КулЛиб электронная библиотека
Всего книг - 591883 томов
Объем библиотеки - 897 Гб.
Всего авторов - 235563
Пользователей - 108212

Впечатления

Serg55 про Минин: Камень. Книга Девятая (Городское фэнтези)

понравилось, ГГ растет... Автору респект...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Serg55 про Бушков: Нежный взгляд волчицы. Мир без теней. (Героическая фантастика)

непонятно, одна и та же книга, а идет под разными номерами?

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
pva2408 про Велтистов: Рэсси - неуловимый друг (Социальная фантастика)

Ох и нравилась мне серия про Электроника, когда детенышем мелким был. Несколько раз перечитывал.

Рейтинг: +5 ( 5 за, 0 против).
vovih1 про Бутырская: Сага о Кае Эрлингссоне. Трилогия (Самиздат, сетевая литература)

Будем ждать пока напишут 4 том, а может и более

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
vovih1 про Кори: Падение Левиафана (Боевая фантастика)

Galina_cool, зачем заливать эти огрызки, на литрес есть полная версия. залейте ее

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Шарапов: На той стороне (Приключения)

Сюжет в принципе мог быть интересным, но не раскрывается. ГГ движется по течению, ведёт себя очень глупо, особенно в бою. Автор во время остроты ситуации и когда мгновение решает всё, начинает описывать как ГГ требует оплаты, а потом автор только и пишет, там не успеваю, тут не успеваю. В общем глупость ГГ и хаос ситуаций. Например ГГ выгнали силой из города и долго преследовали, чуть не убив и после этого он на полном серьёзе собирается

подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Serg55 про Берг: Танкистка (Попаданцы)

похоже на Поселягина произведение, почитаем продолжение про 14 год, когда автор напишет. А так, фантази оно и есть фантази...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Интересно почитать: Как использовать VPN для TikTok?

Старый и новый город [Татьяна Богданович] (epub) читать онлайн

-  Старый и новый город  1.16 Мб (скачать epub 3) (скачать epub 3+fbd)  (читать)  (читать постранично) - Татьяна Александровна Богданович

Книга в формате epub! Изображения и текст могут не отображаться!


Настройки текста:





Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 1

Оглавление



  1. Князь Чарторыйский по дороге в Москву.
  2. Л. Б. Красин, Дуглас и Гарри Пиль на самолетах.
  3. Дыра из Московии.—Четыре миллиона писем.
  4. Утонула в грязи.
  5. Москва умывается.
  6. Утро в Кремле.—Орут во всю Ивановску.
  7. Свежие новости.
  8. Утро в городе.
  9. Мытный двор и мясная фабрика.
  10. Машины на помощь человеку. — Своими руками.
  11. Дела торговые.
  12. Первая русская лотерея.
  13. Красная площадь.
  14. На улицах Москвы.
  15. Вечер в Москве.
  16. Жуткие ночи.
  17. Летчик XVII века.
  18. У себя дома.
  19. Московские рабыни.
  20. Заброшенные и окруженные заботой.
  21. Московские обжоры и пьяницы.
  22. Сотни ворожей и три доктора.
  23. Скорая помощь.
  24. Хозяева и жильцы.
  25. Береженье от огня.
  26. Московские пожары.

Пометки



  1. Обложка

Рисунки С. ПАВЛОВА

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО

МОСКВА      1930 ЛЕНИНГРАД

Д, 31 Гиз № 33147/л Ленинградский Областлит № 37311 !Q8/4 п. Тираж IQ QQO


Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 2

Давно ли вы живете в своем городе? Может быть, вы и родились в нем. И наверно вы думаете, что хорошо его знаете. А знаете ли вы, почему Морская улица в Ленинграде называется Мореной, — она ведь от моря очень далеко. Ямская улица, Пушкарская, Конюшенная? Ведь почему нибудь они так называются. Где же конюшни на Конюшенной? Что за пушкари жили на Пушкарской? Что за ямы были на Ямской? Может быть, самое это слово значило раньше что-нибудь другое.

Отчего главная улица в Москве называется Кузнецкий мост, когда тут не только моста, даже и реки никакой нет? Откуда какая-то Божедомка? Почему часть Садовой называется Земляной вал? Какой же тут мог быть вал, да еще земляной, в середине города?

Каждому из вас кажется, что город такой и был всегда, какой он сейчас.

А ведь, вспомните, ваш город меняется на ваших глазах. Тут был пустырь — вырос дом. Тут был дом— его разрушили. Улица называлась Невский, а теперь Проспект 25 Октября.

Вы слыхали, конечно, что раньше не было трамваев — были конки, не было электричества — были газовые, а то и керосиновые фонари. И это совсем не так давно, каких-нибудь двадцать лет тому назад. Тогда жили многие из тех людей, что и теперь живут. Они могут рассказать, какой тогда был город. Все-таки не совсем такой, как теперь.

Ну, а какой же он был, когда не было на свете никого из живущих теперь людей — сто, двести лет тому назад? Может быть, если бы тогдашние люди могли порассказать, мы бы многое узнали про свой собственный город, чего теперь не знаем.

Иногда очень хочется заглянуть в свой город за двести лет назад. Правда, досадно, что нельзя поехать назад за двести - триста лет, как мы ездим и вперед и назад за двести-триста километров по железной дороге.

А иногда все-таки удается заглянуть в прошлое, очень далекое, и увидеть его точь в точь таким, какое оно было тогда.

Вот в Италии, например. Там было такое место, где, по словам историков, в древние времена, за две тысячи лет до нас был красивый оживленный город Помпея. Но тысяча восемьсот пятьдесят лет тому назад произошло извержение Везувия, и весь город со всеми жителями засыпало густым слоем пепла. Пепел затвердел, на него нанесло песок, землю, выросла трава, деревья, стали селиться люди. Прошлое постепенно забылось. Люди и не подозревали, что под их ногами похоронен целый город.

Но потом, много, много времени спустя, явилась мысль раскопать это место, посмотреть, правда ли, что там был город и какой он был.

Начали копать, раскопали пепел твердый, как камень. Там как будто черепичная площадка! — это оказалась плоская крыша. Там какая-то башенка! Какая это была радость. Значит, правда, под землей город или хоть остатки его. Работали, работали, и вот точно чудом встал из под земли целый город — с улицами, с площадями, с домами. Даже мебель в домах, даже картины на стенах, даже посуда сохранилась, точно в подземном музее.

Теперь мы можем ходить по тем самым улицам, заходить в те самые дома, где две тысячи лет назад жили, работали, веселились люди. И город оказался совсем не похожим на теперешние города.

Но в нашей стране таких подземных городов нет. Как же нам быть, если хочется узнать, каким был наш город не го что две тысячи, а хоть двести лет назад?

Мы хорошо знаем, что и Москва, и Псков, и Новгород были на тех же местах, как теперь и двести, и триста лет назад. Но ведь их не раскопаешь, чтоб посмотреть, какие они были тогда.

А между тем, и тут можно делать раскопки — только не в земле, а другие раскопки, — в библиотеках, в архивах, в музеях, где сохранились следы прошлой жизни.

Там хранятся старинные вещи, принадлежавшие людям, жившим в прежние времена. Хранятся их письма, их просьбы, их жалобы, их торговые условия, их судебные дела, рассказы путешественников того времени.

Если покопаться во всем этом, можно представить себе, как жили в своем городе люди в давние времена, что носили, что ели, какие у них были дома, какие улицы.

Можно из таких раскопок узнать и многое другое про их жизнь — какое тогда было управление, какие войны, какое образование. Но мы сейчас заговорили о городе. Такой ли он был прежде, как теперь?

Попробуем покопаться, попробуем представить себе, каким был один из теперешних городов двести-триста лет тому назад, и сравним его с теперешним. Так ли там шла жизнь, как теперь.

Ни в одном городе не является так часто желание заглянуть в прошлое, как в Москве. В Москве на каждом шагу что-нибудь напоминает о прошлом. Тут стена, там старые ворота. Там площадь называется воротами, хотя никаких ворот нет.

Что это был за город, весь перегороженный валами и стенами?


Князь Чарторыйский по дороге в Москву.

Двести пятьдесят лет тому назад из города Седлеца выезжало в Москву торжественное польское посольство: два посла — волынский воевода князь Михаил Чарторыйский и литовский воевода, князь Ян Сапега, а с ними многочисленная свита, дворня и охрана.

Князь Чарторыйский в карете с итальянским доктором. В другой карете — католический священник, исповедник князя. Дальше, тоже в каретах, знатные польские вельможи. За ними дворецкие, конюшие, трубачи, спальники, буфетчики, кучера с запасными лошадьми, цырюльники, многочисленные слуги. Даже пекарей, прачек, портных, сапожников, столяров, плотников послы везли с собой. Наконец, в хвосте ехали рослые гайдуки для охраны самого князя и целый отряд драгун для защиты посольства на случай нападения разбойников.

Много было разных задержек и остановок, пока ехали польскими землями. Наконец, 3-го апреля добрались до границы России. Тогда ее называли Московией. Недалеко от границы был город Смоленск. До Москвы оставалось теперь не больше четырехсот верст.



Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 3

Часть Сигизмундовского плана старой Москвы 1610-го года.

Вверху между реками Москвой и Неглинной окруженный стенами Кремль. Ниже под кремлевскими стенами Красная площадь. Посреди площади храм Василия Блаженного н перед ним Лобное место. Вправо от площади Неглинные ворота и мост через реку Неглинную. Ниже торговые ряды и примыкающий к ним Китай город, окруженный стенами. Кремль и Китай город опоясаны Белым городом, часть которого видна на плане внизу и в правом верхнем углу. В левом углу внизу видна река Яуза, впадающая в Москву реку; на реке мельница, а на берегу у моста баня. Слева за Москвой рекой видно начало Стрелецкий слободы.

Широко разлилась пограничная речка Березовка. Бесконечный караван еле перебрался через нее в брод.

Дальше было не лучше. От дождей дороги совсем развезло. В дремучих топких лесах приходилось в одну повозку впрягать по многу лошадей. Передняя повозка так и загрузла в топи, вытащить ее не удалось. Пришлось бросить в грязи, вынув поклажу.

Посольство попало в самую ростепель. В сухую погоду по такой дороге можно было проехать. От весенней грязи оставались только выбоины, ухабы да густая пыль. На такие пустяки тогда никто не обращал внимания. Но попадались в пути болота. По ним ни в какую погоду проезда не было.

На целые версты москвитяне замостили их гатями: срубили по краям дороги деревья и навалили толстые бревна. Кареты бултыхались с бревна на бревно. Иногда гнилое бревно ломалось, и передние колеса проваливались. С великим трудом вытаскивали экипаж из трясины.

Ехать было истинное мученье. Человека мотало из стороны в сторону, встряхивало, подбрасывало. Соседи валились друг на друга, стукались головами, а когда пытались говорить, прикусывали себе языки.

— Ото дьяволы московиты! Пшекляты дороги! — ругались поляки.

Сиятельного князя совсем растрясло. Он вылез из кареты и велел гайдукам нести его в кресле. Вельможные паны тоже не вытерпели и предпочли итти за ним пешком, перескакивая с бревна на бревно.

За день по такой дороге пробирались не больше десяти-пятнадцати верст. Ночью ехать и думать было нечего. Приходилось ночевать где-нибудь на поляне под открытым небом, разложив кругом костры.

Попадался иногда по пути городок или село. Но ночевка выходила немногим лучше.

Послам отводили домик попросторней, а свита размещалась по избам. Избы все тогда топились по черному, то есть без труб. Дым наполнял всю избу и выходил из окон и дверей. Но дым меньше пугал поляков, чем насекомые. Их у московитов было видимо-невидимо в каждом доме.

— Тут спать никак не можно, — жаловались поляки. — Эти собаки московиты, верно, нарочно на нас всякую тварь напускают.

Наутро они показывали хозяину искусанные руки и лица и спрашивали его, кто оставляет такие некрасивые знаки — блохи или клопы?

Но хозяин объяснял, что это особые насекомые, они гнездятся по щелям бревен. Зовут их тараканы — полякам послышалось караканы. — Своих тараканы не трогают, а чужих тревожат не мало!

Потом поляков научили класть в избе по углам корки хлеба, тогда тараканы их меньше обижали.

Четыреста верст от Смоленска до Москвы важные польские послы ехали сорок дней, с 4-го апреля по 14-ое мая, ехали по непролазной грязи, по кочкам и бревнам. Ночевали под открытым небом или в курных избах, с клопами и тараканами.

Перед Москвой за семь верст послы остановились на два дня.

Надо было отдышаться после тряски, счистить с себя дорожную грязь, разодеться и въехать в Москву в полном параде.

Въезд поляки устроили очень торжественный.

Впереди ехало пятьсот телег с посольской кладью, за ними повозки тройками и четвернями с членами свиты. Потом шестернями десять повозок, обтянутых желтым и красным сукном, нагруженные коврами, комнатными вещами и одеждой послов. Затем отряд драгун с трубачами и литаврщиками в красных мундирах. с золотой бахромой. Потом раззолоченная карета литовского воеводы с шестью лошадьми в золотой сбруе с красными лентами. За ней восемнадцать лошадей под богатыми седлами, украшенными сапфирами и другими драгоценными камнями. Три трубача в ярко желтых бархатных кафтанах непрерывно трубили, возвещая о приезде послов.

Наконец, в раззолоченной карете, обитой внутри красным атласом, ехали оба посла. Карету везли шесть лошадей в золотой сбруе с белыми султанами на головах. С двух сторон шли по шесть гайдуков в ярко красной с серебром одежде и двадцать четыре спальника, тоже все в красном. Шествие замыкало триста слуг и отряд телохранителей.

Московиты также не хотели ударить лицом в грязь перед поляками. Они устроили не менее пышную встречу.

Впереди скакал воинский отряд на белых конях в длинных красных кафтанах. Над плечами у всадников поднимались пестро расписанные крылья, а в руках были пики с золотыми драконами наверху. Потом ехали спальники в длинных красных ферязях (шубах) на меху, с жемчужными ожерельями на шеях и золотыми цепочками на груди. Лошади их тоже были увешаны золотыми цепочками, а над копытами прикреплены были серебряные колокольчики. Вся эта сбруя звенела и бренчала, когда всадники, показывая свое искусство, заставляли лошадей выделывать довольно неуклюжие прыжки.

За спальниками в царской золотой карете ехал ближний царский боярин, князь Мышецкий. Поровнявшись с послами, он остановил шествие. Остановились и поляки. И князь Мышецкий, и послы вышли из карет, и Мышецкий с поклонами и приветами предложил полякам занять место в царской карете.

Забили барабаны, заиграли трубы, и шествие направилось к городским воротам. Тысячные толпы москвичей высыпали на дорогу полюбоваться невиданным великолепным зрелищем. Вдруг перед самыми воротами произошла заминка. Царские слуги заспорили с поляками, в каком порядке ехать.

Спор перешел в брань, крик, потасовку. Ни те, ни другие не уступали. Все торжественное шествие остановилось. Пришлось посылать гонца к самому царю, спрашивать, как он повелит ехать. Он повелел, чтобы ехали по трое в ряд — в одном ряду два московита, а посредине поляк, в другом — два поляка, а посредине московит.

Это казалось тогда очень важным. Три часа простояло все шествие посреди дороги, ожидая гонца. Наконец разместились, как царь приказал, и к вечеру посольство вступило в Москву.

В пути оно пробыло три месяца с лишним, а проехало за это время всего восемьсот восемьдесят верст.


Л. Б. Красин, Дуглас и Гарри Пиль на самолетах.

Так ездили двести пятьдесят лет назад в Москву знатные вельможи. Простым людям ехать было, конечно, еще труднее. У них не было карет, защищавших как никак от непогоды. Они тряслись в телеге или зимой мерзли в открытых санях. А чаще всего пробирались верхом или брели пешком. Не было у них гайдуков, чтоб нести их по гатям в креслах. Не было драгун для защиты от разбойников. А разбойников по большим дорогам бродило не меньше, чем мирных путников. Проехать триста, четыреста верст было тогда труднее и опаснее, чем теперь объехать кругом весь земной шар.

Зато и ездили тогда очень и очень редко. Человек сидел там, где родился, как улитка в своей раковине.

Людям и во сне не снилось, что можно ехать по земле без лошадей, как мы ездим на поездах, в трамваях, в автомобилях. А если бы тогдашним людям показать самолет или дирижабль, они подумали бы, что это дьявольское навождение.

Представьте себе на минуту важного, сверкающего драгоценностями князя Мышецкого. На нем два кафтана, один шелковый синий, другой ярко красный бархатный, оба ниже колен. На шее затканный жемчугом воротник вроде ошейника; голову в воротнике еле повернуть можно. Сверху голубая бархатная ферязь, или шуба на собольем меху, отороченная кругом соболем и расшитая жемчугом. Шуба широкая, длинная, почти до пят. Поверх шубы еще красная, шитая золотом суконная однорядка. Шапка соболья, усыпанная драгоценностями. В таком наряде двигаться трудно. Не даром неприличным считалось, чтобы важный боярин шел пешком по улице. Если боярин собирался в гости к другому боярину, за три дома от него, ему подавали лошадь, и слуги с большими усилиями усаживали его на седло.

Так вот подумайте, что бы сказал такой неповоротливый, чваный московский вельможа, еслиб он вместо такого же чваного польского пана в золотой карете встретил за московской заставой нашего теперешнего посла. Его бы верно трясовица ухватила.

Ни золотых карет, ни пышной одежды, ни тысячной свиты—но зато какие удобства и какая быстрота!

Вот например как ездили Красин и Раковский в 1922 и 1924 годах.

Весной 1922 года было только что открыто воздушное сообщение между Москвой и немецким городом Кенигсбергом.

В один осенний вечер 1922 года над Смоленском разразился настоящий ураган,

На аэродроме служащие поспешно укрепляла палатки, но порывы ветра рвали из рук канаты и валили с ног людей.

— Хорошо, что на линии нет самолета, — сказал один из механиков.

И точно в ответ на это сквозь вой бури донесся привычный шум мотора.

— Мотор? Нет, не может быть.

Еще минута и рокот донесся яснее.

— Самолет! — крикнул механик.

Внезапно мотор смолк. Все кинулись туда, откуда только что доносилось его гуденье. В сотне шагов виднелся благополучно снизившийся самолет.

Из кабинки вышел Красин и его секретарь. На обоих были простые черные пальто и под мышкой у каждого по толстому портфелю. Оба спешили из Лондона в Москву. Летчики и механики окружили их, спрашивали, как они добрались в такую бурю.

— Немножко покачало, — шутливо ответил Красин.

Буря не унималась. Но с рассветом самолет полетел дальше и в то же утро был уже в Москве.

В обычную погоду тысяча двести километров от Кенигсберга до Москвы самолеты пролетают теперь в семь - восемь часов.

Посольство Чарторыйского добиралось от Смоленска до Москвы сорок дней, а теперь тот же путь можно сделать на самолете в три часа.

И не одни послы могут путешествовать на самолетах. Воздушное сообщение открыто для всех. Правда, пока оно стоит еще очень дорого, и летают на самолетах главным образом люди богатые.

Впрочем, не всегда.

Конец октября. Линия воздушного сообщения между Москвой и Кенигсбергом закрывается до весны.

На московском аэродроме собрались летчики и механики. Ждут последнего самолета.

На горизонте показывается еле заметная точка. Она быстро растет, и вот уже виден весь аэроплан. Сейчас он снизится и из кабинки выйдут путешественники в дорогих заграничных пальто и фетровых шляпах.

Из багажного отделения выгрузят изящные дорожные чемоданы и несессеры. Таможенный контролер просмотрит и отметит паспорта.

Но что это?

— Ура-а! — восторженно кричат летчики.

Из окна спускающегося самолета высовывается общий приятель, механик одной из воздушных станций, Усагин.

Он немного смущен встречей. На лбу у него пятна копоти и масла.

Самолет остановился. Таможенный подходит к кабинке, заглядывает в дверь и удивленно отступает. Ему там делать нечего.

Из пассажирской кабинки выходит механик, а за ним его жена. У обоих в руках по коту. Это известные всем летчикам летающие коты, Гарри Пиль и Дуглас Фербенкс.

Тесным кольцом приезжих окружают механики и летчики, острят, хохочут. Усатин докладывает что-то начальнику линии, а под мышкой у него мяукает и царапается Фербенкс.

Рабочие вытаскивают из багажного отделения пожитки супругов: самовар, две-три корзины, несколько наспех связанных узлов, корыто, самоварную трубу.

Жена Усагина говорит с рабочими, а Гарри Пиль тем временем вырывается у нее из рук и мчится за ангар. Механик и его друзья с хохотом бегут за кошкой. Сама Усагина должна наблюдать за выгрузкой домашнего скарба.

Рабочие кряхтя вытаскивают огромный окованный железом семейный сундук. За ним следуют ведра, кадушки, кухонный стол и разная хозяйственная мелочь.

Немного погодя погоня с гиком и хохотом возвращается назад. Испуганный, взъерошенный кот ворчит и фыркает.

Воздушное сообщение временно прерывалось. Станции закрывались. Механику надо было возвращаться на зиму в Москву. Езда по железной дороге с багажом стоит дорого. А тут пролетал пустой пассажирский самолет. Как не соблазниться! Какой-нибудь час, и вся семья со всем имуществом и с котами очутилась в Москве.


Дыра из Московии.—Четыре миллиона писем.

В XVII веке в Москву можно было приехать только на лошадях. Теперь и по железной дороге, и на пароходе, и на самолете. В то время путешественник, приехавший в Москву издалека, особенно иностранец, был редкостью.

Теперь ежедневно в Москву приезжают десятки тысяч людей по десяти железнодорожным линиям.

Воздушное сообщение тоже быстро развивается. За пять лет, с тех пор как открыта линия Москва— Кенигсберг, по ней доставлено уже больше десяти тысяч пассажиров и три миллиона писем.

Часто мы жалуемся теперь, как трудно получить билет на тот день, когда хочешь уехать, или как неудобно ехать без плац-карты, когда нельзя ночью лечь на свое место и знать наверно, что никто тебя не потревожит. Но нашим предкам такое путешествие показалось бы просто волшебным. Мчаться в закрытом вагоне по железным рельсам со скоростью шестидесяти километров в час, или лететь в кабинке аэроплана — это ведь не менее удивительно, чем путешествовать на ковре самолете.

Но москвитяне XVII века путешествовали не на коврах самолетах, а в тряских телегах или верхом, — по тогдашним дорогам и в телеге не всегда можно было проехать.

Верхом же возили тогда и московскую почту.

До XVII века в Московии почты совсем не было. Когда надо было сообщить что-нибудь в другой город, посылали каждый раз особого гонца. Кроме царя и больших бояр гонцов никто, конечно, не посылал. Никто поэтому и писем не писал.

В средине XVII века московский царь Алексей Михайлович решил завести в московском государстве почту, как в других странах. Устроили почту из Москвы в несколько городов: в Архангельск, в Нижний Новгород, в Смоленск и в Ригу. Из Смоленска и из Риги письма отправляли за границу.

Все города должны были выбирать от себя верных людей для перевозки почты. Этим выборным отводили землю вдоль почтовых дорог и поселяли их в особые поселки. Поселки эти были в тридцати, в сорока верстах друг от друга. Назывались они ямами, а жители их ямщиками. Ямщик вез почту от своего яма до следующего и передавал ее тамошнему ямщику, тот вез дальше и на следующем яме опять передавал. Так сумы с письмами и переходили от одного ямщика к другому, пока не доставлялись до места.

Те же ямщики возили и проезжих, царских посланцев, бояр или приказных, которых назначал царь служить в другие города. Иногда и торговые люди получали разрешение ехать за плату на почтовых лошадях. Им выдавали тогда подорожные.

Таких путников везли в санях или на телегах, но чаще давали им просто ямских лошадей, чтоб ехать верхом. Седло и уздечка у каждого должны были быть свои.

Служба у ямщиков была трудная, тяжелая. Дороги были почти не проезжие. Зимой громадные сугробы, весной и осенью топи, болота, длинные гати с гнилыми бревнами. То и дело лошади ломали ноги, тонули. Ямщику часто приходилось, бросив лошадь, итти пешком с сумами. Поневоле почта запаздывала иногда неделями.

Случалось, ямщики и совсем теряли сумы, и их за то приказывали нещадно бить батогами.

Они оправдывались и просили у государя милости.

— Воды, государь, большие, — жаловался один ямщик в прошеньи к царю, — во многих местах и плоты снесло, и малые речки идут по лугам. На перевозах, государь, и на речках, и в грязях телеги не идут и лошади тонут. Как женам, холопам твоим, поспеть во-время? Смилуйся, государь, прости.

Немного писем ходило тогда по Московскому государству, а еще меньше посылалось из Московии в иноземные страны. И все-таки многие тогда были недовольны таким новшеством, как почта.

— Да, — говорил писатель-самоучка XVII века, Посошков, — пожаловали иноземцы и прорубили из нашего государства во все свои земли дыру.

Дыра же сия—сделала почту. А что в ней великому государю прибыли—про то бог весть, а сколько гибели от той почты во все царство, того и исчислить невозможно. Что в нашем государстве ни сделается, то во все земли разнесется. Одни иноземцы от нее богатеют, а русские люди нищают.

Лучше бы ту дыру загородить накрепко, и почту, если можно, оставить вовсе.

Но желание Посошкова не исполнилось. Чем дальше, тем больше заботились о почте, и гибели от этого никакой не случилось.

Теперь через Москву в месяц проходит тридцать три миллиона газет, четыре миллиона писем, два миллиона бандеролей, не считая посылок, переводов и заказных писем. В отделениях московской почты работает больше шести тысяч человек. В главном почтамте работа кипит, как на фабрике.



Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 4

Новое здание Почты и Телеграфа на Тверской.

Вот огромные залы экспедиции. Письма подвозятся здесь корзинами. Особые машины штемпелюют их по сорок тысяч писем за один час. Там, где сортируют письма, полученные с вокзалов, в час разбирают по пятьдесят мешков почты.

— Чита пришла! сорок пять мешков!

Словно горох, сыпятся из мешков письма и бандероли. Быстро-быстро сортируются. За день писем и бандеролей проходит около полумиллиона.

Надо спешить, скорее, скорее. Из этажа в этаж в десять секунд летают стеклянные трубки, наполненные переводами. Триста почтовых вагонов, тридцать пять грузовиков, десять мотоциклеток привозят и увозят почту в течение целого дня.

А в громадном зале в пятсот квадратных сажен целый день толпится народ. За день там проходит до десяти тысяч человек. У окошек стеклянного киоска посредине сдают заказные письма, получают переводы, покупают марки, кладут деньги в сберегательную кассу, посылают телеграммы.

Всем этим десяткам тысяч людей почта нужна до зареза.

Смотрите, как торопится этот высокий человек в расстегнутом сером пальто. Он только что получил известие, что его жену обокрали в дороге, и она осталась в чужом городе без копейки денег. Надо скорей перевести ей двадцать рублей.

А как волнуется молодая женщина у телеграфного окошечка. Телеграфный бланк дрожит у нее в руках. Она приехала в Москву по делам, а дома, в Саратове, дети заболели скарлатиной. Скорей, скорей надо послать телеграмму с вопросом. Вечером она уже будет знать, надо ли ей бросить все и спешить домой или можно кончить дела.

Что бы они стали делать без почты, без телеграфа?

В XVII веке, если человек уезжал из Москвы в Астрахань или в Казань, о нем уж целые годы нельзя было получить известий.

Каждый город жил своей отдельной жизнью и мало знал про другие города.


Утонула в грязи.

Москва в те времена считалась очень большим городом. Иностранцы находили, что она больше Лондона и Парижа. Но если тогдашнюю Москву сравнить с теперешней, она покажется очень маленькой.

В XVII веке всю Москву окружал земляной вал.

Теперь на месте этого земляного вала идет кольцо Садовых улиц. Один кусок Садовой и до сих пор называется Земляной вал.

На трамвае Б всю тогдашнюю Москву можно бы объехать в один час десять минут, а пешком обойти не спеша — в четыре часа. Длиной земляной вал был около шестнадцати километров.

Теперь Москву не обойдешь и за день. В окружности у нее больше шестидесяти километров. Если в день итти семь с половиной часов, по четыре километра в час, то на такую прогулку придется потратить два дня.

Из конца в конец Москвы, например от Воробьевых гор до Марьиной рощи — больше шестнадцати километров по прямой линии. От Ходынки до Черкизова почти столько же.

В XVII веке Ходынское поле было за семь километров от города. Москвитяне устроили на речке Ходынке подхожий стан или подворье и нарочно задерживали там все иностранные посольства, чтобы они издали полюбовались богатством и роскошью нашей столицы. Вид оттуда на Москву всегда поражал иностранцев. Сияли золотом купола бесчисленных храмов, сверкали яркими цветами стены Кремлевских дворцов.

С Ходынского поля дорога в Москву шла вдоль теперешнего Ленинградского шоссе. Но только тогда это было не шоссе, а грязная, прегрязная дорога. Колеса по ступицу вязли в топкой грязи или поднимали клубы черной пыли.

Ближе к городу начинались убогие домишки ремесленников. Тут наперебой стучали молоты кузнецов, там поодаль визжали пилы слесарей, еще дальше черный дым застилал избушки гончаров. В те времена ремесленники селились обыкновенно рядом, слободами: кузнецы с кузнецами, плотники с плотниками. Тем, кто работал с огнем — в городе жить не разрешали. От этих загородных слобод сохранились названия у теперешних улиц: Гончарная, Таганка, Котельническая.

Наконец добирались и до границы города — земляного вала. Вал был высокий, сажен в восемь вышиной и около пяти сажен толщиной. В разных местах в нем было проделано десять ворот с башнями.

На ночь все эти ворота запирались и при них стояли караульные. Они никого не впускали в город.

Вот Иван Миронов отправился после обеда в Ко-тельничью слободу за котлом, отданным в починку. Пришел, а котел не готов. Котельник говорит:

— Погоди, сват, живым делом облажу. До вечерен кончу.

Вечерни отошли, а котельник все клепал, да клепал. Наконец кончил, когда уж смеркаться стало.

Пока Миронов до города добрался, ворота уж были на запоре. Посулил он караульному деньгу (полкопейки), да тот недавно был батогами бит за то, что плохо караулил, и слушать не стал. Пришлось Миронову назад в слободу тащиться и у свата заночевать. Очень ему это не на руку было, да ничего не поделаешь. Таков царский указ.

Но днем ворота были открыты. Все путешественники и иностранцы въезжали в город на теперешнюю Тверскую.

Кончалась утомительная дорога, и они попадали наконец в великолепную столицу Московии. С Ходынского поля они долго любовались ею. Но где же пышность, где богатство?

На улицах все та же непролазная грязь. Местами настоящие болота, с такими же гатями, как в глухих лесах. Бревна иной раз просто плавают в загнившей воде. А оступишься, так провалишься выше колена. Осенью и весной или после дождя по многим улицам пешком и не пройдешь, можно только проехать верхом.

В одном месте, ближе к Кремлю, грязи, правда, не было и итти было мягко, как по ковру. Там стригуны и брадобреи прямо на улице стригли всех желающих и бросали волосы на землю. Волос никто не убирал, они копились, сбивались, и, наконец, получился из них настоящий войлок. Место это так и называлось «Вшивая Горка». Но это уже было около Красной площади. А в Земляном городе на улицах было настоящее болото. Там, впрочем, и улиц-то не было. Домишки были разбросаны как попало по обе стороны дороги. Между ними растянулись большие огороды, луга и просто пустыри.

Да и хорошо, что дома были редкие, а то пожалуй и не продохнуть бы от вони. Хозяйки все отбросы выбрасывали прямо на двор или на улицу, туда же выкидывали и павших животных. Об уборке улиц никто и не думал. Разве перед приездом послов пошлют божедомов (стариков и калек из богадельни) с метлами размести мусор с главных улиц по переулкам и оврагам. А если оврага близко нет, грязь сметают просто в кучи на той же улице. И куча растет себе и растет годами.

В одном казенном плане того времени так и значится: «От саду до навозной кучи 34 сажени». И это не на окраине, а в самом центре города, неподалеку от Кремля, где теперь Неглинный проезд.

На набережных было немного почище. Там мусор сбрасывали прямо в реки или пруды, О том, что вода заражается, никто и не думал. Рек и речек тогда в Москве было очень много. Москва, Яуза, Неглинная и множество их притоков. Все мелкие речки и самую Неглинную забрали теперь в подземные трубы. Остались только Москва и Яуза.

Для пешеходов эти реки представляли большие трудности. Вот как описывает мост через Москву реку член австрийского посольства Иоанн Корб:

«По городским улицам, запруженным со всех сторон бесчисленным количеством народа, добрались мы до берегов Москвы реки. Переправа через нее была далеко не безопасна. Деревянный мост занимал только середину реки и не доходил ни до того, ни до другого берега. Поэтому и подъем на него и спуск представляли значительное затруднение. Но опасности от подобных плохо устроенных мостов для московитов кажутся или ничтожными или во всяком случае пустыми, хотя они подчас и губят не мало людей, обманутых неожиданным обрывом».

Безопаснее всего было переправляться в брод. Благо речки были неглубокие. Кто ехал верхом или в повозке, тот и не задумывался — правил прямо к привычному броду.

При въезде в Москву иностранным посольствам приходилось переезжать только один Спасский мост через Неглинную. Их путь шел все по Тверской до самого Кремля. Сначала они пересекали Земляной город, где селилась беднота, крестьяне, ремесленники, мелкие торговцы. Убогие домишки строились тоже кучками, а между ними тянулись огороды и пустыри. На этих пустырях не всегда безопасно было ходить.



Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 5

Часть здания Госторга на Мясницкой ул.

Вон Мелеха Исаков зашел на Николу Вешнего к куму вина пить, а как от него домой пошел, на пустыре, за Никитой на крови, напали на него многие люди и начали его бити и увечити и сынишку его вовсе испробили и бороду у него всю выдрали и грабежом взяли платье и денег 3 алтына. И сколько он, Мелеха, ни кричал, ни откуда ему помоги не было. Так и пролежал на пустыре, где его разбойные люди кинули, до самого свету, пока мужики на базар поехали, да его подобрали.

Теперь на этих самых пустырях сверкают огнями Дмитровка, Неглинная, кипит деловая Мясницкая.

Вместо убогих избушек — каменный дворец Госторга, знаменитый небоскреб «Известий». «Известия» переросли даже купола Страстного монастыря,— гордость старой Москвы.

Земляной город опоясывал нешироким кольцом ВСЮ Москву. Проехать его было недолго. Опять ворота, на этот раз уже в настоящей стене, белой, каменной. От нее и город дальше назывался Белым городом.

В Белом городе жили бояре и купцы-богатеи. Там дома уже были двухэтажные, с резьбой, с расписными воротами. Но мостовые были не лучше, все ив тех же круглых бревен, и плавали бревна в такой же грязи. Эта грязь везде больше всего поражала иностранцев.

А русским тогда и в голову не приходило, что город можно держать в чистоте. Они считали, что улица — та же мусорная яма, — туда можно бросать всякую дрянь. Вот бы они удивились, если бы узнали, как чистится теперешняя Москва. И сколько в ней тратится денег на уборку всяких отбросов и нечистот.


Москва умывается.

Одна теперешняя писательница — Вера Инбер— так описывает московское утро:

«Каждое живое существо, проснувшись утром, приводит себя в порядок. Собака встряхивается, кошка умывается, птица причесывается. Человек и встряхивается и умывается и причесывается. То же самое и с городом, только все это проделывают с ним ловкие человеческие руки. На улицах Москвы, несмотря на урны, все еще грязно. Клочок газеты, коробка от папирос, арбузная корка, лошадиные следы,—за все это берется неутомимая утренняя метла. Угром никто не мешает метле гулять на вольной волюшке. Улицы пусты. Даже Театральная площадь пуста, как ладонь, и ее можно мыть как угодно. Жаль, что нельзя похлопать Большим театром о Малый, как одну рукавицу о другую. Воображаю, сколько посыпалось бы пыли.

После мостовых приходит очередь рельс. Известно, что в тропиках при крокодилах состоят особые маленькие птички, заменяющие им зубные щетки. Крокодилы разевают длинные пасти, и зубные птички бесстрашно влетают туда, выковыривают из мельчайших кривых зубов остатки пищи. Чистильщики рельс немного напоминают этих птиц. Длинные рельсы, такие опасные днем, наказывающие смертью каждого, кто зазевался на мостовой, эти самые рельсы кротки и покорны по утрам. Они, подобно крокодилам, отдают себя в распоряжение маленьким людям. И внимательная кисть, обмокнутая в ведро, бесстрашно пробирается туда, где водится стрелка и куда набилось много грязи в стальные челюсти...

После этого город умывается. Умыванье это совсем не похоже на то споласкивание, какое бывает днем.

Тогда бесчисленные прохожие ноги, попадая под струю воды, приходят в невыразимое волнение и мечутся туда и сюда, пока поливающий не скажет в негодовании:

— Ходите тут по тротуарам, как будто вам улица мала!

Но, несмотря на это, ногам все-таки обидно, когда их поливают, как какую-нибудь капусту, прямо на светлые чулки или на чищенные сапоги.

Совсем не то утром. Нет ни прохожих, ни лошадей, ни автомобилей. Никто не шебуршится и не подпрыгивает. Чистая крепкая струя воды моет и моет рябое лицо мостовой до полного блеска.

После умыванья город чист. Чист настолько, что воробьи и голуби, оставшись без лошадиного помета, приходят в отчаяние, ища чем бы позавтракать».

Кто-нибудь пожалуй подумает, что и старую Москву можно было так умыть. Стоило только собрать всех божедомов и нищих, дать им в руки метлы и ведра, и они за несколько дней прекрасно вычистили бы ее и привели в порядок.

Но это не так. Немощеные улицы вычистить нельзя. Земля все равно превратится в грязь.

Прежде всего надо город вымостить. Потом надо куда-нибудь девать всю грязь и отбросы из дворов и домов. Для этого можно устраивать помойные ямы. Во многих городах так и делают до сих пор. Но для большого города этого мало. Всякая яма переполнится, если в нее выливать всю грязную воду из многоэтажного городского дома. Где живет много людей, там накопляется столько грязи, что от нее не легко избавиться.

В больших городах для этого устраивают особую канализацию. Под землей улиц проводят целую сеть труб из домов и дворов. Отдельные трубы вливаются в общие, которые идут далеко за город. По этим трубам нечистоты текут из города в особые места. Спускать их в реки нельзя — они заразят всю воду. Такую массу грязной жидкости трудно уничтожить. Ее придумали очищать. Самый лучший способ очистки грязной воды — это поливать ею землю. Вдали от города устраивают так называемые поля орошения. Землю на них разрыхляют и пускают на нее сточные воды. Земля от этого не портится, она только становится более плодородной. А лишняя вода просачивается через нее и вытекает в каналы и ручьи уже чистая и не заразная.

Такие поля орошения устроены в Москве километрах в 10 от города за Нижегородским вокзалом.

Десятки миллионов истратила Москва на свою канализацию, и каждый год тратит многие тысячи на поправку и расширение ее.

Зато город с каждым годом становится чище и здоровее. В прежнее время в Москве часто бывали ужасные эпидемии, иногда они уносили чуть не половину жителей. Теперь люди поняли, как важна чистота для здоровья, поэтому каждый большой город начинает свой день с умыванья.

Но для такого умыванья нужна громадная масса воды. В старой Москве хоть и много было рек, но доставать из них воду было не так просто,—ведрами много воды не начерпаешь. Для большого города необходим водопровод. О водопроводе в XVII веке, конечно, не было и помина. Его устроили только в начале XIX века. И то он давал очень немного воды. Теперешний московский водопровод дает в день около 6 миллионов ведер... Ее хватает и для жителей и для фабрик и для умыванья города.

Старую Москву никто не умывал. Зато в ней по средине города можно было утонуть в грязи. Немудрено, что бояре даже к ближним соседям ездили верхом.


Утро в Кремле.—Орут во всю Ивановску.

Центром Москвы был Кремль. Там жил царь, патриарх, были главные соборы.

Три ряда зубчатых стен окружали Кремль. Под стенами с трех сторон текли реки, Москва и Неглинная. С юга глубокий ров отделял Кремль от Красной площади.

Огромный царский дворец взбирался в гору грудой теремов с разными надстройками и пристройками. В нем было не меньше тысячи комнат.

В Кремле и на Красной площади с раннего утра толпился народ. Там шел суд и расправа. Там бирючи — так назывались тогда глашатаи — объявляли царские указы или извещали о важных событиях. Там же на Красной площади шел главный торг.

По Красной площади проезжали бояре в Кремль к царю на поклон, а по Ивановской к утренней обедне проходил в собор сам царь. Для него поверх бревен там были настланы рундуки — деревянные помосты.

Чуть рассветет — на Ивановской площади толпа. Бояре с царем в собор пошли к ранней обедне, а холопы их толпятся на рундуках. Кричат, свистят, ругаются, дерутся. Кого с рундука столкнут, тот валится на бревна или между бревен в грязь.

Но вот обедня кончилась. Тяжелая соборная дверь широко распахнулась, и сразу всю толпу с рундука как помелом вымело — чисто.

Из собора выходит царь, парчевая ферязь горит алмазными пуговицами и драгоценными камнями по бортам. На голове круглая, отороченная соболем и усыпанная сверкающими камнями шапка Мономаха.

Впереди боярин в ярко алой ферязи, с жемчужным воротом и собольей оторочкой. Он оборачивается на обе стороны рундука и говорит громкой скороговоркой привычные слова:

— Народ, шапки снять, шапки снять! Кто не снимет, будет бит кнутом.

Толпа послушно обнажает головы.

Понемногу народ расходится, кто на Красную площадь, кто в приказы.1

В приказах, что на Ивановской площади, тоже со скрипом отворяются двери. В палатах духота, воздух спертый, на полу грязь, обрывки бумаги, веревки, корки хлеба. Проветривать, убирать никто и не думает. Разве перед праздником пошлют караульного подмести мусор.

Приказные собирались рано. Правил на это не было. Велено было только приходить поране, да сидеть попозднее.



Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 6

Вид на Кремль с Замоскворечья.

Служба, у приказных была трудная, Целые дни писали разные казенные бумаги — письма, описи, указы. Особенно опасно было переписывать царские указы. Избави бог сделать описку в царском имени или титуле. За это полагался кнут. А титул царский был длинный, на полстраницы, описку сделать не мудрено. Редкий день какого-нибудь подьячего не били кнутом или батогами — тут же па Ивановской площади, перед царским дворцом.

Вон окно в царских хоромах отворено. Царь пришел от обедни, шапку снял и стоит у окна, смотрит на площадь.

А невдалеке у приказной избы уж палач рукава засучивает.

Веред ним у козла — такое делалось тогда бревно на подставках — подьячий, кафтан и рубаха сняты, сам весь посинел от страха, дрожит. А впереди дьяк с приказом.

Подьячий поднимает голову, видит царя и падает на колени.

— Царь - батюшка, смилуйся, прости.

Царь, не глядя на него, обращается к дьяку:

— В чем своровал подьячий?

— В твоем, государь, светлом имени описку сделал, слово уворовал. Где следует: «Великие и Малые и Белые России Самодержца» — «Малые» опустил.

А во сколь боев бить указано?

— Указано, великий государь, в сорок боев бить.

— Бить в двадцать боев.

Подьячий встает. По лицу видно, что рад, хотя и продолжает дрожать.

Палач размахивается, кнут свистит, подьячий глухо вскрикивает. Царь равнодушно отходит от окна.

Редко заживали рубцы на спине у подьячих. Но когда боль пройдет, они быстро забывали об этом. На Москве тогда не битых людей не было.

Бояр, хоть и реже, но тоже били по царскому указу, дьяков — по приказу бояр, подьячих и объезжих— по приказу дьяков.

Зато приказные и выгоды много имели. С раннего утра шли в приказы челобитчики (просители) за всякими своими делами. С кого оброк большой положили — просил скостить. Тот долг взыскать просил. И никто с пустыми руками не приходил. Один яиц десяток нес, другой утку, тот домотканины на рубаху, тот денег алтын [Алтын — 3 копейки.], а то и десять алтын, если дело важное.

Коли человек ничего с собой не принес, его и в приказную избу не пустят. Сторожу — ярыжке — первому надо дать деньгу, а то он палкой по голове двинет и дверь не откроет.

Если дело к самому дьяку — старшему чиновнику — меньше полтины и не приноси, а то, что ему ни говори проситель, он только посохом отмахивается:

— Недосуг! Погоди!

А надоест челобитчик, так и стукнет его тем же посохом.

Зато кто принесет полтину, для того и время найдется.

А в праздники своим чередом надо приказных чествовать.

В больших хозяйствах, где деньгам счет велся, так и записывали:

«Несено того ж числа, дьяку в почесть, Данилу Игнатьеву, калачей на два алтына, на четыре деньги, ему же деньгами полтину и три алтына.

Дано подьячему Игнатью Лукину в почесть три алтына, две деньги.

Дьяку Данилу Лаврентьеву на новоселье снесено два ведра, два блюда, два ставца деревянных, красных и калачей белых на четыре алтына».

Были, правда, приказы, куда челобитчикам ходить было незачем. Туда приказных переводили в наказанье и долго не держали. А если кому приходилось там долго служить, тот подавал царю слезную жалобу:

«Бьют челом, — писали такие обиженные, — холопи твои у малороссийских дел в ответной палате. Мы тебе, государь, работали бескорыстно в самую лутчую пору, в которое время наша братья в приказех от челобитчиковых дел сыти бывают, а мы, холопи твои, в то время, как сидели в ответной палате челобитчиковых, никаких дел не делали и оскудали и стали в год беззапасны. Царь, государь, смилуйся, пожалуй».

Зато, когда жители не давали приказным взяток, приказные тоже нещадно били их. Особенно плохо приходилось горожанам от объездчиков (от старших полицейских). Объездчики смотрели за порядком в городе, чтобы людей смертным боем не били, чтобы нищие по глухим проулкам не приваливались, — а то неровен час ограбят и убьют прохожего, — чтобы на ночь от домов по очереди караульщиков выставляли.

Объездчикам была полная воля тащить на съезжую (в полицейский участок) каждого жителя, если он не давал им взяток — предлог всегда находился.

«Дворишко у меня, — жаловался в приказ Леонтий Антипов, — у холопа вашего за Москвою рекою в Ордынской улице. 21-го числа ввечеру приехал к дворишку моему Никита объездчик с служилыми людьми, велел ломать воротишки мои ради своих взятков и велел с дворишка моего женишку мою и детишек выволочь и бить батогами, — будто того числа с дворишка моего караула не было, и меня, холопа вашего, и женишку мою, и детишек бранил и бесчестил всякою неподобною бранью и таскал меня по улице за руки и за ноги вместо мертвого тела и шею ободрал и платьишко верхнее и нижнее на мне подрал и велел тащить за Земляной город».

Объезжий же показал:

«21-го сего числа ввечеру я к Леонтью Антипову не прихаживал и ворот у него не ламывал и жены его и детей не бранивал и не бивал. А подойдя ко двору его, велел постучать и сказать ему про государев указ, про караульных. А он, Леонтий, вышел со двора с березовым шестом и его, Никиту, от двора своего отбил и гнался за ним. И тогда он, Никита, велел караульщикам взять его, Леонтья, на съежий двор. А сам он, Никита, Леонтья по улицам как мертвое тело не таскивал и платья на нем не дирал».

Тут уж Леонтьева жена увидала, что без взятки не обойтись, снесла в приказ старшему дьяку два белых калача и полтину денег, и он приказал самого объездчика тоже бить батогами на Ивановской площади.

Громко звенят литавры, заглушая говор толпы.

— Эй, народ московский, слушай!

На Ивановскую площадь выезжают два бирюча в малиновых кафтанах с золотым шитьем. В руках у каждого золотое парчевое знамя на высоком древке.

— Гляди, бирючи едут!

— Ишь, орут во всю Ивановску!

Остановив лошадей, один из бирючей громче бьет в литавры и кричит:

— Народ московский! Ведомо ли тебе, что в стольный город Москву к нашему всемилостивому великому государю, царю и великому князю Алексею Михайловичу прибывают от его королевского величества польского короля Яна III великие и полномочные послы, князь Михаил Чарторыйский, воевода волынский и князь Ян Сапега, воевода литовский...

Другой бирюч тоже ударяет в литавры и кричит дальше. У первого уже голоса недостает.

— Народ московский, великий государь наш, царь и великий князь Алексей Михайлович повелел тем полномочным послам оказывать всяческую почесть и ни в чем им худа не чинить. На посольское подворье без царского указа не ходить и с людьми посольскими бездельных речей не говорить. А кто того царского указу не послушает, будет бит батогами нещадно.

Бирючи уезжают. В толпе говор.

— Вишь, не велят с посольскими людьми и слова молвить.

— Послухать бы, как в тех польских землях люди живут.

— Да, ведь, там, чай, нехристи.

— Нехристи, да може лучше нас, хрещеных.

— Мотри! Уши2 ходят!

Так узнавал народ московский разные вести.

Бирючи кричали только про то, про что им было велено. Да и го их немногие слышали. Кто не слышал сам, тот узнавал потом от соседей, в рядах, в кружалах (трактирах). По пути вести перевирали. К вечеру, смотришь, где-нибудь на слободе рассказывают чистые небылицы.

Вот Пашка Фирсов на Таганной слободе рассказал соседям, будто по царскому указу велено всяких нехристей, какие на Москве окажутся, рубить в пень.

Егорка Пятой молвил ему на то:

— За этаки речи надо бы тебя на съезжую (в участок).

А Пашка ему на то:

— Мне кум сказывал, его Сынишко, Васятка, сам на Ивановской был, когда про то бирючи орали.

А Егорка ему на то:

— Брешешь!

И дал ему по уху. А Пашка ухватил его за бороду и ну его по земле волочить и топуньками бить.

Тут их соседи розняли, а как мимо шли стрельцы, то и отправили обоих на съезжую.

Там Пашку спросили, от кого он такие бездельные речи слыхивал.

А он от всего отрекся. Сказал, что он-де ни про каких нехристей не говаривал, и Егорку за бороду не ухватывал и топуньками его не бивал...

Но оказались тому делу послухи (свидетели). И Пашка за бездельные речи был на съезжей бит батогами нещадно.

Но к батогам тогда люди были привычны. И слухи все-таки росли и передавались. Иначе как по слухам ничего узнать тогда было нельзя.

Каждого приезжего, не только из чужих земель, но и из дальних русских городов расспрашивали и выпытывали.

По кружалам собирались люди и там толковали про всякие вести. Коли туда заходил какой-нибудь приезжий гость (купец), около него уж всегда собирался народ и слушал его речи и росказни. Мало кто говорил одну чистую правду. Иному хотелось прихвастнуть, другому напугать страстями.

Вот посадский человек Микитка Макарьев рассказал в кружале, у Спасского моста на крестце (перекрестке), что будто Астрахань отдалась под руку перского (персидского) салтана, и что под тем салтаном жить раздольно, народ астраханский стал богатей, в бархатных халатах с алмазными пуговицами ходит, в вине-браге купается.

За те речи Микитка тоже был взят на съезжую и там пытан и бит батогами нещадно.

Но болтали от того не меньше. Кому не охота подивить добрых людей чудными росказнями. Проверить их все равно было негде. Газет тогда не было и ничего верного не только про другие края, но и про другие города никто не знал.

1

Приказы —органы центрального управления; приказные — чиновники.

2

Уши—шпионы.

Свежие новости.

Мы бы теперь так жить не могли. Нам нужно каждое утро знать все самые свежие новости. Мало ли что могло случиться за ночь. Где-нибудь, может быть, затопило город наводнение или произошло землетрясение. А может быть объявлена война. Теперь по радио за два часа весь мир узнает все, что делается в самом глухом уголке.

Теперь город, как только проснется, так и тянется за газетой.

— «Правда!» — «Известия!» — «Рабочая газета!»— «Новый квартирный закон!» — «Англия готовит нападение на СССР!»,—на все голоса заливаются газетчики. Мальчишки с кипами газет шныряют между колесами автомобилей, вскакивают на ходу в трамваи, вывертываются вьюном из-под ног милиционера, проталкиваются между спешащими пешеходами.

Всякий поскорее хватает влажный лист и на ходу просматривает новости. Без газеты теперь не проживешь. Она нужна каждому. Один ищет, что нового в политике. Другой торопится узнать, вернулся ли «Красин», нашли ли Кулика.

Этому интересно, кто победил в шахматном матче или в велосипедных гонках. Тот заглядывает, нет ли каких-нибудь театральных или книжных новинок. Иной поворачивает на четвертую страницу и жадно пробегает объявления о комнатах.

А попутно каждый просмотрит и другие отделы газеты. За полчаса он из нее узнает больше, чем в прежнее время за целый год. Каждый прочтет в день хоть одну газету, а многие и две. За один день в Москве расходится больше миллиона номеров разных газет. А самых газет в Москве больше пятидесяти.

И все эти газеты составляются и печатаются за один день.

Не даром самый большой дом в Москве — это дом «Известий». Настоящая фабрика новостей. В ней целая армия разного рода рабочих. Есть и штаб и командиры и солдаты.

Работа в ней кипит как на фабрике. Каждый знает свое дело. Каждый должен поспеть во-время. Опоздал — значит не надо — старого товара газета не употребляет.

Вот младшие газетные работники, но, может быть, самые нужные — репортеры и корреспонденты. Они должны собрать все новости за сегоднешний день, все, что случилось за день в городе — пожар, самоубийство, интересная лекция, приезд известного писателя, заседание Совета, доставка партии яиц, крушение поезда, новое научное открытие, кино в школах.

За день в городе накопляются сотни новостей. Надо все поспеть собрать и к назначенному часу принести в редакцию.

К шести часам — весь материал сдается редактору городского отдела. Опоздала заметка, значит сегодня уж не пойдет, а на завтра будут новые. Газета не ждет.

В других отделах — своя работа. В одном собирают иностранные известия, в другом — фабричные, в третьем—книжные и театральные. Редактор отдела быстро просматривает все, правит, сокращает, а целый отряд машинисток перестукивает готовые статьи.

К семи-восьми часам вечера все статьи передаются главному редактору.

Он еще раз проглядит весь материал, откинет лишнее, что-нибудь прибавит, иногда напишет первую статью — передовую.

Остаются только последние известия и телеграммы. Но они получатся только поздно вечером.

Теперь статьи поступают в другой отдел газетной фабрики — в типографию. Только что все было переписано на машинках, теперь наборщики снова все перестукивают на линотипах — наборных машинах. Эта небольшая машина делает настоящее чудо. Пока наборщик быстро ударяет по клавишам, таким же, как на пишущей машинке, из внутренних ящичков выскакивают металлические буквы, становятся в ряд, и, когда строчка, длиной в газетный столбец, готова, из небольшой чашечки на нее выливается расплавленный металл. Готовая металлическая строчка падает вниз, а буквы разбегаются по своим ящичкам. Наборщик тем временем ударяет дальше, получается следующая строчка и еще следующая и так дальше —  все время, пока он набирает.



Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 7

Дом газеты "Известия ЦИК’а СССР" на Страстной площади.

За какие-нибудь полчаса статья, написанная на машинке, превращается в длинный ряд металлических строчек. Но только вы с непривычки не прочтете их. Все буквы в них получились навыворот, как будто вы смотрите на них в зеркало.

Несколько наборных машин стучат непрерывно. Все главные статьи набираются теперь на машинах. Только мелкие заметки и объявления делаются ручным набором.

Как только статья набрана, с нее делается оттиск на ручном станке, то есть она отпечатывается на полосе бумаги, и корректор читает ее и поправляет опечатки.

К ночи почти все статьи для номера готовы. Поступают из редакции только телеграммы и последние известия и спешно набираются.

Это самое горячее время в типографии. Работа кипит. Каждая минута на счету. Здесь главное лицо— метранпаж. Все отдельные статьи, заметки, фельетоны, стихи, объявления — он должен расставить так, чтобы из них получилось четное число газетных страниц — четыре, шесть, восемь. И составляет он их не из отпечатанных полос, а из металлических столбиков строчек, где все буквы навыворот. Редко статьи устанавливаются ровно в приготовленную раму, величиной в газетную страницу. То оказывается, что выбранные статьи никак в нее не влезают, то напротив остается пустая дырка, — ее надо во что бы то ни стало заполнить, а то в газете останется белое место, и читатели будут гадать, что же это такое значит.

А время не ждет, надо торопиться, иначе газета не поспеет к отправке утренней почты.

Скорей, скорей, ночной редактор или выпускающий сокращает статьи или из запасного материала выбирает что-нибудь, чтобы заткнуть дыру.

Оттого иногда «на затычку», попадает какая-нибудь заметка, которая иначе никогда не увидела бы света.

Наконец, весь номер собран, иначе говоря, газета сверстана.

Теперь уже в нее ничего нельзя вставить и ничего вынуть из нее.

Она идет в машинную обработку.

Все полосы набора покрываются густой бумажной массой, ее, как воск вдавливают в металлические буквы щетками. Масса быстро высыхает и сохраняет точный оттиск всего набора. Этот оттиск называется матрицей. Но и это еще не все. Матрицы в свою очередь заливают белым металлом. Получается новый, металлический оттиск, называемый стереотипом. В нем буквы опять все наоборот, как в наборе.

Когда стереотипы всех страниц газеты готовы, начинается самое печатание газеты.

На валы огромной ротационной машины навертываются стереотипы. С другой стороны в машину впускают конец широкой — в ширину газетного листа — бумажной ленты, намотанной на громадные катушки.

Машину пускают в ход, валы начинают вертеться, бумажная лента втягивается в машину, проходит между двумя вертящимися валами. Стереотипы смазаны черной типографской краской, и на бумажной ленте получается с двух сторон точный оттиск стереотипа.

С другой стороны машины появляются готовые, отпечатанные с обеих сторон газетные листы. Машина сама даже складывает их. Готовые, сложенные газеты непрерывным потоком катятся из отверстия машины, точно мука из мельничного жолоба.

Успевай только подбирать их.

Между тем ночь прошла. Настает утро. Огромные кипы газет связываются и отправляются на грузовиках для отсылки с утренней почтой в другие города. А толпы газетчиков уже ждут своих обычных порций. С кипами влажных, пахнущих краской листов, они побегут по улицам, выкрикивая:

— «Известия!» — «Известия!» — «Новый закон о квартирной плате!» — «Приезд в Москву команды «Красина»! — «Известия!» — «Известия!»:

В XVII веке не было ни писем, ни газет. Москов-

ский житель узнавал, что ему было нужно, на Красной площади, в рядах или от соседей, а чего не знали соседи, о том и он не мог узнать.

Теперь есть и письма, и телеграммы, и газеты, но всего этого оказывается мало. Одному понадобилось узнать, в какой техникум можно поступить среди года. Другой интересуется, нельзя ли где-нибудь достать иностранные книги по дешевой цене. Третий не знает, куда обратиться, чтоб получить заграничный паспорт.

На все такие случайные вопросы отвечает в Москве «Бюро обслуживанья по телефону».

Вы списались с братом, что съедетесь в Москве 15 февраля. Вы должны приехать с ранним поездом из Харькова и встретить его на Октябрьском вокзале. На несчастье ваш поезд сильно опоздал, брат не дождался вас и очевидно уехал в какую-нибудь гостиницу. Как его найти? Гостиниц в Москве множество, позвонить во все трудно.

Но тут, в телефонной книжке вам попадается объявление о Бюро обслуживанья. Бюро это отвечает на все вопросы, — сказано в объявлении.

Вы сейчас же звоните:

— Бюро обслуживания? Не можете ли вы узнать, где остановился инженер Прокофьев, приехавший сегодня из Ленинграда.

— Минуту.

— ... Гостиница «Крым», номер комнаты 29. Справка оказывается совершенно точной.

На все простые вопросы вы получаете ответ немедленно. Если вопрос более сложный, вас просят оставить номер вашего телефона и отвечают через пять-десять минут.

Тринадцать телефонистов сидят в маленьких кабинках вокруг большого зала, где помещается Бюро. На стенах кабинок висят всевозможные справочники, по которым можно найти ответы на большую часть вопросов, с какими обращаются в Бюро. На громадных столах посреди зала в особых ящиках расположены карточки с разного рода сведениями, о которых запрашивают в Бюро. Еще более трудные вопросы передаются на обсуждение разным специалистам, служащим в Бюро.

Задача Бюро — знать все, уметь ответить на каждый вопрос.

Первое время глупые шутники постоянно задавали Бюро разные нелепые вопросы:

«Сколько в Москве лысых?» «Как проехать на луну?» и тому подобное. Но Бюро так серьезно относится к своей работе, что постепенно такого хулиганства становится все меньше.

За день в Бюро обращается несколько тысяч человек за всевозможными справками и почти все получают нужный ответ.

Когда отходят поезда в Ярославль? Какие учебники по обществоведению приняты в школах второй ступени? Есть ли в Москве музей прикладного искусства?


Утро в городе.

Старая Москва не знала ни газет, ни справочных Бюро, и день в ней начинался иначе, чем теперь.

Вот как описывает писатель Чапыгин раннее московское утро.

«Сумеречно и рано. Перед Кремлем в рядах идет торг. Стоят воза со всякими товарами. Площадный дьяк с двумя стрельцами ходит между возов в длиннополом кафтане, расшитом шнурами — на голове бархатный клобук, отороченный полоской лисицы. Дьяк собирает тамгу (сбор с товаров) на царя, на церкви, на монастыри. Звенят деньги.

Впереди рядов, ближе к Кремлю, палач—в черной плисовой безрукавке, в красной рубахе, рукава рубахи засучены, — приготовился сечь кнутом вора. Преступник в синих крашенинных портках без рубахи стоит пригнувшись, дрожит ... В ранней прохладе от тощего тела, вспотевшего от страха, идет пар. На впалой груди на шнуре дрожит крест.

Палач шевелит кнутом, распутывая движеньем руки на конце кнута кисть из воловьих жил.

— Тимм! тамм! тимм! — звенят в воздухе литавры.

Народ раступается, иные снимают шапки.

— Боярин!

— Царя с добрым днем чествовать!

— Эй, народ, дорогу!

Через площадь проезжает боярин, черная борода с проседью. Боярин бьет рукояткой кнута в литавры, привешенные к седлу, лицо мрачное, густые черные брови, из под них глядят круглые ястребиные глаза. Он в голубой бархатной ферязи, от сумрака цвет ферязи мутно серый, на голове клобук, отороченный соболем. Боярина по бокам и сзади провожают холопы. Огонь факелов колеблется в руках челяди, мутно отсвечивая в драгоценных камнях ферязи боярина и на жемчугах, заплетенных в гриве коня.

— Воевода-а!

— То хто?

— Князь Юрий Олексеич.

— С дороги, людишки!

Свищет кнут. После десяти ударов преступник шатается. Кровь густо смачивает верх портков.

— Стоя не осилишь — ляжь, — спокойным голосом, поправляя спустившийся рукав, говорит палач.

Преступник охрип от крика. Он покорно ложится, ослабел, только шевелит губами. Бородатый дьяк с гусиным пером за ухом, обросший волосами, как шерстью, с чернильницей на кушаке, считает удары.

— Полно.

Подвели телегу. Помощник палача в черной рубахе, перетянутой сыромятным ремнем, поднял битого, ввалил на телегу. Преступник моргает слезливыми глазами и чавкает ртом:

— Пи-ить....

Палач делает шаг, не глядя, грозно кричит на толпу:

— Раздайсь!— и щипцами откусывает преступнику правое ухо.

Тот не чувствует боли и шепчет внятно:

— Пи-и-ить.

Дьяк махает мужику на лошади и говорит битому:

— Не воруй! Левое ухо потеряешь!

— Поглядели бы, крещеные, что уволок-то парень. Курицу-у!»

Просыпавшийся город постепенно наполнялся криком, руганью и шумом уличных драк.

Все иностранные путешественники того времени в один голос говорят, что такого сварливого, драчливого народа, как московиты, не было во всей Европе. Где только сходился народ, там непременно начиналась перебранка и потасовка.

Вот например Спасский крестец (перекресток). Там с раннего утра собирались безместные попы. Может, кто-нибудь из православных, начиная новое дело — торг или стройку дома после пожара, — наймет одного из них отслужить обедню. Там для них и изба была построена, где они могли дожидаться заказчиков. Но они редко заходили в избу, разве в большой мороз—погреться. Больше толпились у Спасского моста, чтобы не упустить случай и первому перехватить заказчика.

Иные бранились, другие играли в зернь (кости), а некоторые бились на кулачки или боролись.

Многие, несмотря на ранний час, были изрядно выпивши.

Не мудрено, что горожане без большого уважения относились к таким священникам и часто вступали с ними в драку. За это не полагалось никакого наказания. Запрещалось только сбивать поповскую камилавку (шапочку). Она считалась священной. Ее перед дракой надо было снять и положить на чистое место.

Шел через мост казак в синем кафтане, с саблей на ремне, в красной казацкой шапке, видно, ходоком его прислали с Донского войска к московскому государю. Надумал казак с дороги молебен отслужить, чтобы дело его в Москве добром кончилось. Спросил было одного попа, что возьмет за молебен святому Егорью. Да поп несуразную цену заломил — три алтына с деньгой. Казак не вытерпел, толканул малость попа, а тот прямо в сугроб сунулся. Хорошо еще, что прохожий человек камилавку на-лету подхватил.

— Эй, казак удал, справы не знаешь. Попа валить можно, камилавку нельзя.—Он сунул камилавку на ларек с старопечатными книгами, что у Спасского моста.

— Вот теперь пластай попа сколь хоть.

Но казак только рукой махнул. У него свои дела были.

Поп, ругаясь, выбрался из сугроба и надел камилавку.

Случались тут драки и посерьезней.

Вон торговец в широком охабне (шубе) с большой сивой бородой совсем было сговорил попа Кондрата со двора Ивана Федотова, что в Канатной слободе. А тут другой поп, пьяненький, ухватил отца Кондрата за рясу и ну тянуть да не пускать. Собралась толпа и завязалась свалка.

Мимо проходили два стрельца, братья Василий и Никита Терентьевы. Собрались в кумачный ряд, женам кружева кумащетого купить.

Вдруг один квасник с работником выбежал из толпы и начал Васильеву жену бить неведомо за что, кисею на ней изодрал, и Василья и брата его и жену братнюю били, и бранили всякою бранью, и шапку с Василья сбили и кафтаны на них изодрали.

Тут подоспели другие стрельцы и потащили квасника и его работника на съезжую (в участок).

На съезжей народу всегда было много, и на этот раз только что перед стрельцами ввалилась целая толпа. Дело было вот какое.

В Хамовной слободе у тяглеца (крестьянина ) Михайлы Тихонова ночью со двора черную курицу украли. Утром он пошел на Красную площадь харчи покупать и на возу у тяглеца Аникиева увидал свою курицу.

Тихонов курицу ухватил и потащил Аникиева на съезжую. Но по дороге Аникиев подговорил прохожих и начал Михайлу бить, и ту курицу у него отбил и шапку с него сбил. А шапка дорогая, полтора рубля плочена. А у курицы Аникиев оторвал голову, и Михайла со зла ту курицу кинул.

На съезжем дворе Аникиев уверял, что курицу он купил в Охотном ряду, а ночью не крадывал и у курицы головы не отрывывал, и где ту курицу Мишка кинул — не ведает.

Курица так и не нашлась и доказать, чья она была, ни тот, ни другой не мог.

Допросив обоих, объезжий дал и тому и другому по тумаку и вытолкал всю компанию в шею. Ему надо было заняться делом стрельцов Терентьевых.

У другого моста, Москворецкого, тоже редкий день начинался без потасовок. Через Москворецкий мост шла проезжая дорога. По ней проходило и проезжало много народа из окрестных деревень. У самого моста стояла большая поваренная изба, где приезжие часто закусывали, а рядом были погреба, где можно было и браги выпить.

В тот же день, когда у Михайлы Тихонова украли курицу, приехал в Москву из села Преображенского подьячий (чиновник) Семка Хлебников. Ехал он в телеге, на государевой (казенной) лошади.

Переехав Москворецкий мост, он поставил лошадь у знакомого погребщика, Родиона Савельева, а сам пошел в рыбный ряд за живой рыбой.

Живую рыбу там не всегда можно было найти, зато уснувшей и протухшей сколько угодно. Рыбный ряд издалека можно было узнать по страшной вони. Москвичи в то время не очень разбирали, свежая ли рыба или с душком. Даже на обедах у важных бояр другой раз подавали такую рыбину, что иноземные гости носы затыкали.

Но на этот раз Хлебникову посчастливилось. Он был большой любитель рыбы и нашел как раз живую. С охотного ряда он прошел еще к приятелю звать к себе в Преображенское рыбу есть и вина пить.

На обратном пути на Ильинке он встретил погребщика Савельева на его, Семкиной, лошади.

Подьячий кликнул прохожих, ухватился за телегу и стащил Савельева с телеги долой, а сам на нее взобрался. Но Савельев начал бранить подьячего и жену его и детей его всякой скаредной бранью и начал его с телеги за кафтан тащить, и кафтан на нем весь изодрал и еще кирпичами в него бросал.

И тут все тоже попали на съезжую. У подьячего там оказались знакомцы и Савельеву пришлось худо.

Объезжий бил его по щекам и сбил с ног, п бил пиньками и топуньками и батогами безо всякого милосердия и руки назад заверня, вязал и ломал и денег 22 алтына 3 деньги отнял да нож с медною оправою, а потом бросил избитого в подполье.

Но Савельев тоже имел знакомцев. Не даром он на Николу вешнего носил подьячим в земский приказ по калачу, а дьяку на Петра и Павла поднес боченок браги.

Когда его выпустили, он пошел в земский приказ жаловаться. Спросили объезжего. Тут оказалось, что на Савельеве еще одна вина — он ехал в телеге на вожжах. Это значило, что он сидел в телеге и правил лошадью, а это в те времена было строго запрещено. Править надо было, сидя верхом на лошади, хотя она и запряжена в телегу или в возок или даже в карегу.

Объезжий объяснил так:

— Родька Савельев ехал по Ильинке в телеге на вожжах, и учал по той улице скакать во всю мочь, а не смирно. Зато он, объезжий, и бил его батогами по государеву указу, а иным боем не бивал, и денег и ножа не вынимывал и в подполье его не саживал.

Послухи (свидетели) со Съезжего двора показывали тоже. Они, видно, поделили с объезжим двадцать два алтына и три деньги. На этот раз боченок браги не помог Савельеву. Ни денег, ни ножа он назад не получил.


Мытный двор и мясная фабрика.

Недалеко от Москворецкого моста находился в старой Москве Мытный двор. Туда крестьяне пригоняли скот — на продажу и на убой. Скот стоял там и на дворе и на улице, пока его не купят, а тем временем пригоняли другой. У Мытного двора скота всегда было видимо-невидимо. За скотом никто не убирал, и навоз устилал всю улицу кругом, так что нога вязла в нем чуть не по колено.

Во двор приходили мясники с мясных рядов и торговали скотину на убой. Купленых быков, свиней и телят тут же резали, свежевали и тут же бросали ненужные отбросы. Они месяцами гнили на дворе, пока окрестные собаки не растащут их и не сгрызут.

Далеко кругом расходилась по Москве вонь от Мытного двора, а жидкий навоз прокладывал себе в мягкой грязи ручейки и стекал понемножку в Москву реку, заражая ее воду, чуть не под самым Кремлем, где жил царь и именитые бояре. Тогда на это никто не обращал внимания.

Теперь Москва съедает в сто раз больше мяса, чем в XVII веке, но никто из москвичей и не видит никогда того скота, который идет им на пищу.

Скот не бредет теперь в Москву по проселочным дорогам. Его привозят на поездах. Одного крупного скота, то есть быков, в Москву привозят в год более двести пятьдесят тысяч голов. Это значит, в день — около восьмисот быков. Для этого каждый день должно приходить в Москву по восьми поездов из десяти вагонов каждый с одними только быками, не считая телят, свиней и баранов. А их тоже Москва истребляет около двух сот тысяч в год.

Всю эту громадную массу скота отправляют прямо на городские бойни — за товарной станцией Нижегородской железной дороги.

Бойни — это громадное учреждение, настоящая мясная фабрика. В год на них убивают около полумиллиона голов скота. В Москве есть теперь целый ряд отдельных боен — бычачья, свиная, телячья, баранья и даже конская, откуда мясо поступает в татарские мясные.

На всех этих бойнях скот, осмотренный ветеринарами, в несколько часов превращается в мясные туши, приготовленные для продажи.

Части, негодные для еды, теперь тоже не выбрасываются. При бойнях устроено несколько заводов, где обрабатывают эти части — салотопенный, маргариновый, кожевенный, кишечный. Даже пролитая кровь собирается, и из нее выделывается удобрение.

Конечно, все-таки и теперь остаются отбросы, уже ни на что не годные. Они спускаются в особую канализацию, устроенную отдельно для боен, и в мусоро-сожигательные печи.

Теперь бойни не заражают воздуха кругом и не отравляют воду рек.

А между тем они приготовляют в год десять миллионов пудов мяса, которые съедает Москва.

Но Москва питается не одним мясом. Кроме мяса она поглощает еще полтора миллиона пудов рыбы, девятнадцать миллионов пудов овощей, два с половиной миллиона пудов сахара и около тридцати миллионов пудов одного хлеба.

Конфект она тоже истребляет пятьсот тысяч пудов.

Все это — многое в сыром, необработанном виде — привозится в Москву по железным дорогам.

Если бы в один день уничтожились все железные дороги, ведущие в Москву, она умерла бы с голоду, как только приела все, что у нее накоплено.

Привезти все это на лошадях нет никакой возможности.

Но кормят Москву не сами железные дороги, они только доставляют ей то, что производится по всей стране.

А что же делает для себя и для остальной страны сама Москва? Над чем она работает в свой деловой день?

Часть ее работы мы уже видели. Работа эта очень важная и необходимая для всего населения. Мы заглядывали на газетную фабрику, из которой по всей стране расходятся известия о том, что делается в мире. Таких фабрик в Москве пятьдесят, так как в ней издается пятьдесят газет. Кроме того в ней выходит около семисот журналов, и многие из них тоже расходятся по всему Союзу.

Кроме того в Москве, как и во всех крупных, столичных городах, идет непрерывная научная и литературная работа, без которой не может теперь существовать ни одна страна. Больше сорока издательств печатают всевозможные книги не для одних москвичей, а для всего населения страны.

Но это, конечно, не единственный товар, который выделывает Москва в своих стенах.


Машины на помощь человеку. — Своими руками.

Древнюю Москву со всех сторон окружали леса. Когда вы подъезжаете к теперешней Москве — все равно с какой стороны — вы тоже видите леса, но только леса огромных фабричных труб. Москва кругом опоясана фабриками и заводами, разбросанными по ее пригородам.

На этих фабриках и заводах выделывается многое множество разных вещей, необходимых не только для самой Москвы, но и для всего Союза.

Что только ни производится в Москве! И всевозможные материи, шелковые, шерстяные и бумажные, и мебель, и машины, и конфекты, и краски,и пуговицы,и стекло,и мыло,и седла, и макароны, и лекарства, и карандаши, и колбасы, и чулки, и игрушки, и еще масса разнообразнейших вещей.

Все это выделывается в наше время не просто руками человека. Люди научились заставлять служить себе силы природы. Все наиболее тяжелые работы исполняют теперь машины. Все громадные теперешние фабрики приводятся в движение при помощи пара или электричества.

Вот например крупная хлопчатобумажная фабрика на Нижней Пресне. На ней работает около пяти тысяч человек. Из высокой трубы непрерывно вырываются черные клубы дыма, далеко вокруг несется гул и грохот машин. Фабричный двор окружен рядом громадных пятиэтажных корпусов, позади железнодорожная ветка с товарными вагонами, нагруженными хлопком и топливом. К корпусам идут отдельные ветки рельс. Все эти корпуса наполнены колоссальными прядильными и ткацкими машинами. Сырой грязный хлопок выходит из нее миллионами аршин разнообразных разноцветных ситцов.

Но что же приводит в движение все эти огромные машины? Какая колоссальная сила может заставить их работать, наполняя грохотом все пространство кругом? Невольно представляешь себе какой-нибудь колоссальный чудовищный механизм, какого-нибудь сказочного гиганта, который может ворочать все эти огромные колеса. Но нет такого гиганта на теперешней фабрике. Люди научились в самое последнее время добывать неизмеримую силу из электричества. И вот сравнительно небольшая электрическая машина, гак называемый турбогенератор, вливает жизнь во все фабричные здания и освещает все фабричные помещения.

Но все-таки на этой фабрике работает несколько тысяч рабочих.

Теперь есть фабрики, выделывающие сотни тысяч пудов товара с помощью нескольких десятков опытных мастеров, которые только наблюдают за машинами. Всю работу проделывают сами машины.

С течением времени люди добьются того, что всю тяжелую работу будут делать с помощью машин, а их будут приводить в движение силы природы. Сами люди будут только направлять машины. Но до этого пока еще далеко.

В современной Москве из двух миллионов населения почти полмиллиона должны заниматься тяжелым фабричным трудом. Именно они выделывают все те вещи, которые нужны для жизни и самой Москвы, и всего Союза. В обмен на них Москва получает все те продукты, которых у нее нет.

Старая Москва жила иначе.

Многое из того, что ей было нужно для жизни, она имела у себя. Мы видели, что между ее домами тянулись огромные огороды, сады, дворы и даже просто луга. С этих огородов и садов Москва получала овощи. На дворах и лугах пасся скот. Молоко, масло, яйца, птица, овощи, — все у нее было свое. Но, конечно, все-таки многое ей приходилось привозить, и прежде всего хлеб.

Что же она могла дать в обмен за этот хлеб? Что она выделывала в своих стенах? Ни паровых, ни электрических машин тогда не было. Только воду умели люди заставлять служить себе. И в Москве было несколько водяных фабрик или мельниц. Вот например бумажная мельница иностранца Шведена на реке Яузе. Всех рабочих было в ней десять человек, и вырабатывала она в год всего около полуторасот стоп бумаги.

На реках стояло тоже несколько более крупных мастерских, которые назывались тогда фабриками: суконная, шерстяная, мыловаренная и стеклянная. В каждой из них было десятка полтора, два работников. Но главная работа шла, конечно, не на этих маленьких фабриках, работавших, главным образом на царя и двор.

Как теперь фабрики, так раньше всю Москву опоясывали слободы ремесленников. Тут были и седельники, и гончары, и котельники, и ткачи, и серебренники, и токари, и столяры, и плотники, и кожевники, и меховщики и множество других. Но все-таки всех этих ремесленников в половине XVII века в Москве считалось всего около двух с половиной тысяч.

Часто тех или других мастеров в Москве не хватало и тогда по приказу царя их выписывали из других городов или монастырей.

Ремесленные мастерские были крошечные и помещались они всегда в той же избе, где жил сам ремесленник с семьей. Работал он обычно с помощью домашних, много если брал со стороны одного-двух учеников или подмастерьев. Больше и поместить было бы трудно в маленькой курной избе с низкими окнами, куда скудно проходил свет через пласты слюды, заменявшие в то время стекла. Выработанный товар мастеровой продавал или тут же на дому или выносил в ряды на Красную площадь.

Несмотря на ужасные условия, в каких работали тогда ремесленники, они умели выделывать очень красивые вещи, которыми любовались иностранцы. Многие путешественники восхищались искусством русских мастеров и даже предупреждали своих земляков, чтобы они не делали при них никаких изделий, так как русские сейчас же переймут и начнут делать еще лучше их. Но вместе с тем иностранцы постоянно возмущались нечестностью русских мастеров.

«Наш священник,—рассказывает иностранец Мейерберг, — дал русскому обойщику двуличного ситцу да подкладки, да ваты, чтобы тот сшил своей ученой иглой одеяло. Но, зная мошенничество московитов, священник свесил и ситец и вату на глазах обойщика. Скоро обойщик принес готовое одеяло, такого же веса, даже немного тяжелее.

— Почему же одеяло стало тяжелее? — спросил священник.

— Верно от того, что прибавились нитки, — отвечал обойщик.

Священник укрылся на ночь этим одеялом и всю ночь мерз.

На утро он рассказал про это дежурному стрельцу.

— Обойщик своровал, — сказал стрелец. — Пори, немец, одеяло. Я тебе буду свидетелем.

Священник подпорол одеяло с одного конца, — и что же оказалось.

Обойщик половину ваты украл, а другую половину смочил немного водой и посыпал мелким песком.

Песок пристал к вате, и одеяло вышло тяжелее прежнего.

Священник пошел к мастеру на дом. Но там ему сказали, что обойщик уехал на Северное море. Уехать-то он не уехал, а прятался, пока посольство не отправилось из Москвы в свои края».


Дела торговые.

Также недобросовестно, как ремесленники, вели свои дела и русские торговцы того времени.

«Купцы всегда подкрепляют свои обманы ложной божбой и клятвой при торговых сделках, — говорит один путешественник. — Если торг не тотчас закончен и вещь не отдана, то они не стесняются разорвать договор и продать вещь другому, кто больше даст».

Первым торговцем в Московском государстве был сам московский царь. Из разных областей он получал меха, кожи, полотна, мед и разные другие товары. Часть их он отбирал для себя, а большая часть шла на продажу.

На Красной площади мясники продают говядину, баранину и свинину, а торговки—яблоки, грецкие орехи и полотно. И громко выкрикивают, что ведут торг для прибыли великого государя. Таким припевом легче заманить прохожих. А продаются царские товары дороже других.

Крупную торговлю вел царь хлебом. Иногда царь поручал вести за него торг тем или другим купцам. Порой эти Поручения бывали для них очень тяжелы. Им приказывалось продавать казенный овес, рожь, ячмень и продавать с прибылью. «А не продадите того хлеба, — предупреждал царский указ, — и денег не пришлете к нам на Москву или будет нашему хлебу убыль, то взяти мне на вас вдвое. А самим вам быть от меня, великого государя, в опале».

Иностранцам не легко было вести торговые дела с московским царем.

Один краковский гражданин привез двести центнеров меди, которую хотел купить московский государь. Царский приказчик так долго торговался, что купцу наконец надоело, и он повез медь обратно в отечество. Когда купец отъехал на несколько верст от города, его догнали чиновники и наложили на его имущество запрет, под тем предлогом, что он будто бы не заплатил пошлин. Купец вернулся в Москву и стал жаловаться государевым советникам на свою обиду. Те обещали ему уладить дело, если он попросит у государя милости и согласится продать товар за предложенную цену. Но купец оказался упрямый. Он стоял на своем и просил отпустить его на родину. Царю было обидно, что он увезет товар. Точно в его державе не нашлось денег, чтобы купить такой дорогой товар. Продержав купца еще несколько месяцев, царь наконец все-таки купил у него медь.

За царем и крупные бояре тоже часто занимались торговыми делами. Даже царские послы при иноземных государях открыто вели торговлю.

Вести торговлю всегда на наличные деньги очень трудно. Как теперь,так и тогда приходилось иногда покупать в долг.

Теперь для таких случаев существуют банки, где можно взять деньги в долг на время и платить за это определенный процент.

В то время никаких банков не существовало. Занимать торговцам приходилось друг у друга, у кого найдутся деньги. Из за этого между ними происходили постоянные ссоры и драки.

Вот торговец морковью Степан Рылов повстречал на Живом мосту в Китай-городе своего должника, тоже морковника, Битюгова. Рылов начал говорить Битюгову про долговые деньги, четыре рубля. А Битюгов ему тех денег не отдал, а вместо того его бранил и бесчестил, а потом стал бить и увечить и в воде было утопил. Насилу прохожие люди остановили драчуна.

Не повезло и крестьянину Максиму Афанасьеву с Садовой слободы. Он пошел к торговому человеку Семену Степанову за своим долгом. А тот вместо отдачи учал его бранить и бесчестить и петли у кафтана его изодрал, и бороду с правой стороны всю выдрал.

Бывало, что и, наоборот, попадало должнику.

Грибовщик Пронька Урод пришел к Василью Хлопину, торговцу, в ряды. Василий купил у Проньки в пост рыжиков и остался ему должен одну деньгу. Пронька требовал свой долг, а Василий не давал. Тогда Пронька учал его, Ваську, бра-

нить всякой скаредной бранью и в грудь пинать и на землю его повалил и топуньками бил.

Оба попали на съезжую. И там грибовщик ото всего отрекся. Говорил, что он и к Василью не прихаживал, и в груди его не стукивал, и на земле топуньками не бивал, да и рыжиков Васька у него не купывал.

Но этого уж Васька не мог стерпеть. У него были свидетели, как он покупал у Проньки рыжики и остался ему должен одну деньгу. Деньгу он отдать не отказывался, но только сам искал с Проньки за обиду две деньги.

Объезжий деньгу с Васьки взыскал, только в свою пользу, а Проньке дал пинка и выгнал вон.

Когда своими средствами долг взыскать не удавалось, жаловались в земский приказ, оттуда присылали за должником земского ярыжку (сторожа), и перед приказом били неисправного должника батогами по ногам до тех пор, пока он не отдаст. Если не отдаст сегодня, били завтра, после завтра, каждый день со света до десяти часов. Это называлось правежем.

Богатые люди посылали вместо себя на правеж своих холопов, а сами долга все равно не платили.

Вот Данила Строганов задолжал князю Прозоровскому целых девятьсот девяносто рублей — громадный капитал по тому времени. А Прозоровский, хотя и князь, а ничего не мог сделать со Строгановым.

— Он, Данила, — жаловался князь, — тех моих

денег не платит, а присылает на правеж людей своих, и те отстаивают на правеже многое время, больше года, он же ничего не платит.

Строгановы были из самых крупных богачей по тому времени. Они не только посылали на правеж своих людей, но верно от них была хорошая почесть дьякам, оттого и не было на них управы.


Первая русская лотерея.

Теперь как и прежде многим приходится делать займы — и частным торговцам, и кооперативам, и даже иногда государству.

Если государству не хватает денег на какое-нибудь нужное для всей страны дело, например, на проведение железной дороги, оно тоже может сделать заем. И вот как. Оно устраивает тогда лотерею. Предлагает всем желающим покупать по недорогой цене билеты. А когда все билеты раскуплены, оно устраивает розыгрыш, и некоторые билеты выигрывают. Самый главный выигрыш обыкновенно бывает один — тысяч сто или пятьдесят. Остальные выигрыши поменьше, по десяти тысяч, по тысяче и наконец по сто рублей. Человек берет билет за пять или за десять рублей, а выиграть может сто тысяч. Правда, такой выигрыш только один. Но ведь наперед неизвестно, кто выиграет, и всякий может надеяться. Да и сто рублей выиграть приятно, а таких выигрышей уже гораздо больше.

Недавно такую лотерею устраивал Осоавиахим, чтоб занять денег на постройку аэропланов. Главный выигрыш был — кругосветное путешествие, А билет стоил всего полтинник. Как не попытать счастья.

Выиграл служащий спичечной фабрики Казаринов. Мог ли он сам собрать денег на такое путешествие? Конечно, нет. А тут вдруг посчастливилось— выиграл он один из двух миллионов покупателей!

И вот 17-го июля 1927 года вылетел он с Московского аэродрома в Берлин, оттуда в Париж, в Гавр. Оттуда на океанском пароходе в Нью-Йорк, в Америку. Потом в Японию. Оттуда в Сибирь, во Владивосток. И на сибирском курьерском поезде назад в Москву. И все за полтинник.

Лотереи устраиваются теперь во всех государствах. А раньше о них и понятия не имели.

У нас первая лотерея была устроена в Москве в XVII веке. Устроил ее часового дела мастер Яков Андреев, сын Гассениус, живший близ Николы на столпах.

Яков Гассениус бил челом государю и получил от него позволение устроить счастливое испытание, называемое по иноземному «лотори».

«Всем охотникам (желающим) или охотницам,— объявил Гассениус, — вольно было свое счастливство испытать — как добыть тысячу рублей за гривну».

Выигрышей в лотори у Якова Гассениуса было много: Одна лота (билет) выигрывала тысячу рублев. Одна лота — сто рублев, одна лота—пятьдесят Рублев, пять лот по десять рублев, десять лот по пять рублев, двадцать лот по три рубля, тридцать лот по два рубля, десять лот по рублю и сем тысяч девятьсот лот по три алтына, то есть по тридцать копеек. И те лоты или ерлыки (билеты) стали выдавать всем охотникам или охотницам на дворе Якова Гассе-ниуса по гривне за всякую лоту. И как скоро все лоты были розданы, назначен был день для испытания счастливства.

При испытании назначены были от государя шесть верных людей, а также два младенца. Младенцы перед теми людьми, а также перед всем народом, который захотел быть, вынимали лоты. И сколько кому вынулось, Яков Гассениус выдавал каждому на том же дворе. И кроме тех счастливых лот были еще три счастливые. Чья первая лота теми младенцами была вынута, тому было дано десять рублев. И чья первая после самой большой лоты в тысячу рублев — тому также — десять рублев. И чья последняя лота вынулась, тому тоже десять рублев.

И потом всему миру объявлено было, сколько частей денежных и по сколько рублев тем счастливцам вынулось.

Много в тот день на Москве было радости, много и огорчений. Многим, конечно, не вынулось даже и трех алтын. И те очень кручинились, что даром гривну потеряли.

Зато счастливцы, которые выиграли по двадцать и даже по десять рублев, могли целый дом купить. Вот попадья вдовая, Пелагея Исакова, продала дом мужа своего, попа Семена, и с анбаром, и с клетью да подклети, и с тыном посацкому человеку Гедеону Коротаеву за двадцать рублев. Такой дом мог легко купить человек с выигрыша.

Степан Седой пол-лавки за шесть рублей соседу продал. За пятнадцать рублей можно было хорошую лавку в рядах перекупить и на пять рублей еще товару прикупить, и какую торговлю открыть. Лучше не надо. Близко самой Красной площади.

Красная площадь.

На Красной площади шла главная торговля в Москве. Там против Кремлевской стены от самого Охотного ряда до Василья Блаженного были отдельные торговые ряды. В каждом ряду торговали особым товаром. Особые ряды были для мехов: соболиный, скорняжный, пушной. Особые для одежды: кафтанный, шубный, охабенный. Металлические изделия продавались в ножевом, железном, замочном ряду. В «щепетильном» торговали всяким швейным прикладом. В золяном — золою. Особенно много рядов было для всякого съедобного товара: масляный, крупяной, медвяной, уксусный, мясной, рыбный, ягодный, огуречный, все по отдельности. Был и особый игрушечный ряд, где продавались кубари, мячики, деревянные лошадки.

Бирючи особенно объявляли, чтобы торговые всякие люди сидели с товарами своими, где кому указано, а порознь никто, и в иных рядах разными товарами не торговали. И по крестцам и в воротах ни с каким товаром не сидели. А торговали в рядах. И сидели, где кому даны места.

Иностранцам такие правила очень нравились.

Сразу можно было найти, что кому нужно, и выбрать, у кого лучше.

Зато соседи торговцы постоянно ссорились и даже дрались между собой, переманивая покупателей. Иной раз при этом попадало и самим покупателям Идя в город за покупками, всякий наперед знал, что его могут изругать, а при случае и поколотить.

Вот Иван Загребин с женой торговал в крашенинном ряду крашенину на рубаху, да дорого,показалось. Он и пошел прочь, не купив. За это торговец начал его бранить и бесчестить. Называл вором и мошенником.

Рядом, в посудном ряду, стрелец Косточкин торговал солоницу, чесночницу и подсвечник, да не сторговал, прочь пошел. Торговец обиделся, стал его бранить и бесчестить, называл: боярский холоп и оленье ухо.

Другой раз и покупатели начинали ссору. Крестьянин торговал в ряду яблоки. Показалось ему дорого, он и поднял крик:

— У тебя, мотри, ухо отсечено! Ты за него взял пять рублев денег!

А потом повалил скамью с товаром на землю и весь товар перебил, перемазал и ногами перетоптал. А было там товару на шесть рублев с полтиною. — так показал сиделец на съезжей.

Ругань и драка не прекращались целыми днями, хотя торговцы сами от себя выбирали объезжих голов и решеточных сторожей. Объезжие головы должны были смотреть за порядком в рядах и могли звать на помощь стрельцов и тащить ослушников на съезжую. Но это мало помогало. Сами торговцы ругались и дрались между собой еще чаще, чем с покупателями.

Сидели Аврамка с Григорьем на прилавке и учинился у них счет о торговом деле, и Аврамка учал Григорья бранить всякими неподобными словами. А Григорий за ту брань, взяв батог, ударил Аврамку по спине. И Аврамка против тех побой ухватил доску и погнался за Григорием по ряду и повалил его на землю и доску об его голову расколол.

А рядом в мясном ряду побранились два торговца. Один у другого вареное мясо и продажные деньги сбросил на землю. А другой опрокинул целую кадь (кадку) с солониной и толкнул так, что она покатилась в овраг и лежала там порожняя.

В щепетильном ряду торговец Полуэхт Яковлев привязался к соседу Дмитрию Иванову, начал его бранить и бесчестить разною скаредною бранью, а потом весь товар его засыпал сеном, а когда соседи помогли Дмитрию то сено с товара снимать, то у Дмитрия пропало товару многое число.

А вон Митька Тимохин в ожидании покупателей лег на свой прилавок да и заснул. Ноги его попали в соседнюю лавку к Михайле Карпову. Карпов завернул Митькины ноги назад в его лавку и сказал:

— Спишь, Митька, надеясь на бабушкины деньги. 

Митьке это показалось обидно.

— A y тебя, — крикнул он, — семеро щенят в брюхе урчат, и ждать тебе помоги не от кого!.



Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 8

Красная площадь в XVII веке. На заднем плане слева Василий Блаженный, направо кремлевская стена, слева торговые ряды.

При этом он пихнул Мишку ногой.

Мишка схватил молоток и стал его по голове молотить и пробил голову до руды (до крови).

Тут их розняли соседи и отправили обоих со стрельцами на съезжую.

Под эту ругань и драки торг на Красной площади шел своим чередом.

— Яблочки царские, наливные, сахарны, за деньгу пяток!

— Пироги пряжены с творогом!

— Леваши ягодные, три на деньгу!

На все голоса выкрикивали лотошники.

С утра мало кто останавливался у лотошников. А вот, потолкавшись часа два-три по рядам, многие выбирались на площадь, где попросторней, закусить и испить кваску.

Вон около квасника целая толпа. Квас у него медвяный, игристый, всей площади ведомо.

— Эй, дядя! — кричит, протискиваясь сквозь толпу, коренастый мужик в сивой шапке с новым хомутом на шее. — Нацеди кваску! Взопрел с теми анафемами!

— Ну, ты, хомут, куда лезешь! Ране тебя дожидаются.

— Православные, сбитню яблочного! Больно сладок! — надрывается сбитеньщик. — Но около него охотников меньше.

Старуха божедомка с трясущейся головой вопит истошным голосом:

— Ми-илостыньку ради бога и великого государя! Пожертвуйте на дитё малое!

На руках у нее завернутый в рваные тряпицы ребенок с грязной вонючей соской во рту. Ребенок весь синий,сморщенный,не кричит, а только слегка вздрагивает всем телом.

— Да он у тебя, мотри, помирает, — замечает сердобольная баба с широким красным лицом. За подолом у нее тянется такая же широколицая девчонка, путаясь в длинной, чуть не до пят шубейке.

— Дал бы господь, помер бы хоть скорей! — бормочет нищенка.—Много на его дадут! А, вишь, все руки оттянул.

Баба сует ей полбаранки и проходит.

— Дорогу боярыне! — раздается крик.

Через самую гущу толпы пробирается запряженный четырьмя лошадьми гуськом возок. На передней лошади сидит парень без шапки и погоняет. Кругом в пробежку бегут холопы. В маленькое слюдяное оконце видно набеленное, нарумяненное лицо боярыни. Сама она заполняет весь возок. Одежды не разобрать. Сверкает только что-то алое, усыпанное драгоценностями.

— Ишь развезло, гора-горой!—говорят в толпе.

— Видно, в Архангельский к поздней.

— Грехи замаливать!

— Какие у ей грехи. Жрет, поди, круглый день!— слышатся замечания.

У начала рядов густо, не протолкаться. Кричат торговцы. Ругаются покупатели. Красная площадь гудом гудит.

В наше время торговля идет по всей Москве. В ней семнадцать тысяч разных торговых заведений. Главным образом, кооперативов. Один Моссельпром имеет сто сорок киосков, около пятидесяти ларьков и четыре тысячи триста лотошников. Но и на Красной площади торговля не прекратилась. На ней, правда, теперь только один магазин, но зато такой, что все жители прежней Москвы могли бы закупить в нем все, что им было нужно. И никто бы их не выругал и не избил до полусмерти. Это государственный универсальный магазин, знаменитый ГУМ.

ГУМ — целый торговый городок, занявший бывшие Верхние ряды. Только городок под стеклянной крышей, чистый, теплый и сверкающий электричеством. Одних служащих в нем — две тысячи пятьсот. Целое население небольшого местечка. А когда его заливает волна покупателей, в нем скопляется народу не меньше, чем в каком-нибудь уездном городе. Гораздо больше, чем в старой Москве на всей Красной площади.

Товары тут продаются не менее разнообразные, чем в старинных Московских рядах — от мебели до драгоценных камней, и от селедок до музыкальных инструментов и книг. И как в настоящем городе, тут есть так же всевозможные учреждения. И почтовое отделение, и банк, и телефон, и контора нотариуса, и касса железных дорог, и парикмахерская, и столовая, и даже лечебница.

Не выходя на улицу, вы можете не только закупить все, что нужно человеку, но и справиться в банке, не выиграла ли ваша облигация индустриального займа, запастись билетом на поездку в курорт, сообщить по телефону о своем отъезде знакомым, послать телеграмму, чтобы вас встретили. Постричься, пообедать и даже зайти выдернуть разболевшийся зуб.

Так теперь заботятся об удобствах покупателей на той самой Красной площади, где прежде московский горожанин месил грязь, бродя по рядам, а то и сам падал в ту же грязь под пинками и ударами нетерпеливого сидельца.


На улицах Москвы.

Выйдя из ГУМа, вы не рискуете теперь завязнуть в грязи или попасть в гущу какой-нибудь свалки. Правда, если вы приехали из провинции, вам с непривычки делается несколько жутко. Куда бы вы ни свернули с Красной площади, вы сразу попадаете в человеческий водоворот.

По тротуарам в три ручья стремится народ. Он не помещается на узкой асфальтовой полосе и переливается на мостовую. Посредине безостановочно мчатся ревущие автомобили. Между ними переваливаются с боку на бок грузные автобусы, звонят почти непрерывные вереницы трамваев.

На перекрестках важные милиционеры одним движением руки поворачивают вверху над улицей ярко красное знамя плаката. И все бешеное движение мгновенно замирает. Из поперечной улицы лавиной выкатывается живой поток и стремится в образовавшийся проход.

Минута, красный плакат поворачивается опять и задержанная людская река мчится дальше, точно прорвав плотину.

Бульвары и скверы переполнены, как трамваи.



Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 9

Праздник физкультурников на Красной площади.

На лавочках, на подножках памятников тесно сидят отдыхающие, читают газеты, книги. Болтовня, смех, визги играющих ребят. Везде пестрая, разноплеменная московская толпа. Тут и фиолетовые халаты узбеков, и шитые серебром тюбетейки сартов. Тут же и парижские зонтики, и забрызганные грязью зипуны крестьянских ходоков, и заграничные пальто, и потертые кожаные куртки.

После четырех часов новые потоки людей выливаются из подъездов контор и учреждений. Улицы переполняются через край. Медленно пробираются автобусы на перекрестках. Посмотришь издали, как будто толпа несет их на плечах. В гастрономических магазинах густо, как на митинге. Продавцы сбились с ног, а все новые и новые руки с талонами тянутся к прилавку.

— Слушайте, слушайте! — раздается на площади откуда-то сверху громкий чуть-чуть сиповатый голос, —Сейчас будет прочитана лекция о вреде алкоголизма!

Но никому не охота слушать. Все спешат по своим делам. Громкоговоритель уже перестал быть чудом. Городская толпа привыкла к нему. Люди бегут, торопятся, как на пожар. Трамваи, несмотря на все запреты, переполнены, как отроившиеся ульи. У остановок бесконечные хвосты. Автомобили ревут непрерывно. Точно весь город боится опоздать к обеду.



Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 10

Кузнецкий мост в наше время

Среди всей этой сутолоки в разных концах Москвы разбросана сотня маленьких островков. Это спортивные площадки. Свернув с шумной улицы, где усталые озабоченные люди спешат, толкая и перегоняя друг друга, вы сразу попадаете в другой мир.

Голубая вереница бегунов быстро, но без всякого напряжения, пробегает круг за кругом. На другом краю выстроилась группа гимнастов. Одни перекидываются через трапеции. Другие поднимаются на руках на лестницу, балансируют на верхней балке и легко спрыгивают вниз.

Атлеты в это время бросают диски, мечут копье, упражняются с гирями.

Сотни тысяч молодежи проходи г теперь через спортивные площадки. Спорт приучает их к ловкости и гибкости движений, к находчивости, к выносливости. Летом спортивные кружки устраивают экскурсии за город, пешком, на лодках, на велосипедах. Зимой на лыжах, на коньках. Члены спортивных клубов реже сидят целыми днями в пивных или глотают пыль, слоняясь по бульварам. Вместо того они проводят время на воздухе, укрепляя силы и здоровье


Вечер в Москве.

После семи часов современная Москва немного затихает. Трамваи становятся просторнее. Прохожие не так спешат. Сгущаются сумерки. Еще немного и на улицах станет совсем темно.

Но — одна секунда — и сразу вспыхивают электрические фонари. Центр Москвы залит светом, да и на окраинах горят фонари.

От деловой сутолоки Москва переходит к вечернему отдыху. Трамваи и автобусы снова наполняются. Но теперь большинство спешит в театры, в кино, в загородные парки, в клубы.

Одних театров теперь в Москве двадцать пять, не считая четырнадцать летних, два цирка, пятьдесят кино, кроме клубных, и около трехсот клубов. Некоторые из летних парков так громадны, что в них может поместиться население целого провинциального города. В новом парке, на месте сельскохозяйственной выставки, может собраться одновременно десять тысяч человек. Там устроен целый детский городок со всевозможными мастерскими, площадками для гимнастики, для игр, для разного спорта. Есть там целый павильон клубов, есть читальня, есть концертный зал, есть открытый кино, летний театр и еще множество разных занятий и развлечений.

Теперь, если человек захочет вечером развлечься, посмотреть что-нибудь интересное, ему не страшно выйти из дому. На улице светло, и в десять, пятнадцать минут он наверно дойдет до ближайшего кинематографа.

Подумайте только, каким чудом показалось бы жителю старой Москвы наше кино, к которому мы так привыкли, как будто оно всегда было.

Спокойно сидя в кресле, мы можем за один вечер увидеть такие страны, о каких прежний москвич даже не слыхал во всю жизнь. Мы можем увидеть, как «Красин» пробивает полярные льды и спасает участников экспедиции Нобиле. И мы знаем, что это не сказка, что все это так и было на самом деле. Но это чудеснее всякой сказки, какую мог рассказать москвичу какой-нибудь сказочник.

Если мы не хотим никуда итти, мы можем и сидя дома послушать по радио оперу из Большого театра или лекцию, или, попозже, соединиться с Берлином или Лондоном и услышать оттуда симфонический концерт.

Мы слушаем радио, смотрим кино без всякого изумления, иногда даже со скукой. И нам в голову не приходит, какое поразительное чудо и то, и другое. Чудо это произвел сам человек. Мы не замечаем, какое громадное изменение внесли эти изобретения в жизнь людей. Сколько, благодаря им, мы 98 можем увидеть нового, интересного, не выезжая из своего города. Как быстро мы узнаем все, что делается в мире.

Что может быть проще, чем выйти вечером на улицу, сесть в трамвай и проехать в кинематограф.

А вот представьте себе на минуту, когда наступит вечер, что за стеной вашего дома не теперешняя, а старая Москва.

Как в ней проходил вечер и ночь.



Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 11

Никитские ворота.


Жуткие ночи.

В старой Москве ночь была полна опасностей. Как только сгущался сумрак, город погружался в полную тьму. Все городские ворота запирались на тяжелые запоры. Замыкал все свои ворота Кремль. Отдельно замыкался Белый город, и даже нищий Земляной город тщательно запирал все свои десять ворот. Москва спала за тройным рядом стен. А посредине мрачной громадой высился Кремль, отделенный и от города тройной броней зубчатых стен.

Ни войти в город,ни выйти из него уже было нельзя. Но и за такой оградой город не находил покоя. Москва спала, насторожившись.

В Китай-городе каждый ряд запирался особой решеткой и у нее всю ночь дежурил решеточный сторож. По запертым рядам ходили взад и вперед замочные сторожа, и злые псы, ворчуны зубастые, бродили тут же. Для них привозили в ряды дохлых коров и стравливали даже с кожею.

На углах улиц, где решеток не было, ставились на ночь надолобы, длинные рогатки, перегораживавшие улицу поперек. У надолобов дежурили сторожа с бердышами, топорами и рогатинами, а по улицам ходили караульные и били деревянными билами в доски и в желоба.



Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 12

Улица старой Москвы на рассвете.

На Фроловой башне в Кремле каждый час колокол отбивал часы.

Ближние караульные подхватывали и колотили в доски, им вторили другие, третьи, и так по всему городу расходился глухой бой колотушек, извещая жителей, что идут страшные ночные часы.

Ходить по улицам ночью запрещалось. Если у человека встречалась крайность, он брал фонарь, подговаривал провожатых и пускался в опасный путь. Караульным на такой случай был строгий приказ:

«Кто в ночи поедет или пеш пойдет и тех людей расспрашивать, а распрося провожать от караула до караула и другому караулу объявлять, куда тот человек идет или едет, пока не придет до самого места».

Так берегла себя Москва от татей и лихих людей.

Караульные зимою мерзли и помирали холодною смертью, а от лихих людей все-таки охраняли плохо.

Либо по стачке с ворами, либо из страха они часто прикидывались спящими и не трогались с места, когда среди мрака раздавались крики о помощи.

Почти каждую ночь глубокую тишину вдруг прерывали отчаянные вопли, слышались глухие удары, топот невидимых ног. А на утро на улицах божедомы подбирали трупы убитых и ограбленных и тащили их в земский приказ.

Особенно тщательно охранялись чины иностранных посольств, но и на них постоянно нападали разбойники.

«Однажды, — рассказывает секретарь немецкого посольства Адам Олеарий, — некоторые из нашего посольства засиделись в гостях у одного приятеля, и когда возвращались домой, на одного из наших, шедшего впереди, напали два русских уличных разбойника. Когда по крику товарища мы подбежали к нему на помощь, один из мошенников успел бежать, а другой получил такие побои, что едва мог ноги унести».

Другой раз на обратном пути из гостей на Неглинной был убит посольский повар. Вскоре после того убили служащего в посольстве Шпиринга, возвращавшегося домой от приятеля. Колет его (кружевной воротник), забрызганный кровью, продавался после на рынке.

«Сегодня,—рассказывает иностранец, путешественник Иоанн Корб, — на многолюдных улицах были найдены два москвича, которым безбожные злодеи отрубили головы. По ночам рыщет здесь невероятное множество разбойников».

В домах тоже ночью было небезопасно. Особенно бережно охранялось посольское подворье, но и туда умудрялись пробираться тати и лихие люди и обкрадывали послов. У горожан кражи, грабежи и убийства бывали очень часто. Иногда хозяева сами слышали, как к ним в дом забирались тати и выносили вещи, но не решались подать голос. А наутро все было покрадено, а иногда кто-нибудь из домашних лежал убитый.

Вот ввечеру на третий день Рождества зарезан был у себя в доме в слободе Котельничей Петр Меньшой. В избе у него на ту пору ночевал как раз поп Иван. А женщин в избе не было, они ходили в баню мыться. Как пришли из бани, видят, лежит Петр мертв и голова отрезана, а живот (имущество) весь пограблен — и деньги, и платье, и серебряная кузнь (украшения).

На другой день братья убитого подали челобитную в разбойный приказ, чтоб пришел приказный к той зарезанной мертвой голове и осмотрел ее и допрос учинил.

Приказный пришел и спрашивал попа Ивана Федотова:

— Ты, поп Иван, ведаешь ли, хто того Петра зарезал?

А поп Иван молвил:

— Меня вечор тот Петр Меньшой ночевать пустил, и я кафтан постлал и спать лег на лавку, а женщины в баню пошли. И тут пришли два человека незнаемых, да того Петра и зарезали.

Но соседи видели, как тем же вечером Петр Меньшой воротился домой с кумом Харитоном и с другим незнаемым человеком и все трое в избу вошли.

Спросили Харитона. Он сказал:

— Звал меня Петр Меньшой к Никите Яковлеву вина пити, и я с ним ездил и вина пил. А как мы назад ехали, набежал на нас сзади неведомо откуда Ефтий Максимов и ввалился к нам в сани. Я Петра Меньшова привез к нему в избу здрава, а тот Ефтий его и зарезал, как я прочь ушел, а поп Иван спал.

Ефтий был холоп бояр Репьевых. Докучать большому боярину приказный не решился, а Ефтий больше не показывался. Верно пошел грабить на большую дорогу.

Разбойники и грабители на Москве чаще всего бывали из боярских холопов.

«Московиты держат многочисленных холопов и рабов, — пишет итальянец Мейерберг, — но с небольшими расходами. Одевают их в какие ни на есть обноски. Пайков и месячины у них не водится и кормят они слуг самым сухим хлебом и тухлой рыбой, назначая на питье им чистую воду. Они никогда не выходят из за стола с сытым желудком. И вот вместе с праздношатающимися, которых тоже бесчисленное множество, они принимаются за дурное: либо обворовывают тайком дома, либо грабят их, либо в ночное время нападают открытою силою на встречных людей и, неожиданным ударом лишив их жизни, отбирают у них платье и деньги».

Почти каждый день ловили кого-нибудь из этих грабителей, а иногда устраивали на них облавы.

«Семьдесят ночных грабителей были сегодня пойманы, — пишет австриец Иоанн Корб, — двое из них полицейские служители, а ранее попы, принуждены были первыми взойти на дыбу».

Пойманных разбойников каждую ночь пытали в пытошной башне в Кремлевской стене, рядом с Фроловой башней. Там же пытали и поджигателей, и фальшивомонетчиков, и царских ослушников.

Самыми страшными преступниками считались преступники против царя. Если человека подозревали, что он замыслил злое против царя, то на него говорили государево слово. На кого сказано государево слово, того уж ничто не могло спасти от пытки.

Пытошная башня отделялась от Фроловой подъемным мостом. В Фроловой башне преступников первый раз опрашивали, а потом отправляли в пытошную.

На Ильинке, у самого посольского подворья, стрельцы поймали ночью трех лихих людей с топорами и рогатинами. Видно, шли на ночной промысел, да как раз наткнулись на стрелецкий дозор у самого подворья. Дозорные забрали их и прямо в стрелецкий приказ.

Они, было, пробовали говорить, что шли из села Измайловского на Москву искать работы. Слыхали, что пожар большой был, так хотели наниматься дома строить — для того и топоры. Да куда там! Никакой веры им не дали.

Топоры еще пускай, ну а рогатины зачем? Да и кто же ночью на работу наниматься идет.

Прямо отправили всех троих к боярину Квирину в Фролову башню.

Квирин и говорить с ними не стал, хоть они ему в ноги повалились, крест целовали, что и в мыслях ничего худого не было.

Пытопшый боярин давным давно решил, что лихой человек правды никогда не скажет, пока ему со спины всю кожу не спустишь.

Квирин махнул рукой палачу и тот живо вдел мужикам руки в колодки. Подошли стрельцы, подхватили всех троих и потащили в пытошную.

Заскрипел мост на ржавых блоках, вперед пошел палач с помощником, за ними стрельцы с преступниками, а позади два дьяка с гусиными перьями за ухом и с чернильницей за кушаком. Один ц желтом, другой в синем кафтане. Боярин Квирин пришел после всех.

В пытошной башне темно и смрадно. Чадят по стенам факелы. Под ними повешан разный пытошный прибор — острые клещи, зажимы для пальцев, кнуты из воловьих жил. У стены, высоко поперечная балка, —дыба, а под ней толстый саженный чугунный лист. На нем, когда надо, огонь разводят.

Старший мужик, со скуластым лицом, узкими раскосыми глазками и редкой бороденкой, весь трясся, переступая о ноги на ногу.

Подручный палача сдернул с него зипун, кафтан и рубаху. Кожа на спине у него от страху пошла вся пупырышками. Подручный вздернул его за руки на дыбу, а палач стянул ноги ремнем, втиснул между них бревно и тяжело навалился на него. Мужик заорал не своим голосом, руки у него вытянулись и выскочили из суставов плеч.

Боярин, не глядя на висевшего, обернулся к дьякам на лавке у дверей:

— Дьяки, пиши. Ну, заплечный, начинай со Христом!

Палач размахнулся. Кнут со свистом впился в кожу. Брызнула кровь и на спине сразу вздулся багровый рубец. Подвешанный скрипел зубами, выл.

Дьяки равнодушно отсчитывали удары.

— Один, два, три.

— Двадцать боев.

— Полно, — сказал боярин. — Одохни, Демьяныч, а я поспрошу. Чай, язык теперь развязался. Ну, душегубец, говори, против кого замышлял лихое дело.

Но мужик совсем отупел от боли. Зубы у него стучали и он бессмысленно смотрел на боярина.

— По чьему уговору замыслил на великого посла, князя Чарторыйского? Или хотел нашего великого государя поссорить с его величеством, польским королем?

Мужик молчал, только зубы громко стучали.

— Э, видно, гость наш смерз в наших хоромах, — пошутил Квирин. — Подкинь- ка огоньку, авось согреется, заговорит.

Подручный бросил охапку сухих сосновых дров на чугунный лист и зажег от факела пучок лучины.

Пламя быстро разгорелось и стало лизать ноги подвешенного. Он дико заревел и беспомощно забился связанными ногами.

Еще целый час длились истязания. Пытаемый все не отвечал на вопросы. Он как будто даже плохо слышал, что его спрашивали. Боярин выходил из себя и придумывал новые пытки.

Вдруг мужик заскрипел зубами, неестественно вытянулся и замолчал. По телу его медленно разлилась синева.

— Гогов, —коротко проговорил палач.

— Ну, спусти его к Фроловой.

Подручный выдернул лист, развязал ремни. Тело глухо стукнулось о каменный желоб и поползло вниз к подножью Фроловой башни на Красную площадь. Так всегда поступали с умершими во время пытки. На утро их находили божедомы и тащили в земскую избу. Оттуда все подобранные за ночь трупы, за которыми не приходили родственники, вывозили за город и зарывали в общую яму.


Летчик XVII века.

Пытопшая башня работала круглый год, и в будни, и в праздники.

Каждую ночь, а иногда и днем доносились оттуда на Красную площадь стоны и вопли пытаемых. Только в день пасхи и рождества страшная башня молчала. Палачи отдыхали.

Целым из пытошной башни никто не выходил. Если и не умирал под пыткой, так все равно оставался калекой, с вывороченными руками, с перебитыми ногами, без ушей, без ногтей.

Оттого гак боялся каждый государева слова. За другую вину можно было иногда получить кнут на площади, а за кем сказано государево слово, того непременно потащат в пытошную.

И вот раз, двести тридцать лет назад, в 30 день апреля закричал мужик на Красной площади:

— Караул!

Собралась толпа. А мужик взял да и сказал за собой государево слово.

Люди удивились, да делать было нечего. На такое слово смолчать, так можно и самому угодить во Фролову башню.

Кликнули стрельцов, а те потащили мужика прямо в Стрелецкий приказ. Там стали его допрашивать, чей он и по какому делу.

Про себя мужик все объяснил, а про дело не захотел говорить, просил, чтоб его допустили до самого боярина, стрелецкого воеводы, князя Ивана Борисовича Троекурова.

Сказали князю. Он ничего, допустил мужика.

Мужик упал ему в ноги:

— Могу, — говорит, — я летать, как журавель. Такие крылья придумал, что сразу полечу.

Только нужно ему было купить разные припасы, а денег у него было только два алтына, три деньги.

Троекуров выслушал мужика и говорит:

— А сколько же тебе на то дело денег надобно?

— Много, — говорит мужик, — близко двадцати рублев.

Велел Троекуров мужика в Стрелецкой избе оставить и денег ему выдать, сколько надо будет, и ни в чем помехи ему не чинить.

Долго работал мужик, восемнадцать рублей из государевой казны истратил, и сделал крылья слюдяные.

Когда крылья были готовы, сам боярин Троекуров на площадь пришел с другими стрелецкими начальниками и прочего народа собралось видимо-невидимо.

Мужик надел на себя те крылья, перекрестился по обычаю и стал мехи раздувать. Но только не поднялся.

Боярин Троекуров очень на мужика кручинился.

Только мужик опять упал ему в ноги и сказал, что он те крылья сделал тяжелы, оттого и не полетел. А надо бы ему сделать крылья иршеные (из козлиной кожи). Бил он боярину челом, чтоб он дал ему на те крылья еще пять рублев.

Боярин снова велел дать.

Только и на иршеных крыльях не мог мужик полететь.

Тут уж стрелецкий воевода еще больше обиделся и приказал мужика за те бездельные речи наказать по закону.

И был мужик бит батогами нещадно. А те казенные деньги — двадцать три рубля — велено было на нем доправить (взыскать) — продать все его животы и достатки (все имущество). А если не хватит, поставить его на правеж, пока все сполна не выплатит.

Так и кончилась удивительная затея московского мужика. Никому в то время и в голову не приходило, что человек может летать по воздуху. А вот нашелся такой особенный мужик. Грамоты он не знал, жил в дымной избе с курами и с поросятами, не раз пробовал кнута и розог. А думал он все-таки не про то, как бы до сыта наесться и объездчику под сердитую руку на глаза не попасться. Ему хотелось научить людей летать как птицы.

Сидя после работы перед коптящей лучиной, он придумывал, как бы устроить крылья. Тогда во всем мире этого не умели делать. Но ему показалось, что он выдумал.

И вот он не побоялся сказать страшное государево слово. Он знал, что иначе не допустят его до большого боярина. А у самого его не было денег на работу. Он понимал, конечно, что боярин может и не послушать его и прямо отослать в пытошную. Но очень уж сильно было в нем желание летать — сильней, чем страх перед пыткой и перед смертью.

Теперь таких людей считают героями, а тогда его избили батогами и даже имя его забыли.


У себя дома.

Как же жили тогдашние московские люди у себя дома?

Дома их гораздо больше походили на теперешние деревенские избы, чем на городские дома. Все они были деревянные, из толстых сосновых бревен. Русские находили тогда, что при нашем климате в каменных домах и жить нельзя. Наши морозы такие пронзительные, что через всякую каменную стену проберутся, а через дерево — нет, особенно если хорошенько проконопатить между бревнами сухим мхом.

У богатых бояр дома были очень красивые, с разными резными украшениями, крылечками, лесенками, с точеными балясинами. Складывались они тоже из бревен, но в два яруса (этажа), с светлым чердаком наверху. А иногда и над ним еще возвышалась башенка или смотрильня.

С улицы домов почти и не видно было. Дома богатых людей всегда ставились посреди двора, а двор обносился высоким тыном и около ворот иногда строилась башенка, где жил сторож.

За домом во дворе были всякие надворные постройки— амбары, поварни, мыльни (бани), людские избы, конюшни, хлевы, клети на каменных подклетях (нижних этажах) или каменные погреба, где держали дорогие вещи, на случай пожара. Дальше шли огороды, фруктовые сады. Дворы занимали иногда место в целый теперешний квартал или даже в два.

Хозяин со своей семьей жил во втором ярусе главного дома. Квартиры все были одного устройства. Посредине очень большие светлые сени, где устраивали иногда парадные обеды. Направо тоже большая светлая повалуша, вроде кабинета хозяина. Там он принимал гостей и занимался делами со старшими слугами. Налево от сеней — комната, где спала вся семья—муж, жена и дети, сколько бы их ни было. За ней крестовая комната с образами, где семья и слуги собирались на молитву.... Если жили еще родители или родственники, для них делали от сеней пристройки, одну или две.

Кроме самого боярина и его родичей в такой усадьбе жило всегда по несколько десятков, а иногда и сотен холопов.

Некоторые слуги работали на хозяина и на всех дворовых: пряли, ткали, шили одежду, сапоги, пекли хлеб, заготовляли дрова. Для других слуг работы не было, их почти не кормили и они промышляли, как умели.

Боярские дома раскинулись по Белому городу, и их всего в Москве было несколько сотен.

У людей победнее дворы были поменьше, дома не в два яруса, а в один, но строились все одинаково.

В самых бедных избах, на слободах у ремесленников не было труб, дым выходил через двери. Это называлось, что избы топятся по черному. И зимой, и летом, хоть в самый сильный мороз, когда топится печь, дверь приходилось держать открытой.

Поставить такой дом было нетрудно. Сейчас же за стеной Белого города на теперешней Трубной площади — она и тогда называлась Трубной — продавались совсем готовые сложенные дома с дверями и окнами. Их можно было живо разобрать, перевезти и снова собрать на месте. Оставалось только проконопатить мхом щели между бревен и вокруг окон и дверей, да настлать полы. Двери были низкие — не нагнувшись не войдешь. Окна почти всегда из пластов слюды, стекол было мало, форточек, конечно, не было, и за всю зиму окна не отворялись и комнаты никогда не проветривались, так что воздух в них был всегда душный и спертый.

Внутри убранство тоже было несложное. Кругом каждой горницы шли прибитые наглухо к стенам лавки, перед лавкой стоял стол, а за ним переносные скамьи. В богатых домах лавки обивали сукном, а в праздники клали на них шелковые полавочники, а на окна шелковые наоконники. Стены обшивались тесом и завешивались сукном или коврами. В домах победнее бревна ничем не закрывали, а между ними во мху кишели блохи, клопы и тараканы.



Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 13

Зимой на улице старой Москвы.

Вообще опрятностью русские в то время не отличались. Спали они летом по лавкам, пододвигая, если узко, еще скамьи. Подстилали под себя войлок или кафтан и покрывались тоже чем придется. Зимой вся семья и взрослые и дети забирались на печку и спали там все вповалку.

У богатых бояр были, конечно, мягкие перины и ватные одеяла, но постилали их тоже на лавках. Отдельные кровати мало у кого были.

Вставали на Москве рано. И мастеровые, и купцы, и бояре зимой до света были на ногах. Боярин с утра давал дворецкому и ключнику наказы на день, какие кому задать работы, что готовить на обед, особенно если к обеду званы гости.

Боярыни редко смотрели за хозяйством. На это были слуги. Целыми днями боярыни и боярышни сидели дома и вышивали в пяльцах разные церковные украшения. Выезжать им разрешалось только в церковь и то по большим праздникам. В остальные дни они молились дома. Зато к выезду каждая боярыня задолго готовилась.

Хоть моды тогда и за сто лет не менялись, и женщины редко показывались на людях, а все-таки они много думали о нарядах и тратили на них много денег и времени.

Если б на теперешнюю женщину надеть все то, что носили тогда, она бы и пошевелиться не смогла.

Несколько служанок помогали боярыне одеваться и приносили из кладовых на выбор разные одежды. В кладовых рядами стояли сундуки, полные всевозможных нарядов, переходивших от матери к дочери.

Поверх рубахи с длинными рукавами, отороченными золотыми запястьями (обшлагами), боярыня надевала летник. Вот ей принесли на выбор два: один из красной с золотом парчи с черными бархатными вставками, расшитыми золотыми узорами. По подолу золотая бахрома. Другой — голубой, атласный, весь расшитый серебряными листьями, по подолу полоса красного бархата, шитого серебром. Оба подбиты тяжелым шелком. Рукава широчайшие, в полтора аршина ширины, спускаются ниже колен. На шее жемчужное ожерелье.

Сверху летника надевалась телогрея или опашень из голубого или алого сукна, широкий и длинный до самого пола. Рукава тоже до полу. Но ниже плеча разрез, в который можно было просунуть руку. Кругом телогрея опушена мехом, воротник тоже меховой, широкий.

Зимой телогреи делались на меху, летом — на шелку. Поверх всего, когда боярыня выезжала из дому, надевалась широкая шуба или ферязь, крытая бархатом или атласом, на собольем или лисьем меху.

На голове женщины даже дома носили всегда так называемые волосники, вроде круглой шапочки из тафты или парчи. Показываться кому-нибудь кроме мужа с непокрытой головой женщина не могла. Поверх волосника повязывался платок или убрус, белый с вышитыми жемчугом концами.

Выходя из дому, женщина надевала кику, круглую шапку с околышем, расшитым жемчугом, золотом или драгоценными камнями. Иногда вместо кики на убрус надевалась белая шляпа с полями, тоже украшенная драгоценностями. Девушки вместо шляпы носили вокруг головы высокие венцы, иногда они изображали целый окруженный стенами город или трехъярусный дом. Дома девушки ходили с косой или с распущенными волосами, и до свадьбы волос не покрывали.

Перед выездом женщины непременно белились и румянились. Иностранцы очень удивлялись, что в Москве нельзя было увидеть ни одной не накрашенной нарядной женщины. Белили они и лицо и шею и руки так густо, что цвета кожи совсем не видно было. Выйти из дому ненакрашенной считалось тогда неприличным. Перед свадьбой всякий жених дарил своей невесте белила и румяна.

Богатые девушки из дому совсем не выходили. Все свое время они проводили наверху в светлице, — так назывался светлый чердак, — со служанками. Там они шили, вышивали, слушали сказки, пели песни.

Крестьянки и жены бедных ремесленников носили длинные белые рубахи и поверх них летники тоже часто белые, а голову повязывали крашеным платком. Сверху летника они надевали серник из грубого домашнего сукна или сермяги. Зимой на него надевалась еще шуба на бараньем меху.

Но на праздник у всех почти были нарядные опашни из тонкого сукна ярких цветов с блестящими пуговицами от ворота до пят.


Московские рабыни.

Как ни наряжали в то время мужья своих жен, все-таки они считали их своими рабынями. В богатых домах женщинам жилось, пожалуй, еще хуже, чем в бедных. В бедных женщины наряжались не так роскошно — хотя носили такую же одежду, только попроще, — но зато они могли хоть что-нибудь делать, помогать по хозяйству, торговать.

Но чем бы ни занималась женщина в то время, муж считал необходимым учить ее, т. е. бить. Женщины так привыкли к этому, что не жаловались,если только муж не избивал их до полусмерти. Они даже считали, что муж не может не бить жены, а если не бьет совсем, значит не любит.

Вот какой случай рассказывает иностранец Петр Петрей.

«Как-то раз в Москве поселился один итальянец, по имени Иордан. Он женился на русской женщине и несколько лет жил с нею в любви и согласии. Не ссорился, не бранился и не бил ее.

Жена очень удивлялась этому. Однажды, ласкаясь к мужу, она с улыбкой сказала ему:

— Муж мой, почему ты не от всей души любишь меня?

— Я люблю тебя всей душой, — ответил муж, обнял ее и поцеловал.

— Но ты никогда еще не доказал мне по настоящему свою любовь.

— Каких же ты хочешь доказательств? — спросил муж.

— Ты никогда не бил меня, — отвечала жена. — Стало быть, не показывал настоящей любви ко мне.

— Прежде я совсем не знал, — сказал муж, — чтобы побои были признаком любви. Но что-ж, за ними дело не станет.

Спустя немного времени муж придрался к какому-то пустому случаю и порядком постегал жену плетью.

Ей это было очень приятно. Она стала еще усерднее служить ему и больше любить и уважать. Заметив это, он посек ее кнутом, так что она слегла в постель, но не сказала ему ни полслова.

В третий раз он поколотил ее так жестоко, что она заболела и через несколько дней умерла. Ее родные пожаловались на него в приказ.

Но он рассказал, как было дело. Над ним очень смеялись и оправдали его. Заметили только, что он, верно, не умеет так сечь, как это делают русские, и потому забил жену на смерть».

Иногда, впрочем, и русские мужья так учили своих жен, что родственникам приходилось вступаться.

Нередко от них поступали жалобы на бесчеловечные побои мужей.

«В прошлом, государь, году,—писала одна купеческая вдова, —выдала я дочерь свою, Анютку, за Терентия, сына Павлова, замуж. И тот муж ее, Терентий, жену свою бьет и увечит, и отец его, свекор Анюткин и свекровь бьют и увечат на смерть напрасно, не по вине ее каждый день и велят постричься в монастырь или на чужую сторону уйти. И похваляются, коли не пострижешься и на чужую сторону не уйдешь, убьем тебя на смерть и в воду бросим. Смилуйся, государь, защити».

Иногда, видимо, жизнь в семье мужа становилась уж совсем невтерпежь женщине и она убегала назад к родителям. Но семья мужа требовала ее обратно.

Вот, например, как жаловался Егорьевский поп Павел на сноху свою Анницу.

«В нынешнем году, июля в 26-ой день, в воскресенье до обеда, был я, нищий твой богомолец, у церкви божией и семьишка моя тоже. И в то время без нас убежала сноха моя неведомо куда, не любя мужа своего и не хотя с ним у нас жити, и с собою унесла живота моего полтретья рубля с гривною денег да у попадьишки моей унесла пять повязок шелком шитых и две золотом, а цена полтора рубля.

И прежь сего та моя невестка от мужа своего убегала трижды к отцу своему и к матери, к роду и к племени, и животишки мои уносила. И у него, у отца своего, жила многое время в тайне. И отец ее и матерь потакают ей и не велят ей с мужем у нас жить. А нынче сноха моя убежала в четвертый раз неведомо куды по наущенью отца своего. А меня, твоего нищего попа, тем убыточит, и я, нищий твой богомолец, в конец одолжал и обнищал».

Вероятно, нелегко жилось снохе этого попа, если она четыре раза убегала от него. Но всякий раз он ее возвращал и на этот раз тоже вернул обратно. Больше она уже не бегала. Верно муж забил ее на смерть.

Иногда из-за таких истязаний случались страшные преступления. Женщины убивали нелюбимых мужей, чаще всего отравляли их. За такое преступление полагалась тогда ужасная казнь — женщину закапывали живьем в землю по шею. Около нее ставили стрельца, чтоб ночью ее не откопал кто-нибудь и чтоб прохожие не бросали ей хлеба и не подавали напиться. Иногда женщина дня два - три мучилась раньше чем умирала.

Заброшенные и окруженные заботой.

Тяжело жилось в то время русской женщине, но не лучше было и детям. В богатых семьях родители почти не видели детей. Их с самого рождения сдавали на руки нянюшкам и мамушкам. Мать не имела права даже кормить сама своих детей. Они ютились где-нибудь в светлицах с прислугой или на дворах между надворными постройками. На улицу им выходить не разрешалось. Впрочем, отец считал своим долгом сечь иногда детей, чтобы они слушались и уважали его.

В бедных семьях было еще хуже. Мать была завалена работой, возиться с детьми было некому, и их старались только как-нибудь сбыть с рук. Новорожденных обыкновенно держали целый день в люльке, привязанной к потолку, и хозяйка, занимаясь своими делами, мимоходом, качала люльку, чтобы ребенок не ревел. А когда он все-таки начинал кричать, она совала ему в рот соску из грязной тряпицы с жеваным хлебом или рожок с коровьим соском, который загнивал и вонял, как всякое протухшее мясо.

Когда ребенок начинал ходить, он старался поскорее выбраться из избы, чтобы не получать колотушек от матери. Чтобы он совсем не потерялся, мать привязывала ему обыкновенно на шею бубенчики. Если он забирался куда-нибудь далеко, его можно было найти, как заблудившегося теленка.

О детях в то время никто не думал. Они росли, как щенки и котята, и часто погибали, потому что матери совершенно не знали, что для них вредно и что полезно. Пока они были маленькие и не могли ни в чем помогать родителям, они были только помехой, их отовсюду гнали, давали щелчки и подзатыльники, а если они слишком надоедали, то и пороли их или колотили палкой. В то время все были уверены, что розга самое полезное средство для воспитания.

По грязным дворам, где месяцами гнили разные отбросы, а иногда и дохлые животные, на улицах, между бревнами, плававшими в загнившей воде, копошились маленькие московские ребятишки, иногда с привязанными на шее колокольчиками. Их кусали собаки, иногда они скатывались под откос речки или пруда. Матери звали их только, когда надо было есть или спать. Ели они тоже что взрослые, причем также как взрослые соблюдали строгий пост по средам, пятницам и в остальные посты.

Теперь в Москве больше ста яслей, куда мать может отнести своего ребенка, если она работает и ей некогда с ним возиться. Там за ним смотрят, лечат, кормят, играют с ним, а когда ребенок начнет подрастать, его учат грамоте и легким работам.

Кроме яслей, в Москве есть больше ста детских домов, где воспитываются дети сироты.

Для детей школьного возраста есть школы, библиотеки, клубы, спортивные площадки, санатории, дома для дефективных детей. Всех школ в Москве около тысячи, и в них учится больше двухсот пятидесяти тысяч детей. Десятки тысяч взрослых заняты тем, чтобы доставить детям все необходимое для их воспитания, обучения, укрепления их здоровья, приучения к труду. Чего только нет в теперешних детских учреждениях. Это настоящие детские царства.

Вот например центральный клуб детских домов Красно-пресненского района. Каждый день с трех до восьми часов,когда он открыт, в нем бывает около трехсот детей.

Летом клуб выезжает на дачу и тогда там особенно оживленно. Дети играют в серсо, в крокет, в боскет-бол, в мяч, читают книги, слушают радио, устраивают экскурсии по окрестностям.

Ясли, клубы, библиотеки, детские дома — какие непонятные слова для московских детей XVII века!

Они знали только божьи дома, куда сдавали бесприютных детей на попечение нищих и калек... Ребят морили голодом, а иногда нарочно выворачивали им руки или ноги, чтобы прохожие пожалели и подали на безногого или безрукого.

Школу некоторые из тогдашних детей знали. В Москве в то время было несколько школ. Туда отдавали детей,—то есть, конечно, мальчиков — те родители, которые хотели, чтобы их сыновья могли выйти в священники. Девочек тогда вообще совсем не учили.

Учиться в этих школах было не легко. С утра до вечера твердили дети наизусть сначала церковнославянские буквы, потом склады и наконец начинали читать и тоже заучивать наизусть церковные книги — часослов, псалтырь... Заучивали они также разные изречения, напечатанные в учебных книгах того времени — азбуковниках:

Книги ваши бережно храните

И бережно на место свое кладите,

или

Школу нагревайте повседневно,

Староста к сему наряжает поочередно.

или

В школе двери и окна напрасно не отворяйте,

Но паче тепло в ней сберегайте.

Главное же изречение повторялось во всех азбуковниках на разные лады, разными словами:

Розгою дух святой детище бити велит,

Розга убо ни мало здравию не вредит.

Розга разум во главу детям вгоняет

И от злых на добрые дела направляет.

Тогда считалось, что без розги научить ничему нельзя и каждый учитель непременно должен был пороть детей. Розга всегда висела в классной комнате, и ни один день не обходился без того, чтобы не высекли нескольких ребят.

Кроме чтения, детей учили еще письму и церковному пению. На этом ученье оканчивалось.

Но и эти школы проходили может быть десятки детей, а всех детей тогда в Москве были десятки тысяч. Остальные были, можно сказать, беспризорные. То есть у них был дом, где их кормили и поили, но больше ни о чем не заботились.


Московские обжоры и пьяницы.

Еда играла в тогдашней Москве очень большую роль. Ели русские много и подолгу, так что после обеда никто не мог заниматься работой. Вся жизнь в Москве в послеобеденные часы замирала. В приказах никого не было, лавки запирались, Красная площадь пустела. В домах тоже было тихо. Все, и стар и мал, после обеда часа два спали. Этого обычая никто не нарушал. Даже мастеровые, которые работали сами от себя, и те после обеда не принимались за работу и ложились спать.

У зажиточных людей к обеду подавалось всегда больше десятка кушаний. Разное мясо, вареное и жареное, похлебки, пироги, всяких сортов и кислые и пресные, и печеные и жареные, птица, рыба, оладьи, блины.

В обычные дни семья обедала вместе, но когда бывали гости, женщины и дети всегда обедали отдельно.

Приглашать к себе гостей на обед русские тогда очень любили и хвастались друг перед другом дорогою посудою и обилием кушаний.

Но надо сказать, если бы теперешний человек попал на московский пир того времени, он едва ли смог бы что-нибудь съесть, так неопрятно и неаппетитно тогда ели.

Вот как описывает один из иностранных путешественников московский обед:

«На длинный и узкий стол, покрытый скатертью из плохого льна, ставятся уксусница, перечница и солонка. Каждому из обедающих кладут ложку и хлеб, а тарелки, салфетки, ножи и вилки не кладутся никому кроме знатных.

Потом подаются кушанья, каждое порознь, одно за другим во множестве. Блюда у всех почти одинакого вида, у знатных серебряные, у других людей побогаче оловянные, также как и весь столовый прибор и, по неряшеству прислуги, всегда запачканные.

Начало обеда делает водка. Первую подачу кушанья составляет холодная вареная говядина, приправленная уксусом и сырым луком. Другие кушанья подаются потом либо вареные, либо жареные, либо с подливою, но ни в одном нет недостатка в больших приемах чеснока или лука, которые у московитов самые изысканные возбуждающие вкус средства. Тут нет ничего поварского, никаких изделий кухмистерского искусства, которое изгнано из всей Московии.

Со всем тем на эти кушанья они напускаются с такою жадностью,что скорее пожирают их, нежели едят. Оглодавши все мясо с какой-нибудь кости, они бросают оглоданную кость опять в то же блюдо, с которого взяли ее с мясом, туда же отряхивают и приставшую к пальцам слюну, которая отделилась во рту от глоданья и смешалась с подливкой. Напитки у них разные: вино, пиво, которое пьют редко, всякие меда и водка. Для этих напитков назначены и разные сосуды: братины, кружки, кубки, чаши, чарки, стаканы, большей частью оловянные или деревянные, редко серебряные, да и те почерневшие и грязные.

Когда же захотят задать пир друзьям, тогда выставляют напоказ все, что у них есть. Считают, что пир не пышно устроен или не искусно приготовлен, если вместе с мясами и птицами не подано будет множества блюд с разною рыбою, за которую московиты, хоть и из грубой роскоши, платят дорого. Впрочем, они не с таким тонким вкусом, чтобы бросать эту рыбу или брезгать ею, если она по обыкновению и испортилась.

О сладких закусках после обеда у московитов и заботы нет, потому что пока еще придет пора подавай их, они уже не находят для них места у себя в желудках, раздувшихся от начинки пищею.

Предел питию полагает одно опьянение, и никто не выходит из столовой, если его не вынесут. В продолжение стола вдруг разражаются звонкою рыгот-ней, с отвратительным запахом непереваренной смеси чеснока, лука, редьки и водки. И эта рыготня обдает окружающих самым вредным серным смрадом.

Носовой платок держат не в кармане, а в шапке, но за столом сидят с открытыми головами, так что, когда нужно бывает высморкаться, за отсутствием платка его должность исправляют пальцы, которые вместе с ноздрями вытираются потом скатертью...

Всегда выходит в столовую и жена хозяина в самой нарядной телогрее и во всем женском убранстве, в сопровождении двух или многих прислужниц. Она подает знатнейшему из собеседников чару водки, омочив в ней края губ. А пока пьет он, она поспешно уходит в свою комнату, надевает другую телогрею и тотчас приходит назад, для исполнения такой же обязанности к другому собеседнику. Повторив этот обряд с каждым из прочих гостей, потом она всегда становится у передней стены. Стоя там с опущенными на пол глазами и сложив по бокам свешенные вниз руки, она отдает терпеливые уста поцелуям собеседников, которые подходят к ней по степени своего достоинства и от которых так и разит неприятным запахом всего, что они ели и пили».

Другой путешественник почти также описывает обед, которым по приказанию царя чествовали немецких послов. Кушаний было подано целых сто пятьдесят, а ножей и вилок не было и вместо тарелок служили ломти хлеба.

С самого раннего утра в поварне шла стряпня. Поварни в богатых домах делались просторные, с громадной русской печкой. Плит в то время не было. Печь и варить в таких печах удобно, но жарить можно только на шестке, то есть перед устьем печки, когда она топится или на углях, когда она закрыта. Зимой в такой поварне очень удобно, она просторная теплая, и стряпуха со своими помощницами отлично управлялась в ней.

Если бы ее пустить в нашу теперешнюю московскую кухню, где гудят сразу полдюжины примусов, она бы голову потеряла и не поверила бы, что тут можно что-нибудь приготовить. Зато как бы она удивилась, еслиб увидела, что на таком маленьком примусе можно за полтора часа целый обед сготовить — и суп сварить, и котлеты обжарить и, пожалуй, еще оладьи спечь.

Она в своей поварне затопляла печь еще до свету, часа в три ночи, чтоб к пяти печка протопилась и можно было начать стряпать. Летом в ее поварне был большой недостаток. Приказано было на лето снимать с поварни крышу, из опасения пожара, так что готовить приходилось под открытым небом. Хорошо, когда ясно, а когда дождь, — тут уж ничего не поделаешь — и сама вымокнет, и в кушанье вода попадет. А запоздать с обедом нельзя было. Ровно в полдень вся Москва обедала.

У бедных людей еще хуже было — у них отдельной поварни не было, печка была в той же избе, где и работали, и спали, а летом ее топить запрещалось. Приходилось стряпать прямо на открытом месте, на огороде. Ставить там каменный очаг. Приготовить, а потом тащить горшки и котлы в избу или есть тут же около очага на земле.

В пост ели кислую капусту с постным маслом, гречневую кашу, пироги с горохом, овсяный кисель, а иногда еще соленую рыбу. Только солить тогда хорошо не умели, и рыба почти всегда портилась. Иностранцы уверяли, что московиты только тухлую рыбу и ели. Возьмет с прилавка, понюхает и, коли не воняет, бросит назад: — Не доспела еще!

В скоромные дни ели иногда баранину, густо приправленную чесноком, или свинину с луком. Но мясо ели больше по праздникам. Зато уж в праздники наедались так, что иногда и с лавки встать не могли.

Много и безобразно ели в старой Москве, но пили еще больше, и еще безобразней.

«Жажды их никогда нельзя утолить, — замечает один путешественник, — если станешь подносить им водки, сколько душа их просит. Потому что они пьют, не процеживая сквозь зубы, как курица, а глотают всей глоткой, как быки и лошади. Да и никогда не перестанут пить, пока не перестанешь наливать. В кабаках пьянствуют, пока не вытрясут всю мошну до последней копейки. От этой заразы не уцелел никто, ни священники, ни монахи».

Вон по Красной площади идет пошатываясь пьяненький поп. Навстречу ему мастеровой, хмурый, зеленый, видно что с похмелья. Голову опустил и прямо налетает на попа.

— Ты что не благословляешься, невер окаянный, — заплетающимся языком говорит поп и поднимает руку, чтоб благословить пьяницу. Но тот не соображает. Ему кажется, что поп лезет драться.

Не говоря ни слова, он бросается на попа, ловким движением схватывает у него с головы камилавку, сует на ближний лоток, а попа валит в грязь.

— Ратуйте, православные!—кричит поп, отбиваясь.

Кругом хохот, ругань.

Подходит решеточный староста. Он должен следить за порядком.

— Кто орет? — спрашивает он равнодушно.

— Поп.

— А давно, слышь, бьют?

— Не, мало.

Староста отходит, но потом спохватывается:

— А камилавка?

— Во, у меня, —говорит сиделец.

Решеточный уходит, заметив мимоходом мастеровому:

— Брось попа, изувечишь.

Мастеровой и сам устал и, отпустив попу последний подзатыльник, встает и также угрюмо идет дальше.

Поп, весь измазанный в грязи, тоже поднимается и, погрозив кулаком вслед мастеровому, надевает камилавку и обтирает рукавом подрясника грязь с лица.

Московские цари пытались бороться с пьянством. В половине XVII века Алексей Михайлович издал указ. По этому указу на кружечных дворах вино должны были продавать только ведрами, полуведрами и большими чарками, в три чарки величиной. И больше той чарки одному человеку не продавать, а на кружечном дворе и близко двора питухам (пьяницам) сидеть и пить не давать. А священнического и иноческого чину на кружечные дворы не пускать, и питья им не продавать. Да и всяким людям в дом и под заклад вина не продавать.

Но такие строгие правила на деле не исполнялись, и на кружечных дворах шло непрерывное пьянство, игра в зернь (кости).

«Недалеко от моего дома,—пишет один иностранец, живший в Москве, — находился кабак, и я часто видел, как напившиеся молодцы выходили из кабака, кто без шапки, кто без сапог, а кто и в одной рубашке.

Один, пропивши кафтан, вышел в рубашке, встретил приятеля и направился с ним опять в кабак. Через час он вышел уже без рубахи в одних портках. Я спросил его в окно, кто у него отобрал рубаху.

— Целовальник, чорт бы побрал его душу! — вскричал он.

Через несколько минут, постояв в раздумьи на месте, он опять повернул в кабак и вышел оттуда уже совершенно нагой».

На площади и на улицах постоянно валялись мертвецки пьяные люди, часто даже женщины. Но еще чаще женщины страдали из-за пьяниц мужей, пропивавших все их имущество.

«В прошлом году в великий пост,—жаловалась одна посадская жена, — муж мой Клементий пил и бражничал, и как придет домой, меня, бедную, бьет и увечит на смерть и впредь меня, бедную, грозится убить, и платье у меня—сироты—однорядку и шапку и рубашку и всякую рухлядь уносит неведомо куда. И двор свой продал, что был у нас с ним на Никольской улице, и ныне я, бедная, до конца загибла. Все дни плачу, нага и боса и помираю голодною смертью и в церковь божию пойти помолиться стало не в чем. Все мои животы и достатки муж побрал и в кружало стащил. Серьги свои последние серебряные золоченые я заложила и купила на то хлеба, ржи, пять мер, да меру пшеницы, а он, муж мой Клементий, тот хлеб из двора унес. А жили мы допрежь того с мужем моим Клементием двадцать годов в любви и согласии. А год назад испортила его бабка Феклица, что на Федотовом дворе в Хамовной слободе. Напустила она на него по злобе беса, и с той поры муж мой Клементий начал пить и бражничать и со двора все тащить к меня, бедную, вдосталь погубил. Смилуйся, государь, прикажи ту бабку Феклицу сыскать. Пущай она с мужа моего, Клементия, тот наговор снимет и беса из него изгонит».


Сотни ворожей и три доктора.

Бабка Феклица была известная в то время на Москве ворожея. Кроме нее жили тогда в Москве на Замоскворечье несколько женок: Улька, Настька Черниговка, Дунька, Машка Козлиха и множество других. Все они слыли ворожеями и колдуньями. К этим колдуньям обращались за всякими делами. Если муж бьет жену смертным боем, она бежит к Ульке или к Машке Козлихе и просит помощи. Ворожея против этого много средств знала. Она наговаривала на соль, на мыло, на белила:

«Как тое соль люди в естве любят, так бы муж жену любил».

А над мылом: «Сколь скоро мыло с лица моется, столько бы скоро муж жену полюбил».

Вернувшись домой, женщина умывалась этим мылом, белилась наговоренными белилами, а мужу в еду посыпала наговоренной соли. И ждала, что муж перестанет ее бить.

Коли у купца товар залеживался, он тоже приходил к ворожее, и она наговаривала ему на мед:

«Как пчелы роятся, так бы к Никите Полуянову купцы на его товар сходились».

Коли человек на суд шел, было и для этого верное средство:

«Убей змею черную, да вынь из нее язык, да вверти в тафту черную, да положи в сапог в левый и обуй на том же месте. Идя прочь, назад не оглядывайся. А кто тебя спросит, где был, ты с ним ничего не говори».

Если дело было зимой, можно было обойтись и без змеи: положить в сапог три зубчика чесноковые, да под правую пазуху утиральник, и тогда можно смело на суд итти, — не засудят. А коли все-таки засуживали, у ворожеи всегда находился ответ — или утиральник был не новый, или, идя назад, оглянулся.

Были и мужчины колдуны, хотя бы Афонька Науменко стрелец. Он много бед по Москве наделал: испортил пушкаря, напустил на него беса, и бес его забил до смерти. Бесы этого Афоньку верно слушались. Приходили к нему и старые люди и молодые и что он им велит, то они и делают. На Москве тот Афонька многих людей порчивал, и от той порчи многие умирали. Наконец, был тот Афонька взят в пытошную и там запытан до смерти.

Самая страшная ворожба была — выниманье следа. След вырезали вместе с землей и вмазывали в печь или сжигали там, и после того человек должен был иссохнуть. А не иссохнет, колдун уверял, значит не весь след вынули или сгорел он не совсем.

Таких колдунов, которые портили людей, в то время приказано было пытать и даже огнем сжигать.

Бывали случаи, что подозрение падало на ни в чем неповинных людей, которые и не думали заниматься никаким колдовством.

Жил в Москве один немецкий цырюльник по имени Фридрих. Он находился на службе у московского царя и когда нужно пускал ему кровь. Дома у себя он имел человеческий скелет, который висел за столом.

Раз цырюльник сидел у себя за столом и по обыкновению играл на лютне. На звук музыки пришли стрельцы и из любопытства заглянули к нему в дверь. Когда они увидели висевший на стене человеческий скелет, они перепугались, а когда заметили, что кости задвигались, они подняли крик и в ужасе разбежались.

Пошел слух, что цырюльник повесил у себя на стене мертвеца, и когда сам играет на лютне, мертвец двигается.

Слух этот дошел до царя и до патриарха. Они немедленно послали нарочных посмотреть и разузнать все. Особенно велели наблюдать, когда цырюльник будет играть на лютне. Посланные все подтвердили и еще уверяли, что мертвец на стене просто пляшет под лютню.

Царь созвал на совет бояр и рассказал все дело. Бояре решили, что цырюльник непременно колдун и его надо сжечь вместе с мертвецом.

Цырюльник узнал об этом замысле и обратился к одному важному немецкому купцу, которого принимали все бояре.

Купец пошел к ближнему боярину, Черкасскому, и объяснил, что тут нет никакого волшебства. В Германии все лучшие врачи и цирюльники держат у себя человеческие кости. Если человеку случится сломать себе руку или ногу, то по скелету лучше узнать, как излечить повреждение.

А качались кости не от игры на лютне, а от ветра, который дул в окно и шевелил их.

Цырюльника после этого помиловали, но велели ему все-таки выехать за границу, а скелет выволокли на берег Москвы реки и там сожгли.

Вся жизнь тогда была наполнена всевозможными суевериями. Шагу нельзя было ступить без какой-нибудь приметы.

Плохо пирог выпекся, виновата соседка. Зашла в избу, когда печь топилась и промолвила:

— Жарко печь истопила, добрые пироги выдут...

Ведомое дело, сглазила.

Пошел сапожник в ряды за товаром, да на крестце бревно подломилось. Упал, ногу сломал.

— Мудреного нет. Как из дому вышел, так навстречу стрелец на лысой лошади. Ведомо — к беде, не надо бы и итти.

Болезни тоже почти всегда объяснялись порчей или наговором.

Если домашние средства не помогали, обращались к знахарю или ворожее. Он и от дурного глаза и от наговора помогал.

Вот Пахом Кремнев съездил на Николу зимнего к свату на Ходынку, а назад вернулся — ни стать, ни сесть, трясовица бьет, в спину вступило, брюхо раздуло.

Марья, жена, истопила мыльню (баню) пожарче и дала мужу выпить большую чарку вина, а в вино всыпала целый заряд пороху и толченого чесноку три головки.

Пошел Пахом в мыльню, там березовым веником парился, парился, потом выбежал на двор, снегом натерся и опять в мыльню на полок.

Думали, поможет. Да какое! Вернулся и слова молвить не мог. Повалился на печь, зипуном и шубой накрылся, а на утро и с печи не слезает. Лежит, стонет, охает.

Побежала Марья к соседке. Та говорит, Улька с Замоскворечья от всякой хворобы слово знает. Позвала Марья Ульку.

Пришла Улька и говорит:

— Не иначе, как с глазу.

Велела дать ковш воды и три уголька березовых. Бросила угольки в воду, полезла на печь, сбрызнула Пахома. А как брызгала, говорила:

— Ты, вода чистая, смой с хворого все хитки и притки, уроки и призоры, скорби и болезни, щипоты и ломоты, злу худобу и понеси за сосновый лес, за осиновый тын.

Потом велела Пахому остатки воды выпить и сулила, что на утро всю хворость как рукой снимет,

Дали ворожее пеструю курицу и пирог подовой.

Да, верно, тот лихой человек, что Пахома сглазил, не простой был человек, а сам ведун. Против него Улька не помогла.

Пахому все хуже да хуже делалось.

Марья совсем извелась. Ходила в собор, свечку святому Пахомию поставила. Там на Ивановской ей один человек встретился, боярина Лыкова, Бориса Федоровича, конюший. Он говорил, что его боярин намедни занемог. Так к нему царь прислал лекаря, немца. И будто вылечил тот лекарь боярина, и теперь у них в доме бывает, боярин его за один стол с собой за обед сажает.

Предлагал конюший дворецкому поговорить, чтоб он у того лекаря попросил лекарства для Пахома.

Но от этого Марья начисто отказалась. Не станет она мужу басурманское зелье давать. Грех это. Нехристь ведь лекарь-то.

Пробовали еще одного знахаря звать, да опять, видно, не на того напали, не помог.

Так и помер Пахом.

Докторов тогда было на Москве всего три, и все три иностранцы. Лечились у них только царь и приближенные бояре. Приходилось докторам лечить тоже и царицу. Но видеть ее посторонним не разрешалось. Лекарь должен был лечить ее по рассказам прислужниц. Когда он назначал какое-нибудь лекарство, его давали раз. Если с первого раза не поможет, приказывали прописать другое.

Трудно было доктору вылечить так больную, а если не вылечит, царь не помилует.

Аптек в Москве было две — одна в Кремле, другая в самом городе. Жалованье аптекаря получали из царской казны большое — двести рублей в год, а заняты были немного. Открывалась аптека в восемь-девять часов, а в два уже закрывалась, и аптекаря уходили в немецкую слободу, где они жили. После двух часов уж никакого лекарства в Москве получить было нельзя.

Впрочем в аптеку мало кто обращался, так как и у докторов кроме царя и ближних бояр никто почти не лечился. Мало кто верил иноземным докторам. А если кто и верил, добраться до доктора было не легко. Без царского разрешения доктора позвать было нельзя, а разрешенье давалось не всем и не скоро.

«Пробыв в Москве недели четыре,—рассказывал член австрийского посольства, — я почувствовал, что меня схватила лихорадка. Обождав три дня, я решил обратиться к помощи доктора.

— Есть ли у вас тут лекаря? — спросил я знакомого московита.

— Есть, целых трое, — отвечал он, — немец, итальянец и англичанин.

Я сам по рождению итальянец, и потому решил позвать итальянца.

Оказалось, без разрешения государя этого сделать нельзя. Лекаря у царя на службе и могут лечить только тех, кого он позволит.

Пока докладывали царю и ждали от него ответа, прошло два дня.

Наконец царь согласился и велел прислать мне лекаря.

Я жду. Еще через день, мне докладывают, что пришел лекарь, только не тот, которого я просил, а англичанин.

Я не доверял англичанину и велел слуге сказать ему, что он застал меня спящим и не решается разбудить меня.

Лекарь ушел. Несколько времени спустя приходит ко мне пристав от царя и спрашивает, был ли у меня лекарь.

— Не был, —говорю я. Пристав ушел и опять обещал прислать его.

Скоро он вернулся и сказал:

— Я узнал, что лекарь у вас был, да вы его не приняли.

— Был, да не тот, кого я звал. Я хочу лечиться у итальянца.

Пристав стал уверять, что итальянец уехал неизвестно куда, а англичанин самый искусный лекарь и лечит всех знатных особ.

Но я умолял его прислать мне того лекаря, которого я выбрал, и поторопиться, потому что болезнь моя день ото дня становится хуже...

Пристав ушел, сказав, что он передаст еще раз о моем желании государю.

Дни проходили, а разрешения от государя все не получалось. Я уже думал, что мне придется умереть на чужой стороне без всякой помощи.

По счастью, болезнь сама стала проходить, и через две недели я выздоровел, так и не дождавшись доктора».

С таким трудом доставали в старой Москве докторов даже те, которые хотели у них лечиться.

Представьте себе только — человек болен, сломал ногу, обварился кипятком, может быть, умирает, и нельзя достать доктора, нельзя найти лекарство. Разве какая-нибудь ворожея пошепчет на воду или напоит какой-нибудь гадостью.


Скорая помощь.

А как теперь принимаются за леченье?

Человек вдруг заболевает — он задыхается, у него сердечный припадок, или вспыхнул примус и опалил его. Вы сейчас же звоните по телефону, и черев пять, много десять минут к вам примчалась карета скорой помощи, с доктором, с санитарами и увезла больного в больницу. Но ведь Москва велика — может быть, в эту же самую минуту где-нибудь в другом месте неосторожный прохожий попал под автомобиль, а в третьем кто-нибудь подавился рыбной костью. И там, и тут почти в ту же минуту оказываются спасительные кареты.

Это похоже на чудо.

Заглянем на минуту в ту мастерскую, откуда во все стороны стремится эта помощь.

Узкая, с одним окном комната и в ней работает всего два-три человека. Но зато немолчно трещат звонки телефона, тревожно вспыхивают и гаснут цветные лампочки. В черных ящичках выскакивают какие-то номерки. В стене неожиданно раскрывается окошечко, в него просовывается голова и что-то быстро говорит.

Человек в белом халате одной рукой держит телефонную трубку, другой торопливо записывает в книгу.

— Что? Где? Когда? — отрывисто спрашивает он.

Но сзади затрещал второй телефон. Человек хватает новую трубку и крикнув в первую: «Секунду» говорит во вторую:

— Скорая помощь! Да! Что? Где? Когда? Яснее.

— На Садовую Черногрязненскую, 14? Упал с постройки? Выедет немедленно.

Затрещал третий, четвертый телефон. Женщина за соседним столом хватает почти сразу две трубки.

— Скорая помощь. Да. Да. Ждите у подъезда. Сейчас выезжают.

Человек в белом нажал кнопку, передает в стенное окошко листок бумаги с адресом.

Не успевает он повесить трубку телефона, как новый звонок, второй, третий.

Комната полна звона, еле слышны голоса двух работающих человек. И так иногда непрерывно десять, пятнадцать минут. Потом — затишье, и снова непрерывные Звонки.

Бывают, конечно, и неправильные вызовы. Бездельники нарочно звонят и вызывают усталых, измученных людей. Опытные служащие иногда сразу догадываются, что вызов фальшивый. Хулиганы всегда стараются придумать что-нибудь самое необыкновенное. Но иногда сотрудник все-таки принимает неверный вызов и посылает машину напрасно.

А тяжело больной или изувеченный ждет несколько липших минут.

Бывают просто ошибочные вызовы.

— Скорая помощь? — доносится испуганный голос. — Будьте добры скорее доктора. Болен ребенок. Может быть умирает.

— Чем болен ваш ребенок? Когда заболел?

— Доктор, мы голову потеряли. Четвертые сутки головка болит и животик. Скорее, пожалуйста!

Но на такие вызовы машину не посылают. Просят обратиться к районному врачу или в «Помощь на дому».

Но и серьезных спешных вызовов бывает шестьдесят—семьдесят в день. В этих случаях помощь действительно молниеносна. Со времени вызова до выезда машины проходит одна, две минуты. Если просидишь в этой комнате час, начинает казаться, что вся жизнь состоит из одних неожиданных несчастий.

В действительности, конечно, несчастий не так уж много, как это кажется здесь. Пусть их даже семьдесят в день. Не забудьте, что в Москве больше двух миллионов жителей. Эю выходит, что один случай несчастья — на улице или в квартире — приходится на тридцать тысяч жителей. Если взять средний город, где всех жителей тридцать тысяч, то в нем, наверно, тоже каждый день случится хоть одно несчастье — кто-нибудь сломает ногу или обварится кипятком или внезапно заболеет.

«Скорая помощь» выезжает только в самых неотложных случаях. Если человек просто болен, он обращается к доктору или в больницу, и если у него нет средств, он может обратиться к одному из докторов, которые бесплатно посещают больных на дому. Таких в Москве семьдесят пять. И кроме того пятьдесят бесплатных больниц. Всех больниц в Москве около ста и еще сто лечебниц для приходящих больных — амбулаторий. В XVII веке в Москве было три доктора. Теперь их девять тысяч. И не только заболевшие острыми болезнями, но и просто люди с расстроенным здоровьем или утомленные находят теперь помощь. В Москве и под Москвой пятьдесят санаторий и около пятидесяти домов отдыха. Но есть люди, которые никак не могут прервать работу для отдыха или серьезного леченья. А между тем они так устали, что работа идет все хуже и хуже, и они рискуют все-таки лишиться ее. Для таких утомленных работников, — пока еще только для женщин, — устроено особенное учреждение —ночной санаторий. Женщина продолжает свою работу на фабрике или на заводе, но после работы она идет не домой, а в санаторий. Устроен этот санаторий в фабричной местности, в прекрасном доме бывшего фабриканта.

Большие светлые залы. Спальни с белоснежными покрывалами на новых с сетками кроватях.

Приходя с работы, женщина снимает всю свою грязную рабочую одежду, одежду запирают в особые шкапчики, а сама женщина идет под душ. Вымывшись, она получает свежее чистое белье, халат, косыночку. Переодевшись, женщины быстро разбегаются по спальням. Через несколько минут все уже лежат в назначенных им постелях. А через час по звонку все поднимаются и уютная светлая столовая наполняется отдохнувшими посвежевшими женщинами.

После ужина те, кому предписано какое-нибудь специальное лечение, расходятся по докторским кабинетам. Оттуда к восьми часам все собираются в общую светлую просторною гостиную, слушают радио, играют в шахматы, читают.

В девять часов по звонку все расходятся по спальням и ложатся. В половине десятого тушат электричество, и во всем доме водворяется тишина.

На утро, в половине шестого, женщины встают, завтракают и снова отправляются на фабрику.

За полтора-два месяца такого отдыха в ночном санатории утомленные женщины часто совершенно поправляются. Работа идет лучше, и заработок повышается. За год через эту санаторию прошло около триста человек.

Еще больше больных получило помощь в московской поликлинике, которая заменяет курорты для тех, кто не может поехать на юг, в настоящие курорты. Здесь больные могут получать грязевые ванны Одессы, минеральные воды Кавказа, леченье горным солнцем или морскими, ваннами. За прошлый год через эту поликлинику прошло пятнадцать тысяч человек.


Хозяева и жильцы.

Никаких таких учреждений для помощи больным в старой Москве не было. Больные лежали у себя дома, почти без всякого леченья, мучились сами и заражали здоровых.

Еще хорошо, если заболевал человек состоятельный. За ним хоть ухаживать было кому и лежать было просторно.

Но подумайте о тех, кто жил по слободам и в Земляном городе. Курные избы без трубы, где в одной комнате ютилась вся семья, а иногда и две-три семьи родных. Там же сапожник шил сапоги, отравляя воздух запахом кожи, там же гончар с раннего утра до ночи топил печь и сушил глиняную посуду. Там же меховщик чистил и сшивал меха. Все работы делались в том же помещении, где спали и ели сами люди. Туда же зимой забирали часто и скот, телят, поросят, кур, которые не выносят больших морозов.

Еще теснее, чем в слободах, жили в Китай-городе. В Земляном городе и за городскими стенами хоть между домами было просторно, шли огороды, пустыри, сады. Китай-город был весь невелик, а ютилось в нем множество народа. Купцам удобно было жить поближе к рядам, пришлый народ, искавший в Москве работы, тоже старался приютиться где-нибудь поближе к Красной площади. Оттого в Китай-городе в одном дворе жили часто не только свои семейные, а и посторонние жильцы.

Устроиться постороннему человеку, особенно приезжему, было тогда, пожалуй, не легче, чем теперь. Теперь трудно, почти невозможно найти в Москве комнату. Тогда помещения были, но не всякого в них пускали. На этот счет были очень строгие правила. Каждый, кто хотел поселиться у чужого домохозяина, должен был представить ему поручную запись, т. е. ручательство каких-нибудь известных людей, московских или даже из другого города. Иногда за молодых людей ручались их отцы или старшие родственники.

Вот например такая поручная:

«Я, Захарка Игнатьев, сын Феофилатов, поручился по сыне своем Несговорке, что ему жить в Китай-городе, никаким ему воровством не воровати, ни костию не играти и никаких недобрых людей к себе не пускати, и убытка ему хозяину не привести. А что доспеется убытки, то все убытки на поручике в свою голову».

И подписана такая поручная кроме отца еще свидетелем — «послух Тренка Никитин руку приложил».

Все жильцы в Китай-городе были с поручными записями.

Вот например двор гостя (купца) Василья Остафьева, сына Филатьева. У него живут крестьянин Стенька Степанов с поручною записью, на том же дворе в особой горнице Ганька Константинов с поручною записью. У него же в подклети сапожник, Андрюшка Федоров. На том же дворе в двух горницах Савва Гаврилов. У него же в подклети Сенька Прокофьев. В другой же подклети портной мастер Федотка Афанасьев с поручной записью.

А вот двор подьячего Ивана Еремеева. У него на дворе в особой избе печатного двора работник Никитка Фалалеев с поручной записью. А в подклети нищий Самошка Давыдов. На том же дворе Иванова свойственница Анка. А в подклети квасник Стенька с поручною.

Между хозяевами и жильцами и между разными жильцами, как и теперь, часто происходили ссоры. Но только тогда они были посерьезнее.

Вот например Клим Суровцев. Нанял у подьячего Мытного двора, Василья Сергеева, подклеть с сенями. Василий позволил ему держать свои запасы в хозяйском погребе и черпать воду из хозяйского колодца. Было это в мае. А в ноябре хозяин и жилец в конец перессорились, передрались и стали жаловаться друг на друга прямо государю.

Суровцев писал: «Василий в погреб меня не пущает, из колодезя воды не дает, на дворе дров складывать не велит и не дожив года—со двора сгоняет. И сам Василий, и жена его меня, холопа твоего, и женишку мою и тещу мою бранят всякою неподобною бранью.

А мне в такую распутицу со двора за скудостью моею съехать не мочно, потому что от его, Васильева, грабительства я в конец разорен, и учинились мне убытки большие. Квас и капуста стоят в сенях и от духоты и морозов попортились, а оприч сеней мне, государь, поставить их негде».

В конце концов Василий явился в подклеть к Суровцеву с какими-то людьми, и дверь выломали, и Суровцева с женой били, и сынишка Суровцева, по третьему году, в окно вытолкнули.

Суровцева вызвали в Приказ, где он все повторил под присягою.

Но у Василья в приказе сидел сват. Он на присягу не посмотрел, и Василья отпустил, а Суровцеву с женою и тещей велел со двора съехать ни мало не медля, пригрозив прислать объездчика со стрельцами и всю его рухлядь из подклети повыкидать.

Объездчики должны были следить, чтобы никто не пускал к себе на двор жильцов без поручной записи. Зажиточные домовладельцы, конечно, откупались от объездчиков взятками, и те их не тревожили. Но хозяева победнее терпели от них постоянные неприятности.

«В нынешнем, государь, году, мая в двадцатый день, — жалуется квасник Василий Сергеев, —  объездчик Данила Иванов, сын Романчуков, с подьячим, пришел ко мне, сироте твоему, на дворишко, бил меня, сироту твоего, я увечил, и женишку мою и детишек бесчестил всячески, и взял меня, сироту твоего, и работника моего, на съезжий двор и бил меня батогами, и работника моего и просил с меня денег пять рублев».

В приказе Ваську осмотрели и оказалось, что спина до пояса бита, вспухла, забагровела, и правая рука выше локтя бита ж и вспухла и забагровела, и нога левая бита и вспухла. И у работника тоже.

Объезжий на вопрос показал:

«Ездил я в своем объезде и приехал ко двору Васьки Сергеева, квасника и у него на дворе жильцы — пирожник Мишка Кузьмин с братом и другие неведомые люди.

И спрашивал я у Васьки на тех жильцов поручные записи, а он, Васька и жена его, и дети их, зачали меня, Данилку, бранить и бесчестить и сказали:

— Тебе какое дело до тех поручных записей.

И я его, Ваську, за такое непослушанье велел караульным взять на съезжий двор и на съезжем дворе учинил ему наказанье — бил батогами и отпустил домой.

А на дворе его, Ваську и жену его и детей не бивал и не бранивал и только на улице один раз дубиною его ударил. И денег пяти рублев у него не прашивал».

Береженье от огня.

Всякие строгие правила по отношению к жильцам принимались в Москве главным образом из-за пожаров. Боялись, как бы неведомые люди, поселяясь на чужих дворах, не учинили пожара. Чужой двор не станут беречь как свой. Потому и требовали поручительства от известных людей.

Москва была вся деревянная, пожары в ней были очень опасны.

Стоило загореться в одном доме, и пожар распространялся с быстротой молнии. Особенно в Китай-городе, где почти не было садов и огородов, и дома лепились тесно один к другому. В XVII веке Москва шесть раз выгорала вся. Менее крупные пожары бывали каждый месяц, каждую неделю, а летом, в сухое время, чуть не каждый день.

А между тем каких только мер не принималось там для береженья от огня.

На всех палатах и хоромах и на избах должны были стоять кади, и вода в них быть беспрерывно, а в кадях шайки. А внизу чаны большие, а в них ведра и веревки.

В торговых рядах каждую ночь на крышах дежурили кровельные старосты.

На церковных колокольнях стояли стрельцы и смотрели во все стороны, где дым объявится, и, придя на съезжий двор, сказывали.

Когда начинался пожар, на Фроловой башне били в набат и объездчики с караульными должны были являться на пожар со всеми пожарными запасами и радеть всякими обычаями неоплошно, чтоб огонь утишить. Стрельцы и посадские люди должны были помогать им и бегать на пожары кому куда указано.

Главное же, запрещалось летом топить печи в избах, чтобы не случилось пожара. С наступлением весны объезжие должны были в избах и мыльнях печи припечатывать.

«Печи и очаги поделать во дворах и в огородах, на пустых местах не близко отхором. Над очагами поделать трубы каменные на столбах. А от ветра печи те. ущитить лубьем.

По вечерам в хоромах ходить с фонарями бережно. А без фонарей со свечами не ходить, а с лучинами отнюдь не сидеть. А по дворам с лучинами ни в какое время не ходить».

Объездчики должны были постоянно объезжать город и смотреть, есть ли на домах кади с водой, стоят ли всюду караульные, не топится ли где мыльня или поварня, и нет ли на дворах большой тесноты.

На дворе Михайлы Плещеева меж изб и поварни было навалено дров сажен тридцать и больше, до верха палатных окон, а поварня у него большая и топилась беспрестанно. А против той избы поставлена мыльня и между ними сени, а подле хоромы, в которых он, Михайло, жил. А кроме того он ставил большие хоромы, близко от тех изб и мыльни, и на дворе учинил тесноту большую.

На соседнем дворе, у Никиты Дьякова, от улицы до самого забору, мало не до палатного крыльца, сметано было сено, возов со ста и на большую улицу через забор сена скисло не мало.

Все это объезжие замечали и обо всем сообщали на объезжий двор.

Но как и везде объезжие потакали при этом тем, кто давал им взятки, и вымещали на тех, кто не мог ничего дать.

Проходя по своему объезду, объездчик Митрий Гусев заметил, что на дворе у сапожника Демьяна Сизова над избою дым, а на кровле кади не поставлено и в чану воды и ведра нету. Зашел в ворота, а во дворе жильцы — брат Демьяна, Павел Сизов с женой и детьми, а в другой избе просвирня Фекла, а в подклети нищий, Емелька Сафонов.

— И стал я ему, Демьяну, — рассказывал объездчик на съезжем дворе, — и жильцам его говорить, чтоб он и жильцы его впредь изб не топили, а на кровлях воду ставили.

А он, Демка, и жильцы его сказали:

— Мы твоего указа не слушаем. Как хотим, так и делаем. Нам вольно.




  • Старый и новый город. Татьяна Богданович. Иллюстрация 14

    Пожар в старой Москве, к 8 стр.

После того объездчик дал Демьяну в ухо и крикнул караульных.

Они его забрали и потащили на съезжую, а по дороге ругали всякою скаредною бранью, и объезжий колотил Дубиной по голове.

Иногда объезжие вместе с подьячими делали так называемые огневые выемки. Врывались в избы, где топилась печь, ломали печи, валивали огонь, а вместе с ним и всю стряпню, какая была в печи, и делали жителям великие убытки.

Осенью явился в земскую избу государев нищий и бродяга Тишка Иванов и сказывал. «19-го августа в два часа ночи был у меня, у Тишки, в дому подьячий Семен Романов. Взял он меня и с женишкою моею и поволок было на съезжий двор, завел в переулок и снял с меня крест, цена две гривны, а с женишки моей сорвал десять алтын да два креста, серебряные же, промену те кресты две гривны».

В те времена считалось грехом продавать крест и иконы. Их, конечно, и покупали и продавали, но называли эту торговлю меной. Говорили, что крест или икону променяли на деньги

Вызвали подьячего. Он показал, что нищий тот ведомый вор и каженный, то есть клейменный во время пытки. И верить тому нищему не для чего Он, Семен, его не бивывал и крестов ни у него, ни у женишки его не отнимывал. Напротив сам нищий, Тишка, его, Семена, бил и увечил, и еще похвалялся бить.

Но послухи (свидетели) показали, что подьячий сделал у Тишки огневую выемку, то есть пришел к нему в подклеть проверить, не горит ли у него огонь. Огня не нашел, а самого Тишку, выведя на улицу, бил и увечил.

Про кресты свидетели ничего не показали. Что было в переулке, они того не видели и что срывом сорвали, того не ведают.

Крестов Тишке не отдали, но самого его отпустили домой и больше бить не указали.

Бывали тогда нередко случаи, что лихие люди и тати поджигали дома. Во время тревоги они прибегали с топорами, как будто помогать, а вместо того тащили что попадало под руку — одежду, посуду, укладки с драгоценностями.

Наказания поджигателям были самые жестокие. Их пытали, а потом жгли на кострах.

Постоянно арестовывали людей по подозренью в поджоге. Часто при этом попадались и невинные.

Вот, например, объезжий голова Аврам Барышников узнал, что на дворе Никиты Головина проживает женка Улитка, и та Улитка носит с собой для поджога хозяйского двора трут и кремень и огниво и порох, и все соседи про то ведают.

Никита на ту пору был в отъезде. Дома у него оставалась дочь Афимья со внуком.

Объезжий услыхал на дворе Никиты Барышникова крик, явился туда и потребовал выдать ему женку Улитку.

Но послухи (свидетели) рассказывали про это дело иначе.

Крик во дворе Никиты и правду был. А объезжий, услыхав крик, ворвался во двор, стал ломиться в дом, дверь разбил, у чулана доски высек и взял оттуда семьдесят рублев денег, а дочь Никиты Афимью с мальцем потащил на съежий двор. Вступились соседи и стали объезжему говорить и кричать, с чего он Афимью бесчестит, и тогда он ее отпустил. Но Афимья так напугалась, что вернуться домой опасалась и стала жить у сродников. Мальчишка же ее с той поры заболел.

Сама Улитка рассказывала, что кричала во дворе она, а кричала оттого, что хозяйка ее учила, только не за поджог, а за домашнюю вину — за пьянство.

Никаких зажигательных припасов у нее не нашли.

Соседи тоже заявили, что про зажигательство они ничего не слыхивали.

На том дело и кончилось.

В выигрыше все-таки остался объездчик. Хоть поджигателя он и не нашел, но зато нашел семьдесят рублей и стребовать их с него не удалось. Как он их из чулана вынимывал — тому свидетелей не было.

С началом осени со всех сторон сыпались челобитные (просьбы) от жителей. Они жаловались, что без топки старым и малым приходится помирать, а мастеровым людям без огня по вечерам без промыслу сидеть.

Некоторые просто нарушали запрет и, завесив окна, пробовали понемногу топить, а по вечерам жгли лучины.

Но объезжие следили строго. Чуть заметят над избою дым или в щелях свет, врываются в дом, заливают топку, а иногда и ломают самую печь.

У важных бояр, конечно, и поварни, и мыльни топились круглый год. К ним объезжим ходу не было. Не могли также объездчики печатать печи и избы в посольском подворьи и у всех рабочих и мастеровых, работавших на царский двор, да и у стрельцов тоже. Так что во многих домах огонь горел и печи топились также и летом.


Московские пожары.

Недели не проходило в Москве без пожарной тревоги.

Ночью, среди густого мрака вдруг вспыхивало зарево. Дежурный стрелец бежал на съезжую. На Фроловой башне немолчно бил набат. Выли псы в рядах. В городе поднималась тревога. Со съезжей посылали объезжих и стрельцов с топорами.

Воды в кадях по большей части не оказывалось. Да и что сделаешь с кадкой воды, когда костром горит сосновый дом, головни летят во все стороны и поджигают соседние дома.

Заливать огонь тогда почти и не пытались. Старались только скорее разбирать соседние дома, чтоб пожар не охватил всю улицу.

В тихую погоду это иногда удавалось. Но при ветре справиться с огнем без водопровода, без опытных пожарных не было никакой возможности, и Москва погорала чуть не каждое лето.

«Июля в 25-й день,—пишет дьяк Желябужский,— была встреча послу шведскому. И того ж числа был пожар великой. Загорелось наперед на Рождественке, а выгорело по Неглинну и по Яузу, в Белом городе

и Китай весь выгорел, не осталось ни единого двора; также выгорели все ряды и лавки, и сыскной приказ».

А 28-го августа загорелось на новом Посольском подворьи в Китай-городе. В верхней палате работали мастеровые люди — столяры, а в нижней палате лежали лесные припасы к столярному делу. Огня в палатах не было.

В восьмом часу утра в нижней палате вдруг загорелось. Мастеровые, как водится, подняли крик. Но было поздно. Занялась кровля на палате. Загорелись соседние дома. По Варварке огонь быстро перекинулся в Белый город, а оттуда в Земляной. «И потече огонь, яко молния»,—рассказывали очевидцы.

Больше пол Москвы выгорело и только потому, что не смогли во время потушить небольшой пожар, начавшийся днем.

Теперь в Москве большая часть домов каменные, для них огонь не так опасен. Зато они многоэтажные, и спасаться во время пожаров гораздо труднее. Но благодаря прекрасно устроенным пожарным командам людям почти никогда не дают погибнуть.

Вот например один из теперешних пожаров, начавшийся почти так же как в старой Москве.

Загорелось в первом этаже большого каменного дома, в кожевенной мастерской. На полу валялись стружки. Из печки выпал уголь. В начале никто не заметил, как стружки загорелись. В несколько минут вся мастерская была в огне. Загорелись кожи Едкий дым сквозь щели быстро наполнил квартиры второго и третьего этажей. Лестница тоже запылала. Жильцы верхних этажей задыхались от дыма. Они выбивали окна и в ужасе хотели выскакивать на мостовую.

Еще минута, и множество людей разбились бы на смерть или искалечились. Но тут примчалась пожарная команда.

Брандмейстер уверенным голосом крикнул, что сейчас все будут спасены. В ту же минуту механические лестницы встали к окнам верхних этажей. Ко второму приставили подвижные лестницы. Пожарные уже взбирались наверх и снимали женщин, детей, мужчин.

Когда все были сняты, пожарные обошли все верхние квартиры и не нашли там больше никого.

Другие пожарные в это время тушили огонь.

Через час пожар был прекращен. Выгорела только одна мастерская. Из людей не погиб ни один.

Это, конечно, возможно только потому, что пожарное дело теперь доведено до совершенства.

Благодаря телефонам о всяком пожаре можно в ту же минуту сообщить в пожарные казармы.

Через минуту пожарная команда уже мчится к месту пожара. Выезд считается теперь по секундам. Во втором этаже пожарной казармы всегда дежурит готовая пожарная часть. В полу казармы широкое отверстие, где устроены толстые гладко отполированные столбы.

Тревожный звонок — и все пожарные бросаются к столбам, обхватывают их и ныряют по ним в нижний сарай. Несколько секунд — и каждый уже на своем определенном месте на автомобиле. Каска на голове, а пожарную одежду надевают во время полного хода автомобиля.

Через пять — шесть минут команда уже на месте пожара, и начинается быстрая, строго организованная работа.

Теперь мы почти и не вспоминаем про пожары. Многие даже не видели никогда большого пожара. Если и загорится где-нибудь, пожарные так быстро потушат, что никому и в голову не приходит, какой страшный враг огонь, если ему дать волю.

Случается иногда, что в верхнем этаже горит, там работают пожарные, а внизу люди занимаются своими делами. Они и не собираются спасаться. Они уверены, что им не грозит никакая опасность.

А отчего это? Только оттого, что так хорошо поставлено теперь пожарное дело. В старой Москве пожар был самым страшным бедствием, так как люди совершенно не умели бороться с ним. Загорелось — и все население в ужасе. Подует ветер—значит выгорит вся Москва.

Со всех сторон окружали тогда людей опасности — и пожары, и болезни, и лихие люди, и против всех таких опасностей человек был бессилен.

Жизнь была трудная, грязная, грубая. Перенести туда теперешнего человека — он и месяца не выживет.

Мы и не замечаем, какими удобствами и заботами окружен в наше время человек.

И мостовые, и водопровод, и освещение, и трамваи, и железные дороги, и почта, и газеты, и школы, и библиотеки, и доктора, и санатории — ко всему этому мы так привыкли, что почти и не задумываемся над этим. Нам кажется, точно так всегда и было.

Для того чтобы оценить все то, что обыкновенно называют культурой, непременно нужно хоть на минуту оглянуться назад и вспомнить, как жили люди, когда ничего этого не было.

В Москве оглянуться легче, чем в других местах. Там среди новой жизни всюду проступают остатки ушедшей старины, то Кремлевская стена, то городские ворота, то старая церковка. Мы с большим интересом рассматриваем их, часто восхищаемся ими, но как хорошо все-таки, что на Фроловой башне не гудит больше набат и городские ворота не запираются на ночь тяжелыми засовами.

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО РСФСР МОСКВА — ЛЕНИНГРАД

СОФИЯ БОГДАНОВИЧ

КНЯЗЬ БУНТОВЩИК

Историческая повесть

Стр. 156.

Ц. 90 к.

Это прекрасная книга, насыщенная энтузиазмом героя повести. Герой повести —не выдуманное лицо, а живой человек-князь Петр Кропоткин; подлинный герой, «рыцарь без страха и упрека», соединявший в себе самые высокие качества! великий дух, яркую талантливость, пылкую страсть к научной деятельности и исследованиям, не только теоретически, но и на деле — к путешествиям и открытиям, и вместе с тем полный ненависти к несправедливости и гнету, на борьбу с которыми положил свою жизнь.

Биография такого человека — самое желательное чтение для юношества. И изложена биография очень хорошо. Это собственно умелый и живой пересказ «Записок революционера» самого Кропоткина.

Яркие картины крепостного помещичьего быта, живые типы богатых помещиков-самодуров и их униженных, угнетенных «рабов», вечно дрожавших перед жестокостью «господ»; затем жизнь в Пажеском корпусе с его безобразными порядками, потом подневольное участие в придворной жизни, обрисованной яркими штрихами; позднее жизнь в Сибири среди кипучей деятельности—научной и практической, отважные разведки в неизведанных местах; научные исследования и наконец самоотверженная революционная деятельность—пропаганда среди рабочих; арест, заключение в крепости, побег и жизнь в изгнании.

Таков богатый и разнообразный материал, составляющий содержание этой прекрасной повести. Много даст она для ума и сердца читателю. Приятно пустить такую книгу в оборот среди юношества.

И внешность книги очень приятная: хорошая бумага, четкая печать. Гравюры на дереве С. Мочалова полны экспрессии и движения и художественны по исполнению.

(«Кружок педагогов по изуч. нов. детск. книги при ЦДРП»).

Покупайте книги в магазинах и отделениях Госиздата