные ноги длиннющими худыми ручищами, зачарованно уставившись в огонь костра, Вадим речитативом хрипло гудел бесконечно длинные эпические сказания: и о разбойниках, и о тяжкой лагерной доле невинно пострадавших, и о разнесчастной любви, и об изменах с кровью и с поножовщиной.

Пользовался успехом и Валерка — паренек из технического училища — в качестве исполнителя частушек, сложенных, как он уверял, в его родной деревне.

Склонив кучерявую голову набок, Валерка с явным пародийно-занудливым, плутовским юморком тянул:

Ай-да, ты пошто меня ударил,
Ай да, балалайкой по плечу?
Ай-да, я потó тебя ударил,
Ай да, познакомиться хочу!
Тысячи песен поются у туристских костров. И только очень немногие из них известны не туристам. Я не берусь утверждать, что существует «туристский песенный фольклор», однако нечто похожее, несомненно, складывается. И, как говорится, ждет своего исследователя.

В этих песнях представлены все жанры: и лирика, и героика, и сатира.

Мне очень нравились песни сатирические, едва ли не более всех прочих. Они поются темпераментно, задиристо и с такими виртуозными, опереточно-эстрадными коленцами, что подчас пленяют даже врагов эстрады.

Жало их иронии нередко обращено бывает против любителей размеренно-дремотных будней домов отдыха и санаториев. («Эй, пижамники, эй, халатники!») Бродячему люду органически чужда подобная форма времяпрепровождения с ее «все по звоночку, все по звонку», с ее «стулом номер восемь на диете номер два» и нудным лежаньем на солнцепеке «чем-то вверх а чем-то вниз» и исступленным «заколачиванием козла,», «с флиртом легким и тяжелым» и «подвигами ратными у пивнушного ларька»…

Я отнюдь не сторонник мнения, будто все, санаторное гиль, а все туристское высший сорт. Кому что предпочесть — дело вкуса и здоровья, но тем не менее я советую призадуматься над историей дяди Юры.

— В санаториях и на курортах я провел чуть ли не треть жизни, — рассказал он нам. — Крым обжил, как отчий дом. Но не Южный берег, а туризм вернул меня в строй.

Случилась с беднягой такая незадача: во время войны подцепил он туберкулез. Именно «подцепил», и вот как это произошло. Ему и двум его товарищам по работе, молодым инженерам завода, эвакуированного из Москвы, выделили комнатенку. А соседи по квартире — то ли из добрых побуждений, то ли из самых злостных, поди разбери! — не предупредили, что в комнатенке прежде жил тяжелобольной человек. Не прошло и года, как заболели все трое. Скоротечный туберкулез, открытая форма.

— Мои друзья протянули недолго: один умер осенью, другой весной. Я разозлился на эту дурацкую хворь. Погибать так бессмысленно? Ни за что! Как говорится, умру, а не поддамся! Эта неистовая злость, видно, меня и держала. Несколько лет я буквально на волоске висел. Но боролся, как гладиатор, во всю свою мощь, до поседения. Да-да, «убелился сединами» я именно в этой борьбе, а до того был импозантным шатеном! Инвалид первой группы, хронический кандидат в покойники. Месяц дома — пять в санаториях. Дело швах! На мое счастье, встретился мне мудрый профессор. Не только знающий, но и мудрый — сочетание не очень распространенное! Повозился он со мной этак с полгода и говорит: «Давай-ка, Юра, учтем опыт войны: лучший вид обороны — наступление. Рекомендую заняться спортом, туризмом».

Юра послушался, и это его поставило на ноги.

С тех пор он страстный любитель свежего воздуха, пеших прогулок, лыж, гребли, тенниса. На даче у него садик, цветник, им он отдает львиную долю досуга. Правда, его любовь к книгам и фотографии шла вразрез с вдруг проснувшейся жадностью к кислороду, однако он сумел все же остаться и книголюбом, и фотографом.

Работает ли он? Разумеется! Как и до болезни, как и мечтал всегда — на заводе. Руководит группой конструкторов. И неплохо справляется со своими не такими уж легкими обязанностями. Поймите правильно: это не в порядке похвальбы, а для доказательства, что туризм вернул человека к жизни.


Вечерние беседы, неторопливые и раздумчивые, на многое открывают глаза. С одним пройдешься по берегу, с другим посидишь в лодке, с третьим погреешься у костра. Впрочем, костер притягивает и не только потому, что вечера стали холодными. Костер — это своего рода клуб И чего-чего тут не наслушаешься: от совершенно беспардонных охотничьих историй до заумных споров о плюсах и минусах сюрреализма, от фривольных анекдотов до полных драматизма «случаев из жизни» и высоких научных теорий.

Вот девушка-картограф требует у нашего Физика объяснения тяжелее заведенные часы незаведенных или нет (ведь энергия, по Эйнштейну, имеет массу!). Коварная собеседница толкает нашего друга на стезю вульгаризации, однако он миролюбиво спокоен и отвечает шуткой; шутку подхватывают, дополняют, усугубляют ее несколько двусмысленную сущность и уже просто хватаются за животики.

А в другой группе, у соседнего костерка, тагильчанин, не жалея красок, расписывает родной город.

— Нижний Тагил? О! Да это же грандиозно! В прошлом демидовское гнездо, ныне металлургический гигант Урала. А какой в Тагиле новый драматический театр: зрительный зал на восемьсот два места, мраморные стены, росписи, отделка — во!

— У вас как будто есть и дом-музей Бондина? — спросил Историк. А нам пояснил — Жил-был в Тагиле писатель такой, друг Бажова. Если не ошибаюсь, из слесарей депо.

— Писателя? Знаю! У нас и городской сад имени Бондина, и улица Бондина!..

— А вы его читали?

— Наверно…

— Ай-ай…

Тагильчанин, несколько устыженный, ответил, что обязательно прочтет Бондина. И надо ему отдать справедливость, он сдержал слово. Поздравляя Историка с Новым годом, он писал, что уже прочел роман «Лога» и рассказы. «Очень понравились! И знаете, как магнитом потянуло в домик, где жил писатель. В его кабинете все, как при жизни. Умер он 7 ноября 1939 года — листок календаря так и остался неоторванным. Хранится здесь и. членский билет Союза писателей, подписанный самим Горьким. Я хочу прочитать все. что написал Бондин. Он совсем как советский Мамин-Сибиряк, и нам, уральцам, не знать его просто стыдно!»


Следующая наша встреча с группой Вадима-лохматого произошла у камня Ермак.

«Ермак — не опасный камень, — говорили встарь, — спокойно мимо него плывешь».

Вот что можно прочитать об этой легендарной скале в энциклопедии: «Ермак — отвесная скала из плотного известняка. Высота около 30 метров, длина примерно 60. В скале имеется пещера, разделенная на множество гротов. По преданию, в этой пещере зимовал Ермак во время своего похода в Западную Сибирь».

Путеводитель к этому добавляет: «Не исключена возможность, что пещера действительно служила убежищем дружине Ермака. Однако никаких следов зимовки ни около камня, ни в пещере пока не обнаружено. Может быть, кому-нибудь из туристов и улыбнется счастье первому отыскать следы этой исторической зимовки».

А тем из туристов, кто более практик, нежели романтик, следует иметь в виду, что предания упоминают о сказочных кладах, якобы захороненных в этой пещере…

— Ермак, здравствуй! — кричат туристы, проезжая мимо скалы.

И эхо отвечает гулко, раскатисто, хотя и не очень, правда, приветливо:

— …дравству-у-у…

Сплавщики-бурлаки здесь обычно кричали: «Ермак, дай денег на табак!» И если дух великого завоевателя Сибири и его дружины покровительствовал каравану, то он, как говорили тогда, «отгаркивался».

В середине гладкого серовато-палевого и совершенно отвесного щита (только верх выдался немного на реку) чернеет овальный вход в знаменитую пещеру. Вроде бы и не высоко, но это одна из самых труднодоступных причусовских пещер. Инструктор Вадим-усатый с десятком добровольцев из обеих групп на наших глазах затратил полдня, чтобы в нее проникнуть. Сначала мастерили лестницу, потом, оставив эту затею, пробовали спустить Вадима с вершины скалы на веревках. Говорили, что Вадим в свое время был альпинистом и скалолазом, однако в тот день Ермакова пещера осталась непокоренной.

Осенью того же года Валя — девушка из лодки дяди Юры — писала мне, что в августе Вадим-лохматый проплыл по Чусовой еще раз с очередной — и последней — группой туристов. Погода им не благоприятствовала, почти непрерывно дождило. У Ермака они встретили горевавших «дикарей». Для горя была причина: трое их товарищей, в том числе одна девушка, разбились, пытаясь попасть в пещеру. Вот и иронизируй после этого над предостережениями инструкторов с турбазы!

Между прочим, есть предание, что сам Ермак и «ермачки», то есть люди Ермака, «сверху спускались по веревке, по другой веревке вниз к реке спускались». Это подтверждает и Кирша Данилов:

И зашли оне сверх того каменю,
Опущалися в ту пещеру казаки.
Много не мало — двесте человек.
… А перед ужином состоялся футбольный матч.

Команда Вадима-усатого прислала вызов команде Вадима-лохматого. Таковой, правда, не имелось, но ее тут же наскоро сколотили. Игра происходила на заросшем травой берегу, наклоненном к реке, точно на вираже. С трех сторон стояла тайга, с четвертой текла Чусовая. При аутах мяч летел в реку. Одна команда играла в трусах, другая — в трусах и майках. Судья вооружился липовым свистком собственноручного изготовления Болельщики, отмахиваясь от комаров пушистыми ветками, разместились у самой воды, около середины поля. Игра протекала на редкость темпераментно. Помню, жена вратаря команды Вадима-лохматого, когда создавалась угроза у ворот ее мужа, умоляла с неподдельным отчаянием: «Папочка, не пропускай!» Но их команда состояла в основном из учащейся ребятни. Валерка там был, Витя-краснодеревщик и другие такие же. Во втором тайме они совсем выдохлись, да и сыгранности не хватало. Поэтому как ни кидался «папочка» на мячи, ашесть голов им все же забили (при одном ответном).


…Было за полночь. Однако многие еще и не собирались на покой.

Негромко, но не от усталости, а чтоб не мешать отдыхающим, пели «Уральскую рябину», пели про утес Стеньки Разина.

И стоит сотни лет, только мохом одет…
В этот глухой поздний час среди нелюдимых уральских скал песня эта звучала для меня — как никогда до того — проникновенно и величаво.

Из людей лишь один на утесе том был,
Лишь один до вершины добрался…
Как вдруг кто-то произнес:

— Товарищи, новый спутник!..

Мы все как по команде вскочили на ноги. Песня оборвалась.

Млечный Путь казался фосфоресцирующим. В горнем, космическом свете, мягко струившемся на землю, чудилась некая значительность и тайна. Звезды искрились и подрагивали, словно сгорая от нетерпения. (Вот оно, «небо в алмазах»!) Звезды подрагивали, трепетали, но… оставались на привычных глазу традиционных своих местах.

И только одна звездочка, словно оторвавшись от родного созвездия, плыла по ночному небу, спокойно и плавно, не искрясь, не колеблясь. Плыла, кажется, от Лебедя к Ориону.

— А не новый ли это космический корабль с человеком?..

В те дни предчувствие «космических новостей» как бы реяло в воздухе. Все ждали, что вот-вот опять должно нечто последовать. И внутренне, каждый на свой лад. готовились как-то к этому.

Чуточку потрясенные, хотя и не уверенные, что не ошиблись, следили мы за полетом этого явно рукотворного тела, пока оно, чертя стремительную, размашистую параболу, не скрылось за лесистым отрогом легендарного Ермака.

А мы все продолжали стоять. Одни рассказывали, другие слушали, расспрашивали тех, кто вдруг оказался эрудитом по проблемам покорения космоса. Ребята из училища, взволнованные сильнее нас, взрослых, приволокли огромную сухую пихту и стоймя водрузили ее в костер.

— Ура! Ура!..

Прямо-таки до небес взвился наш трескучий, искрометный фейерверк.


…А когда через несколько дней — 6-го августа — мы прибыли в город Чусовой, там сразу отмечалось три праздника: воскресенье, то есть выходной, Всесоюзный день железнодорожника (поскольку город — крупная узловая станция) и. самое главное, запуск второго космического корабля с человеком на борту.

Пилотируемый Германом Титовым, «Восток-2» в тот час кончал свой четвертый исполинский виток…

Отчаливая утром от гостеприимного берега, мы кричали:

— Ермак, прощай!

И Ермак басовито «отгаркивался»:

— Проща-а-а-й!..

— …ща-а-а… й-й-й… а-а-а… — перекатно и все приглушеннее отдавалось от тайги и соседних скал.


Постскриптум 5. «В ста верстах от культуры…»
Мы плыли без радиоприемника. И в том виноват был Физик.

От мысли приобрести портативный «Турист» мы отказались сразу же: в общей груде поклажи такого габарита вещь была бы обузой, Физика никто не тянул за язык, он сам пообещал раздобыть «лилипутенка» транзистор размером в два спичечных коробка. Это бы нас устроило. Но с «лилипутенком» получилась осечка, в чем повинен и Лирик, в самую решающую минуту воскликнувший:

— Братцы! Раз уж мы собрались на природу, так пусть все будет, как на природе!..

Тишина, ты лучшее
Из всего, что слышал!
И это размагнитило Физика.

Не оказалось приемника и у «организованных» туристов — наших спутников по плаванию.

И с газетами получалось совсем нескладно— к этому, впрочем, мы были готовы заранее. Вот точная справка: газеты покупали всего три раза. Поэтому мы чувствовали себя не столько «как на природе», сколько порой «как в темном лесу». Чувствовали свою оторванность. От чего? Да от всего на свете! Стремительная и полная животрепещущих свершений действительность словно бы умчалась от нас в Завтра, а мы застряли вот тут с нашей утлой, неповоротливой лодчонкой.

Нет, не годимся мы в Робинзоны, не согласны быть Робинзонами!

Вот когда мы прочувствовали свою оплошность. Даже Лирик и тот подвывал порой, что «проклятая эта неизвестность» лишает его работоспособности. «Совсем мы очусовеем тут!»

— Где можно купить газету? Что на белом свете нового? — с такими отнюдь не риторическими вопросами выскакивали мы на берег в деревнях и поселках, готовые бегом броситься за новостями, укажите только куда.

Однако рвение наше чаще всего кончалось ничем. Был сенокос, страда. В деревнях оставались старики да дети, поэтому раздобыть газету было так же трудно, как летошний снег. А радио если где и говорило, так то были все какие-то бесконечные лекции, по преимуществу антирелигиозные. Нам упорнейше не везло. Приходилось по крохам собирать «последние известия». Тем и пробавлялись.

— Чего вы от нас хотите, товарищи, мы в ста верстах от культуры! — с иронией, но и не без горечи сказал нам молодой рабочий в сельмаге поселка Еква, когда мы полушутя-полусерьезно взялись за продавщицу: почему бы ей не продавать макароны и мыло вместе со свежими газетами? «А то ведь вот что получается, смотрите: отпускает свежие продукты в пожухлые старые газеты. Вот — полюбуйтесь: во что вы нам завернули пряники? Узнаёте?

Продавщица отшучивалась, односельчане ей помогали. А мне в сердце запала эта жалоба — «в ста верстах от культуры». Подобную «формулу» запросто так не брякнешь. Должно быть, имелись основания. Наболело.

Мы вот, не стесняясь, сетуем, что «оторвались» от чего-то на каких-то две-три недельки, а люди живут здесь всю жизнь и не стонут, а довольны жизнью, потому что она у них настоящая. Уменьшить бы только этот «километраж», а то тут вот сто верст до культуры, тут десять, а где так и тысяча…

Теперь и в голову не может прийти пророчествовать: «К зырянам Тютчев не придет…» Мы ведем борьбу с этим проклятым «километражем», но не до всего, конечно, в равной мере доходят руки. Вот почему, затеяв в ёквинском сельмаге «культуртрегерскую» полемику и получив ответ в столь емкой, афористичной форме, мы хоть и не показали вида, но про себя изрядно смутились, поскольку афоризм-упрек был направлен рикошетом и в нашу сторону…

Справедливо ли?

О, безусловно! Поэтому принимаю его, отвечаю на него как умею и сколько есть на то моих скромных сил.

И передаю дальше — тебе, читатель.


…А тут подливала масла в огонь и Валя, девушка из лодки дяди Юры, которая то серьезно, то в шутку приставала к нам:

— Слушайте, стоит ли мне учиться? Скажите!

Ход ее мыслей, наверное, был такой: вот есть-де у меня специальность и зарабатываю я неплохо, но чего-то мне не хватает, родилось у меня стремление, и не дает мне оно покоя…

Так стоит или не стоит? Ученый человек, скажите!

— Если хочется, значит, стоит.

— Не всем же быть учеными!

— Кто сказал, что не всем? Всем! В том-то и дело — всем!

— В одном из очерков Валентина Овечкина учителю Сорокину задают вопрос: зачем человеку образование? Он отвечает: образование не для того теперь, чтоб получить «чистую должность», чтоб добиться мягкого кресла и персонального лимузина. Нет. «Образование нужно для себя, для души, для полноты жизни! Для духовной жизни человека!»

— Так то, может быть, про гуманитарное, раз для души, а я хочу на инженера!

— Это все равно, Валюша. Добивайся!

VI. КРЕСТ НА БЫЛОМ

Потеряв надежду полакомиться хариусами из Чусовой, Физик решил попытать счастья в ее притоках. Первым из самых подходящих был Сулем. Но в тот вечер моросил дождь, и мы нашего рыбака кое-как отговорили, чего не удалось, когда он собрался на Межевую Утку. Тогда решено было так: Физик ловит своих хариусов (пусть!) и готовит из них ужин (только из них!), а Историк с Лириком отправятся на экскурсию в Висим. Если ужина не будет, Физика макнут (в очках!) и в Чусовой, и в Межевой. Физик настолько верил в свою планиду, что согласился даже на такие кабальные условия.

Межевой эта Утка была названа потому, что во время оно по ней проходила граница владений Демидовых и Строгановых. В месте ее слияния с Чусовой расположено старинное село Усть-Утка. На противоположной стороне реки высится угрюмая, заросшая густым хвойным лесом гора Старуха. Чуть пониже села Чусовую словно бы перегораживает камень Красный.

Усть-Утка была одной из самых крупных пристаней, чем-то вроде выдвинутых на запад ворот Нижнего Тагила: в этом направлении шел сбыт демидовского металла. Ее и называли тогда Уткинской Пристанью. «На стрелке, где Утка сливалась с Чусовой, стояла караванная контора и был устроен громадный шлюз, за которым строились и оснащивались барки-коломенки. Весной, во время сплава, эта пристань жила самой кипучей жизнью, а потом точно засыпала на целый год. Меня удивляло больше всего то, что дальше этой пристани не было никакой колесной дороги, точно здесь кончался весь свет». Это — из воспоминаний Мамина-Сибиряка.

Мы сами не заметили, как очутились в родных местах Дмитрия Наркисовича; он родился вот здесь, на Межевой Утке, в Висиме (или по-тогдашнему — на Висимо-Шайтанском заводе), где и провел в очень скромной по достаткам поповской семье четырнадцать первых лет жизни. Он любил в шутку именовать себя «висимским автором», который-де «вскормлен висимским хлебом, вспоен висимской водой». До сих пор сохранилось здание школы, в которой будущий писатель учился.

Висим был одним из типичнейших горнозаводских поселков Урала. Мамин-Сибиряк описал его (под именем Ключевского завода) в превосходном своем романе «Три конца Концы» эти — «кержацкий», «тульский» и «хохлацкий» — при известной наблюдательности, как утверждают этнографического склада умы, различимы еще и посейчас.


…Вернувшись из Висима на попутной машине уже под вечер, Историк с Лириком разыскали Физика без особого труда. Однако жареными хариусами не пахло, как вообще не пахло пищей. Разъяренные экскурсанты, наскоро макнув проштрафившегося товарища с кормы «Утки» в Утку Межевую, набросились на холодную тушенку. И только уже после этого произошел нижеследующий сварливый разговор.

На вопрос Физика, что же они видели в Висиме, Лирик буркнул:

— Халупку… На школу нисколько не похожа: три окошка на улицу… крыша четырехскатная… труба… Мы избалованы: для нас это не школа… И как памятник старины — тоже не впечатляет… крыша — не та, труба — не та, калитка — не та… А что «то», никто уже толком не ведает. Как плотники говорят про никуда не годный старый дом: «Подруб, надруб и середина вон». Что же остается тогда? Исторический памятник? А где сидел Митя Мамин? Здесь, говорите? Быть этого не может!

— Ну почему же, помилуй!

— Мне всегда кажется, что прошлое — это не только в прошедшем времени… Оно еще и в другом месте… чуть ли не в другой какой-то стране… Чем дальше от нас прошлое, тем дальше и эта страна. А совсем не в этом доме, не на этой реке, не у этих скал…

— Разве эти скалы без прошлого?

— Мне говорят: «Здесь проезжал Мамин-Сибиряк». А где это «здесь», когда и вода, и деревья совсем другие! И даже скалы… Иное дело Савоська Кожин. Вот это прошлое!

— А что думает на этот счет Физик?

— Ммм… метафизика!

Лирик упорствовал:

— Ваше прошлое — примитив! Черепки в пещере… собачьи кости…

— Мы воспринимаем его как материалисты.

— Вы все сводите к одному измерению! Вы все хотите по Эвклиду, а надо по Лобачевскому, по Эйнштейну. Не улыбайся! Пусть я не знаю, как по Эйнштейну, но я знаю, что надо по Эйнштейну! Не так все просто, как вам мнится! Тут одним ярлычком «метафизика» не отделаешься!

Историк сказал:

— Я понимаю, куда он гнет. Египетские пирамиды, Троя, раскопанная Шлиманом, покинутые города — Ангкор, Пергам, Мачу-Пикчу. Ушли люди, осталось «прошлое», так сказать, «в чистом виде». Вот какое «прошлое» убедительно для нашего друга. Так оно на самом деле убедительно! Но чаще оно не где-то отдельно, а вкраплено в настоящее, бок о бок с ним, как Зимний дворец с областным управлением милиции Ленинграда, как Дом-музей Чехова и Планетарий на Садово-Кудринской. Урал еще своеобразнее в этом смысле. Уральское прошлое, оно как ржавые гвозди в ящике с новыми. Чтобы его увидеть, надо переворотить весь ящик. На Урале мало музеев, мало мемориальных досок, стрелок и разного рода указателей — даже на такой тропе, как Чусовая. II это не оттого, что уральцам плевать на свое прошлое или на свои исторические памятники, пет. Здесь особое отношение к прошлому: я бы сказал, деловое. Это замечательно выразил Бажов: Урал-де нужен нам не как история, а как современность. Понимаете? Даже похожий на музей Суздаль не согласен на роль Суздаля-музея. Уральцы же давно привыкли ставить прошлое на службу настоящему. И ничего не видят в этом зазорного. Напротив! Контрасты усиливают впечатление. Надо только уметь смотреть. Вспомните-ка староуткинский «самовар»!..


Рабочий поселок Староуткинск мы проехали несколько дней назад.

«Новый город всегда волнует, будь он Александрией или райцентром эстонского захолустья», — пишет Юхан Смуул в своей отнюдь не холодной «Ледовой книге».

Чувство это. как видно, извечное. Вот вспоминается из Гоголя: «Мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный, уездный городишка, село ли, слободка, любопытного много открывал в нем… любопытный взгляд. Всякое строение, все, что носило только на себе напечатленье какой-нибудь заметной особенности, все останавливало меня и поражало».

Что добавить к этому? Разве только то, что, выписывая из Гоголя, трудно остановиться. Перечитайте, например, начало шестой главы первого тома «Мертвых душ», н вы скажете то же самое.

Староуткинск (или Старая Утка) возник в 1729 году по воле Акинфия Демидова — сына родоначальника «династии» Демидовых, Никиты Демидовича, тульского купца и оружейника, разбогатевшего на поставке ружей для петровской армии во время Северной войны. Сначала здесь был построен чугуноплавильный и железоделательный завод, а вскоре рядом с ним выросла и крупная пристань. Утку перегородили плотиной, образовался обширный пруд, растянувшийся верст на пять. Он существует и теперь.

Поселок амфитеатром встает на угорах левого берега. Окружив нижнюю часть пруда, он перекочевал уже и на правый берег Чусовой — к веселой речушке Дарье.

У него, как и у соседнего с ним села Чусовского, славное прошлое. При Демидовых здесь не раз вспыхивали народные восстания. Жители этих мест сражались в войсках Пугачева. Бои происходили даже под самой Старой Уткой. (Пихты словно пики укрывшихся за увалом конников.) Всколыхнула рабочих причусовских заводов и революция 905-го года. Немало ожесточенных схваток было на этих берегах и во время гражданской войны.

В годы Советской власти староуткинскнй завод был частично реконструирован. На нем сохранилась единственная в своем роде достопримечательность — доменная печь демидовских времен, или, как называют такие печи в народе, «самовар». Ее производительность — около пятнадцати тысяч пудов чугуна в год. Старушка домна до сих пор исправно дает металл, и неплохой металл, но вместе с тем сама она не более как «памятник жалкого состояния промышленности капиталистического Урала». Так сообщает путеводитель, но это очевидно и без путеводителя. «Функционирующий исторический памятник!» — сказал про старушку домну наш Историк, а для него — вы теперь понимаете — это как бы высший вид исторического памятника.

В полуденный зной, когда тянет в тень, в прохладу, далеко не каждый отважится на экскурсию туда, где безраздельно владычествует огонь.

Истина познается в сравнении. Надо, оказывается, приблизиться к этакому вот почтенно-утлому «самовару», чтоб прочувствовать всю грандиозную мощь современного предприятия.

Стоишь, смотришь, а в голову почему-то лезут тягучие мысли о сыродутном способе производства чугуна, о крицах и тому подобных древностях, хотя в параллель этим мыслям идет мысль другая, что ни сыродутный способ, ни крицы вроде бы и не имеют прямого отношения к объекту твоего внимания. И что ты, ученый и дипломированный, ни бельмеса, грубо говоря, не смыслишь в простом доменном процессе. В простом и старом, как мир. А надо бы! Надо бы, голубчик, право слово. Ладно, оправдываешься ты, вернусь домой— обязательно восполню пробел…

Разбрасывая звезды-брызги, из отдушины льется в ковш ослепительно золотая струя металла. Пышет таким адовым жаром, что сохнет кожа, трещат ресницы и брови.

А рабочим хоть бы что. Привыкли. Правда, у них защита: спецодежда, очки. Но мы бы и в спецодежде тут долго не выдержали. Кость не та!

Один из потомственных литейщиков рассказывал мне про своего деда: «Он в нательной рубашке на домну шел — отдушину ломом бить… как на медведя. Только крест нательный за спину закинет и идет. И стоит. II жарынь ему нипочем…» — «А зачем надо крест за спину закидывать?» — «Да, понимаешь, жжется, жжется железо-то!..»

На волю, на солнцепек вышли из литейной все равно как под густую прохладную сень.

В глазах еще долго потом стояло золотистое сияние рождавшегося металла.

И все казалось, что и солнце тоже льет свою плавку…

Жарынь!


С заводского двора, пахнущего гарью и нагретым железом, открывался великолепный вид на долину Чусовой и на самую высокую в этом районе гору — Сабик, похожую на придавленную зеленую папаху.

Гора эта расселась километрах в восьми от поселка, но — в самом центре картины и как-то удивительно гармонично уравновешивала ее своей громадой.

Типично уральский вид со старенького, некогда тоже типично уральского заводика! Мне эта картина еще не раз потом вспомнится. И поверьте, в обстоятельствах самых негаданных…


В книжный магазин первым устремился Лирик, надеявшийся раздобыть в глуши то, что прозевал в столице.

Уже судя по вывескам, магазин в Староуткинске был хоть куда. Вывески на сей раз не обманули: настоящий культурный магазин, каким и должен быть магазин книжный, — просторный, светлый, уютный, а не пыльный какой-нибудь катух, что встречается сплошь Да рядом. И очень большой выбор литературы. Если к этому прибавить любезность и обходительность девушек-продавщиц, то ничего нет удивительного, что каждый из нас вышел на улицу с увесистым пакетом. «Братцы, надо же поддержать коммерцию!» — призывно восклицал у прилавка Лирик, который оставил в магазине не только часть содержимого своего кошелька, но и некую бумажонку — то ли стишок, то ли адресок. «Тайна сия все еще тайна…»

Спускаясь к реке по неширокой, круто идущей с нагорья улице (в каждом окошке яркие огоньки герани), мы вдруг остановились, пораженные.

У одного из домов среди множества толстых поленьев, которыми в этом месте была завалена улица, работал изжелта-седой старик. Не очень дюжий с виду, он так споро орудовал колуном, что нельзя было не залюбоваться. Крякнет, ударит — и полено надвое. Должно быть, умел старик «ловкие точечки выискивать» (помните углежога Тимоху из бажовской «Живинки в деле»?). Лирик тотчас смекнул: вот где должны быть и легенды, и сказы, и черт-те что! Может, это не просто старик, а клад сущий. И бочком, бочком, и обход дровяных ухабов — к нему. Мы с интересе! наблюдали за этими маневрами.

Старик ничего не замечал, знай махал колуном да смачно покрякивал.

— Здравствуй, дедушка! — сказал Лирик. — Л не сделать ли нам перекур?

Несильно взлетел колун. Невозмутимо крякнул старик. Полено развалилось надвое.

— Дедушка, перекурим! — крикнул Лирик, — Намахался, давай шабашить! Эй, дедушка!

Ответа и на этот раз не последовало.

Лирик сокрушенно взглянул на нас.

— Братцы, да этот бедняга-долгожитель глух! Не везет…

И зашагал вниз, к реке.

В правобережную часть поселка, где стояла наша «Утка», мы прошли по длинному висячему мосту, который со скрипом и лязгом начинал гарцевать, чуть кто проявлял излишнюю резвость. Вот где, казалось бы, раздолье для ребят! Однако староуткинские мальчишки по непонятной причине совершенно не интересовались своим роскошным мостом…

Лодку мы оставили под присмотром Феди — степенного и молчаливого подростка. Он как прочел у нас на борту «Утка», так его словно магнитом к нам притянуло. Подошел и остолбенело замер у самой лодки. Лицо вроде бесстрастное, совсем как у куперовского индейца, но в глазах смешинки. (А может, то были зайчики от воды?) Мы усадили его на корму и велели никуда не отлучаться. Он так с невозмутимым видом и сидел, стегая по воде своей верховушкой.

— Так ты, Федя, стало быть, потомственный чусовлянин? — спросил Историк.

— Коренной, — подтвердил Федя.

— Значит, и отец?

— И отец.

— И дед?

— И дед. Мы все пермяки — соленые уши.

— Да ты, видать, парень с юморком, это хорошо! Ты кем собираешься быть?

Мы злоупотребляем детским терпением, задавая свой «главный взрослый вопрос». В ответ же обычно слышим: «Инженером. Врачом. Балериной…»

— Человеком, — сказал Федя.

— О… установка у тебя правильная!

Засмеялись. Только Федя остался невозмутимо серьезным.

— Не сомневаюсь: ты, брат, будешь человеком! Теперь еще одно… «Бойцов» Мамина-Сибиряка ты, конечно, читал?

— Читал.

— А «Подлиповцев»?

Федя задумался, наморщив лоб. Видно было, что ему не хочется огорчать доброго дядю, но он был честный малый, поэтому он отрицательно покачал головой.

— Прочти. У вас в библиотеке эта книга наверняка есть. Ее написал Решетников. В ней рассказывается про двух бедных, забитых мужичков, Пилу и Сысойку, бурлачивших на Чусовой и на Каме. Пила потерял в дороге двух своих парней, таких вот, как ты. Прочти. Эта книга — необходимое дополнение к «Бойцам». Пила и Сысойка как бы подручные караванщика Савоськи. Ради каких-нибудь жалких пяти-шести рублей они притащились из своей деревеньки Подлинной Чердынского уезда, с севера Пермской губернии. Отсюда ни много ни мало верст пятьсот…


О Решетникове Историк напомнил нам еще раз дней через десять, когда проезжали мимо деревушки Коноваловки, несколько домиков которой разбросаны на правом берегу. За ней начинался почти километровой длины остров. Барахтавшиеся в воде коноваловские ребята— жизнерадостные, озорные, участливо-любознательные— посоветовали нам плыть левой протокой, «если не хотите сесть на мель, если не хотите в траве запутаться!»

Когда немного отъехали от них, Историк сказал:

— В этом месте некогда переправился через Чусовую обоз, с которым из Екатеринбурга в Пермь следовал молодой Решетников. Об этой поездке он рассказал в «Очерках обозной жизни». Детей у Коноваловки Решетников не встретил, но он имел с ними дело несколько ранее у Висимо-Шайтанского завода, где в то время тринадцатилетний Митя Мамин последний год доживал в родной семье… А что то были за дети, послушайте…

Сидевший на веслах Лирик перестал грести, Физик направил «Утку» в фарватер левой протоки и замер, устремив настороженный взор вперед.

— Это было утром у постоялого двора во время завтрака, — продолжал Историк, а затем стал читать из блокнота. — «То и дело подбегают десятками, пятками, тройками мальчики и девочки, очень бедно одетые, босые, с набирухами и без набирух, и неистово вопиют: «Милостинку, ради Христа!» Им кидают из окон ломти ржаного хлеба. Подошли и ко мне штук десять ребят, от пяти до семнадцати лет… и завопияли. Я поглядел на них: тело немытое, рубашонки грязные, по ним бегают огромные вши, ноги по колени в грязи и имеют вид чугуна, волосы на голове всклокоченные». Вообще, это была безрадостная для Решетникова поездка: его угнетали мрачные мысли, картины, открывавшиеся ему, были одна печальнее другой… Так вот и вижу его, небольшого, угрюмого, то шагающего с возом, то неудобно скорчившегося на мешках; на невзрачном скуластом лице словно черная туча… Всей России известный уже автор «Подлиповцев»!..

— Жалостная история! — сказал Лирик. — Что это ты все орудуешь примерами времен Очакова и покоренья Крыма?

— Опять я тебе не потрафил?

— Дело не в том, потрафил, не потрафил. Мне вот вспомнилась другая история. Не так давно не то во Ржеве, не то в Ряжске, а может, в Жлобине (что-то с буквой «ж») стали вдруг исчезать мальчишки. Лет этак по двенадцать-тринадцать. Двое пропало. Четверо. Семеро… Что за чертовщина? Сбежали? Утонули? Или так что стряслось? Никто не знал. Исчезают, а куда — аллах их разберет. Представляете переполох? Потом все же нашли. Оказалось, сидели мальчишки под арестом… А арестовали их свои же дружки, только из другой шайки-лейки. И как все обставили! Нашли где-то на отшибе заброшенный подвал, дверь соорудили, замок навесили. Пленников держали в полной тьме, на воде и хлебе. Те прямо как тени на волю вышли. Обидчиков взяли в оборот. «Это что за новые казаки-разбойники? Вы соображаете, паршивцы, что делаете?!» А те: «Раз папки наши начальники, так и мы тоже. Нас тоже должны слушаться! А эти сукины сыны не хотят! Так мы их все равно заставим делать по-нашему!» Во как!

— Эти бы, верно, не сказали: «Хочу быть человеком». Нет.

— Да, история не из симпатичных. Но какое она имеет отношение к моей?

— Не знаю. Просто… вспомнилось.

— Хорошо бы спросить у Феди, — посоветовал Физик.

— Согласен спросить у Феди! Ну-ка, остроумцы: что бы ответил Федя?

— Он бы сказал: «Реки вспять не текут — ни Чусовая, ни Москва-река».

— Нет, не то! Федя знает, что в наше время текут вспять и реки. Федя сказал бы так: «Не беспокойтесь, дяденьки: я уже вырос. Теперь все уже будет, как должно».

Звонкие голоса коноваловских ребят становились все тише. Остался позади длинный остров, мы проехали мимо устья Сылвицы, притока Чусовой, миновали камень Антонов, поднимавшийся несколькими невысокими белыми скалами. Река круто изламывалась вправо.

Еще несколько минут — и показался легендарный Ермак…


Травостой в то лето был богатейший. Мы плыли в страдную пору сенокоса. На реке нету лучшего времени: в эти дни воздух удивительно ароматный, запахи так и опахивают. В деревнях было пустовато (дети под присмотром стариков да скучающие «магазинщины», больше почти никого), зато людными стали берега. Немало понаехало на Чусовую и горожан, которым для прокорма домашней скотины выделены небольшие сенокосные угодья. (Глядишь, городские, а до чего проворно косят и мечут стога, не иначе как из деревенских!)

На словно бы выбритых полянах красовались артистически сметанные стога. Лениво дымились костры у шалашей. Еще звенели кое-где косы.

Мы обгоняли «моторные плоты» и спаренные лодки, которые больше походили на паромы, так как несли на себе сено, коров, всякий домашний скарб и даже лошадей с телегами.

Историк не упускал случая перемолвиться хотя бы несколькими словами с каждым встречным-поперечным. Он то подсядет, бывало, к старушке на лавочку, то не поленится подогнать «Утку» к берегу, чтоб выкурить папиросу с дядечкой, дерущим мочалу, с рабочими лесосеки, каменоломни или сплавного участка.

Иной раз ему не столько, казалось, были нужны ответы на вопросы, которые он задавал, сколько звук голоса встречного человека, его интонации, выражение лица.

У него было десятка полтора-два «излюбленных» вопросов, которые он задавал чаще других. К ним относился и вопрос насчет колхозов и совхозов. Ответы бывали самые разные. Колхоз, говорили одни, хорош тем, что ты чувствуешь себя там ближе к хозяйству, к земле. В совхозе ж все похоже больше на службу. «Вот и хорошо, что на службу! — возражали сторонники совхозов (а таких, надо сказать, было большинство). — Отработал свои часы, получил, что причитается, — и ходи себе кум королю. Почти что рабочий класс. Чем плохо? В совхозе и порядка больше, и дисциплина на другой высоте. Затем охрана труда, соцстрах. Нет, в совхозе лучше. Но опять-таки, если вы рядовой работник. Про директора, например, не скажешь, что ему лучше, потому как прав и возможностей для хозяйственных манипуляций у председателя колхоза несравненно больше. (Поддержало бы правление да утвердило собрание!) Директор же совхоза буквально по рукам-ногам связан промфинпланом, который ему дается. Все регламентировано и рассчитано до мелочей… Совершенно ненормальное положение. Недотепе, рохле — так, наверно, удобно, зато живому инициативному руководителю — мука мученическая. Обязательно надо директору совхоза прав добавить. Обязательно! Иначе делу вред».


— А почему в причусовских деревнях и поселках столько заколоченных домов?

Дело ясное: в одном месте кончились многолетние лесоразработки, в другом — народ потянулся в город. Почему потянулся? На то тоже разные бывают причины: тут старики подались к детям, там глава семьи решил попытать судьбу на рабочей стезе, а там надумали перебраться туда, где потеплее да по-яблочнее…

— А почему не разводите садов у себя? И зелени у вас мало…

— Нешто мало? Да ее чертова прорва кругом!

— Кругом-то прорва, а в деревнях, в поселках голо. В жару хоть помирай: тени не сыщешь!..

— Это верно: у нас тень не в почете. Лето-то не шибко длинное, мы каждому лучику рады. Не хотим заслоняться листьями.

— И яблок не хотите?

— Рябина — вот наша северная яблоня.

— Да какие вы северяне? На одной широте с Москвой! Просто климат у вас более континентальный, вот и все.

— А знаешь, морозом-то как охаживает!

— Мороз не помеха делу. Ведь морозостойкие сорта уже выведены! Фруктовые деревья проникли даже за Полярный круг — на Кольский полуостров, где почти полгода зимняя ночь. Есть там, например, поселок Муромец. Жители его недавно вырастили яблоневый сад. Да и у вас на Урале во многих местах растут сады, сами знаете.

— Это так… Только не все упирается в морозостойкие сорта…

— А во что же еще?

— Есть, верно, причины и поважнее… Должны быть… Несколько человек намекали на эту «причину поважнее». Догадаться было не так уж трудно, что имели они в виду, однако только в Кыне встретился нам собеседник, который говорил об этом без всякой маскировки.


Как-то на середине реки, где был брод, мы повстречали верхового. По бокам лошади висели пестеря — высокие корзины из бересты, полные отборных на вид грибов. Верховой оказался кузнецом — не с парового молота, а настоящим деревенским кузнецом, и эта профессия как нельзя лучше гармонировала с его темным пропеченным лицом, веселыми огненными глазами.

За те несколько секунд, в течение которых мы проплывали мимо (обходительный кузнец придержал лошадь, чтоб пропустить лодку), Историк успел с ним поговорить.

— Хорошую закуску везете!

— Было бы что закусывать!..

— Вы в совхозе или в колхозе?

— В совхозе.

— Давно?

— Второй год пошел.

— А до этого — в колхозе?

— Так точно!

— Ну и где лучше?

— Лично мне — в совхозе.

— Деньги, стало быть, на руки?

— Ага!

— Сколько ж вы получаете?

— Пятьдесят целковых.

— А подручный?

— На пятерку помене.

— Ну счастливо вам! Чтоб было что закусывать!

— И вам того же! Счастливого пути!

Как я теперь понимаю, этот «блицдиалог» тоже что-то значил в общем балансе. И Историк наш правильно делал, что не пренебрегал такой формой общения.


— Смотрю, вы и косите, товарищи женщины, вы и мечете!

— Все в наших руках!

— Я понимаю: женщина на Урале — большая фигура. Всегда была большой фигурой…

— Как и по всей России!

— Не спорю. Правильно. Но куда ж вы все-таки своих мужчин подевали?

— Кто в лодырях, кто в начальничках, — отшучивались женщины.

После этого разговора Историк, должно быть не случайно, по всегда как бы невзначай, спрашивал у мужчин:

— Пьете?

— Не шибко, — отвечали ему. — Даем вину отдохнуть! Даем!

— По совести?

— Народ у нас в общем тверезый. Деловой народ. Авторитетно вам заявляю.


Историк не был бы, конечно, историком, обойди он вопросы «по специальности». Интересовался он тем, что говорит народ о чусовских атаманах, о сплавщиках, о давнишних заводовладельцах, о названиях сел, рек и камней. Здесь он, что называется, перебегал дорогу Лирику, но последний не был внакладе, поскольку вода таким образом лилась и на его ленивую мельницу.

Что же рассказывали чусовляне?

— Заводчиков всяких у нас, на Урале, перебывала тьма-тьмущая: Демидовы, Яковлевы, Шуваловы, и другие, и прочие. А началось со Строгановых. И каждый и себе-от, и родне несчисленное тут богатство у нас набрал!

— В Висиме улица есть, Арзамасская. Получилось так. Демидов который-то выиграл в карты у одного помещика из города Арзамаса людей, а жительство им указал вот тут, в Висиме.

Про Ермака и Пугачева говорят с любовью и с гордостью.

— Ермак родом из чусовских казаков. Он славится, как сама Чусовая! Хоть и обыкновенный наш человек, а до чего сильный был. здоровучий!

— Программы у Ермака особой, кажись, не было. Шел за правду, и все. А у Пугачева была — заводы забирал: вот завоюю все, и будете у меня свободными! Пугачев поважнее, конечно, будет. Ермаку в церкви пели вечную память, а Пугачеву и Стеньке — анафему.

— На Чусовой здесь еще Иван Кольцо подвизался. У стариков деньги отбирал, караваны грабил. Но это отдельно от Ермака, Иван-то. Воду только мутил.

Бережно хранит народ память о сплавщиках — мастерах своего нелегкого дела. Называют Окиню, Лупана, Савоську. И тут же поясняют, что они-де описаны Маминым-Сибиряком, а в качестве прототипов использованы такие-то и такие-то реально существовавшие люди, которые жили там-то и там-то. Все помнится в подробностях, как будто происходило вчера, удивительно даже!

Среди сплавщиков наиболее славен Вася Балабурда, чусовской крестьянин-силач, здешний почти что былинный богатырь, которого за его удаль, за проворство и ловкость в работе знает и любит вся Чусовая. «Плавал он атаманом каравана. Роста был огромадного, силы непомерной. Якорь в восемнадцать пудов перетаскивал с носа на корму. Такие тягости мог носить! Но неуклюжий был». — «Силищи в ём было столько, сколько у пятнадцати здоровых мужиков. Пятнадцать человек по слизням барку катили, а он один за веревочку тянул». — «В кабак зайдет, если кто дебоширит. Вася подденет за опояску на пальчик и вытащит. Его любили, силяка такого да не любить! Балабурда — значит сильный. Только очень смирный был, мухи не пошевелит. Его возили в Петербург, хотели сделать борцом, что ли. Да передумали, потому что он из себя некрасивый был: сутулый, горбоносый. Вино пил ковшиком. А умер от того, что надорвался… Шибко давно то было».


…Так вот добрались мы до Кына.

У туристов обычай: разбивать лагерь на луговине, что насупротив бывшей кыновской пристани.

Мы говорим: «характер местности», «лицо населенного пункта». Некогда это были метафоры, теперь языковеды причислили их к разряду «терминологических словосочетаний». Пусть будет так. Ведь важно не то, как назвать, а то, что это очень емкие «словосочетания». Ведь действительно есть «характер», есть и «лицо»!

Глядишь через реку на Кын, и почему-то вспоминается тебе Старая Утка…

По «характеру» своему Кын и Утка — настоящие антиподы: Утка что есть силы карабкается на крутогорье, амфитеатром встала по-над рекой — к воздуху, к солнцу (веселый поселок, душа нараспашку!); Кын же весь потаенный какой-то, недоверчивый и словно в себя ушедший. Разбросал несколько десятков строений по левому берегу Чусовой (будто дозор выставил), а сам залег двухсполовинойкилометровым рукавом в лощине речушки, давшей ему не только приют, но и имя. (Кын — по-мансийски холодный. Говорят, что вода в этой быстрой и шумной по весне речушке на редкость студеная.)

Это старинное уральское село. Началось оно от железоделательного строгановского завода, заложенного в середине Will столетия. Место выбрано было дальновидно и с разумением: с одной стороны Чусовая, а с другой — Кунгурский тракт. «Кын — золотое донышко», — ласково говаривали в те времена. Первой фигурой, всему задающей тон, был здесь купец.

В Кыне много одноэтажных и двухэтажных домов, рубленных по-старому, и в силу того весьма своеобразных конструкций. Бревна толстющие, кондовые. Немало тут домов и осевших и покосившихся от времени, напоминающих знаменитую наклонную башню в Пизе, а все равно жилых, и живущие в них люди, видно, считают их вполне надежным пристанищем, поскольку о ремонте никто как будто не помышляет. Затейливая резьба на фронтонах, наличниках и воротах. В некоторых уголках поселка чувствуешь себя словно в музее.

В жуткое время колчаковщины поселок семь раз переходил из рук в руки. Кыновская добровольческая дружина сражалась и с белочехами Гайды, и с белогвардейцами Колчака, и с местными беляками. Лишь к лету 1919 года Кын. как и Староуткинск, был окончательно освобожден Красной Армией.

Сейчас это окраинный райцентр Пермской области.


До глубокой ночи просидели мы у костра.

Над поселком громоздились крутые, мохнатые берега. Желтые огоньки, неяркие и немногочисленные, светились словно во чреве ночи. Отражались в иссиня-серой воде.

…Утро выдалось изумительно солнечное, без единого облачка.

Наскоро позавтракав, мы переправились в поселок.

Первым делом устремились, конечно, на почту. Отправили письма, накупили ворох газет, о том, о сем потолковали со словоохотливыми почтовыми девушками. (Надо сказать, что из всех виденных нами уралочек одна только Вали — из лодки дяди Юры — отличалась «уральской скупостью» на слова.)

Еще по дороге на почту мы обратили внимание, что у встречных людей, которые, совсем как в Москве, на ходу просматривали газеты, газетные полосы были без многочисленных заголовков и без клише. Сплошной плотный текст. Значит, какое-то постановление. Или доклад.

Было первое августа. В то утро в Кын пришли газеты с проектом Программы партии. В Свердловске их прочитали двумя днями ранее.

Солнце уже припекало. В прохладной тени на чистеньких ступеньках магазина, приятно пахнущего пенькой, дегтем и кожей, сидел пожилой человек с газетой. У него были руки рабочего, спокойные глаза, седые и прокуренные усы и такое морщинистое лицо, что оно казалось склеенным из кусочков. Мы подсели к нему и разговорились.

Он начал свою трудовую жизнь еще «при царе Косаре» — на шуваловском заводе листового железа. «Вон тот приземистый корпус за отделением связи видите?»

— Решили, значится, взглянуть на наш Кын? Так-так. Теперь народ особо любознательный пошел. Не то что прежде.

Старик отчеркнул крепким ногтем в газете абзац и, показывая его нам, вслух прочел: Повысится значение кооперации — колхозов, потребительской, жилищно-строительной кооперации». Это в проекте Программы. Ответственные слова! Так вот поимейте в виду, что эта самая потребительская кооперация зародилась здесь, в Кыне. В 1864 году. Сказывают, будто граф Строганов для начального оборота дал капитал шесть тысяч рублей заимообразно и вроде бы без процентов. Сомнительно, но… так говорят. Впрочем, разные графы бывали… Вот с того и пошло. А скоро отмечаем столетие. Да, это мы, кынчане, зачинатели кооперативного движения в России! Пройдите к нашему универмагу. Там прибита мемориалка с поздравительной надписью: «Кыновскому обществу потребителей в день его 70-летия».

Историк припомнил, что Международный день кооперации отмечается в первую субботу июля. И тут же походя просветил Лирика, оказавшегося не в курсе, что потребительская кооперация призвана совершенствовать торговлю на селе, организовывать сбыт излишков сельскохозяйственных продуктов, что она является теперь одной из форм вовлечения масс в коммунистическое строительство. Все это Историк был в состоянии растолковать до тонкости, но того, что кооперация пошла от Кына, не знал даже он.

Наш собеседник оказался патриотом родного поселка. Он с явным удовольствием, со смаком рассказывал обо всем, что касалось Кына.

— Заметьте это себе, у нас исключительно здоровый климат. Сюда приезжают и ленинградцы, и москвичи: знают наш Кын. Здесь построен и костнотуберкулезный санаторий. Всесоюзного значения санаторий! Вот он перед вами, на этом самом солнечном у нас косогоре и с видом на Чусовую. Или возьмите наш сероводородный источник. Это без всякой фантастики настоящий целебный источник. Тут ленинградский один профессор все наезжал. Пил только из него и каждое утро обливался у источника. Из него фонтаны так и хлещут, как из петергофского Самсона. Сходите, это всего километра полтора отсюда… Вот так улицей и держитесь. Другой дороги нет. И — что б вы думали? — вылечился профессор! От чего вылечился? Во-первых, у него нервы пошаливали, а окромя того, и с обменом не все было ладно. Кисловодск не помог, а Кын излечил! Вот он какой, наш Кын, ребята! Особенно для интеллигенции — клад!..

Мы приготовились к тому, что собеседник начнет расхваливать теперь все подряд и напропалую. Не тут-то было. Главное предприятие поселка — лесопильный завод (хоть там работал родной его сын) — он, например, весьма сурово раскритиковал. Порядки на лесозаводе нас не очень интересовали, мы слушали просто из вежливости, но старик и сам как будто не любил этой темы. Он вовремя вспомнил про внука и буквально до небес превознес местную команду подростков-волейболистов.

— Вы подумайте: дикари-мальчишки, а всех бьют, всех подряд! Что в них за талант такой? Откуда? Может, от дружности? Туристы часто с ними играют, полный разгром всегда! А ведь, наверно, и тут проплывают не самые последние игроки. Студенты, например. Я своим советовал: пока порох есть, вызывайте, ребятки, на соревнование Пермь, Свердловск!

Солнце припекало уже основательно, но на чистых ступеньках магазина было прохладно и хорошо. Неторопливо текла беседа. Новый знакомый наш никуда, видно, не торопился, все в жизни у него было сделано. Оставалось потолковать кое о чем да подумать. Заприметь он в наших глазах малейшее недоверие или пренебрежительную улыбочку — тут бы и разговору конец. Но интерес наш был неподделен.

Меня всегда радуют встречи с такими вот патриотами «своего угла», «своего микрорайона». Пускай зачастую микрорайон этот и неказист и для тебя он, как говорится, ни уму ни сердцу, однако кому-то он по-настоящему дорог, кто-то здесь родился, прожил, быть может, настоящую и большую жизнь, проливал за него кровь, так что для него он родина, в самом высоком смысле слова. Поэтому-то он знает, какими словами передавать его красоту, а какими защищать его честь. Если же понадобится сбить раж с какого-нибудь зарвавшегося «нигилиста», что только шаг ступил с Кузнецкого моста или Невского проспекта и уже цедит сквозь зубы: «захолустье», то вот такой горячего сердца человек собьет и спесь, и раж в два счета. Наблюдаешь и диву даешься, потому что это всегда разыгрывается, как по нотам…

— А каким был бы ваш Кын, если б вы завели сады! — сказал Историк, наводя собеседника на одну из «своих» тем.

Старик ответил:

— Сады — дело хорошее, да канительное. Где-то надо доставать саженцы, куда-то ехать, везти, садить,спасать от морозов. Шибко много возни! Огородами занимаемся, а до садов руки не доходят.

— Неужто дело только в морозах?

— Знаю, скажете: на Украине, например, уже сажают «сады для всех» — повдоль дорог. И газеты пишут: «Сады коммунизма закладывать сегодня». А вы, дескать, никак раскачаться не можете! Понимаю. Но… сами знаете: кабы да не абы, были б и тут сады! Мы ведь все на вас, на «Европу», поглядываем. Погода-то от вас идет. На Курщине, скажем, много садов? На весь бы Урал хватило! А и там вырубали. Выходит, не до садов людям было. Трещали дерева-то не от яблок-груш — от налогов. Если бы не это, давно бы и тут шумели сады, ребята!

— Зато теперь по-другому все.

— По-другому, верно. Да крепка-то у нас привычка!

— Да, верно, черт побери! — сказал Лирик.

— Черт не поберет. Тут, ребята, нашими все руками будет делаться. Вот и за садоводство уральское тоже надо браться всем сразу, гуртом, как за целину. В одиночку тут ничего не сдвинешь. Одиночкам в наше время только одна дорога — в коллектив. Другой нету, хоть помри Недавно спрашиваю у продавщицы: «Берут у вас конфеты вот эти под названием «Радий?» — «Не берут», — Совсем не берут?» — «Совсем». — «А почему не берут? Вроде бы не самые плохие». «Не берут, — говорит, — и все, нечто народ поймешь!» Глупость несет девица. Народ — барометр! По мне, так удивительно было б, если б такие конфеты брали, а не то, что их не берут! При нашем-то отношении к радиоактивности, понимаете? Это все равно что покупать конфеты под названием «Чума»! Хоть птичьим молоком их начини, не купят!.. А торговцам и горя мало!..

— А вы бывали, папаша, у камня Писаного?

— И неоднократно.

— Крест помните?

И крест помню. Там их два: один — на скале, а другой — на другом берегу стоит, из каменной глыбы высечен. Вы про этот?

— Да. А помните, что на кресте написано?

— Как не помнить! С того-то камень и назван Писаным А написано, что-де у статского действительного советника Акинфия Демидова на сем, значится, месте, в пути, стало быть, во время плавания, родился сын Никита. Того не написано, что ребенок от полюбовницы.

— От любовницы? Свежая деталь! А про надпись на второй стороне креста, что можете сказать?

— Помню дословно. «Здесь родился эксплоататор трудового народа». Настоящая резолюция! Ее уже кто-то наложил при Советской власти. В каком только году не знаю. Демидов тем крестом как бы рассчитывал увековечить свой род, да просчитался. И стоит этот крест над Чусовой как крест всему делу демидовскому, как крест на всем прошлом. Хоть глаз вон — старому не бывать!

Историк очень доволен.

— Папаша, да вы просто моими словами шпарите!

— И я недавно видел подобную «резолюцию», — сказал Физик. — В Калининграде, возле бывшего кафедрального собора, могила философа Канта. В войну надгробная плита была повреждена бомбой. И тогда же кто-то написал мелом на ней: «Теперь-то ты понял, что мир материален?!» Эту надпись сих пор так и поддерживают.

— Что ты говоришь! — изумился Историк. — Своими глазами видел?

— Своими.

— Превосходно!

На прощанье он еще раз напоминает старику:

— А все-таки за сады принимайтесь, папаша! И не откладывая в долгий ящик, этой же осенью. Ведь на прошлом крест, сами сказали! А еще: мир материален, папаша!

— Не отпираюсь. Народ, он себе не враг. Народ понимает, когда железо куют, когда мочалу дерут… А знаете, ребята, вечером в нашем кинотеатре не то английская, не то американская картина. «Джорди» называется. Не видели? Ну так милости просим! Заодно посмотрите нашу публику. Не буду хвастать, но кыновские дамы в модах не отстают!


Поездка по Чусовой доставила нам немало радостных часов, но были и часы огорчительные.

На Коуровско-Слободской турбазе всех предупреждают: до Староуткинска воду из Чусовой для питья брать нельзя, так как она «загрязнена отходами промпредприятий, дислоцированных на реке выше Слободы».

За честное предупреждение, как говорится, мерси, но если б вы знали, дорогие товарищи, какой удар наносите вы сердцу туриста! Какой удар!..

Способов загрязнять реки уйма. Один из них, например, молевой сплав. Но до чего этот «способ» кажется невинненьким по сравнению с ведомственностью! Я не оговорился, потому что первый и главный враг речной воды, равно как всего растительного и животного мира, — это ведомственное, в противовес хозяйственному, к ним отношение. Что сие значит? А вот.

Возьмем некое ведомство А. Всяк, кто трудится на его ниве, в той или иной степени является и его «патриотом», блюдет его интересы, печется о его процветании. Что ж. это вполне естественно, и пока что ничего дурного в том нет.

А каково отношение работников ведомства А к интересам всех других многочисленных ведомств — от Б до Я? Увы, работникам данного ведомства зачастую, грубо говоря, наплевать на все то, что за пределами родного их А. Б же в свой черед готово наплевать как на A, так и на все прочие литеры-ведомства до Я. Интегральный итог удручающ: какое-то всеобщее наплевательство. Всем наплевать на все — вот что такое ведомственное отношение к окружающей нас действительности. Это не менее страшная штука, чем бюрократическое к ней отношение, если только и бюрократизм, и ведомственность не суть стороны одной и той же медали.

Ведомственным чиновникам нет дела до того, что по их милости у нас хищнически вырубают во многих местах леса, отравляют речную воду, губят рыбу, истребляют зверя и птицу, что в городах напропалую дымят заводские трубы и так далее. Что им до всего этого, холодным и равнодушным? Раз их родному А надо дымить — будут дымить, раз Б предписано спускать ядовитые отходы — будут спускать, будут вырубать леса, будут взрывать, грохотать, отравлять — всё будут! Бровью не поведут, рука не дрогнет. Процветало бы только родное их ведомство, их «мать-кормилица», вверенный им узкий «участок». А на остальном хоть трава не расти в прямом и переносном смысле.

Соответствующие ведомства пекутся о морях, о лесах, о реках и разного рода водоемах. Но что могут они поделать, если на них грудью идут десятки других, беспощадных в своей могучей ведомственной «правоте» неотступно-сокрушительных ведомств! Какой прок из того, что в рачительных сводках, бюллетенях и скорбных отчетах работников энного ведомства постоянно констатируется «качественное истощение» речных вод? Что из того, что «истощение» это несколько высокопарно именуют «проблемой № 1»? Уже не одно десятилетие проблема так и остается проблемой, а героические попытки этих людей что-то предотвратить становятся настоящим донкихотством.

Хорошую пословицу «не плюй в колодец: пригодится воды напиться» у нас приводят частенько, да мало кто руководствуется ею на практике.

Близкий мне человек, будучи уже смертельно больным, не хотел ничего другого пить, кроме чистой колодезной воды. И повторял при этом: «Ах, какой я был глупец, всю жизнь пил невесть что, когда ничего нет вкуснее простой воды!»

«Человечеству не угрожает недостаток воды. Ему грозит нечто худшее — недостаток чистой воды», — читаем мы в книге Горского «Вода — чудо природы». Не зловещий ли это парадокс: мы, оказывается ясно представляем опасность, а предотвратить ее как будто не в силах! Мне словно бы видится фраза из книги будущего историка: «Вот в чем состояла слабость того времени…»

Туристов предупреждают инструкторы на турбазах, предупреждают их и путеводители. «Выбор места для привала на первых (!) ста — ста тридцати километрах от туристской базы осложняется еще тем, что на этом участке вода в Чусовой сильно загрязнена отходами заводов и не может быть использована для приготовления пиши».

Видите: зло настолько укоренилось, что поистине стало «хрестоматийным», вошло в путеводители как некая уродливая достопримечательность! Факт возмутительный, хотя не менее возмутительно и «академическое» беспристрастие, с каким путеводитель предупреждает вас об этом наяву творимом безобразии. Я понимаю, путеводитель не газета, не сатирический журнал и не посредством путеводителей искоренять зло, но все равно нельзя читать об этом спокойно.

«Подумаешь, — скажут некоторые, — «речные заводи», «лесов таинственная сень»! В бурный атомный век недосуг думать о каких-то лирических побрякушках!»

«После нас хоть потоп!» — изрек Людовик XV. К этому циничному королевскому «кредо» у нас не может быть двойственного отношения: чуждая нам философийка. Но скажите, разве мало вокруг нас разного рода «деятелей», которые жили (да и по сей день живут) по сходному принципу? Возьмите хотя бы ту же ведомственную практику «всеобщего наплевательства» — этот немудрящий рудимент королевского «кредо»…


А теперь — снова о чистой воде, поскольку разговор этот еще не кончен.

Газеты наполнены сообщениями о том, что индустриальный Урал становится краем Большой химии. Это вызывает законную гордость. Еще бы! Ведь растет наша индустрия, крепнет наше могущество, как тут не радоваться? Но вместе с тем является и мысль: а сколько уральских водоемов, рек и лесов за это поплатятся? Рядом с Большой химией, с наивысшей техникой у нас зачастую преспокойно уживается и большущее разгильдяйство, вопиющая бесхозяйственность. Вот попалась мне в «Правде» заметка украинского поэта Николая Упеника «Красавица река стала лужей».

«Минувшим летом, — пишет поэт, — я побывал в родном Луганске и порадовался размаху строительства. В восточной части города вырос прекрасный новый район. Но с болью смотрел я на реку Лугань, протекающую через город… Когда-то она была полноводная и чистая. В летний зной в ней купались. Рыболовы никогда не уходили отсюда с пустыми руками. А сейчас от красавицы Лугани осталась какая-то грязная лужа. Заводы имени Рудя, имени Октябрьской революции, суконная фабрика, различные мастерские сбрасывают сюда отходы, а городской Совет с этим мирится».

Десять строк в заметке, а какая картина головотяпства и бесхозяйственности!

А вот из статьи другого писателя, Ефима Перми-тина, напечатанной в «Литературной газете»:

«Несколько лет назад я посетил город Усть-Каменогорск. Родной город! Кто не любит свой город? Кому не кажется он красавцем? Кто не хотел бы, чтоб он был самым величественным и благоустроенным на земле?

И тогда же, с восторгом отметив, как много прекрасного сделано в нем за эти годы, сколько новых клубов-дворцов построено, я с грустью писал в местную газету о том, что зеленые когда-то улицы и окрестности Усть-Каменогорска, несмотря на ежегодные посадки деревьев, стали менее озелененными, чем в недавнем прошлом. Чахлые кустики на улицах и у домов, не охраняемые, не поливаемые, гибнут через несколько недель после посадки. Некоторые хорошие школьные сады погибли».

Паустовский пишет: «Рыба в Оке начала пахнуть мазутом и одеколоном. Какой-то парфюмерный комбинат спускает в Оку сточные воды, форменно насмехаясь над прибрежными жителями и заодно л над государством».

А вот еще более свежее извлечение из «Вечерней Москвы»:

«Москва богата водными акваториями. Они украшают наш город, являются местом отдыха сотен тысяч жителей столицы. Но до сих пор не так уж много делается для сохранения водных ресурсов столицы. До 80 промышленных предприятий Мосгорсовпархоза сбрасывают в реки отходы производства. Только автозавод имени Лихачева ежесуточно «пополняет» Москву-реку сотнями тонн отходов, механическими примесями. Загрязняют водоемы автохозяйства и даже… речники. Московское управление речного пароходства и управление канала имени Москвы не очищают водоемы специальными судами. Открытые водостоки русла мелких речек Лихоборки, Рыбинки, Котловки находятся в антисанитарном состоянии. Берега их превращены в свалки».

Таких заметок и отрывков из них можно привести сколько угодно; они появляются чуть ли не каждый день. А что толку? Ведь в одну только Волгу ежегодно сбрасывается три миллиона кубометров неочищенных сточных вод!

Защитника природы никто в наше время не обвинит в руссоизме, потому что всякий нормальный человек понимает: природу необходимо защищать. И защищать не в силу каких-то абстрактно-невнятных принципов, а для блага живых людей… увы, от людей же.

Итак, да здравствует большая (и великая!) химия Урала! И да процветают все стихии уральские: воздух, недра и воды! Пусть как и прежде «шумно змеятся чистые уральские реки»!

В октябре 1960 года Верховный Совет Российской Федерации принял закон об охране природы. Совет Министров постановил усилить охрану водных ресурсов страны. Эти два документа — сильнейшее в наших руках оружие: дело защиты природы по-настоящему становится государственной проблемой. Да жаль, пользуемся мы этим оружием покамест еще неумело и робко. Точно не для себя стараемся. Вскоре после принятия закона «Комсомольская правда» писала: «Покраснев, мы должны сознаться, что по существу еще не брались за охрану наших лесов и рек, за охрану и преумножение богатств и красоты нашей земли».

Рассказывают, что Бажов, когда при нем зашла речь о загрязнении Чусовой, сказал, возмущенный до глубины души:

— Какую красоту губим и сколько убытку терпим!

Лирик наш как бы добавил к этому:

— Пусть мы предупреждены и не пьем отравленной воды, ладно. Зато мы вовсю купаемся! А эта дрянь — отрава — великолепно проникает в организм через кожу. Я вам говорю! И коровы ванны принимают. В жаркий день по брюхо стоят в воде часами! Ну, предположим, шкура у них такая, что не пропускает. Так они, прохлаждаясь, тут же и пьют эту водицу благословенную, поскольку путеводителей не читают. А потом мы лакомимся парным молоком. Чем не замкнутый цикл? Не тем концом, так этим, а все равно по человеку! Рыба дохнет, птица на такой воде не живет! Что мы творим? Об этом кричать надо, трезвонить во все колокола!

Лирик дорогой, так разве не кричат, не трезвонят? Еще как трезвонят! «Вот уже 16 лет хлопочу я не о какой-то блажи поэтической, а о сбережении зеленого убранства России», — с гневом и горечью пишет Леонид Леонов.

Об этом писали и Пришвин, и Соколов-Микитов, и Солоухин, и академики наши, и много-много других людей разных профессий и званий.

Не была забыта «персонально» и наша скромная героиня:

Чусовая гулко катит воды
И ревет в проемах меж камней.
«Посмотри, от каждого завода
Водостоки вывели ко мне.
Мутные, покрытые мазутом,
С запахом азотной кислоты…»
Вот теперь мне ясно, почему так
Помутилась, Чусовая, ты…
Это — из стихотворения Николая Агеева. Чусовая поэту особенно дорога, поскольку на ней прошло его детство.

Я смотрю с сыновьим сожаленьем
На тебя, уральская река.
Пусть мои стихи,
Как заявленье,
Разберет Президиум ЦК.
Видите: писали, пишут, будут писать. Боролись со злом и борются. Но беда, что мало кто прислушивается к ламентациям чудаков, сокрушающих копья и перья во имя флоры и фауны!

Справочник обнадеживающе сообщает вам: «В водоемах Урала водятся таймень, хариус, нельма, сырок, муксун, пыжьян, белорыбица, стерлядь, чир и др.» Но не обольщайся сим, мой читатель! На долю милой нашему сердцу Чусовой ныне приходятся только «и др.», в чем убедились мы посредством собственной удочки.

И я уже не могу без грусти читать, например, такие слова, относящиеся к уральским рекам: «Рыбная ловля нигде в России столь хорошо не распоряжена и законами не ограничена, как в здешних местах». Это из книги Петра-Симона Палласа, знаменитого естествоиспытателя и путешественника XVIII века.

Вот почему, думается мне, не так уж это было умно — иронизировать над почтенным Афанасием Даниловичем, дядюшкой Физика, который за столько лет так и не сумел выбраться на Чусовую. Быть может, Афанасий Данилович не столь тяжел на подъем, сколь дальновиден…

Правда, за последние годы кое-что изменилось.

Когда на турбазе вас предупреждают: не пейте чусовскую воду хотя бы до Староуткинска, речь идет об участке в пятьдесят — пятьдесят пять километров. Путеводитель дает цифру в два с половиной раза большую. И в этом нет ничьей ошибки, просто внесло корректив время, наметился сдвиг к лучшему. Ведутся кой-какие работы по очистке воды, на заводах все больше вводится в действие фильтров: знать, узковедомственное «наплевательство» дало трещину, пошло на убыль. Эх, вот тут бы и приналечь, вот тут бы и наддать, чтоб превратить это движение на тормозах в ускоренное!


…Наконец осталась у нас позади «зона загрязнения».

Река сразу повеселела: птиц стало больше, появились даже водоплавающие, и рыбешка кое-где уже поплескивала. И рыбаки все чаще теперь попадались нам. Но тут началось другое…

Сидевший на носу «Утки» (мы говорили: «в кабинете») Физик заметил у поверхности воды какое-то подозрительное серебристое пятно. Рыба! У Физика на сердце захолонуло. Он запустил руку в воду, но пятно, дважды лениво-сонно шевельнувшись, ушло в глубину. Он даже не распознал, что то была за рыба.

— Ч-черт, уж не глушеная ли?..

— М-да, — сказал Историк. — Похоже.

Лирик, встрепенувшись, воскликнул:

— Как? Разве на Чусовой глушат?

— А почему бы и нет?

— Скоты, ах скоты!

Встретившиеся нам в тот же день у бойца Молокова рыбаки подтвердили: да, и на Чусовой глушат.

— Это невозможно! — с горячностью заявил Лирик, — Надо писать!

— Обязательно, товарищи, напишите, — попросили рыбаки.

Когда немного отъехали, Историк признался:

— А я, между прочим, писал…

— Про Чусовую? Когда?

— Несколько лет назад. Не про Чусовую, а про другие наши реки, в частности про Днепр.

— Ну и что?

— Ну и ничего. Я тогда специально занялся этим вопросом. Ездил, встречался с людьми, искал, сопоставлял. Одним словом, был чем-то наподобие следователя-любителя. Половину отпуска ухлопал. Л потом написал. И направил свое сочинение в «Известия». Оттуда сообщили, что «ваш материал» переслан в Министерство рыбного хозяйства. Однако и там он не залежался. Спустя некоторое время на мой запрос Министерство ответило, что «ваше заявление»…

— … «заявление»?! Великолепно!

— … направлено в Министерство электростанций. А почему, скажем, не в какой-нибудь водопроводно-канализационный трест? Навсегда осталось загадкой для меня и то, какое употребление нашел мой опус в Министерстве электростанций…

— Тем и кончилось?

— Нет. Я написал еще в «Крокодил». Но это пресмыкающееся тоже не взяло моей стороны. Из «Крокодила» ответили, что ваш случай нас не заинтересовал»: не типичный, дескать и не сатиричный.

— Ладно, — сказал Физик, — Присовокупляем «ваш материал» к «Утке»!


Постскриптум 6. Хищники на реке

(Без вести пропавший очерк Историка)

— Ну, как тут у вас, бомбят?

— Бомбят!

— Сильно? Или не очень?

— Сильно, товарищ! Такого, как в нынешнем году, еще никогда не было. Распоясались глушители!

Я знаю это и сам: распоясались. Сущая правда.

…Вон на быстрине показалось белое пятнышко.

А вон и под лозой… И еще одно, и еще…

Это — рыба.

Бессильно раскинув плавники, она плывет по реке брюшком кверху.

Мы поднимались вверх на моторке, и за какой-нибудь час я насчитал свыше полусотни таких рыб. Язи, окуни, подлещики, плотва, уклея…

Глушеная рыба всплывает чаще всего уже тогда, когда раздуется, осклизнет.

Но и на эту рыбу есть, оказывается, «ловцы». Нам встретилось несколько таких человек — сами не бьют, не рыбачат, а только подбирают глушеную. Свежую едят сами, тухлую скармливают свиньям.

Летом на реке много народу. Рыбака отличишь сразу. Так же, впрочем, как и дачника.

Но попадались нам и другого сорта люди.

Время от времени на шум мотора из кустов выныривали какие-то явно встревоженные физиономии… Какие-то челны при нашем приближении старались ускользнуть, скрыться в лозе, в заводях.

А потом слышалось глухое, тяжелое «бу-у-у, бу-у-у!»

Черное дело творится даже при свете дня.

Рыбу не только глушат. Ее стреляют из ружей, колют острогой, травят разными снадобьями (вроде борной кислоты).

Но главная беда, конечно, глушители.

Глушат и деревенские, и городские.

Даже дальние деревни, не на реке стоящие, и те в этом участвуют довольно активно. Приезжают ли на сенокос, или по дороге в город, а бывает, ездят глушить и специально.

Глушат в реках, в речушках, в прудах, в озерах.

У хищника и психология хищника: на рубль сожрет, на сто истребит.

— Забросили мы недавно в озеро сеть, а как вытащили… батюшки! Полная рыбы… гнилой! Одной гнилой! И дух от нее — сдохнуть на месте можно! Сеть до сих пор воняет — не подойти. Уж сколько мы ее ни мочили! Без всякого понятия заряд кинули: в озере вода стоячая, ерунда там одна всплывает — верховодка, мелочь. В реке-то все-таки течением и хорошую рыбу, бывает, вынесет. А тут пшик один. Они, значит, кило три-четыре собрали и рады. А невдомек дурачью, что под водой десять пудов осталось. Ну и загнила. И вся другая от гнили этой подохла. Такое рыбное озеро испакостили, бандюги!

В этом позорном ремесле имеются даже свои «новаторы >.

Так, про одного могилевского бухгалтера рассказывали, что начинает он обычно не как глушитель: облюбовывает на реке местечко, несколько дней прикармливает, приваживает рыбу, а уж после того бросает заряд. Словом, глушение с прикормкой.

— А судака и мирона ему все равно не взять: эти не всплывают.

— А он все предусмотрел: ставит по дну широкую сеть. Хороших лещей берет, чтоб ему захлебнуться!

— Да, знаете, рационализатор!.. Но только отдает это чем-то гадким… Все предусмотреть и ничего не щадить. Есть в этом что-то от фашистов, честное слово!

Вспоминается рассказ Ивана Арамилева «На озере». Там нарисован некий Гурьян. Он и рыбу глушит, и дичь в запрещенные сроки бьет, и животных не жалеет— одним словом, зловредный и довольно паскудный мужичонка. Выискал его автор в какой-то глухомани, кажется за Уралом, далеко!

А Гурьянов этих зловредных и в среднерусской полосе тоже достаточно! Они и в районе, они и в области. И это самое, пожалуй, страшное, когда такой вот Гурьян уже не просто темный мужичок-браконьер, живущий у черта на куличках, а какой-нибудь ответработник, человек «умственного труда», лицо с немалым общественным весом. И величают его уже «товарищем Гурьяновым», а еще по имени-отчеству.

Как ни чудовищно, бывают и такие Гурьяны. Глушение рыбы для них не способ жить, а забава. Но ведь зла от этого еще больше!

— У нас глушителей больше, чем рыбаков, — утверждают некоторые. И мне это не кажется гиперболой.

Глушителей действительно много.

Говорят ли об этом на совещаниях, бьют ли тревогу?

Что-то не слышал.

Пишут ли об этом?

Бывает, пишут. Но все как-то вскользь и все больше с этаким легким юморком.

Напишем, прочтем, забудем.

А хищнику живется вольготно. И он сам не прочь подчас посмеяться над юмореской, разоблачающей хищника.

Я интересовался: откуда у глушителей взрывчатка?

Оказывается, главные поставщики ее — рабочие химлесхозов и каменоломен, а также корчевщики пней. Про последних, например, говорят, что они готовы корчевать голыми руками, лишь бы сэкономить заряд-другой.

А есть еще так называемые углубители дна. Они разъезжают по рекам и не только углубляют дно, но и помогают истреблять рыбу. Однако попробуйте к ним придраться: река — их рабочее место, аммонал — их орудие труда!

— Позвольте, — недоумевал я, — ведь есть же на свете госрыбнадзор!..

Мне посоветовали:

— А вы загляните при случае в облцентр. Там есть…

В облцентре, лежащем на пути моего следования, рыбнадзора, как такового, не имелось. Было нечто вроде филиала его, представленного старшим инспектором охотничьего хозяйства, который исключительно по доброте душевной (я не шучу) согласился взять на себя и немалое бремя внештатного инспектора госрыб-надзора. Но ни «филиал», ни сама инспекция, «дислоцированная» километрах в двухстах на небольшой речушке, борьбой с глушителями всерьез не занималась. Старший инспектор охотничьего хозяйства заявил мне об этом без обиняков:

— Реки нашей области открыты для браконьеров. Правила производства рыболовли нарушаются на каждом шагу. Кто что хочет, тот то и делает. Никакого сладу с браконьерами!

Спрашиваю:

— Хоть иногда-то вы их ловите?

— За два года, — отвечает, — было два таких случая. По первое дело прекращено за недоказанностью… И знаете, чисто по недоразумению: поймали с поличным, составили акт, а рыбу не изъяли. Прокуратура поэтому и не стала рассматривать. Второе дело свеженькое — недели три как передали. Этот, кажись, не отвертится!

Спрашиваю:

— За злостное глушение по уголовному кодексу полагается до четырех лет, правильно?

— Так-то оно так: статья 163. Но обычно смягчают: год-два условно или сколько-нибудь принудработ. От суда нам польза невелика: либералы. А что я один могу? У меня ни штата, ни начальства. Прислали недавно десять экземпляров «Положения об охране рыбных запасов», и все. Устраивайся как сам знаешь.

В заключение старший инспектор как бы в скобках сообщил, что в охотничьем хозяйстве картина, разумеется, «диаметрально противоположная». Там порядок наведен давно, и с ним считаются: уж если заповедник — так это заповедник, уж если срок охоты — так это твердый срок охоты. Почти никаких отступлений от буквы закона.

— А рыбку мы скоро в магазинах только и будем видеть! — невесело шутят рыбаки. — Селедку, воблу, хамсу… кушайте на здоровье!

— Хорошо, что хоть есть моря: море не выглушишь!

— Э… в атомный век можно и море!

— Все, брат, во власти человека!

— Хапуги! Выродки! Как можно мораль советского человека совместить с такими вот делишками?

— Попробуй, скажем, вырви куст колхозной картошки. Тут с тобой цацкаться не будут: живо припаяют. А на реке та же ведь государственная собственность. Какая разница? В Чехословакии будто бы за глушение пятнадцать лет дают, как за вредительство..

— А как же: подрыв экономической мощи государства — самое настоящее вредительство!

— Мальку в одном месте разводим, заводы специальные построены, а в другом ее истребляют почем зря. Ведь при глушении мальки этой гибнет сила-силенная!

— Бесхозяйственность! Как только терпят такое?

Я спрашивал у многих:

— А вы-то сами ведете борьбу с глушителями?

Нет, оказывается, не ведут. Были, конечно, отдельные случаи, не без того. Там кого-то поймали, избили, хотели утопить. Другого накрыли, но не смогли поймать, удрал. В отместку преследователи навалили в челн браконьера сена и сожгли челн.

И сами же осуждают подобную тактику:

— Все равно будут глушить и тот, и другой. Разве их проймешь этим? А челны зачем жечь, да еще с сеном? Не так надо!

— Интересно, а у вас, к примеру, есть в деревне глушитель?

— И не один!

— И вы их знаете?

— Мы ж не слепые, не глухие.

— И что же вы?

— А ничего. Это народ отчаянный, глушители. Кому охота красного петуха поймать?

— Так вы б хоть написали.

— Писали!..

— И что?

— А ничего. Как у нас бывает: вернули наши писания в сельсовет на расследование. А председатель — сват-брат этим канальям. Выпили они, закусили рыбой глушеной и отписали, что факты, значит, не подтвердились. Вот и весь толк. Закон есть, а исполнять его некому. Обида!

— Как же быть? — спрашиваю.

— А так и быть, бороться надо. Навалиться бы на них как на вредителей. Чтоб и не пикнули! Только эту кампанию должна возглавить власть, обязательно. Иначе не выйдет!

— А вы разве не власть?

— А мы поддержим. Всей силой поддержим, товарищ дорогой! А то эта язва по всему Союзу пошла! И на Волге глушат, и на Оке, и в Жигулях — везде! А сельсоветы и райисполкомы палец о палец не ударят, ровно их не касается! Если б совместно, мы б в два счета справились! А то вот что творится!.. Дело безопасное, отчего не заработать на табачок? Видали, как рыба-то плывет?

Видали, увы.

День и ночь плывет по реке глушеная рыба.

Плывет, как щепа.

А хищники сидят в пивных, в ресторанах, тешатся денежками шальными.

VII. ГЛАВА ИЗ КРУГОСВЕТНОГО ПУТЕШЕСТВИЯ

— Поэзия, брат Физик, отлично чувствует себя и без науки! А вот может ли наука обойтись без поэзии?

— Нет, не может.

— То-то же! Ну и нечего тебе восседать в позе Наполеона!

— Ты, по обыкновению, передергиваешь, дружище Лирик, подменяешь понятия. Но в чем ты прав, в том прав. Настоящая наука, конечно, не может обойтись без поэзии. В научном мышлении всегда присутствует элемент поэзии. Это сказал Эйнштейн. Однако поэзия науки особая. Поэзия научного творчества, научных изысканий и открытий — это совсем не то, что твоя поэзия, когда ты рифмуешь «кровь — любовь», «народ — вперед». Поэтому не вижу причины, почему бы мне и не остаться в позе Наполеона. Кстати, о Наполеоне… — Физик интригующе улыбнулся. — Представь, что тебе заказаны стихи…

— «Из гроба тогда император, очнувшись, является вдруг…» Нет, не хочется мне писать про Наполеона!

— Кто из вас помнит, отчего умер Наполеон? — спросил Физик.

Лирик досадливо пожал плечами (вот ведь еще!). Историк несколько раз гребанул веслом, затем сказал:

— Тарле сообщает, что от рака. В наполеоновском роду рак был болезнью наследственной. Перед смертью Наполеон острил, что «рак — это Ватерлоо, вошедшее внутрь».

— Между прочим, — не то уточнил, не то возразил Физик, — Наполеон в завещании писал, что он умирает преждевременно, что его убивает наемник английской олигархии.

— Правильно, есть там такое.

— А недавно случилось вот что, — продолжал Физик. — Один французский ученый, которому эта фраза из завещания не давала покоя, раздобыл из медальона волос Наполеона и подверг его радиоактивационному анализу. Результат получился потрясающий: был обнаружен радиоактивный мышьяк.

— Это нехорошо?

— Еще бы! Выходит, Наполеону в пищу подсыпали мышьяк. Наполеон был отравлен. Анализ позволил установить, какие были дозы и их периодичность. Буквально по дням… Все это было зафиксировано растущим волосом. Давно нет ни жертвы, ни злоумышленников, а следы преступления все еще налицо!

Лирик сказал:

— Знаете… а мне вдруг захотелось написать про Наполеона! Какая-то новая грань открылась…

— Так, друг Лирик, и бывает, когда поэзия и наука идут рука об руку!


Пословица говорит: сколько веревочку не вить, а кончику все быть.

Мы никуда особенно не спешили и даже, где бы. до возможно, растягивали удовольствие, однако плавание наше (наше «гранд тур») подходило к концу.

Первым это почувствовал, пожалуй. Лирик, у которого в разгаре была работа над чусовским циклом стихов. Что там у него получалось, мы не знали, но трудился он на совесть, так что поездка для него превратилась в отдых весьма относительный. Но тут уж ничего не поделаешь: шедевры легко читаются, создавать же их — дело хлопотное. Перечитайте, к примеру, «На воде» Мопассана — и вы это почувствуете с предельной ясностью. Проведя неделю в плавании по Средиземному морю на своей яхте «Милый друг», Мопассан, конечно, отдохнул. Но не в обычном, житейском смысле слова. Он отдохнул от парижской суеты и духоты, от докучливых посетителей, мозг же его напряженно работал. Так что то была не столько неделя «отпуска», сколько неделя творческого уединения.

У наших, на «Утке», головы тоже работали не вхолостую. Физик все раскидывал умом-разумом, как по приезде взяться за новую серию опытов, набрасывал какие-то схемы, писал и вычислял. Историк говорил, что он «все начисто вымел из башки», что он-де «только отдыхает». Однако и он немало передумал дум о своей монографии и заносил в толстую клеенчатую тетрадь не только путевые впечатления… Вот почему, когда я говорю о творческом нашем накале, в этом нет иронии.

И еще одно — о причудах в творчестве. Вспомните, скажем, Бальзака, который, чтоб забыть о времени, работал при свечах даже днем; Пушкин любил. писать в постели, а Гоголь и Хемингуэй — стоя. Куприну хорошо работалось, если он сидел неудобно — «бочком приткнувшись»; Маяковский «вышагивал» стихи, а Хикмет охотней всего творил на кухне, когда рядом что-то кипело и жарилось.

Наш Лирик обычно священнодействовал на носу «Утки». Он садился спиной к нам, набрасывал независимо от погоды на плечи пиджак, нахлобучивал на буйные кудри картуз, надевал дымчатые очки — точно отгораживался от мира, — после чего, согнувшись в три погибели над блокнотом, начинал свой «намаз», длившийся иногда по нескольку часов кряду. «Утка» на все это время лишалась гребца; роль впередсмотрящего Лирику тоже нельзя было доверить: хоть глаза его и были провидчески устремлены вперед, но видели они совсем не то, что имело отношение к фарватеру…

Он писал, черкал и тут же рвал написанное. Со злостью. На мелкие клочки. И бросал за борт. Бумажки мелькали в воздухе, как снежинки. И опускались на воду.

Историк с Физиком не считали Лирика ни спекулянтом, ни лодырем. «Захотелось творить — полезай в свой кабинет, твори!» — говорили они ему. Но и удовлетвориться ролью сторонних наблюдателей они тоже не могли. Поэтому время от времени они вторгались в творческую лабораторию своего поэта.

Вот как это происходило.

…Отвернувшись в тот час от мира, то есть от Историка и Физика, Лирик какое-то время безмолвствовал. Его вдруг ставшая сутулой спина мрачно горбилась на фоне мрачноватых береговых пейзажей (Солнце было за тучами.) Вскоре послышалось легкое не то гудение с хрипотцой, не то мычание; все это пока что было лишено как ритма, так и других атрибутов стиха. Постепенно в гудении начали появляться еле уловимые, еще нечленораздельные, но уже как будто бы человеческие звуки: «бу-бу-бу…»

Физик, понимавший секреты поэтического ремесла, сочувственно прокомментировал вполголоса:

— Да, знаете: фразу — заразу — не сделаешь сразу!..

Прошло еще несколько минут, и в занудливо-монотонном «бубуканье» Лирика начал прослушиваться ритм. Поднатужившись, уже можно было различить слоги, обрывки слов, а затем и сами слова. Слов становилось все больше, они все гуще населяли ритмическое теперь гудение, все длиннее протягивалась прихотливая ниточка смысла; наметились контуры строфы.

Холодно в Утке, холодно в Кыне,
Скована льдом Чусовая-река.
Пихты застыли, скалы настыли…
Та-та-та-та, та-та-та-та…
Еще усилие — и строфа завершена:

Пихты застыли, скалы настыли,
Низко плывут облака.
Взбредет же человеку фантазия в знойный, хоть и бессолнечный, августовский день воспевать январскую стужу!

Лирик в эти минуты казался нам как бы окруженным хрустальным куполом. Несмотря на всю простоту отношений, мы не имели права туда врываться. Но и не ворваться тоже было нельзя: стихотворец наш, того гляди, собьется с дороги. Поэтому-то Физик, словно бы для одного только Историка (и словно бы не о стихах-то и речь у них), обронил деликатно-иронически:

— В мороз, между прочим, низких облаков не бывает.

Лирик, не меняя ни позы, ни песенной своей интонации, проскандировал в ответ:

— Сам знаю… ладно… все знаю сам…

Некоторое время, Физик греб молча, Историк молча рулил.

Когда «проклюнулась» новая строка, Лирик проскандировал ее несмело, тише, чем предыдущие, точно выносил на суд общественности:

…Холод берет за бока…
Хрустальный купол как будто таял. Со стороны могло показаться, что над стихотворением работала уже бригада поэтов.

Однако в такую жару да еще на веслах Физик не тянул на соавтора. Он сказал:

— Знаешь, дружище, «высокое напряжение опасно для жизни». Видал такие предупредительные плакаты? И твой и мой мотор перегрелись. Подмени-ка меня. Кстати, гребля развивает чувство ритма.

Лирик послушно сбросил пиджак, снял дымчатые очки и, оставшись в одних трусах, с удовольствием расправил широкие плечи. Потом сел за весла, а Физик перебрался в «кабинет».

— Есть у меня друг Володя Догадаев, тоже поэт, — сказал Лирик. — Бывает, бьется он, бьется над какой-нибудь строкой, а потом жалуется жене: «Руфа, никак не найду строку!..» А его дочурка после того говорит знакомым: «Папа потерял строчку! И мы не можем ее найти!»

Шутка — подспорье делу, по все понимают: то не январская стужа проникла в стихи нашего Лирика, а холод недалекой разлуки… Ведь уже не недели, а считанные часы оставалось нам провести на Чусовой.

Горные пейзажи остались позади. Скалы теперь попадались все реже и день ото дня все уменьшались в размерах. Исчезли таши, каменистое дно песчанело. Леса редели, появлялись обширные вырубки, все меньше было пихты, а лиственных пород все больше. Берега, раздвинувшись, становились уплощенными.

Выходя на Приуральскую равнину, Чусовая словно бы нехотя ослабляла власть своих чар; словно после бурливой юности наступала пора серьезной зрелости.

Убыстрилось и течение: река, казалось, настраивала нас на деловой лад, призывала теперь уже не растягивать удовольствие.

Наша «Утка» бежала резво и стала совсем послушной.

Начались сплавные участки. На берегах гудели машины, взревывали трудяги бульдозеры, тракторы, бревнонагружатели и мотовозы, завывали циркулярные пилы, громыхали падающие стволы. Становилось все многолюднее и шумнее.

Трудовая атмосфера, сгущавшаяся на берегах с каждым километром, передавалась и нам, настраивая с отпускного лада на деловой. Физик все чаще вспоминал про свою лабораторию, Историк открыто заговорил о монографии, вернее, о той ее части, идея которой «вот только что (!) и как-то вдруг (!)» блеснула в его мозгу. Что касается Лирика, то и его потянуло к своему рабочему месту — в родной переплетно-брошюровочный цех родной типографии. Признаюсь: я проявил некоторое коварство, когда представлял вам Лирика. Он, как и все мы, не был «свободным художником». Честный малый, он на собственный счет не обольщался «Степень мастерства и таланта у меня, братцы, к сожалению, далеко не таковы, чтобы чувствовать за собой бесспорное право посвятить себя всецело поэзии. Я должен трудиться там, где я наиболее полезен». Услышать бы такие слова и от некоторых «свободных художников»!


…Так вот и текло время.

А в субботу, предпоследний день плавания, понеслись после обеда нам навстречу моторки.

Мы не сразу сообразили, чем это грозит. Беспечно думалось: проехало десять, ну пусть проедет еще двадцать, велика беда! Ан не тут-то было: моторок становилось все больше. Докучный их шум не утихал ни на минуту. Вскоре они уже пошли почти непрерывной цепью, словно сорвалась где-то прикола целая флотилия этой неистовой мелюзги и ринулась вверх к неведомой нам цели.

Поначалу все это выглядело даже интересно. Особенно с этнической стороны. Взять хотя бы лодки: длинные, узкие, остроносые, легкие на ходу, они ассоциировались с индейскими пирогами. В одних лодках ехали семьями, в других — тесными компаниями, в третьих, казалось, сошлись случайные попутчики, которым вовсе не по душе эта совместная езда: сидят как сычи, не лодка, а коммунальная квартира! Были лодки, набитые одними только беспардонно гогочущими, уже «на взводе» парнями или только визгливо-веселыми девчатами. Бравого вида старичок вез целую коллекцию старушек с корзинками на коленях, с белыми платочками на головах. Богат был и ассортимент подростков.

Куда они?.. Что у них за общая цель такая?..

Из лодок торчали ружья и удочки, грабли и косы, выглядывали крутобокие лукошки и корзины, виднелись узлы, рюкзаки, свертки.

Ба! Да это же уважаемые жители города Чусового поднялись в дорогу на выходной день! Кто чтоб поохотиться, кто на рыбалку, кто на сенокос, а многие за грибами, малиной, а то и просто к родне — проветриться, навестить, в деревенской бане попариться. Были тут, конечно, и хозяева заколоченных домов, что так растревожили нашего Историка.

Разыгрывались короткие, подчас просто молниеносные жанровые сценки. Нас приветствовали, осыпали репликами, поднимая стаканы и бутылки: «Ур-ра землякам! Ура «Утке»!» (Ах он, лукавый кыновский патриот, не такие уж тут кругом трезвенники и праведники!..) Над нами подтрунивали, звали за собой, предлагали взять на буксир. Находились удальцы, которые, заигрывая с нами, выделывали вокруг «Утки» такие кренделя, что бурлящие валы едва нас не захлестывали.

— Ты что, давно в гипсе не был! — заорал Лирик на одного из лихачей, когда тот чуть не врезался в нашу корму на стремительном развороте.

Час пик наступил около семи вечера.

Моторки шли одна за другой, а то и по нескольку в ряд. Поднялась такая трескотня, словно мы угодили под огонь пулеметной роты Выхлопные дымы сизым туманом повисли в воздухе. Пахло как на Арбате в знойный вечер, когда автомобильное стадо ползет двумя лентами — одна навстречу другой.

У нас в висках заломило с непривычки. Черт подери! Сколько же будет продолжаться это стихийное бедствие? Тут-то мы осознали наконец: путешествие кончилось… Все.

Холодно в Утке, холодно в Кыне,
Скована льдом Чусовая-река.
Грустно, но факт. Все. Точка. Поэт был прав.

Мы думали теперь только о том, как бы поскорее доехать.

Последняя ночевка была километрах в пятнадцати от Чусового. Мы выбрали ее с таким расчетом, чтоб утром не торопясь привести себя в порядок и приплыть в Чусовой к обеду.

Моторки неслись весь вечер дотемна.

Они отравили нам и последнюю чусовскую ночь, потому что великое их переселение продолжалось. Правда, шли они уже не так густо, но тарахтели в ночной тиши еще более рьяно, нежели вечером.


На одной из последних моторок явился хозяин луговины, на которой мы разбили палатку. Нас разбудил его сердитый простуженный баритон. Носясь вокруг палатки, хозяин топотал сапожищами, стучал чем-то деревянным и металлическим и то вешал на нас чертей то величал нас по батюшке и по матушке.

— Не успели сробить покос, а их нанесла нелегкая! Бездельники, тунеядцы! Я в суд подам! Я акт на потраву составлю!

Из его слов выходило, что мы «переворошили весь стог» (а на деле мы к сену даже не прикоснулись), и в самом лучшем месте выжгли костром «плешь» (а на деле мы развели огонь на уже старом кострище), и что-то еще, и что-то еще…

Был седьмой час. Монолог хозяина длился уже минут двадцать.

— Этот оратор неистощим! Подъем! — в один голос сказали Историк, и Физик — Подъем!

Выбравшись из палатки, они попытались вступить в переговоры с разбушевавшимся небольшим человеком в огромных резиновых сапогах. Но это оказалось невыполнимой задачей, поскольку тот распалился добела и слышал только себя. Да и что из того, что не мы трогали сено, что не мы выжгли «плешь»? Ведь кто-то и трогал, и выжег. Конечно же, это дело руктуристов! Значит, мы, туристы, за туристов же и должны расплачиваться. Коль общее у нас «реноме», то и общий за все ответ! Тут надо было не оправдываться, а предпринять нечто такое, что загладило бы чужое головотяпство.

С хозяином была жена. Как и всякая нормальная женщина, она считала, что главное благо на свете — мир. Сначала она не вмешивалась, молча копалась в лодке и даже как будто не слышала ничего, но в самый нужный момент подошла к мужу и сказала:

— Гриша, будет тебе шуметь. Это не они. Ты послушал бы, что люди говорят.

И до хозяина вдруг дошло.

Однако инцидент исчерпан был лишь тогда, когда мы помогли перетащить стог на лодку.

Сено пахло, как краснодарский чай «экстра».

Утро было пасмурное, холодное. Но на погрузке мы согрелись в два счета — отличная физзарядка!

С хозяином расстались прямо-таки друзьями. Русская душа, он уже полон был раскаяния.

— Ребята, Товарищи! Поймите вы человека. Шестнадцатый год тут кошу… Ну погорячился с устатку, ну накричал… С кем не бывает!..

Он все набивался взять нашу «Утку» на буксир, да мы отказались наотрез, поскольку нас мутило от одного вида моторной лодки.


Лирик уговаривал нас добираться до Москвы водой. Не на «Утке», разумеется, а на пароходах.

— Честь-честью спустимся по Каме, — ворковал он. — В свое удовольствие поднимемся по Волге до Нижнего, затем по Оке до Москвы-реки. Древний путь, история! Между прочим, на Каме — в Елабуге — можно сходить на могилу Цветаевой…

— Ага! — не без злорадства воскликнул Физик. — Вот тайная пружина: Цветаева!

Сидевший на веслах Историк сказал:

— В прошлом году я побывал и в Елабуге, и на оной могиле…

— Так что же ты? Расскажи!

Историк, как обычно, не заставил себя упрашивать.

— В Елабуге самое примечательное, пожалуй, то, что в город как бы вступает лес: великаны-деревья выстроились вдоль улиц, вдоль набережной. Мы приехали в проливной дождь. Незабываемое впечатление: огромные кроны, набрякшие от влаги. После дождя осматривали город. На наши расспросы о Цветаевой прохожие пожимали плечами: «Не знаем, не слышали». Тогда мы отправились на кладбище, кажется Троицкое. И не ошиблись. У самого входа встретилась нам словоохотливая и сведущая по части кладбищенских дел старушка. Она кое-что знала. Припомнила и «етот самый случай». Уверяла даже, что была на похоронах. «А вот где могилка-бог ее знает. Много ить лет прошло! Идите, сынки, вон в тот угол: самоубийц у нас там предают земле…» Пошли мы. Все страшно запущено. По этому запустению и пренебрежению можно заключить, что в Елабуге на очень большой высоте антирелигиозная работа! Да вряд ли так!.. Бродя по кладбищу, мы неожиданно наткнулись на могилу «кавалерист-девицы» Надежды Дуровой, которая прожила в Елабуге что-то около тридцати лет и здесь же написала свои известные воспоминания. Могила ее заросла чуть ли не бурьяном. Чтобы прочесть эпитафию на плите, пришлось сперва заняться прополкой. Хотел бы я знать, вспомнят ли елабужане про эту могилу к 150-летию Отечественной войны?

— Выходит, нет им дела до своей истории!

— Не совсем так. Елабуга — родина Шишкина Ивана Ивановича. Про это там, например, не забывают. Сохранился дом художника. В нем музей.

— А Марина Цветаева?

— Так и не нашли. Нету могилы Цветаевой.

Лирик мрачно прочел:

— Я вечности не приемлю!
Зачем меня погребли?
Я так не хотела в землю
С любимой моей земли!
А потом сказал:

— Кто за поезд — прошу голосовать.

И первым поднял обе руки.


Несколько раз принимался накрапывать дождь. Все навевало грусть.

Все больше на берегах поленниц. Поленницы составлены ярусами. Иногда они длинные-распредлинные — как заборы.

Вот показалась последняя на нашем пути сплавная гавань, о которой предупредила цепь выстроившихся ледорезов.

Гавани служат для регулирования сплава. К лесозаводам и углевыжигательным печам лес по Чусовой идет молем. На сплавных гаванях его перехватывают, а затем, сортируя, выпускают уже по мере надобности. Хранится он на «лесных дворах» — запанях.

«Утка» миновала несколько огромных завалов. В одном месте бревна ощерились веерами, в другом торчали как иглы гигантского дикобраза. Даже оторопь брала: ведь распутывать эти дьявольские «клубки» предстоит людям! Работа для Геракла.

Однако люди, которым ее предстояло выполнять, не падали, видно, духом, спокойно коротали где-то свой законный выходной день. На берегах было безлюдно и тихо-тихо.

Помните первый наш с вами камень — Собачьи ребра?

А вот и последний чусовской камень — Гребешок. Он одиноко стоит на плоском безлесном берегу и похож на голову сфинкса в профиль. До этого небольшого и трогательного в своем одиночестве Гребешка перед нами прошла бесконечная череда камней — без малого двести штук. Мы чувствовали подчас нечто вроде оскомины, глаза взирали на них не то чтобы равнодушно, однако же огоньки восторга загорались все реже. Не поймите меня превратно: смотреть и восторгаться мы готовы были и теперь — пожалуйста! Но с одним непременным условием: наращивай эффекты, все вновь и вновь поражай наше воображение! А как пошли за Кыном эффекты на убыль, так и явилась паршивая эта неудовлетворенность «видавшего виды» глаза, с которой, хоть разбейся, нельзя ничего поделать. Таков человек. И все же вот с грустью провожаем Гребешок. Прощайте, скалы!

Чувствовали мы себя по-настоящему отдохнувшими, словно вышли из капитального ремонта. Честно добытые мозоли бугрились на наших ладонях. Мы загорели, раздались в плечах и свежи были как огурчики. (О Лирике Физик сказал: «Страдая манией величия, он растолстел до неприличия».) А еще — эмоционально обогатились, если употребить термин не то психологов, не то эстетиков.

Странно подумать, что завтра не надо будет ни костер разжигать, ни палатку ставить, ни лапник стелить, ни на веслах сидеть, помогая «Утке» бежать в струе. Да и сама «Утка» завтра уйдет в прошлое, увы!.. Лирика уже несколько дней тревожила забота: а удастся ли нам ее сбыть без особого убытка? Он даже избегал называть ее «Уткой», видимо отучая себя от становящегося ненужным мальчишества.

Все более чувствовалась близость города…

Поворот, еще поворот — и показались дымы Чусового. Какие-то огромные, широко раскинувшиеся конструкции силуэтами вставали в сероватой дымке на сером небе. Вскоре глаз расчленил их на краны, домны, арки моста, заводские трубы. Открылась знакомая панорама крупного промышленного центра. Что касается моста, то это был первый настоящий мост, встретившийся нам на Чусовой.

Пестро-радужные разводы нефти на воде, запах керосина и каменноугольной гари.

Отдаленно и близко гудели паровозы, лязгал металл. Празднично гремело радио.

— Братцы! Смотрите! — вскричал Лирик. — Сколько тУт еще на приколе моторок! Да тут их как семечек! Как гондол в Венеции! Неистощимый резерв! Считайте, что мы еще дешево отделались! Ай да Чусовой!

Надо сказать, что Лирику Чусовой не понравился не то что «с первого взгляда», а еще и до первого — издали. «Как под лысою горой лежит дымный Чусовой…» — все бормотал он. С тем и ступил на берег. Однако уже к вечеру от кислой его гримаски не осталось и следа. Побродив по городу, потершись среди отдыхавших чусовлян, побеседовав с кем за папиросой, с кем за кружкой пива, Лирик изменил свое мнение. Ероша эйнштейновскую шевелюру, он втолковывал нам:

— По духу — удивительный город! Удивительный! После природы это особенно чувствуется. Обострилось восприятие, что ли. В Свердловске, можно сказать, все то же самое, но здесь — концентрация!.. Все в более явном виде! В своей, так сказать, обнаженной сущности. Сегодня воскресенье, город отдыхает, в космосе Титов, День железнодорожника, многие навеселе. Но все это труженики, а не ресторанные забулдыги! Город без трутней, без торгашей, без праздношатающихся. Кристалл! А сколько на Урале таких! И в воздухе здесь не копоть, а дух созидания, я вам говорю! Чусовой, как и весь Урал, несет, так сказать, бессменную трудовую вахту. Уезжая, братцы, я…

— Довольно митинговать, — сказал Физик. — Твое дело бряцать на лире.

— Так и я о том же. Мой цикл будет кончаться стихами о Чусовом, а начинаться стихами о Свердловске. Чувствуете, рама какая?

— Еще бы!

— Прямо-таки каслинское литье!

— Теперь мне все абсолютно ясно!

— Дай-то бог!

— Все сразу стало на свое место! И это сделал Чусовой!..

Именно поэтому Лирику не хотелось, чтоб был обнародован его легкомысленный экспромт. Но поскольку я пишу правду — откуда что пошло и как все было, я не счел возможным опустить эту подробность.

«Суши весла! Конец!» Эта команда прозвучала столь символично, что сердце сжалось. Давно ли, скажите, выполнили мы другую команду: «Отдать швартовы!» Давно ли Физик рассмешил нас своей прибауткой: «Ну, поплывем! — сказали утюги»? И вот «утюги» у цели. Сказке конец.

Не забуду я и той картинки, которую мы увидели, в последний раз причалив к чусовскому берегу: мимо белой курицы пробежала белая собачонка. Курица самозабвенно копалась в мусоре: видно, искала свое извечно-заветное жемчужное зерно. Собачонка куда-то спешила: наскоро «отметившись» на столбике, к которому была пришвартована «Утка», она юркнула за штабеля лежавшего на берегу леса. Всего-то вроде и ничего. Но я сказал: белая курица и белая собачонка. Однако белыми они были когда-то, об этом только можно лишь догадываться, поскольку в тот час их покрывала сажа и копоть. Неприхотливая живность промышленного центра!

…В то время когда Мамин-Сибиряк плыл караваном с Савоськой, Чусового еще не было. Возник он двумя-тремя годами позже в связи с постройкой горнозаводской железной дороги и железоделательного завода, куда по новой дороге поступала руда с горы Благодать. В этих местах развернуло свою деятельность Франко-русско-уральское акционерное общество, входившее в печально известный Всеобщий союз, который возглавлял старый биржевой волк Эжен Бонту. История «величия и падения» Бонту дала Золя материал для романа «Деньги». (Тут не скажешь: как тесен мир! Тут не передаешь удивляться другому: до чего тесно все в этом мире переплетено!) Франко-русско-уральское общество просуществовало недолго. Всеобщий союз вскоре лопнул, и строительство завода приостановилось. Достраивала его уже другая компания, тоже выступавшая под эгидой французских предпринимателей. От тех времен сохранилась в Чусовом и так называемая французская колония — несколько городских кварталов, хотя ни одного француза, я думаю, там нет.

Лишь в 1882 году на Чусовском чугуноплавильном, железоделательном заводе была выдана первая плавка…

А рождение здесь первой социал-демократической группы датируется первым годом нашего века. Эта группа распространила свое влияние не только на завод, но и на близлежащие рудники. Ее работой руководил Пермский комитет.

В 1905 году на Чусовском заводе было пять тысяч рабочих. Состоявшийся 19 декабря митинг рабочих механического цеха закончился вооруженным столкновением с жандармами. Со стороны рабочих было сделано около полусотни выстрелов.

Пермский вице-губернатор доносил председателю Совета министров графу Витте: «Открылись массовые волнения рабочих, нередко сопровождавшиеся насилием; охватили Сысерть, Чусовую, Лысьву, Тагил, Кыновский, Очерский заводы… В Чермозе рабочие распоряжаются заводом своевольно. Позднейшие требования рабочих — явно политического свойства, экономические — неисполнимы».

Полтора предреволюционных десятилетия отмечены волнами забастовок — крупных и мелких. Забастовки подавлялись жестоко, но это не останавливало…

Активно боролись рабочие Чусовского завода и за победу революции на Урале, а во время гражданской войны — с колчаковцами и белочехами.

В начале 30-х годов рабочий поселок Чусовой стал городом. Теперь это крупнейший промышленный центр Урала. Чусовские сталь и прокат, славящиеся своими особо высокими качествами, идут на автомобильные и тракторные заводы.

Город занял оба берега реки. В городской черте в Чусовую впадает большая река Усьва с притоком Вильвой, которые принадлежат к числу крупных сплавных уральских рек. После создания Камского моря железнодорожный узел Чусовой стал еще и узлом водных путей.

Город разросся. Помню недоуменный взгляд Историка, когда на автобусе мы прочитали маршрут: «Вокзал— Дальний Восток». Оказалось: Дальний Восток — один из пригородов Чусового.

Есть в Чусовом, конечно, и что строить, и что асфальтировать, и что сносить, и озеленять, и перекраивать, как и в любом другом месте, но главное то, что он имеет свое лицо.

Как ни парадоксально, но это лицо наиболее отчетливо проступает тогда, когда город окутан тьмой.

…Заводские корпуса — по обеим сторонам реки. Над ними висят созвездия живых огней. Огни загораются, потухают, перемигиваются, дробятся на мелкой речной волне. А поверх — широко разлилось огнистое марево, которое то устремляется в зенит, то припадает к аспидно-черным контурам построек. Оно послушно главному из здешних огней, самому неистовому из них. Рожденный в царстве Вулкана, он неудержимо рвется из раскаленных недр печей, вагранок и домен.

И наблюдая за этим мятежно встающим в небо, сполохами разливающимся окрест сиянием, прислушиваясь к напряженному гулу завода, благоговейно думаешь: а не металл ли пошел в эту минуту?..

В такой именно час мы и прощались с Чусовым…


Постскриптум 7. Тропинка под радугу

Собираясь в очередной отпуск, я, признаться, не думал, что тайное соревнование свое со строителями Садового кольца проигрываю…

Начинали мы почти одновременно. От Таганки до Яузы они продвигались, помнится, более полугода. У меня к этому времени вчерне все было готово. И я думал: «Неплохо!»

А потом они перешагнули через реку и в сравнительно короткий срок до неузнаваемости изуродовали последнюю часть реконструируемой улицы. Я думал: «Еще посмотрим, кто кого, еще потягаемся!»

Когда я уходил в отпуск, вся улица — от аптеки, что на углу улицы Обуха, до книжного магазина № 94 — была разворочена, завалена грудами земли, плитами, трубами. В огромной траншее сооружался железобетонный коридор. Строители старались, чтоб он получился влагонепроницаемым — они цементировали швы, укутывали плоский его хребет толем, заливали варом и посыпали сверху дресвой.

Самозабвенно тарахтели машины, лязгал металл, шипела электросварка.

Царивший здесь хаос вселял в меня добрую надежду, хотя я и не обольщался, понимая, сколько на моем пути подводных камней.

Дело в том что погожее лето, благоприятствовавшее строителям, не очень-то, как уж повелось, благоприятствовало мне.

Летом почему то живется всегда суетнее, чем обычно: поездки на дачу, ремонт, встречи и проводы внепланово нагрянувших знакомых и родственников и, наконец, отпуск, который всегда хочется провести в дороге, в движении, что стало уже привычкой. Одним словом, лето отнюдь не такая пора, когда можно предаваться безмятежным воспоминаниям.

Покидая Москву, я был готов к тому, что изрядно отстану (придется потом нажимать на все педали!), но то, что я увидел, в первый же свой служебный день явившись на улицу Чкалова, можно сказать, потрясло меня.

Работы еще велись, но были они уже совсем иного свойства. Исчезли разрытые котлованы, груды земли и досок. Не было ни экскаваторов, ни подъемных кранов, ни жарких и шумливых компрессоров. Эстафету приняла другая бригада строителей. Незнакомые мне люди расстилали поверх бетонных плит, которыми была вымощена улица, камышовые маты, присыпали их щебенкой. а затем покрывали дымящейся асфальтовой массой, похожей на паюсную икру, и тут же утрамбовывали трактором-катком, надвигавшимся медлительно и неотвратимо, как рок.

Улица изменилась настолько, что казалась совсем какой-то другой Широкая, ровная, она была почти готова к жизни в своем обновленном качестве — как равная среди равных, возведенная в сан Садового кольца.

Каждый труд благослови, удача!
— Ты вот цитируешь Есенина, — скажет мне критик, — А Есенин посмотрел в свое время на Европу, посмотрел на Америку и написал очерк «Железный Миргород». Десять страничек. Об Америке, понимаешь? И только десять страничек. А тут целая эпопея вокруг какой-то, извини, плевой речонки!

Что мне ответить критику?

— Конечно, Чусовая не Америка. Так я ведь и не стремился открывать там Америки! Ты подсчитал, сколько страничек посвятил Есенин Америке, но ты не знаешь, сколько бы он посвятил Чусовой! А это вполне могло произойти. Вспомни «Емельяна Пугачева». Вот то-то. Есенин, как видишь, не так уж далек был и от Урала, и от уральской истории, а стало быть, и от Чусовой…


…Недавно прошел дождь, и над Таганкой повисла великолепная семицветная радуга — настоящая триумфальная арка. Такая же яркая, крутая и сочная, как когда-то над Усть-Уткой. Улица словно въезжала под нее. Радуга так широко и щедро распахнула под собой простор, что трудно было удержаться, не ороситься туда, распластав крылья — икаровские крылья А что душа в такие минуты крылата — это совсем не выдумки!

«К Октябрьским кончат… А мне управиться бы хоть к Новому году…»

В рукописи моей еще в каждой главе полно было и рытвин, и ухабов, и словесного мусора. Но я готов был от всей души крепким рукопожатием поздравить молодцов-строителей, как поздравляет, например, шахматист своего партнера, победившего в честном поединке.

Нет, я не впал в уныние. У меня перед глазами все еще сияли и чусовская и таганская радуги. Они обещали успех и моему делу. Ведь прийти к финишу вторым вовсе не значит потерпеть поражение.

VIII. МЕЖДУ ПРОШЛЫМ И БУДУЩИМ

Памятное всем нам лето 62-го года было на редкость дождливым (этим-то прежде всего оно и памятно!). С весны я собирался на Клязьму, а поехал в Крым.

Крым сверх ожидания не заслонил Чусовую черноморскими своими красотами. Напротив, он как-то всколыхнул память о ней, помог воспоминаниям выкристаллизоваться, обрести форму. Он вынудил вновь взяться за перо, чтоб воспеть не его, «Тавриду дальнюю», а скромный уральский ручеек.

Любуясь крымскими скалами, я все почему-то вспоминал чусовское. Все оно почему-то стояло перед глазами.

О Чусовой напоминало многое: и клыкастая вершина Ай-Петри, и вертикально падающие стены Ай-Петримской яйлы, и симеизская гора Кошка (особенно со стороны Кацивели), и даже Медведь-гора, что у Гурзуфа.

Встречая лодки тамошние — все эти бесчисленные бело-голубенькие, ладно-ходкие «Кефали», «Ставриды», «Медузы», — как было не вспомнить неуклюжую, неповоротливую нашу «Утку», давно уже, видно, «убитую», на растопку порубленную!..

…Кто бывал в Симеизе, тому, наверное, запомнился кинотеатр «Черноморец». Собственно, не сам кинотеатр, сколько вид, открывающийся с той площадки, где он расположен. Стоите вы у ограды, откуда холм круто спускается к санаториям, а далее —

Море, как полная чаша,
Синь распахнуло свою.
Красотища такая, что глаз не отвести. Не надо тебе никакого фойе, неохота даже в кино идти. Стоял бы и смотрел, и смотрел. Ах, не знаю, есть ли на свете другой так удивительно расположенный кинотеатр! Он поставлен именно там, где должно. Не выше и не ниже. Перенеси его хоть на Ай-Петри — лучше не будет. Ведь с Ай-Петри море уже словно не море, а какое-то синеватое марево, и ты сам более ощущаешь себя парящей птицей, нежели гражданином с паспортом в кармане, ибо на таких высотах уже властвует дух паренья, а у «Черноморца» ты еще целиком во власти земных законов, хотя, быть может, и на самой грани земного.

По всего удивительнее другое.

Стоя у «Черноморца», я вдруг вспомнил — что бы вы думали? — вид на гору Сабик со староуткинского завода! И обрадовался, что соперничает скромный уральский пейзаж с самыми ультракрымскими.

Мне бы очень хотелось, чтобы эти мои «объяснения в любви» дошли до ушей «кыновского патриота», с которым мы так душевно потолковали на приступочках магазина, пахнущего пенькой, деготком и кожей. Ему бы, знаю, было приятно.

Места, где мы побывали, уже для нас не чужие, равно и люди, с которыми свела там судьба. И пусть вы теперь далеко, а нити какие-то незримые остались, не рвутся. Отныне вам дороги и те места, и память о них, и всякая весточка оттуда. Сами того не сознавая, вы стали «патриотом» такого-то района или области, таких-то лесов или рек. И если когда-нибудь потом из газет или радио вы узнаете что-либо новое об этих местах, вас словно бы электрическая искорка кольнет. Вот как со мной теперь.

…Не так давно в «Известиях» сообщалось, что выходит книга «Мы — трубопрокатчики». Коллективный труд литкружковцев дважды орденоносного Первоуральского Новотрубного завода — рабочих и инженеров. В ее создании приняло участие девяносто авторов — прозаики, поэты, художники, фотографы.

Чрезвычайно интересно! Обязательно надо раздобыть эту книгу. Жаль, не знали мы о существовании литкружка, а то бы непременно побывали хоть на одном занятии. Ведь от Коуровской турбазы до Первоуральска, где завод, рукой подать… (Вспомнилось: известный уральский прозаик Ольга Маркова родом из Первоуральска. Не хаживала ли и она на занятия этого литкружка? Не оттуда ли и ее первые шаги?..

…А потом слышал по радио, что сборная Новотрубного выиграла у какой-то приезжей команды в хоккей. Ай да новотрубновцы! Они и на производстве, они и в литературе, они и в спорте.

…Или вот в «Литературной газете» мелькнула заметка о том, что на родине Мамина-Сибиряка, в Висиме, состоялось торжественное открытие памятника писателю (по случаю 50-летия со дня смерти… Авторы — тагильские скульпторы Горохов и Ложкин.

Где установлен памятник, в заметке нс сказано. И я гадаю: не у бывшей ли школы? Пожалуй, именно там. Самое подходящее место.

И вспоминаются мне слова: «Урал! Урал! Тело каменно, сердце пламенно!» — как говаривал Мамин-Сибиряк, тоскуя по родному краю.

…Витрина нашей булочной на Университетском проспекте украшена фаянсовыми статуэтками. В их числе «Хозяйка Медной горы». Многим, наверно, известная статуэтка. Как это у Бажова про Хозяйку: «Худому с ней встретиться — горе, и доброму — радости мало». Дочка моя многое знает из «Малахитовой шкатулки». И кокошник пленяет ее, и «платье из шелкового малахиту», и змейка зеленая. И хочется посмотреть, что у Хозяйки на раскрытой ладони. Мороз не мороз — стоим глазеем.

…А вот статья об электронно-вычислительной машине «Урал-2», которая в течение полутора-двух минут ставит точный диагноз врожденных пороков сердца…

…А сколько очерков, статей и стихов было, например, о Воткинской и Камской ГЭС! К Чусовой это не имеет прямого отношения, но все-таки…

Воткинск — родина Чайковского. Неподалеку от города сооружен Воткинский гидроузел, одна из ударных строек семилетки. После перекрытия Камы на сотни километров, до Перми, разлилось новорожденное море.

Камская ГЭС построена в 1955 году, раньше Воткинской. Она расположилась у самого устья Чусовой в недавно еще тихом поселке Гайва. Впрочем, слово «устье» тут надо употреблять с осторожностью: плотина, перегородившая Каму, образовала обширное водохранилище — Камское море. Подпруженной оказалась и Чусовая, превратившаяся от плотины до Верхне-Чусовских городков в широкий Чусовский залив, длина которого — сто тридцать километров, а глубина у ГЭС — более двадцати пяти метров. Поди разберись в этом потопе, где устье!

Камскую ГЭС мы видели собственными глазами. Это «поясок» без малого в три километра, высота его с подводной частью — тридцать восемь метров. На нем проложены железная дорога, шоссе и тротуары. ГЭС находится не в отдельном здании, а в самой плотине. Ее мощность определяется круглой цифрой — шестьсот тысяч киловатт.

Поскольку Чусовая в той же упряжке (и притом с полусотней разнокалиберных своих притоков), для меня все это полно особого интереса.

А теперь взглянем еще шире.

Нижний искусственный водоем, таким образом, уже поднялся по долине Чусовой до Верхне-Чусовских городков.

Создано искусственное водохранилище и в верховьях Чусовой, неподалеку от города Ревды, у самого уральского водораздела.

Так приблизилось к Причусовью будущее.

А будущее — это Трансуральский водный путь, который свяжет европейские реки Союза с сибирскими, Волгу с Обью.

Общая длина этого пути — от Перми до Ялуторовска на реке Тоболе — превысит тысячу триста километров.

На Чусовой будет создана сеть ступенчато расположенных водохранилищ. Скалы и высокие берега значительно упростят задачи строительства, удешевят его.

Взамен архаических пристаней возникнут новые порты, портовые города и промышленные центры.

Нашему взору явится Чусовая в совершенно ином обличье. Река-дикарка, своевольная и капризная, станет дисциплинированной труженицей.

Теперь по ней в межень не проехать на лодке, а тогда начнут свободно курсировать от ледохода до ледостава большие суда. От Перми по Чусовой, а затем по Исети будут они попадать в Зауралье.

Вот когда отмоет Чусовая свои старые грехи на нечистой старой совести!

Так по-хозяйски преобразуем мы природу и жизнь — от Садового кольца в столице до Трансуральской магистрали, до Сахалина и Курил.

И вместе с тем так сводим мы счеты с прошлым.

Все мы за то, чтобы прекрасное паше завтра наступало скорее. Ради него мы не щадим ни сил, ни жизни. Все это так. Но ежели нам представляется возможность проститься с прошлым, давайте сделаем эго: простимся с ним по-хорошему.

Ступайте на Чусовую, друзья, не откладывая. Не берите пример с Афанасия Даниловича! У каждого из нас своя «кругосветка». Какой бы ни бы га ваша, вы не пожалеете и не раскаетесь, право слово. Пусть это довольно обычная туристская тропа, но и на ней немало такого, чего нет больше нигде.

Вам долго потом будут спиты я пасмурная тайга, и причудливые скалы, и шумливо-стремительные перекаты, и пахнущий глухоманью чай. и мягкая пихтовая постель, и тинно-ладанный аромат реки.

Этот мой призыв обращен и к художникам.

На Чусовой есть где развернуться таланту! И притом в любом жанре. Я понимаю: Чусовая пока еще в стороне от большой дороги. По когда придет туда большая дорога, многое исчезнет бесследно. Пожалеют художники!

…Ну а войдет в строй Трансуральская водная магистраль, мы и по ней непременно тогда прокатимся, направляясь по делам или в очередное свое путешествие.

Впрочем, за себя не могу ручаться. Очень может быть, что в один, как говорится, прекрасный день, еще до Трансуральского водного пути, я снова окажусь среди милых сердцу чусовских скал! Очень может быть!..

Спору нет, хотелось бы и Гавану повидать, и покачаться на плоту в Тихом океане, и погостить у австралийских аборигенов… Вспомнилась висевшая прошлым летом у нас на работе афиша: «Путешествие за границей— интересный отдых». И символический рисунок: томные голубые птицы летят над голубой планетой. Перед такой завлекательной афишкой нешто устоишь?! Загипнотизированный ею, я даже готов нырнуть в крокодилий кипяток Лимпопо, побарахтаться в полынье с моржами у Южного полюса, но… кому что дано. Или, точнее, «всем тропам — свой черед», как сказал Ованес Туманян.

На Волге плавает сейчас теплоход «Иван Тургенев», а мы помним, что сам Иван Сергеевич никогда Волги не видал. Невероятно, правда? Тургенев любил Орловщину, любил Париж и провел в нем чуть ли не половину жизни. Однако даже Тургенев для нас в этом отношении не образец. Нет, мы не станем мечтать о Новом Орлеане до тех пор, пока не побываем в Новосибирске, в Кара-Кумах, в Амбарчике…

…Так куда же мне теперь дальше направить свои стопы?..

Меня завлекают Таймыром, Курилами, среднеазиатскими древними путями…

А вот какое «соблазнительное» письмецо получил я недавно от бывшего своего ротного Николая Ивановича Митрофанова.

«Обскакал я Вас, дорогой, на сей раз, да еще как! Чусовая? Хе-хе. А что Вы скажете насчет 2684 км + 2684 км по Енисею, от Красноярска до Диксона? С заездом (по самой северной в мире железной дороге, уложенной на промерзшей земле) в Норильск. Со стоянкой в Игарке и в Дудинке. С могилами декабристов в Енисейске. С посещением Курейки. А знаете Вы, кто такие нганасаны, долганы, эвенки? А я в их чумах сиживал и «шпирт» пил. Меня на их кладбище мутило — только не от «шпирта», а потому что они мертвецов своих не закапывают: лежат в кое-как сколоченных ящичках среди тундры, а ветер с Карского моря позванивает в шаманские колокольчики, подвешенные подле гробов…

А знаете, как белуху ловят, — вот чудо-юдо, скажу Вам! Не то рыба, не то корова, не то свинья.

Конечно, ни кинофильма, ни фотографии не привез: не умудрен, но в сердце все сложил и Сибирь полюбил так крепко, что, кажется, на будущий год опять махну в восточном направлении. Поехали-ка вдвоем, а?»

Не будем отказываться, верно?

Нам прожужжали уши критиканы-домоседы: чего ради слоняетесь вы по городам и весям? Эка невидаль — «чужие места»! Если дождь, так он везде дождь. И везде в дождь мокро и грязно. И везде ноги у всех растут из одного и того же места. И ежели в кармане у тебя рупь, то на рупь тебе и почет. Тоже везде. Так чего же зря разводить суматоху-толчею на дорогах? — говорят нам.

Однако таких говорунов, к счастью, не очень много. Таких, к счастью, все меньше. У современного человека живет в душе любопытствующий Одиссей. Одиссей же, кто помнит, не любил, чтобы ему завязывали глаза, не давал затыкать воском уши.


— Хорошо, ясно! — быть может, остановит лепя читатель. — А теперь скажи-ка нам. что стало с героями «сей правдивой истории»?

«До сих пор я вспоминаю о ташах с тайным страхом», — пишет мне сменный мастер Валя — девушка из лодки дяди Юры.

В тот год она (увы-увы) не поступила на вечернее отделение Уральского политехнического института. Не поладила, бедняга, с физикой — тоже «таш» на ее пути. Наш Физик здорово чертыхался по этому поводу. И ничего не придумал лучшего — послал ей, чтоб подбодрить, газетную вырезку со своей статьей, которая так и называлась — «Стоит ли нам учиться?..».

Что касается меня, то я за Валю спокоен. Она уралочка, и ее характер сродни чусовскому: какие бы ни вставали на ее пути «бойцы» и «камни», она все равно пробьется к цели.

Кстати, она уже теперь не сменный мастер завода железобетонных конструкций, а перешла в некую проектную организацию. И очень довольна переменой. «Главное то, что теперь я буду ездить в командировки. И уже была в двух! Есть в Кустанайской области безымянный разъезд, там я первый раз в жизни увидела степь. Она меня поразила больше, чем тайга. Простор без конца — до самого горизонта. А в морозные дни степь сверкает: лучи солнца играют в кристаллах инея. Иней на траве, узоры нарисованы все равно как зимой на окнах. И вся степь в таких узорах, представляете?!»

Непоседа Вадим лохматый исхлопотал, говорили, отпуск в институте и та зиму увязался с геологической экспедицией, а летом снова плавал инструктором, но уже на каком-то другом маршруте — чуть ли не в Казахстане. чуть ли не на Теленком озере. Он как пушка: дважды не бьет в одно и то же место. Дороги властно манят его и весной, и зимой, и летом. Надеюсь, что с ним мы еще обязательно встретимся.

А для ребят из технического училища уже давно закончилась пора ученья, и влились они в великую армию тружеников. Витя стал краснодеревщиком, Люся и Лида — электросварщиками. Валерка — экскаваторщиком. Но где и как работают эти ребята? Какие еще походы совершила пермская «пионерия»? Надеюсь, что и с ними тоже доведется нам встретиться. А пока — доброй вам всем дороги, наши юные дорогие друзья!

Месяца через три после Чусовой, сняв — на звонок трубку, услышал я однажды голос, поющий Валеркину частушку:

Ай-да, и женатому не сладко.
Ай да, холостому каково:
Ай да, как проснешься, повернешься,
Ан да, нету возле никого!..
Я обрадовался, хотя это был и не Валерка, а одни из москвичей, которому частушка, знать, крепко запомнилась. Он с ходу прямо сообщил новость: Зэт женился на Игрек! А мы то в простоте душевной предполагали, что будет Игрек плюс Икс. Ну что ж, жизнь внесла поправку, она это любит! Я считаю, что псе это славно, это к счастью, что Чусовая явилась для них предсвадебным путешествием.

Между прочим, в фильме, с большой ловкостью отснятом дядей Юрой, многие топкости взаимоотношений этого симпатичного треугольника, как мы это поняли только теперь, переданы весьма неплохо. (Аппарат оказался проницательнее нас, потому как смотрел на мир, видимо, объективней!) Пленка давно проявлена, смонтирована. Давайте забежим к дяде Юре «на огонек». Он с удовольствием прокрутит «чусовскую эпопею». Тогда многое из того, о чем я тщился здесь рассказать, вы увидите собственными глазами. Я уже не раз переживал это удовольствие — путешествие на экране, однако готов повторить еще.

У дяди Юры с Ниной — это самая свежая новость — не только фильм. У них есть уже и сынишка — Костик. Думается мне, что уральский климат и к этому имеет совсем не косвенное отношение!..

Фотографы-любители, как известно, бывают трех разновидностей: первые не только снимают, но и проявляют пленку, печатают карточки; вторые проявляют, но не печатают («как-нибудь потом, главное было бы с чего печатать!»); третьи не делают ни того ни другого, только снимают. Это так сказать, фотографы-философы!..

Наш Физик принадлежит ко второму виду: пленки он давным-давно проявил, все обещает «засыпать» нас карточками, на том и остановился. Вот почему я сомневаюсь: удастся ли украсить эти страницы оригинальными иллюстрациями? Разве лишь сам возьмусь, иначе дело нс сдвинется.

А Лирик, будучи полной противоположностью точному Физику, чусовской цикл стихов вот-вот завершит. Вдохновенно мотая своей эйнштейновской шевелюрой, он изо всех сил шлифует, усекает, добавляет, находит, теряет — одним словом, творит.

Так и хочется подстегнуть его словами незабвенного Савоськи Кожина:

— Веселенько похаживай, голубь! Сильно-гораздо ударь! Нос направо! Налево нос! Корму поддоржи. корму!

Но, видно, не скоро крикнешь ему «Шабаш!», как любил закруглять каждый свой удачный лоцманский маневр все тот же Савоська.

Лирик уверяет, что «сборник на мази», что «сборник в плане», однако я нс берусь гадать, чем это кончится. Лишь с удовлетворением хочу отметить, что пребывание среди чусовских скал пошло Лирику явно на пользу. Должно быть, ездить в такие места, как Урал, творческим натурам совершенно необходимо, ибо там мужает не только талант, но и кулаки. А в делах сочинительских, как я убедился, это вовсе не лишнее. Лирик наш покамест дерется слабовато. Но еще две-три таких вот «творческих командировки» — и можно за человека не волноваться: станет всамделишным поэтом.

Историк живет как историк: пропадает в архивах, в книгохранилищах, ездит на какие-то симпозиумы и совещания. Не доберешься до него. Возможно, что в его голове созрел план очередного маршрута. Возможно, что он вновь уже «нагнетает материал» — испещряет свою записную книжку. А мы? Все так же мы полны благими порывами! Сведет ли нас судьба для новой дороги? Не знаю, право.


…Скоро кончится ледостав. Чусовая вздуется и, сбросив с себя оковы зимы, помчится сквозь скалы и тайгу — пугая, буйствуя, озоруя…

А там опять лето, приволье. Снова туристы, снова водно-пешие переходы, ночевки у костров и песни, песни… Другие туристы, другие песни. А жизнь все та же.

Сейчас гудит за окном зима. «Холодно в Утке, холодно в Кыне» воистину. Семейство мое мирно почивает, а я… развлекаюсь: строчу вот эти «зимние заметки о летних впечатлениях». Зачем? «Для освежения моих воспоминаний, для собственного удовольствия», — как начал «Записки об уженье рыбы» старик Аксаков. Приятные воспоминания, оказывается, весьма калорийная штука: неплохо согревают! Карту ли нашего маршрута возьму (разнотонно-зеленую, с синей, нервно пульсирующей жилкой реки) и путеводитель (сколько она мокла, «лоция» наша! Ее листы от речной извести стали как армянский хлеб лаваш), записную ли книжку перелистаю или задержу взгляд на сизовато-сером камне, которым придавлена стопка исписанной бумаги (не просто камень, а камень с хребтины Разбойника!), — действительно согревают воспоминания! И моя комната полна от них каким-то особым ароматом, особым смыслом. Под их сенью работается и ладно, и споро.

…А то зазвонит вдруг на столе телефон. Ах, черная ты башка с оскаленной челюстью пронумерованных зубов, разве можно так бесцеремонно вторгаться в сокровенный творческий акт?!

А из трубки несется стремительно-озорное:

— Бхай, бхай, бхай!

И дрогнет невольно сердце: кто-то из наших! Кто же?..

И с чего бы ни начался разговор, он непременно сведется к воспоминаниям…

Не забывается это «старое». Все почему-то не забывается.

Мы словно породнились в пути. (А может, и не словно, а впрямь?) И я теперь знаю: это ощущение радостной сопричастности к чему-то настоящему и значительному, что наполняет тебя и при встрече, и при телефонном разговоре, и при чтении даже самого незатейливого письмеца, пришедшего «оттуда», — оно надолго.

Этими чувствами движимый, начинал я свои заметки.

И кончаю их, волнуем все тем же.

А еще я не сомневаюсь вот в чем. Если вот сейчас, через какую-нибудь минуту или через пять минут, поставив последнюю точку, к которой давненько спешит перо, если распахнуть окно в пронизанную снежными стрелами, свистящую и воющую тьму и крикнуть, сложив ладони рупором: «Протай, Ермак! Проща-а-ай, до встречи!» — то услышишь и ответ — приглушенный далью, суровый голос:

— Проща-а-а… встре-э-э…


…Готов ли ты в путь, читатель?

ИЛЛЮСТРАЦИИ



Камни Собачьи ребра. Здесь разместилась Коуровско-Слободская турбаза


Лодки у пирса


Вид с камня Высокого


Демидовский крест


Камень Олений (деталь)


Впереди камень Великан. Чусовая поворачивает к Кыну


Сероводородный источник. Слева речка Кын


Кын. У сельмага


Благополучно миновали боец Разбойник


Камень Кликунчик


Вид с Разбойника в сторону бойца Молокова


Камень Гребешок


Показались дымы Чусового


Вид с камня Ермак


Туристский лагерь у Кына



Штурмуют пещеру Ермака

INFO


К. Буслов

ПЯТЬСОТ ЧАСОВ ТИШИНЫ.

Заметки. Размышления. Споры. И даже стихи.

М., «Мысль», 1966.

159 с. с илл. (Путешествия. Приключения Фантастика)

91 (С 17)


Редакторы Е. И. Гальский, Т. М. Галицкая

Младший редактор Т. С. Положенцева

Художественный редактор С. С. Верховский

Технический редактор Б. Л. Коваленко

Корректор О. С. Карцева


Сдано в набор 12/XI 1965 г. Подписано в печать 28/IV 1968. Формат бумаги 84×108 1/32. № 2. Бумажных листов 2.5. Печатных листов 8.4 + 0,42 вкл. Учетно-издательских листов 8.69. Тираж 65 000 экз. АН 642. Цена 36 коп. Заказ № 15.


Темплан 1966 г. № 219


Издательство «Мысль»

Москва, В-71, Ленинский проспект. 15.


Первая Образцовая типография имени А. А. Жданова

Главполиграфпрома Комитета по печати

при Совете Министров СССР

Москва, Ж-54, Валовая, 28.



Оглавление

  • Дорога
  • I. «УТКА» И МЫ
  • II. В ГОСТЯХ У КАМНЯ
  • III. ПО БЫСТРОЙ ВОДЕ
  • IV. «БЛУДНЫЕ ДЕТИ»
  • V. НЕ ПОЗНАКОМИТЬСЯ ЛИ ПОБЛИЖЕ?
  • VI. КРЕСТ НА БЫЛОМ
  • VII. ГЛАВА ИЗ КРУГОСВЕТНОГО ПУТЕШЕСТВИЯ
  • VIII. МЕЖДУ ПРОШЛЫМ И БУДУЩИМ
  • ИЛЛЮСТРАЦИИ
  • INFO