Европа в средние века [Жорж Дюби] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Жорж Дюби Европа в средние века

Это издание подготовлено и осуществлено при поддержке Министерства Иностранных дел Франции и Отдела Культуры, Науки и Техники Посольства Франции в Москве

ПРЕДИСЛОВИЕ

Двадцать лет тому назад Альбер Скира, следуя совету Ива Ривьера, предложил мне сотрудничать в серии изданий, которой впоследствии он дал название «Искусство. Идеи. История.» Эта серия имела целью определить место явлений искусства среди всего того, что их окружает и приводит к их созданию, показать значение произведения искусства в различные эпохи и ту функцию, которую оно выполняет — при всей внешней отрешенности от какой бы то ни было корысти, — его связи с производительными силами и культурой, одной из форм выражения которой оно является, а также с обществом, чьи мечты оно предвосхищает. Этот план мне понравился: в то время я как раз начал задаваться вопросом о том, что связывает общественные формации и формации культурные, материальное и нематериальное, реальность и вымысел. И я написал сначала первую, затем вторую и третью книги из цикла, посвященного Средневековью на Западе, точнее, периоду с X по XV век. Они вышли в 1966 и 1967 годах. Уже в этом первом издании текст и изобразительный материал находились в необходимой связи.

В 1974 году Пьер Нора побудил меня вернуться к этому труду, обновив его и придав ему более концентрированный характер. Так возникло «Время соборов». Роже Стефан решил, что эта книга может послужить основой для телесериала. Ролан Дарбуа, Мишель Альбарик, сам Роже Стефан и я взялись сообща за ее перевод. Именно перевод, ибо речь шла о воссоздании книги средствами иного, совершенно непохожего языка, об обретении ею новой плоти. Этому новому тексту нужно было придать его собственный ритм — отметить паузы, расставить акценты, указать переходы. Нужно было соорудить конструкцию, которая будет служить опорой для зрительной информации. Ибо на этот раз именно изображению принадлежит главенствующая роль. Ролан Дарбуа отправился на поиски видеосюжетов, затем занялся их монтажом. Я снабдил этот первый вариант фильма комментарием. Затем под влиянием звучащего текста зрительная ткань фильма была в последний раз переработана — и вот фильм готов.

Я многим обязан этому произведению. Прежде всего благодаря приемам, использовавшимся во время съемок, передо мной открылись вещи, которых я не мог видеть ранее, например, детали тимпана церкви в Конке, освобожденные от современной мебели нефы соборов, изваяние Кангранде, спящего последним сном на возвышающемся надгробии усыпальницы, воздвигнутой по его приказу в Вероне. Но все же самым цепным было то, что удалось по-новому взглянуть на произведения искусства: в ходе работы возникали новые приоритеты, и неожиданные сочетания зрительных образов, рождавшиеся в процессе многократного монтирования видеосюжетов, заставляли вновь сопоставлять и осмысливать увиденное. Именно этим объясняется столь значительное расхождение между текстом книги, послужившей основой для фильма, и текстом настоящей книги.

Этот текст я оставил без изменений — таким, каким он был создан под влиянием первых зрительных впечатлений и как он звучал в фильме.

Жорж Дюби

ГОД ОДНА ТЫСЯЧА

Доверимся воображению. Историкам всегда приходилось так поступать. Их работа — искать следы, собирать все, что оставили после себя люди ушедших времен, критически восстанавливать и тщательно анализировать малейшие свидетельства о прошлом. Однако эти следы, особенно те, что оставлены бедняками, следы повседневной жизни чрезвычайно непрочны и отрывочны. Следы же очень далеких времен, подобных тем, о которых здесь пойдет речь, к тому же исключительно редки. Основываясь на них, можно создать лишь весьма непрочный каркас: между его немногочисленными опорами по-прежнему будет зиять бездна неопределенности. Поэтому, чтобы представить себе Европу тысячного года, придется дать волю воображению.

Первое, что нужно отметить, это то, что людей было мало, очень мало. Возможно, в десять, в двадцать раз меньще? чем сегодня. Плотность населения — порядка той, что ныне встречается в Центральной Африке. И повсюду царит неистребимая дикость. Ее тьма сгущается по мере удаления от Средиземноморского побережья, за Альпами, за Рейном, за Северным морем. В конце концов она охватывает и поглощает все. Здесь и там островками выделяются поляны, теснятся лачуги крестьян, деревни, окруженные садами, откуда поступает основная часть продуктов; поля, родящие мало, несмотря на то, что земле дают подолгу отдыхать под паром; и повсюду вокруг — нескончаемые просторы, где царит охота, сбор диких растений, где вольно пасется домашний скот. Изредка встречаются города. Чаще всего это остатки римских поселений; перелицованные античные памятники превращены в церкви или крепости; в них живут священники и воины, а также обслуживающий их простой люд, чьими руками производится оружие, металлическая монета, украшения — все необходимые символы и орудия могущества. И все пространство испещрено переплетающимися следами передвижения людей. Странствуют все: паломники и торговцы вразнос, искатели приключений, странствующие работники, бродяги. Подвижность населения, живущего в такой бедности, просто удивительна.

Население это постоянно голодает. Каждое посеянное хлебное зерно дает урожай сам-третей, в самые лучшие годы — сам-четверт. Это настоящая нищета. Одна забота — пережить зиму, дотянуть до весны, до той поры, когда можно будет, блуждая по болотам и кустарникам, добывать пищу в природной стихии: ставить капканы, растягивать сети, собирать ягоды, травы, коренья, обманывая свой голод. Этот мир, кажущийся безлюдным, в действительности перенаселен. В течение трех веков после того как схлынули гигантские волны эпидемий чумы, опустошавших в эпоху раннего Средневековья весь западный мир, население постепенно росло. Этот рост усиливался по мере того как исчезало рабство — настоящее, античное рабовладение. Пока еще сохраняется некоторое количество несвободных людей, мужчин и женщин, принадлежащих хозяину, который может их продать или подарить и которому они должны во всем подчиняться. Однако их уже не содержат как каторжников. Их хозяева, заботясь о воспроизводстве рабочей силы, позволяют им обосноваться на земле, и они живут своим хозяйством. Число их растет. Чтобы прокормить своих детей, им приходится осваивать новые земли, расширять имеющиеся или распахивать новые участки в безлюдных местах. Наступление на природу началось, однако ведется оно пока несмело: его орудия смехотворны, к тому же еще сохраняется некоторое почтение к нетронутой природе, удерживающее от чересчур стремительных атак на нее. Бездонная энергия водных потоков, неисчерпаемое плодородие доброй земли с глубоким почвенным слоем, отдыхавшим многие века после отката римской аграрной колонизации, — все доступно, стоит лишь протянуть руку. Доступен весь мир.

Какой мир? Люди того времени, люди высокой культуры, люди мыслящие, черпавшие свои познания в книгах, представляли Землю плоской — в виде огромного диска, поддерживающего небесный свод и окруженного океаном. Край земли теряется во мраке. Он населен чудными племенами — одноногими людьми, людьми-волками. Рассказывали, что время от времени как из-под земли возникают их страшные полчища, предвещая приход Антихриста. В самом деле, христианский мир подвергался набегам венгров, сарацинов и пришельцев с Севера — норманнов. Это были последние вторжения в истории Европы. В тысячном году она еще не вполне оправилась после этих нашествий, и вызванная ими мощная волна страха еще не успокоилась. Натиск язычников приводил к отступлению. Христианство и те хрупкие, изысканные, почитаемые культурные формы, в которые оно воплотилось в эпоху Поздней Империи: латинский язык, музыка, знание чисел, искусство строительства каменных сооружений — как бы затаились в подземелье, пока не решаясь выйти из крипт. Монахов, построивших крипту в Турню, вторг-шиеся норманны постоянно теснили вглубь страны — от океанского побережья, от Нуармутье, в сердце Бургундии, где они, наконец, оставили их в покое.

В этом плоском, круглом, окруженном всяческими ужасами мире есть центр. Это Иерусалим. Все взоры с надеждой обращены к тому месту, где Христос принял смерть и вознесся на небо. Между тем в тысячном году Иерусалим пребывает в плену, удерживается неверными. Мир, во всяком случае известная западноевропейцам его часть, расколот на три области: здесь господствует Ислам, царство зла; там, в Византии, царит полузло: конечно, это христианский мир, но чужой, говорящий по-гречески, а потому вызывающий недоверие, к тому же постепенно скатывающийся к расколу; наконец, сам Запад. Латинский христианский мир мечтает о золотом веке, об империи, т.е. о мире, порядке и изобилии. Это неотвязное воспоминание о благополучных временах связывается с двумя заветными городами: Римом, который, однако, в это время играет второстепенную роль и более чем наполовину заполнен греками, и новым Римом — Аахеном;

В самом деле, двумя веками ранее была восстановлена Западная Римская империя. Силы, вызвавшие это возрождение, пришли, однако, не из южных провинций, где следы латинской цивилизации были наиболее глубокими. Они выплеснулись в глухом краю, в суровой и могучей стране, на рубеже завоеванного пространства, где лишь недавно появились миссионеры, — в земле восточных франков, на границе Галлии и Германии. Здесь родился, жил и был погребен новый Цезарь — Карл Великий. Память о нем хранит важнейший памятник эпохи — Аахенская капелла. Оскверненная грабителями, восстановленная, она остается непреходящим символом истоков обновления, побуждая не прекращать усилий, сохранять преемственность, постоянно воссоздавать, возрождать прошлое. Строители этого сооружения сознательно стремились придать ему вид памятника императорского Рима. Они следовали двум образцам: один из них находится в самом Риме, это Пантеон — храм, возведенный в эпоху Августа, а ныне посвященный Богоматери; второй находится в Иерусалиме и представляет собой святилище, построенное при Константине на месте Вознесения Христа. Иерусалим, Рим, Аахен — это медленное смещение с востока на запад полюса, центра Града Божьего на земле — приводит нас к этой круглой церкви. Соотношение ее внутренних объемов символизирует соединение видимого и невидимого, воспаряющий и освобождающий переход от телесного к духовному, от квадрата, знака земли, к кругу, знаку неба, через восьмиугольник. Такое сочетание было весьма уместным в капелле, где молился император. Ведь его миссия и состояла в заступничестве, посредничестве между Богом и своим народом, между незыблемым порядком Небесного царства и смутой, нищетой и страхом сего мира. Капелла имеет два этажа. Нижний предназначен для двора, людей служащих императору силой молитвы, силой оружия или трудом своих рук; это представители многочисленного народа, с любовью управляемого своим государем, чей долг состоит в том, чтобы вести этот народ к добру, поднимать его до той высоты, на которой стоит он сам. Его же место — на втором этаже. Там он восседает во время службы. В хвалебных гимнах, исполняемых на торжественных церемониях, его возносят на недосягаемую высоту — не вровень с Господом Богом, разумеется, но, по меньшей мере, вровень с Архангелами. Снаружи эта императорская трибуна выходила в крытую галерею, где Карл Великий, обратив лицо к миру, вершил земной суд. Однако для беседы наедине между Создателем и человеком, которого он сделал вождем своего народа, трон императора был повернут вовнутрь, к алтарю, к архитектурным формам, побуждающим к сосредоточению и воспарению духом.

На пороге XI века по-прежнему существует император Западной Римской империи, наследник Карла Великого, который, подобно своему предшественнику, тоже хочет стать новым Константином, новым Давидом. Его влечет Рим, он хотел бы сделать его своей столицей. Однако непокорность римской аристократии, виртуозные тенета чересчур утонченной культуры и нездоровый воздух этого источающего миазмы города отталкивают императора. Центр его власти, таким образом, по-прежнему коренится в Германии, в Лотарингии. Ее полюсом остается Аахен. Оттон III, бывший императором в тысячном году, распорядился отыскать место захоронения Карла Великого, взломать плиты, покрывавшие пол церкви, и вырыть саркофаг; когда его вскрыли, он снял с шеи скелета золотой крест и символическим жестом повесил его себе на грудь. Затем, как это делали его предки и как будут продолжать делать его потомки, он принес в дар Аахенской капелле самую блистательную из своих драгоценностей. Таким образом там скапливаются великолепные сокровища, приуроченные к литургиям; их духовное и мирское начала оказываются тесно переплетены. Их символика выражает союз между империей и Богом. Встречаются изображения императора, простертого у ног Христа. Император выглядит крошечным; он и его супруга одни пред очами Господа, подобно новому Адаму, единственному представителю всего человеческого рода. Другие изображения представляют императора держащим в руке земную сферу, в то время как в руках Христа на небесах — также земная сфера, символ власти над миром. В соборе Бамберга сегодня хранится мантия, которую по великим праздникам надевал Генрих II. На ней вышиты изображения двенадцати созвездий и двенадцати домов зодиака. Эта мантия представляет небосвод, самую таинственную и самую упорядоченную часть вселенной, простирающуюся над землей, движущуюся по неотвратимым законам и не имеющую границ. Император предстает перед своими потрясенными подданными облаченным в звездное небо, как бы утверждая тем самым, что он является верховным повелителем времени, прошедшего и будущего, повелителем ясной погоды, а следовательно обильного урожая, победителем голода, что он — гарант порядка, что он победил страх. Отдадим дань восхищения той бесконечной дистанции, что отделяла эту демонстрацию власти, принимавшую столь захватывающие формы для выражения подобных притязаний, от всего того, что окружало дворец в действительности, находясь в нескольких шагах от него — непроходимые леса, дикие племена свинопасов, крестьяне, для которых простой хлеб, даже самый черный, был роскошью. Империя? Это был лишь сон.

Реальностью Европы тысячного года было то, что мы называем феодализмом. Это был способ правления, наиболее подходящий к существовавшим условиям, к тогдашнему грубому, недостаточно цивилизованному состоянию общества. В этом мире, как я заметил, все находится в движении, однако отсутствуют дороги и пока не существует (или почти не существует) настоящих денег — кто же может заставить выполнять свои приказы вдали от места, где он сам находится? На подчинение может рассчитывать лишь такой вождь, которого можно увидеть, услышать, осязать, с которым можно разделить стол и кров. Угроза нашествия варваров по-прежнему заставляет трепетать, страх перед ней сохраняется даже тогда, когда опасность отступает; подчинения, следовательно, заслуживает лишь вождь, чей щит здесь, рядом, кто охраняет и защищает убежище, в котором весь народ укрывается на время смуты: первейшим атрибутом феодального уклада становится, таким образом, феодальный замок. Повсюду рассеяны бесчисленные крепости — земляные, деревянные, изредка, особенно на юге, они уже строятся из камня. Они пока еще очень примитивны: прямоугольная башня, дополненная крепостной стеной, но это символ безопасности. Однако отсюда исходит также и угроза. В каждом замке гнездится отряд воинов. Это конные воины, воюющие верхом, рыцари, мастера жестоких битв. Феодальная верхушка утверждает свое господство над всеми другими людьми. Рыцари — а их всего два-три десятка, — по очереди несущие сторожевую вахту в башне замка, выходят за его ворота с мечом в руках и требуют, чтобы в обмен на защиту от чужеземцев безоружные жители окрестных равнин их кормили и содержали. Рыцарство господствует над Европой крестьян, пастухов, охотников и сборщиков диких растений. Оно живет, жестоко и дико обирая и терроризируя народ. Это настоящая оккупационная армия.

Мантии Генриха II, усыпанной созвездиями, навевающими иллюзию мира, я противопоставлю другое шитье — «полотно завоеваний», как его называли в то время, или, как мы говорим сегодня, «шпалеру» из Байё. Эта длинная полоса ткани была вышита мастерицами в Англии, только что завоеванной нормандцами, в 1080 году, т.е. шестьюдесятью годами позже Бамбергской мантии, однако представленные на ней сцены резко диссонируют с имперской мечтой. На шпалере изображен король Англии Эдуард Исповедник, сидящий на троне, похожем на трон Карла Великого в Аахене, он также считает себя посредником между Богом и людьми, и его поза еще не отличается от позы Карла Великого. В действительности, однако, могущество уже оставило короля, окруженного епископами. Его источает фигура Вильгельма Завоевателя, герцога Нормандского, феодального сюзерена. Вокруг него теснятся воины, его вассалы, поклявшиеся ему в верности. Их клятва не была письменным документом, как того требовал римский обычай, их связали жест и слово, магический ритуал, освящающий движение уст и руки. Настал день, когда эти рыцари, наводившие ужас на крестьян и священников, с непокрытой головой преклонили колена перед сеньором, владевшим самыми неприступными крепостями страны. Они вложили свои безоружные руки в его ладони, и он сжал их в своих ладонях. Затем он воздел руки горе, даруя своим вассалам равенство, наделяя их честью, делая их как бы своими приемными детьми и скрепив этот союз поцелуем в уста. Затем эти рыцари, положа руку на ковчежец, поклялись служить и помогать герцогу, никогда не покушаться на его жизнь, не чинить вреда его телу, — и стали в силу этой клятвы его вассалами (это слово первоначально означало «малые ребята»), его детьми, которые должны были вести себя по отношению к своему сеньору (т.е. старшему над ними) подобно добрым сыновьям, а он, в свою очередь, обязан был доставлять им пропитание, развлечения и по возможности — выбирать им хороших жен. Однако главной обязанностью сеньора было обеспечивать своих вассалов оружием.

Технический прогресс, первые признаки которого начинают наблюдаться в это время, затрагивал в первую очередь совершенствование военного снаряжения и развитие производства металлов, использовавшихся для изготовления оружия. На плуги железа пока не хватало. Из него ковали шлемы и кольчуги, делавшие воина неуязвимым. Орудием, к созданию которого эпоха отнеслась с наибольшей заботливостью и чья символическая значимость оказалась наиболее весомой, был меч. Будучи знаком «ремесла», служения, почитавшегося благородным, и одновременно — орудием подавления, эксплуатации народа, меч, еще более, чем конь, выделяет своего обладателя — рыцаря из массы других людей, символизируя его социальное превосходство. Люди верят легендам о том, что мечи государей были выкованы в сказочные времена, задолго до принятия христианства, волшебными мастерами-полубогами. Сила этих мечей таинственно связана с чудесными талисманами. У каждого меча есть имя. Меч в тысячном году — почти живой человек. Каждому известно, что первой заботой Роланда в смертный час был его Дюрандаль.

Рыцарь заботится о том, чтобы потешить свое тело. Служба, которую он несет, позволяет ему проводить время в удовольствиях, одновременно развивающих силу и упражняющих ловкость. Он охотится — и вот леса, огромные лесные просторы, отданы целиком этой забаве аристократов, здесь запрещены корчевание и распашка. Он пирует, набивает утробу мясом дичи, в то время как простой люд мрет с голоду; пьет лучшие вина, поет и веселится с товарищами — и при этом вокруг каждого сеньора все теснее сплачивается группа вассалов, задиристая компания, требующая все новых развлечений. И в первую очередь главного развлечения — войны. Лететь в атаку на добром коне рядом со своими братьями, родичами, друзьями. Часами напролет, в поту и пыли, с боевым кличем на устах рубиться, демонстрируя всю мощь, заключенную в твоих руках. Сравняться с героями эпоса, повторить подвиги своих предков. Одолеть противника, пленить его и потребовать выкуп. А иногда, в упоении битвы, не сдержаться и убить врага. Опьянение от резни, от запаха крови... Весь день сражаться, а вечером озирать поле, усеянное мертвыми телами, — такова реальность XI века.

На заре расцвета западной цивилизации, накануне подъема, который уже ничто не остановит, его предвестником вначале является лишь этот воинственный пыл, и даже первые победы, одержанные над непокорной природой крестьянами, согбенными под грузом требований сеньоров и вынужденными вторгаться в опасные пространства, покрытые кустарником и затопленные болотами, которые нужно осушать, чтобы на их месте возделывать землю, — вначале приводят лишь к выдвижению на авансцену все затмевающей фигуры рыцаря. Он грузен, плотен, широкоплеч; цену имеет лишь мощное тело — и сердце. Но не ум: научиться грамоте — значит повредить душу. В войне или турнире, который служит ей заменой и позволяет к ней готовиться, видится главное деяние рыцаря, придающее смысл его жизни. Это игра, в которой он рискует всем: самой жизнью и даже тем, что ценится дороже жизни — честью. В этой игре выигрывают лучшие. Они возвращаются, нагруженные богатой добычей и потому щедро и беззаботно сеющие вокруг себя удовольствия. В Европе XI века господствует именно такая система ценностей, целиком основанная на стремлении отбирать и раздавать, на насилии и соперничестве.

В мире насилия, грабежей, разрушительных войн остались, однако, нетронутыми, несколько очагов спокойствия. Феодальная раздробленность свела на нет власть государя в Италии, Провансе и Бургундии, ограничила ее на большей части территории Франции и Англии. Однако в тысячном году она еще не затронула германские земли. Они по-прежнему остаются под властью Каролингов, императорской династии. В Германии пока еще не феодал, а император обеспечивает мир и покой и защищает от смуты епископства и монастыри, куда время от времени он приходит поклониться Христу, своему единственному Господу и Сеньору.

Таким образом здесь, в этой менее развитой части латинской половины христианского мира не прекращается работа по сохранению и возрождению традиций античности. Она ведется с напряженным упорством, и эти усилия оказывают животворящее воздействие на наследие, оставленное Древним Римом. Оно также обогащается в этот период и всем тем, что попадает на Запад из Византии — через Венецию или славянские владения. Матерями и женами западных императоров в эту эпоху зачастую являются византийские принцессы. Благодаря менее ослабленным связям со значительно более цивилизованными христианскими странами Востока Рейхенау, Эхтернах, Льеж, Бамберг, Хильдесгейм переживают в это время как бы новую весну, период буйного цветения.

Это отнюдь не столичные города. Впрочем, в империи нет столицы. Чтобы успешно выполнять свою миссию верховного распорядителя и поддерживать по всей стране мир и порядок, германский император вынужден постоянно быть в дороге, на пути из одного дворца в другой. Однако, время от времени, по большим христианским праздникам, которые одновременно являются праздниками его могущества, императора можно увидеть в храме, восседающим во всем великолепии его украшений среди епископов и аббатов. Там, под сенью соборов, служащих опорой его почти божественной власти, и в крупных монастырях, где монахи молятся за души императора и его предков, обретают кров школы и художественные мастерские. Туда стекаются люди с совершенно иными, чем у французских, английских или испанских рыцарей, представлениями о мире. Люди, отлично сознающие, каким варварством пропитаны нравы окружающего их мира, и всеми силами сопротивляющиеся разрушению той культуры, которой они поклоняются. Люди, почитающие за образец наследие, оставшееся от древних времен и являющееся для них средоточием высшего совершенства. Как когда-то Карл Великий, который, согласно легенде, вставал глубокой ночью и прилежно изучал латинскую грамоту, художники, скульпторы, резчики по слоновой кости, плавильщики бронзы, мастера, работавшие по императорским заказам с самыми благородными материалами — единственно достойными славить их господина, а следовательно, и самого Господа — все эти виртуозы имеют вид внимательных и усердных учеников, стремящихся максимально приблизиться к классическим образцам. Их исполненными любви и благоговения заботами сохранялись среди беспросветной дикости формы, в которых отзывалось эхо «Энеиды», создавалось искусство, чуравшееся грубой приблизительности варварских поделок, искусство, не позволявшее себе искажать видимые образы вещей и человеческого тела, эстетика изобразительной пластики, уравновешенных объемов и гармонии, эстетика классической архитектуры и скульптуры.

Классическая традиция поддерживалась в первую очередь с помощью книг. Для людей, о которых я говорю, настоятелей императорских церквей, книга была, безусловно, величайшей из драгоценностей. Не она ли заключала в себе не только слово, изреченное самыми великими писателями Древнего Рима, но и, самое главное, слово Божие, глагол, с помощью которого Господь Всемогущий установил свою власть над миром сим? Их долгом было украсить это вместилище премудрости с еще большим великолепием, чем стены храмов и алтарь с его священными сосудами, соблюдая при этом самое строгое согласие между словом и образом. В хранилищах литургических книг сберегалось несколько рукописных библий и требников, чьи иллюстрации были выполнены в эпоху Людовика Благочестивого или Карла Лысого. Их страницы были украшены живописными миниатюрами, почти сплошь имитировавшими римские образцы. Пластическая мощь фигур евангелистов, подобия архитектурных сооружений, которыми они были окружены, декор инициалов — все отвечало урокам гуманизма, почерпнутым из постоянно перечитываемых произведений Сенеки, Боэция или Овидия. В тысячном году эти книги переписывались в церквах, куда приходил молиться император. Художники, однако, стремились превзойти образцы, достичь еще большего великолепия. Привезенные из Византии ткани, изделия из слоновой кости и книги с их буквами, выписанными золотом по пурпуру, побуждали к еще большей точности в изображении человеческого лица и к еще большему блеску в украшениях. На пергаменте «Перикопов», изготовленном в 1020 году для императора Генриха II, золото, то самое золото, которое феодальные князья безрассудно проматывали на турнирах и пирах, служило фоном священных изображений. В окружении этого волшебного мерцания, переносившего зрителя и предмет созерцания за пределы реальности, развертывались последовательные эпизоды священной истории, представали персонажи разыгрывавшейся драмы — Христос и его ученики. Эти образы обладают удивительной жизненностью. Мы вновь встречаем их в золотых рельефах алтарей Аахенской капеллы и Базельского собора, где благодаря объемности изображения, они заявляют о себе с еще большей силой. Книги, украшения алтарей, кресты... В искусстве, вдохновителем которого является император тысячного года, крест не предстает как орудие мученической смерти. Это знак триумфа, победы, одержанной над силами зла в целом мире, на севере и юге, востоке и западе, — крест как бы символизирует неизбежное скрещенье этих двух координат. На нем Христос изображается живым, увенчанным короной, — император же является наместником Неба, равным Архангелам представителем Христа в этом мире. И крест является символом данной Богом власти. Подобно тому как меч служит эмблемой рыцарства и власти силы, носителем которой оно является, крест, будучи знаком порядка, света и воскресения, воплощает сущность императорской власти. Под эти кресты, украшенные самыми великолепными сокровищами римской славы, под эти кресты, которыми потрясали, как знаменами, чтобы преградить путь злу, собирались все силы, жаждавшие обновления.

Одним из виднейших деятелей этого движения был Бернвард, хильдесгеймский епископ. В свой сан он был посвящен с пышностью, достойной государя. Через ритуал посвящения небо наделило его своей мудростью, и поставило его распространять небесную мудрость в этом мире, чтобы принести в него ее свет. Отсюда вытекала роль воспитателя; он и был воспитателем детей императора. У своей епископской резиденции Бернвард приказал установить колонну, подобную колонне Траяна, виденной им в Риме. Подобно шпалере из Байё, она также украшена сюжетными изображениями, нанесенными на обвивающую ее длинную ленту, которая, однако, в отличие от вышитой шпалеры, отлита на античный манер из бронзы. Бернвард также приказал отлить из бронзы створки дверей хильдесгеймской церкви св. Михаила еще одного архангела. Двери открываются внутрь храма, они обращены к Истине. На обеих створках — кольца; вцепившись в них, спасавшиеся от преследования преступники надеялись получить неприкосновенность, подобно припадавшим в мольбе о прощении во времена классической древности. Преследовавшие же их представители власти, совращенные гневом с праведного пути, иногда, чтобы их схватить, отсекали им руки мечом. Это было святотатство.

Бернвард также не обходился без подражания. Он следовал примеру Карла Великого и высших сановников церкви каролингской эпохи. До него, однако, на бронзовых створках дверей не выполнялось никаких изображений. Между тем на дверях хильдесгеймской церкви их не меньше, чем на страницах евангелиариев. Помещенные на виду у народа, обращенные к погрязшему в скверне греха и утопающему в трясине варварства миру, эти изображения имели своим назначением учить добру, мудрости, истине. Их немая проповедь основывалась на противопоставлении шестнадцати сцен. Необходимо остановиться на их расположении, ибо оно отражает видение мира, свойственное людям, обладавшим самой высокой для того времени культурой, отражает их образ мышления и способ формулирования духовного послания, с которым они считали своим долгом обратиться к обществу, первые фазы становления которого повсюду сменялись периодом структурных преобразований, повлекших развитие феодализма и незаметное установление господства военной аристократии, бывшей олицетворением насилия.

Итак, две створки: левая и правая. Зло и добро. Отчаяние и надежда. История Адама и история Иисуса. Две створки и два противоположно направленных движения. Левую створку, рассказывающую о деградации, упадке, падении, следует читать сверху вниз. Правая же створка — воистину правая — читается снизу вверх, так как она возвещает возможность искупления, призывает к возврату к правде, указывает путь ввысь, который следует избрать. С большим искусством эта наглядная риторика использует также аналогии между эпизодами двух сопоставляемых историй. Она подчеркивает отношение соответствия, связывающее попарно сцены правой и левой створок, и предлагает их горизонтальное сопоставление, чтобы яснее показать, где добро, а где зло. Она ведет взгляд зрителя от Адама и Евы, отверженных, изгнанных из рая, обреченных на смерть,— к Иисусу, принесенному в храм, принятому, допущенному в дом Отца, от древа смерти к кресту, древу жизни, от первородного греха к смывающему его распятию, от сотворения женщины к этому своего рода вынашиванию жизни вечной, свершившемуся на месте Гроба и Воскресения Господня. Такова проповедь Бернварда. Он учит не словами, этими отвлеченными знаками. Он предпочитает мизансцены, предвосхищающие большие мистерии, которые три века спустя в соборах будут представлять живые актеры. Однако, уже сейчас здесь действуют мужчины и женщины, ощущается присутствие человека. Именно о человеке, о судьбе каждого человека идет речь. Это человек падший, увлекаемый вниз, к земле, тяжестью своего греха, низведенный до того жалкого положения, на которое феодализм обрекает подневольных крестьян, униженный, вынужденный работать собственными руками, наконец, доведенный до насилия, до убийства, до той страсти к разрушению, которая в это время свойственна рыцарям, как известно, ежедневно проливающим кровь праведников. А рядом, на другой створке, ведется рассказ о жизни женщины и жизни мужчины, житии Марии, этой новой Евы, и жизни Иисуса, нового Адама, рассказ о конечном спасении, уготованном роду человеческому.

Падение и искупление. Неотвратимая, бесконечно реальная, затрагивающая всех история. На пороге XI века человечество начинает преодолевать упадок. Оно отправляется в путь, ведомое императором. И произведение искусства приходит ему на помощь, указывая верный путь. Оно исполнено дидактики, и чтобы лучше выполнить свою миссию, использует самый строгий язык, язык искусства Древнего Рима. Между тем те, кому оно адресовано, живут очень далеко от Рима — на границе цивилизованного мира. Совсем рядом с языческими святилищами и жертвенниками скандинавов, приносивших человеческие жертвы. На переднем крае битвы народа Божьего против сил тьмы.


Отшельник в начале XII века.
«Обширное безлюдье, простирающееся на границе области Мен и Бретани, давало в то время приют, подобно новому Египту, множеству анахоретов, живших в уединенных кельях, — святым отшельникам, известным отменной строгостью своей жизни. [...] [Среди них был пустынник по имени Петр.] »

«Петр не умел ни возделывать поля, ни выращивать сады; обычной пищей ему служили молодые побеги деревьев; к ним порой добавлялись продукты, которые он зарабатывал токарным ремеслом. Свое жилище, вовсе не большое, он также построил, используя кору деревьев, в развалинах церкви, посвященной Св. Медару, лучшая часть которой была разрушена бурей.[...]»

Жоффруа Легро, «Житие Святого Бернара Тиронского»

Торговля в Ломбардии в X веке.
«Вступая в пределы королевства, купцы уплачивали на заставах, устроенных на дорогах, принадлежавших королю, десятую долю от всех товаров; вот перечень мест, где располагались эти заставы: во-первых, Суза; во-вторых, Барди; в третьих, Беллинцона; в-четвертых, Кьявенна; в-пятых, Больцано (или Болейано); в-шестых, Воларньо (или точнее Валарнио); в-седьмых, Тревале; в-восьмых, Цульо, на дороге в Монте Кроче; в-девятых, вблизи Акуилеи; в-десятых, Чивидале-дель-Фриули. Всякий человек, прибывающий в Ломбардию с той стороны гор, должен уплатить десятину с лошадей, рабов мужеского и женского пола, сукна, полотна и мешковины, олова и оружия; и с любого товара там, у ворот, каждый обязан уплатить десятину сборщику пошлин.

«Что же до англичан и Саксонцев, то люди этого племени имели обычай приезжать со множеством всевозможных товаров и припасов. Но когда они видели, как на таможне выворачивали их тюки и мешки, их охватывал гнев; возникали перебранки со сборщиками пошлины, сыпались взаимные оскорбления, шли в ход ножи, и с обеих сторон бывали раненые.»

«Honoranciae Civitatis Papiae»

Обряд посвящения в рыцари в XII веке.
Держа в руках острый Дюрандаль,
Король извлек его из ножен и вытер клинок,
Затем опоясал им своего племянника Роланда.
И вот апостолик освятил его.
Король с негромким смехом сказал ему:
Я опоясываю тебя этим мечом с пожеланием,

Чтобы Бог даровал тебе мужество и храбрость,
Силу, мощь и великую смелость,
И великую победу над неверными.
И Роланд ответил с радостью в сердце:
Да обрету я их Господним благим промышлением.

Когда король опоясал его стальным мечом,
Герцог Немский преклонил колено
И правую шпору Роланду приладил,
А левую надел благородный Ожье датчанин.
«Аспремонтская песнь»

Бунт крепостных Витри против каноников церкви Парижской Богоматери, 1067 год.
«В лето 1067 от Воплощения Господа, в царствование Филиппа, короля франков, при жизни Годфруа, епископа парижского, при жизни Эда, настоятеля, и Рауля, прево, а также Герберта, графа Вермандуа, и Вюаслена, стряпчего Витри, крепостные Витри, взбунтовавшись против прево и каноников Пресвятой Девы, заявили, что они не должны делать то, что их предки очевидным образом выполняли, как-то: нести ночную стражу, а кроме того, что они могут без позволения прево и каноников брать в жены любых женщин, каких пожелают. Их упрямое несогласие вынудило нас к участию в тяжбе, в ходе которой они доказывали, что им не требуется разрешение прево и каноников. Однако, когда они уже думали, что с помощью своих доводов им удалось отменить этот обычай, благодаря вмешательству Марии, Пресвятой Матери Господа нашего, их речь смешалась, и то, что они утверждали, полагая, что это послужит к благоприятному для них исходу дела, обратилось против них к полному удовлетворению нашей стороны. Изобличенные таким образом, они признали, согласно приговору эшевенов, вынесенному в соответствии с законом, обязанность несения ночной стражи, в знак чего вручили настоятелю Эду левую перчатку. По закону они отказались и от требования в отношение чужеземных женщин: отныне они смогут жениться на них лишь с разрешения прево и каноников.»

«Картулярий церкви Богоматери.»

Житие Норберта, архиепископа Магдебургского, ок. 1160 года.
«Придя в укрепленный город Юи на Маасе [Мёз], он раздал нищим полученные деньги и, освободившись таким образом от бремени земных благ, в одной шерстяной тунике и плаще, в лютую стужу он пошел босиком по направлению к Сен-Жилю, сопровождаемый двумя спутниками. Там застал он папу Геласия, унаследовавшего престол после смерти папы Пасхалия и... получил от него право свободно проповедовать, право, подтвержденное папой официально, специальным письмом... [Норберт отправляется в обратный путь, лежащий через Валансьенн, где к нему присоединяется клирик по имени Гуго. ] Норберт и его спутник обходили замки, деревни, крепости, всюду проповедуя слово Божие, утихомиривая враждующих, смиряя ненависть, прекращая самые упорные войны. Он ничего ни у кого не просил, а все, что ему приносили, отдавал нищим и прокаженным. Он был совершенно убежден, что Бог Своей милостью даст ему все необходимое для поддержания жизни. Полагая себя на земле простым странником, как бы совершающим паломничество, он был чужд соблазна честолюбивых устремлений, связывая все надежды свои с Небом. [Вне Христа все представлялось ему низменным.] Он стяжал себе всеобщую любовь и восхищение, которые были столь сильны, что, куда бы он ни направлялся, странствуя со своим единственным наперсником, пастухи оставляли свои стада и устремлялись вперед, спеша объявить народу о его пришествии. Узнав о нем, народ собирался вокруг святого странника толпами и, слушая во время мессы его проповедь, призывающую к покаянию и к надежде на вечное спасение — спасение, обещанное всякому, кто призовет имя Господа, — все радовались тому, что он был с ними, а если кому-нибудь выпадала честь приютить его у себя, то он почитал это за великое счастье. Люди восхищались его жизнью, отличавшейся столь непривычной новизной: он жил на земле, но не искал для себя ничего земного. В самом деле, следуя учению Евангелия, он не имел ни запасной пары обуви, ни туники на смену, довольствуясь несколькими книгами и своим священническим облачением. Пил он одну лишь воду, и только приняв приглашение благочестивых людей, он поступал сообразно их привычкам...»

«Житие Святого Норберта, епископа Магдебургского.»

Швеция в XI веке.
По ту сторону датских островов, перед теми, кто их преодолеет, открывается совершенно иной мир, Швеция и Норвегия два обширных северных королевства, до сих пор остававшиеся для нас почти неизвестными. Я получил о них сведения от короля датчан, человека весьма ученого: чтобы проехать из конца в конец Норвегию, потребуется целый месяц, что же до Швеции, то и двух месяцев едва хватит, чтобы пересечь ее. «В этом я убедился на собственном опыте, говорил он мне, — когда не так давно, в царствование короля Якоба, я в течение двенадцати лет состоял на службе в этих странах, окруженных весьма высокими горами, особенно Норвегия, охватывающая Швецию своими горными хребтами.» Швецию, однако, не обходили полным молчанием древние авторы Солэн и Орозий. [...] Это очень плодородный край, богатый плодами земли и медом, а сверх того, превосходящий все другие тучностью и плодовитостью своих стад: реки и леса расположены необычайно удачно, и повсюду в стране в изобилии имеются заморские товары. Можно сказать, таким образом, что шведы обладают абсолютно всем, за исключением того, что мы так нежно любим, да что там любим — боготворим: нашей гордыни. Ибо все эти орудия суетного тщеславия — золото, серебро, чистокровные скакуны, бобровый или куний мех, тяга к которым доводит нас до безумия, оставляют их вполне равнодушными.

«Скажем теперь несколько слов о суевериях шведов. Самый почитаемый храм, воздвигнутый этим народом и называемый Убсола, расположен недалеко от города Сиктоны. В этом богато украшенном золотом храме народ поклоняется статуям трех богов; трон самого могущественного из них, Тора, находится посреди триклиниума; по обе стороны от него располагаются Водан и Фригг. Боги эти повелевают различными силами. Тор, как мне сказали, восседает высоко в небесах, управляет громом и молнией, ветром и дождем, погодой и плодородием. Второй бог, Водан, т.е. гнев, покровительствует войнам и дает воинам храбрость перед лицом врагов. Третье божество, Фригг, доставляет людям мир и негу. [...] Шведы также почитают богов, бывших прежде людьми и получивших бессмертие благодаря своим высоким деяниям; таковы, согласно их жизнеописаниям, Св. Ансгарий и король Эрик.»

Адам из Бремена «Gesta Hammaburgensis ecclesiae pontificum.»

Венгры, какими их увидел саксонец Видукинд (925?-1004? гг.), монах из монастыря Corbeia Nova (Вестфалия)
XVIII. Между тем авары, как полагают некоторые, представляли собой остатки разбитых гуннов. Гунны же произошли от готов, а готы являются выходцами из острова, называемого, как говорит Иордан, Зульца. Название «готы» происходит от имени их вождя, которого звали Гота. Когда некоторые женщины в его войске были в его присутствии обвинены в колдовстве, их выслушали и признали виновными. Однако, поскольку их было великое множество, он воздержался от того, чтобы подвергнуть их наказанию, как они того заслуживали, а изгнал их всех из войска. Покинув лагерь, они удалились в ближайший лес.Будучи окружен морем и Меотийскими болотами, этот лес не имел никакого выхода. Между тем некоторые из женщин были беременны и родили там детей. От них затем родились еще и еще дети; образовалось могучее племя: ведя жизнь, подобную жизни диких зверей, эти люди, чуждые цивилизации и незнакомые с подчинением, превратились в удивительно неутомимых охотников. По прошествии многих веков, в течение которых, живя в этих местах, они не имели ни малейших сведений об окружающем мире, случилось так, что преследуя на охоте лань, они скакали по ее следу так долго, что этот путь, который до того времени не был доступен ни для кого из смертных, вывел их из Меотийских болот, и вот они увидели города, крепости и народы, коих прежде никогда не встречали: тогда они вернулись той же дорогой к себе и рассказали своим соплеменникам обо всем, что видели. Те же, движимые любопытством, толпами двинулись по открытому пути, чтобы удостовериться в правдивости услышанных рассказов. Тогда жители пограничных городов и крепостей при виде этой невообразимой толпы, этих дикарей, внушавших страх своей одеждой и необузданным видом, обратились в бегство, думая, что перед ними демоны. Те же, напротив, с удивлением и восхищением взирая на новый для них мир, вначале удерживались от убийств и грабежей; однако никто не устоит перед искушением наложить руку на то, что доступно и беззащитно; и вот, истребив множество людей, они взялись за вещи и не пощадили ничего. Захватив огромную добычу, они вернулись на свои земли. Видя, однако, что дело для них поворачивалось иначе, они пришли на следующий раз с женами, детьми и всем своим варварским скарбом, опустошили все земли вокруг, населенные соседними народами, и наконец начали оседать в Паннонии.

XVIIII. Они были, однако, разбиты Карлом Великим, оттеснены за Дунай, но огражденные гигантскими укреплениями, ори избежали привычного для побежденных народов исчезновения.

«Widukindi Monachi Corbeinsis rerum saxonicarum libri tres.»

В Лане, в XII веке.
«Приведем в качестве примера случай, каковой, произойди он среди варваров или скифов, был бы подвергнут бесспорному осуждению этими людьми, насмехающимися над законом и забывшими Бога. По субботам, когда жители окрестностей со всех сторон сходились в этот город на рынок, горожане расхаживали по рядам с чашами, мисками или другими сосудами, наполненными сушеными овощами, зерном или любыми другими плодами, как бы для продажи, и вот находился крестьянин, нуждавшийся в таких продуктах, который обещал купить их по условленной цене. «Идем со мной, говорил продавец, дома я покажу тебе остальной товар, который ты собираешься купить, чтобы ты посмотрел и взял его». Покупатель шел за ним, а когда они подходили к сундуку, почтенный торговец, подняв и придерживая крышку сундука, говорил: «Наклонись и пощупай товар, дабы не было сомнений в том, что он ничем не отличается от образца, который ты видел на рынке.» Когда же покупатель, перегнувшись через край сундука, висел на животе, а голова вместе с плечами оказывалась внутри сундука, славный торговец, стоявший у него за спиной, схватив ничего не подозревавшего клиента за ноги, внезапно заталкивал его в сундук и захлопывал у него над головой крышку; и держал он его взаперти в этой темнице, до тех пор, пока тот не заплатит выкуп.

«Такие вот вещи происходили в городе, а наряду с ними и многие подобные им. Воровством, а точнее сказать грабежом, прилюдно занимались нотабли и их подчиненные. Тысячи опасностей подстерегали всякого, кто осмеливался выйти из дому ночью: он рисковал быть либо ограбленным, либо захваченным, либо убитым.»

Гибер из Ножана «История его жизни, 10531124.»

Голод во Фландрии в 1125 году.
«В ту пору никто не мог потреблять еду и питье по своему обыкновению; против обычая съедали [при случае] в один присест весь тот хлеб, который до наступления голода обыкновенно расходовался в течение нескольких дней. У бедняги, набившего утробу сверх всякой меры, излишек съеденного и выпитого растягивал внутренности до неестественных размеров и природные силы его оставляли. Грубая и неперевариваемая пища обессиливала людей, непрестанно мучимых голодом вплоть до того момента, когда они испускали последний вздох. Много было и таких, у кого пища и напитки вызывали тошноту, хотя их и было в достатке, люди от них, однако, пухли.

«Во время этого голода, на Пост, видели людей из наших мест в окрестностях Гента и рек Лейе и Шельды; у них совершенно не было хлеба и они ели одно мясо. Некоторые из них, направлявшиеся к городам или замкам, чтобы добыть там хлеба, не пройдя и полпути, умирали от голода прямо на дороге; вблизи владений и усадеб богатых множество бедняков, проделавших изнурительное путешествие, чтобы испросить милостыню, умирали, вымаливая подаяние. Вещь невообразимая: ни у кого в наших краях не сохранился привычный цвет лица; всех отличала та особенная бледность, которая свойственна мертвецам. Одинаковая слабость охватывала больных и здоровых; в самом деле, от зрелища страданий умирающих заболевали и те, чье тело оставалось здоровым.»

Гальбер из Брюгге «История убийства Карла Доброго,»

Голод в 1033 году.
В последующий период голод стал распространяться по всей земле, угрожая почти полным исчезновением с ее лица человеческого рода. Действительно, климатические условия настолько пошли в разрез с обычным течением времен года, что погода постоянно противилась севу, а в особенности по причине наводнений была крайне неблагоприятной уборке урожая. Казалось, стихии сводят меж собой какие-то счеты, а кроме того, не было никаких сомнений, что они посланы были наказать человечество за его гордыню. В самом деле, нескончаемые дожди так сильно напитали землю, что на протяжении трех лет невозможно было засеять ни одной борозды. В пору жатвы бесполезные плевелы и другие сорные травы занимали все поле. На самых урожайных нивах мюид семян давал лишь сетье зерна нового урожая, а сетье едва приносил горсть. Это мстительное бесплодие земли вначале объявилось на Востоке. Голод опустошил Грецию, перекинулся в Италию; проникнув оттуда в Галлию, бедствие затем настигло все племена, населяющие Англию. И вот голод сомкнул свои объятия, в которых оказались люди всех племен и званий: богатые и зажиточные ходили с побелевшими от голода лицами так же, как и бедняки. Бесчестные уловки сильных потонули во всеобщем бедствии. Когда на продажу выставлялась какая-либо снедь, продавец мог свободно, подчиняясь одной лишь своей фантазии, повышать цену или довольствоваться ранее установленной. Действительно, во многих местах мюид стоил шестьдесят су, а в другом месте сетье шел за пятнадцать су. Между тем, когда был съеден домашний скот и птица, люди дошли до того, что вырывали друг у друга падаль и прочие отвратительные отбросы. Некоторые, спасаясь от голодной смерти, ели лесные коренья и водоросли — все напрасно! Нигде нет спасения от карающего гнева Божьего, кроме как в себе. Страшно теперь и рассказать, до какого падения дошел тогда род человеческий. Увы! О ужас! Случилась вещь ранее почти вовсе неслыханная: обезумевшие от лишений люди были доведены до того, что решились есть человеческое мясо.»

Рауль Глабер, «Истории».

Инвектива против священников и епископов.[1]
Бывший монах, он получил епархию. Еще бледный и исхудалый из-за поста, но пожрав одну за другою шесть знатных рыбин и поглощая за каждым пиром огромную щуку, он к концу двух лет, как голодавший кабан, оброс жиром. Когда-то довольствовавшийся водой из монастырского источника, ныне он разводит такой потоп крепких вин, что его уносят в постель на руках пьяным. А потом вы увидите, как тысячами тысяч стекаются его родичи, его племянники, заявляя: я родственник епископа, я член его семьи. И епископ делает того каноником, а этого казначеем. А те, кто нес долгую службу, теряют плод своего труда. Жалкий лицемер, которого вы избрали и который получил почести, не заслужив их, сперва прикидывался добрым и кротким. Перед всеми склоняет он выю, готовый дать, что у него попросят. Но едва истекло два года, как он показал себя суровым и жестоким к своим подчиненным. Он прижимает их, преследуя тяжбами, или, удаляясь в свои поместья, он в уединении тайком поглощает мяса, запрещенные уставом. А когда побуждает его нечистое желание, он велит привести отрока, сына рыцаря... Так беспутство вашего избранника, его надменность, скупость, его невежество и глупость являют всю силу вашего безумия. Да будет в грядущем огражден Бове от такого срама!»

Приписывается Гуго Орлеанскому или Примасу (род. ок. 1095), сочинено ок. 1144-1145.

Д'Эбль, граф де Руси, 1102 год.
Растрачивая имущество почтенной церкви Реймса и примыкающих к ней храмов, могущественный и сумасбродный барон Эбль де Руси и сын его Гишар дали волю самой необузданной и губительной тирании. Его усердие в военном ремесле (а высокомерие его было столь непомерно, что он отправился в Испанию во главе армии, численность которой подобала лишь королю) могло сравниться лишь с его непомерной алчностью, толкавшей его на путь грабежей, бесчинств и всевозможных злодеяний.

На этого могущественного преступника сеньору королю Филиппу поступила добрая сотня жалобных грамот; две или три из них в конце концов дошли до его [короля] сына; тот призвал и собрал небольшое войско из примерно семи сотен рыцарей — самых родовитых и могучих французских баронов; во главе его он направился к Реймсу; в ходе активной кампании, длившейся почти два месяца, он покарал разбойников, грабивших церкви, опустошил земли означенного тирана и его сообщников, выжег их огнем и отдал на разграбление. Справедливое возмездие! Грабители были ограблены, а палачи сами подвергнуты были еще более жестоким пыткам. И так велик был пыл сира [Людовика], пока он пребывал там, что они с трудом прекратили — а если не считать субботних и воскресных дней, то они вовсе и не прекратили — либо, сжимая в руке меч или копье, искать встречи с противником, либо опустошать [его] поля, мстя за нанесенные оскорбления.

«Эта война велась не только против графа д'Эбль, но также против всех соседних баронов, которые вместе с их родственниками — крупными лотарингскими баронами составляли весьма многочисленный ост.»

Сюжер (1089 —1151) «Жизнеописание Людовика Толстого.»

Письмо Аэльреда де Риэльво, цистерцианского аббата, аббату Фаунтинского аббатства (Fountain's abbey), 1160 год.
Одна монахиня, принадлежавшая к ордену Джильберта Семпрингемского, из Уоттонского монастыря согрешила с каноником. Когда ее беременность обнаружилась, ее бросили в темницу и заковали в цепи. Затем привели ее сообщника... Несколько монахинь, исполненных благочестивого рвения, но не мудрости, желая отомстить за оскорбление, которое потерпела их девственность, тут же попросили братьев передать им на короткое время молодого человека, как бы для того, чтобы вынудить его раскрыть какую-то тайну. Они схватили его, повалили на землю и так удерживали. Та же, что явилась причиной всех бедствий, [монахиня] была приведена как бы затем, чтобы увидеть это; в ее руки вложили орудие наказания и принудили помимо ее воли собственными руками оскопить сообщника своего преступления. Когда это было сделано, одна из тех, что держали несчастного, схватила части плоти, которой он только что был лишен, и затолкала в уста преступницы, мгновенно обагрившиеся кровью.»


О тех, кто сожительствует с двумя сестрами
Рассмотрим предписания канонического права, касающиеся тех, кто сожительствует с двумя сестрами или братьями. Тот, кто сожительствует с двумя сестрами, будучи женат на одной из них, пусть будет лишен их обеих; и пусть сожители никогда в будущем не смогут соединиться браком (Орлеанский Собор). Также и по отношению к собственной жене ему более не будет позволено выполнять супружеские обязанности: познав ее сестру, он сделал жену свою неприкасаемой. Смерть супруги не дает права виновному в прелюбодеянии жениться второй раз. То же мнение высказывает и Папа Захария: если ты сожительствовал с сестрой твоей жены, пусть у тебя не будет ни одной из них; жена же твоя, если это бесчестие совершилось без ее ведома и если она не хочет остаться без мужа, пусть сочетается перед Богом с кем захочет. Что же до тебя и твоей сожительницы, да лишитесь вы навсегда всякой надежды на брак и да проведете остаток жизни в покаянии. Под его словами «пусть сочетается с кем захочет» следует понимать «после смерти мужа». Также и Григорий [говорил]: ежели кто застигнет свою жену с другим, пусть не берет другой жены, ни жена другого мужа, до тех пор, пока будет жив супруг-прелюбодей. Когда же неверная жена умрет, пусть (муж) женится, если того захочет, неверная же жена — никогда, даже после смерти супруга; пусть все дни свои она проводит стеная и каясь. Говорилось здесь о прелюбодеянии, совершенном с родственником мужа или родственницей жены.

Пьер Ломбар (конец XI века1160), «Книга изречений».

Forum Conche (Fuero de Cuenca), 1189 год.[2]
XI.27. Об учинившим насилие над монахиней. Если кто-либо учинит насилие над монахиней, то он в случае поимки будет сброшен с высоты; в противном случае он должен уплатить пятьсот монет из принадлежащего ему имущества.

XI.29. Об оскорбившем женщину, не проживающую в городе. Если кто-либо оскорбит женщину, не проживающую в городе, назвав ее шлюхой, чесоточной или прокаженной, должен уплатить два мараведи и, кроме того, поклясться, что он не знает, соответствуют ли действительности его слова; если же он откажется принести клятву, то будет объявлен врагом [города]. Однако если кто-либо причинит насилие или оскорбление публичной женщине, он будет освобожден от платы.

XI.32. Об укравшем одежду купающейся женщины. Если кто-либо украдет одежду купающейся женщины, или отберет у нее одежду силой, он заплатит триста монет; если он отрицает содеянное, а истица не может его уличить, ответчик должен поклясться в своей невиновности вместе с двенадцатью свидетелями, и он будет оправдан; закон этот, однако, неприменим к публичной женщине, которая, как было сказано выше, не имеет права на получение каких-либо денежных пеней.

XI.33. О том, кто отрежет груди у женщины. Если кто-либо отрежет груди у женщины, он должен уплатить двести мараведи, и будет объявлен врагом [города]; если он отрицает свою вину, истица выберет, согласно своей воле, между клятвой двенадцати свидетелей и судебным вызовом.

XI.34. О том, кто обрежет юбки у женщины. Если кто-либо обрежет юбки женщины, не имея на то полномочий от Судьи или алькальдов, заплатит двести мараведи и будет объявлен врагом [города]...

XI.36. О двоеженце, живущем одновременно с двумя женами. Всякий человек, имеющий законную супругу в другом месте, и который женится в Куэнке при жизни первой жены, будет сброшен с высоты. Если же у женщины есть в другом месте законный супруг, а в Куэнке она выйдет за другого, ее должно сжечь живьем; если она покается, ее следует сечь на всех площадях и всех улицах Куэнки, а затем изгнать из города.

XI.37. О женатом мужчине, открыто содержащем сожительницу. Если кто-либо, имея законную жену, будь то в Куэнке или в другом месте, открыто содержит сожительницу, то их обоих, связанных вместе, следует подвергнуть публичной порке.

XI.39. О женщине, намеренно убившей плод в своем чреве. Женщина, намеренно убившая плод в своем чреве, должна быть сожжена заживо, если она сознается в своем преступлении; в противном случае она может быть оправдана испытанием огнем.

XI.42. О женщинах, промышляющих знахарством и колдовством. Женщину, варящую зелье и занимающуюся колдовством, следует сжечь заживо или оправдать посредством испытания огнем.

XI.44. О своднях. Всякая женщина, о которой станет известно, что она занимается сводничеством, должна быть сожжена заживо; если же это лишь молва, которую она отрицает, ее следует подвергнуть испытанию огнем.

В ПОИСКАХ БОГА

Неотступно следуя римской традиции, искусство Империи доносит изображения человеческих лиц — мужчин и женщин. Чаще всего их глаза созерцают другие картины, запредельные, лишенные посюсторонней видимости. Некоторые лица, однако, похожи на наши. Обычно это лица персонажей сцен, изображающих ад. Причина тому простая: интеллектуальная элита того времени служители церкви, водившие рукой художников, полагали, что ад — это плотский, зримый, т.е. наш, мир. Мир заблудший, охваченный грехом, преданный медленному тлению, обреченный. Время его сочтено. И поскольку он наполнен злом и ему суждено погибнуть, от него следует отвернуться. Во всяком случае тем, кто способен это сделать. Такие люди есть. Это монахи. Подвижники. В XI веке их почитали. Вся надежда на спасение была возложена на монастыри. О них заботились. Им, этим приютам добродетели, приносились щедрые дары. Подобно замкам, монастыри были укрепленными сооружениями, то были цитадели, противостоявшие натиску зла, они часто располагались на вершине горы, символизируя удаление от мира, постепенное приближение к вершинам чистоты. Как и замок, монастырь впитывал богатства окружающей его местности. Однако рыцари и крестьяне отдавали свое имущество добровольно, ибо они страшились смерти и последующего суда, а монахи защищали их от самых худших опасностей — опасностей невидимых. На юге латинского христианского мира королей почти никто не видел. Их имена еще помнили, поминали во время литургии, но они казались далекими, как боги. Королевская власть была уже не более чем мифом, символической идеей мира и справедливости-Монархии в этих странах полностью распались под натиском бурного развития феодализма. В Южной Европе, таким образом, в отличие от Германии, берегов Уазы и Сены или Винчестера, очагом художественных новаций не был королевский двор — такими очагами были крупные монастыри, особенно те из них, что поддерживали тесные связи с областями передовой культуры. Таковы были монастыри Испании. Здесь не было устойчивой границы между христианами и мусульманами. В постоянных военных столкновениях победы и поражения бесконечно сменяли друг друга; то конница Ислама устремлялась на Барселону, оттесняя христиан к Пиренеям, то воины Христовы достигали Кордовы и врывались в городские ворота. Одновременно шел нескончаемый обмен. Христианская Европа брала все, что могла взять: золото, рабов, заимствуя в то же время и большую изысканность выражений и жестов, большую утонченность движений ума. Это происходило благодаря существованию крупных христианских общин, процветавших под властью отличавшихся терпимостью халифов, благодаря тому, что монастыри Кастилии, Арагона и Каталонии сохранили, с помощью посредничества Сарагосы и Толедо, связи с очагами очень древней и живой культуры, колыбелью христианства на Востоке. Эти связи способствовали архитектурным нововведениям, появляющимся в XI веке в облике церквей в Пиренеях.

Согласно уставу бенедиктинцев, жизнь монахов означала прежде всего изоляцию, уход из мира. Но под защитой монастырской ограды, укрывающей от соблазнов века, эта жизнь протекала в общине. Уединение было коллективным. Несколько десятков, иногда несколько сот человек, выходцев из аристократических семей, образовывали братство, возглавляемое отцом-аббатом. От этих обширных, как бы семейных, усадеб сегодня почти ничего не осталось. Лишь иногда можно увидеть центральный двор, вокруг которого располагались общинные сооружения, спальня, трапезная, зал, в котором монахи собирались для обсуждения дел братства. Это пространство, окруженное аркадами, совершенно замкнутое, само воплощение уединения и затворничества, образовывало монастырскую галерею. Специально предназначенная для прогулок, для того, чтобы каждый из братьев мог на ходу неспешно размышлять над прочитанным в книгах, галерея представляет Творение, сведенное, благодаря послушанию и смирению, к своим первоначальным основам, к четырем элементам видимого естества — воздуху и огню, земле и воде, вырванным из вихря суетного движения — к Земле Обетованной. В одном из рядов сооружений — церковь. Зачастую лишь она возвышается среди руин тысячелетие спустя.

Это прежде всего произведение искусства, того нового искусства, которое сложилось на пороге второго тысячелетия христианской эры в Ломбардии, Бургундии, Каталонии. Вся изобретательность, все поиски были направлены на сооружение здания, давшего приют святому алтарю/Оно должно быть построено из хорошо пригнанных блоков скалистой породы, из прекрасного камня, перед которым бессилен Сатана. Оно должно быть чрезвычайно красивым, ибо для того чтобы служба была приятна Господу, она должна проходить со всем возможным великолепием. И в особенности необходимо, чтобы, благодаря совершенству своей формы, памятник служил выражением невидимого порядка. Подобно иллюстрациям священных книг, и даже в еще большей степени, церковная архитектура была откровением, снятием покрова с тайны.

Уже самой особенностью своего расположения в окружающем пространстве церковь приоткрывает видимую завесу, за которой скрывается истина. Она всегда имеет определенную ориентацию. Ее алтарь, к которому устремлены глаза прихожан во время молитвы, находится с восточной стороны, со стороны утренней зари, каждое утро рассеивающей тревогу, утверждающей неизбежную победу добра над злом, Бога над дьявольскими силами, вечности над смертью. Фактура здания также несет определенную дидактику. Если строители с Таким упорством сооружали своды вместо стропил, то это потому, что, используя только один материал, камень, они стремились передать идею, однородности, неразделимой цельности мира, дать зримое выражение единства человеческого рода, объединенного единой верой, единства трех лиц Бога, единения в общей субстанции Творца и Его творения. Первые опыты проводились в подземной части храмов, под алтарем, в некрополях, на которых закладывалось большинство монастырей, среди могил святых, благодетелей — действительно, одна из функций монастыря состояла в заботе о мертвых, в содействии общению между миром живых и миром усопших. После того, как они были отработаны в криптах, эти строительные приемы стали переноситься на сооружение надземной части церковного здания: массивные опоры сменили колонны, над центральным и боковыми нефами вознеслись своды. В этом и состояла цель: подчеркнуть подобие между криптами с их саркофагами и алтарем с хорами.

В надземной части церкви сообщество монахов действительно служит особую службу, выполняет свою функцию. Монахи являются [церковными] служащими. Opus Dei, труд Божий является их обязанностью. Он состоит в произнесении от имени других людей, от имени всего народа слов молитвы — без отдыха, изо дня в день, ежечасно, начиная с глубокой ночи, когда они спускаются из спальни и среди мрака и тишины возносят первую молитву, до окончания вечерни, когда они с трепетом наблюдают, как мир снова ввергается в ночную тьму. «Молиться» в эту эпоху означает «петь». В романский период немой молитвы не сушествовало; считалось, что Бог охотнее внимает совместной молитве, хотя и одноголосной, но отличающейся музыкальным ритмом, поскольку эта хвала [Господу] должна быть созвучной гимнам, которыми на высшем из небес хор серафимов окутывает престол Всемогущего. Поэтому монахи по восемь часов в день во весь голос распевали молитвы. Мы забыли о том, что григорианский хорал пелся мужскими, сильными голосами, это была воинственная песнь, выкрикиваемая монахами, этими воинами [христовыми], в лицо сатанинскому воинству, чтобы обратить его в бегство, метая в него, словно копья, самое надежное и разящее оружие — слово молитвы.

Пение, но также и танец: литургия развертывалась в виде очень медленной, величавой процессии вдоль нефа, вдоль галереи и хоров, вокруг жертвенного камня, среди камней, образующих стены, под каменным же сводом.

Мы любим наготу этих камней. Те же, кто соединял их друг с другом, пожелали их украсить. Они устанавливали перед алтарем изображение Господа, восседавшего в окружении стоящих вокруг ангелов и святых и возглавлявшего торжественную церемонию. Они помещали на стенах рельефы и драпировки, повествовавшие о сотворении мира, рассказывавшие различные истории и прежде всего историю распятого Христа. Распятого, однако не умершего: глаза его открыты. Не нагого, но облаченного в царские одежды, обнимающего движением своих простертых рук весь мир. Он появляется вновь на фресках апсиды, торжествующий, в славе — таким его увидят, когда он вернется, когда разорвется завеса и отверзнутся небесные врата и когда в конце своего пути весь род человеческий окажется за пределами времени. Таков именно смысл монастырской службы и здания, воздвигнутого для ее отправления: выявить соответствия между землей и небом, между временем и вечностью. Зрелище, участниками которого каждое утро снова становятся монахи, а подмостками является церковь, завершается в день Пасхи инсценировкой воскресения. На протяжении своего годового цикла действо монахов внутри архитектурного пространства монастыря по сути дела копирует движение человечества к концу света. Наполовину уже освобожденное от уз телесности, стоящее одной ногой в другом мире, монастырское братство возглавляет это движение. И ускоряет его. В обществе того времени очень сильным было ощущение солидарности, коллективной ответственности. Если житель деревни совершал преступление, все его соседи чувствовали себя запятнанными. Точно так же все полагали, что могут быть спасены, благодаря чистоте и воздержанию нескольких представителей. Такими представителями были монахи. Горстка людей, чьей миссией было отвратить с помощью жестов и слов гнев небесный, привлечь на себя Божие прощение и окропить все вокруг этой благодатной росой.

Монахи не строили церкви собственными руками. Они нанимали мастеров, рабочих. Однако творцами сооружения, которым принадлежал его замысел и которые подбирали для него украшения, были люди ученые, посвященные. Для них ключ к совершенному знанию таился в числах и их сочетаниях. Математика в те времена почиталась за наивысшую из человеческих наук, позволяющую более всего приблизиться к божественной природе. Она не была отделена ни от астрономии, т.е. наблюдения на небосводе наиболее ясных отражений божественного разума, ни от музыки, т.е. самого акта молитвы. С ходом светил и гармонией григорианского пения неразрывно связывала архитектуру наука о числах.

Романская церковь — это одновременно и уравнение, и фуга, и образ космического порядка. О человеке, рассчитавшем пропорции большой базилики [аббатства] Клюни, возможно, самой совершенной во всем христианском мире, его биограф говорит прежде всего, что его вдохновили святые, Петр и Павел, покровители этого монастыря. Затем он добавляет, что это был «великолепный псалмопевец» — следует понимать: композитор, искусный сочинитель псалмов. Действительно, здание построено на сложной основе арифметических комбинаций. Эта сетка пересекающихся числовых отношений подобна сети, натянутой для уловления человеческого духа, для привлечения его к непознаваемому. Каждое из присутствующих здесь чисел имеет тайное значение: один означает для посвященного — Бога единого; два — Христа, в котором соединились две сущности — божественная и человеческая; три — это Троица; число четыре обладает очень богатым содержанием: оно направляет размышление, с одной стороны, на целостность мира, на четыре стороны света, четыре ветра, четыре реки в раю, четыре стихии (по этой причине монастырская галерея, являющая образ упорядоченной природы, имеет квадратную форму), с другой — на нематериальные, моральные сущности, на четырех евангелистов, на четыре главные добродетели, четыре конца Креста; оно также говорит о подобии видимого и невидимого. Идея, выраженная самими пропорциями здания, проще, когда речь идет о церквах отдаленных монастырей — в Шапэзе или в Кардона; напротив, она обрастает бесчисленными гармониками в крупных аббатствах — в Турню или Конке. Между тем концепция во всех случаях остается существенно единой. Так, повсюду на пересечении трансептов стоит знак перехода, переноса, ускорить который и призвана молитва монахов. В этой в буквальном смысле узловой точке, будь то в императорской капелле в Аахене или в центре баптистерия в Экс-ан-Провансе, взгляд перехватывается и увлекается ввысь — от квадрата на уровне пола к кругу, к полусфере купола, с тем чтобы и душа повторила этот путь возвышения, подлинного преображения.

Квадрат, круг — рай потерянный, рай будущий, предмет надежд и упований. Будучи не только приношением [Богу], но и инструментом предвидения, та архитектура, которую мы называем романской, равно принадлежит сфере магии и сфере эстетики. Она сформировалась в сознании небольшого числа очень чистых людей, силившихся проникнуть сквозь завесу тайн в угадывавшиеся за ней неизведанные области, желанные, волнующие, лежащие за пределами того, что способны охватить чувства и разум человека. Их дух мог легко затеряться в лабиринте неясных видений. И они ожидали, что произведение искусства сможет служить им путеводной нитью.

На шпалере из Жероны Творение изображено таким, каким ему должно было оставаться, каким оно вышло из рук Творца: взору открыты все его сокровища, рыбы, цветы, птицы; Адам призван возделывать сад, добывая у природы ее плоды мирными, чередующимися из месяца в месяц, трудами. Над этим цельным и гармоничным миром, в центре всех его кругов пребывает Христос — юный, безбородый, владыка мира и спокойствия. В действительности мир пошел трещинами, разломился. Он отравлен, поражен тлением. И вот, искусство и молитва вместе ищут ответ на неотвязно преследующий их вопрос: зачем существует зло? Для чего нужны ядовитые растения, животные с хищными когтями, исступленные, жестокие, испорченные люди? Почему рыцари занимаются грабежом, а крестьяне прозябают в нищете? Искусство монастырей старается показать, что и святые, служившие Богу, также были жертвами зла. Их пытали, им выкалывали глаза, их варили в [котлах], распиливали надвое, разрывали на куски. Это происходило в мире. Но теперь, за пределами этого мира, где мы все окажемся завтра, они живут во славе. Они получили свою награду, свой феод на небесах. Они вассалы такого сеньора, который — и это всем известно — преследует любую несправедливость, который поражает молнией, топчет ногами, низвергает гордецов и возвышает униженных. И монастырь является дворцом этого великолепного сеньора. Он должен блистать красотой, чтобы хозяин был благосклонным; поэтому его нужно постоянно украшать. Это как бы преддверие Рая. Здесь ожидают, пока врата закрыты. В них стучат, крича, чтобы их поскорее открыли, чтобы прошли зло и нищета, чтобы наконец излился свет. Чтобы настали дни, ужасные дни, о которых говорится в Апокалипсисе. Послушаем, что говорит Св. Иоанн:

«Агнец снял первую печать, и я увидел коня белого, и на нем всадника, имеющего лук, и дан был ему венец; и вышел он как победоносный. И когда Он снял вторую печать, вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы [люди] убивали друг друга; и дан ему большой меч. И когда Он снял третью печать, вот, конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей. И когда Он снял четвертую печать, я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя «смерть». Так видел я в видении коней и на них всадников, которые имели на себе брони огненные, гиацинтовые и серные; головы у коней как головы у львов, и изо рта их выходил огонь, дым и сера; а хвосты их были подобны змеям, и имели головы, и ими они вредили. От этих трех язв, от огня, дыма и серы, выходящих изо рта коней, умерла третья часть людей. Саранча была подобна коням, приготовленным на войну; и на головах у ней как бы венцы, похожие на золотые, лица же ее — как лица человеческие; и волосы у ней — как волосы у женщин, а зубы у ней были как у львов. На ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев ее — как стук от колесниц, когда множество коней бежит на войну; у ней были хвосты, как у скорпионов, и в хвостах ее были жала; тогда погибла всякая плоть, движущаяся по земле: птицы, скот и дикие звери; все кишащее на земле и все люди; все имевшее дыхание жизни в ноздрях своих; все жившее на тверди земной умерло; и вот, большой красный дракон, и хвост его увлек с неба третью часть звезд и поверг их на землю; и (тогда) произошла на небе война: Михаил и Ангелы его воевали против дракона, и дракон и ангелы его воевали против них, но не устояли и не нашлось уже для них места на небе; Ангел обуздал дракона и сковал его на тысячу лет. И вот, (увидел я) великое множество людей, которого никто не мог перечесть, стоящих перед престолом и перед Агнцем с пальмовыми ветвями в руках своих. И Ангелы, стоявшие вокруг престола и четырех животных, пали пред престолом на лица свои, и поклонились Богу, говоря: «Аминь! благословение и слава, и премудрость и благодарение, и честь и сила и крепость Богу нашему во веки веков! Аминь.»

Для людей, не сумевших порвать со всем [миром] и укрыться в монастыре, все же существовало средство смыть свои грехи и заслужить благосклонность Бога; это было паломничество. Нужно было оставить свой дом, родных, осмелиться выйти из сеююни покровительственной поруки, проделывать долгий, в месяцы и годы, путь. Паломничество было формой покаяния, испытания, средством очищения, подготовкой к Судному дню. Это был также и символ: отдать швартовы и взять курс на Ханаан было как бы прелюдией к земной смерти и обретению другой жизни. Паломничество было и удовольствием: путешествие по далеким странам доставляло развлечение удрученным серостью этого мира. Путешествовали группой, компанией приятелей. И, отправляясь в Сантьяго-де-Компостела или в Иерусалим, рыцари брали с собой оружие, рассчитывая слегка потеребить неверных; в ходе таких путешествий и оформилась идея священной войны и крестовых походов. Паломничество мало чем отличалось от путешествий, периодически предпринимавшихся рыцарями, спешившими на службу при дворе сеньора. Только на этот раз речь шла о службе другим сеньорам — святым. Их мощи покоились здесь и там, в криптах монастырей. И паломники шли из монастыря в монастырь, где их принимали, кормили, наставляли.

Монастырская проповедь использовала страх перед Судом. Ее главное содержание воспроизведено в скульптурных изображениях, выполненных в начале ХП века в наиболее богатых аббатствах и украшавших порталы базилик. На них обычно изображен Всевышний в роли Судии, отделяющий широким, диагональным, неумолимым движением рук, как это можно увидеть на тимпане церкви в Конке, избранных, к которым поднята Его правая рука, от прочих — левая Его рука опущена, она несет наказание и навсегда отделяет зерна от плевел, которые в этом мире пока еще безнадежно перемешаны. Справа от Христа — лоно Авраамово, обитель мира, уравновешенные ритмы гармоничной архитектуры. С противоположной стороны — порок и мучения, судорожные жесты, хаос. Идет отбор. Сквозь сито проходит лишь то, что чисто, нечистота же и скверна человеческая остаются во тьме внешней; сито — это именно то, чем желает быть монастырь, и именно эту его роль стремится показать монастырское искусство и архитектура монастырей. Переступив порог, сделав шаг, предвосхищающий кончину и в то же время конец света, паломник переносится в иную, лучшую часть мира. Позади оставлены безобразие и страдание. Несколько тоньше, не так прямолинейно, как это делают скульптурные изображения портала, внутреннее расположение и убранство церкви призывают выйти за пределы своего «я» и, шаг за шагом приближаясь к этому сокровенному чуду, к священной раке, постепенно отрешиться от бренной человеческой оболочки. В раке хранится то, что осталось на земле от святого, этого друга великого Судии, его помощника, надежного заступника, чье расположение следует заслужить. Именно для этого странник пришел сюда, проделав столь утомительный путь; он должен поклониться святому, побыть краткий миг с ним, в его доме. Добиться разрешения провести здесь ночь. Ожидать под этими сводами возврата дня, освобождения, рассвета, который, возможно, окажется зарей последнего дня, дня великого исхода в сопровождении трубного гласа.

Наиболее ученые из мужей церкви, попадая в качестве паломников в начале XI века в монастыри Юга, бывали порой шокированы, находя там ковчежцы с мощами, имевшие форму тела или лица, и наблюдая восторженное исступление толпы, зачарованной этими подделками. Не было ли это возвратом к идолопоклонству? Их сомнения, однако, вскоре рассеивались. Святым нравилось, когда создавались их изображения и когда их статуи украшались. Подобным образом была украшена статуя Сент-Фуа в Конке. В результате приношений богатых и бедных вся фигура святой оказалась сплошь увешанной самыми блистательными украшениями какие только можно было найти, старинными драгоценностями, переходившими от одного поколения воинов к другому, и в особенности великолепными золотыми вещами, которые в это время воинственный, победоносный, торжествующий Запад в качестве военной добычи или предмета мирной торговли грудами вывозил из Испании, пока еще находившейся в руках неверных.

Вот что было построено в течение XI века на редких полянах, окруженных глухими лесами. Все это время свободное пространство постоянно расширялось. Сплошные массивы лесной глуши отступали, дробились, сжимались, и постепенно в их гуще начинала шевелиться жизнь. Крестьянам приходилось трудиться все больше и больше, а их сеньоры забирали у них почти все. При этом, однако, крестьянам удается лучше кормить своих детей, и если раньше из шести или семи родившихся живыми детей у них умирало четыре или пять, не достигнув подросткового возраста, то теперь смерть уносит лишь трех, и этого оказывается достаточно для того, чтобы во всех областях стал ощущаться прогресс. Искусство, то самое великое искусство, о котором я говорю, выросло из феодального угнетения и коленопреклонения народа перед темными силами, вызывавшими голод, эпидемии, нашествия, силами, которые нужно умилостивлять дарами, все более увеличивая богатство монахов — вернейших слуг доброго Бога. Между тем монахи также чувствовали потребность дарить. Но что? Произведения искусства. Все монастырское искусство и есть приношение. Это безотчетный дар Господу, от Которого ожидают взаимный, ответный дар. Монастырское искусство — это призыв к миру, исходящий из тысячи аббатств. Между 980 и ИЗО годами христиане Запада по-прежнему были простерты перед Богом, лик которого им представлялся ужасным. Однако они уже вышли из дикого состояния. Их производство выросло. И они жертвуют значительную часть этих вновь произведенных богатств. Они желают, чтобы эти богатства были освящены. И вот их мечта воплощается в произведения, которые мы еще можем созерцать, но уже плохо понимаем. В этот короткий период возникло самое высокое и, весьма возможно, единственное подлинно религиозное искусство в Европе.


Forum Conche (Fuero de Cuenca), 1189 год.
XI.45. Об испытании раскаленным железом. Железный брусок, предназначенный для испытания в суде, должен быть примерно в четыре фута длиной, так чтобы человек, которому предстоит доказывать свою невиновность, мог бы положить на него руку; шириной он должен быть в ладонь, а толщиной — в два пальца. Подвергаемый испытанию должен сделать с ним следующее: взять железо и пройти, держа его в руке, девять шагов, а затем медленно опустить его на землю; однако перед этим означенное лицо должно получить благословение священника.

ΧΙ.46. Нагревание железа. Железный брусок должны нагревать Судья и священник, и в это время, во избежание порчи и сглаза, никто не должен приближаться к огню. Подвергаемого испытанию вначале следует тщательно осмотреть, чтобы убедиться в том, что при нем нет никакого предмета, используемого в колдовских целях; затем в присутствии свидетелей он должен вымыть руки и взять [раскаленное] железо сухими руками. Сразу после того, как он положит брусок, Судья должен смазать воском ту руку, в которой испытуемый держал железо, и обернуть ее паклей или льняными оческами, а сверху перевязать тканью. Свершив это, Судья должен отвести испытуемого в его жилище, а через три дня осмотреть руку: если на ней остались следы ожога, не выдержавшего испытания следует сжечь заживо или подвергнуть другому наказанию по решению суда. Испытанию раскаленным железом должно подвергать лишь женщин, уличенных в сводничестве или в преступной связи с пятью мужчинами; женщина же, подозреваемая в нанесении ран, убийстве или намеренном поджоге, должна поклясться [в своей невиновности] или выставить воина для судебного поединка, согласно установлениям Кодекса.

ΧΙ.48. О женщине, застигнутой с неверным. Если женщина застигнута с мавром или иудеем, то оба они должны быть сожжены заживо.

XII. 8. О лишившем кого-либо глаза. Если кто-либо выколет другому человеку глаз, он должен уплатить сто мараведи; если он отрицает содеянное, то он может быть оправдан клятвой двенадцати соседей, либо он должен сразиться на поединке с человеком своего звания.

XII. 11. О лишившем кого-либо большого пальца. Если кто-либо отрубит другому человеку большой палец, он должен уплатить пятьдесят мараведи; если он отрицает содеянное, то он может быть оправдан клятвой двенадцати соседей, либо он должен сразиться на поединке с человеком своего звания.

XII. 12. О лишившем кого-либо руки. Если кто-либо сломает другому человеку руку, он должен уплатить пятьдесят мараведи. Если он отрубит руку, то уплатит сто мараведи. Если же он отрицает содеянное, то он может быть оправдан клятвой двенадцати соседей, либо он должен сразиться на поединке с человеком своего звания.

XII. 13. О лишившем кого-либо ноги. Если кто-либо сломает другому человеку ногу, он должен уплатить пятьдесят мараведи. Если он отрубит ногу, то уплатит сто мараведи. Если же он отрицает содеянное, то он может быть оправдан клятвой двенадцати соседей, либо он должен сразиться на поединке с человеком своего звания.

ХП. 16. О кастрировавшем какого-либо человека. Если кто-либо кастрирует другого человека, он уплатит двести мараведи и будет объявлен врагом [города]; если он отрицает содеянное, то он может быть оправдан клятвой двенадцати соседей, либо он должен сразиться на поединке. Однако, если речь идет о человеке, которого муж застал со своей женой илидочерью, то последний не должен ничего платить.

XII.28. О застигнутом содомите. Содомита, застигнутого на месте преступления, надлежит сжечь заживо. Если же кто-либо скажет в лицо другому: «Я спал с тобой как с женщиной», то в том случае, если будет доказано, что это правда, сжечь следует обоих; в противном случае сожжению подлежит только тот, кто сказал подобную гнусность.


Крестовый поход, называемый детским, 1212 год.
«В означенную эпоху была предпринята смехотворная вылазка: дети и несмышленые люди поспешно и необдуманно выступили в крестовый поход, движимые скорее любопытством, нежели заботой о спасении души. В эту экспедицию отправились дети обоего пола, отроки и отроковицы, да не только малые дети, но и взрослые, замужние женщины и девицы — все они шли толпами с пустыми кошельками, наводнив не только всю Германию, но и страну Галлов и Бургундию. Ни друзья, ни родственники никоим способом не могли удержать их дома: они пускались на любые уловки, чтобы отправиться в путь. Дело дошло до того, что повсюду, в деревнях и прямо в поле люди оставляли свои орудия, бросая на месте даже те, что были у них в руках, и присоединялись к шествию. Поскольку, встречаясь с подобными событиями, мы нередко являем собой крайне легковерную толпу, многие люди, усмотрев в сем знак истинного благочестия, исполненного Духа Божия, а не следствие необдуманного порыва, спешили снабдить странников всем необходимым, раздавая им продовольствие и все, в чем они нуждались. Клирикам же и некоторым иным, обладавшим более здравым суждением и обличавшим сие хождение, которое они находили совершенно вздорным, миряне давали яростный отпор, упрекая их в неверии и утверждая, что они противились этому деянию более из зависти и скупости, нежели ради истины и справедливости. Между тем всякое дело, начатое без должного испытания разумом и без опоры на мудрое обсуждение, никогда не приводит ни к чему благому. И вот, когда эти безумные толпы вступили в земли Италии, они разбрелись в разные стороны и рассеялись по городам и весям, и многие из них попали в рабство к местным жителям. Некоторые, как говорят, добрались до моря, и там, доверившись лукавым корабельщикам, дали увезти себя в другие заморские страны. Те же, кто продолжил поход, дойдя до Рима, обнаружили, что дальше идти им было невозможно, поскольку они не имели поддержки от каких-либо властей, и им пришлось, наконец признать, что трата сил их была пустой и напрасной, хотя, впрочем, никто не мог снять с них обета совершить крестовый поход — от него были свободны лишь дети, не достигшие сознательного возраста, да старики, согбенные под тяжестью лет. Так, разочарованные и смущенные, пустились они в обратный путь. Привыкнув когда-то шагать из провинции в провинцию толпой, каждый в своей компании и не прекращая песнопений, они теперь возвращались в молчании, поодиночке, босоногие и голодные. Их подвергали всяческим унижениям, и не одна девушка была схвачена насильниками и лишена невинности.»

«В том же году герцог Австрийский, несколько баронов и других людей различного звания предприняли крестовый поход для оказания помощи графу де Монфору в его войне против Альбигойцев... еретиков из земли Св. Жиля. Папа Иннокентий призвал к этому походу и организовал его, обязав участвовать в нем ради отпущения грехов.»

«Annates Marbaccenses.»

«Когда кто-либо любит образ или человеческое существо, то это одна случайность любит другую, чего не должно быть; я, однако, смиряюсь с этим — пока не буду от этого избавлен.»

«Тому, кто захотел бы постоянно пребывать в покое, покой наскучил бы как любая другая вещь.»

«Пребудь в самом себе: возможность заниматься внешними вещами выдает себя за необходимость, но это лишь предлог.»

«Блажен, кто не расплескивает себя в деяниях и речах: чем более вершится деяний и льется речей, тем более простора для случайного.»

Генрих Сузо (12951366).

«В царствование короля Франции Филиппа [Августа], отца и предшественника нынешнего государя, жил в городе Париже богатейший ростовщик по имени Тибо[3]. У него были многочисленные владения и несметные богатства, накопленные ростовщичеством. Охваченный раскаянием по милости Божией, предстал он перед магистром Морисом, Парижским епископом, прося наставить его добрым советом. Тот, увлеченный строительством собора, посвященного Богоматери, посоветовал ему пожертвовать все свои деньги на продолжение начатого строительства. Этот совет показался ростовщику несколько странным, и он обратился к кантору магистру Пьеру[4] , передав ему слова епископа.

Магистр Пьер ответил ему: «На этот раз он дал тебе дурной совет. Ступай и пусть глашатай возгласит по всему городу, что ты готов возместить всем полученное за ссуду под залог.» Тот так и сделал.

Затем, вновь явившись к магистру, Тибо сказал ему: «Всем, кто пришел ко мне, я с чистым сердцем вернул все, что брал у них, но у меня много еще осталось.»

«Теперь, — ответил магистр, — ты можешь творить милостыню с полным спокойствием души.»

Аббат Даниэль из Шёнау рассказывал также, что, по совету кантора, он появлялся на городских площадях полуобнаженным, в одних штанах, сопровождаемый слугой, который бичевал его, выкрикивая: «Вот тот, кто стяжал почтение власть имущих благодаря своим деньгам и кто удерживал заложниками сыновей благородных сеньоров!»

«Один крестьянин лежал при смерти; дьявол был тут как тут, грозя вогнать умирающему в рот огненный кол. Зная за собой грех, крестьянин вертелся так и эдак, но по-прежнему видел перед собой дьявола с пылающим колом. Когда-то он перенес кол такой же формы и величины со своего поля на соседнее, принадлежавшее честному рыцарю, чтобы прирезать себе земли. Он послал своих близких к этому рыцарю с обещанием вернуть захваченное и мольбой о прощении. Однако рыцарь ответил им: «Я не прощу его, пусть хорошенько помучается!» Во второй раз подступил к нему дьявол, и во второй раз крестьянин в страхе посылает к рыцарю — и вновь не получает прощения. На третий раз посланцы пришли в слезах и взмолились: «Умоляем Сеньора во имя Господа простить несчастному грех его, ибо не может он умереть, и жить ему не позволено.» Ответил рыцарь; «Теперь я как следует отомщен и прощаю ему.» И тотчас же дьявольская напасть прекратилась.»

Цезарий Гейстербахский «Dialogus miraculorum» («Диалог о чудесах»)

«Я расскажу вам довольно необычную историю, произошедшую в действительности в бытность мою в Толедо. Множество школяров из разных стран сходились туда изучать искусство магии и заклинания духов. Несколько молодых баварцев и швабов, услышав от своего учителя вещи удивительные и невероятные и желая воочию в них удостовериться, сказали ему: «Учитель, мы хотим, чтобы ты показал нам то, чему ты нас учишь...» В подходящую пору он привел их в поле. Очертив вокруг них своим мечом круг, он приказал им не выходить из него под страхом смерти. Он наказал им также ничего не давать из того, что у них попросят, и ничего не брать из того, что им будут предлагать. Затем, отойдя немного в сторону, он с помощью заклинаний вызвал демонов.

«Они тут же явились, приняв вид прекрасно вооруженных рыцарей, и устроили вокруг стоящих юношей рыцарские игры и состязания. То они притворно падали на землю, то тянулись к ним копьем или мечом, тысячью способов стараясь выманить их из круга. Видя, что это им не удается, они превратились в прекрасных девушек и принялись водить вокруг них хоровод, стремясь увлечь их с помощью всяческих уловок. Самая соблазнительная из девушек выбрала одного из школяров, и всякий раз, когда, танцуя, она приближалась к нему, она протягивала ему золотое кольцо, приводя его душу в трепет и воспламеняя в нем движениями своего тела любовь к себе. Не раз возобновляла она эту игру. Наконец, побежденный, юноша потянулся к кольцу, и его рука вышла из круга. Призрак тотчас увлек его. Он исчез. Унося свою жертву, сонм злых духов закружился вихрем и рассеялся.

Школяры подняли крик и шум. Прибежал учитель. Ученики пожаловались на то, что их товарища похитили. «В этом нет моей вины, — ответил учитель, — вы заставили меня [вызвать духов]. А его вы больше никогда не увидите.»

В Кёльнском приходе жили два крестьянских рода, которые разделяла смертельная ненависть. Во главе каждого из них стоял гордый и заносчивый крестьянин, постоянно Разжигавший новые ссоры, доводя их до крайнего ожесточения, исключавшего всякое примирение. Небу было угодно, Чтобы они умерли в один день. И поскольку они жили в одном приходе, волею Бога, пожелавшего на их примере показать, какое зло несет распря, оба покойника оказались в одной могиле. Произошло неслыханное чудо: все, кто был там, увидели, как мертвецы повернулись друг к другу спи-Ной и принялись в бешенстве бить друг друга головами, ногами, спинами, как два необъезженных жеребца. Пришлось одного из них убрать и похоронить в другой могиле. Но после стычки этих двух мертвецов между живыми воцарился мир.»

Цезарий Гейстербахский Dialogus miraculorum» («Диалог о чудесах»)

«Жил в Саксонии один рыцарь по имени Лудольф. Это был настоящий тиран. Однажды он скакал по дороге верхом в новом пурпурном платье, и встретился ему крестьянин, ехавший на своей повозке. Брызнувшая из-под колес грязь запачкала его одежду, и тогда этот полный гордыни рыцарь, вне себя от гнева, выхватил свой меч и отсек крестьянину ногу.»

«Жил один крестьянин по имени Анри, и настала ему пора умирать. И увидел он прямо над собой большой раскаленный камень, висящий в воздухе. Страдая от обжигающего жара, исходившего от этого камня, вскричал он страшным голосом: «Как нестерпим жар этого камня у меня над головой!» Послали за священником, тот исповедовал умирающего, но страдания его не утихли. Тогда священник спросил: «Вспомни, не обидел ли ты кого с помощью этого камня?» Вернувшись мысленно в прошлое, крестьянин сказал: «Вспомнил, я передвинул этот камень за межу, чтобы расширить свое поле.»

Цезарий Гейстербахский «Dialogus miraculorum» («Диалог о чудесах»)


Хартия об установлении мира в Лане, 1128 год.
«5. Если кто-либо смертельной ненавистью ненавидит другого, да не будет дозволено ему преследовать своего недруга, когда тот покидает город, или устраивать ему засаду, когда тот направляется в город. Если же он убьет его по пути в город или из города или отсечет у него какой-либо из членов, или же на обидчика будет подана жалоба в том, что он преследовал своего врага, либо нападал на него из засады, пусть оправдается он Божьим судом. Если же он нападет на противника или ранит его за пределами, установленными Хартией о мире, и если может быть подтверждено законными свидетельствами людей, коим дарована оная Хартия, что было организовано преследование или устроена засада, то ему будет позволено снять это обвинение простой клятвой. Когда же будет обнаружена его вина, пусть заплатит он головой за голову, членом за член, или, по решению мэра и присяжных пусть честно внесет плату за голову или за член — по роду его.»

«Ордонансы королей Франции.»

О поклонении псу Гинфору.
«В шестую очередь следует сказать об оскорбительных суевериях, некоторые из которых оскорбительны по отношению к Богу, а другие — по отношению к ближнему. Оскорбительны по отношению к Богу суеверия, воздающие достойные лишь Бога почести демонам или другим тварям: в этом состоит грех идолопоклонения, тем же грешат и несчастные женщины, занимающиеся колдовством, и те, кто в поисках спасения поклоняется кустам бузины и делает им приношения: пренебрегая церквами и свитыми мощами, они приносят к кусту бузины или муравейнику, или другому подобному предмету своих детей в надежде получить для них выздоровление.

«Подобное произошло недавно в Лионском приходе, где, читая проповеди против колдовства и исповедуя прихожан, я узнал от исповедовавшихся женщин, что многие из них носили своих детей к святому Гинфору. Полагая, что это был какой-то святой, я стал расспрашивать о нем и в конце концов узнал, что то был борзой пес, убитый при следующих обстоятельствах.

«В Лионском приходе, рядом с поселением монахинь, звавшимся Невиль, на земле сира Виллара стоял замок. У сеньора этого замка и его жены был малютка-сын. Однажды, когда сеньора и его жены не было дома и кормилица также отлучилась, оставив младенца в колыбели, в дом заползла огромная змея и направилась к колыбели с ребенком. Видя это, находившаяся в доме борзая собака набросилась на змею, вцепившись в нее под колыбелью, и, опрокинув кроватку, неотступно теребила зубами змею, которая, защищаясь, отвечала ей тысячью укусов. В конце концов собака прикончила змею и отбросила ее подальше от колыбели. Однако и колыбель, и пол вокруг, и морда, и вся голова собаки были залиты кровью змеи. Потрепанная в схватке, борзая держалась настороже рядом с колыбелью. Войдя в комнату и увидев все это, кормилица подумала, что собака разорвала ребенка, и в отчаянии испустила ужасный крик. На этот крик прибежала мать ребенка; увидев и подумав то же самое, она зашлась подобным же криком. Вбежав вслед за ней, сам рыцарь подвергся тому же обману чувств и, выхватив меч, убил собаку. И лишь тогда, приблизившись к колыбели, они увидели, что младенец, целый и невредимый, спит сладким сном. Стараясь понять, что же случилось, они нашли наконец змею, убитую и распотрошенную собакой. Узнав правду о случившемся и сожалея о столь несправедливом убийстве собаки, сослужившей столь полезную службу, они бросили ее на дно колодца у ворот замка, завалили ее множеством камней и посадили вокруг колодца несколько деревьев в память об этом событии. Между тем, позднее, замок по воле Господа был разрушен, а земля покинута жителями и пришла в полное запустение. Однако крестьяне, слышавшие о благородном поведении собаки и о том, как она была убита, будучи невиновной, и притом за поступок, который, напротив, заслуживал награды, приходили на это место и почитали пса, как какого-нибудь мученика, молились ему об исцелении от увечий и по другим надобностям, и многие стали жертвами обмана и соблазнов, с помощью коих дьявол склонял людей к греху. Но особенно много было женщин, приносивших на это место своих слабых и больных детей. В укрепленном городке, стоявшем в одном лье от этого места, жила старая женщина, которая учила их, что следует делать для соблюдения колдовского ритуала, как приносить дары демонам, как вызывать их, она же приводила их на это место. Придя туда, женщины делали приношение солью и другими вещами, развешивали по росшим вокруг кустам пеленки своих детей, вбивали гвозди в стоявшие там деревья, пропускали обнаженного ребенка между стволами двух деревьев: мать, стоявшая с одной стороны, девятикратно бросала его старухе, стоявшей по другую сторону. Призывая демонов, они заклинали фавнов, живших в лесу Римит, взять этого слабого и больного ребенка, принадлежавшего, по их словам, этим лесным духам, и вернуть им их младенца, которого они унесли, полненького и упитанного, живого и невредимого. Свершив это, матери-детоубийцы брали своего младенца и оставляли голеньким у подножия дерева в соломенной колыбели, затем с помощью принесенного ими огня зажигали по обе стороны головки две дюймовые свечи, которые они прикрепляли над колыбелью к стволу дерева. После этого они удалялись, давая догореть обеим свечам, так чтобы при этом они не могли видеть ребенка и слышать его плач. Свечи горели и, сгорая полностью, явились, как мы слышали от многих людей, причиной смерти нескольких младенцев. Одна женщина рассказывала мне также, что призвав лесных духов и удаляясь, она видела, как из лесу вышел волк и направился к малютке. Если бы материнская любовь не разбудила в ней жалость и она не бросилась бы назад, волк, или, как она говорила, скрывавшийся под его личиной дьявол сожрал бы младенца.

«Если мать, вернувшись к оставленному ребенку, находила его живым, то она несла его к ближней речке со стремительным течением, что звалась Шаларонной, и девятикратно окунала в нее младенца: если он выходил из этой купели живым и не умирал вскоре после нее, то это значило, что внутренности у него достаточно крепки».

«Мы пришли на то место и, собрав народ, населявший ту землю, прочитали проповедь, обличавшую все то, о чем здесь было рассказано. Мы приказали вырыть останки пса и вырубить священные деревья, а затем сжечь их вместе с песьими костьми. И сеньор, которому принадлежала та земля, издал по моему настоянию эдикт, предусматривающий конфискацию и продажу имущества тех, кто будет впредь сходиться к сему месту для подобных дел.»

Этьен де Бурбон (ок. 1180 — 1261).

БОГ ЕСТЬ СВЕТ

Внезапно в XII веке экспансия ускоряется. Признаком ее нарастания служат крестовые походы, эти полные сказочных приключений экспедиции рыцарей Христовых за богатствами Востока. Есть и другой ее признак, не такой яркий, но более надежный, запечатленный в самом пейзаже Европы: именно в это время закладываются те его черты, которые он обнаруживает еще сегодня. Возникают новые деревни, цветущие поля, виноградники, появляется и новое действующее лицо, которое вскоре выдвинется на самые первые роли: это деньги, звонкая монета, которой по-прежнему не хватает, потому что в ней повсюду возникает все большая нужда и вся торговля основывается на ней. Повсюду брожение и стремительное развитие, подобное тому, что охватило современное общество, и сама мысль о замедлении которого для нас невыносима. На всех этажах здания культуры слышны отголоски этого подъема. Религиозное чувство также приобрело несколько иной оттенок: начало утверждаться убеждение, что взаимоотношения с Богом являются личным делом каждого и что спасение можно заслужить, ведя определенный образ жизни. С Апокалипсиса, взгляд незаметно перешел на Деяния Апостолов и Евангелие, стараясь увидеть в этих книгах Священного Писания модели поведения. Этот переход нашел прямое выражение в искусстве.

В то же время отношения между людьми приобретали большую гибкость, а это благоприятствовало сближению, объединению, сплочению. На первых стадиях роста, примерно в тысячном году и вокруг этой даты, проявлялась тенденция к распылению власти, к феодальной раздробленности. Сто лет спустя началось восстановление государств, княжеств, королевств. Аббатства уже объединились в конгрегации, что поощряло их совместные эстетические искания, предпринимавшиеся вначале обособленно в Турню, в аббатствах Сен-Бенинь в Дижоне и Сент-Илер в Пуатье. В 1100 году самой могущественной из этих конгрегации был Клюнийский орден, а самый значительный памятник — новая церковь аббатства Клюни — был построен всего за несколько лет, благодаря притоку золота из Испании и серебра из Англии. Деньги в это время уже занимали главенствующее положение. И вновь государи почитались, благодаря их денежным приношениям, за подлинных создателей архитектурных шедевров.

Что же осталось от этих памятников сегодня? Жалкие развалины. В начале XIX века это чудо архитектуры служило каменным карьером. По оставшимся следам, однако, можно понять, в чем состоял замысел строителей: восстановить во всем величии то, что стремилась стереть с лица земли феодальная вольница императорский дворец. Он должен был превзойти своим великолепием дворец Карла Великого — ведь это был дворец самого Бога. Ему надлежало быть достойным Бога и посвященных ему культовых торжеств. Пространство, заключенное среди его стен, было строго замкнутым, огражденным от земных волнений; свет как бы украдкой проникал вовнутрь. Между тем возвышающиеся столпы возносили своды в беспредельную высь, «in excelsis». Их увлекал тот самый порыв, к которому призывало большое скульптурное изображение портала — от него дошло до нас лишь несколько жалких обломков, — рисовавшее именно картину Вознесения. О том, что представляла собой церковь аббатства Клюни позволяет судить ее уменьшенная копия: церковь в Паре-ле-Моньяль. Скромное снаружи, это сооружение открывает взору лишь нескончаемое нагромождение капелл. Двери западного фасада как бы зовут войти внутрь, оставив мир за порогом и обретя, наконец, внутреннюю гармонию и порядок. Все внутреннее пространство церкви сходится в одной точке — хорах, являющихся местом приношения даров, воспарения духом, хорах, которые, по мнению клюнийских аббатов, посещались ангелами. Этот дворец, венчавший главу империи, был совершеннее всех остальных, возведенных на земле. При его сооружении естественным был возврат к колоннам, украшенным каннелюрами, вимпергам, формам, заимствованным из арсенала римской классики, которые продолжали сохраняться заботами императоров на рубеже X-XI вв. В этом дворце царил праздник, и глаз пленяли невиданные в мире пышность и великолепие. Ибо клюнийские монахи вполне серьезно считали себя князьями, составляющими двор Всемогущего, придворными своего рода неземного, священного Версаля. Они были убеждены в том, что их долг состоял в совершении со всяческой пышностью непрерывной службы и что для этой цели необходимо было расточать бесчисленные сокровища. Эта тяга к роскоши весьма наглядно проявляется в убранстве небольшой капеллы в Берзе-ля-Виль, этой личной молельни, которую устроил аббат Юг в одном из [своих] обширных владений, где он любил останавливаться. Украшения занимают здесь всю стену, радуя взор пленительными сочетаниями линий и красок. Подобная же утонченность свойственна и интерьерам дворцов в Иудее, которые обживали в это же время франкские вельможи-крестоносцы. Однако они, также как и сопровождавшие их священники, открывали наряду с этим в Святой Земле, явившей им свою неприкрытую реальность, ту жизнь, которая окружала Иисуса на земле. Они поняли, что тот же самый Бог, кажущийся столь далеким, когда о нем говорит Апокалипсис, когда-то жил подобно каждому из нас, подобно Лазарю, подобно Магдалине, подобно своим друзьям; что Всевышний, изображенный в апсидах восседающим на троне, прежде чем победить смерть, был осмеянным Учителем, преданным своим учеником в руки врагов. И вот уже во фресках, украшающих монастырь Вика, в результате легкого изменения выражения глаз божественная сущность уступает первый план сущности человеческой.

Несомненно, тенденция, вышедшая из монастырской традиции и доминирующая в клюнийской эстетике, в сущности, по-прежнему выражала стремление приготовить дом Спасителях Его триумфальному возвращению, приветствовать его и встретить как царя. Подобное намерение вызвало дерзкое новшество:укра-шение порталов базилик крупными скульптурными изображениями, подобными тем, которыми некогда в языческом Риме украшались триумфальные арки. Однако, вырезать из камня изображения пророков поневоле означало придавать им форму человеческого тела и человеческого лица, помещая их в реальный мир. Так, в Муассаке скульптор старался строжайшим образом следовать тексту Св. Иоанна [Богослова]. Он захотел изобразить посреди отверстых небес недосягаемого Господа, Который, однако, оказывается неудержимо увлекаемым к земле, как бы плененным ею. Какою же силой? Силой музыки, несомненно являвшейся главным искусством того времени и самым действенным инструментом познания; ее тоны по приказанию Св. Гуго были начертаны на капителях хоров церкви в аббатстве Клюни, т.е. в центре иконографической схемы этого памятника, в точке, где сходились все движения литургического действа. Музыканты, изображенные на тимпане церкви в Муассаке, носят знаки отличия земных царей. Над ними царит лишь Христос, чью славу они неустанно поют, а верховный настоятель царит над земными владыками, могущество которых в это время очень быстро восстанавливается, благодаря экономическому росту.

Самым замечательным следствием последнего было пришедшее вслед за каролингским возрождением IX в. и Оттоновым возрождением тысячного года новое и еще более мощное возрождение. Оно наполнило новой жизнью остатки римского наследия, оживило его гуманистическое начало. Это хорошо заметно на примере памятников Льежа. На примере бронзовых украшений на наружной стороне купели, ритуального орудия крещения, являющегося таинством обновления, затрагивающим не узкий круг избранных, как это можно сказать о клюнийских литургических службах, но распространяющимся на весь род человеческий, — где бронзовые фигуры выглядят самым правдоподобным образом. Были разорваны все путы, не дававшие ста годами ранее местным мастерам, состоявшим на службе императора, отходить слишком далеко от привычных образцов, давая волю собственному творческому темпераменту. Искусство периода возрождения XII века отличается свободой и смелостью. И среди новообращенных находится место и для философа: действительно, в своем порыве латинский христианский мир теперь не боится обращаться ко всей совокупности знаний, которыми располагали язычники.

Итак, повсюду мы видим человеческие лица, постепенно оживающие под дуновением жизни. Такие изображения во множестве появляются в бенедиктинских монастырях, их назначение в том, чтобы медитация монахов воспаряла ввысь, восходя от образа к образу. С изображениями людей соседствуют изображения природы — растений и животных. Эти изваяния представляют творение сведенным к весьма простому, правильному, рациональному плану, соответствующему Божественному замыслу в момент сотворения мира. Подобным же образом человеческое общество предстает в своих идеальных структурах, согласных с волей Господа: три сословия — крестьяне, рыцари, духовенство, причем первые два подчинены монахам, взирающим на мир, от которого они отделились, с высоты своего совершенства. Художественные воплощения их размышлений, украшающие монастырские галереи, обнаруживают две тенденции, одна из которых принадлежит прошлому, а другая будущему, — их противоположность проявляется с тем большей силой, чем большую скорость набирает прогресс. С одной стороны, в них звучит эхо Евангельского послания, которое, рисуя сцены из жизни Иисуса, призывает не пренебрегать плотью, являющейся частью личности каждого человека, как и частью личности самого Христа. С другой, — сказывается не выветрившийся дух древнего пессимизма, склонный к осуждению всего, что не является чисто духовным, неизменно видящий повсюду козни сил зла и изобличающий зло в малейших проявлениях телесности — на основании многочисленных признаков, роящихся среди кошмаров, порожденных неудовлетворенностью. Клюнийские монахи были настоящими сеньорами и гордились этим. Их искусство — это искусство вельмож. А то место, которое в них занимало изображение греха, например изваяния чудовищ, теснящихся на центральной колонне портала церкви в Суйяке, свидетельствует о том, в какой мере в нем запечатлелась жестокость той цивилизации, что нарождалась среди царившего вокруг насилия.

«Что делают в ваших обителях, где монахи погружены в чтение Священного Писания, все эти нелепые чудовища, эти странные и уродливые прелестницы и прелестные уродцы? Что означают эти жуткие обезьяны, свирепые львы, диковинные кентавры, являющиеся лишь наполовину людьми? К чему эти сражающиеся воины? К чему трубящие в рог охотники? Здесь несколько тел венчает лишь одна голова, там одно тело имеет несколько голов. Здесь четвероногое животное влачит хвост пресмыкающегося, там у рыбы тело имеет четыре ноги. Рядом зверь скачет на лошади. И в конце концов, разнообразие этих форм столь нескончаемо и чудно, что мысль склоняется к расшифровке мраморных изваяний, а не к чтению манускриптов. Дни уходят на созерцание этих несуразностей, а не на размышления над Божественным Законом. Господи, коль уж братья не краснеют за всю эту бессмыслицу, то хотя бы со скорбию подумали о том, во что она обошлась.» Этот голос, поднятый для осуждения Клюни, для того чтобы объявить, что в Клюни был предан дух монашества, принадлежит Св. Бернару. Он выражает несогласие. На этом столь высоком уровне, в тончайшем слое самой высокой культуры проявляются противоречия, которыми, подобно нашей, была пронизана та отдаленная эпоха. Это был резкий разрыв. Бернар из Клерво вел борьбу — против всех. Против монахов, живших по старинным правилам, против алчных кардиналов, против философов, гуманистов, против королей-кровосмесителей, против рыцарей, слишком привязанных к любви и войне. Это был неутомимый, неустрашимый, неугомонный борец. С подорванным здоровьем он разъезжал по всему христианскому миру, не прекращая моральной проповеди. Нет ни одного изображения, которое передало бы черты его лица. До нас дошли только его слова. Слова, звучавшие подобно грому. Множество памфлетов и проповедей, стараниями переписчиков распространявшиеся повсюду. Для целого поколения Св. Бернар олицетворял взыскательную совесть христианства. Св. Бернар знал этот мир: будучи сыном рыцаря, он прожил двадцать лет в миру, прежде чем постригся в монахи и поселился с группой своих последователей в монастыре в Цистерциуме, отличавшимся самым строгим уставом. У него было достаточно времени, чтобы оценить новую опасность для благонравия, исходившую от денег. И он призывал ко все более строгому отказу от земных благ, сделав особым объектом своих обличений клюнийских монахов за их чрезмерную тягу к роскоши и удобствам и предлагая иной стиль монастырской жизни и монастырского искусства — цистерцианский стиль. Это был возврат к прошлому. Цистерцианская идея была реакционной, ретроградной. Она сводилась к сопротивлению соблазнам прогресса, что требовало в первую очередь искать прибежища в самой глубокой древности. Возврат к принципам бенедиктинского монашества предполагал разрыв между общиной и современным ей миром, еще большую ее изоляцию, уход в пустыню. Это обеспечило ордену успех. В XII веке богатство общества возрастало. В то же время, в нем господствовали моральные представления, согласно которым человек мог получить спасение благодаря жертвам, на которые шли другие, как бы замещавшие его, люди. Общество по-прежнему нуждалось в монахах, но монахах более бедных, так как оно чувствовало себя запятнанным своими богатствами. В цистерцианцах его восхищало то, что они не давали увлечь себя суетным ритмам быстротечного существования, а вернулись к размеренной жизни, протекавшей в смене дней и времен года, к простой пище, скромной одежде и строгой литургии; то, что нужда и самоограничение этой горстки избранных искупали ненасытность окружавших их грешников и испрашивали им прощение.

Цистерциум вернул, таким образом, простоту архитектурным формам — сохранив старые формы, но отказавшись от излишеств, освободив их от всего того, что без пользы их загромождало, соскребая украшения, так что аббатство вновь превратилось в голые камни. Эти камни, из которых оно было выстроено, обрели свою первозданную грубую фактуру. На них были сохранены следы людского труда. На каждом блоке был знак, клеймо мастера, вытесавшего этот камень ценой тяжкого труда. Цистерцианский монастырь лишен украшений — такой должна быть мастерская, приготовленная для созидательной работы: здесь такой работой был поиск Бога, открывающегося через слова Писания. Никаких изображений — только линии: прямые, кривые, да несколько простых чисел. Ничто не должно отвлекать внимания. Пусть оно сосредоточится на Писании, стремясь проникнуть в его смысл, пусть телесная работа чередуется с работой духа, ибо так предписывает устав Св. Бенедикта. В других мастерских усилия монахов воздействуют на сырой материал, извлекая металл из руды, обогащая и очищая его, с тем чтобы он мог стать полезным продуктом. Здесь наблюдается то же стремление: использовать те ресурсы, которые Творец со всей щедростью вложил в обращенные к нам слова и в доступные нам вещи. Из тех и из других человек должен извлекать их суть, трудясь с терпением и смирением, употребляя для этого силу своих рук, своего ума, своей души. Вот почему кузницы и амбары, построенные цистерцианцами, столь же величественны, что и их церкви: ведь амбар, кузница, обитель и церковь являются лишь различными орудиями, предназначенными для одной и той же работы, одной и той же службы. Да и сам монастырь, как ядро под скорлупой ореха, как дух, заключенный в плоти, располагается посреди поляны, растительность которой окультурена трудом человеческих рук, лишена своего исконного буйства, вырвана из векового сна. Разве Господь не дал всякую тварь во владычество человеку? И разве не ждет Он от человека, чтобы тот, употребляя на это свой ум, сотрудничал с Ним в непрерывном, неостановимом деле творения? И вот, цистерцианские монахи, не желая вести жизнь господ и кормиться, подобно клюнийским монахам трудами других людей, берутся за ручной труд. Благодаря одному этому факту и несмотря на их решение повернуться спиной к прогрессу, они оказались на переднем крае всех технических нововведений, среди пионеров этого века прогрессивных завоеваний. Они в изобилии производили то, в чем в условиях всеобщего роста нуждались города и феодальные замки: дрова и строительный лес, железо, стекло, качественную шерсть. Монахи избрали жизнь, полную воздержания. Они не потребляли почти ничего из того, что производили, и все отвозили на рынок. За свой товар они получали деньги. Что делать с ними? Раздавать нищим? Это было затруднительно, так как цистерцианские монастыри располагались в уединенных местах. И эти деньги шли на строительство. За тридцать лет было построено триста монастырей, рассеянных по всей Европе. Какие же потребовались, как бы мы сегодня сказали, капиталовложения для создания этих многочисленных сооружений, составлявших, вместе с тем, как бы одно грандиозное произведение искусства, ибо облик всех этих церквей определялся все тем же стремлением к простоте, спокойной мощи.

Каждое из этих аббатств являло в своем уединении образ совершенного града, подобие рая на земле. Рая, не отрешенного от земли, но напротив, укорененного в материальной жизни, воплощенного в ней. Именно благодаря этой тяге к воплощению, благодаря раздумьям, оказавшимся созвучными мощному движению, привлекшему лучшие умы к размышлению под церковными сводами о тайне Бога, ставшего человеком, и еще более усилившемуся в результате крестовых походов, благодаря убеждению Св. Бернара, что монахи не равны ангелам, что для них было бы гибельным дерзновенно желать, подобно клюнийцам, походить на них, что у монахов есть тело, что они должны усмирить свою плоть, чтобы суметь овладеть миром, — именно благодаря тому, что они, в отличие от своих предшественников, в отличие от катаров, отказывались от бегства в запредельный мир, ибо считали своим призванием пронести, подобно своему учителю Иисусу Христу, всю тяжесть человеческого существования, цистерцианцы оказались в русле общего движения. Оно увлекло их за собой против их воли и помимо их сознания. Во второй половине XII века обнаружилось противоречие между их проповедью аскетизма и успехами цистерцианского хозяйства. После смерти Св. Бернара эти монахи, стремившиеся вести крайне скудное существование, получали все более высокие денежные доходы, и окружающие заметили, сколь вызывающим было величие их амбаров. Внецерковное общество постепенно отвернулось от Цистерциума: теперь оно требовало от служителей церкви, чтобы они не искали уединения в глуши лесов, а занимались его делами. Институт монашества уже принадлежал прошлому, сельскому прошлому, как и любая традиция, на которой лежало проклятие слишком сильной тяги к земному. Цистерцианское искусство было его последним плодом. Восхитительным плодом, созревшем среди осени монашества. Весна же была далеко от этих мест.

Дыхание весны ощущалось в порыве торжествующего оптимизма, позволившего, наряду с добычей, захваченной у неверных, и доходам от торговли, роскошно украсить собор в Пизе, построенный по романским образцам, а в Палермо перестроить в византийском и мавританском стиле дворцы монархов — владык моря и его сокровищ. Оно еще сильнее ощущалось в глубокой духовной революции, постепенно приводившей к осознанию того, что грех гнездится в каждом человеке, что он сам, лично должен стремиться от него очиститься, что он не может передоверить это другим, и что с этой целью он должен внимать Евангелию. Св. Бернар, и в этом состоит его подлинная победа, изгнал чудовищ и укротил воображение. Фигура, олицетворяющая зло на портале собора в Отене, уже не является ни сиреной, ни химерой. Это женщина, очень красивая, соблазнительная и греховная, и вполне сознающая это. Св. Бернар в своих проповедях призывал в Везле ко второму крестовому походу. Он проповедовал перед великолепным скульптурным ансамблем, образцом монастырского искусства клюнийского толка, но воплощавшим уже дух нового христианства. На тимпане церкви Св. Мадлены, в которой поклонялись мощам этой женщины, бывшей когда-то грешницей, но которую возлюбил Иисус, изображен Христос, восседающий во славе. Он является источником света, исходящего от его рук, света животворящего. Не удерживаемого уже под спудом, не схороненного в криптах тысячного года, как это было еще в отгороженной от мира роскоши клюнийского монастыря, не хранимого вдали от людских толп, каким был этот свет в уединении цистерцианских монастырей, где он просвещал лишь немногих достигших совершенства. Этот свет струился повсюду, расходился во все стороны, овладевая миром в его обоих измерениях — пространственном и временном — до самого края земли и до конца света. Действительно, излияние света не откладывается на потом, не отодвигается в неопределенное будущее, как в Апокалипсисе. Свет не ожидают, отказываясь от него в настоящий момент. Он здесь и сейчас. Его Царство может быть от мира сего. Оно создается людьми — апостолами. Людьми, которые были не монахами, но пастырями, закваской в массе теста, вовсе не отшельниками, но людьми идущими по большой дороге и говорящими с народом. Посланцами учителя, призванными нести его слово. Следует видеть в тимпане церкви в Везле символ важного момента в европейской истории, момента отхода, знак настоящего разрыва [с традицией], который не означает возврата к прошлому, как это было в случае попыток обновления империи или цистерцианской реакции, но напротив, решительный прорыв к новому времени. Под водительством Бога, о котором провозглашено, что Он есть Свет.

Свет, вечно лучащийся божественный свет, льющийся на создания, в которых таинственно соединяются материя и дух, такова идея, лежащая в средоточии эстетики Сен-Дени. Под ее влиянием Сюжер, аббат Сен-Дени, пожелал уменьшить до возможно малых пределов место в храме, занимаемое стеной, сделать стены как бы пористыми, полупрозрачными. С этой целью он полностью использовал возможности пересечения ребер стрельчатых арок, этой уловки строителей, к которой цистерцианцы прибегали лишь как к средству усилить прочность здания. В результате лучи света широким потоком проникают вовнутрь, и Сюжер стремится придать этому вторжению характер ослепительного триумфа, заставив лучи сиять всеми красками драгоценных камней. Поистине, это был звездный час витражей.

Храм, построенный по такому замыслу, славил одновременно и Царя Небесного, и короля Франции. Сюжер был монахом, но ставил монашество на службу государству, переживавшему тогда период отрочества — монархическому государству. Служа ему, он соединял все новое и лучшее в области эстетики, что появлялось в различных провинциях королевства: монументальные скульптуры церквей Юга, искусство изготовления изделий из эмали и бронзы в долине Мёз, на Севере, восходящее к традициям каролингской эпохи. Тем самым он развивал традицию Клюни и резко отступал от линии Св. Бернара. Причем все это происходило именно в период расцвета клюнийского искусства и пробуждения цистерцианского духа. Воссоздавая эту эпоху буйного цветения, брожения идей, неистового поиска, следует постоянно иметь в виду, что все эти произведения рождались в одно и то же время. Между аббатством Клюни, строительство которого с трудом было завершено к ИЗО году, аббатством в Фонтене, построенном за несколько лет после 1135 года, церковью в Везле, скульптурный тимпан которой датируется теми же годами, церковью аббатства Сен-Дени, портал и апсиды которой начали перестраиваться именно в это время, между периодом зрелости искусства, которое мы называем романским и первыми проявлениями нового стиля, называемого готическим, временная дистанция не больше, чем между Пикассо, Матиссом и Боннаром или Марселем Дюшаном. Итак, историческая синхронность, но в то же время отсутствие согласия и даже противостояние. Но при этом у всех одинаковое стремление к внутренней чистоте, к внешнему благородству; гармония души и тела, участников воплощения. В этом смысле Сюжер воспринял идейную схему согласования Ветхого и Нового Заветов, которая уже послужила опорой для иконографии порталов в Хильдесгейме. Однако интонация изменилась: к этому времени крестовый поход высветил важность телесной жизни Христа. Изображение древа Иессеева на одном из витражей хоров в церкви аббатства Сен-Дени представляет тело Иисуса как вершину рода, символизируемого высоким стволом, выходящим из чрева [спящего] человека, чей сок, устремляясь вверх от цветка к цветку, питает ряд поколений — звеньями этой живой цепи являются цари Иудейского царства. Однако современники, глядя на витраж, узнавали в лицах иудейских царей черты короля Франции. А на вершине этого животворящего восхождения — лик Христа, лучезарный, источающий повсюду вокруг семь даров Святого Духа, представал как символ всякого расцвета.

В течение последней трети XII века начинание, предпринятое в Фонтене, Везле, Сен-Дени, было подхвачено при возведении соборов. В Ланском соборе наблюдается слияние двух основных и наиболее чистых тенденций: стремление к простоте и строгости, идущее от Цистерциума, и стремление к Свету Господню, идущее от Сен-Дени. Это соединение дало начальные принципы тому искусству, которое современники стали называть французским. Бог есть Свет, повторяли новые теологи. Сотворение мира они представляли как свечение, исходящее из единого источника, посылающего Свет, который постепенно выводит из небытия Творение, а затем, поочередно отражаясь от последовательных звеньев этой иерархизированной цепи, возвращается из сумрачных окраин космоса к своему источнику — Богу. Что же это за двунаправленное движение, если не движение взаимной любви? Любви Господа к созданному им [миру] и любви тварных существ к своему Создателю? Любви, полной взаимности! «Пустьдуша ищет света, следуя за светом», говорил Св. Бернар. Ему вторил Абеляр, который не только предавался размышлениям во внутренней галерее монастыря, но и учил под сенью собора: «Мы приближаемся к Богу ровно в той мере, в какой Он сам приближается к нам, даруя нам свет и тепло Своей любви». Благодаря огню любви, являющему подлинную связь с Богом, душа вырывается из тьмы и горит ярким полуденным светом. Вот почему собор, это местопребывание Господа, понадобилось сделать прозрачным, постепенно сведя его конструкции к нервюрам и заменив глухие стены витражами. Вот почему на смену сплошному своду главного нефа и непрозрачному куполу приходит световой фонарь. Устраняется все, что может нарушить единство внутреннего пространства. Оно выравнивается и равномерно наполняется лучами познания и милости Божьей. В этом храме получает завершение крайне медленное движение восхождения, выхода на поверхность. В тысячном году оно зарождалось в криптах. Теперь оно вышло из подземелий, расправило свои формы, устремилось ввысь. Оно воплотилось в сноп сходящихся вертикалей, замыкающих собой небесную высь. Отныне центральной, организующей архитектурной деталью является окно. Оно принимает одну из двух форм: форму розы, приобретающей все большую легкость, кружение которой в точности воспроизводит движение рассеяния и возврата, умножающее неисчислимое разнообразие Творения и одновременно приводящее его к единству; форму стрельчатого свода, все более стремительно уносящегося ввысь.


Жоффруа де Виллардуэн (ок. 1150 — 1213). «Взятие Константинополя.»[5]
«И увидели греки, рассорившись с французами, что не будет больше мира, и тогда посовещались они тайно меж собой и решили предать своего господина. И был среди них один, лучше других, и больше он бился с французами, чем кто-либо. А звали того грека Мурзуфл [Алексей Дука].

Однажды в полночь, когда император Алексей спал у себя в покоях,те, кто его охранять должны были (Мурзуфл и другие, бывшие с ним), по совету и с согласия других греков схватили императора в кровати и бросили его в застенок. А Мурзуфл надел алые сапоги с помощью и с согласия других греков. И стал он императором, после того как был коронован в храме Святой Софии. И знайте, что доселе такого злодейского предательства не совершил ни один человек. [...]

Когда император Исаак услышал, что его сын в заточении, а императором стал другой, он весьма испугался и заболел, но болел он недолго, ибо умер. А сыну его император Мурзуфл дважды или трижды велел давать яду, но не было Господу угодно, чтобы тот умер. Тогда он пошел и зарезал его насмерть, а когда зарезал, то велел всем говорить, будто бы тот своей смертью умер. И велел он похоронить императора Алексея со всеми почестями, ему подобающими, и притворялся, будто он весьма опечален. [...]

Видели бы вы, как разбили греков, захватили лошадей, мулов и прочую добычу. И было там столько убитых и раненых, что и не сосчитать. А многие знатные греки укрылись за воротами Влахернского дворца. И наступил вечер, и устало уже войско биться и убивать, и стали воины собираться на самой большой площади Константинополя и решили, что разместятся подле завоеванных стен и башен, ибо считали они, что всем городом с его могучими дворцами и храмами и всеми бывшими в нем людьми они смогут овладеть лишь через месяц с лишним. И как они решили, так и сделали.

Итак, расположились они подле стен и башен, неподалеку от своих кораблей. Бодуэн, граф Фландрский и Эно, разместился в алых шатрах, оставленных императором Мурзуфлом, Генрих, его брат, разместился перед Влахернским дворцом, маркиз Бонифаций Монферратский со своими людьми разместился перед городскими укреплениями. И вот разместилось войско, как вы о том слышали, и вступили они в Константинополь в понедельник перед Вербным воскресеньем. А Луи, граф Шартрский и Блуа, всю зиму лежал в горячке и не мог сражаться. И знайте, что весьма о том сожалели в войске, ибо был он весьма доблестный рыцарь, теперь же лежал он на виссарии.

Итак, в эту ночь отдыхало войско, весьма уставшее. А император Мурзуфл не отдыхал, он собрал всех своих людей и сказал, будто бы собирается напасть на французов. Но он не сделал так, как сказал, а поскакал по другим улицам подальше от войска паломников и подъехал к воротам, называемым Золотые ворота, и через них выехал из города и бежал, в войске же о том ничего не знали.

В ту же ночь рядом с маркизом Бонифацием Монферратским какие-то люди, боявшиеся, как бы не напали на них греки, подожгли город. И запылал город, и загорелся весьма сильно, и горел всю ночь и на следующий день до самого вечера. И был это третий пожар в Константинополе после прихода французов, и сгорело там больше домов, чем было их в трех самых больших городах Французского королевства. [...]

И приказали по всему войску маркиз Бонифаций Монферратский, предводитель войска, бароны и дож, дабы было собрано все захваченное в одно место, как то решено было и скреплено клятвой, а кто того не сделает — тому грозит отлучение. И были указаны три храма, куда сносить добычу, и поставили там охрану из самых надежных французов и венецианцев. И каждый стал приносить свою добычу и складывать в общую груду.

Одни несли с охотой, другие поневоле, ибо алчность есть корень всех бед и многих она не отпускала. И стали самые алчные понемногу удерживать добычу при себе, и умалилась любовь Господа к ним. О Боже, сколь благородно вели они себя доселе, и чрез то даровал им Господь честь и возвысил над прочими людьми. Сколь часто печалятся праведные о неправедных.

Итак, была собрана захваченная добыча, и знайте, что не все было принесено и достаточно было тех, кто утаил богатства вопреки отлучению апостолика. То, что было в храмы принесено, собрано было вместе и поделено между французами и венецианцами, как то ранее клятвой скреплено было. И знайте, что после дележа паломники уплатили венецианцам оставшиеся пятьдесят тысяч марок серебром и сверх того поделено было меж всеми добрых сто тысяч. И знаете как? Простые конные воины получили в два раза больше, чем пешие, а рыцари в два раза больше, чем простые конные воины. И знайте, что ни одному человеку еще не доставалось больше ни по чину, ни по заслуге, разве что он украл.

Тех же, кто укрывал добычу и кого застигли за этим, судил строгий суд, и знайте, что многих из них повесили. Граф де Сен-Поль повесил одного из своих рыцарей, утаившего часть захваченного, и повесил ему щит на шею, и было еще много малых и больших, утаивших часть добычи, но так, что про то никто ничего не знал. И посудите теперь, сколь велика была добыча, если без того, что было утаено, и без того, что было отдано венецианцам, осталось четыреста тысяч марок серебром и добрых десять тысяч лошадей, как боевых, так и вьючных. Так была поделена константинопольская добыча, как вы уже о том слышали. |... |

Как только император Мурзуфл узнал, что они идут на него, он не осмелился их дожидаться и сбежал за два или три дня до их прихода. И направился он в Мессианополь, где был император Алексей, и послал к нему людей, дабы передать, что будет ему служить и во всем повиноваться. И ответил император Алексей, что примет его как сына, ибо хотел он женить его на своей дочери и сделать сыном. И вот император Мурзуфл расположился подле Мессианополя и велел разбить шатры и палатки, император же Алексей жил в городе. И поговорили они меж собой, и дал он тому дочь в жены, и породнились они и сказали, что будут отныне всегда заодно.

И прожили они так не знаю сколько дней — один в лагере, другой в городе, и велел передать император Алексей императору Мурзуфлу, что зовет его на обед, после коего они вместе пойдут в бани. И как было решено, так и сделали. Император Мурзуфл пришел, и было с ним мало людей, и когда он вошел в дом, император Алексей позвал его к себе в спальню и там велел повалить его и выколоть ему глаза, и так он его предал, как вы о том слышали. Теперь рассудите, должны ли были сии люди владеть землей или потерять ее, если были они столь жестоки друг к другу. И когда о случившемся услышали в войске Мурзуфла, то они весьма испугались и разбежались в разные стороны, а были и такие, кто пришел к императору Алексею и признал его сеньором и остался при нем. [...]

Тогда же случилось так, что император Мурзуфл, коему выкололи глаза (тот, кто убил сеньора своего императора Алексея, сына императора Исаака, возведенного на престол паломниками), убежал тайком за пролив и с ним немного людей. И о том донесли Тьери де Лоосу, и он схватил Мурзуфла и привез в Константинополь к императору Бодуэну. И был император Бодуэн весьма тому рад и стал совещаться со своими людьми, как поступить со столь жестоким убийцей.

И пришли они к такому решению: посреди Константинополя стояла мраморная колонна, и была она одной из высочайших в мире, и столь дивно была она изукрашена по мрамору, что подобной ей не видывали человеческие глаза, и вот туда решено было возвести императора Мурзуфла и сбросить его вниз пред всем народом, ибо тот правый суд все должны были увидеть. И был возведен император Мурзуфл на колонну и сброшен вниз, и весь город сбежался поглядеть на то, чего никто доселе не видывал. И с такой высоты столкнули императора Мурзуфла, что долетев до земли, он разлетелся на мелкие кусочки.


О том как наказана была колдунья Катла и сын ее Одд.
«Гейррид, хозяйка из Мавахлида, послала сказать Больстаду, что, по ее убеждению, это сын Катлы Одд отрубил руку Ауд; она заявила, что Ауд сама ей об этом сказала, а также что Одд похвалялся этим перед своими друзьями. Когда Торарин и Арнкелль услышали об этом, они вышли из дому в сопровождении десяти человек и пришли в Мавахлид, где и провели ночь. На следующее утро они отправились в Хоульт, но оттуда их движение было замечено. Ибо там находился не кто иной, как Одд. Катла сидела на возвышении и пряла; она сказала Одду, чтобы тот сел с ней рядом: «Сиди спокойно и молчи». Женщинам она также сказала, чтобы они сели на свои места: «Молчите, молвила она, — говорить буду я». Когда пришел Арнкелль со своими людьми, они сразу же вошли и прошли в комнату; Катла поздоровалась с Арнкеллем и справилась, нет ли каких-нибудь новостей; Арнкелль ответил, что у него ничего для нее нет, и спросил, где Одд. Катла сказала, что он отправился на юг, в Брейдавик, и добавила: «Если бы он был дома, он не стал бы от тебя прятаться, ибо мы твердо верим в твое великодушие». «Может, оно и так, — сказал Арнкелль, -однако мы хотим поискать его здесь.» «Будь по-вашему,» — ответила Катла и приказала ключнику пойти вперед и посветить им и отпереть кладовую, единственное, по ее словам, помещение на ферме, которое запиралось на ключ. При этом они видели, что она пряла, вращая веретено. Они обшарили весь дом, однако Одда не обнаружили и ушли ни с чем.

«Когда они немного отошли от фермы, Арнкелль остановился и сказал: «А не обманула ли Катла наши глаза? Ведь там, где мы видели веретено, на самом деле был Одд.» «Она могла такое сделать, — сказал Торарин. — Вернемся назад.» Так они и сделали. Когда в Хольте увидели, что они возвращаются, Катла сказала женщинам: «Садитесь снова по местам, а мы с Оддом выйдем им навстречу.» Когда они с Оддом достигли дверей, она вышла в сени и стала перед наружными дверями причесывать своего сына Одда, и остригла ему волосы. Арнкелль и его люди бросились к дверям и увидели, где была Катла: она стояла с козлом, подравнивала ему шерсть и бороду и расчесывала спутанные пряди. Арнкелль и бывшие с ним вошли в комнату, но нигде так и не увидели Одда; веретено Катлы лежало на скамье; они решили между собой, что Одда там, должно быть, не было; затем они вышли и отправились прочь.

Однако, дойдя до того места, откуда они вернулись в прошлый раз, Арнкелль сказал: «А не думаете ли вы, что Одд обернулся козлом?» «Точно сказать нельзя, заметил Торарин, но если мы вернемся на этот раз, то мы застигнем Катлу.» «Попробуем еще раз, — сказал Арнкелль, — и посмотрим, что выйдет.» И они еще раз вернулись назад. Увидев, что они возвращаются, Катла сказала Одду, чтобы он шел за ней; выйдя наружу, она подошла к куче золы и приказала Одду лечь рядом, — «и не двигайся с этого места, что бы ни случилось». Придя на ферму, Арнкелль и его люди вбежали вовнутрь, вошли в комнату. Катла сидела на возвышении и пряла. Поздоровавшись, она заметила, что они зачастили на ферму. Арнкелль согласился, что это так, а его люди схватили веретено и разломали его в щепы. Тогда Катла сказала: «Когда вечером вы вернетесь восвояси, вы сможете сказать, что не напрасно приходили в Хольт, раз вы сломали мое веретено.» Арнкелль же со своими людьми принялись искать Одда снаружи и в доме, но ничего живого не попалось им на глаза, если не считать хряка, лежавшего рядом с кучей золы в загоне, принадлежавшем Катле. Затем они ушли.

На полдороге к Мавахлиду им повстречалась Гейррид, шедшая со своим рабочим, и она спросила, как все там было. Торарин все рассказал ей. Тогда она сказала, что они плохо искали Одда: «я хочу, чтобы вы вернулись еще раз, и я пойду с вами; нельзя поступать так легкомысленно, когда дело имеешь с Катлой». И они повернули назад. На Гейррид была голубая накидка. Когда в Хольте увидели, как они подходят, Катле сообщили, что на этот раз пришельцев четырнадцать человек и что на одной из фигур цветная одежда. Тогда Катла сказала: «Значит, с ними идет волшебница Гейррид и одного обмана чувств будет недостаточно». Она поднялась с возвышения и вытащила из-под себя подушку; та скрывала ход, проделанный в возвышении и закрытый люком; она втолкнула туда Одда, уселась на прежнее место и стала жаловаться, что ей нездоровится. Когда Арнкелль и его люди вошли в комнату, приветствий на этот раз не было. Гейррид сняла свою накидку и подошла к Катле; взяв мешок из тюленьей кожи, принесенный с собой, она положила его на голову Катле; затем ее спутники завязали мешок внизу. Тогда Гейррид приказала разломать возвышение, Одд был найден внутри, и его сразу же связали. После чего Катлу и Одда отвели на мыс Буланд, и там Одда повесили. Когда его вешали, Арнкелль ему сказал: «Зло случилось с тобой из-за твоей матери; наверняка она была тебе плохой матерью.» Катла сказала: «Конечно, может, я и не была хорошей матерью, однако беда произошла с ним не потому, что я ему желала зла; что я хотела — так это чтобы вас всех постигло зло из-за меня; я весьма надеюсь, что так оно и произойдет; знайте также, что это я наслала на Гуннлауга, сына Торбьорна, несчастья, причинившие ему столько горя; что до тебя, Арнкелль, сказала она, с тобой не может случиться беды из-за твоей матери, так как ее нет в живых. Но я желаю, чтобы чары, которые я на тебя насылаю, явились для тебя причиной большего зла со стороны твоего отца, чем то, что я причинила Одду, тем более, что тебя подстерегают большие опасности, чем его; я также надеюсь, что, прежде чем наступит конец, ты услышишь, что у тебя был плохой отец.» После этого Катлу забросали камнями до смерти, там же, около мыса. Затем они вернулись в Мавахлид. Все жители узнали о случившемся, и никто не испытал сожаления. Так прошла зима.»

«Сага Снорри Годи», ок. 1230 (Литературный вымысел на тему событий исландской истории X века.)

«... Затем французы направились в Константинополь, чтобы завоевать ту землю, и встретилась им эта секта; умножившись, они поставили епископа, которого называли епископом латинян... затем французы, направлявшиеся в Константинополь, возвратились в свою землю, проповедовали там и, увеличившись в числе, поставили епископа Франции. Так как вначале французы введены были в искушение в Константинополе болгарами, еретиков по всей Франции называют болгарами. Также и жители приграничных провинций Франции, внимавшие их проповеди и прельщенные французскими еретиками, умножились настолько, что поставили себе четырех епископов — в Каркассонне, Альби, Тулузе и Ажене.

Ансельм Александрийский «Tractatus de hereticis», около 1260-1270. «Трактат о еретиках»)

«Собравшись в церкви Святого Стефана и призвав туда епископа Пуатье, означенного графа Тулузского и примерно триста клириков и мирян, мы повелели им изложить нам их веру и отречься от нечестия, расползавшегося по всей земле вместе с их сатанинской проповедью, возвратившись к истине католической веры с помощью спасительной исповеди. И они среди прочих своих речей представили хартию, в которой были записаны положения их веры, и принялись их читать так, как они были написаны. Но поскольку среди понятных нам слов некоторые, показавшиеся нам подозрительными, могли скрывать проповедываемую ими ересь, если только подозрения не будут рассеяны с помощью более пространных объяснений, мы потребовали, чтобы они защищали свое вероучение на латыни; ибо язык их не был нам достаточно знаком и поскольку было известно, что Благовествования и Послания, в которых они хотели найти подтверждение своего вероучения, были написаны по-латыни. Однако, видя, что они не осмеливаются сделать этого, будучи совершенно несведущими в латыни, как это выяснилось, когда один из этих двоих попытался объясниться по-латыни, не сумев связать и двух слов и совершенно смешавшись, мы вынуждены были проявить снисходительность и выслушать их речь о Таинствах Церкви на народном языке — по причине их невежества, что, конечно же, довольно нелепо...»

Пьер де Сен Кризогон.

«Те, кого среди еретиков называли людьми веры, давали деньги в рост, занимались воровством и убийством, предавались плотским удовольствиям, преступали клятвы и погрязли во всевозможных пороках: они предавались греху с крайней беспечностью и величайшим исступлением, поскольку думали, что они могут получить спасение, не вернув украденного, без исповеди и покаяния, что достаточно, почувствовав приближение смерти, прочесть «Отче наш» и получить благословение своих духовных наставников возложением рук на главу... они говорили также, что в сожительстве со своей матерью или сестрой нет большего греха, чем в сожительстве с любой другой женщиной...

«Что же до графа Тулузского, заключившего, кажется, договор со смертью и не думающего о своей собственной, если пытка его образумит и если его покрытое позором лицо обратится к Господу, вопрошая о Его Имени, продолжайте грозить ему, покуда он полностью не покорится нам, Церкви и Богу. Гоните его и его сообщников из шатров Господа. Отбирайте у них их земли, с тем чтобы на месте изгнанных еретиков поселились честные католики и служили бы пред лицом Господа свято и праведно, как учит ваша истинная вера.

«Hystoria albigensis» [«История альбигойцев»] Пьера де Во де Серне.

«Виконт и его люди взобрались на стены,
Из арбалетов были выпущены оперенные стрелы,
И многие пали с той и с другой стороны.
Если бы съехавшихся на штурм не было бы такое множество,
Ибо со всей земли собрались воины,
То крепость никак не была бы взята менее чем за год.
Ибо высоки были башни и в стенах были бойницы.
Но отнята у них была вода, и колодцы их высохли
В засуху великую в середине лета.
Из-за недуга, которым заражались от заболевших людей,
И множества забитого скота,
Пригнанного со всего края,
Из-за ужасных криков, что испускали повсюду
Женщины и малые дети, коими было полно все вокруг,
И мух, мучивших всех в эту ужасную жару,
Они [защитники] страдали так, как никогда не страдали с самого своего рождения.
Не прошло и недели как уехал король Арагона,
Когда один из богатых крестоносцев попросил о встрече,
И виконт, получив пропуск, пошел туда С несколькими из своих людей (30, ст. 10-25).»
«Песнь об альбигойском крестовом походе.»

СОБОР.   ГОРОД. ШКОЛА

Согласно определению, собор — это церковь, в которой богослужение совершает епископ. С самого начала распространения христианства епископ избирался в каждом значительном городе. Собор, таким образом — это городской храм. Возведение множества великолепных соборов в Европе означало прежде всего пробуждение городов. Многие из созданных в это время витражей были даром ассоциаций ремесленников; тем самым они демонстративно посвящали Всевышнему начатки недавно пришедшего к ним благополучия. Эти жертвователи не были крестьянами. То были мастера-ремесленники, жившие в городах и непрерывно расширяющихся предместьях. Они пряли шерсть, выделывали кожу, обрабатывали металлы, продавали отличное сукно и драгоценности, бесчисленными вереницами переезжали с ярмарки на ярмарку. Этим ремесленникам и торговцам хотелось, чтобы в главной церкви их города, в ее витражах, запечатлелись, преображенные божественным светом, привычные жесты и орудия их трудов; чтобы их работа, их производительная функция были таким образом прославлены и увековечены в этом памятнике, где они собирались в дни великих праздников и который был столь обширным, что мог вместить все население города. Действительно, горожане приходили туда не только затем, чтобы молиться. Там собирались их корпорации, да и вся городская община. Собор был домом народных собраний — собраний горожан.

Собор возносится высоко над городом, устремляясь ввысь над этим островком продуктивного изобилия, следя за всем, что производится и продается в этом людском гнездовище, которое, стоит лишь выйти из стен храма, представляет собой лабиринт узких улочек с бесчисленными сточными канавами и скотными сараями. Это было тесное нагромождение построек, город был, по нашим меркам, маленьким. Сколько человек жило в Лане в XII веке, когда был построен собор? Несколько тысяч, не более. Но многие из них были богаты, и это было новое, денежное богатство. Конечно, жизнедеятельность городов зависела от сельской экономики; верно, что в город стекались из окружающих деревень, служивших ему щедрой питающей средой, новые жители, продукты и сырье, на котором работали все его мастерские. Источник городского богатства находился там, среди полей. И не были ли фигуры быков, вознесенные в качестве символических покровителей на вершину городских башен, данью сельскому труду? Ясно, во всяком случае, одно: деньги, все эти бесчисленные монеты, передававшиеся из рук в руки на строительство собора, вначале были заработаны трудами и потом крестьян.

Города, однако, стремятся выделиться из глади окружающей их нивы. Горожанин презирает деревенщину. Кроме того, крестьяне внушают ему страх. И он отгораживается от них. Каждый город имеет ук-репления, ворота, тщательно запираемые на ночь, стены, которые постоянно перестраиваются с учетом новейших усовершенствований, принимаемых на вооружение как военной, так и церковной архитектурой. Город становится замком еще более укрепленном, чем замки сеньоров (да и кем первоначально были эти торговцы и ремесленники, если не особыми слугами сеньоров, епископов, каноников, комендантов крепостей и рыцарей, составлявших гарнизон?). Город становится крепостью, потому что его богатства привлекают алчные взоры и ими легко завладеть, потому что те, кто властвует над ними, прекрасно сознают, что именно в городах собираются самые богатые подати и что необходимо защищать этот источник доходов: первой заботой короля Филиппа II Августа было укрепление Парижа, откуда поступала львиная доля его денежных доходов. А когда его внук Людовик IX Святой основал Эг-Морт на средиземноморском берегу своих владений, откуда он мог с большим удобством отправиться в Святую Землю, он повелел прежде всего возвести защитное ограждение вокруг этого опорного пункта, в котором сосредоточивалось большое количество различных припасов.

Будучи столь же ревностно охраняемы, как и другие крепости, города все же отличались от них тем, что были открыты для торговли. Она, собственно, и составляла основу их существования. Хотя в городах жили и рыцари, и священнослужители, именно буржуа обеспечивали их процветание, а иногда и безраздельно ими управляли. К городским воротам сходились все пути — наземные и водные. Между тем средства сообщения одновременно служили и средствами защиты: мост легко превращался в стену. Это хорошо видно на миниатюрах XIII века, иллюстрирующих житие Св. Дионисия. Парижские мосты, спасшие тремястами годами ранее город от норманских грабителей, по-прежнему находились на своем месте с укрепленными башнями по бокам и являлись частью организованной системы укреплений. Под их арочными пролетами располагались мельницы — нельзя было не воспользоваться энергией текущей воды. Кораблям здесь не пройти: поэтому приходилось на Гревской набережной выгружать вино, следующее из Оксера в Нормандию и Англию, и переправлять его через Большой мост. На этом мосту, застроенном домами, так как он считается самым безопасным местом в городе — такие дома можно и сегодня увидеть на Понте Веккьо во Флоренции, — был самый центр деловой активности, где встречались потоки товаров, перевозимых по воде и по суше, куда сходилось все, что где-либо производилось, все, чего можно было достичь с помощью наук или искусства, все, что могло служить предметом обмена и что вереницы повозок свозили из близлежащих деревень, самых богатых во всей известной в ту пору части мира. Выставляющий напоказ свое изобилие, кишащий людьми город был для моралистов из собора средоточием разврата. Они объявляли его погрязшим в алчности, обжорстве и похоти. Действительно, в городе можно было предаться удовольствиям, и многие рыцари стремились остаться там подольше. Радость жизни соседствовала там с крайней нищетой: за всем, что могло быть роздано, брошено в толпу, за всем, что можно было украсть или присвоить в промежутке между честными занятьями, жадно следила огромная стая тех, кто был принесен в жертву прогрессу — калек, бродяг, бедняков. Внутри городского пространства, в обществе, разделенном резкими контрастами, подвижном, плохо сдерживаемом еще недостаточно жесткими рамками, обнаруживается обескураживающая нищета.

Действительно, в сельской жизни, где сильна взаимопомощь, она как бы рассасывается и не бросается в глаза. В городе же она выставлена напоказ. Ею хотят пробудить совесть тех, кто чрезмерно богат — банкиров, ростовщиков, менял, держащих лавки в Париже на Большом мосту, а также всех этих профессоров и адвокатов, чьи лавки расположены на Малом мосту, и которые также обогащаются, благодаря своему ремеслу. Между тем в течение XII века в городах усилилось ощущение, что для того, чтобы быть христианином недостаточно повторять несколько ритуальных жестов и читать несколько молитв, но необходимо помнить о том, что у богатого мало шансов войти в Царствие Небесное: об этом говорил Иисус, который сам жил среди блудниц и прокаженных и который любил этих отверженных. Это рождало беспокойство, подталкивавшее к пожертвованиям — пожертвованиям на строительство собора. Собор же — и об этом не следует забывать — при всем своем внешнем великолепии был памятником смирению, символом отрешения. Его этика, как и этика цистерцианской церкви — это этика добровольной жертвы от слишком быстро и легко полученного богатства. Если собор строился с таким размахом и нередко в столь короткие сроки, то это потому, что буржуа, обязанные своим процветанием росту городов, в стремлении спасти свою душу от проклятия, угрожавшего им как никому другому, жертвовали церкви огромные суммы. Собор возвышался над суетным возбуждением и греховностью мира городов. Он был их гордостью, их защитой, их прибежищем.

Монастырь был замкнут в самом себе. Собор — открыт миру. Это была публичная проповедь, безмолвная речь, обращенная ко всем верующим, но прежде всего демонстрация власти. Своими фасадами, похожими на крепостные, неприступными башнями, служившими им продолжением, собор говорил о верховной власти, о Христе-Царе. И стены его украшали скульптурные вереницы царей и епископов. Собор и в самом деле утверждал, что спасения достигают, соблюдая порядок и дисциплину, под контролем власти, или, точнее, двух сотрудничающих властей — епископа и государя. Кафедральный храм, возведенный в городе, этом источнике самого подвижного богатства с тем, чтобы управлять им и использовать его, устанавливает соглашение между обновленными и возрожденными Церковью и монархией.

Церковь, однако, утверждает свое господство не силой оружия, но силой слова. Она учит Святым догматам и указывает праведный путь, с которого никто не должен сворачивать, дает правила, нравственный закон, которому без колебаний и ропота обязан следовать каждый. Для лучшего убеждения она прибегает к наглядным картинам. Эти полные дидактики картины разворачиваются вокруг порталов* собора, на трех фасадах церковного здания: южном, северном, с обеих сторон утратившего свое первоначальное значение трансепта, поглощенного новообретенной гомогенностью внутреннего пространства, чья цель отныне состоит лишь в том, чтобы добавить две изобразительные проповеди к той, что по традиции располагалась с западной стороны и была обращена к солнечному закату, т.е. к той части мира, которую необходимо было любой ценой спасти от Зла. Здесь перед зрителем открывается застывший театр, подобный тому, что можно наблюдать в церкви Св. Михаила в Хильдесгейме, но значительно более обширный. Сцена не ограничивается двумя створками дверей, но продолжается с обеих сторон, переходя на стены, в широко открытые, зияющие проемы. Здесь предстает все творение во всей его полноте, избавленное от диссонансов, преобразованное, ведомое к добру порывистым движением, подобным тому, которое вызывало кружение роз витражей. Собор в действительности есть призыв. Он обращает к народу знаки подлинной веры, но с тем чтобы пленить, подчинить живые силы, двигавшие эту эпоху бурного развития. Он хочет дисциплинировать эти силы, заставив их действовать сознательно и целенаправленно. Призыв, который несут в себе его формы и его декор — это призыв к постоянству и подчинению порядку.

Скульпторы, закончившие выполнение заказа Сюжера по украшению церкви аббатства Сен-Дени, в середине XII века принялись за Королевский портал западного фасада собора в Шартре, уничтоженного пожаром несколько десятилетий спустя. Здесь легко узнаются мотивы, унаследованные от не отошедшего еще в небытие романского периода. Речь идет прежде всего о центральной теме портала — видении Апокалипсиса: Господь, победивший силы тьмы, восседающий во славе, вершит Последний Суд. Между тем эта картина Страшного Суда уже лишена налета ирреальности. Господу возвращен человеческий образ, который Он принимал на краткий миг в истории сего мира. Ниже располагаются свидетели Его воплощения, а также ветхозаветные цари и царицы. Эти статуи еще имеют вид колонн, вырезанных в стене и еще не вырвавшихся из каменного плена; в их телах, узких и изборожденных жесткими складками сковывающих их одежд, пока не угадывается никаких признаков движения. Однако в лицах уже ощущается трепет жизни, они уже лишены той холодной симметрии, которая безвозвратно переносила их в область абстракции. Наконец, на правом тимпане впервые можно увидеть столь явно представленную сцену Рождества Христова — немой рассказ с его персонажами и бесхитростными декорациями: ложе роженицы, пастухи, похожие на пастухов из провинции Бос... Все полно жизни.

Жизнью наполнены и датируемые полувеком позже северный и южный порталы собора в Шартре. Черты персонажей стали значительно более определенными — факт, выражающий наличие уз братства между Богом и пророками, предсказавшими приход Мессии, апостолами, которые, оставив все, последовали за учителем, мучениками, пострадавшими за истинную веру, исповедниками, ставшими ее проводниками. Задолго до этого использовались все уловки сценографии, чтобы с помощью мимики и диалогов придать большую убедительность Библейским рассказам. Перед Рождеством декламаторы выступали поочередно в роли Исайи, Давида, Иоанна Крестителя, старца Симеона, Елизаветы, а также ветхозаветных персонажей: Адама, Авеля, Ноя, которые оживали и двигались перед прихожанами. Воплощенные в камне, эти представления сделались постоянными, не утратив при этом своей убедительности. Статуи вырвались из каменного плена стены, как бы задвигались, выдвинулись на авансцену. Каждый из персонажей приобрел большую индивидуальность. Их уже можно узнать не только по их традиционным атрибутам, их привычным знакам — Св. Петра по ключам, Св. Андрея по его кресту, Св. Павла по его мечу — но и по выражению их лиц. У каждого был свой характер, живое дыхание, их глаза не были обращены вовнутрь собственной души, а губы плотно сжаты — ими уже владели страсти, не умаляя, однако, подобающей им степенности, той возвышенности, что создавала дистанцию между ними и суетящейся внизу людской толпой. Предшествуемый этой когортой, Богочеловек возвышается над порталом собора в Реймсе, в Амьене. «Я есмь дверь, сказал Христос, кто войдет Мною, тот спасется». Через слово, наконец понятое: глухие да услышат, слепые да увидят! — Иисус предстает в позе учителя, законника, того, кто знает и учит. В его лице прославляется мудрость и искусство речи. Произнесенные им слова, те что он еще сейчас произносит, несут жизнь, ту самую жизнь, для которой восстанут люди после смерти.

Смерть это сон. Если возложить свои надежды на Христа, этот сон будет мирным. И таким же будет пробуждение на великой заре воскресения плоти. Готика XIII века уже не возвещает конец света как леденящую кровь катастрофу. То, что в тысячном году представлялось страшным катаклизмом, в эту эпоху князья церкви рисуют как радостное освобождение. Воскресшие на стенах собора в Реймсе, собора в Бурже восстают из могил подобно очнувшимся от освежающего сна — они сладко потягиваются, их движения неторопливы и безмятежны, а тела молоды, в полном расцвете сил и красоты, красоты подобающей преображенной плоти. Они окликают, узнают и вновь находят друг друга, соединенные в совершенную общину, которой не будет конца.

До того же как наступят времена всеобщего примирения [с Господом], главное — это довериться. Кому? Церкви. А значит, Деве Марии, являющейся [про]образом церкви. Над Королевским порталом Шартрского собора возвышается, открытая всем взорам, ее статуя; она еще весьма условна; выведенная за пределы времени, почти столь же далекая, как Сент-Фуа в Конке, Дева Мария здесь не столько личность, сколько знак, орудие воплощения, вместилище Божества, трон Господа. Сто лет спустя создатели Реймского собора помещали статуи Девы Марии повсюду. Она вознесена на вершину всей иконографической иерархии, и Сын возлагает на ее главу корону. Сцена этого апофеоза является простым переводом на язык пластики слов из литургии Успения: «Царица села по его правую руку в золотом одеянии, и Он возложил на ее главу корону из драгоценных камней». Непременное окружение этого празднества коронования составляют ликующие ангелы, напоминающие фигуры восставших из могил. Это сцена венчания, наделения верховной властью.

Если помнить, однако, что Церковь в XIII веке отождествляла себя с Богородицей, нетрудно понять смысл этой символики: высшая власть в этом мире принадлежит Церкви — до скончания времен. Стоящая за Папой, архиепископами и епископами, церковь претендует на царское достоинство, подобное тому, которым обладает Богородица на большом витраже Шартрского собора, и видит свою роль в том же, в чем видел свою император тысячного года — в посредничестве между природным и над природным мирами, между людьми и небом, куда все они смогут войти — при условии соблюдения церковных заповедей, следования прямыми путями, порядка и послушания.

Расцвет искусства соборов был необычайно быстрым: Шартрский собор был построен за двадцать шесть лет, собор в Реймсе еще быстрее — между 1212 и 1233 годами. Столь бурный рост объясняется быстрым подъемом благосостояния, зародившимся в деревне и затем охватившим городскую экономику. Но он обусловлен и другим фактором развития, неотделимым от предыдущего развитием знания. При каждом соборе имелась школа. Наиболее активные из этих школ были расположены в районах, где процветало искусство Франции, готическое искусство. Конечно, школы существовали и при монастырях, но монастыри означали замкнутость. Школы при соборах, как и торговая деятельность, на протяжении XII века все более освобождались от стягивавших их пут. В самом деле, миссия епископа состоит в распространении слова Божия. В результате реформы [католической] церкви эта его функция на тот момент возобладала надо всеми остальными. При этом она стала слишком обременительной, чтобы епископ мог ее выполнять в одиночку. Ему потребовались помощники, способные проповедовать это слово вместе с ним повсюду, и чтобы готовить таких проповедников,— хорошо оборудованные мастерские, а в них — хорошие книги и хорошие наставники, умеющие их комментировать. По мере того как путешествия становились все более доступной вещью, в лучшие школы устремились охочие до приключений интеллектуалы. В результате сформировались центры, в которых была сконцентрирована наука и учебная деятельность, причем в тех самых местах, где были воздвигнуты шедевры готического искусства — в Лане, Шартре, наконец, в Париже, который вскоре превзошел все остальные города. Наблюдалось, таким образом, совпадение очагов интеллектуальных поисков и передовых достижений в области искусства.

Круг изучаемых наук остался неизменным со времен первого возрождения античной культуры в каролингскую эпоху. Это были так называемые «семь свободных искусств»: три вводные дисциплины: грамматика, риторика — овладение красноречием, диалектика — овладение [правильным] рассуждением; четыре дисциплины высшего цикла, способствующие постижению тайных законов мироздания: арифметика, геометрия, астрономия, музыка. Эти семь путей знания вели к теологии, царице наук, с помощью которой можно было попытаться проникнуть в Божественные тайны, истолковывая промысел Господа, Его слово, другие рассеянные в природе и доступные для восприятия знаки. Своим замечательным успехом парижские школы, где во второй половине XII века учились все значительные епископы и все Папы, отчасти обязаны учению Абеляра. Его доктрина положила начало теологии, преимущественно основанной на диалекте. Для Абеляра отправной точкой исследования было слово. Он стремился высветить все его скрытые значения. При этом он, однако, не уподоблялся монастырским эрудитам, чья мысль мечтательно устремлялась вслед за любыми случайными ассоциациями слов или образов. Его мысль следовала строгим правилам логического рассуждения. Между тем средства логического анализа постоянно совершенствовались. Целые полчища клириков шли вслед за рыцарями, отвоевывавшими у мусульман Испанию и Сицилию; они с жадностью набросились на книги великолепных библиотек Толедо и Палермо, они развили лихорадочную деятельность по переводу с арабского на латынь трудов, некогда переведенных арабами с греческого. В Париже изучили эти переводы. В них открывалось знание древних, которым пренебрегли римляне: Евклид, Птолемей; в них открывалось биение мысли более привлекательное, чем все логические трактаты Аристотеля. Была выработана и утвердилась методика исследования. В его начале Абеляр ставит сомнение: «Мы приступаем к изысканиям, пребывая в сомнении, и с помощью исследования улавливаем истину». Самонадеянность и гордыня! Было немало людей, которых такая позиция устрашила, которые ее яростно осудили, как, например, Св. Бернар, одержавший в конце концов над Абеляром верх. Она, однако, вызвала по меньшей мере воодушевление в среде наиболее ученых школяров, основным занятием которых было уже не безмолвное восприятие урока, а дискуссия. Диспут, спор. «Мои ученики,- говорил также Абеляр, требовали убедительных доводов; им более необходимы были внятные объяснения, нежели утверждения. Они говорили, что нет пользы в словах, если не разъясняется сказанное, и что никто не способен верить, если он сначала не понял.» Именно отсюда вышла вся наша наука.

До нас дошел устав одного из парижских коллежей, коллежа Юбан. Этот документ, довольно поздний, — он датируется XIV веком — полон подробностей, позволяющих судить о том, что собой представляла в то время школа. Это была дисциплинированная команда, вроде военного подразделения, возглавляемая наставником-командиром. Ученики — молодые люди, все до единого духовного звания, стриженые и носившие одеяние клириков; они жили одной общиной, совместно, как монахи, принимали трапезу, а их наставник был наподобие аббата. Не следует забывать о том, что все действия, которыми была наполнена их жизнь, это действия священнослужителей. Собственно учеба чередовалась с благочестивыми размышлениями и литургической службой. Учеба соединялась с молитвой и была неотделима от нее; учеба была лишь иным способом служения Господу. Однако, наряду с молитвой и церковным шествием, в школах получили распространение два других ритуальных действия, в которых проявлялось то, что составляло их отличие от монастырей — открытость миру; это была забота о несчастных, которых в городе было не счесть, иными словами, практика евангельской милостыни; это было также внимание к тем, кто обладал богатством и могуществом, но кому следовало передать знание и подать достойный пример, т.е. овладение мастерством проповеди.

Из подобных школ исходил дух, наполнявший эстетику соборов. В нем все берет начало — и символика света, и смысл воплощения, и представление об умиротворении смерти, и эта набирающая силу склонность внимательно присматриваться к окружающей реальности и тщательно переносить ее в изобразительную пластику создаваемых произведений. Подобные же школы подтолкнули развитие техники возведения сооружений; вышедшее из них учение о равновесии позволило в 1180 году с помощью аркбутанов поднять сразу в полтора раза выше, чем это делалось когда-либо ранее, хоры Собора Парижской Богоматери, а с помощью угольника, циркуля и расчетов — все более и более облегчать стены, подчинять замыслу материал, побеждать его тяжесть. В XIII веке появляются первые архитекторы, гордые своим званием и оставляющие на камнях свой личный знак. Они пользовались уважением и, подобно наставникам школ, называли себя докторами — докторами каменных наук. Из альбома одного из них, Виллара де Оннекура, видно, чем обязано было их высокое искусство упражнениям из «тривия» и «квадривия». Собор творит разум, именно он объединяет в упорядоченное целое наборы разрозненных элементов. Пронизывающая здание логика становится все более и более строгой, а само здание все более и более абстрактным. И поскольку архитектор одновременно являетсяруководителем декоративных работ, поскольку он определяет план, которого придерживаются скульпторы, высекающие из камня статуи, он сознательно трактует природу, как хотел это сделать Сезанн, с помощью квадрата и круга, сводя ее к рациональным формам. Разве замысел самого Создателя не был опосредован разумом? Не следует ли искать в беспорядочном нагромождении скрывающих их форм геометрические схемы подробного плана [мироздания], если хочешь изображать все живые существа и предметы такими, какими они должны быть, такими, какими они были первоначально и какими они вновь станут когда пройдет беспорядок, внесенный в мир его земной историей. Вместе с тем, школа учила смотреть на мир открытыми глазами. Интеллектуалы того времени не были затворниками, они жили среди лугов и садов, и природа,— это творение Божие, данное им во всей своей свежести и разнообразии, представлялась им все менее и менее заслуживающей укоризны. Пристальное внимание к действительности передалось и строителям соборов. Благодаря ему жизненные соки постепенно поднимались по уходящим ввысь стволам колонн Собора Парижской Богоматери — до капителей и их растительного декора; эта флора была еще плодом фантазии на хорах Собора, законченных в 1170 году, однако на колоннах нефа, сооруженных десятью годами позже, она оживает, и можно уже определить по правдиво переданной форме листьев каждый вид растений.

Это искусство невозможно также понять без учета того, что в него привнесли крестовые походы, заморские путешествия, постоянно возобновлявшиеся в надежде — так и не оправдавшейся — отвоевать гроб Господень, снова оказавшийся во власти неверных. Борьба с ними не принесла успеха. Но по крайней мере восточные христиане, считавшиеся раскольниками, были побеждены, а Константинополь захвачен в 1204 году. Этот великолепный город был полон сокровищ. И его разграбление было замечательным и незабываемым событием. Вместе с золотом и женщинами были захвачены и святые реликвии — их было великое множество в этом священном городе — реликвии Страстей Господних и ковчеги, в которых они хранились, украшенные сюжетными изображениями. Эта сказочная добыча внезапно усилила проявлявшуюся в течение вот уже более века склонность христиан Запада к размышлению о земной жизни Христа. Им открылись те формы, в которых плодотворное искусство византийских мастеров сумело выразить нежность и страдание. Скульптуры Шартрского собора, созданные после разграбления Константинополя, изображают Христа в сцене Страшного Суда уже не в виде царя, восседающего во славе, а как страдальца, показывающего свои язвы и окруженного орудиями пыток. В Реймсе надо всей композицией помещено распятие. Тело распятого Христа в альбоме Виллара де Оннекура, освобожденное от гвоздей, обвисло и вывернулось, а жесты святых жен, оплакивающих его смерть, явно унаследованы от искусства на этот раз поверженной Византии. Всего несколько десятилетий отделяет эту щемящую сцену от гладких аркад Сенанка и Ле-Тороне: история, и в частности история христианской духовности, в то время шла вперед очень быстро.

Между тем произошел очень важный поворот. Иннокентий III, умный и дальновидный Папа, понял, что для того, чтобы ответить на ожидания верующих, жаждавших простого учения, мучимых своим обогащением и мечтавших избавиться от тлетворного влияния денег, а также для того, чтобы обезоружить многочисленных и очень активных еретиков, необходимо поддержать деятельность двух молодых людей. Люди эти, впрочем, некоторым казались подозрительными: они обращались непосредственно к народу, стремились жить в полной бедности; они шли со своими учениками по дорогам Европы босиком, одетые в грубую мешковину, подобно ученикам Христа, и говорили на народном наречии, понятном местным жителям. Эти двое, Св. Доминик и Св. Франциск, выражали глобальную тенденцию к обновлению; первый был выходцем из Бурго де Осма в Испании, где учился в школе при местном соборе, другой — из торгового города Ассизи в Италии.

Через столетие после смерти Франциска [Ассизского] Джотто запечатлел в живописи житие этого добровольного бедняка. Художник выполнял заказ римской курии и конечно же внес произвольные искажения в реальные события в целях пропаганды — искажения, впрочем, не были слишком большими. В молодости Франциск был очень богат; его отец вел торговлю сукном; юноша, получив воспитание в рыцарском духе, увлекался куртуазной лирикой, сочинением песен. Вдруг он услышал, как к нему обратился Распятый и повелел реформировать церковь, отказавшись ради этой цели от всех благ. Здесь возникает драматическая сцена: на большой площади в центре города Ассизи, перед патрициями, облаченными в богатые наряды, а еще более — в собственную гордыню, Франциск раздевается донага и заворачивается в мантию своего епископа, указывая тем самым, что он не отступник, не еретик, как многие адепты бедности, что он не противостоит клиру и сохраняет подчинение церковным властям. Папа Иннокентий III видит во сне как он поддерживает своим плечом рушащуюся церковь. И он доверяет проповедь Евангелия этому человеку, не являющемуся ни ученым-теологом, ни священником — и не стремящемуся им стать. Человеку, разговаривающему с птицами и поющему хвалебную песнь всей природе, называя ее также благой, поскольку она вышла из рук Господа. Между тем слово, которое Франциск и следовавшие за ним друзья сеяли в городах Умбрии и Тосканы, призывало к покаянию, к жизни, подобной жизни Иисуса, к подражанию Ему — и Франциск так преуспел в этом уподоблении, что сподобился носить на своем теле стигматы Страстей Господних. И когда он умер, изможденный постом и оплаканный своей нищенствующей братией и своей сестрой Св. Кларой, подобно тому как изображалось оплакивание Христа на византийских фресках, все считали его святым и многие думали, что это был новый Христос. Церковь против воли вынуждена была признать его святым, стараясь, по мере возможности, нейтрализовать элемент радикального протеста и посюсторонних притязаний, содержавшийся в призыве, брошенном этим Божьим безумцем.

Доминика чествовали несколько менее громко. И не потому, что в его деятельности было меньше глубины. Миссия созданной им конгрегации — ордена Проповедников, также представлявшего собой нищенствующее братство, была сосредоточена в слове. Орден прежде всего принялся за искоренение ереси катаров; он дал Римской церкви недостававшую до сих пор жесткую систему догматов, обеспечившую победу над сектами еретиков: сам Фома Аквинский, этот столп католической теологии, также был доминиканцем. Однако доминиканцы были интеллектуалами, схоластами, аналитиками, они обращались к разуму — в то время как францисканцы апеллировали к сопереживанию и той совершенной радости, которую оно рождает. Затрагивая более непосредственно чувства простых людей, они привлекли к себе большее число сторонников. Однако и те, и другие — и доминиканцы, и францисканцы — были нищенствующими братьями, добровольно отказавшимися чем-либо обладать, и в течение XIII века они превратили христианство в нечто такое, чем оно никогда до того не было — в народную религию. Я готов сказать больше: то, что сегодня в нас осталось от христианства, берет начало в этом обновлении, предпринятом в решающий момент, в годы, когда перестраивался Шартрский собор, — обновлении, совершенном силой слова и примера Франциска Ассизского.


Рыцарский праздник, устроенный Эдуардом, принцем Уэльским. 1306 год.
«Желая усилить свою армию против Шотландии, король объявил по всей Англии, чтобы все, кому, в силу наследственных прав предстоит принять рыцарское звание и кто, следовательно, обязан будет служить королю своим мечом, явились на Троицу в Вестминстер на праздник, где каждый из них получит из королевского гардероба полное рыцарское снаряжение, за исключением коня. Так собрал он триста юношей — сыновей графов, баронов и рыцарей. Они получили пурпурные одежды, драгоценные ткани, шитое золотом платье — все это раздавалось им по рангу каждого из них и с великой щедростью. Несмотря на свои размеры, королевский дворец оказался слишком тесным для такого числа гостей: поэтому пришлось у нового Лондонского Храма срубить фруктовые деревья и снести стены, чтобы возвести временные палаты и разбить шатры, в которых будущие рыцари могли бы нарядиться в свои золоченые одежды. И поскольку лишь там они смогли разместиться, именно там они и провели в ритуальном бодрствовании ночь перед посвящением в рыцари.

Однако принц Уэльский, по приказу короля, его отца, провел эту ночь вместе с несколькими избранными товарищами в церкви Вестминстерского аббатства. В эту ночь там звуки труб и рожков и крики радости были так сильны, что песнопения одного из хоров не доходили до другого.

«Наутро король в своем дворце повязал своему сыну рыцарскую перевязь и дал ему во владение Аквитанское герцогство. Став рыцарем, принц направился в Вестминстерскую церковь, чтобы, в свою очередь, украсить знаками рыцарского отличия своих наперсников. Однако перед большим алтарем произошла такая давка, что двое рыцарей оказались задавлены насмерть, а с несколькими случился обморок; надо заметить, что каждого из будущих рыцарей сопровождали и охраняли по меньшей мере трое рыцарей.

«По причине этой давки принц повязывал меч своим товарищам не перед большим алтарем, а прямо на алтаре, рассекши толпу с помощью норовистых боевых коней.»

«Flores Historiarum.»

Штурм крепости Брам Симоном де Монфором весной 1210 года.
Они достигли крепости Брам, осадили ее и взяли приступом менее чем за три дня без осадных машин. Защитникам крепости, числом более сотни, выкололи глаза и отрезали носы, но одному из них оставили один глаз, чтобы он смог отвести остальных в Кабаре...»

«Hystoria albigensis» [«История альбигойцев»] Пьера де Во де Серне.

Как поступили с еретиками в Кастре в сентябре 1209 года.
Мы не можем предать забвению чудо, свершившееся в этой крепости в присутствии графа. К нему подвели двух еретиков: один из них имел в этой секте сан «совершенного», другой же был еще новообращенным или учеником первого. Посоветовавшись со своими людьми, граф решил предать обоих огню. Однако второй еретик, тот, что был по-видимому учеником первого..., принялся каяться и пообещал отречься от ереси и во всем повиноваться Римской Церкви. Из-за этого среди наших возникло великое несогласие: одни говорили, что его не следовало предавать смерти, другие, наоборот, доказывали, что его необходимо казнить, ибо было ясно, что он еретик, а что до его обещаний, то можно было предположить, что они скорее продиктованы страхом близкой смерти, чем любовью к христианской вере. И что же? Граф согласился, что его следует сжечь — на том основании, что если он и в самом деле раскаялся, то огонь послужит искуплению его грехов, если же он солгал, то он будет наказан за свое вероломство. И вот их обоих крепко-накрепко связали, пропустив толстые и прочные веревки вокруг ляжек, живота и шеи, а руки связали за спиной. Затем у того, кто казался покаявшимся, спросили, в какой вере он хочет умереть; и он ответил: «Я отрекаюсь от безбожной ереси и хочу умереть с верою в Святую Римскую Церковь, и молюсь, дабы огонь сей послужил мне чистилищем.» Тогда вокруг столба был разведен большой костер. Тот, кто был «совершенным» в среде еретиков сгорел в одно мгновение; другой же вышел из огня невредимым, связывавшие его весьма крепкие узы мгновенно расторглись, и он вышел из огня без малейшего следа ожогов, слегка пострадали лишь кончики пальцев.»

«Hystoria albigensis» [«История альбигойцев»] Пьера де Во де Серне.

«Из крепости вывели Эмерика, бывшего сеньором Монреаля, и примерно восемьдесят других рыцарей. Благородный граф предложил всех их повесить; но когда повесили Эмерика, бывшего крупнее других, виселица обрушилась, так как из-за большой спешки ее стойки были недостаточно глубоко врыты в землю. Граф, видя, какая из этого может выйти задержка, приказал перебить тех, кто еще остался. Паломники набросились на них с превеликим усердием и всех перебили в мгновение ока. Владелицу укрепленного замка, приходившуюся Эмерику сестрой и бывшую закоренелой еретичкой, бросили в колодец, и граф приказал забросать ее сверху камнями. Несметное число еретиков наши паломники с великой радостью сожгли на костре.»

[«История альбигойцев»] «Hystoria albigensis» Пьера де Во де Серне.

«Мы нашли там (в Морлоне, вблизи Роде) семь еретиков из секты вальденсов; их тотчас же привели к легату, они вполне определенно сознались в своем неверии и были схвачены нашими паломниками, которые их с великой радостью предали огню.»

«Hystoria albigensis» [«История альбигойцев»] Пьера де Во де Серне,

«Ни один еретик, даже возвратившийся в лоно Церкви, не может быть прево, ни бальи, ни судьей, ни судейским присяжным, ни свидетелем, ни адвокатом, то же касается и любого еврея, разве что один еврей может свидетельствовать против другого (Статья 14). Ни один раскаявшийся и возвращенный к истинной вере еретик не имеет права оставаться в той деревне, где он исповедовал ересь (Статья 15).

Кодекс Памье, 1212 год.

«Никакая вдова или наследница благородного звания, владеющая укрепленными замками и крепостями, не имеет права в ближайшие десять лет выходить замуж за жителя сих мест без позволения графа. Они могут, однако, выходить замуж за любого уроженца Франции по их выбору, не испрашивая согласия графа или кого-либо еще. По прошествии же десяти лет они смогут выходить замуж согласно обычаю.»

Кодекс Памье, 1212 год.

«...Случилось так, что в следующую зиму (1219-1220 гг.) Фуко и брат его Жан, а также многие другие рыцари снова отправились за добычей и взяли ее немало. Их преследовал сын графа Тулузского, он разбил их, захватил в плен и отправил в Тулузу в качестве приношения отрубленные головы обоих братьев, нанизанные для всеобщего обозрения на колья. Казнь сия была отнесена на счет Господней справедливости, так как означенный Фуко был человеком весьма жестоким и заносчивым. Говаривали, что у себя он установил обычай убивать всякого пленника, захваченного на войне, если он не уплатит сто су. В подземных застенках он пытал своих узников голодом, и время от времени мертвых или едва живых их выбрасывали из темницы на навозные кучи. Рассказывали и до сиз пор говорят, что, когда он в последний раз захватил добычу, он повесил двух несчастных пленников, отца и сына, заставив при этом отца повесить сына собственными руками... Невозможно сказать, сколько отвратительных преступлений совершалось в его доме. Ибо большинство [из его людей] имело и открыто содержало сожительниц, а некоторые жили с чужими женами. Все это и многое другое творилось совершенно безнаказанно. Ибо они не заботились о том, ради чего они пришли сюда... и Господь стал извергать и гнать их с земли сей, каковую они приобрели с Его помощью.»

«Хроника» Гийома из Пюилорана

Как поступили с еретиками в Минерве в июле 1210-года.
«... Итак, аббат приказал, чтобы сеньор укрепленного замка и все, кто находился внутри, даже посвященные еретики, если они желают примириться с Церковью и отдать себя в ее руки, вышли наружу и оставили замок на попечение графа; даже «совершенные» члены секты, число которых было весьма велико, могли выйти, если они согласны были обратиться в католическую веру. При этих словах один благородный рыцарь из ревностных католиков, по имени Робер Мовуазен, узнав, что еретики, ради чьей погибели и пришли сюда паломники, могут быть отпущены, и опасаясь, как бы страх не заставил их выполнить то, что от них требовали наши, — ведь они были уже пленниками — принялся возражать аббату. Он сказал, что наши ни в коем случае не последуют за ним, на что аббат ответил: «Ни о чем не беспокойтесь, я думаю, что очень немногие обратятся». После того как это было сказано, наши, неся впереди процессии крест, а позади — знамя графа, вошли в город с пением Те deum laudamus и направились к церкви; освятив ее по католическому обряду, они воздвигли на ее вершине крест Господа, а в другом месте подняли знамя графа: ведь это Христом был взят город, и по справедливости его символ должно было нести впереди и установить на самом высоком месте, в ознаменование победы христианской веры. Граф же еще не вошел в город.

«Свершив это, почтенный аббат де Во де Серне, бывший вместе с графом во главе осаждавших и с великим рвением служивший делу Иисуса Христа, узнав, что в одном из домов собралось множество еретиков, направился туда со словами мира и спасения и с желанием обратить их к добру; те, однако, оборвали обращенную к ним речь, вскричав как один человек: «Что вы нам проповедуете? Мы не принимаем вашей веры. Мы не признаем Римской Церкви. Ваши старания напрасны. Мы верны братству, от которого нас не отторгнет ни жизнь, ни смерть.» Услыша это, досточтимый аббат тотчас покинул этот дом и пошел к женщинам, собравшимся в другом жилище, дабы обратиться к ним со словом проповеди. Но как ни были тверды и упрямы в своем заблуждении еретики-мужчины, он нашел женщин еще более упрямыми и еще глубже погрязшими в ереси. Затем в укрепленный город вошел наш граф и, как добрый католик, желающий, чтобы каждый получил спасение и приобщился к знанию истины, он пошел туда, где были собраны еретики, и принялся уговаривать их обратиться в католическую веру; но поскольку не последовало никакого ответа, он приказал вывести их за укрепления; там было сто сорок еретиков в сане «совершенных», если не больше. Был разведен большой костер, и их всех в него побросали; нашим не было даже необходимости их туда бросать, ибо, закоренелые в своей ереси, они сами в него бросались. Лишь три женщины избегли огня, спасенные одной благородной дамой, матерью Бушара де Марли, которая вернула их в лоно Церкви.»

«Hystoria albigensis» [«История альбигойцев»] Пьера де Во де Серпе.

«Внутри [крепости] была камнеметательная машина, сооруженная плотником.
Машину притащили волоком из Сен-Сернена и подняли на дощатый настил [на крепостном валу],
И стреляли из нее благородные дамы, девицы и женщины из простонародья.
И ударил камень прямо туда куда был направлен искусной рукой,
И поразил графа с такою силой в шлем, выкованный из стали,
Что разлетелись в разные стороны, подобно брызгам и осколкам,
Глаза, мозг и зубы обеих челюстей;
И граф упал замертво на землю, черный и залитый кровью.» (205, ст. 122-129)
«Песнь об альбигойском крестовом походе.»

ВЛАСТЬ

Строительство собора Парижской Богоматери было закончено в середине XIII века. Оно началось в 1163 году, когда Сюжер и Св. Бернар уже умерли. Около 1250 года Пьер де Монтро решил почти целиком убрать стены трансепта, прорезав в них два гигантских круглых витража, как бы утверждая перед лицом неослабевающей угрозы ереси, что лучи творения расходятся из этого единственного источника — Бога-Света, утверждая перед философами тождество концентрического универсума Аристотеля и круговых потоков, открывавшихся теологии схоластов. Этот памятник явился замечательным свидетелем преобразований, произведенных в течение XIII века. Он свидетельствует о замечательных интеллектуальных завоеваниях, совершавшихся в школах, теснившихся вокруг него и постепенно объединившихся в тот мощнейший синдикат науки, который стал называться университетом. Он свидетельствует о беспримерном обогащении городов: во что обошлось его сооружение? Во сколько миллионов серебряных монеток, столь необходимых для покупки хлеба? Некоторые задавались вопросом: нужно ли возводить столь великолепный собор? Не было ли это противно учению Евангелия, не оскорбляло ли нищету трудящихся, населявших предместья? Он свидетельствует, наконец, об усилении монархии: мог ли он и вовсе быть когда-либо построен без королевских щедрот, без денег, притекавших по каналам королевских налогов?

Монархия! Государи XIII века обуздали феодальную вольницу и вновь сосредоточили власть в своих руках. Тем самым вновь обрели реальную силу политические образования, которые с тысячного года существовали лишь в воображении. Надгробия этих государей уже позволяют различить их черты. Они лежат в той же позе, в какой они лежали во время траурной церемонии — почившие, погруженные духом в молитвы, за чтением которых они только что следили по своему молитвеннику. Их отличают атрибуты их сана: меч, которым они сражались со Злом, скипетр, символ отправлявшегося ими правосудия, и корона — символ данной Богом власти. Вот, в Фонтевро, рядом с Альенор, лежит Генрих Плантагенет, граф Анжуйский по отцовской линии, герцог Нормандский по материнской, король Англии силой победы своего оружия и обряда венчания. Вот готовые восстать и занять место на верхней галерее собора статуи королей Франции, представители трех сменивших друг друга династий, предков Людовика Святого, которых он, их потомок, расположил в строгом порядке в хорах церкви Сен-Дени.

В Париже, бывшем столицей королевства капетингов, в годы, когда заканчивалось возведение фасадов собора Парижской Богоматери, именно Людовик Святой осуществил во всей ее полноте идею королевской власти — такой, как она сформировалась в средневековом сознании. Также как от Св. Бернара, Св. Доминика или Св. Фомы Аквинского, от него не осталось подлинного портрета. Однако он оживает в захватывающей биографии, написанной его другом Жуэнвилем, продиктовавшим свои воспоминания будучи глубоким стариком, через тридцать лет после смерти короля. В лучшем экземпляре этих мемуаров, датируемом XIV веком, имеются иллюстрации, изображающие Людовика Святого таким, каким его требовалось представить его потомкам в качестве примера для подражания. С ранних лет получивший подобающее воспитание под властной опекой своей матери, сызмальства приученный к постоянному чтению Священного писания, он, подобно Иисусу, посещал бедняков, кормил их из своих рук жестом священника причащающего свою паству — двенадцать бедняков — так, изо дня в день, король возобновлял это подобие Тайной Вечери. Он отправился в плаванье по морю, подвергая себя всем опасностям. «Он вверг свою плоть в пучину приключений», как писал Жуэнвиль, возглавив последних крестоносцев и ведя упорную борьбу во славу Божию против неверных. Победоносный вначале, затем разбитый, плененный, подобно Святому Петру, он, как только был освобожден, отправился поклониться поочередно всем святым местам в Палестине. Не был ли и он, подобно императорам тысячного года, наместником Христа, его образом и подобием, чьим призванием было разговаривать с Богом? Именно с этой целью он приказал построить Св. Капеллу в своем дворце на острове Сите в Париже. За огромные деньги он купил в Константинополе терновый венец. Эта реликвия имела глубокий смысл: орудие страданий Господа ясно указывало на то, что связывало Бога и монархию. «У короля Людовика Святого, — пишет автор одной из хроник, — был терновый венец Господа нашего Иисуса Христа и большой кусок Святого Креста, на котором Господь был распят, и копье, пронзившее бок Господа нашего. Для этих реликвий он приказал построить Св. Капеллу в Париже, на которую истратил сорок тысяч турских ливров и даже больше (это огромные деньги — для сравнения можно вспомнить, что все графство Макон обошлось в 1239 году всего лишь в десять тысяч ливров). Он украсил золотом, серебром, драгоценными камнями и другими сокровищами помещение и раку, где хранились Святые Реликвии, и полагают что за эти украшения было уплачено по меньшей мере сто тысяч ливров (десятикратная стоимость целой провинции).»

Королевский жест остается неизменным — жестом дающего полными пригоршнями, жестом Карла Великого. Для Людовика, как и для Карла Великого, возводится капелла. Она уже не круглая: Собор, чьи формы все себе подчинили, ей диктует свой план. Однако, подобно Аахенской капелле, она состоит из двух этажей. На нижнем располагаются члены королевского дома, а над ними, ближе к небу, купаясь в лучах света, преображенный, восседает король Людовик; его лицо обращено к венцу Страстей Господних, он размышляет над судьбой Христа-Царя, подвергшегося страданиям, бичеванию, издевательствам. И вот постепенно, по мере того как жизнь его двигалась к завершению, взирая на свое поражение в Египте как на свидетельство своего несовершенства и стремясь его исправить, этот большой ребенок, некогда любивший смех и желавший видеть вокруг себя веселых и нарядных людей, ограничил свое окружение одними францисканцами, говорившими ему о воздержании. Он отказался от блеска, унизился. Он преклонил колени перед Распятым — он, не преклонявший колен ни перед кем, он, перед которым становился на колени король Англии, принося вассальную клятву. В конце концов Людовик IX вознамерился вновь завоевать Ближний Восток, несмотря на ропот своих друзей. Он решил, подобно своему Господу, принести в жертву собственную жизнь. И он умер мученической смертью в 1270 году в Тунисе и тотчас же был объявлен святым.

Между тем он вовсе не был святошей-лицемером. Ценности, на которые ориентировался король Франции, символизирует, на мой взгляд, конная статуя Св. Георгия в Бамбергском соборе, воздвигнутая в дни молодости Людовика Святого. Это отросток Реймского искусства скульптуры, укорененный во Франконии епископом Эгбертом, шурином короля Франции Филиппа. Всадник, как и надгробные изваяния в церкви Сен-Дени, представляет своего героя в возрасте свершений, в возрасте старшего сына, принимающего власть из хладеющих рук почившего отца — вместе с ответственностью за владения предков и продолжение славного рода. Исполненный мужества, знаменосец культуры, еще полностью доминируемой воинами, чьими главными ценностями являются ценности чисто мужские — сила, храбрость, преданность, он готовится завоевать весь мир. Решительный, верный, беспокойный и в то же время доверчивый, он достаточно проницателен, чтобы увидеть в себе грешника, — и при этом вверяет себя беспредельной милости Божьей. Св. Георгий считался небесным покровителем рыцарства. Следовательно, он был образцом для короля Людовика Святого, пожелавшего довести до совершенной степени рыцарские доблести, сумевшего обуздать феодалов в той самой степени, в какой он превосходил лучших своих вассалов своей щедростью и своими подвигами. Между тем Людовик IX полагал необходимым в полной мере пользоваться той властью, которую он получил от Бога во время коронации в Реймском соборе. Он завещал королям Франции, своим потомкам, вершить суд, восседая в одиночестве наверху иерархической пирамиды. Чуть ниже располагались его дети, еще ниже — принцы, принадлежавшие королевскому дому, под ними — пэры королевства: справа — епископы, слева — укрощенные феодалы, наконец, под тремя рядами, представленными законниками, воинами и финансистами, весьма усердными слугами государства, простой народ, гарантом которого перед Богом и выступал монарх. Единовластию на небе соответствовало единовластие на земле. Таким образом, не копировало ли устройство видимого мира структуры мира невидимого и не занимал ли коронованный король в этом мире в точности то же место, которое в Раю занимает Христос, являющийся источником всякой власти и всякого правосудия. Будучи твердо в этом убежден, Людовик Святой, как бы далеко он ни заходил в своем мистицизме, никогда не уступал притязаниям духовенства и почтительно, но непреклонно держался перед другим, противостоящим ему монархом — Папой.

В XIII веке Римский епископ, окруженный своими кардиналами, подчинял себе всех других епископов. В 1250 году, после смерти Фридриха II, он сделал все возможное, чтобы упразднить империю. Будучи преемником Св. Петра и наследником Константина, Папа претендовал на власть надо всем миром; он объявил себя верховным судьей надо всеми государями земли; всеми способами он стремился подчинить их своей власти, используя, в частности, институт вассалитета и пожалования феодов. Коронованный, подобно светским монархам, но не одной, а тремя коронами, горделиво возложенными одна над другой на его тиару, Папа был безраздельным главой той политической организации, в которую превратилась церковь, организации очень мощной, опиравшейся на кодекс законов, единую иерархию церковных трибуналов, множество вездесущих и обладавших высокой культурой активных проводников ее политики, налоговую систему, эффективность которой постоянно возрастала благодаря охвату всего христианского мира сетью приходов, что давало возможность плотно контролировать каждого жителя этих ячеек с помощью ставшей обязательной ежегодной исповеди; наконец, опорой церкви служили две организации с полицейскими функциями, выслеживавшие малейшие отклонения и устанавливавшие с помощью проповеди единый образец поведения, — орден доминиканцев и орден францисканцев, оба принужденные к подчинению центральной церковной власти.

Со всей своей силой претензии Папы проявились в Ассизе. Св. Франциск умер в полной нищете. Рим же пожелал подчинить подвиг этого человека, нашедшего в себе мужество заговорить простым и безыскусным языком Евангелия и привести в полное с ним согласие свою жизнь, своим планам господства над земным миром. Его могилу Рим превратил в великолепное нагромождение знаков могущества. Построенная здесь по готическому образцу и во французской манере базилика взирает на мир с высокомерием и подобна дворцу. В ней, однако, нет ни скульптур, ни витражей. Одни лишь стены, украшенные фресками величайших художников мира — Каваллини, Чимабуэ, Симоне Мартини, братьями Лоренцетти, Джотто, — совместными усилиями воплотивших в зрительных образах принципы идеологии, выработанной римской курией. Огромная, великолепная тюрьма: дух бедности оказывается здесь как бы в добровольном заточении, погребенный под грудами ослепительных украшений.

Между тем, в то самое время, когда в Ассизской базилике заканчивалась подготовка пышного спектакля, призванного продемонстрировать власть католической церкви, папство оказалось в конце концов в полном подчинении у королей Франции. После бурных столкновений папский двор вынужден был уступить и, покинув Рим, Италию, перенести свою резиденцию даже не в саму Францию, а в приграничную область, на левый берег Роны, в Авиньон. По обеим сторонам этой большой реки, преодолевающей огромный мост, который удалось навести между ее берегами, возвышаются две крепости: крепость тюремщика в Вильневе башня Филиппа Красивого, а затем вскоре и большой современный замок, форт Сент-Андре, бдительно стоящий на страже, и крепость Папы — Авиньонский дворец, возведенный на скале,удивительный символ вращивания, укоренения духовного в земном. От этого сооружения, конечно же, веет духом аскетизма: самая старинная часть его интерьера говорит об отречении, свойственном цистерцианскому монастырю. Но одновременно весь внешний облик этой крепости, ощетинившейся бойницами, заявляет о стремлении к господству. Она тщательно отгорожена от внешнего мира; это логово зверя, укрепленный замок, куда сквозь узкие щели стекается золото, влекомое цепкими щупальцами налогов, и где, накапливаясь, оно составляет основу могущества кардиналов. Денежного, бесстыдного могущества. Целая ветвь францисканской конгрегации противится этому и, верная принципам своего основателя, постепенно превращается в группу несогласных еретиков. В результате этого «Вавилонского пленения», а также из-за хищнической жадности папского двора усилилось болезненное напряжение, в котором вот уже некоторое время пребывал христианский мир.

В период между созданием витражей Св. Капеллы и росписью фресок в Ассизе, а еще более в 60-е — 70-е годы XIII века сознание европейской интеллектуальной элиты пережило крупное потрясение. Она получила доступ к той части наследия Аристотеля, которая до той поры не была переведена — к книгам Физики и Метафизики с комментариями арабских мыслителей. Вначале они обнаружили необычайно стройную глобальную концепцию мира, находившуюся, однако, в противоречии с христианской доктриной. Она утверждала, что мир вечен и отрицала факт творения; она отказывала человеку в какой-либо свободе, отрицая воплощение и искупление. Она отрицала все. В 1255 году Папа Александр попросил парижского магистра Альберта Великого дать опровержение этой философии. Двумя годами позже он направил в Парижский университет преподавать теологию двоих итальянцев — доминиканца Фому Аквинского и францисканца Бонавентуру. Фома Аквинский, стремясь примирить церковное учение с разумом, построил на кончике иглы головокружительную диалектическую конструкцию. Ошеломительно виртуозную — и вселяющую тревогу: недаром парижский епископ осудил в 1277 году некоторые положения этой системы. Следовало ли решиться на раздел, направить христианство исключительно по пути мистики, замкнуть его в области иррационального — таков был выбор Бонавентуры, — допустить ли автономию сферы рассуждения и действия, свободного от догматизма и зависящего лишь от опыта и логики? Следовало ли признать относительность христианской мысли?

Между тем и в то же самое время обнаруживалась и относительность самой христианской истории. Крестовый поход потерпел неудачу. Людовик Святой умер в Тунисе, греки вернули себе Константинополь. Святая Земля была окончательно утрачена с падением в 1291 году Акры (Сен-Жан-Д'Акр). Не оставалось никакой надежды одолеть неверных силой оружия. Не лучше ли было, подобно тому как это делал Св. Франциск, пойти навстречу им без оружия, со словом проповеди? Вместо крестоносцев послать миссионеров? Снять запреты, не дававшие купцам вести свободную торговлю, и захватить богатства Востока? Христианский мир обнаружил, что он занимал лишь малую часть земли, что она была огромна. Моряки из Пизы, Генуи, Марселя, Барселоны стали хозяевами Средиземного моря. Они обследовали все его проливы, все побережья; плавая на все более крупных и совершенных в управлении кораблях, они уже осмеливались переплывать его из конца в конец. Они учились создавать точные карты этого внутреннего моря. Глубь материков на них постепенно утрачивает фантастический характер. На старинных картах, на юге, на востоке изображены обнаженные дикари, людоеды.

Но наряду с ними — могучие царства, мудрые государи, живущие в краях, откуда вышли три волхва, ведомые Вифлеемской звездой, и откуда теперь караваны навьюченных верблюдов регулярно доставляли чудесные товары. Люди с изумлением узнавали о существовании где-то на краю света других христианских народов. Так ли уж невозможно было за спиной Ислама обратить в свою веру многочисленные племена, ничего не знавшие об истинном Боге, но и, похоже, не поклонявшиеся никакому другому? И вот проповедники уже устремлялись в глубину азиатского материка, а негоцианты осмеливались добираться по торговым путям до истоков, изобиловавших ладаном, перцем и парчой.

В 1271 году приходит очередь венецианца Марко Поло устремиться навстречу великим приключениям. Он сопровождал двух своих дядей, которым Папа поручил вручить свои послания монгольским монархам; путешественники отправились по Шелковому пути. В горах Туркестана, среди народов, живших скотоводством, они и в самом деле встретили несколько несторианских общин, осевших там несколькими веками раньше и не подвергавшихся никаким преследованиям. Они прибыли в Пекин зимой 1275 года. Монгольский хан дарит их своей дружбой, доверяет им несколько поручений в своей империи, и они путешествуют по Дальнему Востоку до 1292 года; в Европу они возвращаются через Индонезию, Персию, Трапезунд. По возвращении Марко Поло рассказывает о своем удивительном путешествии. «Сеньоры, императоры и короли, герцоги и маркизы, графы, рыцари и горожане, все, кто желает узнать о различных расах людей и разнообразии стран мира, приобрести познания об их нравах и обычаях, возьмите эту книгу и прочтите ее.» Это была книга «О чудесах мира», которую также назвали «Миллион». Публика была зачарована. На протяжении более чем полувека поколения европейцев предавались мечтаниям над текстом этой книги и иллюстрировавшими ее рисунками.

На них были изображены люди без голов, а также одноногие и одноглазые; драконы и единороги, сказочный бестиарий из мира романских фантазий. Но наряду с этим и то, что Марко Поло видел собственными глазами: боевых слонов, города, огромные порты. Из книги можно было узнать как в реках моют золото, а на плантациях собирают урожай перца. Они рассказывали об оживленной торговле, основанной на письме, бумажных деньгах и доверии. Об умерших, которых не хоронили, а сжигали. Они славили порядок и справедливый суд, который поддерживали и вершили государи столь же отважные, как и герои легенд, но не столь жестокие. Они доносили изображения царских дворов, где господствовали цивилизованные нравы, рассказывали о наслаждении медленным течением жизни в спокойствии и роскоши, в обществе благоуханных принцесс.

Пелена спала. Оказывается, существуют многочисленные народы, живущие в дальних краях в благополучии, мире и терпимости, при других законах и с другой верой. Живут в счастии. Это то земное счастье, соответствующее естественному порядку вещей, о котором в это же самое время парижские философы утверждают, что оно отвечает замыслу Божию. Этому желанию, оживотворенному радостью, вкусить от которой можно будет уже в этой жизни, не дожидаясь другой, и которая не будет холодной радостью победы над собой и самоотречения, отвечает стремление к красоте как таковой. До сих пор в высоком искусстве эстетический поиск всегда был подчинен теологии. Теперь он стал освобождаться от этой зависимости.

В середине века Гоше, последний мастер, строивший Реймский собор, устанавливал большие статуи, приготовленные для главного портала. Он расставил их по своему произволу, пренебрегши заранее предусмотренным их расположением, в точности следовавшим принятому учению. Здесь начало проявляться такое же отношение к статуям, какое мы демонстрируем сегодня в наших музеях: оно зависит от их пластической ценности, а не теологического значения. Улыбка ангела в сцене Благовещения, тень лукавства на удивленном лице Марии, складки одеяния Девы в сцене посещения Богородицей Елизаветы, явно напоминающие драпировки, в которые скульпторы Древней Греции облачали ее богинь, — эти легкие акценты, как и многие другие подвижки, предвосхищали вторжение в церковное искусство чисто светского наслаждения красотой. Статуи Св. Капеллы обладают дивной красотой; они принадлежат к скульптурным шедеврам всех времен. Некоторая доля духовности, однако, из них как бы улетучилась. Тем, кто в конце XIII века созерцал большие готические розы витражей, они говорили не столько о строгости схоластических выкладок, сколько о полных опасностей путях праведной души. Они показывают хитросплетения того лабиринта, по которому от испытания к испытанию, подобно странствующим рыцарям из романа о Ланцелоте, любовь — любовь мужчины к женщине, так же, как и любовь к Богу, — движется к своей цели. Эти розы как бы сливаются с Розой из романа. В их огне, как и в ее, светится счастье жизни.

Тон меняется. Меняется и взгляд на произведение искусства. В тот же период центр художественного творчества перемещается из Северной Франции в Италию. Франция — по-прежнему крестьянская страна. Когда умирает Людовик Святой, в Аррасе процветает суконное производство и самые крупные сделки заключаются на ярмарках в Шампани. Однако земля начинает истощаться. Новые участки уже не распахивают; в старых же земледельческих районах, уже перенаселенных, земля, от которой требуют слишком много продуктов, теряет свое плодородие и родит все меньше и меньше. В этих областях, где источником богатства является, в основном, сельское хозяйство, этот источник постепенно иссякает. В Италии же, обязанной своим богатством городам, напротив, наблюдается его мощный повсеместный рост, обусловленный активным торговым обменом. Сюда текут потоком сокровища Востока. В Венеции, Генуе, Флоренции после семивекового перерыва вновь начинают чеканить золотую монету. Банкиры Флоренции и Сиены отныне господствуют в западной экономике; государства не могут обойтись без их помощи; Римские и Авиньонские Папы, короли Франции и Англии прибегают к их услугам. Подсчитывать звонкую монету, сеять ее по всей Европе, заставлять ее обращаться все быстрее и быстрее; придумать ради этого вексель, держать себя за должника бедных, святых, самого Господа Бога — и одновременно быть кредитором сдельщиков, вырабатывающих сукна и шелк, — и следовательно, со всей скрупулезностью вести расчетные книги все это приходилось делать, чтобы в городах Центральной Италии произошло возвышение нескольких патрицианских династий, соперничавших друг с другом и возводивших в городах свои башни, рядом с которыми утрачивали свою величавость силуэты соборов; династий, бросавших друг другу вызов и утверждавших перед лицом соперников свою славу и могущество, претендуя на то, что они все еще основываются на рыцарской доблести, в то время как в действительности их опорой являются бережливость и искусство вкладывать деньги, ловкость и оборотистость. Итак, конкуренция. Ее старательно сдерживают законы, а также витийство на площадях, дискуссии на форуме, в которых выковывается гражданственность. Италия представляет собой совершенно особый мир. Он, конечно же, заворожен ослепительным культурным влиянием, исходящим из Парижа: для своей книги Марко Поло выбрал именно французский язык; все итальянские прелаты того времени были свидетелями строительства и украшения Собора Парижской Богоматери; они взяли и пересадили на родную почву отростки переживавшего расцвет искусства Франции, а итальянские торговцы вели торговлю предметами искусства из Парижа. В то время как во Франции поочередно сворачивалось строительство ее крупнейших соборов, все те духовные, интеллектуальные и эстетические ценности, которые они провозглашали, воспринимались этой богатой южной страной. Италия жаждала их получить, и она их получила — но лишь затем, чтобы усвоить их, включив их в систему своих собственных традиций. Она находит собственное применение аристотелизму: сколько насчитывается в это время в Италии людей, которых Данте называл эпикурейцами и которые сомневались в бессмертии души? В скульптурах нафасаде собора в Орвието, безусловно, присутствует французское влияние, однако разве Ева, рождающаяся из ребра Адама, похожа на безумных дев из Страсбургского собора? В Италии купцов, разбогатевших на торговле, мореплавателей и францисканских братств соблазны французского искусства натолкнулись на фонд местных традиций, усиленных постепенно возраставшими связями с внешним миром. Мощные, соразмерные, непрозрачные стены Собора Св. Марка в Венеции, церкви Сан Миньято и баптистерия во Флоренции не приемлют самонадеянной устремленности ввысь, свойственной хорам церкви в Бовэ, ни полупрозрачности стен Святой Капеллы. Они облицованы цветным мрамором, подобно Пантеону в Древнем Риме, и украшены мозаичными изображениями, как купола церквей христианского Востока. Рим и Византия — таковы две половины единого национального культурного наследия.

Когда Данте в изгнании, вдали от Флоренции, писал свою «Божественную комедию», он с тоской вспоминал свой «прекрасный баптистерий Св. Иоанна». Картины ада в верхней части его шестиугольного пространства некогда питали его воображение. Его поэма, собственно, и является собором, последним из соборов. Она опирается на схоластическую теологию, пришедшую из Парижа и неизвестно какими путями дошедшую до Данте. Подобно французским соборам, «Божественная комедия» стремится возвысить дух, перенося его со ступени на ступень вплоть до достижения божественного света, в согласии с иерархией Дионисия Ареопагита и благодаря посредническим усилиям Св. Бернара. Данте был восторженным поклонником трубадуров, у которых он учился. Он колебался: не написать ли свою поэму на языке народа, живущего по ту сторону гор? Он выбрал,однако, тосканский диалект, подарив тем самым Италии ее литературный язык.

Поместив в глубины своего Ада, рядом с предателем Иудой, Брута и Кассия — за предательство Цезаря, — он как бы посвящает свое детище Риму, Империи, т.е. своей родной Италии. Он воздвигает этот памятник на заре XIV века, и он предвещает новое возрождение, колыбелью которого действительно стал полуостров и которое отбросило искусство Франции в ночь веков, назвав его готическим, иначе говоря, варварским.

Когда Данте начинал писать свою поэму, ростки этого возрождения уже в течение двадцати лет были укоренены в Тоскане, недалеко от Флоренции. На берегу Лигурийского моря, в Пизе, большом портовом городе, еще не увязшем в долгах и не попавшем в зависимость, внутри другого баптистерия, аркатуры которого образуют корону, как бы воздавая дань готике, Никколо Пизано установил мраморные плиты, в которых также заметно влияние французской эстетики. Ими окружена кафедра, место, где читается проповедь. При этом скульптор воспроизвел формы, украшавшие отделанные слоновой костью переплеты евангелиариев, предназначенных для германских императоров тысячного года. На самом деле, однако, истоки этого искусства уходят еще далее вглубь веков и коренятся в самой Тоскане. Самыми отдаленными его предшественниками были этрусские погребения: матрона из сцены Рождества столь же задумчиво-серьезна, как и лежащие изваяния этрусских гробниц; кавалькады напоминают Августовы триумфы, а упорядоченная сумятица толпы — сцены на саркофагах II века. Повсюду здесь дыхание Рима, Древнего Рима, воскресшего и зримого.


О совершенно черной кошке, помещенной в ларец и зарытой в землю на перекрестке дорог с целью колдовства.
В этом году случилось также, что у одного цистерцианского монаха была украдена невообразимо огромная сумма денег. Случилось так, что с помощью человека, жившего в Шато-Ландон и прежде бывшего там прево, по каковой причине его все еще называли Жеан Прево, между ним и нечестивым колдуном было договорено, что они сделают так, чтобы узнать кто совершил кражу; а сделать это они договорились следующим образом. Перво-наперво он заказал с помощью вышеозначенного Жеана Прево ларец, и приказал поместить туда совершенно черную кошку, которую затем и закопали в поле на самом перекрестке дорог, приготовив для нее еду на три дня, которую также положили в ларец: то был хлеб, напитанный святым елеем и миром и окропленный святою водой. И, дабы погребенная таким образом кошка не умерла, в ларце было проделано одиннадцать отверстий, соединенные длинными трубками с поверхностью земли, скрывавшей ларец, благодаря чему воздух поступал в ларец и кошка могла дышать. Случилось, однако, так, что пастухи, гнавшие своих овец на пастбище, проходили по своему обыкновению через этот перекресток. Собаки их принюхались и учуяли запах кошки; они быстро нашли то место, где она была зарыта и принялись скрести и рыть землю своими когтями, как если бы они нашли крота — да с таким азартом, что никто не мог согнать их с того места. Увидев, с каким упрямством разрывали землю собаки, пастухи приблизились и услышали кошачье мяуканье; это повергло их в крайнее изумление. И видя, что собаки продолжали скрести землю, один из пастухов, бывший расторопнее других, пошел и рассказал обо всем представителю закона, который тотчас же явился на место происшествия и обнаружил кошку и то, каким способом она была зарыта. Все были весьма изумлены, включая и людей, пришедших вместе с представителем закона. Тогда прево Шато-Ландона почувствовал крайнее смятение, спрашивая себя, как он узнает, кто совершил этот колдовской обряд, с какой целью и в отношение кого? он не мог ответить ни на один из этих вопросов. Однако он заметил, рассудив сам с собою, что ларец был новый, на основании чего он призвал к себе всех плотников города и спросил у них, кто изготовил этот ларец. На этот вопрос один из плотников приблизился и заявил, что тот ларец сделал он по настоянию одного человека, коего звали Жеан Прево; но Бог тому свидетель, что он не знал, для какой цели он заказал ему ларец. Несколько времени спустя был взят вышеозначенный Жеан Прево; под пыткой огнем он тотчас сознался в содеянном и указал на человека, бывшего главным виновником, задумавшим сие колдовское злодеяние и звавшимся Жеаном Персаном. Кроме того, он указал на одного цистерцианского монаха, бывшего вероотступником, как на главного ученика сего Жеана Персана, а также на аббата из Серкансо, принадлежавшего ордену цистерцианцев, и нескольких регулярных каноников, бывших сообщниками этого злодеяния; все они были взяты, связаны и доставлены в Париж, где они предстали перед Санским епископом и инквизитором. Когда их привели на допрос, у них спросили, с какой целью и ради чего они совершили подобную вещь, в особенности вопрос был обращен к тем из них, кого считали мастерами дьявольской премудрости. Они ответили, что если бы кошка осталась под землей на перекрестке дорог в течение трех дней, то по истечении этих трех дней они бы ее откопали и содрали бы с нее кожу. Затем из этой кожи они бы нарезали ремешков, которые бы они связали, так чтобы те образовали круг, внутри которого смог бы поместиться человек. По свершении сего человек, который стал бы в этом кругу, положил бы перво-наперво позади себя пищу, которой питалась кошка, без чего его заклинания не имели бы силы и были бы совершенно бесполезны. Сделав это, он вызвал бы демона по имени Берих, который бы явился тотчас же и без промедления и ответил бы на все вопросы, которые ему были бы заданы, и рассказал бы о краже и о тех, кто ее совершил. А сверх того он обучил бы многим злым делам и научил бы их творить любого, кто бы его попросил. После заслушивания означенных признаний и дьявольских откровений Жеан Прево и Жеан Персан как главные виновники и исполнители этого злодеяния и колдовства были осуждены и приговорены к сожжению на костре. Но, поскольку приговор не был сразу приведен в исполнение, один из осужденных, а именно Жеан Прево, умер, и кости его, и все тело были сожжены, а пепел развеян в прах из ужаса перед столь страшным преступлением; второй же, а именно Жеан Персан, был сожжен заживо с кошкой, повешенной у него на шее, и пепел его также был обращен в прах наутро после дня Св. Николая. Затем аббат и монах-вероотступник, а также другие канонники, преступившие устав, которые способствовали совершению колдовства, согласившись предоставить миро и все другое, были сначала лишены сана, а затем осуждены законным приговором на вечное заключение в темнице.»


О битве в Виграфьорде
«Увидев, что Стейнтор обнажает свой меч, Торлейв Задира сказал: «Рукоять твоего меча, Стейнтор, все еще белая, но хотел бы я знать, так же ли гибок твой клинок как осенью в Альптафьорде?» Стейнтор ответил: «Я охотно дам тебе самому испытать, прежде чем мы расстанемся, гибок ли мой клинок или нет.» Им потребовалось немало времени, чтобы приступом взять скалу. Схватка уже давно продолжалась, когда Торд Пристально Смотрящий бросился на скалу и хотел поразить своим копьем Торлейва Задиру, так как тот по-прежнему наступал впереди своих людей. Удар пришелся в щит Торлейва, но так как усилие Торда было весьма велико, он соскользнул по ледяному склону, упал навзничь и съехал на спине со скалы. Торлейв Задира побежал вслед за ним, чтобы убить его, прежде чем тот встанет на ноги. А сзади вплотную за ним бежал Фрейстейн Плут, и на ногах его были кошки. Стейнтор подскочил и простер свой щит над Тордом в тот самый миг, когда Торлейв собирался нанести удар, а другой рукой он поразил Торлейва Задиру и отсек ему ногу пониже колена. В то самое время Фрейстейн Плут примерился, чтобы ударить Стейнтора в живот. Но, заметив это, Стейнтор высоко подпрыгнул и удар пришелся мимо, пройдя у него между ног: и все эти три вещи, о которых мы только что поведали, произошли одновременно. После этого он ударил Фрейстейна мечом в шею, и раздался громкий хруст. «Ну что, Плут, теперь-то ты получил?» — спросил Стейнтор, обратившись к противнику. «Получить-то получил, — ответил Фрейстейн, — но не то, что ты думаешь, ведь я совсем не ранен.» Шея его была закутана в капюшон из фетра, усиленного панцирем из кости, туда-то и пришелся удар. И Фрейстейн снова взобрался на скалу. Стейнтор крикнул ему, чтобы он не убегал, так как он не ранен. Тогда Фрейстейн, стоя на скале, повернулся к нему лицом и они сошлись в яростной схватке. Стейнтор легко мог упасть, так как он стоял на скользком ледяном склоне, в то время как Фрейстейн, крепко вонзив в лед свои кошки, неистово размахивал мечом. Однако их поединок закончился тем, что Стейнтор, нанеся Фрейстейну мощный удар мечом повыше бедер, разрубил его пополам. После этого он и его люди поднялись на скалу и не останавливались до тех пор, пока не пали все сыновья Торбранда. Торд Пристально Смотрящий сказал, что он всем им отрубит головы, но Стейнтор заявил, что он не хочет, чтобы добивали лежащих на земле. После этого они спустились со скалы и пошли к тому месту, где лежал Бергтор. Он мог еще говорить, и они перенесли его по льду на твердую сушу, а затем на побережье по другую сторону перешейка до корабля; по морю, на веслах, они к вечеру вернулись в Бакки.

«В тот день в Оксанбреккуре оказался один из пастухов Снорри Годи, и оттуда наблюдал он битву в Виграфьорде; он тотчас пошел домой и сказал Снорри Годи, что в Виграфьорде произошла нешуточная битва. Тогда Снорри и его люди, вооружившись, вдевятером направились внутрь [острова], к фьорду. Когда они достигли его, Стейнтор со своими людьми уже ушли и были за льдами фьорда. Снорри и его люди осмотрели раны поверженных. Убитых, кроме Фрейстейна Плута, не было, но у всех раны были тяжелые. Торлейв Задира позвал Снорри Годи и попросил догнать Стейнтора и его людей и не дать уйти никому из них. Затем Снорри Годи подошел к месту, где лежал Бергтор до того как его унесли, и увидел там большое кровавое пятно. Он взял горсть смешанного с кровью снега, стиснул его в руке, положил себе в рот и спросил, чья это была кровь. Торлейв Задира ответил, что то была кровь Бергтора. Снорри сказал, что это была кровь из глубокой раны. «Может быть, — заметил Торлейв, ведь ранило его копьем.» «Я думаю, — сказал Снорри, — что это кровь человека, обреченного на смерть; мы не станем их преследовать.»

Затем сыновей Торбранда перенесли в Хельгафелл и там перевязали им раны. У Тородда, сына Торбранда, рана на шее сзади была столь велика, что он не мог держать голову; на нем были длинные штаны, и они были насквозь пропитаны кровью. Слуге Снорри нужно было его раздеть; когда он попытался стянуть штаны, это ему не удалось. Тогда он сказал: «И правду говорят о вас, сыновьях Торбранда, что вы любите необычную одежду; одежда ваша так узка, что ее невозможно стащить.» Тородд ответил: «Может быть, ты это делаешь не так как надо.» Тогда слуга уперся ногой в стойку кровати и потянул изо всех сил, но одежда не поддалась. Тогда за дело взялся Снорри, он ощупал ногу и обнаружил, что в ней между ахилловым сухожилием и подъемом сидел наконечник копья, намертво пригвоздивший ткань к ноге. И Снорри сказал, что слуга был редким болваном, если он не заметил всего этого.

«Снорри, сын Торбранда, пострадал меньше других братьев; вечером он сел за стол напротив своего тезки; они ели сначала творог, потом сыр. Снорри Годи заметил, что его тезка неохотно ел сыр, и он спросил у него, почему он так медленно ест. Снорри, сын Торбранда, ответил, что когда ягнятам протыкают горло, им не особенно хочется есть. Тогда Снорри Годи ощупал ему горло и обнаружил, что в нем застрял наконечник стрелы, дошедший до корня языка. Он взял щипцы и вытянул стрелу. После этого Снорри, сын Торбранда поел. Снори Годи вылечил всех сыновей Торбранда. Когда рана на шее Тородда начала затягиваться, голова его осталась слегка наклоненной вперед. Тородд сказал, что Снорри лечил его так, чтобы сделать калекой, но Снорри заявил, что он надеется, что голова выпрямится, когда срастутся сухожилия. Однако Тородд ничего не хотел слышать и требовал, чтобы рану вскрыли и выпрямили голову.»

«Сага о Снорри Годы», ок. 1230 г.

«Всякий обладающий ложной свободой ищет лишь собственный образ.»

«Желание быть освобожденным от любого справедливого бремени ведет к самой опасной свободе из всех возможных.»

«Людей разумных намного больше, чем людей простых.»

Генрих Сузо (1295 — 1366).

СОПРОТИВЛЕНИЕ НАРОДОВ

Готикой мы называем некоторую организацию архитектурного пространства, определенную манеру очертить силуэт церкви, расположить скульптурный персонаж, придать определенное выражение взгляду, улыбке. Современники называли эту манеру рисования, строительства, скульптуры попросту французской. И они были правы. Поскольку они имели в виду не нынешнюю Францию, а лишь небольшую область, древнюю страну франков, страну Хлодвига, местность вокруг Парижа. Из этого очага в XII и XIII веке исходило все: власть, богатство, наука. «Французское искусство» имело предрасположенность к завоеванию других провинций. Однако не все они были завоеваны. Его распространению в ряде случаев противостояло стойкое сопротивление. Оно было вызвано политическими причинами: соперничающие с королем Франции монархи стремились подчеркнуть свое отличие от него своей приверженностью к другим эстетическим формам. Сказывалось и различие культурных субстратов: в каждой области сохранялась присущая ей манера чувствовать, мыслить, верить, воздвигавшая более или менее прочные преграды вторжению готического искусства.

Наиболее решительное ее неприятие, наиболее явственное стремление к самостоятельности проявлялось, естественно, на периферии, особенно той, что обладала высокоразвитой цивилизацией — на Юге, в самой южной части Европы. Нигде они не были так сильны, как в Сицилии. Возьмем церковь, возвышающуюся над Палермским заливом. У нее латинское название — Monreale, Королевская гора, Royaumont. Здесь действительно проходили церемонии коронации королей. Эти короли говорили по латыни, и именно на этом языке священники возносили им здесь хвалу. В XII веке государство, столицей которого был Палермо, входило в культурное сообщество, к которому также принадлежали Английское, Германское и Французское королевства. Однако это государство по своему происхождению и по своей глубокой природе отличалось существенными особенностями. Оно было результатом аннексии, самым замечательным завоеванием западного рыцарства, подлинной его экспансией, так как Сицилия, Калабрия, Кампания и Апулия прежде не принадлежали к латинскому миру. Они входили в Великую Грецию и оставались греческими даже будучи в составе Римской Империи. Мусульманское вторжение частично затронуло эти провинции и наложило на глубокий субстрат эллинистической культуры новый слой, на этот раз культуры арабской. Наконец, в XI веке страну захватили полчища, пришедшие из Нормандии. Их вожди сумели сохранить существовавшие в стране весьма прочные политические структуры, налоговую систему и все прерогативы деспотов, которых они сменили. В их грубые руки перешел этот узел морских путей, живущий в довольстве и открытый сразу трем мирам, сосуществовавшим в Средиземноморье: греческому, мусульманскому и латинскому. В царствование королей Сицилии народы этих провинций продолжали жить привычной жизнью: в согласии с их верованиями и традициями. Монархи принимали при своем дворе трубадуров, однако их придворные говорили по-гречески, по арабски, по-древнееврейски. В большей степени, чем Венеция и даже Антиохия, государи которых были, впрочем, выходцами из Сицилии, Палермо, являвшийся столицей, открытой на все стороны моря, был действительно завоеванной частицей Востока.

Это была колония христиан латинской веры: построенная королями-нормандцами для литургических служб, отправляемых священниками, которые также были нормандцами, церковь Monreale была памятником колониального искусства. Ее формы были чужеземными, привнесенными извне. Они подверглись изменениям, как это случилось много позже в Мексике или Перу с барочной архитектурой церквей, под влиянием местного духа, навыков местных мастеров, местных вкусов. Галерея Monreale примыкает к собору, как в Везон-Ла-Ромен. В плане она имеет форму квадрата, так же, как галерея в Муассак. Она устроена так же, как галерея монастыря Сен-Бертран-де-Комменж, поскольку назначение этого внутреннего дворика, служившего для неторопливых, наполненных размышлениями прогулок, было тем же. В углу двора, так же, как в Ле-Тороне, фонтан, служивший для омовений. Таков был план, таковы были формы и пропорции, принятые во всем латинском христианском мире и рассчитанные для телесных и духовных надобностей братства каноников или монахов бенедиктинцев. Между тем игра света здесь столь же причудлива, как и в садах Гренады, а вода струится с той же безмятежностью, как в медресе где-нибудь в Фесе, и причиной тому не только южный климат и яркое солнце, но и тот факт, что колонизаторы — король и служившие ему клирики — не тесали и не укладывали эти камни своими руками. Это делали местные мастера. Они, конечно, следовали общему архитектурному плану. Но они вкладывали в эту работу собственное мастерство, будучи уверены в том, что их виртуозное искусство, их чувство материала и цвета понравится этим рыцарям и монахам, неотвратимо превращавшимся в сицилийцев. По этой причине восточная часть церкви Monreale, построенной по тому же образцу, что и многие бургундские и провансальские церкви, был украшен скромной драпировкой, подобной кружеву или шелковым восточным одеждам в которые облачались нормандские государи для придворных церемоний. Такого простого покрывала было достаточно для того, чтобы изменить внешность человека. Подобным же образом изменился вид галереи: было видно, что колонны служили лишь для услаждения взора; действительно, они не выполняли никакой полезной функции — свод на них не опирался, они поддерживали лишь легкую конструкцию, что и обусловливало их практическую бесполезность. Их украшения — цветные инкрустации или резьба — напоминают шкатулки для благовоний, подносы из слоновой кости, шахматные столики — предметы светских развлечений, изготовлявшихся византийскими и мусульманскими ремесленниками для праздной знати. На стволах колонн переплелись абстрактные декоративные мотивы и стилизованные фигуры животных, как на персидских тканях, привозимых из Трапезунда или Александрии. Растительный орнамент капителей восходит к классической традиции, которая в восточной части Римской империи была, однако, подвержена влиянию стремления к утонченности, тяги к наслаждениям и бесчисленных соблазнов Азии. Чужеземная основа, принесенная колонистами, исчезала, таким образом, под этой магией декора и в конце концов, оказавшись пленницей своего яркого наряда, полностью к нему адаптировалась. Казалось уже, что она и родилась на этой пленительной земле.

Интерьер базилики Monreale лишен витражей — только мозаика, как в церквах на Востоке. Алтарь как бы замкнут в себе, подобно раковине, закрыт, непрозрачен. Это ларец. Свет не должен проникать в него снаружи. Ему следует сочиться сквозь стены изнутри — от золотого баптистерия. Да это и не свет вовсе, а неощутимое туманное мерцание. В полумраке, среди пятен света и бликов, волшебство кривых линий устраняет границы пространства, создавая иллюзию вневременной бесконечности. Это пространство не принадлежит земному миру. Оно от мира небесного. Мозаика, это колдовское искусство, искусство преображения, — но одновременно очень дорогое украшение, от которого большинство итальянских городов вынуждено было в силу бедности отказаться, заменив его фресками, блистательно торжествует в Monreale, в других церквах Палермо, в Марторане, в Палатинской капелле — и это в первой половине XII века, т.е. в то самое время, когда аббат Сюжер производил в Сен-Дени синтез элементов новой эстетики, ключевым моментом которой был витраж. Подобно витражам, мозаика открывает верующему, едва тот входит в храм, истину. Это прежде всего слова. В своем большинстве греческие. К ним, однако, примешивается несколько надписей по-латыни, и это сосуществование языков свидетельствует о взаимопроникновении культур, главной ареной которого в это время было королевство Сицилия. Иллюстрацией словам служат изображения. В центре повествования, т.е. в вершине здания, под куполом, летящие Архангелы окружают лик Христа Всемогущего — Пантократора. Он царит над бесчисленными силуэтами, заполняющими все своды и все стены. Бесценная сокровищница образов, выразительница христианства гораздо менее наивного, чем оно было в то время в остальных странах Запада. Оно и в самом деле пришло сюда из Византии.

В византийской христианской традиции не было столь большой дистанции между клиром и народом. Не существовало тех барьеров, которыми окружили себя священники Франции или Ломбардии под предлогом сохранения собственной чистоты. Здесь господствовало представление о том, что Дух Господень равно нисходит на всех верных, клириков и мирян, и поэтому Восточная Церковь с большей легкостью воспринимала те формы духовности, которые самостоятельно зарождались и развивались в народном сознании. Она включила в свой проповеднический арсенал множество трогательных рассказов, свидетельств о различных случаях, содержавшихся в апокрифических Евангелиях. Они оживали в театрализованном действе. Сменяющие друг друга сцены этого детального повествования переносили зрителей из одного святого места в другое, являя им многочисленных живых персонажей — свидетелей и участников евангельских событий: Рождества Христова, его детства, его служения, воскрешения Лазаря, въезда в Иерусалим. Происходило удивительное наложение: на фоне ирреального, волшебного мерцания золота разворачивались полные экспрессии картины. Главная роль [в этих сценах] принадлежала Богоматери, Деве Марии. Святые места, связанные с именем Марии, действительно находились на Востоке и были предметом страстного почитания. Оттуда пришла, в частности, тема Успения Богородицы, которую в конце XII века подхватили готические мастера, украшая этой сценой порталы французских соборов. Мария не умерла. Она только уснула, ибо Господь не мог допустить, чтобы плоти его Матери, его Жены коснулось тление. Ангелы возьмут ее тело и на своих легких крыльях вознесут его в Рай. Все эти изображения уже были в Палермо задолго до того, как, продвигаясь на Север, они постепенно распространились по всей Европе. На этом южном перекрестке европейского континента они были открыты взору всех паломников из Галлии, Германии или Англии, которые оказывались в Палермо по пути в Святую Землю. В этих чудесных церквах таился главный источник омоложения католической духовности, питавший, в частности, францисканство. Жизненная сила сицилианскои земли подчинила своих завоевателей. Она так и не дала ничего себе навязать — она сама с необычайной щедростью расточала повсюду вокруг свои богатства.

Единственным покровителем церковного искусства здесь был король. Его власть сохранилась в полной неприкосновенности: в Южной Италии заемные феодальные институты лишь способствовали укреплению монархии. Подобно Карлу Великому, король молился в капелле своего дворца в Палермо. Он восседал на троне похожем, на трон Карла Великого. Убранство стен и потолка внушали все ту же мысль, пользуясь, правда, языком декоративного искусства Византии и мусульманского Востока, мысль о том, что король есть образ Бога на земле. Над монархом, восседавшим во славе, возвышался, подчиняя все вокруг, лик Христа, в окружении Св. Петра и Павла, двух покровителей Римской церкви, надежнейшими союзниками которой были короли Сицилии. На алтарном изображении в церкви соседней Мартораны Бог возлагает корону на голову короля, подобно тому как Он увенчивает императоров на страницах германских евангелиариев начала XI века. Этот жест означал провозглашение полной и абсолютно независимой власти палермского монарха — и столь же безусловной его ответственности. Казалось, на этого короля с лицом святого отшельника, старца из Египетской пустыни давила тяжесть всего мира. Между тем он проводил жизнь в роскошном дворце, приготовленном для услаждений плоти, подобном царскому дворцу Сасанидов. Здесь вы не найдете комнат, до отказа заполненных вассалами, подобных тем, в которых отходили ко сну Вильгельм Завоеватель или Людовик Святой. Служившие им сараи с соломенными подстилками были чересчур грубы. И чересчур временны — короли Севера останавливались там, как если бы они ночевали в лагере, разбитом в чистом поле, между этапами своих бесконечных походов. Здесь же, в Палермо, для короля Роже был возведен постоянный дворец, чьи стены украшали прекрасные изображения: леопарды, сказочные леса, диковинные птицы — целый фантастический бестиарий. Вышитое платье графа Анжуйского, графа Пуатье или графа Фландрского, возможно, было украшено подобным образом, однако гардероб французских баронов был вещью также эфемерной — от него ничего не осталось. В то время как вполне сохранилось все то, что с каждой зарей представало перед взором короля Палермо: неизменный призыв к развлечениям, и в его покоях до сих пор витают благовония одалисок. Можно представить себе изумление крестоносцев, Ричарда Львиное Сердце или Филиппа Августа, когда их сицилийский кузен предлагал им ночлег среди апельсиновых рощ.

В начале XIII века случилось так, что потомок королей Сицилии, их наследник, одновременно был внуком Фридриха Барбароссы. Он, как и его дед, следовательно, был королем Германии, королем Северной Италии, а кроме того ( и тоже подобно своему деду), — императором Запада. Действительно, в ноябре 1220 года в церкви Св. Петра в Риме Папа возложил на его главу императорскую корону и пал перед ним ниц как перед владыкой всего мира, признав тем самым, что трону Фридриха II Гогенштауфена было уготовано место среди созвездий той звездной россыпи, символ которой двумя веками раньше появился на мантии Генриха II. Фридрих II принял эстафету Карла Великого. Был ли он германцем? Нет. Германцем был его дед, им был еще и его отец. Сам же он был сицилийцем. Он лишь проездом бывал в Аахене, Бамберге, Регенсбурге. Жить же он предпочитал на юге Италии, в стране своей матери. В первые годы своего правления, подобно Людовику Святому, он построил там множество церквей; ни один король, за исключением Людовика Святого, не построил в XIII веке больше церквей, чем Фридрих II. Однако это уже не были церкви в византийском духе. Действительно, в окружении Фридриха II набирало силу стремление отмежеваться от всего, что шло с Востока, из Константинополя, из мусульманского мира, с тем чтобы ничто не могло приглушить римский, латинский характер империи. Фридрих был первым европейским монархом, возобновившим выпуск золотых монет, какие чеканились при Августе, и он не забыл слова, которыми его приветствовали в Риме во время коронации: «Кесарь, великолепный свет мира». Подавив мятеж ломбардских городов, он принес знаки своего триумфа на Капитолий. И от искусства он требовал, чтобы оно выражало сущность его собственного «imperium», Священной Римской империи. Поэтому он отверг также и французский стиль. Он перенес на сицилийскую почву ростки германского искусства. Построенные им на юге Италии церкви сохранили каролингский, оттонский дух. В соборе в Битоното пол перед кафедрой покрыт мозаикой с изображением Роланда, Оливье, других французских рыцарей, легенда о которых была, однако, переложена швабскими и фриульскими поэтами. Сама же кафедра как будто перенесена прямо из Аахена. Единственное, чем она отличается [от аахенского образца], это материал: золото сменил мрамор — мрамор триумфальных арок, возводившихся в Риме классического периода для чествования императоров. Имперский же орел одновременно был и атрибутом Св. Иоанна Богослова, и старинным гербом королей Сицилии, и символом Германской империи. С обратной стороны император велел изобразить себя восседающим в позе властелина, окруженным, как во время придворных церемоний, стоящими вокруг него членами императорской фамилии и советниками. И нигде ни малейшего признака готического искусства — лица персонажей подобны маскам римских идолов. В них угадывается влияние значительно более древних изображений — тех, что встречаются на саркофагах поздней античности.

У императора был соперник в лице Папы, проявлявший тем большую агрессивность, чем сильнее его беспокоило положение его государства, окруженного с Севера и Юга владениями Фридриха. Разразилась ожесточенная борьба, в которой с одной стороны раздавались анафема за анафемсй, а с другой — бряцание клинков. Убежденный в том, что по своему сану он выше любого священнослужителя, не исключая Римского епископа, и что ему следует смирить гордыню понтифика силой, установив с помощью военной мощи гражданский порядок на земле, Фридрих II с этого момента стал возводить главным образом замки. Кастель дель Монте, как бы запечатывающий Апулию, также следует духу каролингской традиции. Его глухие массивные стены являются решительным отрицанием чеканной ажурности соборов. Эта крепость, восьмиугольная в плане и увенчанная в каждом из своих углов восьмигранной башней, повторяет форму короны Оттонов и Аахенской капеллы. Однако, в отличие от последней, она выходит не в другой мир, а во все тот же, наш мир, открывая перед взором реальное небо. Она повествует о воинском могуществе, о земной власти — она говорит о том же и с теми же интонациями, что и украшенная имперским орлом крышка баночки с бальзамом, принадлежавшей Фридриху II. То, в чем проявляется имперский характер этой архитектуры, оказывается решительно выведенным из области сверхъестественного, сведенным к конкретному, реально данному, десакрализованным. Замок является символом, призывающим крестьян, обрабатывающих окрестные поля, к повиновению. Это вертеп, служащий для отдыха короля-охотника, жадно стремящегося обладать зримым миром, преследуя его по болотам и заповедным лесам как какую-то дичь.

Фридрих II самолично продиктовал «Трактат о соколиной охоте», французский перевод которого, выполненный в 1280 году, украшен живописными иллюстрациями. В то время как Генрих II в начале XI века требовал от придворных миниатюристов, чтобы они изображали недоступное человеческому глазу, художник, иллюстрировавший текст Фридриха, должен был провести тщательную инвентаризацию Творения, скрупулезно выделяя каждый вид и каждый род животных. Для этого ему необходимо было наблюдать за природой, внимательно следить за повадками животных, схватывая и передавая характерные движения зверей, стремительный полет птиц. А это предполагало острый, аналитический взгляд на вещи, взгляд Аристотеля. И в самом деле, астролог императора привез ему из Толедо перевод «Трактата о животных». Ибо Фридрих любил книги — те, в которых говорится о природе вещей. Как и парижские теологи, он хотел бы, чтобы вдруг оказались переведенными все труды, укрывавшие под покровом греческого или арабского языков сокровища античной науки. Между тем здесь, в Палермо, в Кастель дель Монте, эти книги, сочинения Евклида или Аверроэса, не казались, как в Париже или Оксфорде, чужими и смущающими душу пришельцами, из которых следовало изгонять дух Сатаны. На Сицилии, в Неаполе казалось, что сама земля рождает мудрость исламского Востока и Древней Греции. В этих краях традиция поощряла дух экспериментаторства. Рассказывают, что однажды Фридрих умертвил человека, заключив его в огромный плотно закрытый глиняный кувшин, чтобы выяснить, куда могла деваться душа человека после смерти. Та же традиция питала стремление охватить во всем бесконечном разнообразии все формы видимого мира стремление, разделявшееся также Альбертом Великим и скульпторами, выполнившими декор сводов собора в Шартре, но которое у Фридриха не подкреплялось надеждой достичь, в результате такого охвата единения с Богом. Цель его была другой: создать независимую естественную историю, которая не была бы служанкой богословия. Таким образом, именно при дворе Фридриха II следует искать истоки стремления к изобразительному реализму. Оно не было порождено, как это часто повторяли, буржуазным духом. Его причиной была любознательность монарха, ведшего, согласно рассказам, жизнь восточного султана.

Фридрих II, прозванный «stupor mundi», «удивление мира», был человеком нервным и худосочным. Хронист замечает о нем: «Будь он рабом, никто не пожелал бы купить его и за двести су». Это был удивительный человек. Для многих он был Антихристом, однако для многих других он служил воплощением надежды. Данте поместил его в Ад — и недаром; чувствуется, однако, как он этим был удручен. Все, кто писал о Фридрихе, восхищались его храбростью, его удивительной способностью говорить на любом языке — французском, тосканском, немецком, греческом, арабском, латыни. Они порицали его за приверженность телесным удовольствиям, за то, что он вел себя так, «будто бы не было другой жизни». Да, в его замке Люцера был гарнизон мусульманских воинов. Да, он вооружал посланцев сарацинских владык, а путь к Иерусалиму открыл паломникам с помощью переговоров. Однако, что бы ни говорили кардиналы, не следует думать, что он шутил, приняв крест. Он не был скептиком, а тем более атеистом. Просто он хотел все понять сам и добивался, чтобы ему объяснили, что такое Бог арабов, Бог евреев, а однажды он попросил о встрече с Франциском Ассизским. Он преследовал еретиков и поддерживал инквизицию более рьяно, чем какой-либо другой монарх. Умереть же он пожелал в грубошерстной рясе цистерцианского монаха. Он был слишком сложен, чтобы быть понятым монахами XIII века, мышление которых было чересчур одномерным. А главное, его замечательному уму была открыта сложность того мира, центром которого был сицилийский треугольник.

Продолжая вести упорную борьбу с притязаниями Папы, — и его кузен Людовик IX во Франции, хотя и был святым, полностью его в этом поддерживал, — Фридрих II, в то самое время, когда Людовик Святой собирался строить Св. Капеллу, чтобы поместить в ней терновый венец, возводит в городах Юга, на своей настоящей родине, свои собственные изваяния. Бюсты. То были бюсты Кесаря. В лице Фридриха II Римская империя возвращалась из германского изгнания к своим средиземноморским истокам. Здесь, при единственном в Италии дворе, где развилось монаршее меценатство, возникло настоящее возрождение. Здесь, в этих скульптурных формах, Рим получил новую жизнь, и именно в этих скульптурах несколькими годами позже черпал свое вдохновение Никколо Пизано.

Разве это изборожденное страстями лицо не то же, что и лица других монархов, чьи владения простирались по ту сторону Латинского моря, — королей Кастилии, королей Арагона? Испания, испанские государства являлись еще одним очагом христианской рыцарской экспансии, и там столь же активно шло освоение и присваивание чужих культурных богатств, которыми эти земли изобиловали в той же мере, что и Сицилия, поскольку они также недавно были отторгнуты у мусульман. Толедо, снова завоеванный христианами в 1085 году, был полон книг. Эти книги были написаны по-арабски. Однако в стране жило множество евреев, имелись многочисленные и весьма активные еврейские общины, которых халифы Кордовы и мелкие эмиры, владевшие испанскими городами, конечно же, эксплуатировали, но не подвергали преследованиям. Христиане, пришедшие на эти земли во время Реконкисты, вначале их также не преследовали. Они воспользовались их знаниями. Евреи-книжники служили им посредниками, переводчиками. В Толедо по сей день сохранились превращенные значительно позднее в церкви великолепные синагоги, которые строились и украшались в то самое время, когда в других местах из земли вырастали готические соборы. В их сдержанном убранстве использовано все богатство декоративных традиций Ислама, поскольку Всевышний, трепетно чтимый народом своим, наложил запрет на изображение сотворенных Им существ. Всем своим видом напоминающий мечеть, подобно мечети покрытый инкрустациями и отделанный под мрамор, интерьер синагоги Трансито лишен каких-либо украшений, за исключением букв, из которых слагается слово — слово Бога, того же самого Бога, но который на этот раз величаво говорит по-древнееврейски. В то же время в другой синагоге, ставшей после первых гонений на иудеев церковью Санта-Мария-ла-Бланка, т.е. церковью, посвященной Богоматери, в ее капителях, уже можно усмотреть шаг к изобразительности. Растительный мотив, увенчивающий капители, не так уж далек от того, который можно увидеть на капителях в Клюни. Однако в этом иудейском памятнике их архитектурные и символические функции существенно иные. Так или иначе, на средиземноморском побережье, расплескивавшем через край избыток своих жизненных сил, во времена Генриха Плантагенета и Людовика Святого, в тот самый момент, когда христиане Запада обнаружили несводимую к христианскому вероучению философскую систему Аристотеля, когда крестоносцы убедились в невозможности одержать верх над неверными, захватившими Святую Землю и над греческими схизматиками, латинскому христианскому миру открылись великолепные произведения искусства, принципиально несовместимые с его эстетикой.

Готика мощной волной распространялась из Парижа, где оттачивалось католическое вероучение. Единая как монолит церковь Папы Иннокентия III усматривала в готическом искусстве один из самых действенных проводников ее объединительной идеологии, как бы настоящий символ католичества. В Толедо, в конце концов, властно вознесся ввысь готический собор. В областях, принадлежавших к франкской империи Карла Великого, укоренение французского искусства произошло, разумеется, значительно раньше. Но главное, — оно было гораздо более глубоким. В Германии парижские архитектурные каноны легко сочетались с местными традициями: готический дух как бы освободил собор в Ульме от неуклюжей тяжеловесности Оттоновых порталов. То же произошло и в Каталонии, одной из испанских провинций, где архитектура носила отпечаток каролингского стиля. Воины Людовика Благочестивого освободили ее от мусульманских завоевателей. И она сразу же стала бастионом христианской веры, противостоящим исламскому вторжению. Она однако не сразу приняла готику — слишком весомым было здесь романское наследие. Романская эстетика была здесь у себя дома. В значительной своей части она вышла из этой самой земли. Понадобилось время, чтобы ее искоренить. Удалось ли вообще когда-либо это сделать? В XIV веке это было сделано лишь наполовину. Каменное кружево, служившее во французских соборах оправой для витражей, в галерее монастыря в Лериде открыто всем ветрам, заполняя своим ажурным орнаментом проемы аркатур. Это создает впечатление необычайной свободы и легкости. Слабый ветерок играет в этой резной ограде, сквозь причудливые сплетения которой открывается южное небо, как в латинских монастырях Кипра. Осталось ли вообще что-либо от святой обители в этом каменном саду? Фантазия здесь проявляется с той же виртуозностью, что и в арабской вязи старинного манускрипта. В мотивах капителей природа схвачена с той же зоркостью, что и в покоях дворца в Палермо или в рукописях, выполненных для Фридриха II. Однако наблюдательность служит здесь лишь для поиска пластических соответствий с единственной целью — удовлетворить пытливость ума.

Европа в те времена казалась бескрайней и отличалась бесконечным многообразием. Однако ни одна из ее провинций не устояла перед соблазнами парижской культуры. Между тем почти в каждой из них, вплоть до самой переимчивой, влияние Парижа одновременно приводило к укреплению местных черт. Яркий пример тому — Англия. Эта страна была подчинена [указанному влиянию] полностью и одной из первых. С 1066 года, со времени создания шпалеры из Байё, она была всего лишь придатком Нормандии. Ее сменявшие друг друга короли были нормандцами, анжуйцами, аквитанцами — принцами, родившимися во Французском королевстве и покидавшими его лишь затем, чтобы побыстрее в него вернуться. До самого конца XIII века правящий класс Англии состоял сплошь из рыцарей-французов — по языку, культуре, манерам; и напротив — магистры и студенты Парижского университета в большинстве своем происходили из этой части Европы. Когда же школы Оксфорда стали соперничать с парижскими, основавший их епископ Роберт Гроссетест, подобно Сюжеру, провозгласил, что Христос есть Свет, рожденный от Света, что мир есть результат светоносного излучения и что все человеческое знание есть не что иное как излияние этого несотворенного Света. Из этих положений проистекал эстетический принцип, утверждавший, что именно свет лежит в основе совершенства телесных форм. В соответствии с этим принципом, внимание исследователей сосредоточилось на оптике. В результате появились трактаты о рефракции лучей света. Возникла строго обоснованная ортогональная оптическая геометрия.Именно она служит основой жесткой архитектуры английских соборов, вертикальной логики Солсбери, Эли, Уэлса. Среди обширных лугов, в сельского вида городках, напоминавших скорее пастушеские селения, эти сооружения были слишком грандиозными, и этот размах объясняется тем, что английские епископы и аббаты, обладавшие огромными богатствами, перед постоянной угрозой королевской конфискации спешили обезопасить свое имущество, вкладывая деньги в строительство [соборов]. Впрочем, в Англии, пожалуй более решительно, чем в Иль-де-Франсе, дух геометрии соединялся с требованием аскезы — в религиозных общинах, находившихся под более сильным влиянием цистерцианской морали. Добавим к этому, что эстетическая доктрина испытывала также воздействие местных технических традиций. На этой окраине цивилизованной Европы, где дольше, чем в других местах, продолжали строить из дерева, специфические строительные приемы, свойственные этой стране ткачей, лучников, конопатчиков, корабелов, налагали на архитектурные формы особый отпечаток. Наконец, проявлению этого партикуляризма содействовали политические мотивы. Английский король был вассалом короля Франции. Но в еще большей степени он был его соперником. Отстаивая свою независимость, он опирался на культурное наследие своих островных провинций, на все что оставалось в Англии кельтского, скандинавского. Карлу Великому, Роланду и Оливье, вкусам франков, самой Франции английские литераторы противопоставили, стараясь понравиться своему господину, Генриху Плантагенету, разрабатывавшиеся ими бретонские мотивы. Строители и скульпторы по камню поступили сходным образом, утверждая, как в Кастель дель Монте или Лериде, независимость национальной культуры. Они воплотили в архитектурных формах сны о сказочных лесах, и зритель угадывает в причудливых сплетениях декора фигуры короля Артура, Броцелианды, бес крайние охотничьи угодья, в которых короли и бароны преследовали оленя. Фантазия рано пробудилась в миниатюре, искусстве интимном, а значит более независимом; она дольше удерживалась под спудом в архитектуре — заботой о математической рациональности и цистерцианском аскетизме. Она внезапно обнаруживается повсюду в XIV веке, когда ослабевают политические узы, которыми огромный остров был привязан к Франции. В Глочестерском аббатстве, воздвигнутом на пожертвования паломников, приходивших помолиться на могиле короля Эдуарда II, считавшегося мучеником, своды собора напоминают сомкнутые вершины гигантских деревьев. В верхних галереях монастыря всякая геометрия несущих конструкций в конце концов исчезает, утопая в обильной листве растительного декора. Башня-фонарь собора в Эли обрушилась в 1325 году. Для ее восстановления мастер, руководивший строительством, поместил вверху, в месте пересечения главного нефа и трансепта восемь колонн, выточенных из стволов деревьев. После реконструкции свет, проникая через широкие проемы, чьи витражи мастера стремились сделать как можно более светопроницаемыми, падал вниз из высшей точки внутреннего пространства собора, из того самого места, куда сходились все возносимые молитвы, чтобы вслед за тем вознестись к самим небесам. Он исходил из средоточия мистического соединения, центра деревянного восьмиугольника, чьи растительные формы были как бы отзвуком растительной природы материала, из которого он был создан. Этот венец в утренние часы медленно наполняется светом — по мере того как рассеивается туман — и точно также благодать Божия, побеждая сумрак, постепенно проникает до самых глубин мира.


Фридрих II.
Это был человек хитрый, двуличный, алчный, сластолюбивый, лукавый, раздражительный. Это был в то же время человек блестящих достоинств, когда он хотел выказать свою доброту и расположение, — благосклонный, очаровательный, восхитительный, деятельный; он умел читать, писать, петь, сочинять кантилены и канцоны; он был красив и хорошо сложен, хотя и среднего роста. Я увидел его и тотчас же полюбил. Он знал также множество различных языков. Короче и чтобы более не возвращаться к этому, я скажу, что если бы он был добрым католиком и любил Бога, Церковь и собственную душу, ему в этом мире нашлось бы весьма мало равных среди государей [...]. Он пожелал узнать на основании опыта, какой из языков или наречий был свойствен детям, если те росли, не разговаривая ни с кем из людей. И он приказал служанкам и кормилицам давать младенцам молоко, кормить их грудью, купать их и ухаживать за ними, но никак не ласкать их и не разговаривать с ними; ибо он хотел знать, заговорят ли они на древнееврейском, первом из существовавших языков, на греческом, латыни или на арабском, или же на языке своих родителей, тех от кого они были рождены. Но все его усилия были напрасны, ибо ни один младенец не выжил. Он также накормил прекрасным и обильным обедом двух человек, одного из которых он затем отправил спать, а другого охотиться, а следующим вечером приказал у обоих вскрыть в его присутствии внутренности, ибо он хотел знать, который из них лучше переварил пищу. [...]»

«Хроника Фра Салимбене де Адамо.»

«Инквизиторы из Каркассонна, Альби и Тулузы налагали, согласно древнему обычаю, два вида паломничества: «большое» и «малое».

Все места большого паломничества были за пределами Франции: Сантьяго де Компостела, Рим, могила Св. Фомы [Бекета] в Кентербери, «Три Короля» в Кельне. Те, кто совершал паломничество в Вечный Город, должны были, как правило, пробыть там две недели, с тем чтобы посетить могилы святых и церкви, паломничество к которым Святой Престол связывал с дарованием спасительного отпущения многих грехов.

Места «малого» паломничества были следующие: церкви и соборы, посвященные Богоматери, в Рокамадуре, в Пюи, Вовере, Сериньяне, церкви Нотр-Дам-Де-Табль в Монпелье, Сен-Гилем ду Дезер, Сен-Жиль в Провансе, Св. Петра Монмажурского, Св. Марты Тарасконской, Св. Марии-Магдалены в Сен-Максимене, Св. Антония в окрестностях Вьенн, Св. Марциала и Св. Леонарда в Лимузене, Богоматери в Шартре, Сен-Дени под Парижем, Сен-Серен в Бордо, Богоматери в Суйяке, Сент-Фуа в Конке, Св. Павла в Нарбонне, Св. Винцента в Кастре. К этим паломничествам всегда добавлялись ежегодные посещения на протяжении всей жизни церквей Св. Стефана в Тулузе 3 августа и Св. Сернена в Тулузе в Пасхальную неделю с обязательным присутствием на всей мессе и проповеди, церкви Св. Назария в Каркассонне 28 июля, Св. Цецилии в Альби 22 ноября, Св. Антония в Памье 13 июня, Богоматери в Оше 8 сентября.

Паломники должны были дать клятвенное обещание отправиться в путь через один, три или четыре месяца после выдачи им покаянных грамот, служивших им пропуском. По возвращении они предоставляли инквизитору справки, удостоверяющие, что выполнили обет паломничества с посещением всех обязательных святынь.

«Руководство Инквизитора», 1323 год.

«О секте так называемых бегинов и бегинок.» — Секта бегинов -они называют себя Нищими братьями и утверждают, что придерживаются третьего устава Св. Франциска — недавно объявилась в Провансе и Нарбоннской провинции, а также в нескольких местах Тулузской провинции, которая давно уже входит в Нарбоннскую. Однако их стали замечать и разоблачать их заблуждения около лета Господня 1315, либо немного ранее или чуть позднее, хотя у многих они уже вызывали серьезные подозрения. В последующие годы в провинциях Нарбонна, Тулузы и в Каталонии большое их число было арестовано, заключено в темницу, изобличено в греховных заблуждениях, а после 1317 года многие сектанты мужеского и женского пола были обвинены в ереси, судимы как еретики и сожжены, особенно в Нарбонне, в Безье, в Аджской епархии, в Лодеве близ Люнеля (в Магелонской епархии), в Каркассонне, в Тулузе, где трое из них оказались иностранцами.

Заблуждения и ложные мнения бегинов нашего времени. — Их происхождение. — Бегины и бегинки Христа, а также клирики с напыщенными манерами суть из семьи Антихриста.

«Item, бегины и Нищие [братья] третьего устава, хотя и обвиненные в принадлежности к секте и ереси бегинсв и приведенные именно для того, чтобы держать ответ по этим обвинениям, не обязаны давать клятву перед прелатами и инквизиторами, если только дело не идет о вере или основных ее положениях. Item, прелаты и инквизиторы имеют право их допрашивать только по вопросам веры, заповедей и таинств. Если же вопросы касаются других вещей, то они не обязаны отвечать: не являются ли они мирянами и простыми людьми? — так по крайней мере они утверждают — ибо. в действительности они хитры, лукавы и двуличны.

«Item, невозможно и не должно принуждать их под клятвою обнаруживать и раскрывать членов секты, их сообщников и сторонников; в подобных случаях они вовсе не обязаны клясться: согласно их словам, это было бы противно любви к ближнему и и нанесло бы ущерб третьим лицам.

«Item, если они будут подвергнуты отлучению за то, что, представ перед судом, они отказываются дать обычную клятву говорить правду и только правду, коль скоро дело не идет об основах веры, заповедях и таинствах, а также за отказ отвечать на вопросы о других членах секты и выдать своих сообщников, то подобное отлучение будет несправедливым и не будет иметь над ними силы, и они никоим образом не будут принимать его в расчет.

«Item, Папа не может, по закону Божьему, заставить бегинов, даже под угрозой отлучения, отказаться от добывания пропитания нищенством под тем предлогом, что они могут работать и добывать необходимую пищу каким-либо ремеслом или что они не принадлежат к труженикам Евангелия, ибо им не дано учить или проповедовать: это умалило бы, по их утверждениям, их совершенство, и они, стало быть, не обязаны подчиняться в этом деле Папе и не могут быть связаны подобным требованием. А если их за это приговорят к смерти, они умрут славными мучениками.»

«Руководство Инквизитора», 1323 год.

«Что являют собой колдуны, прорицатели и заклинатели демонов.- Зло и греховные заблуждения колдунов, прорицателей и заклинателей демонов принимают в различных провинциях и областях многочисленные и разнообразные формы, будучи связаны с бесчисленными измышлениями и ложными и пустыми фантазиями суеверных людей, верящих духам заблуждения и демоническим учениям.

«Допрос колдунов, прорицателей и заклинателей демонов. Подвергнутого обвинению колдуна, прорицателя и заклинателя демонов следует допросить о том, сколько и какого рода ему известно способов колдовства, гадания и вызывания духов и кто его им обучил.

«Item, следует углубиться в подробности, учитывая личность и положение допрашиваемого, ибо допрос не должен быть одинаковым для всех. Одним будет допрос мужчины, другим женщины. Обвиняемому могут быть заданы следующие вопросы: что он знает, чему он научился, какие приемы он применял в отношение детей, чтобы снять насланную на них порчу?

«Item, в отношение пропащих и проклятых душ; item, в отношение воров, подлежащих заключению в неволю; item, для достижения согласия или несогласия между супругами; item, для избавления от бесплодия; item, в отношение снадобий, которые колдуны дают принимать вовнутрь: волос, ногтей и др.; item, в отношение состояния, в каковом пребывают души умерших; item, для предсказания будущих событий; item, в отношение фей, приносящих счастье или, как говорят, исчезающих ночью; item, в отношение чар и заклинаний с помощью заговоров, плодов, растений, веревок и т.д.; item, кого он этому научил? от кого унаследовал? кто научил его самого?

«Item, что знает он об исцелении больных с помощью заговоров и заклинаний?«Item, что известно ему о собирании трав на коленях, с лицом, обращенным на восток и воскресной молитвой на устах?

«Item, что это за паломничества, мессы, приношение свечей и раздача милостыни по указанию колдунов?

«Item, каким образом они обнаруживают украденное и узнают покрытое тайной?

«Item, дознание перейдет к действиям, отдающим каким-либо суеверием, к несоблюдению и оскорблению таинств Церкви, в особенности таинства Святого Причастия, а также почитания Бога и святых мест.

«Item, следует осведомиться о практике выноса из церкви евхаристии и похищения мира и святого елея; «item, об обычае крестить фигуры из воска или другого материала: надобно расспросить о том, как проводится крещение, для чего используются такие фигуры и какие преимущества доставляют.

«Item, задержанного необходимо допросить о фигурах из свинца, что делают колдуны: о способе изготовления и использовании.

«Item, у него следует спросить, от кого ему известны эти сведения; «item, как давно он начал практиковать эти приемы; «item, сколько человек и кто именно приходили к нему за помощью, в частности на протяжении текущего года; «item, было ли ему прежде запрещено заниматься подобной практикой? от кого исходил запрет? давал ли он обещание оставить это занятие и не делать подобных вещей в будущем? «item, возобновлял ли он свое занятие несмотря на обещание отречься от него? «item, верил ли он в реальность того, чему его учили другие? «item, какие благодеяния, подарки, награды получал он за свои услуги?»

«Руководство Инквизитора», 1323 год.

Прегрешения Дольчино

«Item, у Дольчино была подруга по имени Маргарита, которая жила при нем и повсюду его сопровождала; он утверждал, что относится к ней, соблюдая целомудрие и честь, как к сестре во Христе. А когда обнаружилось, что она беременна, Дольчино и его люди объявили, что понесла она от Святого Духа.

«Item, ученики и сторонники Дольчино, называющие себя апостолами, жили, как неоднократно было установлено, в обществе подобных подруг, коих они называли сестрами во Христе и с коими сожительствовали, лживо и притворно при этом похваляясь, что не испытывают ни малейших искушений плоти.

«Item, следует указать, что означенный Дольчино был незаконнорожденным сыном священника.

Осуждение и казнь Дольчино. — Против означенного еретика Дольчино и его последователей по приказу Папы Клемента V была объявлена священная война, как это следует из апостольских посланий инквизиторам, сражающимся с ересью, Миланскому архиепископу и подчиненным ему епископам Ломбардской области...

«Итак, по мандату апостолика, против вышеназванного Дольчино был объявлен крестовый поход — с отпущением грехов для его участников. Несколько раз инквизиторы собирали против него войско, но не могли с ним справиться, настолько в Ломбардской области выросло число его последователей различных рангов.

«В конце концов, ломбардские инквизиторы, в согласии с Верчельским епископом, объявили крестовый поход с полным отпущением грехов и снарядили крупную экспедицию против вышеозначенного ересиарха Дольчино. Последний же, после того как, не только возродив прежние заблуждения, но и измыслив новые и столь же греховные догмы, соблазнил многих людей, пришедших к нему и ставших его учениками и приверженцами, удалился с ними в Новарские горы.

«Там по причине суровых холодов многие не устояли и погибли от голода и холода, приняв смерть без покаяния, погрязнув в грехе. Таким образом, войско православных, преодолев горные кручи, схватило Дольчино с примерно сорока его людьми; убитых же, а также умерших от голода и холода насчитали более четырехсот. Вместе с Дольчино схватили также Маргариту, еретичку и колдунью, сообщницу его в преступлении и грехе. Пойманы они были на Святой Неделе, в Святой и Чистый Четверг, в начале лета 1308 от воплощения Господа. Необходимо, было осудить и казнить виновных; они были переданы мирскому суду. Означенная Маргарита была разрублена на куски на глазах Дольчино; затем его также изрубили на куски. Изрубленные кости и плоть обоих казненных предали огню вместе с несколькими из их сообщников — то было заслуженное воздаяние за их преступления.

«Руководство Инквизитора», 1323 год

ПОВОРОТ XIV ВЕКА

В Италии 1300 года, куда переместился центр новаций, ни крестьяне, ни рыцари, ни священники не занимали господствующего положения. Оно принадлежало негоциантам, банкирам, купцам, торговавшим всем чем угодно: пряностями, сукном, шелком, произведениями искусства, дававшим в долг королю, собиравшим во всем католическом мире папский налог, создававшим с этой целью так называемые компании, филиалы которых имелись во всех основных центрах торговли. Собор при этом в городах Тосканы или Умбрии не был тем, чем он был во Франции или Англии — центром всей жизни. Он был лишь вещью, прекрасной вещью, помещенной среди других вещей. Жизнь же сосредоточивалась вокруг площади, на которой обсуждались дела, где шел обмен словами и вещами, и вдоль улиц, на которые выходили мастерские и лавки. Высшая культура здесь не была теологической. Она была практической, гражданской, светской, основанной на римском праве, преподававшемся в университете Болоньи, опиравшейся на расчет, а в своих вершинных проявлениях — на учение Аристотеля, в той его части, где Аристотель говорит о логике и о добродетели.

Это были города-республики. Их граждане теоретически были равны. Можно ли их назвать демократиями? Скорее олигархиями, так как объединением [граждан], коммуной, управляли самые богатые. Чтобы завоевать привлекавшие их рынки, они втягивали ее в борьбу с соседями. Города постоянно враждовали между собой. Они окружали себя укреплениями, на мостах устраивались бойницы. В городе бойницами ощетинивался каждый дворец, так как между патрицианскими семьями также шло соперничество, они объединялись в партии, постоянно враждовавшие между собой — внутри городских стен. Жители мечтали о порядке, который стремился бы к обузданию междоусобиц и был бы основан на взаимной лояльности, согласии, общей любви к своей маленькой родине. Память о свободе Рима питала эту гражданскую идеологию. Ее воплощением были предпринимавшиеся работы по украшению города, которые доверялись художникам, избранным на основании конкурса, и были призваны чтить культ единственной богини — богини города.

Флорентийская коммуна поручила Джотто руководство работами по возведению мостов и стен, и одновременно — муниципального дворца и собора (последний действительно принадлежал скорее сообществу граждан, чем духовенству). Основание башни было украшено медальонами, славящими труды граждан и принципы политической морали. Жители Пизы поместили вначале скульптурное изображение своего города в апсиде собора, рядом с изображением императора. Оно представляло собой фигуру королевы, матери, коленопреклоненной перед Девой Марией. Около 1310 года Джованни Пизано была заказана новая статуя. Ее поместили в центре здания посреди украшений, под кафедрой истины, одной из колонн которой она служила, наряду со статуей Христа. Тесные узы родства связывают творчество Джованни Пизано со скульптурой Реймского собора. Действительно, тосканские скульпторы также находились под очарованием готики. Однако в этих землях к гордости горожан примешивалась ностальгия по Риму, а зачастую и приверженность Империи, впрочем, умеренная, ограниченная той степенью привязанности, которая не слишком сковывала ведение дел. Все это, однако, придавало призванным славить город произведениям искусства колорит римских развалин. Статуя Иисуса пизанской кафедры поддерживается статуями четырех евангелистов. Женская фигура, символизирующая Пизу, в согласии с симметрией, окружена скульптурами четырех главных добродетелей, необходимых в повседневной жизни. Одна из них, Осторожность, обнажена подобно античным изображениям Венеры.

В этих скученных, слипшихся подобно пчелиным сотам или старым арабским кварталам городах коммунальный дворец был главным связующим центром всей их общественной и топографической структуры. В Сиене, следуя старейшему из известных в Европе нового времени градостроительных постановлений, все кварталы сходились к одному центру, будто к отверстию раковины — к Пьяцца дель Кампо. Здесь собиралось ополчение. Народ сходился сюда слушать торжественные речи. Все частные интересы сходились к этому средоточию власти, к этому закрытому пространству, на котором отцы города обсуждали государственные дела вдали от толпы и ее страстей В уединении. Во всех коммунах Италии муниципальные здания, дворцы, где заседали подеста, нередко вынужденные умиротворять заговорщиков, представляли собой сооружения в римском стиле, с внутренним двориком, в плане напоминающие бенедиктинские монастыри, но превращенные в крепости, дышавшие суровостью и способные выдержать осаду. Нелишняя предосторожность, так как мятеж мог вспыхнуть в любую минуту. Но главное в том, что власть городских магистратов, не уступавшая королевской, также была по своей природе властью военной. Поэтому как и королям, им подобало находиться под сенью укрепленной башни. И вот в сердце города возносился ввысь воинственный символ суверенной власти.

Чтобы помочь властям Сиенской коммуны удержаться на правильном пути, в 1337 году Амброджьо Лоренцетти получил заказ поместить перед их взором изображение руководящих принципов и последствий принимаемых ими политических решений. На стенах Зала Девяти, будто на одной из тех узких эстрад, с которых проповедовали францисканцы, поместил художник своих персонажей. Действительно, в эту эпоху абстрактные идеи были доступны светскому уму лишь с помощью аллегорий, живых картин, театра. Идее необходимо было обрести тело, одежду, знаки отличия, лицо, голос. Идеи нужно было нарядить в костюмы, сообщить им приличествующую жестикуляцию. С одной стороны то, чего следует сторониться: Злое Правление. Окруженный всеми силами смуты, Скупостью, Тщеславием, неистово жестикулирующей Яростью, Князь Тьмы попирает ногами Правосудие. С противоположной стороны — Доброе Правление олицетворяет фигура старца. Мудрого, какими являются или какими подобает быть старцам. Седобородого. Своими чертами он напоминает царя Соломона или скорее Марка Аврелия, римского императора. Похож он и на Бога-Отца. Он окружен рыцарями, как Бог-Отец Архангелами, а его место? в композиции и поза напоминают сцены Страшного Суда. Он отделяет добрых от злых. По его левую руку враги коммуны — смутьяны, мятежники, закованные в цепи и лишенные возможности вредить. По правую руку, как бы среди заслуживающих спасения — чинная вереница шествующих двадцати четырех советников. Эти главы именитых семейств города облачены в пышные одеяния. Среди них молодые люди и старики. Они явно позируют художнику. Все они принадлежат к сословию горожан: нет среди них ни одного священника, ни одного принца. Все они равны между собой. Их объединяет Согласие. Это хорошо видно на фреске: соединяющая их связь сплетена из двух нитей, выходящих из уравновешенных чаш весов, которые держит Правосудие, воздающее каждому за добрые и злые дела. Вокруг фигуры, олицетворяющей Доброе Правление, и несколько ниже ее, поскольку они занимают по отношению к ней подчиненное положение, расположено еще шесть персонажей. Это женские фигуры, олицетворяющие четыре добродетели, затем — Великодушие, и, наконец, восхитительная в своей праздной безмятежности аллегорическая фигура Мира. На этих подмостках, таким образом, повторена сцена, изображенная на тимпане церкви в Конке. Однако она более не служит теологии. В этой живописной композиции, отличающейся стремлением к наглядности и подробному разъяснению своего замысла и прибегающей с этой целью к искусному сочетанию назидательности и зрительной иллюзии, десакрализация заходит значительно дальше, чем в Кастель дель Монте. Все те ритуальные жесты, и позы, характерные для церковных процессий и молитв, которые веками служили лишь для создания зрительных эквивалентов христианских таинств, здесь уже не предвещают Божьего Суда. Теперь они на службе у земного правосудия, у политики.

Действительно — и в этом проявлялся новый дух — рукой художника больше не водили служители Церкви. Ею водили теперь государственные мужи. В центральной Италии во главе городского управления стояли деловые люди. Их нравы еще были суровыми, они рукоплескали Данте, славившему строгость древних флорентийцев и порицавшему склонность к роскоши у их потомков. Их идеал строгой и наполненной трудами жизни согласуется с тем минеральным и кубистским миром, который Амброджьо Лоренцетти изобразил на другой стороне фрески. Ему было заказано представить плоды Доброго Правления, он же просто изобразил город. Без мизансцен и театральных эффектов: взгляд свободно, как из окна верхнего этажа коммунального дворца, охватывает открывающееся пространство города и его контадо. Сельская местность и город объединены под властью городского магистрата — и в то же время отделены друг от друга городской стеной. Слишком высоко поднятая линия горизонта, никакой игры воздуха, ни малейшей тени. Пространство застывшее и заполненное, как у Аристотеля. Но вместе с тем реальное, такое, каким его воспринимают эти торговцы, эти владельцы [поместий], эти хозяева виноградников, которым прекрасно известны цены на зерно и свинину, цены на шерсть и которые стремятся к полной ясности в своих счетах. Они ждали от художника, чтобы он восславил эффективный и дисциплинированный труд, труд, приносящий высокую прибыль. И художник скрупулезно воспроизвел малейшие жесты людей, трудившихся в лавках и мастерских, в школах, на непрекращающихся стройках города и далее за его стенами — в окрестных полях и садах. С тем же тщанием они воспроизводились и в Париже, и в Амьене — на порталах соборов. Однако в Сиене они уже не символизировали ход месяцев, течение времени. Они показывали, что народ может жить в безопасности и довольстве, если он трудится, соблюдая добрый порядок. Эти изображения утверждали также, что только патриции имеют право мирно предаваться благородным удовольствиям. Не трудиться, а лишь танцевать, как это делают на площади благородные и целомудренные девушки в красивых весенних платьях. Или охотиться: именно на охоту собрались молодые люди, скачущие за городскими укреплениями, подобно знатоку соколиной охоты Фридриху II, среди бескрайнего, но порабощенного и приносящего свою дань пейзажа — первого подлинного пейзажа, написанного в Европе.

Владениям города угрожали, однако, зависть и враждебность соперничающих коммун. Их нужно было защищать и, по возможности, расширять. Поэтому город также славит воинов-профессионалов, этих предпринимателей от войны, которых он нанимает и которые ведут в его пользу вооруженную борьбу как ведут дела — жестко торгуясь с нанимателем, ставя порой все на карту в ходе сражения, но чаще всего щадя друг друга. Коммуна готовилась воздвигнуть конные статуи этим кондотьерам. Первые бронзовые всадники, напоминающие римских императоров, вскоре появятся на площадях городов Европы, на пороге XIV века, как авангард нескончаемой когорты. Пока же силуэты военачальников украшают стены коммунальных дворцов. Симоне Мартини представил во всей славе того, который трудился для Сиены. Победителя, чей конь проходит по враждебной долине опустошенной, истоптанной, разоренной. Враг затаился, ощетинившись сталью в своих укреплениях. На горизонте — призрак города, бесплотный скелет. Война все смела на своем пути. Однако за этим валом разрушений победившая коммуна может дышать, как может струиться в центре города, символизируя мир и изобилие, публичный фонтан. Такой фонтан в 1278 году Перуза заказала Никколо Пизано. Скульптор поместил по всему периметру этого муниципального сооружения те же символические фигуры, которыми в то время мастера украшали порталы соборов во Франции — изваяния святых и патриархов, знаки зодиака, изображения сезонных работ и семи свободных искусств. К ним он, однако, добавил некоторые другие, в частности фигуру римской волчицы, а кроме того, все статуи и барельефы скульптор выполнил в римской манере. Ибо Италия времен Треченто упорно лелеяла мечту о золотом веке, о том времени, когда Рим — не Папы, а Цезаря — господствовал над миром.

Эта ностальгия побуждала отказаться от всего заемного и прежде всего от толстого слоя византийской культуры, отложившегося на Апеннинском полуострове в течение раннего средневековья. Она требовала освобождения. Национального освобождения. В начале XIV века два человека были признаны героями такого освобождения: один — поэт, Данте; другой — художник, Джотто. О Джотто Ченнино Ченнини сказал, что он заменил греческое искусство живописи латинским. Как бы перевел его с чужого греческого языка на латынь, местное наречие. По правде говоря, Джотто не был одинок. Некоторые художники его предвосхитили, другие шли рядом с ним.

В 1311 году сиенцы торжественно перенесли в свой собор алтарное украшение, посвященное Богородице, «Маэста», состоящее, подобно иконостасам византийских храмов, из множества соединенных между собой святых изображений. Их написал Дуччо, причем в духе уже весьма отличном от палермских мозаик. Отход был явным. Он проявлялся в пластической достоверности персонажей, в отказе от иератизма. В свободе цветовой гаммы. То было настоящее раскрепощение. То, что в Сиене было в начале XIV века известно о парижском искусстве, облегчило это освобождение. Действительно, лишь опираясь вначале на другое мощное культурное влияние, Италия сумела сбросить тиранию, угнетавшую ее более любой другой. Симоне Мартини остался весьма зависимым от готических канонов. Он усвоил их в Неаполе, где находился на службе у князей, которые тогда были тесно связаны с капетингской Францией. В его фресках, которыми он совместно с братьями Лоренцетти украсил Нижнюю церковь в Ассизи, нервные, извилистые линии, чарующие арабески, исполненный грации декор галантного празднества решительно разрывали оковы византийского стиля. Французский дух, дух куртуазности царит в этих картинах из жизни Св. Мартина Турского (а Тур находится во Франции!). Это живописное повествование было выполнено по заказу кардиналов, оказывавших покровительство ордену францисканцев. Не следует при этом недооценивать то радостное ощущение праздника, которое таило в себе францисканство. Сам Франциск разве не воспевал природу как праздник, дарованный Богом всем людям? В начале XIV века вся Италия, за исключением последователей катаров, полностью находилась под влиянием идей францисканцев. Они же способствовали восприятию той существенной стороны готики, которая связывала ее формы с одновременно героической и декоративной эстетикой рыцарства. Св. Мартин был римским солдатом. Симоне превратил его в средневекового рыцаря, принимающего меч и шпоры, подобно сыновьям флорентийских банкиров, которых посвящали в рыцари под звуки флейты радостным весенним утром на Троицу. Как Св. Франциск в молодости, как все, кто разбогател благодаря войне или торговле, прелаты, руководившие украшением базилики в Ассизи, в глубине души мечтали быть рыцарями наподобие Ланцелота или Персеваля. Они жадно набрасывались на моду, пришедшую из Парижа. Они даже утрировали ее под влиянием склонного к крайностям южного темперамента. Однако, стремясь поскорее освободиться от сковывающего византийского влияния, не подвергались ли они опасности новой колониальной зависимости? Как утвердить свою итальянскую самобытность?

Влияние готики на Джотто не менее заметно. Непосредственно оно исходило от статуэток, завозившихся из Франции тосканскими купцами, опосредованно — от пизанских скульптур. Из творчества же Джованни Пизано он позаимствовал прежде всего возрожденное в нем римское величие и то, что в нем было созвучно страстной приверженности первых гуманистов Тосканы и Венеции латинской древности. В Падуе наследникам богатого ростовщика потребовалось, чтобы упокоить его душу, построить капеллу. Для росписи ее стен они пригласили Джотто. Художник разделил пространство и время на последовательные фазы, как авторы мозаик в Палермо, как Дуччо. Ибо, подобно им, он ведет рассказ о жизни Христа. Однако он стремится придать каждой сцене отличающую ее эмоциональную тональность; он хочет выразить радость, безмятежное спокойствие, боль; в гамме человеческих чувств он находит то, что отвечает характеру сцены, благодаря чему все они оказываются созвучны человеческой природе Христа. Так, с помощью изобразительных средств он передает важную идею францисканской проповеди: необходимость для человека, всякого человека, жить в единении со Спасителем. Привыкнув к сцене, устроенной на итальянский манер, привыкнув к тому, что театральное действие происходит в пределах этого четырехугольного окна, мы и здесь думаем о театре, вообразив, что Джотто использует в живописи театральные уловки. Мы забываем, однако, что в то время сценическое пространство не было организовано таким привычным для нас образом. И то, что мы видим на фресках, представляет собой гениальную трансформацию живописного пространства, такого, каким оно было до той поры.

Джотто стремится волновать зрителя. С этой целью он сообщает движение своим персонажам. Поэтому ему требуется создать иллюзию пустого пространства, в котором его персонажи могли бы образовывать группы или, оставаясь в одиночестве, демонстрировать жесты, полные экспрессии. Для этого художник создает на заднем плане фон. Этот фон имеет голубой цвет. Однако эта голубизна не является, как может заставить подумать современного зрителя сегодня изменившийся от времени химический состав пигмента, голубизной реального неба, атмосферы. Этот голубой цвет абстрактен — столь же, что и золотой фон мозаик Палермо или миниатюр Оттоновых времен. Его роль состоит в том, чтобы вывести сцену за пределы повседневности. Некоторые элементы декора обеспечивают локализацию повествования. Это мотивы, встречающиеся в романском искусстве, в живописи Византии: деревья, утесы, строения, троны. В сочетании с неизбежным реализмом в изображении взаимодействующих персонажей они не должны диссонировать своей чрезмерной ирреальностью. С помощью еще не вполне уверенной перспективы художник пытается обозначить трехмерный характер этих простых предметов. Перед нами стремление к выразительности, характерное для францисканских проповедей, но не поиск изобразительной иллюзии. Если для Джотто было важно придать убедительность актам изображаемой драмы, еще важнее для него было — поскольку речь шла о священной драме — сохранить дистанцию между ней и зрителем. Эти сцены имеют сходство с жизнью: наемники, стерегущие гроб Христа, спят как обычные солдаты. Однако они не принадлежат этому миру. Они от мира иного. Их переносит туда монументальность их позы, тяжесть статуй, сковывающая страсти этих, по существу, античных героев. Джотто сумел придать искусству живописи убедительность искусства ваяния. Силой его гения живопись стала в Европе на долгие века главным искусством.

Поистине неистощима жизненная сила итальянского искусства. Но вот, неожиданно, в 1348 году на этот край с его сказочным обилием прекрасных шедевров обрушилась катастрофа: эпидемия «черной смерти». Это была оборотная сторона европейской экспансии. Действительно, возбудитель болезни пришел тем же путем, каким возвращался Марко Поло. Из генуэзских торговых контор в Крыму торговые суда привезли болезнь в Неаполь и Марсель, а авиньонский двор, находившийся на перекрестке европейских путей, распространил ее по всему континенту. Ее смертельные приливы обрушили на Европу мощные сезонные волны, постепенно продвигаясь на север, вплоть до границы заселенных земель. Из-за отсутствия статистических документов историки не могут точно оценить число жертв и их долю от всего населения Европы. К тому же страшный бич поражал неравномерно. Похоже, что целых провинций, например Богемии, бедствие вовсе не коснулось; или такая-то деревня, скажем, уцелела, в то время как соседняя, находящаяся лишь в нескольких километрах от первой, была уничтожена, навсегда стерта с лица земли. Чума протекала одновременно в двух формах — легочной и бубонной. Люди же ничего не знали о механизмах ее распространения. Однако они полагали, что болезнь переносит подверженный тлену воздух, и жгли у городских ворот большие костры из ароматических трав. Именно города страдали более всего. Болезнь легче всего распространялась среди нагромождений грязных трущоб. Она слепо разила налево и направо. Казалось, что она предпочитает уносить детей и бедняков; но вот она косит взрослых, в расцвете сил и молодости, и что самое невообразимое, поражает и богатых. По мнению современников «черная смерть» унесла треть населения Европы. Эти оценки представляются достоверными. Однако дань, которую пришлось заплатить крупным городам, несомненно была еще более тяжелой. Вот свидетельство одной из хроник о чуме во Флоренции: «Жестокость неба, а возможно и людская жестокость, были столь велики, что эпидемия свирепствовала с марта по июль 1348 года с необычайной силой, и множеству больных оказывалась столь незначительная помощь или, по причине страха, внушаемого ими здоровым людям, их оставляли и вовсе без всякой помощи в таком жалком состоянии, что можно без преувеличения оценить в более чем сто тысяч число погибших в стенах города. Сколько больших дворцов, сколько прекрасных домов, сколько жилищ, некогда полных слуг, сеньоров и дам, потеряли всех своих обитателей, вплоть до последнего лакея. Сколько славных семейств, сколько крупных владений, сколько солидных состояний остались без законных наследников. Сколько доблестных сеньоров, прекрасных дам и очаровательных юношей разделили утреннюю трапезу со своими родителями, товарищами и друзьями, а с наступлением вечера сели ужинать в ином мире со своими предками.»

Представим, попытаемся представить, перенося события в наши дни: в современных мегаполисах, таких как Париж или Лондон, умирают четыре — пять миллионов человек за несколько летних месяцев; оставшиеся в живых, вне себя после недель страха, делят чужое наследство, становясь таким образом наполовину менее бедными, чем раньше; они стремительно заключают браки и производят потомство, замечено, что в следующий после эпидемии год фантастически возрастала рождаемость. Однако потери не восполняются полностью: затаившись, болезнь периодически возвращается — через десять, двадцать лет — и свирепствует с прежней силой. Что же делать? В Авиньоне, при Папе, и в Париже, при короле Франции, состояли крупные врачи; в смятении они задавали себе этот вопрос и не находили ответа. В чем причина болезни? В грехе? Виноваты евреи, они отравили колодцы; на всякий случай с ними расправляются. Это гнев Божий — его пытаются унять с помощью самоистязания. Города укрываются за цепью своих укреплений, замуровываются в крепостных стенах. Тех, кто по ночам пытается проникнуть в город, убивают. Или, наоборот, обезумевшие жители ищут спасения, сбиваясь в банды, рыскающие в окрестностях города. В любом случае, царил страх, жизнь замерла, между прошлым и будущим зиял разрыв. На период пятидесяти, шестидесяти лет, последовавших за эпидемией 1348 года и отмеченных рецидивами чумы, приходится один из немногих крупных переломов в истории нашей цивилизации. Из этого испытания Европа вышла с ощущением некоторого облегчения. Она была перенаселена. Демографическое равновесие было восстановлено. Благодаря обретенному благополучию художественное творчество не утратило своей жизненной силы. Но, в согласии со всем остальным, тон его стал другим.

Ушли великие художники, такие как Пьетро Лоренцетти. Вымиранием мастеров можно объяснить внезапное бесплодие английских мастерских книжной миниатюры. Пришлось отказаться от крупных проектов. Сиенцы мечтали построить огромный собор. Строительство было прекращено за недостатком финансовых средств и рабочих рук. Нынешний собор стоит на том месте, которое, согласно первоначальному плану, с грехом пополам перекроенному, должен был занимать один только трансепт. Один из боковых приделов нефа остался недостроенным и превратился в лоджию, а на месте нефа зияет пустое пространство. Повсюду строительство архитектурных сооружений было свернуто. На изобразительном искусстве катастрофа отозвалась более глухо, но след ее был весьма глубоким. Общественный организм был расстроен сверху донизу. Итальянские города лишились многих именитых жителей, которые возглавляли городское управление, по своему выбору приглашали художников, давали им руководящий план. Ушли в небытие друзья гуманистов, чьи изысканные манеры и исполненный высочайшего благородства христианский дух служили вдохновляющим источником для совершенной элегантности Симоне Мартини, для сдержанности и серьезности Джотто. Их сменила новая знать, неотесанные выскочки. Это объясняет некоторую вульгарность, проявляющуюся после 1348 года в тосканской живописи: художники хотели угодить людям, отличавшимся менее безупречным вкусом и верой, менее строго направляемой разумом. Наконец, удар, нанесенный эпидемией чумы, способствовал нарушению единства высокой культуры. Она не была более устремлена к единственной цели: подобно бамбергскому рыцарю, спокойно продвигаться к совершенной радости, полностью принимая условия человеческого существования и равно соблюдая дисциплину плоти и дисциплину духа. В искусство внезапно ворвались несхожие мотивы — мрачный интерес к смерти и тяга к развлекательности. Францисканский пафос с самого начала XIV века проник в образцы самого высокого искусства: Ассизские сцены распятия трагичны, они взывают к состраданию, являя взору мучимую пытками плоть. После эпидемии эта плоть скорее отдает мертвечиной, всем видом своего разложения и своим оскалом смерти подталкивая к погоне за радостями жизни.

Возможно, именно в Авиньоне ярче всего виден результат этого взрыва чувственности. Папы начали здесь крупнейшее строительство века, собрав самых знаменитых из живших тогда художников. От фресок, которыми Симоне Мартини расписал стены собора, остались лишь написанные по грунту синопии. Эти великолепные рисунки полны высочайшей готической духовности; на них изображены Богородица, Христос во славе, исполненные благородства, какое можно встретить на порталах церквей Ильде-Франса. Когда эпидемия угасла, другой итальянец, Маттео Джованетти из Витербо, возглавил группу декораторов. На нем закончился синтез эстетики Парижа и Центральной Италии. Из готического наследия он брал, однако, лишь то, что несло радость. Поверхностную радость, которую презирала рациональная христианская теология Парижа и христианский стоицизм почитателей Джотто. В башне, где помещалась ризница, Папа Климент приказал украсить стены своей комнаты росписями с изображением зелени, садов, бассейнов. Этот декор напоминал сады Палермо. Папа хотел наслаждаться жизнью, как ею наслаждался Фридрих II.Вот оно, обмирщение.

Бокаччо поместил рассказчиков забавных историй своего «Декамерона» на вилле в окрестностях Флоренции. Там собралось общество молодых людей и юных дам, покинувших охваченный «черной смертью» город. Чтобы забыться, они то предаются мистическим мечтам, то ищут удовольствий. Втайне, они исповедуют свои грехи. В обществе, они надевают маску веселости и говорят только о любви, плотской или куртуазной. Забыться среди празднества, создать себе здесь, на грешной земле, свой рай. Рай мирской, в котором, стоя на обоих берегах ручья, мужчина и женщина протягивали бы друг другу руки.


Ордонанс Иоанна Доброго, обнародованный в феврале 1351 года.
Иоанн Божию милостию Король Франции и пр.

«1. Поскольку многие лица как мужеского, так и женского пола в пределах города Парижа, а равно и других городах, управляемых Парижским прево и виконтом, пребывают в праздности, не желая утруждать свое тело никакою работой, бродяжничая и нищенствуя, а частью проводя время в тавернах и борделях, нами отдан приказ, дабы оный праздный люд всякого толка, игроки в кости, уличные фокусники, бродяги, нищие, какого бы они ни были звания и состояния, знающие ремесло или нет, мужчины или женщины, если они здоровы телом и не повреждены в членах, занялись какой-либо работой, каковой они могли бы зарабатывать себе на жизнь, либо оставили город Париж и другие города означенной области, управляемой Парижским прево и виконтом, в течение трех дней после оглашения сего ордонанса. Если же по истечении упомянутых трех дней их застигнут в праздности, либо играющими в кости, либо нищенствующими, они будут схвачены и посажены в темницу на хлеб, и удерживаемы там в течение четырех дней; когда же, будучи выпущены из тюрьмы, они снова будут уличены в праздности или окажется, что у них нет средств для поддержания жизни, или если они не смогут назвать без обмана никого, для кого бы они работали или кому бы служили за достаточную плату, они будут выставлены у позорного столба; пойманные в третий раз, они будут заклеймены каленым железом и изгнаны из сих мест.

«2. Item[6], будет указано Парижскому епископу и официалу, монахам-доминиканцам, кордельерам, августинцам, кармелитам и другим, чтобы они сказали братьям своего ордена, а также приходским священникам, чтобы, когда они будут читать проповедь в приходе или где-либо еще, они учили мирян, которые пожелают творить милостыню, чтобы те не давали людям здоровым телом и не поврежденным в членах, ни людям, способным работать и зарабатывать себе на жизнь, но давали бы слепым, калекам и другим несчастным.

«3. Item, пусть будет сказано хранителям и управителям больниц и богаделен, чтобы они не давали приюта этому праздношатающемуся сброду, если они не калеки, не больные или обездоленные, более, чем на одну ночь.

«4. Item, пусть прелаты, бароны, рыцари, горожане и прочие скажут своим экономам, чтобы они не давали милостыню здоровым и неувечным бездельникам.»

«Ордонансы королей Франции.»

Черная смерть на Сицилии в 1347 году.
И вот в октябре лета 1347 от воплощения Господа, в самом начале месяца, в 1-й индикт, в порту города Мессина причалили генуэзцы, спасавшиеся на двенадцати галерах от гнева Господня, обрушившегося на них за их беззакония. Генуэзцы принесли с собой пронизавшую их до костей болезнь, да такую, что все, кто разговаривал с кем-либо из них, оказались поражены сим смертельным недугом; смерти же сей, поражающий мгновенно, совершенно невозможно было избежать. Вот каковы были признаки той смертельной болезни, какой страдали генуэзцы и жители Мессины. По причине тлетворного заражения дыхания все, кто разговаривал между собой, приблизившись друг к другу, заражали один другого. Все тело тогда начинало сотрясаться и как бы разрывалось на части от боли. От этой боли, этих сотрясений и зараженного дыхания на бедре или руке появлялся нарыв в форме чечевицы. Он настолько глубоко проникал и так сильно укоренялся в теле, что это вызывало сильнейшее кровохарканье. Эти выделения не прекращались в течение трех дней, и больной умирал, несмотря на любые усилия врачей. Смерть настигала не только тех, кто разговаривал с зараженными, но и тех, кто покупал их вещи, прикасался или приближался к ним. Поняв, что неожиданный мор обрушился на них из-за прибывших в порт генуэзских галер, жители Мессины спешно изгнали их из городского порта, но смертельный бич не оставил означенный город, и город сей полностью вымер. Взаимная ненависть достигла такой меры, что, если указанный недуг поражал сына, его отец ни под каким видом не соглашался находиться вместе с ним, если же он отваживался приблизиться к больному, недуг неминуемо поражал его, и ничто уже не могло спасти его от смерти: три дня спустя душа его отлетала. К тому же его смерть не была единственной в его доме: домочадцы, собаки, домашний скот, содержавшийся в доме - все умирали вслед за отцом семейства. Мор в Мессине принял такие размеры, что многие просили священников исповедовать их, многие хотели составить завещание; но священники, судьи и нотариусы отказывались войти в дом, а если кто-либо из них входил в жилище, чтобы составить завещание или другой подобный акт, он уже никак не мог избежать внезапной смерти. И когда братья-францисканцы, доминиканцы и монахи других орденов захотели пройти в дома таких больных, чтобы исповедовать их и отпустить им грехи, смертельный бич, по справедливой воле Божьей, поразил их с такой силой, что лишь немногие из них выжили в своих кельях. Что сказать еще? Трупы оставались лежать в домах, и ни один священник, ни один родственник - сын ли, отец ли, кто-либо из близких - не решались войти туда: могильщикам сулили большие деньги, чтобы те вынесли и похоронили мертвых. Дома умерших стояли незапертыми со всеми сокровищами, деньгами и драгоценностями; если кто-либо желал войти туда, никто не преграждал ему путь. […]

«Жители Мессины, пораженные этим ужасным и неслыханным бедствием, предпочли покинуть город, нежели там умереть, и никому не разрешалось не то что войти в город, но даже приблизиться к нему. За пределами города они устроили для своих семей убежища на открытых местах и в виноградниках. Некоторые, и таких было большинство, направились в город Катанию в надежде, что блаженная Агата, дева Катании, избавит их от этого бедствия. [...]

Жители Мессины, таким образом, рассеялись по всей Сицилии, и когда они достигли города Сиракуз, болезнь так сильно поразила жителей этого города, что многие из них умерли, точнее, число умерших было огромно. Города Шакка, Трапани, Агридженто, подобно Мессине, были объяты той же чумой, в особенности Трапани, буквально осиротевший после смерти горожан. Что сказать о Катании, городе, ныне стертом из памяти? Чума, распространившаяся в этом городе, была столь грозной, что в различных местах на теле: на груди, на ногах, на руках или в области горла не только образовывались нарывы, называемые карбункулами, но и вздувались железы. Эти вздутия вначале были размером с миндальный орех, и их образование сопровождалось ощущением крайнего холода. Они вызывали такую слабость и истощение организма, что вскоре у больного не было сил держаться на ногах, и он ложился в постель, мучимый ознобом, сломленный и охваченный тоской. Затем каждая опухоль достигала размеров грецкого ореха, а еще позднее - куриного или гусиного яйца. Вздутия эти были очень болезненными. Вызванное ими разложение жизненных соков организма приводило к кровохарканью. Эти выделения, поднимаясь из зараженных легких к горлу, вызывали поражение всего организма. Когда организм был полностью разрушен, а жизненные соки осушены, наступала смерть. Болезнь эта длилась три дня. На четвертый день больные навсегда уходили от дел сего мира. Осознав всю убийственную силу сего недуга, жители Катании, едва почувствовав головную боль или легкий озноб, бросались к священнику исповедовать свои грехи, а затем составляли завещание. Поэтому все, кто умирал, были, по всеобщему мнению, без каких-либо препятствий допущены в чертоги Господни.»

Микель де Пьяцца (ум, в 1377 году), «Historia Secula ab anno 1337 ad annum 1361» «Светская история с 1337 no 1361 год»]

Рецепты.
Рагу из зайца.

Вначале разрежьте зайца вдоль грудины, и если он забит недавно - день-два тому назад - не мойте его, а сразу положите жариться на гриле, id est[7] на открытом огне хорошо разожженных углей или на вертеле; затем положите в горшок вареный лук и кабанье сало, а потом порежьте лук, сало и самого зайца на куски и жарьте их на огне, часто помешивая содержимое горшка, либо поджаривайте рагу на железной лопаточке. Затем доведите до румяной корочки и поджарьте хлеб, смочите его полученным бульоном с уксусом и вином, а перед тем измельчите имбирь, гвоздику, стручковый перец, мускатный орех и корицу, а измельчив, добавьте немного кислого виноградного сока и уксуса или мясного бульона; соберите и отложите [специи] в сторону. Затем измельчите хлеб, отожмите бульон, пропустите хлеб (но не специи) через кисею и поставьте тушиться бульон, лук с салом, специи и хлеб, а также зайца; тушите, пока рагу не станет коричневым, добавьте уксус и сдобрите солью и специями.

Примечание. Возраст зайца можно узнать по виду анального отверстия: число складок соответствует числу лет.

Цапля.

Ощипайте и выпотрошите птицу; затем найдите [и удалите] шесть горьких частей на ее тушке и седьмую среди внутренностей; подогнув, уложите лапки вдоль мясистой части ножек, опалите тушку на огне, нашпигуйте, оберните шею бумагой, смазанной сливочным маслом, и затем зажарьте, а как будет готова - подавайте на стол.

Молодая лань.

Не выдерживая дичь слишком долго, заверните ее в чистую холстину, заправьте тушу, снимите кожу и удалите подкожные слизистые пленки; затем опалите тушу на огне, прежде чем шпиговать, но не слишком долго, иначе будет трудно шпиговать. Следите также за тем, чтобы не опалить голову и чтобы шерсть на ней не почернела. Насадите тушу на вертел и оберните голову бумагой, смазанной сливочным маслом. Когда будет готово, подавайте на стол с острым соусом.

СЧАСТЬЕ

В Пизе, рядом с собором, недалеко от баптистерия, источника жизни, в XIII веке для мертвых была построена обитель покоя — Кампо Санто. В этой галерее, благодаря слиянию эстетических течений, столь естественно происходившему тогда на Средиземноморском побережье, легкость готических аркатур идеально согласуется с романской традицией. Этот внутренний двор столь же строг и аскетичен, как и цистерцианский монастырь. Только он предназначен не для монахов, а для тел усопших, ожидающих воскресения. Он дышит тишиной и заполнен гробницами. Один из пролетов около 1350 года был украшен фреской, иллюстрирующей поучительную историю, проповедь на очень старую тему: о трех мертвых и трех живых. Трое очень богатых и живущих в полном счастии рыцарей отправились однажды в лес поохотиться; внезапно их свита обнаруживает три открытых саркофага с тремя мертвыми телами, тронутыми тлением, кишащими червями. В миг высшего наслаждения жизнью происходит эта обескураживающая встреча со смертью, с разложением плоти: наше тело смертно; завтра или в следующий миг оно обратится в прах, станет отталкивающим гниющим трупом. От чувства ужаса, отвращения, вызванного этим зрелищем, отталкивается призыв к покаянию.

Пытаясь оградить своих прихожан от греха, проповедники XIV века неустанно поддерживают у них это тревожное чувство: «Вы молоды. Вы заняты игрой, вы любите песни и танцы, вы увлечены любовью. Берегитесь: смерть ходит рядом, она витает над вашими забавами, невидимая, разящая внезапно. Вы не спрячетесь от нее. Она внутри вас, как червь внутри плода.» В этих словах сквозит беспокойство, которое читается и на лицах. Эти юноши и девушки силятся шутить. Напрасный труд: к жизни, к плоти липнет эта тревога, это чувство вины, заботливо поддерживаемые духовными наставниками. Ясная улыбка, выражение безмятежности на лицах статуй Реймского собора ушли в прошлое, послушные христиане учились скорби и страху. У животных страх этот наивный, ничем не прикрытый. Взгляните на фреску: видите, как отпрянули лошади? Посмотрите им в глаза. Мораль этой истории заключена в другой части живописной композиции: смерть — это переход. Решающий шаг. Уход в иной мир. Какой? Тот, в котором побывал Данте: Чистилище, Ад, Рай. Если вы хорошо подготовились, если вы жили так, как учит Церковь, вы займете место среди святых, даже если вы бедняк, даже если вы женщина. Вы будете с царями, кардиналами, патрициями, в добром порядке, навеки. Там, на небе, избранные уже не знают тревог. Для них пришло освобождение.

Ад, Небо, Страшный Суд — начиная с тысячного года церковное искусство, высокое искусство, только об этом и говорило, однако разговор этот шел в другом регистре — литургическом, теологическом. Постепенно, шаг за шагом, за несколько веков развития по восходящей, в великом порыве оптимизма тревожное чувство было утрачено. Элите церковной науки с помощью рассуждения, мистической медитации удалось очистить смерть от того, что в ней было пугающего. Они ее приручили, заслонив грубую реальность трупа утешительными фигурами воскрешения. Однако, в XIV веке страх стремительно возвращается. Смерть снова стала трагической, приняв очертания черной зияющей пропасти. Почему? Это связано с рядом обстоятельств. Прогресс во всех сферах жизни, стимулировавший экспансию крестьянских хозяйств, прекратился. Европе пришлось столкнуться с экономическим спадом, недостаточной занятостью, войной, эпидемией чумы. Настало время испытаний. Можно ли однако усматривать здесь отход, упадок? Высокая смертность освободила общество от излишнего населения. Жизнь улучшилась. Доказательства? Никогда прежде не было столько художников, скульпторов, золотых дел мастеров. Все они процветали, так как предметы искусства получили широкое распространение. Они стали предметом торговли, товарами широкого потребления. Именно в этом состоит причина того изменения тона, о котором я говорил. В результате постоянного укрепления государственных структур, в результате все более успешного присвоения богатств с помощью налогов и их сосредоточения в руках светской власти и поскольку последняя щедрой рукой раздавала деньги своим чиновникам, банкирам, крупным негоциантам, выступавшим в роли поставщиков двора,— создание предметов искусства выходило из под влияния прелатов, теологов, интеллектуальной элиты. Ему по-прежнему покровительствовали короли, но уже короли, освободившиеся от безраздельного влияния духовенства. Однако чаще всего ему покровительствовали братья и кузены короля, принцы крови, другие члены королевского дома. Заказы делала и городская верхушка крупных столичных городов. Эти люди не были духовными особами. Они были просто богатыми людьми. Заказываемые ими предметы искусства предназначались не для литургии, а для мирской жизни. И чудесные произведения, создаваемые знаменитыми мастерами, копировались другими, менее талантливыми художниками для менее именитых клиентов. Они предлагали своим заказчикам имитации, менее искусные и утонченные, способные однако тронуть этих нуворишей, неловко подражавших манерам вельмож. Десакрализация и демократизация искусства — таковы причины появления новых черт у искусства XIV века.

Соборов уже не воздвигали — довольствовались уже построенными. Оставалось лишь их украсить дополнительными деталями. Прекращалось и строительство общественных сооружений. Размеры произведений искусства уменьшались. Они превращались в предметы индивидуального обладания. Их приобретали, их желали иметь при себе, в своем родовом имении, держать в своих руках, наслаждаться ими лично — ведь за них было заплачено собственными деньгами. Формы собора продолжали господствовать, но в уменьшенном масштабе. Сначала они сократились до размеров капеллы, небольших домовых молелен, предназначенных для частных, семейных служб. Капеллы принцев еще сохраняли величественность. Однако в каждом аристократическом жилище также была своя капелла, значительно более скромная; вдоль боковых нефов крупных церквей тянулась череда многочисленных капелл, принадлежавших знати, именитым горожанам, и на каждой был изображен родовой герб ее владельца. До этой эпохи главным искусством была архитектура. Ей подчинялось все. Теперь она уступала первенство — в частности, ювелирному делу, которое осваивало, сводя его к размерам миниатюры, декор масштабных памятников предшествующей эпохи. Многие из этих драгоценных предметов — ковчегов, церемониальных крестов, дароносиц — еще использовались во время публичных литургий. Однако большинство из них служило нуждам личного благочестия все эти статуэтки, пластины из слоновой кости, изготавливавшиеся в Париже и продававшиеся по всей Европе, в которых повторялись аркатуры и вимперги, весь набор декоративных элементов, унаследованных от большой архитектуры. В конце этого перехода к искусству для низов призрачная схема собора, последние остатки того, что в XIII веке являлось основой эстетики, проступает в резных деревянных поделках — жалких сокровищах бедноты. От архитектурного памятника к небольшой вещице — таково первое глобальное изменение.

В результате второго становится доступным для восприятия то, что думали и чувствовали миряне и о чем искусство, высокое искусство, следы которого мы храним, до той поры ничего не говорило. Действительно, оно передавало мысли и чувства высшего духовенства. В XIV веке завеса исчезает, открывая те отзвуки в сознании мирян, которые оставляла францисканская и доминиканская проповедь. Непрестанно твердя о смерти, братья-проповедники и братья-минориты одновременно вызывали жажду покаяния и разжигали вкус к удовольствиям. Благочестие и празднество — вот два противоположных, но в действительности взаимно уравновешивающих и дополняющих друг друга полюса светской культуры, субстанцию которой впервые стало выражать искусство. Благочестие все более и более личное, доходящее до эгоизма. Празднество, также стремящееся отделиться от своей естественной коллективной среды, все более и более укрываясь, подобно молитве, в замкнутом пространстве иллюзии.

И в благочестии и в праздниках тон задают принцы. Около 1400 года самым блестящим из них был герцог Жан Беррийский. Он был дядей Карла VI, безумного короля Франции, чья болезнь, однако, временами отступала, позволяя королю оставаться на троне. Разумеется, номинально, будучи марионеткой принцев, которым он приходился племянником. Они пользовались его богатством, запуская руки в самую богатую в Европе казну. Герцог Анжуйский и герцог Бургундский, одержимые жаждой величия, тратили золото налогоплательщиков, золото королевства на завоевание территорий. Жан Беррийский был привязан к радостям жизни и тратил эти деньги на удовольствия. Подобно своему отцу Карлу V, он был страстным любителем красивых вещей. В частности, книг. Лучшим предметом в его коллекции является «Великолепный часослов». Это, собственно говоря, молитвенник. Таков новый христианский порядок: миряне молятся так, как некогда молились только монахи — соблюдая установленные часы молитв и следя за службой по книге. Ибо укореняется привычка к чтению, личному чтению, чтению про себя. Такой же становится и молитва.

Эта книга одновременно является и предметом культа и произведением искусства. Около 1415 года Жан Беррийский поручил нескольким художникам, состоявшим у него на службе и кормившимся от его щедрот, украсить страницы этой книги иллюстрациями, составив таким образом своего рода художественную галерею, ставшую для герцога тем, чем для нас является музей. Но если и музей, то тайный, закрытый для постороннего глаза, ревностно охраняемая собственность мецената, скорее, следовательно, эквивалент возникших позднее и существующих поныне частных коллекций любителей. Эта книга, подобно собору, начиналась с календаря, с двенадцати месяцев и символизировавших их картин сельских работ. Фоном служили пейзажи: поля, леса, реки но не скученные и сплющенные на плоскости, как полувеком ранее их писал Амброджьо Лоренцетти, а окутанные воздухом, исполненные глубины и света. Полные жизни. В каждом из них на горизонте виднеется замок — одно из владении, в которых поочередно останавливается двор герцога: Лузиньян, Сомюр, Этамп, Риом, Дурдан и Пуатье, дворец в Париже, Лувр, Венсенский замок. Путешествие из одной из этих резиденций в другую — настоящее удовольствие. Вроде того, что доставляли себе паломники тысячного года, но уже не прикрывающееся религиозным поводом. Предшествуемые герольдами и фанфарами, выступают элегантные кавалеры и дамы, соперничающие пышностью одежд, и все искусство портного направлено на то, чтобы сделать их наряды как можно более замысловатыми. Действительно, в центр куртуазного искусства следует поместить искусство костюма, до неузнаваемости изменяющее человека, окутывающее его тайной, то выставляющее напоказ, то скрывающее от взора прелести женского или мужского тела. Праздник заключается прежде всего именно в том, чтобы нарядиться в экстравагантный костюм. Собрать на себе все самое необычное и самое бесполезное, всю роскошь и все излишества мира. Золотом и драгоценными камнями, которыми христиане XI века, Сюжер и Людовик Святой украшали святые реликвии, теперь были усыпаны переливающиеся всеми цветами радуги костюмы рыцарей и дам. Теперь они дарили радость.

Радость богатства. Наслаждений и игры. Как только художественное творчество освобождается от господства клириков и попадает в зависимость от светских князей, игровой аспект рыцарской культуры открылся во всем своем блеске. Высшее общество XIV века было буквально отравлено ядом рыцарских романов. Подражая друг другу, государи организуют вокруг своей особы рыцарские ордена: Подвязки, Святого Михаила, Золотого Руна; в обществе нескольких избранных наперсников они хотят скопировать легендарные добродетели и подвиги рыцарей Круглого Стола. Эти литургии, в которых светский ритуал смешивается с церковным, все более отдаляют их от реальности, т.е. от жизни народа. Все, что исходит от народа, отбрасывается, отрицается. Либо, как это происходит с крестьянами из календаря «Великолепного часослова», приукрашивается, адаптируется, очищается от скверны вилланства и включается в число фигурантов праздника. Или же, наоборот, уподобляется животным — именно такими предстают крестьяне на миниатюре, иллюстрирующей сборник народных песен; это уже не пастораль, а бесстыдное кривлянье, где шутовство доходит до кощунства. Народ выводится за скобки, ибо приличное общество его боится; оно благоразумно не допускает его к трем рыцарским радостям — охоте, войне и любви.

Соколиная и псовая охота, травля диких зверей были подлинной страстью — недаром сцены гона были изображены на шпалере из Байё; искусство псовой охоты было, пожалуй, первым из аристократических «искусств». Во всяком случае, наиболее древним: уже ранние меровинги предавались этому развлечению. Га-стон Фебюс, граф де Фуа, сам написал, как когда-то Фридрих II, трактат об охоте. Ибо охота была игрой принцев, и, стало быть, именно принцам подобало устанавливать ее правила и учить других распознавать бесчисленное множество различных сигналов, звуки рога, надломленные ветки, следы зверей; а кроме того, учить ухаживать за собаками и птицами, расставлять сети, ставить капканы. На это у знати уходит большая часть досуга: забраться в самую гущу лесов, затеряться там. Познать грубую радость телесной усталости. Опасную радость: сколько рыцарей в те времена ломали члены, ломали голову, находили смерть, исходя потом и кровью в бешеной и безрассудной скачке по следам зверя. В обществе своих товарищей, своих сообщников — егерей, в обществе своих сотрапезниц — благородных дам.

Сражение было другой формой игры, которая не особенно отличалась от охоты. Извечная спутница людей, война в XIV веке приобрела более жестокий характер, проявившийся в Столетней войне и гражданских войнах: арманьяки, бургиньоны и большие отряды мародеров жгли и убивали с дикой жестокостью. Смерть была вездесущей. Она подстерегала каждого. Простых людей и принцев крови: герцоги Орлеанские и Бургундские пали жертвами убийц — и месть порождала месть. Война теперь внушала страх. Ее истинное лицо показал Жан Коломб на одной из страниц «Великолепного часослова», рядом с молитвами двадцатого часа всенощной за усопших: сражающиеся воины в страхе отступают, в то время как армия призраков, выстроив свои боевые порядки, неумолимо наступает, непобедимая, ведомая всадником на бледном коне. Поэтому удовольствие находило прибежище в иллюзии, в обманчивой видимости; войну наряжали, как одевали в наряд крепости — их декор изобиловал арабесками, а над ними хлопали на ветру знамена и вымпелы, развевались султаны. Другой герцог, Рене Анжуйский сочинил и, возможно, собственноручно проиллюстрировал «Книгу о турнирах». Еще одна наука. Каждый рыцарь обязан разбираться во всех ее тонкостях, как и в псовой охоте, — ведь это знание является привилегией, выделяющей среди других людей элиту всадников с закрытым забралом лицом. Поэтому трактат начинается с перечня победителей — все они отличаются самым благородным происхождением, и для каждого приводится его герб, девиз, боевой клич. Настоящий Готский альманах XV века. Далее описывается их громыхающее снаряжение, благодаря которому каждый участник турнира превращается в огромного тяжелого жука, бряцающего сталью, ощетинившегося шипами. И при всем при том в каждой детали этого сверкающего капота видна неизменная забота об элегантности, но еще более — об избыточности. Все это выставляется напоказ во время состязаний, сменяющих друг друга на протяжении, так сказать, спортивного сезона. Принцы выступают в качестве устроителей этих рыцарских священнодействий. Они назначают день турнира. К этому дню отовсюду ватагами съезжаются рыцари. Они торжественно вступают в разукрашенный по этому случаю город. Уже теперь они показывают, демонстрируют себя публике. Следует музыкальная прелюдия. Выкрики герольдов, раздача знаков различия. И вот начинается игра, за которой внимательно наблюдают дамы. С одной стороны, это пока еще, как и в XII веке, состязания команд. В беспорядочной схватке противостоят два или три лагеря. Окруженные слугами, оруженосцами, рыцари, как на войне, стремятся взять противника в плен, мечтают о выкупе, о добыче. Однако в центре праздника единоборства, поединки рыцарей. В этом случае каждый может насладиться виртуозностью того, что Жан Фруассар называл «apertises d 'armes», демонстрации ловкости и силы, обеспечивающих лучшим славу и победный приз. Это был почти брачный ритуал, танец движимых любовью самцов перед прекрасными дамами. Да и были ли эти боевые игры чем-либо иным, если не эпизодами другой игры — любовной?

Действительно, именно благородная любовь, любовь куртуазная, то есть такая, монополией на которую обладали рыцари, составлявшие двор сюзерена, была в XIV веке кульминацией рыцарского праздника. Прежде всего с помощью ослепления эротизмом — фреска Кампо Санто тому ярчайшее свидетельство пыталась аристократия обмануть страх смерти. Это также была своего рода игра, правила которой были установлены двумя тремястами годами ранее: избрать себе даму сердца, носить ее цвета, служить ей как вассал служит своему сеньору, домогаться ее даров, и наконец,— завоевать ее сердце. Когда после 1300 года искусство стало приобретать светский характер, оно начало без устали описывать ритуал любовных игр. Эти игры также охотно проводятся на вольном воздухе. Им, однако, не подходят ни открытые ристалища рыцарских поединков, ни заповедные охотничьи угодья: их арена — сень фруктовых деревьев, обнесенные оградой сады, вроде садов Сен-Поль в Париже, в к вартале Марэ, куда в 1400 году, оставив Лувр и остров Ситэ, перенес свою резиденцию король Франции — в окружение причудливых крон деревьев и кустов роз — своего рода светского аналога монастырских галерей. Здесь также природа была в плену, в подчинении у человека. Дыхание ветерка, ароматы трав, свежесть источников были, подобно драгоценностям, добычей, собственностью владельца — и также служили для вящей услады. В смятении перед чудесами Творения дух куртуазности сливался с францисканским духом.

Чтобы проникнуть в вертоград отдохновения, приблизиться к девам в усыпанном цветами уборе, адепт куртуазности должен был оставить своего коня, свои доспехи и оружие, преобразиться в другого человека, надеть светское платье, чуть ли не уподобиться женщине. Он должен сдерживать резкость своих движений. Облачившись в нарядный костюм, он старается придать грациозность своим жестам, прибегает к тысяче галантных ухищрений, будучи при этом объектом наблюдения, критики, а в случае успеха — увенчивается, подобно победителю турнира. Парижские резчики по слоновой кости заботливо изобразили различные фазы любовных поединков на оборотной стороне ручных зеркал, на баночках с благовониями: встреча, первый обмен взглядами: первое скрещение оружия — это скрещенье взглядов, разящих лучей, заостренных стрел, пронзающих и зажигающих сердце. Следующий этап — беседа: мужчина и женщина изображены сидящими на скамье друг подле друга, как Христос и Дева Мария в сцене коронования Богородицы на тимпанах соборов. Наконец, в ход идут руки, наступает пора ласк, при этом правила предписывают не торопить даму, а ей следует уступать понемногу, идя в некоторых отношениях навстречу возлюбленному, частично беря на себя инициативу. Я говорил о десакрализации искусства, о вторжении светских ценностей. Однако это происходит в рамках, унаследованных от церковного искусства. Одна за другой формы и темы церковной иконографии переосмысливаются, и райское древо, древо грехопадения Адама, древо искушения, без труда превращается в древо счастья.

Возникает двусмысленность. В результате наложения обоих ритуалов — ритуала наслаждения и ритуала благочестия — новое искусство выражает не что иное как нерасторжимое соединение тревоги и наслаждения. Гениальный автор фресок в Кампо Санто в Пизе отметил печатью этих чувств лица женщин, пребывающих в Саду Любви. Поистине на этом теснейшем переплетении молитвы и игры основывалась в эту эпоху жизнь всех мужчин и женщин, принадлежавших к высшему обществу. В продолжение размышлений Св. Бернара о воплощении и восторженности Франциска Ассизского перед красотой природы самые строгие университетские теологи учили теперь, что познание развивается в двух направлениях — мистическом и телесном, — оправдывая тем самым двойственность поведения людей в повседневной жизни. Сеньоры при дворе короля Франции, их собратья из Виндзора, Праги или Неаполя предавались удовольствиям, но при этом трепетали, прекрасно сознавая, что мир, который, казалось, им принадлежал, заканчивается ночью, ужасом, смертью и выводит к тем неясным берегам, которые лежат за ее порогом. Это побуждало их искать попеременно все более утонченных удовольствий и все более строгой аскезы и умерщвления плоти. Эта раздвоенность порождала смену настроений и ролей. По окончании бала или турнира дамы и сеньоры заточались в келье, часовне, падали ниц перед образом Распятого Господа. До той поры высокое искусство являло лишь одну сторону жизни — монашескую, церковную. Теперь, наконец, оно отражало культуру во всей ее полноте и двойственности.

Тем же мастерам, которым они доверяли украшение нефов своих церквей, своих доспехов и нарядов своих возлюбленных, меценаты заказывали изображения, призванные усилить пылкость их молитвы, приблизить их к Богу: радея каждый за себя, они стремились распалить в себе ревностную набожность, «новую», как тогда говорили, набожность, т.е. совершенно индивидуальную. И вот, аксессуары благочестия заполонили придворное искусство. Это были весьма дорогие вещицы, едва отличимые от мирских драгоценностей. Ковчежцы, ибо в миру как никогда верили в защитную, спасительную силу святых мощей — ведь сеньоры уже не ограничивались тем, чтобы прийти поклониться мощам, хранящимся в крипте, они хотели держать хотя бы часть святыни в своих покоях, рядом с собой, носить ее на себе в виде амулета. Излюбленным способом уберечься от зла было также ношение искупительного образа Христа, распятого на кресте; кроме того, рядом с собой ставили покровительствующие изображения ангелов-хранителей, а для уединенной молитвы в минуту опасности, тревоги или просто в часы, предусмотренные ритуалом, служили складни — триптихи, диптихи, небольшие походные капеллы - их открывали во время остановки, как в церкви открывают алтарный складень, чтобы согреть душу созерцанием волнующих картин из жизни Христа и святых.

От этих изображений не ждали, что они приведут к Богу с помощью разума, но лишь через чувства, которые они внушали. Одни образы будили нежность, то были женские образы: бесчисленные статуи святых — приветливых, сочувствующих; Мадонна с Младенцем — это изображение встречалось повсюду, заботливо украшенное, излучающее материнскую нежность; молоко, грудь Марии — то были иконографические находки, призванные всколыхнуть самые потаенные глубины подсознания: вернуть детство, открыть тайну детства; взгляд скользил, переходя на то, что во всей истории вочеловечивания Бога могло с наибольшей неотразимостью вызвать умиление: на Младенца-Христа. Другие картины, напротив, чтобы вызвать слезы, заходили с другой стороны. Они показывали подвергаемые пыткам тела мучеников: страдания плоти, смерть среди мучений, которую, в своей злобе, повсюду сеет этот неотвратимо греховный мир. Галерею страданий венчало изображение крестной смерти Господа — решительное отвержение лживого обаяния сего мира. В XIII веке вход в собор осенял безмятежный лик Христа, говоривший о мире, о воскрешении среди божественного Света, о жизни. Однако в монастыре Шанмоль в Дижоне, в самом конце XIV века Клаус Шлютер поместил для своего хозяина герцога Бургундского, принца королевской крови, изображение почившего Иисуса, умершего в тоске и отчаянии, как однажды умрут все люди — его братья.


Могут ли инквизитор и епископ подвергать кого-либо допросу с пристрастием и пыткам? Если да, то при каких условиях?
«Они могут прибегать к пыткам, согласно декреталиям Климента V (Вьеннский собор), при наличии совместного о том решения.

«Не существует точных правил, определяющих, в каких именно случаях можно применять пытку. За неимением строгого закона, в качестве ориентира следует придерживаться следующих семи правил:

«1. Пытке подлежит обвиняемый, непостоянный в своих показаниях, утверждающий сначала одно, затем противоположное, отвергая при этом главные пункты обвинения. В этом случае предполагается, что обвиняемый скрывает истину и что под натиском вопросов он противоречит самому себе. Если бы он вначале отрицал, а затем признал свою вину и покаялся, он считался бы не «колеблющимся», а раскаявшимся еретиком и был бы приговорен.

«2. Подозреваемый, обвиненный хотя бы одним свидетелем должен быть подвергнут пытке. Действительно, общественная молва плюс одно свидетельство вместе составляют уже половину доказательства, что не должно вызывать удивления, ибо известно, что и одно свидетельство является заслуживающим внимания обличением виновного. Могут сказать: «Testis unus, tes tis nullus»[8]? Но это справедливо при вынесении приговора, а не при выдвижении предположения. Одного свидетельства обвинения, стало быть, достаточно. Я, однако, согласен, что показания одного свидетеля не будут иметь такой же силы в гражданском суде.

«3. Подозреваемый, против которого удалось предъявить одну или несколько серьезных улик, должен быть подвергнут пытке. Наличие подозрения и улик являются достаточным для того основанием. Для священников достаточно одного подозрения (однако пытке могут быть подвергнуты лишь священники, утратившие доброе имя). В этом случае предусмотрено довольно большое число специальных условий.

«4. Пытке должно подвергнуть и того, кого хотя бы один свидетель обвинит в ереси, и кто будет уличен с яростью и гневом.

«5. Уличенного с яростью и гневом несколькими людьми должно пытать, даже если не будет ни одного свидетеля обвинения.

«6. Тем более следует пытать того, кто, будучи уличен подобно предыдущему, подвергнется обвинению свидетеля.

«7. Тот же, против кого будет выдвинуто только подозрение, либо только показания одного свидетеля, либо только одна улика, не может быть подвергнут пытке: каждое из этих условий по отдельности не является достаточным основанием для применения пытки.»

«Руководство для инквизиторов.»

Третий вердикт: допрос с пристрастием
«Допрос с пристрастием применяют к обвиняемому, не делающему признаний и которого не удалось уличить в ереси в ходе процесса. Если такой обвиняемый ни в чем не признается под пыткой, то он будет считаться невиновным. Обвиняемый, взятый по доносу, но не делающий признаний во время допроса, либо не изобличенный ни на основании очевидных фактов, ни с помощью достоверных свидетельств, тот, на кого не указывают улики достаточно ясные для того, чтобы можно было потребовать клятвенного отречения, но кто непостоянен в своих ответах, такой человек должен подвергнуться пытке. Должно пытать также того, на кого указывают улики достаточно ясные, чтобы потребовать клятвенного отречения. Форма вердикта о применении пытки следующая:

«Мы, инквизитор и пр., учитывая ведущийся против тебя процесс, учитывая, что ты непостоянен в твоих ответах и что против тебя имеются улики достаточно ясные, чтобы подвергнуть тебя пытке; желая, чтобы истина вышла из твоих собственных уст и чтобы ты не оскорблял более уши твоих судей, объявляем, постановляем и решаем, что в такой-то день и такой-то час ты будешь отдан под пытку.»


Должны ли инквизиторы отчитываться перед вышестоящими иерархами своих орденов в своих действиях по отправлению святого правосудия?
«Нет. Инквизиторы, безусловно, являются монахами, но также и представителями Его Святейшества Папы. Будучи монахами, они обязаны выказывать послушание и подчиняться вышестоящим иерархам и Папе; это означает, что они должны соблюдать свой устав, выполнять свои обеты и т.д. В качестве же инквизиторов они являются представителями Папы и никого другого. И в том, что касается этого представительства, они должны отчитываться только перед Папой.

«Это означает, что в случае каких-либо нарушений в отправлении инквизитором своих функций следует апеллировать не к местному иерарху или главе ордена, а к Папе.

«Впрочем, местный иерарх или глава ордена может отозвать инквизитора, однако не по своему усмотрению, а лишь испросив согласия Святой Инквизиции.

«Отзыв инквизитора в некоторых случаях является неизбежным, например, в связи с немощью, тяжелой болезнью, глубокой старостью или, что значительно хуже, невежеством инквизитора.

«Руководство для инквизиторов.»

Подробные указания о допросе с пристрастием
«Если обвиняемый непостоянен в своих ответах и если, кроме того, против него имеются улики, и то, и другое должно быть внесено в приговор, как было указано выше. Если же наличествует только непостоянство в показаниях, но нет улик или есть улики, но отсутствует непостоянство в показаниях, это должно быть учтено при составлении приговора.

«Инквизитор не должен проявлять чрезмерную поспешность в применении пытки, ибо к ней прибегают лишь при отсутствии других доказательств: между тем именно инквизитор должен попытаться их добыть. Однако, если он их не находит, но при этом полагает, что имеется вероятность вины обвиняемого и что также вероятно, что он не признается из страха, он должен привести к обвиняемому его родственников и друзей, чтобы они уговорили его признаться. Неудобства содержания в тюрьме, раздумья, частые призывы близких нередко склоняют обвиняемых к признанию.

«Если, однако, все тщетно и инквизитор и епископ вполне добросовестно полагают, что обвиняемый скрывает от них правду, они должны подвергнуть его умеренным пыткам без пролития крови, памятуя, что пытки обманчивы и недейственны (scientes quod quaestiones sunt fallaces et inefficaces). Бывают люди столь слабые духом, что при малейшей пытке они признаются во всем, даже в том, чего не совершали. Другие же до такой степени упрямы, что у них невозможно вырвать ни слова, какие бы пытки ни применялись. Есть люди уже перенесшие пытки; они лучше других выдерживают пытку, ибо они сразу же напрягают и сковывают свои члены; однако иные выходят ослабленными из-под первоначальных пыток и не могут выдержать последующих. Есть заговоренные, те, что под действием колдовства, к которому они прибегают под пыткой, почти полностью теряют чувствительность: эти скорее умрут, чем сознаются.

«Как только будет вынесен приговор, помощники инквизитора должны начать подготовку к его исполнению. Во время этой подготовки епископ и инквизитор лично или устами какого-либо истового верующего должны попытаться склонить обвиняемого к добровольному признанию. Если тот не сознается, они должны приказать палачам снять с него одежды - что они и должны исполнить немедленно, но не выказывая злорадства, как бы во власти некоторого смятения. Пока палачи будут раздевать обвиняемого, инквизитор и епископ еще раз должны призвать его сознаться. Если он продолжает упорствовать, благочестивым верующим следует отвести его, обнаженного, в сторону, где еще и еще раз возобновят свои призывы. Побуждая его к признанию, они должны сказать ему, что, если он сознается, ему будет сохранена жизнь, стоит ему только поклясться, что он не возобновит своих преступлений. Многие готовы сказать правду, если бы их не мучил страх смерти, я в этом неоднократно убеждался на опыте; многие готовы сознаться, если пообещать сохранить им жизнь. Пусть, стало быть, инквизитор и епископ это ему пообещают, поскольку они смогут сдержать свое слово (если только речь не идет о повторно впавшем в ересь, в этом случае ничего не следует обещать).

«Если эти средства не дают результата и обещания не действуют, приговор следует привести в исполнение и подвергнуть обвиняемого пыткам обычным образом, не стараясь найти новых мучений или придумать более утонченные: их легкость или жестокость должна соответствовать тяжести преступления. Во время пытки обвиняемого следует допрашивать сначала по менее важным статьям обвинения, а затем по более важным,ибо он легче сознается в легких проступках, нежели в тяжелых преступлениях. При этом нотариус должен регистрировать применяемые пытки, задаваемые вопросы и ответы обвиняемого. Если он не сознается под приличествующими случаю (decenter) пытками, ему надобно показать орудия других пыток, предупредив, что ему придется пройти через все эти новые пытки, если он будет упорствовать.

«Если даже и это не поможет, пытки должны быть продолжены, в случае необходимости, назавтра и на следующий день (пытки, однако, не должны быть начаты сначала, ибо их можно начать сначала лишь в том случае, если против обвиняемого появятся новые улики. В противном случае запрещено начинать пытки сначала, но не продолжать их). Если обвиняемый, пройдя через все предусмотренные для его случая пытки, так и не сознается, его не следует подвергать дальнейшим мучениям, он должен быть отпущен. И если он попросит вынести по нему решение, ему нельзя будет в этом отказать. Решение должно быть следующего содержания: мол, после тщательного рассмотрения его дела не было найдено никаких законных доказательств выдвинутого против него обвинения в преступлении - и далее следует продолжить в выражениях, предусмотренных для оправдательного приговора.

«Если же обвиняемый сознается под пыткой, его признания записываются нотариусом. По окончании пытки, его следует отвести в место, где нет ни малейшего знака пыток. Там ему нужно зачитать его признания, полученные под пыткой, и продолжить допрос, пока не будет услышана из его уст вся правда. Если он не подтвердит своих признаний или будет отрицать, что в чем-либо сознавался под пыткой и если он не прошел еще через все назначенные пытки, их следует продолжить - но не начинать сначала. Но если он уже прошел через все пытки, его следует отпустить. И если он настоятельно требует вынесения приговора, ему следует его предоставить, как и в предыдущем случае.

«Если, напротив, он подтвердит признания, полученные под пыткой, и если он признает свое преступление и испросит прощения у Церкви, следует считать, что он изобличен в ереси и раскаивается. В этом случае он будет приговорен к тем видам наказания, которые предусмотрены для изобличенных и раскаявшихся еретиков, приведенных в восьмом типе приговора.

«Если же по окончании пыток он подтвердит полученные под пыткой признания, но не обратится с просьбой о прощении и если он не принадлежит к повторно впавшим в ересь, то его следует передать для исполнения приговора светским властям (как указано в десятом типе вердикта).

«Если он повторно впал в ересь, он должен быть осужден согласно одиннадцатому типу вердикта.»

«Руководство для инквизиторов.»

Жакерия
«Вскоре после освобождения короля Наварры произошло неслыханное бедствие в различных частях королевства Франции в окрестностях Бове, в области Бри, на берегах Марны, в области Валуа, в районе Лана, во владениях Куси и вокруг Суассона. Ибо некоторые люди из сельских поселений, никем не возглавляемые, собрались в окрестностях Бове; вначале их было не больше ста человек; и говорили они, что все дворяне королевства Франции, рыцари и оруженосцы, позорили и предавали королевство и что было бы великим благом всех их извести. И всякий из них кричал: «Ей же ей! Позор тому, по чьей вине не будут истреблены все дворяне!» Итак, они собрались и отправились без долгих совещаний и безо всякого оружия, кроме палок с железными наконечниками да ножей, к дому одного рыцаря, жившего неподалеку. Они ворвались в дом и убили рыцаря, его жену и детей, малых и больших, и подожгли дом. Затем они пошли к другому замку и там бесчинствовали пуще прежнего, ибо они схватили рыцаря и крепко-накрепко привязали к столбу, и несколько из них прямо у него на глазах учинили насилие над его женой и дочерью, а потом убили его жену бывшую беременной и носившую во чреве, убили и дочь, и других детей, и наконец, предали мученической смерти самого рыцаря, сожгли и разрушили замок. Так они разорили несколько замков и богатых домов. Число же их росло, и вот их уже стало шесть тысяч; и куда бы они ни приходили, их число росло, ибо им подобные присоединялись к ним. Так что всякий рыцарь, все благородные дамы и оруженосцы, их жены и дети бежали от них; и уносили благородные дамы и дворянки своих детей за двадцать лье, туда, где они были в безопасности, и оставляли свои дома со всем имуществом на произвол судьбы, а подлые сии люди, сгрудившись в орду без военачальника и без доспехов, грабили и жгли все вокруг, и убивали, и чинили обиды и насилие над всеми благородными дамами и невинными девушками безо всякой жалости и пощады, яко взбесившиеся псы. Воистину никогда христиане и сарацины не творили друг другу столько бесчинств, сколько творили эти люди, никто не совершал таких злодеяний и подлых преступлений, о которых ни одна тварь Божия не смеет и помыслить, которые ей не должно ни представить, ни вообразить; у них же тот, кто более других преуспел в них, был более всех почитаем и был среди них главнее всех. Я не посмею ни описать, ни сообщить об ужасающих и непереносимых издевательствах, которые они учиняли над благородными дамами. Упомяну лишь, что среди прочих злодеяний и бесчинств они убили одного рыцаря, насадили его на вертел и, поворачивая на огне, поджарили на глазах его жены и детей. После этого десять или двенадцать злодеев учинили насилие над дамой, в затем силой заставили ее и детей есть испеченное мясо рыцаря; наконец их убили, предав страшной смерти. И выбрали они себе короля, бывшего, как говорили, из Клермона в области Бове, избрав худшего из худших, и звали того короля Жак-простак. Эти злодеи сожгли в области Бове, вокруг Корби, Амьена и Мондидье свыше шестидесяти богатых домов и замков; и если бы Господь в беспредельной милости своей не положил конец сему бедствию, оно бы распространилось настолько, что были бы разрушены все общины, а затем и святые церкви, и были бы истреблены все богатые люди по всей стране, ибо именно так поступали бунтовщики в землях Бри и Пертуа. И пришлось всем благородным дамам и барышням, а также рыцарям и оруженосцам, которые смогли от них уйти, бежать друг за дружкой в Мо, что в земле Бри - и среди них герцогиня Нормандская и герцогиня Орлеанская, и множество благородных дам, вынужденных спасаться вместе с другими, если они не желали подвергнуться осквернению и насилию, а затем быть изуродованными и убитыми.

«Таким вот образом эти бесчестные люди разбойничали между Парижем и Нуайоном, Парижем и Суассоном и Аном в Вермандуа и всеми владениями Куси. Там действовали отъявленные насильники и злодеи; и опустошили они между землями Куси, графством Валуа, епископатами Лана, Суассона и Нуайона более ста замков и богатых домов рыцарей и оруженосцев; и грабили, и убивали всех, кто им попадался на пути. Однако Господь в своей милости принес избавление, за что должно возблагодарить Его, а как это случилось, вы услышите позже.

Жан Фруассар (1333 или 1337 -после 1400). «Хроники.»

Преследования евреев в Париже, 1382 год.
«Шарль [...] поведал нам слышанное от друзей Филиппо дю Валь, торговца сальными свечами, жившего когда-то на старинной улице Тампль в Париже, что во время бунта, устроенного в Париже некоторыми жившими там людьми, которых ныне называют майотенами, в марте лета Господня тысяча триста восемьдесят первого, упомянутый Фнлиппо, находясь в своем отеле и занимаясь своим ремеслом, невинный и не ведавший об имевших произойти волнениях и беспорядках, увидел множество бегущих людей и услышал их крики: «Глядите-ка, весь парижский люд взбунтовался — и неизвестно с чего!» И вот, пошел упомянутый Филиппо взглянуть на тех злодеев, а было их великое множество, и были то, как видно, весьма дурные люди. И подступили к нему иные из них и говорят: «Коли не возьмешь сейчас же оружие и не пойдешь с нами, будь уверен, мы убьем тебя прямо у тебя в доме». И были сильно разгневаны тем, что он не был вооружен. Тогда убежал он в свой дом, и сильно боялся, как бы не быть ему убитым или ограбленным теми людьми.

После этого он встретил своих соседей, от которых услышал, что много больше людей, чем прежде, со свинцовыми молотками мечутся у аббатства Сен-Мартен-де-Шан, чиня многие преступления. Упомянутый Фелиппо[9] испугался, как бы его не нашли в его отеле и не убили, и пошел к означенному аббатству Сен-Мартен без молотка и без палки и оказался на месте, где найден был письмоводитель сборщика налогов, которого грозились убить люди с молотками. И кроме того, были в тамошней тюрьме найдены два монаха, и выпущены на волю, как говорили люди, но он ничего такого не видел.

«И в тот же день, к вечеру, упомянутый Фелиппо возвратился в свой отель и услышал рассказы напуганных людей, говоривших, что люди, вооруженные молотками, ворвались к мэтру Гийому Порелю и разграбили все его имущество. И здесь же, на улице он встретил своего полусотника, который сказал ему, чтобы он пошел посмотреть, правда ли это. И он пошел безо всякого оружия и увидел огромную толпу вооруженных молотками и бесчинствовавших, которые вламывались в двери и окна, взламывали лари, ели и пили то, что находили в доме, и налили выпить вышеупомянутому Фелиппо, и разграбили и унесли большое количество всякого добра. И был среди них один, уносивший две меры сала стоимостью в VIII или X парижских су; и он сказал: «Слушай, ты же свечных дел мастер, возьми-ка это сало». И упомянутый Фелиппо взял сало, не смея отказаться из страха быть убитым, но выйдя из отеля, он отдал его другому.

«А вскоре упомянутый Фелиппо услышал, что на перекрестке улицы Тампль схватили еврейку, и пошел посмотреть, и увидел, что те люди, вооруженные молотками, держали ее и говорили: «Чертова жидовка, это ты ковала гвозди, которыми прибивали Господа к кресту! Коли сейчас же не станешь христианкой, мы убьем тебя!». Она же отвечала, что лучше ей умереть. Ее тут же убили и забрали ее вещи. Один из мародеров бросил упомянутому Филиппо ее жалкую душегрейку, он взял ее и немедля бросил кому-то еще из той же компании.

«На следующий день, когда упомянутый Филиппо был в своем отеле и занимался своим ремеслом, пришли несколько человек и сказали: «Пойдем с нами посмотрим евреев, что нашли на улице Тампль». Он пошел и увидел, что евреи были убиты упомянутыми людьми, вооруженными молотками, и что теперь у них забирали деньги и одежду. В то время как он смотрел на убитых, один их мародеров сказал ему: «Пошли выпьем с нами, а потом беги отсюда, если не дурак». И он пошел, и ел, и пил с несколькими злодеями, потому что боялся их. Они дали ему II парижских су, взятых у тех евреев, и он не посмел отказаться, и взял их, и отдал в Парижскую больницу.

«В другой день упомянутый Филиппо увидел из своего отеля большую толпу, которая вела крестить двух евреев в церковь Сен-Жермен на Гревской площади, и заметил среди других оруженосца, которому те евреи отдали все, что у них было ценного, чтобы он сделал их христианами и тем спас им жизнь. Упомянутый Филиппо пошел за ними посмотреть, как их будут крестить. А затем пошел с упомянутым оруженосцем, с которым было еще более LX человек, за деньгами тех евреев, которые они дали упомянутому оруженосцу. А деньги те были у Роже Грезийона. И дал ему упомянутый оруженосец ИИ франка, и другим тоже дал, кому больше, кому меньше. Однако при выходе из отеля их остановили люди, говорившие на непонятном языке, которые силой отняли у них, а именно у упомянутого оруженосца, упомянутого Филиппо и некоторых других из той же компании полученную долю денег.»


Смерть Жоффруа Черная Голова (1388).
«Вам известно, и об этом говорилось выше в нашей истории, как мессир Гийом де Линьяк и мессир Жан де БонЛанс вместе с несколькими другими рыцарями и оруженосцами из Оверни и Лимузена осаждали замок Вантадур с засевшим в нем Жоффруа Черная Голова. Осада сия продолжалась больше года, ибо замок был так сильно укреплен, что невозможно было взять его приступом, а у защитников его имелось все необходимое, в чем они могли иметь нужду, на семь или восемь лет, и этого хватило бы, даже если не доставлять туда никаких новых припасов. Между защитниками, находившимися в замке, и осаждавшими, укрывавшимися в бастидах, вспыхивали стычки; и за время осады было множество таких схваток, и были раненые с той и другой стороны. И случилось так, что во время одной вылазки Жоффруа Черная Голова вышел так далеко вперед, что выстрелом из арбалета ему пробило шлем и подшлемник, и был он так сильно ранен арбалетной стрелою в голову, что пришлось ему слечь в постель; и были его соратники тем сильно разгневаны; однако на время, пока он был в таком состоянии, все стычки прекратились. Впрочем, если бы он был благоразумен и берег себя, то вскоре бы от той раны и немощи оправился; но он не захотел остеречься, особенно от блуда с женщинами, и дорого за то заплатил, ибо это свело его в могилу. Но прежде чем смерть унесла его, он узнал о том: ему было сказано, что он не берег себя и потому был в большой опасности, ибо голова его воспалилась, и что ему надлежит привести в порядок свои дела и отдать последние распоряжения. Он так и сделал, и составил завещание в той форме и том порядке, о которых я сейчас поведаю.

«Перво-наперво он призвал в свои покои и пред очи свои благородных своих соратников по обороне замка, самых испытанных в боях товарищей; и когда они предстали перед ним, он сел на одре своем и сказал им такие слова: «Прекрасные сеньоры и соратники, я знаю и чувствую, что я в опасности и грозит мне близкая смерть. Долгое время были мы вместе и были друг другу весьма любезны. Был я вам в меру сил моих честным главой и командиром; и желал бы я при жизни увидеть, что у вас есть новый командир, который бы честно выполнял свой долг по отношению к вам и удержал бы сию крепость, ибо я оставляю ее вам со всем необходимым, что следует иметь в осажденной крепости: вином, провиантом, военным снаряжением и многими другими вещами сверх того. И вот прошу я, чтобы вы решили между собой и сказали мне, приметили ли вы или избрали себе командира или командиров, кто умел бы начальствовать и командовать так, как подобает начальствовать и командовать отважными воинами. Ибо я на войне никогда не считался ни с кем, но заботился лишь об успехе дела. Недаром более чем на чем либо-другом, я воспитывался и учился на походах и бранных делах английского короля, ибо я всегда держался на ристалище завоеваний, где и должно сбираться и пребывать отважным ратникам, любящим оружие и стремящимся выдвинуться. В пределах сих земля добрая и благодатная, а вокруг нее немало тучных пастбищ, и хотя сейчас французы воюют с нами и затеяли осаду, это не вечно будет продолжаться. Однажды осада сия будет снята и бастиды срыты. Ответьте же на вопрос, что я задал вам: избрали ли вы себе или наметили предводителя.»

Соратники его некоторое время молчали, и, видя, что они безмолвствуют, он вновь обратился к ним сердечным тоном: «Я полагаю, что вы не очень-то думали об этом, а я на сем одре обо всем вместо вас подумал.» «Сир,— ответили они тогда,— мы так и полагали; и для нас будет много лучше и приятней, если это будет от вас, а не от нас; назовите нам его сами, коль будет на то ваша воля.» «Да,— ответил Жоффруа Черная Голова, я укажу вам и назову его.» «Благородные сеньоры,— сказал далее Жоффруа Черная Голова,- я знаю, что вы всегда любили и почитали меня, как и должно чтить своего суверена и командира; и было бы для меня лучшим свидетельством вашей приязни, если бы вы согласились поставить командиром человека моей крови, а не кого-либо иного. Взгляните на моего кузена Алена Ру и его брата Пьера Ру — то прекрасные воины и мои родичи по крови. И вот прошу я вас, чтобы вы согласились принять и поставить Алена командиром, и поклялись ему в моем присутствии в верности, повиновении, любви, служении и союзе, и такую же клятву принесли его брату; однако я хочу, чтобы суверенное старшинство было за Аленом.» И ответили они: «Сир, мы охотно вам повинуемся; вы сделали наилучший выбор.» И вот, все соратники присягнули Алену Ру, а также Пьеру Ру, его брату.

«Когда все это свершилось и закончилось, Жоффруа Черная Голова заговорил снова и сказал: «Итак, сеньоры, вы послушались моей воли. Я благодарен вам за это и хочу, чтобы вы разделили то, что с вашей помощью завоевано. В ларце, который вы здесь видите (и он указал пальцем на резной ларец), заключена сумма почти в тридцать тысяч франков. Хочу я распорядиться ими, оставить и раздать их, будучи в твердой памяти, и чтобы вы честно исполнили мое завещание. Скажите «да».« И все они ответили: «Да, сир!» «Прежде всего, сказал Жоффруа, — завещаю капелле Св. Георгия, что в стенах сих, на ее восстановление и украшение десять тысяч пятьсот франков. Засим, моей драгоценной, что так верно мне служила, две тысячи пятьсот франков; и далее, письмоводителю моему пятьсот франков. Затем, Алену Ру, предводителю вашему, четыре тысячи франков. И Пьеру Ру, брату его, две тысячи франков. И лакеям моим пятьсот франков. Моим офицерам тысячу пятьсот франков. Item, скажу я вам, как я распределю остальное и как им распоряжусь. Вы, как мне кажется, все тридцать - рыцари доблестные и славные; вы должны быть как братья, и союз между вами должен быть прочным, без ссор, взаимных насмешек и обид. Вы найдете в ларце все, о чем я говорил. Разделите меж собой остаток по справедливости; а если вы не сможете прийти к согласию, и коли станет меж вами дьявол, то смотрите — вон топор, добрый и крепкий, и ладно заточенный: разбейте ларец, и пусть не будет у того, кто иметь не может.» При этих словах рыцари в один голос сказали: «Сир и господин, будет меж нами согласие. Мы с таким смирением и любовью служили вам, что не сможем разбить ларец и нарушить вашу волю и распоряжения.»

«Как я вам рассказываю, так и было составлено и исполнено завещание Жоффруа Черная Голова; он прожил еще лишь два дня и был похоронен в часовне Св. Георгия в Вантадуре. Воля его была исполнена, и тридцать тысяч франков поделены между всеми, согласно тому, как он распорядился и завещал, а командирами крепости Вантадур остались Ален Ру и Пьер Ру. И потому не были срыты бастиды на подступах к замку и нередко возникали стычки. Между тем, когда осаждавшие ратники из Оверни и Лимузена, рыцари и оруженосцы, узнали о смерти Жоффруа Черная Голова, они все сильно обрадовались и стали меньше опасаться оставшихся защитников, ибо при жизни то был великий военачальник, внушавший сильный страх врагам, умело воевавший и державший оборону.»

Жан Фруассар, «Хроники.»

Об обвинении, представленном королю народом Лангедока в городе Безье против некоего Бетизака, казначея при герцоге Беррийском, уличенного в вымогательстве больших сумм у народа, о его признаниях и о том, как был он сурово осужден в упомянутом городе (1389).
«Три дня пребывал король в Безье и предавался радостям и забавам в окружении благородных дам и девиц, не требуя Бетизака к себе и не спрашивая о нем; однако инквизиторы, имевшие поручение от советников короля, вели тайное о нем дознание. В ходе дознания они обнаружили за ним несколько ужасных преступлений, коим не могло быть прощения. И случилось так, что на четвертый день пребывания короля в городе казначей был вызван в королевский совет, заперт в небольшой комнате, обыскан, после чего ему было сказано следующее: «Бетизак, взгляните на эти письма и держите ответ по ним.» И показали ему большое число писем и жалоб, поступивших в Безье и доставленных королю с мольбами о справедливости, в каждом из которых с возмущением говорилось о злом правлении Бетизака и о притеснениях и вымогательствах, чинимых им народу. Письма сии были зачитаны ему одно за другим. На некоторые из них он отвечал складно и с пользой для своей защиты, на другие же он не мог ответить и говорил о них: «Ничего об этом не знаю, спросите об этом у сенешалов Бокера и Каркассонна и у канцлера Беррийского.» Наконец ему было сказано, что для того, чтобы оправдаться, ему придется некоторое время пробыть в тюрьме. Он повиновался и не выказал протеста. Едва он был заключен в тюрьму, инквизиторы направились в его отель и конфисковали все его записи и счета, которые он в прошлом вел, и унесли их с собой и не торопясь проверили, и нашли в них множество различных вещей, в том числе крупных сумм Денег, которые он получил в прошлом в сенешальствах и сеньориальных владениях вышеупомянутого короля, и суммы были столь большие, что сеньоры, услышав о них, были все крайне изумлены. Тогда он немедля был вызван в совет и предстал перед его членами. Когда его привели, ему были показаны его записи и его спросили, верны ли счета на все те крупные суммы флоринов, что были собраны при нем в сенешальствах, и что сделано было с теми деньгами, куда они могли быть пущены и что с ними могло произойти. На эти вопросы он ответил так: «Суммы сии подлинны и верны, и все сборы поступили монсеньору [герцогу] Беррийскому, пройдя через мои руки и руки других его казначеев, и по всем счетам у меня должны быть и действительно имеются подлинные расписки, они лежат в моем отеле в таком-то месте». За ними послали, и вскоре записки были принесены и зачитаны перед советом, и оказалось, что они довольно близко сошлись с полученными суммами. И тогда инквизиторы и члены совета признали свое заблуждение, Бетизак же, хотя и с церемониями, но был препровожден в тюрьму; между тем советники обсуждали меж собой случившееся и говорили: «Бетизак чист по всем статьям, по которым он держал ответ; он ясно показал, что все сборы, на которые жалуется народ, поступили монсеньору Беррийскому: что же он может поделать, коль они были дурно употреблены?»

«Если разобраться, в оправданиях и доводах Бетизака не обнаруживалось никакой вины, ибо герцог Беррийский был из самых алчных в мире правителей: его не заботило, откуда брались собранные деньги, лишь бы они были собраны. Когда же средства попадали в его казну, он поступал с ними как настоящий скряга, подобно тому как действуют и прежде действовали многие сеньоры. Королевские советники не находили ничего такого, за что Бетизак заслуживал бы смерти,— так считали, однако, лишь некоторые, но не все члены совета, ибо были и такие, кто говорил: «Бетизак совершил столько опустошительных поборов, и разорил столько людей, дабы ублажить монсеньора Беррийского, что кровь бедного люда вопиет и громогласно требует для него смерти; ибо он, входя в круг близких советников герцога Беррийского и видя скудость, в которой живет народ, должен был бы мягко укорить монсеньора, а если бы герцог не соблаговолил прислушаться к его словам, ему следовало бы обратиться к королю и королевскому совету, поведав о крайней бедности народа и о том, как с ним обходится герцог Беррийский; король принял бы меры, а Бетизак был бы далек от обвинений в упущениях, что лежат на нем и обличают его вину.» Посему Бетизак снова был вызван в палату, где заседал совет. Ему сразу же было задано множество вопросов о том, что могло статься со всеми его деньгами, ибо была найдена сумма в три миллиона франков. Он ответил на них такими словами: «Монсеньоры, я просто не могу этого знать: большие суммы были затрачены на строительство и ремонт замков и отелей, на покупку земель у графа Булонского и графа д'Эстамп, а также на приобретение драгоценных камней; как вы знаете, на такие вещи он с легкостью тратил деньги. И это придавало еще большее великолепие той роскоши, которой всегда отличалась его жизнь; он также щедро одаривал Тибо и Морино, и окружавших его благородных отроков, так что все они теперь богаты.» — «А вы, Бетизак, спросили королевские советники, вы ведь тоже получили за ваши труды и услуги, которые вы ему оказывали, сто тысяч франков в ваш собственный карман.» «Монсеньоры, ответил Бетизак, то, что я от него получил, монсеньор де Берри сам мне соблаговолил пожаловать, ибо он желает, чтобы его люди были богатыми.» Тогда совет в один голос воскликнул: «Ох Бетизак, Бетизак! Не дело ты говоришь. Богатство не впрок, коли оно досталось темными путями. Придется вам вернуться в тюрьму, а мы посовещаемся и посоветуемся обо всем том, что вы нам здесь рассказали и открыли; вам надобно ждать исполнения воли короля, которому мы приведем все, что вы представили в свою защиту.» — «Монсеньоры, ответил Бетизак, да не оставит меня Господь!» Его снова отвели в тюрьму и держали там без вызова в королевский совет целых четыре дня.

«Когда в стране распространилась новость о том, что Бетизак вызван к королю, схвачен и заключен в тюрьму и что по всем его деяниям ведется следствие, в Безье отовсюду устремились люди, старавшиеся попасть к королю со своими сокровенными мольбами и сокрушенными жалобами на Бетизака. Одни жаловались, что Бетизак лишил их законного наследства безо всякой на то причины либо основания; другие жаловались на насилие, учиненное им над их женами или дочерьми. Вы, конечно, понимаете, что, когда на Бетизака посыпалось столько различных обвинений, королевским советникам вскоре стало невмоготу их выслушивать; ибо из жалоб было видно, как сильно ненавидим он был народом; и если разобраться, все сборы шли на то, чтобы удовлетворить желания и капризы герцога Беррийского и набить его кошелек. Королевские советники не знали, как поступить, ибо явились туда от герцога Беррийского два рыцаря, сир де Нантуйе и мессир Пьер Меспен, приведшие королю верительные грамоты; и признали эти рыцари от имени герцога Беррийского все. что совершил Бетизак в прошлом, и просил через них герцог Беррийский короли и совет его вернуть ему его подданного и казначея. Король, однако, питал к Бетизаку великую ненависть по причине шумных разоблачений и многочисленных дурных слухов, коих он был предметом; и весьма сильно склонялись король и брат его к тому, что Бетизака следует повесить. И говорили они, что он вполне того заслужил. Однако советники короля не осмеливались его судить. Слишком уж они боялись разгневать герцога Беррийского. И сказали они так королю: «Сир, коль скоро монсеньор Беррийский признает все деяния Бетизака, каковы бы они ни были, законными, мы не можем никоим образом заключить, что Бетизак заслуживает смерти; ибо в то время, когда он вводил в сих землях подати и собирал деньги на субсидии и вспомоществования, монсеньор Беррийский, с ведома коего он это делал, обладал королевской властью, каковая ныне принадлежит вам. Однако вполне можно принять меры против последствий его преступлений: конфисковать всю его движимость и унаследованное достояние и вернуть их туда, откуда они поступили к монсеньору Беррийскому, и раздать добро бедным людям в тех сенешальствах, которые были им более других обобраны и обездолены.» Что долго рассказывать? Бетизака уже собирались отпустить, он даже чуть было не возвратил себе свое имущество, когда открылись новые факты; какие — сейчас вам сообщу. Я не знаю и не могу знать более достоверно, как только ссылаясь на его собственные слова, был ли он тем, кем признал себя, а сознался он в том, что долгое время был еретиком и творил множество чудесных и недобрых дел. Как мне рассказывали, к Бетизаку, чтобы сильнее его напугать, пришли среди ночи и сказали: «Бетизак, дета твои очень плохи: король Франции, его брат и дядя его герцог Бурбонский смертельно вас ненавидят, ибо пришло на вас из различных мест столько жалоб. обличающих притеснения, кои вы здесь чинили в то время когда правили в Лангедоке, что все полагают вас виновным. и вы не можете вернуть себе ваше имущество. Иго отписали в королевскую катну, но король, который смертельно вас ненавидит, ответил, что ваше имущество ему и так принадлежит и жизнь ваша тоже, и что вас не будут долго держать; и мы это тоже подтверждаем, ибо завтра днем вас предадут [суду], и, судя по признакам, которые видны были прежде и можно увидеть теперь, мы предполагаем, что вас осудят на смерть.» При этих словах Бетизак очень сильно перепугался и спросил у своих собеседников: «О Святая Мария! Неужели нет никакого средства, которое могло бы помочь?» «Есть, — ответили они. — Утром скажите, что вы хотите нечто объявить королевскому совету; они придут выслушать вас или вызовут вас к себе. Когда вы предстанете перед ними, скажите им так: «Монсеньоры, слишком сильно разгневал я Господа, и вот, гнев Господень против меня и есть причина обрушившихся на меня обвинений. У вас спросят, чем же вы разгневали Господа; вы ответите, что долгое время грешили против истинной веры, что вы еретик и упорствуете в своих заблуждениях. Епископ Безье, услышав от вас такое, начнет разбирательство и потребует вас к себе; вас немедленно доставят к нему, ибо подобные случаи подлежат разбору церковными властями. Вас затем отправят в Авиньон к Папе. Когда же вы приедете в Авиньон, никто ничего против вас не станет предпринимать из страха перед монсеньором Беррийским, даже Папа не посмеет гневить его. Этим способом, который мы вам излагаем, достигнете вы освобождения и спасете и жизнь вашу, и имущество. Однако, если вы останетесь в нынешнем вашем положении и не выберетесь отсюда до завтрашнего дня, вас повесят, ибо король ненавидит вас из-за народного ропота, причиной коего вы являетесь.»

«Бетизак, поверивший этим лживым речам и советам, ибо тот, кому угрожает смертельная опасность, часто не знает, как ему поступить, ответил: «Вы добрые друзья мои и даете мне разумный совет, да наградит вас за это Бог, а придет час и я вас, не скупясь отблагодарю.» После того они ушли, а Бетизак остался.

«Когда наступило утро, он позвал охранявшего его тюремщика и сказал ему: «Друг мой, прошу вас, сходите или пошлите за тем-то и тем-то,» — и он назвал ему тех, кто вел дознание и был инквизитором по его делу. Тот ответил: «Охотно.» И им было передано, что Бетизак просил их навестить его в тюрьме. Следователи явились, и они уже знали, что Бетизак хотел и должен был им сказать. Войдя к Бетизаку, они спросили: «Что хотите вы сказать нам?» Он ответил им так: «Прекрасные сеньоры, я окинул мысленным взором дела мои и совесть мою. Сильно прогневал я Господа; ибо давно уже уклонился я от веры; и никак не могу я поверить в Троицу, ни в то, что Сын Божий когда-либо мог позволить так унизить себя, чтобы сойти с небес и воплотиться, родившись от женщины; думаю также и говорю, что когда мы умрем, никакой души не останется.» «О, Святая Мария! — ответили следователи. — Вы, Бетизак, слишком сильно грешите против учения Церкви. За такие слова полагается костер, учтите это.» «Не знаю, — заметил Бетизак, огонь или вода полагается за мои слова, но этого мнения я держусь с тех пор как помню себя, и буду держаться всегда, до самого конца.» Следователи не захотели пока больше его слушать и были очень обрадованы его словами; они строго-настрого приказали тюремщику, чтобы он не позволял ни одной живой душе, ни мужчине, ни женщине, разговаривать с узником, с тем чтобы его никто не мог отвратить от принятого решения; затем они явились в королевский совет и доложили об этой новости. Услышав ее, советники отправились к королю, находившемуся в своей спальне и пробуждавшемуся ото сна. И передали они ему все слова Бетизака, как вы их сами слышали. Король пришел от них в полный восторг и сказал: «Мы желаем, чтобы он умер; это дурной человек, еретик и мошенник. Мы желаем, чтобы он был сожжен и повешен, это будет ему по заслугам, однако ж, даже ради благородного нашего дяди монсеньора Беррийского, он не получит прощения и не отделается изгнанием.»

«Эта новость разнеслась в Безье и других местах, и там услышали, что Бетизак рассказал и сознался по своей собственной воле, без принуждения, что он еретик и давно впал в еретическое нечестие, и что король сказал, что он желает, чтобы тот был повешен и сожжен. И были тогда в Безье толпы ликующего народа, ибо весьма ненавидим он был жителями. Узнали эту новость и два рыцаря, просившие от имени герцога Беррийского выдать им Бетизака. И были они сильно удивлены и обескуражены, и не знали, что и подумать. Мессир Пьер Меспен догадался и сказал: «Сир де Нантуйе, боюсь я, что Бетизака предали. И может быть, пришли к нему тайно в тюрьму и убедили сделать сие признание, дав ему понять, что если он сознается в столь ужасном и отвратительном грехе, за дело возьмется Церковь, отправят его в Авиньон, а там Папа отпустит его. Ну и безумец! Ведь его провели, ибо уже все слышали, что король хочет, чтобы он был сожжен и повешен. Пойдем, поспешим к нему в тюрьму, поговорим с ним и раскроем ему глаза, ибо получил он лукавый и вредный совет.»

«Оба рыцаря, не мешкая, вышли из своего отеля, пришли в королевскую тюрьму и обратились к тюремщику, чтобы он дал им поговорить с Бетизаком. Но тюремщик принес извинения и сказал: «Монсеньоры, я, а также эти четыре пристава, присланные и прикомандированные сюда самим королем, получили строгое указание никому не позволять разговаривать с ним, а за выполнение сего приказа мы отвечаем головой. Мы не смеем нарушить распоряжение короля. Тогда рыцарям стало понятно, что труд их напрасен, что Бетизак попал в ловушку и что смерти ему не миновать, так уж повернули против него дело. Они вернулись в свой отель, взяли счет, расплатились, оседлали лошадей и вернулись к герцогу Беррийскому.

«Конец же Бетизака был таков: на следующее утро, едва пробило десять часов, его вывели из королевской тюрьмы и привели во дворец епископа; там уже собрались члены церковного и светского суда, назначенные епископом и королем. Бальи Безье, державший его в тюрьме, обратился к назначенным епископом судьям с такими словами: «Взгляните на Бетизака, коего предаем мы вам как нечестивца и еретика, отпавшего от веры, и не будь он важной персоной, мы бы поступили с ним так, как заслужил он своими делами.» Член церковного суда спросил у Бетизака, действительно ли он был таким, как о нем говорили, и попросил его принародно обо всем рассказать и во всем сознаться. Бетизак, полагая, что дает удачный ответ и что признание избавит его от опасности, сказал: «Да.» Трижды был задан ему все тот же вопрос, и трижды громогласно и принародно он все признал. Согласитесь, ловко же его провели и обманули, ибо, если бы он твердо держался своих показаний касательно причин, по которым он был схвачен и брошен в тюрьму, с ним бы не случилось ничего дурного, напротив, его бы отпустили, так как герцог Беррийский подтверждал правильность всех его действий, всех установленных им податей, налогов и сборов, кои наложены были на жителей Лангедока по его, герцога указанию; можно, однако, предположить, что фортуна зло подшутила над ним, и в тот самый миг, когда он думал, что твердо оседлал вершину ее колеса, оно повернулось, и он низвергнулся в грязь, как это бывало с сотней тысяч других, с тех пор как был создан и первоустроен мир. Церковным судьей Бетизак был передан в руки бальи Безье, возглавлявшего от имени короля светский суд, бальи же без промедления приказал вывести его на площадь перед дворцом; все свершилось так быстро, что у Бетизака не было времени ни возразить ему, ни отречься от своих признаний, ибо, увидев на площади разложенный костер и оказавшись в руках палача, он пришел в крайнее изумление; понял он тогда, наконец, что его обманули и предали. Закричал он тогда во весь голос, надеясь быть услышанным, однако на его протесты никто не обратил ни малейшего внимания; и сказали ему: «Бетизак, таков приказ; вам предстоит умереть. Ваши злые дела привели вас к злому концу.» Его торопили, костер был уже готов. На площади была воздвигнута виселица, под перекладиной был столб и большая железная цепь, наверху виселицы также была цепь и железный ошейник. С помощью шарнира ошейник этот открыли и надели ему на шею, затем закрыли и потянули вверх, чтобы он дольше держался. Цепью обмотали его поверх связывавших его веревок, с тем чтобы он держался более прямо и жестко. Он не переставал выкрикивать: «Герцог Беррийский, меня убивают ни за что, казнят без вины.» Как только его привязали к столбу, тотчас же со всех сторон его плотно обложили связками и вязанками сухого хвороста и подожгли. Хворост сразу загорелся. Так Бетизак был повешен и сожжен, и король Франции, если хотел, мог наблюдать за всем этим из окна своей спальни. Таким плачевным оказался конец Бетизака. И так народ отомстил ему, ибо, коли послушать людей, он замучил их бесчисленными поборами и нанес им великий ущерб во время своего правления в марках Лангедока.»

Жан Фруассар, «Хроники.»

СМЕРТЬ

Образ Голгофы, крестов, распятых тел, довлеет, доминирует в искусстве XIV века. Он призывает к раскаянию. Но в то же время он призывает к надежде: не пообещал ли Христос одному из распятых вместе с ним, бывшему однако преступником, разбойником, что он в тот же вечер попадет в Рай? А главное, не воскрес ли Иисус на третий день, не вышел ли, торжествуя над смертью, из гроба, чтобы во славе вознестись на небеса? Таким образом, в сцене Голгофы проступает аллегория Троицы: мертвое тело Иисуса принимает в свои руки Отец, между лицами же Отца и Сына, как дефис, соединяющий два слова, помещен Святой Дух в образе голубя. Он действительно помогает христианскому народу соединиться с судьбой Христа, умереть как умер Иисус, но затем победить смерть, как сам Иисус попрал ее тысячу четыреста лет тому назад. Подлинным средством достичь такого соединения было самоотождествление с Христом,    какое удалось Франциску Ассизскому, сопричастность страданию и унижению Христа, а для этого требовалось беспрерывно созерцать картины жизни и смерти Иисуса, бывшие широко распространенными повсюду. Но кто же способен вести праведную жизнь на земле, раздражаемый столькими соблазнами? Каждый, однако, может, по крайней мере, праведно умереть. Все оказывается поставленным на карту в эту последнюю, решающую минуту, в момент перехода в иной мир. Нужно быть готовым к нему. Поэтому изготовители книг, уверенные в успехе, принялись в конце XIV века выпускать рецепты праведной смерти, «Artes moriandi» тонкие книжицы, сборники картинок, наставляющие, указывающие путь.

Смертный час — это своего рода турнир, ристалищем которому служит комната умирающего, точнее ложе смерти (праведно умереть можно лишь в своей постели, самой страшной считается смерть внезапная, неожиданная, неподготовленная). Перед судейским возвышением изображается сражающийся рыцарь — ангел хранитель, противостоящий сонму грозно ощетинившихся демонов. Бой идет за душу умирающего. Чтобы вырвать победу, воинство Зла прибегает к хитрости: одна за другой пускаются в ход соблазнительные приманки, умирающего пытаются увлечь блистательными картинами всего того, чего он желал при жизни — в смертный час действительно надлежит воскресить в памяти былые вожделения, введшие когда-то в грех, но не для того, чтобы пожалеть об их утрате, а с тем лишь, чтобы предать их проклятию и освободиться от них навсегда. И вот разворачиваются искушающие видения того, что грешник держал в своих руках, что он хотел сохранить: власть, золото, все эти жалкие сокровища, которые нельзя унести с собой, и среди них, разумеется, женщина. Все это добрый христианин отвергает, провозглашая суетность благ преходящих. Умирать — это, в известной мере, проповедовать[10]. Нужно, следовательно, умирать на людях, чтобы преподать всем стоящим вокруг, еще живущим, урок отречения от мирских соблазнов. «Искусство умирать», однако, напоминает, насколько исход борьбы неясен и что невозможно спастись, уповая лишь на собственные силы, что необходимо в нужный момент протянуть руки к Спасителю, т.е. к распятому на кресте Христу. В надежде довериться Ему, и тогда тотчас же демоны обратятся в бегство и душа будет спасена. А что же тело? Эта «сочная и нежная» плоть, которую так любовно тешили при жизни? Новый христианский дух, обнаруживающийся при десакрализации искусства, дух обыденной веры, полагает центром всего этот фундаментальный вопрос: что же происходит с телами умерших? Для народной религии естественна погребальная обрядовость. Смерть — это переход. На земле остается одно лишь мертвое тело. И вокруг него надлежит устроить торжественный церемониал. Обычай требует устройства последнего праздника, как по случаю свадьбы или въезда принца в город своих добрых подданных, требует пышного окружения для героя — умершего. Его прах наряжают, гримируют, а если покойник был достаточно богат, то и бальзамируют, на продолжительное время выставляют напоказ, толпы друзей, собратьев и нищих сопровождают его до последнего прибежища. Оно должно быть монументальным. Главным детищем искусства архитектуры в XIV веке является уже не собор и даже не дворец, а надгробный памятник. Как только семейство достигало определенного уровня благосостояния, его заботой становилось вырвать своих покойников из общей могилы, из этих с необычайной быстротой заполнявшихся трупами рвов, куда на телегах свозили останки неимущих. Семья заказывала фамильную усыпальницу, по примеру захоронений святых или королевской усыпальницы в аббатстве Сен-Дени, где лежали бы рядом муж, жена, дети, двоюродные братья и сестры. В большинстве случаев надгробие представляло собой простую могильную плиту. Однако ее следовало по возможности украсить изображениями усопших — такими, какими их видели в последний раз во время траурной церемонии: лежащими на возвышении, в парадном одеянии, при оружии, если это рыцари, или коленопреклоненными перед Милосердной Богородицей, как в церкви — мужчины справа, женщины слева. В любом случае можно было прочесть их выгравированные имена, их девизы, по которым их можно было опознать — усопшие хотели быть узнанными. Они рассчитывали остаться в памяти, чтобы каждый знал, что они лежат здесь, и будут лежать до конца света, до воскресения мертвых. Все эти покойники взывали из загробного мира, умоляя каждого прохожего просить для них милосердия Божьего.

Эти надгробные камни целиком заполняли прилегающие участки и внутреннее пространство церквей. Составить завещание означало в эту эпоху прежде всего избрать место своего погребения и отказать ренты на церковные службы, бессрочные ежегодные поминовения: двести поминальных месс, тысячу месс, сто тысяч месс — и целая армия священников жила на полученное таким образом содержание, и во всех городах богатела весьма зажиточная корпорация изготовителей надгробий. Раньше заработанные праведным или неправедным путем деньги отходили братствам монахов, шли на строительство монастырей и соборов: теперь же они используются главным образом на возведение и украшение небольших семейных часовен.

Богатство этих памятников зависело от размеров состояния заказчиков. Никакого равенства в смерти: общество мертвых было в той же степени, что и общество живых, поделено на касты, иерархизировано, люди уходили в мир иной, сохраняя свои звания, титулы, должности. На заре раннегоСредневековья, с распространением христианства в Европе, из могил постепенно исчезли оружие, орудия труда, то великолепные, то жалкие украшения, которые мертвецы уносили с собой в другую, окутанную ночным мраком, жизнь. Когда же, начиная с XIII века, благодаря проповеди францисканцев и доминиканцев, христианство стало по-настоящему народной религией, снова вошло в привычку украшение захоронений. Лучшие создания творческого гения украсили тогда некоторые погребения — могилы сильных мира сего.

Для того, чтобы богатейший падуанский ростовщик Энрико Скровеньи мог почивать в мире и притом в обстановке, достойной его былого величия, его наследники пригласили величайшего художника мира Джотто украсить своими шедеврами погребальную капеллу. Эти фрески — не следует этого забывать — являются, наравне с изображениями Долины фараонов, предметами культа мертвых. Они сходятся к крышке саркофага, где помещена лежащая скульптура покойного. Изображен ли он живым или мертвым? Во всяком случае, это он, узнаваемый по чертам лица. Действительно, от искусства надгробий ожидали прежде всего, чтобы оно сохраняло в неприкосновенности вплоть до Страшного Суда черты данного мужчины, данной женщины. Требовалось портретное сходство. Первые в нашей цивилизации портреты появляются в эту эпоху, благодаря той заботе, которую в высшем обществе стали проявлять об усопших, благодаря тому вниманию, которое богатые покойники стали проявлять по отношению к самим себе, заботясь о том, чтобы не исчезнуть бесследно, требуя от скульпторов и художников все более точной передачи сходства с натурой.

На рубеже XIV и XV веков кардинал Лагранж пожелал установить на своей будущей могиле сложную декоративную композицию, своего рода скульптурную пантомиму, проповедь в камне. Он задумал расположить друг над другом три сцены, так чтобы посередине была видна его статуя, лежащая на катафалке, которая бы в верхней сцене являлась взору воскресшей для другой жизни, молящейся под защитой своего ангела-хранителя, и чтобы, наконец, в самом низу взору предстала жестокая реальность, то, что происходит в самой могиле, тление, лицо смерти. Переход. Именно этот образ смерти постепенно утверждается в сознании — жуткий, тошнотворный образ, от которого в ужасе отшатываются выехавшие на охоту всадники и даже их лошади на фреске в Кампо Санто. После 1400 года широкое распространение получили мрачные изображения смерти. Если каноник из Арраса, бывший врачом и прекрасно знавший, что происходит с плотью, после того как ее покидает жизнь, приказал изобразить в таком виде свое собственное тело, то сделал он это не из болезненной тяги к мертвечине — он хотел сам, персонально и навечно включиться в великий призыв к покаянию, проповедуя, что каждый превратится в этот тлен, что к этому необходимо быть готовым и потому, как гласит надпись, уповать «лишь на милость Бога».

Между тем для наиболее могущественных правителей этого мира — и прежде всего для итальянских князей, которые, возрождая наследие Античности, воспринимали от нее вкус к триумфальной демонстрации своего величия — воздвигнуть себе пышное надгробие означало также в последний раз утвердить свое могущество. Земное могущество. Это было политической акцией: мавзолей упрочивал права династии. Могила, таким образом, превратилась в памятник гражданского величия, аналогичный увенчанным лаврами бюстам, устанавливавшимся по приказу Фридриха II. В конце XIV века она служит постаментом для статуи почившего принца. Воздвигнутые в центре Вероны надгробия тиранов города Скалигеров похожи на капеллы; формы, напоминающие соборы в миниатюре, окружают возвышение с лежащей надгробной статуей; та же статуя, но уже не простертая, не коленопреклоненная, не склонившаяся в смиренной молитве, но в каске, твердо держащаяся в седле, уверенно вдев ноги в стремена, венчает сооружение и, осененная имперскими орлами, провозглашает на все четыре стороны свою победу над забвением. Государство, светское государство утверждает свою незыблемость, являя своим подданным их правителя в образе триумфатора, витязя, чей голос не взывает о милосердии, а возвещает о радости быть повелителем — даже теперь, в Пантеоне, где он присоединился к обществу Гектора, Александра, Юлия Цезаря, Роланда, Карла Великого, — в образе рыцаря-героя.

В Милане могила сеньора города Бернабо Висконти имеет подобный вид. Внимание не особенно задерживается на саркофаге, на этих лицах, среди которых можно увидеть покойного в образе кающегося грешника, в окружении святых покровителей. Взгляд привлекает конная статуя принца с горделиво выпяченной грудью и широко открытыми глазами. В его свите — фигуры Правосудия, Справедливости и других добродетелей, но они не достигают его ног, эти женщины — простые служанки. В то время как он, казалось, по-прежнему жив, полон мужской гордости, гордости за свою жизнь, с которой он не намерен расставаться. Он также не намерен ни на йоту поступиться своей властью, символ которой он крепко сжимает в своей руке.

Эта власть является источником радости. Благодаря ей берут, загребают обеими руками серебро и золото, чтобы расточать их на празднества. Овладеть миром, подчинить его своим законам, поработить его, заставив служить своим утехам, вся высокая культура XIV века была подчинена этим желаниям правителей, бывших вначале военачальниками. Поэтому придворное искусство насчитывает так много изображений восседающих на троне государей. так много изображений всадников, так много воздвигнутых башен. Крепость была опорой всякой политической власти и одновременно — хранилищем, где содержались сокровища, книги, драгоценности, предметы культа и предметы, служившие удовольствию. Всякий человек, достигавший высшей власти, воздвигал в качестве ее символа крепостную башню и заказывал себе надгробие. Вид, открывавшийся из любой капеллы, оживлял видневшийся на горизонте донжон, а восхитительные пейзажи на страницах «Великолепного часослова» были лишь поводом для изображения силуэта замка — главной детали, господствующей, как в действительности господствовало над округой укрепленное жилище принца. К нему несут плоды земли крестьяне — уже, по правде говоря, далеко не такие нищие, как в тысячном году: они лучше едят, лучше одеты, но вынуждены все больше и больше трудиться, чтобы быть в состоянии платить налоги. Их трудами растет и становится краше жилище сеньора, как когда-то дом Господа, — замок, дворец, глухо замыкающийся под угрозой осады, но открывающий свои лучшие залы веселью и торжествам.

Досталось ли что-нибудь от высшей придворной культуры беднякам? Перепала ли им хотя бы ее разменная монета? Ведь в качестве воспитателей не выступали правители, их это мало заботило. Воспитанием занимались проповедники, доминиканцы, францисканцы. Они собирали толпы ради других праздников праздников проповеди и мистического воодушевления. Весь город собирался слушать их — на площадях или в новых больших церквах, светлых и просторных, построенных разбогатевшими и упрочившими свое положение «нищенствующими» орденами, в гигантских крытых рядах, устроенных так, чтобы каждому хорошо было видно как священник возносит Гостию и чтобы каждый услышал проповедь, призывающую праведно жить, а главное, праведно умереть. Эти увещевания имели зрительную опору, подкреплялись благочестивыми картинами: вокруг кафедр развешивались изображения страстей Господних. А чтобы воспоминание об услышанных словах и увиденных ритуальных жестах не стиралось слишком быстро, пастве раздавались благочестивые картинки. Их можно было унести с собой, пришить к своей одежде, носить при себе, как принцы носили на себе драгоценные талисманы. Эти картинки представляли собой диптихи, триптихи бумажные святыни бедняков. Действительно, в конце XIV века одновременно с широким распространением массовых проповедей и народного театра развитие техники сделало такие картинки доступными широкой публике, а использование бумаги и ксилографии явилось подлинной революцией, на шестьдесят лет опередившей изобретение печатного станка и, несомненно, вызвавшей в обществе глубочайшие изменения.

Получили широкое хождение маленькие книжки с иллюстрациями. Наряду с «Искусством праведной смерти» распространялись библии, как их справедливо называли, «Библии для бедных». В них почти не было текста, лишь несколько коротких подписей к картинкам (действительно, Церковь не хотела, чтобы текст Писания попал в руки людей, чей разум не был образован — и поставлен под контроль — в ее школах; она также противилась попыткам перевода Библии; она. преследовала как еретиков тех, кто их предпринимал, и предоставляла лишь самым могущественным принцам, достаточно образованным, чтобы не употребить свое знание во зло, небольшие отрывки из со всей осторожностью препарированных переложений Священного Писания). Таким образом, эти библии были собраниями картинок. Середину каждой страницы занимали сменявшие друг друга основные сцены из жизни Иисуса; рядом располагались ветхозаветные сцены, призванные лишь подкреплять евангельское учение, указывая на его предвествование в Ветхом Завете. Так, например, переход через Черное море и гроздь из Земли Обетованной обрамляли сцену крещения Господня, с тем чтобы читатель лучше уразумел, что каждый христианин, благодаря крещению, получаемому по примеру Спасителя, уходит невредимым от преследования армии Зла и вступает в благословенную землю, где течет вино и в избытке имеется истинное знание; рядом с картиной предательства Иуды помещена сцена искушения Адама,    а Тайная Вечеря соседствует с встречей Авраама и Мелхиседека и гравюрой, на которой избранный народ питается в пустыне манной небесной. Основанная на соответствиях, эта дидактика продолжает, таким образом, дидактику Сюжера и поучения, которые подобным же образом несли изображения на бронзовых дверях собора в Хильдесгейме.

Помимо книг, распространялись и отдельные листы, приводившие в упрощенном и схематизированном виде главные темы иконографии, господствовавшей в большой, придворной живописи и скульптуре. Опираясь на основную канву религиозной иконографии, огрубляя и утрируя трактовку ее тем, эти картинки относятся к самой дешевой продукции и показывают, каким образом религиозное чувство дробится, уделяя подобающую часть каждому и каждой из бесчисленных святых, этих маленьких вспомогательных божеств, несущих удачу, оберегающих от несчастья, — показывают также, как религиозный пыл опрощается, доходя до ребяческого лепета перед яслями, и в особенности, как сильна и глубока у толпы тяга к созерцанию мучений. Сколько на этих рисунках подверженных пыткам, раздираемых тел: покрытая язвами плоть святых мучеников, Св. Себастьян, пронзенный невероятным множеством стрел, Христос, подвергнутый бичеванию, раздавленный тяжестью креста, мертвый, окровавленный, на коленях обезумевшей от горя Матери, или, как на подобии современных комиксов, изданном около 1440 года, картинки, изображающие, под предлогом рассказа о житии Св. Эразма, жуткую чреду всевозможных орудий страдания. Навязчивые образы: младенец Иисус, молоко Богородицы, кровь, смерть праведников — вот что осталось нам от народного искусства этого времени.

Народного ли? Уточним, что это искусство было искусством среднего класса, городской буржуазии, слушавшей воскресную проповедь и присутствовавшей на представлении мистерий. Ну а как же настоящий народ, живший в деревнях? Он знаком был с искусством больше, чем обычно считают. Домреми был всего лишь большой деревней, а Жанна д'Арк происходила из крестьянской, хотя и зажиточной, семьи; между тем ее видения были населены четко узнаваемыми персонажами: не колеблясь, она легко узнает Св. Михаила, Св. Екатерину, Св. Маргариту. Узнает в лицо — она видела их на складнях, на гравюрах. Сила образа была выше силы слов. Благодаря стольким фрескам и стольким статуям, в сознании рядового человека между 1400 и 1430 годом роилось множество отчетливых видений; для него мир невидимый был не менее близок, чем мир реальный. На первом плане среди этих видений выделялись силуэты Богородицы и Распятия. За ними — Ад и Рай; то было будущее всякого человека, мужчины и женщины, неизбежная альтернатива, ожидавшая их после смерти. Две обители, две отверстые двери по обе руки Великого Судии. Как на тимпане церкви в Конке.

Рай богатые представляли себе как один из тех ухоженных садов, в которых они предавались удовольствиям: с цветами, журчанием вод, прекрасными телами гибких юношей и стройных девушек; они не представляли себе дом Авраамов, Небесный Иерусалим иначе, как в виде сада любви, только еще более благоухающего, еще более защищенного от стужи; они способны были вообразить радость воскресения лишь как обретение прекрасного тела. Картины Ада менее скупы на выдумку: вызывающее тоску пустое небо, падение в черную пропасть, как в кошмарном сне — так же падали взбунтовавшиеся ангелы; тела, плоть отданы во власть отвратительных чудовищ, стали игрушкой демонов; грешников пожирают, жгут огнем, но это не очистительный огонь, а огонь вечной муки — то жгут неутоленные желания и позднее раскаяние. Ад кишит терзаемыми осужденными, которые неотвязно преследовали воображение Данте. На мраморной кафедре собора в Пизе поражает фантастическое сплетение человеческих мускулов и змей, а на фреске в Кампо Санто среди обезглавленных виден несчастный двойник Св. Дионисия, чья отрубленная голова с ужасной гримасой на лице находится на месте детородного органа.

В Капелле дель Арена в Падуе Джотто поместил зрелище вечных страданий на западной стене, напротив могилы, перед лицом надгробной скульптуры. Здесь вновь мы видим падение в бездну, чудовищ, пожирающих детородные органы грешников, кастрируемого мужчину, женщину, с которой сдирают кожу, — целый набор изощренных кар для слишком лелеемой при жизни плоти; и под предлогом изображения мук грешников художник здесь создал чувственные образы обнаженного тела — первые в христианской Европе.

Через четыре века после создания каталонских комментариев к Апокалипсису и шпалеры из Байё, через три века после возведения церкви в Конке и появления демонических сплетений портала церкви в Суйяке, пройдя через период теологической сосредоточенности, поиска света, мира, период лучезарной готики, Средневековье заканчивается этими трагическими интонациями, драматической жестикуляцией, неотступным напоминанием о боли, страдании, тлении плоти. Когда же оно заканчивается? Бессмысленный вопрос. Во всяком случае, не имеющий ответа, и прежде всего потому, что Европа была крайне разделена и в разных ее частях время текло неоднородно: в Тоскане средние века могли закончиться пять или шесть поколений тому назад, в то время как Нюрнберг или Уппсала оставались полностью погруженными в средневековье. Этот вопрос не имеет смысла в особенности еще и потому, что Средневековье, которое само представляло собой цепь сменявших друг друга периодов возрождения, потонуло в последнем, великом Возрождении, начавшемся в XV веке в Италии. Оно было поглощено вместе с Роландом, царицей Савской и Св. Бонавентурой, видениями смерти, воодушевлением, играми эзотеризма и эротизма, новой набожностью. Эти застывшие напластования прошлого, столь же мощные, как и в любой другой момент истории, и о которых внимательный к новому историк склонен порой забывать, убеждают в том, что любые деления условны.

Я закончу, однако, 1420-1440 годами, когда затухают последние вспышки «черной смерти». Париж в эти годы уже более не был, как при жизни Жана Беррийского Великолепного, главным перекрестком, центром исследований и изобретений, откуда во всех направлениях распространялись новые веяния. Этот закат случаен: он обусловлен цепью политических случайностей, ослаблением королевской власти, вызванной военными неудачами, мятежом, вынудившим короля спасаться бегством и временно перевести свой двор в долину Луары. Авиньон не смог оправиться после потрясений Великого раскола. Самые активные очаги художественного творчества возникают в этот период в самых могущественных государствах этого времени: на Севере — в самостоятельном государстве, созданном кузенами короля Франции вокруг герцогства Бургундии и графства Фландрии, на Юге — в Республике Флоренции, незаметно для себя подпадавшей под власть бархатной тирании семейства Медичи. К этим двум полюсам, являвшимся также центрами наиболее процветающей торговли, стекались в то время для прославления могущества денег лучшие художники. Подобно тому как пятьюдесятью годами ранее Никколо Пизано предвосхитил Джотто, теперь предвестниками нового искусства также явились скульпторы — Клаус Слютер в Бургундии и Донателло в Тоскане. При этом, однако, результаты их пластических поис ков в полной мере проявились в живописи — живописи ван Эйка и Мазаччо. На двух склонах одной культуры.

Ван Эйк продолжил поиск готических мастеров. Его творчество явилось продолжением творчества домашних художников герцога Беррийского. С большим, чем у них, мастерством он представляет взору в мельчайших подробностях и с необыкновенной точностью множество мимолетных впечатлений, слагающихся из игры тени и всех цветов радуги, из света — света мистической теологии. Что касается Мазаччо, то он возвращается к величественности в духе Джотто, прославляя стоические добродетели христианства — аскетического, невозмутимо-уравновешенного, как латинские рукописи, так восхищавшие гуманистов. Он не стремится уловить многоцветность реальности, а пытается отыскать с помощью разума идеальные меры и логические структуры. Между тем искусство ван Эйка и Мазаччо объединяет их отношение к человеку: стремясь выразить величие и убожество человеческого существования, оба они поместили в центре своих творений нового человека — Адама. А также Еву. Главное же заключается в том, что, в то время как прежде все художники, все скульпторы, все золотых дел мастера были наемными поденщиками или слугами, зависевшими от своих хозяев или заказчиков, чьим капризам они должны были следовать, ван Эйк, пожелавший однажды написать лицо своей жены для одного лишь своего удовольствия, и Мазаччо, поместивший свой собственный портрет среди апостолов в «Чуде со статиром», впервые с восхитительным достоинством провозгласили, что великий художник сам является принцем и имеет право, подобно самому Богу, свободно творить все, что захочет.


Казнь Колине де Пюизо
«В четверг 12 ноября Колине де Пюизо привезли на Центральный рынок вместе с шестью другими предателями; он был седьмым и сидел в повозке на бревне, возвышаясь над остальными и держа в руках деревянный крест; на нем было платье, в котором его взяли — сутана священника; в ней его вывели на эшафот, раздели донага и обезглавили. Затем ему отрубили руки и ноги и повесили отрубленные члены на четырех главных городских воротах Парижа, а тело положили в мешок и повесили на виселице... И все были уверены, что Колине причинил Франции своим предательством двухмиллионный убыток, не говоря уже о множестве людей, которых он приказал убить, или взял за них выкуп, или изгнал из родных мест, и о которых никто больше уже ничего не слыхал.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»

Странная болезнь: коклюш.
«В ту пору дети, посланные за вином или горчицей, распевали:

Ну и кашляет ваша утроба, кума! Ну и кашляет же она!

«Действительно, случилось так, что по неисповедимой воле Божьей дурной и зараженный воздух низвергся на мир сей и лишил способности пить, есть и спать более ста тысяч жителей Парижа. Дважды или трижды в день у больного поднимался сильный жар, особенно всякий раз после еды; любая пища казалась ему горькой, отвратительной и зловонной; где бы он ни находился, его била дрожь; наконец, и это было самое худшее, силы совершенно оставляли тело больного. Болезнь эта безо всякого перерыва длилась три недели и более и по-настоящему охватила город к началу марта: прозвали ее «щёлк» или «затрещина». И те, кто ею не страдал или уже выздоровел, насмехались над больными. «И у тебя тоже? — говорили они. — Ей-Богу, ведь это ты распевал: Ну и кашляет ваша утроба, кума!» Ибо помимо всего того, о чем я говорил, болезнь сия вызывала столь сильный кашель, столь жестокий насморк и такую сиплость голоса, что в Париже перестали петь великую мессу, а у некоторых от кашля лопнули детородные органы и увечье это осталось у них на всю жизнь. Беременные женщины, которым не пришло еще время родить, разрешались от бремени до срока и без чьей-либо помощи, от одного лишь этого ужасного кашля, что нередко вызывало смерть и матери, и ребенка. Когда приближалось выздоровление, у больных выходило много крови изо рта, носа и низа живота, это вызывало сильное изумление, но никто от этого не умирал. Выздоровление, однако, было трудным, ибо после полного выздоровления проходило добрых шесть недель, прежде чем возвращался аппетит; и ни один врач не мог сказать, что это была за болезнь.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»

Аресты и избиение арманьяков
Вскоре сильно разгоряченная толпа принялась обыскивать все парижские трактиры в поисках арманьяков; и всех, кого находили, тотчас отводили к вооруженным людям и безжалостно убивали секирами или другим оружием. И в этот день все, у кого было какое-либо оружие, били арманьяков до тех пор, пока они не падали замертво. Женщины, дети и простой люд — те, кто был неспособен на большее, преследовали их, выкрикивая проклятия: «Подлые предатели! Вы заслужили гораздо худшего! Вот вам еще! Дай Бог, чтобы всем вам так досталось!» Не было в тот день ни одной улицы, где бы кого-то из них не убивали, а затем в мгновение ока на арманьяках ничего не оставалось, кроме штанов. Тела их сваливали как свиные туши прямо в грязь (коей было предостаточно, так как всю эту неделю ежедневно шли обильные дожди). В тот день было убито таким образом на улицах 522 человека, не считая тех, кого убили в их собственных домах. А той ночью шел такой сильный дождь, что от трупов не было дурного запаха; их раны были так чисто омыты дождем, что наутро на улицах была видна лишь спекшаяся кровь, но не было никаких нечистот. Среди именитых арманьяков, захваченных в эти дни, были Бернар д'Арманьяк, коннетабль Франции, свирепый как Нерон, канцлер Франции Анри де Марль, Жан Годе, командовавший артиллерией, худший из всех, тот, что отвечал работникам, требовавшим у него свое жалование: «Разве нет у каждого из вас по 5 денье, чтобы купить веревку и повеситься? Клянусь Св. Клавдием, бестии, это пошло бы вам на пользу!» И ничего больше из него вытянуть они никак не могли; так этот Годе скопил больше сокровищ, чем сам король. Были среди них также мэтр Робер де Тюийер, мэтр Удар Байе; аббат из Сен-Дени во Франции, невиданный ханжа; Ремонне ду ла Гер, предводитель самых отъявленных разбойников, каких только можно вообразить, хуже любых сарацинов; мэтр Пьер де ль 'Эскла; мэтр Пьер ле Геат, раскольник и еретик, проповедовавший на Гревской площади и достойный сожжения на костре; епископ Клермонский, яростнее всех противившийся миру, и многие другие. И столько их было во Дворце, в Большом и Малом Шатле, в монастырях Сен-Мартен, Сене-Антуан и Тиронском, а также в бывшем монастыре тамплиеров, что вскоре их негде стало размещать. Между тем Арманьяки по-прежнему стояли у Сент-Антуанских ворот, поэтому каждую ночь раздавались оклики караульных и горели большие костры; до полуночи, в полночь и после полуночи трубили в трубу; все это, однако, нравилось людям, и они охотно этим занимались. В четверг 9 июня в приходе церкви Св. Евстафия народ образовал братство Св. Андрея; каждый член его носил шляпу, украшенную красными розами, и столько парижан вступило в братство, что, по утверждению его старейшин, им пришлось заказать более шестидесяти дюжин таких шляп, и все равно к полудню их уже не хватало. Церковь Св. Евстафия была набита людьми, и разносилось по ней такое благоухание, что казалось, будто ее омыли розовой водой. На той же неделе жители Руана попросили помощи у парижан, которые направили им 300 бойцов, вооруженных копьями, и 300 лучников для борьбы с англичанами.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»

Смерть палача Каплюша
«В понедельник 22 августа были осуждены и казнены прямо на улицах несколько женщин, на коих из всей одежды была лишь рубаха. В деле этом более всех усердствовал палач; однако вместе с другими он предал смерти одну беременную женщину, за которой не было никакой вины; за это он был арестован, заключен вместе с двумя своими сообщниками в Шатле, а через три дня все трое были казнены. Перед смертью он показал своему преемнику, как нужно отрубать голову; его развязали, и он сам установил резак напротив своего горла и лица, достал свой топор и нож, как если бы он собирался обезглавить кого-нибудь другого, и все собравшиеся этому сильно изумились; затем он громким голосом испросил прощения у Бога, и его преемник отсек ему голову. В конце августа ночью и днем стояла такая жара, что никто не мог спать; кроме того, разразилась эпидемия, особенно не щадившая детей и молодых людей, от которой многие умерли.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»

Голод
«Меньше чем через неделю зерно и мука подорожали настолько, что парижский сетье пшеницы стоил на Центральном рынке 30 франков в ходившей тогда монете, а хорошая мука 32 франка; булку хлеба нельзя было купить и за 24 парижских денье, а самый тяжелый хлеб едва весил 20 унций. Это было очень тяжелое время для бедного люда и небогатых священников, получавших всего два парижских су за мессу. Вместо хлеба бедняки ели одну капусту да репу без хлеба и соли. Перед Рождеством хлеб ценой в 20 денье стоил уже 40, да к тому же купить его можно было лишь придя к булочнику до рассвета, а еще требовалось налить по стаканчику подмастерьям. Вино стоило не меньше 12 денье за пинту, однако те, кому оно досталось по этой цене, не жаловались, ибо после восьми часов у дверей булочных образовывалась такая давка, что тот, кто этих толп не видел, ни за что бы и не поверил. Когда же за отсутствием денег или оттого, что людское скопление было чересчур велико, эти бедолаги, пришедшие сюда, чтобы добыть хлеба для своих мужей, работавших в поле, или для кричащих дома от голода детей, должны были уйти ни с чем, нужно было слышать их жалобы и причитания, а вопли малых детей, кричавших: «Умираю от голода! Помогите!»...

В Париже, на куче навоза, вы могли бы увидеть два-три десятка детей, мальчиков и девочек, умирающих от голода и холода; и нет такого зачерствевшего сердца, которое, услышав их зов: «Помогите! Умираю от голода!», не всколыхнулось бы и не прониклось бы к ним жалостью. Однако бедные отцы семейств не могли ничем им помочь, не имея ни хлеба, ни зерна, ни дров, ни угля. Бедный люд был настолько изможден участием в дозорах днем и ночью, что никто и не помышлял помогать друг другу. Екатерина Французская, которую взял в жены английский король, уехала в Англию, оставив короля, отца своего, с великой печалью. Король Англии оставил герцога Кларенса и еще двух графов начальствовать в Париже, но они мало чего сделали для горожан. Цена одного сетье пшеницы достигла тогда 32 франков и более, а ржи - 27-28 франков, хлеб весом в 16 унций стоил 40 денье. Беднякам же не доставалось ни гороха, ни бобов, если только кто-нибудь им их не подаст. Пинта среднего столового вина стоила по крайней мере 16 денье. Не так давно за 2 денье можно было купить такого же или даже лучше.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»

Трагедия дерева Ворю
«5 мая бастарда де Ворю проволокли через весь город Мо, а затем обезглавили; тело его было повешено на этом дереве то был вяз, — которое сам он при жизни прозвал деревом Ворю; голова его возвышалась тут же, на конце копья, а тело было покрыто его штандартом. Рядом с ним был повешен разбойник и убийца, по имени Дени де Ворю, называвшийся его кузеном, и по свирепости своей он вполне достоин был так называться, ибо никто никогда не слыхивал о подобном тиране. Всякого земледельца, которого ему удавалось найти и поймать самому или с помощью своих людей и у которого не оказывалось ничего, чтобы заплатить выкуп, немедля привязывали к хвосту лошади и волочили к злополучному вязу. И если не случалось палача, чтобы порешить беднягу, его вешал сам бастард или его кузен. Но вот тягчайшее злодеяние этого человека, жестокостию своею превосходившего самого Нерона: захватив однажды молодого крестьянина, пахавшего поле, он привязал его к хвосту лошади и волок его до Мо, где подверг его пыткам; в надежде избежать продолжения мучений, коим он подвергался, молодой человек пообещал ему то, что тот у него требовал; однако выкуп был столь велик, что и трое человек его положения не смогли бы его выплатить. Собрать эту сумму он попросил свою жену а женился он в том же году, и жена его ждала ребенка. Жена его, нежно любившая мужа, пришла в Мо в надежде смягчить сердце тирана, но ничто не помогло: окаянный злодей сказал ей, что, если в назначенный день он не получит обещанный выкуп, муж ее будет повешен на вязе. Тогда молодая женщина, проливая тихие слезы, вручила жизнь своего мужа Господу и муж ее тоже оплакивал ее долю. И вот, отправилась она из Мо, кляня свою судьбу и пытаясь собрать требуемую сумму, но это удалось ей лишь примерно спустя неделю после того, как истек назначенный срок. Едва он вышел, тиран умертвил молодого человека, повесив его без пощады и сожаления на своем вязе, как он вешал всех остальных. Как только женщина собрала требуемую сумму выкупа, она явилась к тирану и стала со слезами требовать вернуть ей мужа; она не держалась на ногах, ибо срок ее был близок, да к тому же проделала она нелегкий путь; силы ее были на исходе, и она упала без чувств. Придя в себя, она вновь потребовала вернуть ей мужа, но ей было отвечено, что она не сможет его увидеть, пока не заплатит выкуп. Она подождала еще немного и увидела, как привели других земледельцев, кои не могли откупиться, и их тут же безо всякой жалости утопили или повесили. Она сильно испугалась за своего мужа, всем сердцем опасаясь найти его в плачевном положении, но любовь ее была так сильна, что она отдала выкуп. Едва он попал к ним в руки, как они приказали ей уходить, объявив ей, что муж ее был мертв, как и другие вилланы. Когда она услышала эти жестокие слова, горе разбило ее сердце, и, обращаясь к ним, она принялась говорить как отчаявшаяся и помешанная, сведенная горем с ума. Услышав ее речи, которые вовсе ему не понравились, бастард де Ворю приказал бить ее палками и отвести к своему вязу и привязать к нему; он приказал отрезать низ ее одежды, да так коротко, что был виден ее пупок -видано ли такое бессердечие!... Над ее головой раскачивались тела, самое малое, восьмидесяти повешенных; висевшие ниже всех задевали ее голову, и это вызывало у нее такой страх, что она не могла стоять на ногах; связывавшие ее веревки врезались ей в руки, и она, не переставая, испускала громкие крики и жалобные стенания. Спустилась ночь, и ее охватило безграничное отчаяние при мысли о том, как ей приходится страдать и в каком ужасном месте; она жалобно повторяла: «Господи, Боже мой, когда отступит от меня эта ужасная боль, что причиняет мне столько страданий?» Она кричала так сильно и так долго, что ее крики слышны были в городе, однако никто не мог осмелиться пойти освободить ее, не рискуя подвергнуться смертельной опасности. Среди ее криков и страданий, у нее начались схватки — как от напряжения, вызванного сильным криком, так и от холода, ветра и дождя, хлеставшего ее со всех сторон. Она кричала так громко, что волки, бродившие в поисках падали, подошли к ней вплотную, вцепились ей в живот, разорвали его своими клыками, по кускам вытянули ребенка и растащили на куски все ее тело. Так погибло это бедное создание в марте 1421 года, на Великий Пост.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»

Приезд цыган
«В воскресенье 17 августа прибыло в Париж двенадцать кающихся: герцог, граф и десять других людей, все были верхом на лошадях; они называли себя добрыми христианами и утверждали, что пришли из Нижнего Египта; они говорили, что когда-то все они были христианами и недавно снова ими сделались, после того как христиане снова подчинили всю их страну и обратили жителей под страхом смерти. Принявшие крещение были, как и прежде, сеньорами в той стране, и они дали обет быть добрыми и богопослушными христианами и следовать Закону Христову до самой смерти... И они утверждали, что с тех пор, как они некоторое время снова были христианами, их осаждали сарацины; тогда их вера пошатнулась, и они не смогли защищать свою страну и воевать с подобающим мужеством, они сдались своим врагам, отвергли свою веру и снова стали сарацинами. Тогда, узнав что они отвергли нашу веру и стали сарацинами и идолопоклонниками, христианские государи, как например, германский император, король Польши и другие сеньоры, стали их преследовать и немного спустя одержали над ними победу; они надеялись, что им позволят остаться в их стране, но император и другие сеньоры, посовещавшись, решили, что они смогут остаться в своих землях лишь с согласия Папы и что, стало быть, им необходимо направиться в Рим, к Святому Отцу. Все они пошли туда, взрослые и дети, — последним было весьма тяжело — и исповедовали свои грехи. Выслушав их исповедь, Папа наложил на них в качестве эпитимьи обязанность скитаться в течение семи лет и за все это время ни разу не спать в кровати и не пользоваться никакими удобствами. Заботясь об их содержании, он распорядился, чтобы всякий епископ или аббат, имеющий посох, выдал им единовременно десять турских ливров, и вручив им соответствующие письма для прелатов церкви, дал им свое благословение. Они отправились в путь, и, прежде чем попасть в Париж, они странствовали по свету в течение пяти лет. Большая часть кочевников — от ста до ста двадцати человек - прибыла лишь в день усекновения главы Иоанна Предтечи; судебные власти не позволили им войти в Париж и отвели в качестве местопребывания Шапель-Сен-Дени. Когда они покидали свою страну, их было тысяча или тысяча двести человек, однако все остальные умерли в пути. Их король, королева и все, кто остался в живых, еще надеялись стать обладателями благ мира сего, ибо Папа пообещал по завершении покаяния дать им добрую и плодородную землю, на которой они смогли бы осесть.

Когда они обосновались в предместье Шапель, стеклось туда, чтобы на них посмотреть, столь великое число жителей Парижа, Сен-Дени и других парижских окрестностей, сколько никто никогда не видывал даже на освящении ярмарок Ланди в Сен-Дени. И вправду, дети их, и мальчики, и девочки, обладали необычайной ловкостью; почти у всех уши были проколоты, и носили они в них по одному или по два серебряных кольца они говорили, что таков обычай в их стране.

Мужчины были чрезвычайно черны, с курчавыми волосами, женщины смуглы и неслыханно уродливы; у всех были изъязвленные лица [наверняка это была какая-то татуировка] и черные волосы, похожие на лошадиные хвосты. Вместо платья они носили старую шаль [наподобие грубого покрывала из шерсти или хлопка], которая крепилась на плечах толстыми завязками из ткани или веревки; под шалью у них была лишь старая блуза; короче, то были самые нищие создания из всех, что когда-либо появлялись во Франции. При всей бедности среди них попадались колдуньи, читавшие по руке и открывавшие людям их прошлое и будущее; и посеяли они раздор не в одном семействе, говоря мужу: «Жена твоя наставляет тебе рога», а жене: «Муж твой тебя обманывает». Хуже всего, однако, было то, что пока они разговаривали с клиентом, содержимое кошельков тех, кто их слушал, переходило к ним — с помощью магии, дьявола или просто ловкости рук. Так, по крайней мере, говорили, ибо, по правде говоря, я с ними разговаривал 3 или 4 раза и ни разу я не заметил, чтобы по возвращении у меня не хватало хотя бы одного денье, и я не видел, чтобы они гадали по руке. Но народ повсюду об этом говорил, и слух этот в конце концов достиг ушей Парижского епископа, который явился к ним в сопровождении одного брата-минорита по прозванию Маленький Якобинец, который, по повелению епископа, прочел им прекрасную проповедь и отлучил всех, кто занимался гаданьем или кому гадали и кто с этой целью показывал руки. После этого их заставили покинуть предместье, и в сентябре, на Рождество Пресвятой Богородицы они отправились в Понтуаз.»

«Дневник парижского буржуа времен Столетней войны.»

Английский крестьянин и его семья, ок. 1394 г.
«[...] Идя по дороге с горестным плачем, я увидел бедняка, шедшего за плугом. Рубаха его была из грубой ткани, называемой сагу, капюшон был весь в дырах, из которых торчали его волосы; из его грубых, покоробившихся, подбитых гвоздями башмаков при ходьбе вылезали пальцы его ног; чулки ниспадали на гетры, и, идя за своим плугом, весь он был выпачкан грязью; его перчатки без пальцев были сшиты из драных лохмотьев, а пальцы были стерты и покрыты грязью. Человек этот утопал в грязи по самые щиколотки; впереди него плелись четыре коровы, до крайности исхудалые; их худоба была столь жуткой, что можно было пересчитать их ребра. Жена его шла рядом с длинным стрекалом в руках; ее короткая юбка была высоко подоткнута, а от непогоды она завернулась в веяльную сетку; она шла босиком по ледяной земле, и из ног ее сочилась кровь. У края поля стоял небольшой короб для мусора, в нем лежал младенец, завернутый в тряпье, а с другой стороны еще двое малышей двухлетнего возраста, и все они выводили жалостную песню. Их голоса сливались в один крик вопль нищеты. Бедный пахарь горестно вздыхал и повторял: «Тише, дети!»

«Pierce the Ploughmans Crede», ок. 1394 г.

«В молодости он был живым от природы. Когда же последняя начала постигать самое себя, и он осознал, что является для себя тяжким бременем, это было для него горько и мучительно. Он перепробовал множество уловок и совершал великие труды покаяния, с тем чтобы подчинить тело духу. Некоторое время он носил власяницу и железную цепь, пока кровь не стала обильно сочиться, так что пришлось ему их снять. Тайно он заказал для себя исподнее, а в этом исподнем были ремни, унизанные ста пятьюдесятью остро заточенными латунными шипами, повернутыми к телу. Эта одежда плотно облегала его и была плотно стянута спереди, для того чтобы прилегание было как можно более тесным и шипы врезались в его плоть; одежда эта доходила ему до пояса. Раб Божий ночью ложился в ней спать. Летом, когда стояла сильная жара, когда, утомленный ходьбой, он чувствовал, что силы покидают его, или после кровопускания, когда он лежал в плену своих страданий, мучимый паразитами, он порой плакал в тишине, и скрежетал зубами, и не переставая ворочался, как жалкий червяк, в которого вонзают острые иглы. Часто ему казалось, что он лежит на муравейнике - столько насекомых ползало по нему. Когда его начинал окутывать сон или когда он уже спал, они беспрепятственно кусали и сосали его кровь. С тяжким сердцем он иногда взывал к Богу. «Боже милосердный, как ужасна смерть сия! Те, кого убивают разбойники или терзают крупные звери, умирают быстро, а я лежу, усыпанный этими жуткими насекомыми, умираю и не могу умереть.» Однако, какими бы долгими ни были зимние ночи и какими бы жаркими летние, он не пытался избавиться от паразитов, а чтобы еще более ужесточить свои мучения, он придумал вот что: один из концов своего ремня он завязал у себя вокруг шеи и ловко приладил к нему два кожаных кольца; продев в них свои руки, он стянул их и замкнул свои узы с помощью двух висячих замков; ключи он клал на полку перед своим ложем и освобождал руки лишь когда вставал для утренней службы. В этих узах руки его были подняты вверх и прижаты с обеих сторон к горлу, и связаны они были так плотно, что если бы в его келье загорелся пожар, он бы не сумел спастись. Так продолжалось до тех пор, пока руки его не охватила дрожь от постоянного напряжения; тогда он придумал другое.

«Он заказал себе пару кожаных перчаток, похожих на те, что надевают рабочие, чтобы не уколоться шипами; по его просьбе жестянщик утыкал их снаружи острыми латунными шипами, и он надевал их ночью с тем, чтобы, если бы он захотел снять власяницу или попытался как-то иначе облегчить свои страдания от укусов насекомых, шипы вонзались бы в его тело, и так и происходило. Когда он пытался помочь себе руками и дотрагивался во сне руками до своей груди и расчесывал ее, он оставлял на ней такие страшные царапины, какие оставили бы когти медведя. Плоть его на руках и груди гноилась, а после того как через многие недели он выздоровел, ему стало еще хуже, и он изъязвил себя новыми ранами. Эти мучения длились целых шестнадцать лет, но, поскольку жилы и тело его были ослаблены и измождены, на Пятидесятницу явился ему Ангел небесный и объявил, что Господь не желает, чтобы он продолжал свои мучения. Тогда он прекратил и бросил все орудия в реку.»

Генрих Сузо (1295 -1366).

Возлюбленная беседа души с супругом ее Иисусом Христом, снятым с креста.
«Quid, dilecti mi[11], что же, любимый мой, средоточие всех моих желаний, что же сказать мне Тебе, Господь мой возлюбленный, когда любовь сковала меня немотою? Сердце мое полно слов любви, о если бы язык мой способен был их выразить! Бездонно чувство мое, бесконечна любовь моя, и это делает мысль мою невыразимой, ибо Ты царь мой, Ты Господь мой, Ты любовь моя, Ты час моего ликования, Ты день радости моей, Ты все, что способно привлечь сердце мое, а потому — что мне еще сказать, возлюбленный мой? Ты мой, я же, стало быть, Твой, и будет так до скончания веков! Доколе будет язык мой нем, в то время как внутри все существо мое глаголет с таким восторгом? Или следует мне молчать, ибо не могу я быть рядом с возлюбленным моим телесно? Нет, вовсе нет! Любящий душу мою скрыт, глаза же сердца моего видят Его, взирают на Него, созерцают Его. Я вижу возлюбленного моего простертого под дикой яблоней, изнемогающего от ран любви своей, и не может Он подняться; Он преклонил главу Свою на лоно друга, Он поддерживаем цветами Богосущности, окружен сонмом учеников Своих, исполненных благородного достоинства. Я же вначале испрашиваю позволения говорить, ибо я есмь пепел и прах по осуждению моему, однако жея хочу говорить с моим Господом, моим Супругом, светозарной и сладостной вечностью и мудростью, и никто не может помешать мне. Я хочу беседовать с возлюбленным моим, таково желание сердца моего, прежде чем Он исчезнет с глаз моих и скроется во гробе, умащенный благовониями.

«Так вот, скажи мне, возлюбленный мой, зачем заставил Ты душу мою так долго, так страстно и так безуспешно искать Тебя? Я искал Тебя в ночи кромешной наслаждений сего мира, а нашел лишь великое огорчение сердца, душевные терзания и бесконечную печаль в образах людских; в школе легкомыслия я научился сомневаться в любых вещах и не находил Тебя нигде, о Чистая Истина! посему я следовал собственной моей воле, я прошел через горы и поля, безрассудный как разнузданный конь, что на свою погибель устремляется в сражения, и бедная душа моя, потерявшаяся в глубоких сумерках, была жестоко теснима муками смерти и ада, напоена ядом неистовых потоков безрассудства, окружена тенетами вечной смерти. Повсюду показал Ты мне бессчетное число гибельных превратностей, но когда стала на то воля Твоя и желание Твое, Ты наполнил мен» Твоим светом и Твоей истиной, бывшими дотоле вовсе мне не известными, Ты обратился ко мне и укрепил меня, Ты извлек меня из бездн земных, Ты возвысил меня в милосердии Твоем, когда я пал, Ты вернул меня на пути Твои, когда я совлекся с них, Ты кротко позвал меня, когда я убежал, во всех вещах Ты правдиво показал мне, что Ты воистину Господь милосердный и что будет справедливо, если я отныне отпряну от мира сего и от всего сердца предам себя в руки Твои.

«Посему прощай, прощай, лживый мир, ныне и навсегда! Я расстался с лживым миром и его любовью; да исчезнут общество и дружба, которую я до сего часа выказывал миру, не получая за то никакой благодарности. Ибо хочу я отдать себя полностью тому, Кто сохранил меня, тогда как Он позволил долгое время блуждать стольким безумцам, погибшим в цвете молодости, тому, Кто в великом милосердии привлек меня к Себе. Итак, душа моя, славь, благословляй из самых глубин твоих того, Кто питал и возродил твою молодость, как младого орла; славь Его, благословляй Его, восхваляй Его более и более и всегда, и памятуй о том множестве благодеяний, коими одарил Он тебя!

«О вы, звезды блуждающие, так обращаюсь я к вам, переменчивые мысли, я заклинаю вас цветущими розами и лилиями долин, то есть всеми святыми, украшенными добродетелями, не докучайте мне! Удалитесь от меня на одно мгновение, оставьте меня с Ним на один краткий час, дайте мне поговорить с моим возлюбленным, насытиться благотворностью присутствия его! О все мои внутренние чувства, исполнитесь созерцания Его, отдайте Ему ваше сердце и ваши взоры, ибо то возлюбленный мой, Он бел и румян, Он избран всеми, кто обретается в сем мире, о сладчайший Иисус Христос, сколь блаженны очи, взиравшие на Тебя живого и воплощенного, и уши слышавшие твои сладостные речи! Ибо Ты еси Всевозлюбленный, коего произвел этот мир, единственный и несравненный! Глава Твоя своим миловидным очертанием подобна форме неба в его возвышенном благолепии, она достойна быть главою мироздания, и все черты образа Твоего ни с чем не сравнимы. Златые кудри Твоего прекрасного лика густы как цветущие кустарники и зеленеющие ветви, украшающие пленительную равнину, однако ныне чело Твое жестоко исколото острыми шипами, напоенными кровавой росой и струящими капли ночи. Увы! Очи Его, столь ясные, что, подобно орлиным очам, могли, не мигая, взирать на сияние солнца, очи, сверкавшие подобно светящимся карбункулам, теперь — увы! потухли и закатились как у простого умершего, брови Его, подобные черным облакам, нависшим над сиянием солнца и отбрасывающим на него свою тень, Его великолепной формы нос, подобный столпу прекрасной постройки, Его алые щеки, горящие румянцем, подобно розам, — все черты Его ныне искажены страданием и унижением, поблекли и осунулись. О возлюбленный мой! Как непохож Ты стал на Себя! Ибо нежные губы Твои, подобные нераскрытым бутонам алых роз, уста Твои, источник всякого знания и всяческой добродетели, чрез которые Ты учил всякому знанию и всякой мудрости, напояя кротостью, молоком и медом сладчайших и пленительных слов, истекавших из них и опьянявших ревностные сердца, — уста Твои ныне так иссушены, что целомудренный язык Твой приник к небу; Твой несравненный подбородок, подобный чарующей долине меж двух холмов, поруган, а сладчайшая гортань Твоя, из которой звучали приятнейшие речи, такие, что те, кто слышал их, поражались стрелами нежной любви, гортань сия испила горечи уксуса и желчи. О горе мне! Как обезображен Твой дивный лик, еще недавно пленительный как рай наслаждений, ласкавший всякий взор! Я вижу Тебя, лишенного красоты и очарования. Твои восхитительные руки, округлые, гладкие и прекрасные, как бы выточенные из драгоценного материала и украшенные драгоценными каменьями, Твои ноги, подобные мраморным колоннам на золотом основании, подгибаются — так сильно пострадали они от мучительного растяжения, тело Твое, прекрасной формы, подобное высокому холму, вздымающемуся среди лилий, забрызгано кровью и измождено, так исхудало оно, что можно перечесть все кости.

«Что еще сказать мне, возлюбленный мой? Все члены, взятые вместе и по отдельности, являвшие беспредельность благодати, опьянявшей дух всех людей и привлекавшей их устремления, ныне приняли форму смертную, глубоко ранящую острой болью все чувства тех, кто любит Тебя. О жгучие слезы! истекайте непрестанно из глубины сердца моего и омойте все раны моего возлюбленного! Какое сердце, будь оно железным или каменным, не умягчится при виде нанесенных Ему стольких жестоких ран! О сладчайший мой учитель! Кто даст мне власть умереть вместе с тобой? Я желаю, чтобы вся моя сила умерла вместе с Тобой, чтобы все мои кости сокрушены были в час Твоей смерти, чтобы душа моя была распята вместе с Тобой. О, блажен тот, кто умирает и, как могучий борец, вступает вместе с Тобой на ристалище борьбы за добродетель, кого не заставит отступить боль, ни пошатнуться радость, ибо он мужественно сражается вместе с Тобой и каждый день добровольно принимает смерть. Не сладостна ли рана того, кто с постоянством ищет твоих ран и кто, созерцая их, освобождается от всякой вражды?»

Генрих Сузо (1295 -1366).

Ein unordnung bringet die andren.

Примечания

1

Перевод приводится по изданию: Добиаш-Рождественская О.А. Культура западноевропейского средневековья: Научное наследие.-М: Наука, 1987. - С.135. (Прим. пер.).

(обратно)

2

Кодекс Куэнки (лат. и исп.). Куэнка - город в Испании.

(обратно)

3

Теодебальд, см.: Гуревич А.Я. Культура и общество средневековой Европы глазами современников. - М.: Искусство, 1989. - С.209. (Прим. пер.).

(обратно)

4

к магистру Петру Кантору, см. там же, с. 209. (Прим. пер.).

(обратно)

5

Перевод со старофранцузского О.Смолицкой и А.Парина (М.:Наука, 1984. - С.105 -135.)

(обратно)

6

Также, кроме того, а равно (лат.).

(обратно)

7

То есть (лат.).

(обратно)

8

Единственный свидетель — не есть свидетель (лат.).

(обратно)

9

Так в оригинале (Прим. пер.)

(обратно)

10

Ср. французскую поговорку: Partir, c'est mourir un peu (Уехать -это, в известной мере, умереть. - Примеч. перев.).

(обратно)

11

Что, любимый мой (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • ГОД ОДНА ТЫСЯЧА
  • В ПОИСКАХ БОГА
  • БОГ ЕСТЬ СВЕТ
  • СОБОР.   ГОРОД. ШКОЛА
  • ВЛАСТЬ
  • СОПРОТИВЛЕНИЕ НАРОДОВ
  • ПОВОРОТ XIV ВЕКА
  • СЧАСТЬЕ
  • СМЕРТЬ
  • *** Примечания ***