Избранное [Эдвард Уитмор] (fb2) читать онлайн

Книга 526130 устарела и заменена на исправленную


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Эдвард Уитмор ИЗБРАННОЕ

Шанхайский цирк Квина

Посвящается Бриджид
Ущербное становится совершенным, кривое прямым, пустое — наполненным, ветхое сменяется новым.

Стремясь к малому, достигаешь многого; стремление получить многое ведет к заблуждениям.

Поэтому совершенномудрый внемлет этому поучению, коему необходимо следовать в Поднебесной!

Совершенномудрый исходит не только из того, что сам видит, поэтому может видеть ясно;

он не считает правым только себя, поэтому может обладать истиной;

он не прославляет себя, поэтому имеет заслуженную славу;

он не возвышает себя, поэтому он старший среди других.

Он ничему не противоборствует, поэтому он непобедим в Поднебесной.

Дао До Цзин
Ибо Благодатью вы спасены через Веру (и сие не от вас — Божий дар!) не от дел, чтобы никто не хвалился…

К Ефесянам, 2

Глава 1 Самозванец

Подозрительное заболевание капрала, проходившего службу в Мукдене, и проведенное засим расследование позволяют сделать вывод, что в пределах Империи действует высокоэффективная агентурная сеть.

Так как данная организация имеет доступ к сверхсекретным документам, в ее состав помимо иностранных агентов должен, вероятно, входить кто-то из членов генерального штаба.

Капрал умер во время допроса. Однако непосредственно перед смертью он упомянул два не связанных между собою факта.

1. Кодовое название группировки — Гоби (принятое у варваров название огромной пустыни на западе Китая).

2. Неизвестное науке заболевание, которым он страдал, в устном варианте имеет название Люмбаго Лам-э-роу.

Из секретного донесения, представленного осенью 1937 года барону Кикути, японскому генералу, ответственному за разведывательную деятельность в Маньчжурии.
Говорят, этот отчет видели в архивах Императорской Японской Армии сразу после капитуляции в 1945 году. Но до разведывательных штабов союзных сил эти данные так и не дошли: либо потерялись, либо были уничтожены в первые же дни оккупации.
* * *
Со времен войны с Японией прошло примерно двадцать лет, когда в Бруклин прибыло грузовое судно, доставившее в Америку самую большую коллекцию японской порнографии, когда-либо появлявшейся на Западе. Владелец коллекции, огромный улыбчивый толстяк по имени Герати, предъявил на таможне паспорт, из которого следовало, что он, коренной американец, родился в начале века и выехал из Соединенных Штатов около сорока лет назад.

В коллекцию входили порнографические работы, написанные в Японии за последние 350 лет, с тех пор как Япония впервые закрыла свои границы для Запада. Более того, в ее составе были редкие рукописи из некоторых буддистских монастырей XIII века.

По словам Герати, о существовании этих рукописей никто никогда даже не подозревал. Все истории в них начинались безобидно, однако к концу второй страницы читатель сталкивался с удивительными, таинственными ритуалами, а на третьей странице он окончательно терялся среди разнообразнейших масок, фантазий и технических средств, служивших удовлетворению самых буйных грез, порожденных самым воспаленным воображением.

Рукописи сопровождались иллюстрациями, выполненными тушью, причем настолько детальными, что можно было различить каждый тщательно выписанный волосок. Если на рисунке появлялась кошка, то даже и на ней можно было пересчитать шерстинки.

Служащие бруклинской таможни совершенно не ожидали появления коллекции Герата. Несмотря на то что им в руки частенько попадали весьма сомнительные материалы, на их памяти не было ни единого случая, чтобы ввозимая партия порнографии достигала таких колоссальных масштабов.

Стоит ли удивляться, что в скором времени делом Герата занялся второй служащий, а к нему вскоре присоединился и третий. По сути дела, свой первый день в Нью-Йорке Герати завершил лекцией о скрытых достоинствах этой коллекции. Усевшись за столами в одном из огромных таможенных складов Бруклина, его с серьезным видом слушали не менее восьми таможенников разных чинов и званий, чье этническое, расовое и культурное происхождение вполне могло послужить основой для представительной демографической выборки.

Для того чтобы подчеркнуть искусность рисунков, он, как бы между делом, обратил внимание на отметины времени, на патину на кожаных фаллосах и на зернистую структуру, отчетливо заметную на спиральных манипуляторах из слоновой кости. По этим штрихам, как он заявил, специалисты с легкостью могут определить, из коровьей или же из свиной кожи выполнен указанный предмет и какая слоновая кость пошла на изготовление непристойной игрушки — с севера или с юга Индии.

Женщин на картинках было столько же, сколько и мужчин, но изображались они исключительно с себе подобными. Смешение полов не допускалось.

Обратив внимание на ценность рукописей с точки зрения скотоводства, торговли и социологии, Герати перешел к обсуждению их литературных и исторических достоинств.

Повествование в рукописях велось исключительно от первого лица, поэтому их можно считать предшественниками всей современной японской художественной литературы, которой также свойствен исповедальный характер.

Тринадцатый век, а именно о нем шла речь, стал периодом общенационального переворота в Японии, эрой революции, во главе которой стояли монахи-фанатики, члены бесчисленных духовных орденов. Таким образом, эти рукописи являют собой бесценные свидетельства образа мысли воинствующих монахов той эпохи, когда дзэн и игра в го, чайная церемония, каменные сады, театр Но и многие другие уникальные японские искусства, известные своей изысканностью и строгой красотой, распространились по всему архипелагу.

Короче говоря, Герати сумел вывести едва ли не всю современную японскую историю из порнографических фантазий, собранных в этой коллекции.

Документы были переведены и переплетены под его личным руководством, этой работе он посвятил сорок лет жизни. Расставаться с этим сокровищем ему не хотелось, но что поделаешь, если уж он решил вернуться в США и выйти на покой. Он намеревался продать коллекцию какому-нибудь университету или другому научному учреждению, с тем чтобы предоставить ее ученым.

По крайней мере, так он утверждал.

Наконец с особой гордостью Герати обратил внимание на авторскую систему комментариев. Система эта — его собственное изобретение — была исчерпывающей и в своем роде уникальной. Понять ее без специального ключа или шифров было невозможно. Она состояла из цифр, написанных от руки на полях, числом порой до шестидесяти четырех напротив одной-единственной строки. Таким образом, рисунки буквально утопали в облаках микроскопических пометок.

Казалось, множество цифр определяли и соединяли мириадами отсылок каждый реальный или воображаемый акт, описанных на этих десятках тысяч страниц.

Из-за своей тучности Герати не всегда казался великаном. Когда он сидел, безучастно развалившись на лавочке таможенного склада, ожидая, пока соберется аудитория, тупо уставившись в потолок, на вид в нем было не более шести с половиной футов росту. Но стоило ему только подтащить к себе руки-ноги, как происходило невероятное.

С каждой частью тела его вес, казалось, существенно возрастал. Для того чтобы обрести равновесие, ему требовалось несколько минут. Но наконец поднявшись, он заполнял комнату, любую комнату, своим чудовищным телом, из которого можно было выкроить трех или четырех крупных мужчин.

Чтобы живот не перевешивал, Герати отклонялся далеко назад. Чтобы удобней было стоять, он расставлял ноги, его подбородок покоился на груди, огромные руки торчали в стороны. Когда он двигался, руки свисали позади, подскакивая при каждом его шаге. Его седые волосы были коротко пострижены на давнишний армейский манер, а его лицо испещрено оспинами, а может быть, не только оспинами, но и шрамами от плохо залеченных ножевых ранений.

Как только он поднимался, кровь ударяла в голову, и на лице сразу же проступали все рубцы и шрамы. Немного погодя кровь отливала, и лицо приобретало свои обычные форму и цвет.

В Нью-Йорк Герати прибыл в конце зимы. Шея его была замотана куском красной фланели, прихваченным бечевкой. Из-под фланели виднелись три или четыре размахрившихся ворота свитеров. На нем были рваные армейские ботинки вроде тех, что носили американские солдаты во время Второй мировой войны, и черная шляпа-котелок, должно быть доставшаяся ему в наследство от какого-нибудь циркача двадцатых годов. Завершала его облик старая-престарая, вся в пятнах и заплатах шинель, неизвестной эпохи и происхождения и такая необъятная, что укутывала Герати до пят.

Прошло немного времени, и восемь таможенников уже не испытывали ни любопытства, ни подозрительности, ни даже скуки: они просто перестали верить своим ушам и впали в прострацию. Лекция Герати продолжалась уже несколько дней, и таможенникам надоело притворяться, будто они понимают, о чем он говорит и зачем. Поэтому старший по званию в конце концов прервал Герати и спросил, нет ли у него письма от университета или какого-нибудь другого документа хоть из какого-то научного учреждения, выражающего желание приобрести данную коллекцию.

Герати вынужден был признать, что ничего подобного у него нет.

Затем его попросили предъявить документы, подтверждающие его академический статус, выданные в Соединенных Штатах, или в Японии, или в любой другой стране. И опять он вынужден был признать, что ему нечего предъявить, кроме самой коллекции.

Во время дачи показаний или — если угодно — чтения лекции он обращался ко всем и каждому «братишка».

Правовые нормы общественной морали все еще оставались довольно строгими. Даже учитывая это, Герати мог бы избежать обвинений в контрабанде, если бы не два обстоятельства. Во-первых, он ни разу не появился на таможне трезвым. Во-вторых, по нему сразу было заметно, что он уже давно подсел на наркотики, причем скорее всего на какие-то стимуляторы.

Во время очередного разглагольствования он вдруг срывался с места и убегал в туалет, бурча себе под нос что-то невнятное о какой-то неизлечимой болезни, которую подцепил в далекой юности. Но ближе к вечеру он даже переставал придумывать оправдания. Вместо того чтобы выскакивать каждый раз из комнаты, он просто разворачивался посреди очередной невразумительной фразы и совал голову за отворот шинели. До таможенников явственно доносился писк всасываемой через трубочку жидкости. Потом Герати передергивало, он чихал и заходился в приступе кашля.

Герати как ни в чем не бывало поворачивался к таможенникам, но те не могли не учуять резкого запаха алкоголя в его дыхании или не заметить неестественного блеска глаз, выкатившихся сильнее обычного.

После такого рода faux pas[1] он всякий раз упоминал о милости к падшим, свойственной основательнице первого в Ирландии женского монастыря, милейшей женщине, известной в истории как св. Бригита.

И все же коллекция была плодом чьих-то неимоверных усилий и искусства, и только поэтому на него убили столько времени. Таможенники взяли на себя труд направить запрос в высший комитет по таможенному надзору, который в это время как раз собирался на свое ежегодное заседание. Большего Герати смог бы добиться от них только через суд.

Все это ему и объяснили однажды зимним утром в здании бруклинской таможни, когда пришло время конфисковать коллекцию. Герати мрачно выслушал приговор, а потом начал понемногу собирать руки-ноги. И только встав в полный рост, он открыл рот.

Он завопил и перевернул три стола. Он зарычал и перевернул еще пять. Он орал, что у него нет денег на адвокатов, что Америка — это сумасшедший дом и пусть они все подавятся своим дерьмом собачьим и не прокашляются аж до Второго пришествия. Когда в офис таможни, где Герати практически все уже разнес, наконец-то прибыл взвод национальных гвардейцев, они увидели, что он отчаянно сдирает с себя одежду не то для того, чтобы было легче драться, не то потому, что вспотел.

Герати выпихнули наружу, он плюхнулся на тротуар и замер в какой-то странной восточной позе, отдаленно напоминающей позу лотоса. Его шинель тут же пропиталась подтаявшей под утренним солнцем снежной кашей. На несколько минут он застыл — то ли задумался, то ли слишком сильно ударился головой. Потом резко встал и, пошатываясь, побрел по улице, выкрикивая имена святых. Он зашел в первый попавшийся портовый бар, где ему сразу велели заткнуться или проваливать. Он почесался, заказал двойной джин и рухнул за столик у окна.

Следующие тринадцать часов он сидел за столом, не вставая даже для того, чтобы сходить в туалет. Он уставился на грязный снег в сточной канаве, вошел в ступор и пил джин, все это время бессвязно разговаривая с самим собой на различных восточных языках и диалектах о путешествии, которое началось в Японии и продолжалось через запад и юг Маньчжурии, из Мукдена вдоль китайского побережья до Шанхая. Там он сел на грузовое судно и доплыл до Филлипин, где в горах проспал Вторую мировую войну, потом на американском военном самолете вернулся в Японию и продолжил путь.

Когда солнце скрылось, Герати опустошил карманы своей шинели. Он разложил содержимое перед собой на столе, как гадалка. Каждую вещь он трижды осмотрел и тщательно изучил.


Обратный билет до Иокогамы на грузовое судно.

Его настоящий паспорт.

Пустая бутылка из-под джина со скрученной соломинкой вокруг горлышка.

Последние шестьдесят долларов: немного меньше, чем лет, прожитых им на свете.

Небольшой золотой крестик, бесценная реликвия несторианской церкви.

Несколько замусоленных паспортов тридцатых годов, фальшивых, в коих утверждалось, что обладатель оного документа есть бельгиец и специалист по холощению скота, либо бельгийский же подданный, торговец кинофильмами. И еще один вариант: канадец, который занимается торговлей патентованными средствами. Ни один из этих документов не имел законной силы ни в одной стране мира.

Зеленое пресс-папье, бездарная подделка под нефрит, которое он, вероятнее всего, стащил с одного из опрокинутых утром столов.


Вот и все его богатства, если не считать банки с завинчивающейся крышкой, спрятанной во внутреннем кармане шинели.

* * *
Глубокой ночью Герати сел на поезд до Бауэри и добрался до приюта для бездомных алкоголиков. Прежде чем войти, он настоял на том, чтобы у него обязательно проверили поддельный канадский паспорт с консульской печатью тридцатилетней давности. Его продезинфицировали, помыли и отправили спать.

Весь следующий день он проспал. На другой день сумел проглотить немного супа. На третий день, почувствовав, как к нему возвращаются силы, он опять стал самим собой и взломал замок от помещения, где хранилась его одежда. Он добрался до городского автовокзала и отыскал автобус, идущий на север, через Беркширские холмы, до некоего города, где святые отцы открыли сиротский приют.

Два дня спустя он вернулся в Нью-Йорк, уже без драгоценного золотого крестика и дешевого стеклянного пресс-папье, с шестнадцатью долларами в кармане. Чтобы застраховаться от ограблений, он купил бутылку джина, затем на метро доехал до Бронкса и клевал носом почти всю дорогу, время от времени заказывая выпивку то на одном азиатском языке, то на другом. Он отыскал дешевый бар и купил три огромных бутерброда с солониной, которые намазал толстым слоем зеленой пасты из спрятанной в кармане шинели банки с отвинчивающейся крышкой.

Трапезу он завершил двойным джином, затолкав немного зеленой пасты в обе ноздри. Чихнул и, тяжело дыша, начал продвигаться по направлению к выходу; теперь у него оставалось всего восемь купюр по одному доллару.

Стемнело; слякоть подмерзала, превращаясь в лед. Герати осторожно выбирал дорогу, ступая по тротуару; выпученными глазами он внимательно осматривал здания и переулки. Время от времени он останавливался под уличным фонарем и рассматривал то щитки пожарной тревоги, то номер обшарпанного дома, то лестницы, ведущие в подвал. В каждом квартале он нырял под отворот шинели и извлекал из ее глубин понюшку зеленой пасты, которую не раздумывая заталкивал в нос.

Наконец он очутился у заведения, которое искал, — у бара со старой деревянной вывеской на витрине. Над входом висела новая, неоновая вывеска, с другим названием, но на выставленном в витрине деревянном щите, в свете гудящих электрических ламп новой затейливой надписи, все еще можно было прочесть старомодные, потускневшие зеленые буквы.

У Герати.

Несколько минут он тупо пялился на вывеску. В Соединенные Штаты он прибыл по двум причинам и, сделав то, что задумал, намеревался немедленно вернуться в Японию. Первое дело он провалил: не смог продать свою волшебную коллекцию порнографии. А во втором — преуспел. Он вернул таинственный золотой крестик полноправному владельцу.

А теперь ему на ум пришло еще кое-что. Вместо того чтобы просто пройтись по знакомым кварталам Бронкса, где когда-то жила его семья, он решил почтить мать, помянув душу усопшей в день ее святой.

Герати перекрестился — впервые за последние лет тридцать. Святого Эдуарда Исповедника[2] он молил о прощении за то, что вот-вот сделает, за то, к чему все это может привести, за потери, которые, возможно, обернутся находками, за давно забытые имена, которые могут опять всплыть. Затем он еще раз перекрестился, пинком открыл дверь, прошаркал к стойке и взгромоздил лапу бармену на плечо.

Драконьей крови, братишка.

Это как?

Двойной джин.

Он положил руки на стойку и прислушался к шумным разговорам. Через двадцать минут он направился в туалет в глубине бара, натыкаясь на посетителей. На обратном пути он пересчитал их еще раз, а затем выбрал себе табурет ближе к краю, рядом с молодым человеком, которого звали Квин.

Герати услышал это имя вскоре после того, как пришел. В баре оказалось два Квина, один из них вполне подходил по возрасту, но прежде чем заговорить с этим человеком, он хотел убедиться в том, что нашел действительно того, кто ему нужен. Он подождал, пока оба окажутся у стойки, и, проходя мимо, обшарил их карманы, а на обратном пути положил бумажники на место.

За те годы, что он провел в скитаниях по Азии, Герати знал только одного человека по имени Квин: развратного жестокого пьяницу, которого последний раз видели перед войной в Шанхае, вероятнее всего, на старом складе на окраине города. Поговаривали, что в ту же ночь на складе случилось что-то ужасное, но Герати так и не узнал, правда это или нет. К тому моменту, как он добрался туда на следующее утро, склад оказался пуст. Единственным свидетельством человеческого присутствия оказалась изношенная шляпа на куче древесных опилок — тот самый черный котелок, который сейчас красовался у него на голове.

Герати расправил шинель и взгромоздился на табурет.

* * *
Квину тогда было около тридцати. Он вырос в Бронксе, мальчишкой играл в стикбол[3] и дрался на улицах, а когда вырос, оттрубил два года на флоте и год в тюрьме. Недавно умерла его единственная родственница, женщина, которая его вырастила, старшая сестра его отца. Тетка оставила ему немного денег, и он все ломал голову, что с ними делать, — как раз в ту ночь, когда толстый, еле стоящий на ногах великан, старый, пьяный и оборванный, сопящий и ворчащий себе под нос, наткнулся на него и чуть было не повалил на пол.

Лет двенадцать, а может, даже года два или три тому назад, Квин бы просто-напросто разбил о голову старика бутылку. Но тут его будто парализовало. Его окутал отвратительный смрад прелой шерсти пополам с протухшим сыром, вонью гнилой замазки и полуразложившейся кожи, все это на основе могучего горчичного духа.

Жирный великан взгромоздился на соседний табурет, обдавая его своим мерзким дыханием.

* * *
Не дыши на меня, сказал Квин.

Двойного джина, братишка, потребовал толстяк, обращаясь к бармену. Квин ткнул его в бок, и тот икнул.

От тебя прет, бычара.

Чего?

Ты чего толкаешься?

Это не я, братишка.

Ты. Причем дважды.

Толстяк поскреб одной рукой замотанное фланелью горло, а другой полез во внутренний карман шинели. Квин увидел, как он открутил крышечку банки, подцепил пальцем немного какой-то зеленой пасты, завернул крышечку и заправил пасту в нос.

Ты что, на хрен подсел, бычара?

Чистейший, японский. Круче не бывает.

Да иди ты!

Я его уже тридцать лет употребляю, но это, конечно, для тех игр, в которые играет Всевышний, срок ничтожный. Он играет по-крупному, и выжать каждое очко из него не проще, чем из дракона геморрой. Я знаю, о чем говорю, братишка, я же провел там большую часть жизни.

Где?

На той стороне, на темной стороне, на нашем родимом чужом берегу, святые угодники, в местечке таком занятном, что, каким ты его увидишь, таким оно для тебя и будет. А где игральные кости? Время выпить за то, чем мы были и чем еще станем.

А деньги?

Толстяк поворчал и положил на стойку восемь долларовых купюр. Квин кивнул. Никто в «У Герати» не мог его обыграть в эту игру. Толстяк сделал ход и передал кости. Когда Квин бросил второй раз, толстяк уже называл его по имени.

Ты выиграл, бычара. Так где, говоришь, ты побывал?

Где? В старом добром Токио и старом добром Шанхае, в городах, которых больше нет. В городах, где люди устраивают какой-то маскарад и выдают себя за императоров, за Будд, за карликов и за виртуозов-мастурбаторов. Некоторые из них были настолько запуганы, что прятались в незапертых клетках и ждали, пока не приржавеют дверные петли. На Востоке — вот где я был. В первый раз за сорок лет я сюда вернулся. Я был в Массачусетсе, я видел Бронкс, а теперь мне пора сваливать.

Я год жил в Массачусетсе, сказал Квин.

И чем ты там занимался?

Да так, туда-сюда.

И куда туда?

Да почтовые ящики чистил.

Нестоящее дело, дружище. Твоей мамаше это бы не понравилось.

Я ее в глаза не видел.

Твоему отцу это тоже не понравилось бы.

И его тоже.

Понятно, пробормотал толстяк.

Что тебе понятно?

Лицо толстяка вдруг потемнело. Как только он потянулся за своим стаканом, на широком лице его проступили все рубцы и шрамы. Он опрокинул стакан, и взгляд у него вновь прояснился, а шляпа съехала на затылок. Он показал на стакан с игральными костями.

Бросай. Нужно выпить.

Квин проиграл. Толстяк поскреб свое громадное пузо, высунул длинный желтый язык и спустил по нему в глотку очередную порцию джина. Обдумывая вопрос Квина, он точно превратился в огромного тропического зверя, припавшего к земле в засаде у оленьей тропы.

Понятно, что перед войной там все хоть в чем-то да были замешаны. Сотня заговоров в день, а назавтра — сотня новых. Агенты кишмя кишели, и все двойные. Метались туда-сюда. От кого к кому? Зачем? Международные агентурные сети тратили миллионы долларов; другие были настолько законспирированы, что состояли всего из одного-единственного человека, который сам существовал в голове одного-единственного человека. И что ты думаешь, Господь просто придумал себе такую игру? Ничего подобного. Господь Всемогущий взял большой мешок, запихнул в него Свои создания, закинул на спину, да и пустился по миру в пляс. Это тридцатые, братишка, это Восток. Вот эта шинель досталась мне от одного сержанта. Он убил генерала, который устроил резню в Нанкине. Просто шинель, да? И низверг Он сильных мира сего с их тронов. Или, к примеру, пляж к югу от Токио, где однажды четверо устроили пикник, хотя ел из них только один. Почему? Потому что остальные трое были в противогазах. Тот пляж находился рядом с поместьем барона Кикути, опаснейшего человека во всей японской тайной полиции, и к концу дня эти четверо приняли решение, которое десять лет спустя не позволило немцам взять Москву. Просто пикник, да? Не бывает такого? И ниспослал Всевышний мне великие дары. Давай еще сыграем.

Он почесал живот игральной костью. Квин еще раз проиграл и вынужден был платить за выпивку.

Я знал их, внезапно заявил толстяк.

Кого?

Твоих родителей. Еще там, конечно, до того как ты родился. Твой отец прихрамывал — в ноге сидела шрапнель; вроде как герой Первой мировой. Из Нью-Йорка уехал в начале двадцатых, ехал-то он в Париж, но оказался почему-то в Азии. Где? В Шанхае? В Токио? Время от времени слал открытки твоей тетушке, последние новости с юга Китая в конце двадцатых. Из Кантона? В любом случае, потом он на восемь лет замолчал. На восемь лет? А в тридцать пятом чета миссионеров привезла твоей тете младенца. Надвигалась война, и в Китае стало небезопасно. Твои родители должны были приехать следом буквально через пару месяцев, но они, конечно же, так и не приехали, как в воду канули. Ни словечка за все восемь лет. Для того времени, для того места — немалый срок.

Квин поднял стакан, пристально разглядывая толстяка.

Или лучше сказать, мне-то кое-что про них было известно. Мы бывали в одних и тех же местах, но в разное время. Один мой друг как-то раз о них обмолвился. Он их знал.

О чем еще он обмолвился? спросил Квин, который только что выслушал слово в слово все то, что тетка рассказывала о судьбе его отца после того, как тот исчез из Нью-Йорка. О его матери она ничего не могла сообщить, так как даже не знала, что ее младший брат женился. А те миссионеры смогли только добавить, что женщина, которая пришла на корабль в Шанхае и просила о помощи, была американкой лет тридцати и что документы у нее были в порядке — и ее собственные, и на ребенка.

Толстяк поскреб бок.

Что еще. Что еще? Да ничего. Тот друг, он все еще жив, и зовут его отец Ламеро. Перед войной жил в Токио, и до сих пор там живет, хотя ни с кем не видится, вообще ни с кем, кроме одной только дохлой кошки. Как жаль, что ты не можешь ему написать, — он никогда не открывает почту, какой-то обет, что ли, дал во время войны. Просто обет, да? Конечно, если бы тебе случилось с ним поговорить, тогда другое дело.

Поговорить?

Если на грузовом судне, дружище, то получится не очень дорого, и как только ты туда попадешь, сразу же сможешь отведать самого забористого хрена во всем мире. Самого забористого и самого высококачественного.

Толстяк попытался дотянуться до спины, чтобы почесать почку. Квин едва заметно кивнул.

Ну, бычара. Как, ты сказал, тебя зовут?

Не сказал. Так ведь? А фамилия у меня та же самая, что и на той вон деревянной вывеске в окне.

Как? Герати?

Когда я обращаюсь к святому Эдуарду Исповеднику, других имен не упоминаю.

Хорошо, Герати так Герати, вот и прекрасно. Теперь расскажи мне, откуда ты знал, кто я такой, когда вошел сюда. А лучше сначала расскажи мне, почему ты вообще пришел именно сюда.

Герати склонил голову. Казалось, тяжесть собственного тела и груз воспоминаний его совсем измотали. Он глотнул джина и монотонно начал излагать суть дела.

Он сказал, что как-то раз отец Ламеро упомянул квартал в Бронксе, где жила квинова тетка. А он просто заехал навестить своих собственных приятелей, здесь, поблизости, вот и решил заглянуть — на всякий случай.

И как зовут твоих приятелей? спросил Квин.

Герати проигнорировал этот вопрос. Он шел от приятелей, и по дороге ему попался бар с его собственным именем на вывеске. Это его заинтриговало, и он зашел пропустить стаканчик. Кто-то произнес имя Квина, и, когда Герати это услышал, ему, неизвестно почему, вспомнилась стародавняя история, которую ему рассказывал отец Ламеро. Удивительное совпадение, а? Квартал тот же самый, бар назывался его именем, а ведь прошло тридцать лет.

Просто совпадение?

А может статься, и тридцать лет здесь ни при чем. Просто ему стало любопытно, вот он и решил выяснить, что к чему. Он залез Квину в карман, чтобы посмотреть, как пишется его фамилия: а вдруг точно так же, как и у того, другого Квина.

Квин кивнул. История получилась настолько неправдоподобной, и рассказана она была таким обыденным тоном, что он, вероятнее всего, даже и поверил бы Герати, если бы тот опустил эпизод с карманами. Герати ловко открывал и закрывал свою банку с хреном, но в остальном казался слишком неповоротливым, чтобы что-нибудь незаметно стянуть.

Квин смотрел, как гигант все сильнее наваливается грудью на стойку.

Хотя, если подумать, братишка, старик стал таким затворником, что вряд ли захочет с тобой разговаривать, даже если ты к нему и наведаешься. Он ведь не просто священник, этот Ламеро, в свое время он был тот еще хрен моржовый. Может, ему просто не захочется вспоминать о тех временах, в смысле вообще не захочется. Хотя, вероятнее всего, найдется какой-нибудь выход.

Квин сидел и ждал, когда найдется выход.

А вдруг, почему бы и нет. Слушай, ты знаешь, кого почтил нынче вечером, пригубив кружку пива? По чистому совпадению день сей есть день святой Бригиты, которая знаменита на весь христианский мир чудотворной силой и в особенности состраданием к малым мира сего. Вот я сказал о сострадании, а может, это и есть та самая путеводная нить, которую мы ищем. Так уж получилось, что отец Ламеро был опекуном одного мальчика-сироты, которого послали в Америку вскоре после того, как отправили тебя. Отец Ламеро нежно любил этого мальчугана, но за все эти годы ему ни разу не представилась возможность повидаться с ним, так как этот мальчик не может в одиночку перебраться через океан — у него с головой не все в порядке, — а люмбаго Ламеро так часто дает о себе знать, что и он тоже не может отправиться в далекий путь. Люмбаго. Помнится, многие его друзья страдали от этой болезни, еще до войны. И, сдается мне, если ты возьмешь мальчишку с собой, то старый отшельник будет настолько рад встрече, что расскажет тебе все, о чем ни попросишь.

Герати захотел сыграть еще одну партию. Они бросили кости, Квин проиграл. Затуманенный взгляд гиганта блуждал по бару, не в силах хоть на чем-нибудь остановиться.

Мальчик — не совсем подходящее слово, он всего на несколько лет младше тебя. Для меня вы оба мальчишки. Чаще всего ты по нему и не заметишь, что с ним что-то не так. Нормальный парень, и даже поумнее многих. Иногда, правда, приходится указывать, что и как ему делать, но он услужливый, покладистый и добрый, добрее всех людей на свете, храни нас святые угодники. Я это знаю, потому что только что у него побывал.

В таком случае, бычара, почему бы тебе не взять его с собой в Японию?

Да потому, что если я и поеду туда, то не для того, чтобы встретиться с Ламеро. С тех пор как я уехал с Востока, у меня ни разу не было нормального стула. Не было и не будет, пока я не вернусь туда, где мое место, и не останусь там. В эту страну я приехал для того, чтобы продать великолепную коллекцию документов о происхождении японской культуры — труд всей моей жизни, — намереваясь затем отойти от дел и жить на вырученные деньги где-нибудь в славном сосновом лесу. И что из этого вышло?

Что?

Все в руце Его, а чья рука пуста, тот и уйдет ни с чем.

Что случилось с этой коллекцией?

А как ты думаешь, что с ней могло случиться в этой геенне насилия и тупости людской? Ее конфисковали.

Почему?

Порнография, махровая порнография, не имеющая ценности для общества. Они говорят так, будто имеют представление о ценностях! Рукописи, составленные монахами, которые изобрели сады камней и чайную церемонию, прославили дзэн, театр Но, игру в го и все на свете, о чем только полнится слухом земля! Не имеют ценности? Разве такое вытерпишь? Вытерпишь? Ну, говори, может человек такое вытерпеть?

Герати бушевал, вопил, размахивал руками. Он потерял равновесие и упал на стойку лицом в лужицу разлитого джина.

Он бормотал себе под нос, он припоминал номера телефонов в Маньчжурии, адреса в Китае, название какого-то бара в Мукдене, куда ходил еще до войны, чтобы напиться после закупки очередной партии фильмов, он рассказывал, какой была Дорога Кипящего Колодца[4] однажды ранним зимним утром, когда он направлялся к какому-то складу на окраине Шанхая. Он вернулся в Токио (на дворе опять были тридцатые), чтобы добраться до какого-то пляжа к югу от города. Он три или четыре раза пересаживался с автобуса на автобус в заселенном иностранцами квартале Шанхая, прежде чем добраться до запертой комнаты со ставнями на окнах, куда он приходил по ночам, чтобы зарядить кинопроектор, снять с себя одежду и тихо прошептать себе под нос те самые слова, которыми приветствовал богатых дегенератов и наркоманов, которых ему приходилось развлекать. Magnificat anima mea Dominum, да восславит душа моя Господа. Он пробирался по черному рынку в Мукдене в самом конце 1934 года, а потом еще раз, уже в 1935-м, на ходу подмечая происшедшие в городе перемены.

Это были первые месяцы американской оккупации. Дружелюбно улыбаясь, он, человек, которому буквально только что удалось украсть из архива донесение тайной полиции, помеченное кодовым именем Гоби, заказал выпивку на всех в своем любимом баре в Токио и начал в очередной раз выкрикивать стихи из Евангелия от Луки, которыми был просто одержим.

Он икнул. Кто-то пихал его кулаком под ребра.

Просыпайся, бычара. Как зовут мальчишку и где мне его искать?

Герати поднял голову от стойки и прищурился. Потом чихнул, и брызги полетели во все стороны.

Ты родился там, а жил здесь, я родился здесь, но жил там. Чуешь разницу? Не напрягайся, потому что разницы никакой нет. Правда в том, что я не знаю, кто ты такой и о чем говоришь. Все, что ты мне сейчас сказал, не имеет смысла, все, что я слышал за долгие-долгие годы, не имеет смысла. Правда, говоришь? Правда в том, что все суды и пересуды насчет тех лекарств от проказы, которыми я торговал до войны, — одна сплошная ложь, но ныне и присно и во веки веков рассеял Он гордых за гордыню, которую носят они в сердцах своих. Теперь доволен? Ты это хотел услышать?

Адрес мальчишки, бычара. И адрес Ламеро в Токио. И твой.

Герати, не поднимая головы, опрокинул в глотку стакан с джином. Потом наскоро нацарапал адрес приюта в Массачусетсе, адрес в Токио и название какого-то бара, тоже в Токио.

Все знают это место. Они скажут, где меня найти.

А как зовут парня?

Странное у него имя, мне всегда так казалось. Гоби его зовут. Гоби. Как пустыня в западном Китае.

Гоби, а дальше?

А дальше ничего. Или, может быть, Большой Гоби. Кажется, ему нравится, когда его так называют.

Герати с трудом попытался подтащить к себе руки и ноги. Его лицо опять побагровело, голова, казалось, раздулась. Он со стоном сполз с табурета и положил в карман свои восемь долларовых купюр, на которые никто не покусился. Его рука исчезла в недрах шинели, а затем с быстротой молнии метнулась к носу. Он чихнул, кашлянул. Квин следил за тем, как он с трудом продвигается к выходу.

Квин заказал еще стакан пива и разложил перед собой на стойке все три паспорта, которые вытащил у толстяка из кармана. Он стянул их в надежде, что Герати волей-неволей придется за ними вернуться, но теперь понял, что они гроша ломаного не стоят, клоунский реквизит, не более того.

Разные национальности, разные имена, разные комбинации из бутафорских очков, накладных бород и усов на всех трех фотографиях. Но под всеми тремя личинами безошибочно угадывалось одно и то же огромное, испещренное шрамами лицо.

Три костюма. Из дюжины или из нескольких дюжин. Десятки потайных карманов в шинели, набитых фальшивыми документами. Но котелок с шинелью, армейские ботинки времен Второй мировой, свитера в несколько слоев и красный фланелевый платок, прихваченный бечевкой, могли скрывать не только клоуна, но с тем же успехом и мошенника.

Квин кивнул. Гигант, мошенник, клоун. И всетаки кое-какой информацией он владел, и в конечном счете Квин пришел к выводу, что отдельные факты можно — со всеми поправками — принять на веру.

Во-первых, затворник по имени отец Ламеро, пожалуй, действительно знал его отца и мать.

Во-вторых, этот священник хотел, чтобы он привез в Японию слабоумного мальчика, который, возможно, был его незаконнорожденным сыном.

И в-третьих, самое интригующее: лучший игрок в кости, которого он когда-либо встречал, носил то же имя, подлинное или вымышленное, что и бар по соседству, где Квин провел добрую часть своей жизни.

Глава 2 Большой Гоби

Нефритовое, Квин. Оно проделало долгий путь из Японии вместе с Герати.

Оно родом из мест, где стоят дворцы, в которых живут принцессы. А еще там живут драконы и люди, говорящие на странном языке, которого никто не понимает. Но, может быть, когда-нибудь они меня поймут, ведь я слегка похож на них. По крайней мере, Герати так говорил.

* * *
На борту японского грузового судна, следующего из Бруклина, кроме них был всего один пассажир, нелюдимый тип, который только что закончил двухгодичную аспирантуру в Нью-Йорке. Студент был явно склонен к полноте и небрежно одет. Волосы он носил на прямой пробор; они были черные и длинные до плеч. Еще он носил накладные бачки и накладные усы, поскольку свои не росли.

Студента звали Хато. Квин и Большой Гоби успели поговорить с ним всего один раз за всю поездку через Тихий океан, в день отплытия, когда он пригласил их к себе в каюту распить бутылочку пива перед ужином. В каюте Хато по назначению использовалась только нижняя койка, да и та была завалена толстым слоем зачитанных киножурналов, спрессованных так, будто на них кто-то лежал. Журналы были старые, тридцатых годов, с печатью студенческого киноклуба, из которого Хато, очевидно, их и стащил. Кроме того, каюту занимало невероятное количество обувных коробок, аккуратно расставленных вдоль стен, одна на другую — некоторые стопки едва не заслоняли иллюминатор. Коробки были пронумерованы и помечены японскими иероглифами. Когда Квин про них спросил, неуравновешенный студент разразился краткой, но яростной диатрибой в адрес американцев, которые не считают иностранцев за людей. О коробках он говорить отказался, и несколько минут спустя они молча вышли из каюты; за ужином Хато предпочел своим новым знакомым компанию японских офицеров.

Следующие несколько дней Хато провел в комнате для отдыха, уговаривая то одного, то другого сменившегося с вахты офицера сыграть партию в шашки. На третий день его поймали на жульничестве — с тех пор с ним больше никто не играл. Хато пошел в свою каюту, запер дверь и просидел там до конца пути. Еду он заказывал в номер, а ванную комнату посещал только после полуночи.

Спустя несколько месяцев по прибытии в Японию Квину пришлось провести в обществе Хато долгий вечер. И хотя потом в квартире, снятой Квином, Хато сначала барабанил по столу, а потом задохнулся, успев обеспечить повод к убийству, которое, в свою очередь, вылилось в самую грандиозную погребальную церемонию в истории Азии за последние семь веков, причем истинная личность убитого была известна только Квину и еще трем-четырем людям, даже Квин так и не догадался, что задохнувшийся токийский гангстер и нелюдимый студент, столь ревниво хранивший секрет обувных коробок во время долгого плавания через Тихий океан, — одно и то же лицо.

Хато выбросил накладные усы и бакенбарды, побрил голову, надел безукоризненный темный деловой костюм и напрочь забыл английский.

Кроме того, он быстро сбросил вес благодаря гимнастике, которой его заставлял заниматься новый работодатель, поэт, любитель сигар, тот самый человек, который, как режиссер, поставил эти потрясающие похороны и проследил за тем, чтобы большая часть двенадцатимиллионного населения Токио целый день наблюдала за траурной процессией, которая кружила и кружила по городу.

Как только берег скрылся за горизонтом, Большой Гоби опустился на палубу рядом со стулом, на котором сидел Квин, и принялся любоваться зеленым стеклянным пресс-папье, украденным со стола нью-йоркского таможенника. Он бережно вертел его в руках и время от времени смотрел на просвет.

Нефритовое, Квин. Оно проделало долгий путь из Японии вместе с Герати.

Оно из мест, где стоят дворцы, в которых живут принцессы. А еще там живут драконы и люди, говорящие на странном языке, которого никто не понимает. Но, может быть, когда-нибудь они меня поймут, ведь я слегка похож на них. По крайней мере, Герати так говорил.

Большой Гоби застенчиво улыбнулся. Он осторожно положил пресс-папье на палубу и, глубоко вздохнув, дотронулся до золотого крестика, висевшего у него на шее. Крестик и пресс-папье были самые большие его сокровища. Насколько Квину было известно, только эти два предмета, подарки от Герати, Большой Гоби забрал с собой, когда уезжал из приюта.

Пресс-папье было личным подарком Герати, а золотой крестик, судя по всему, подарком от отца Ламеро, который Герати всего лишь попросили передать. На крестике виднелась какая-то надпись непонятными буквами. Для Большого Гоби и этот крестик, и пресс-папье имели одинаковую ценность, но Квина эта вещица так заинтересовала, что он решил расспросить о ней одного из приютских священников.

Сдается мне, что вещичка очень дорогая, сказал священник. Надпись, скорее всего, сделана на древнесирийском, а значит, крестик, несомненно, несторианский. Если он настоящий, то очень древний, ему тысяча лет или больше, может быть даже полторы. Если у вас будет такая возможность, я бы посоветовал вам подробнее порасспросить о нем его бывшего владельца.

Именно это я и собирался сделать, сказал Квин. Кстати, святой отец, вы что-нибудь знаете об отце Ламеро?

Ничего, ответил тот. Его, кажется, знавал один из здешних священников, перед тем как он уехал в Японию, но это было полвека тому назад, задолго до того, как я сам стал здесь работать. С другой стороны, когда отец Ламеро, перед самой войной, подыскивал место для сироты, он, вероятнее всего, как-то связался со своим старым знакомым.

А что про него говорят?

Ничего. Абсолютно ничего, кроме той старой истории, которую рассказывают в семинариях о том, как он учил Фому Аквинского.

Что за история?

Ну, говорят, что, когда отец Ламеро впервые начал изучать труды Фомы Аквинского, он наизусть запомнил всю «Сумму теологии». Его спросили, зачем ему это, а он ответил, что тринадцатый век, на его взгляд, ключевой в истории церкви. Я бы назвал это чудачеством.

Священник улыбнулся. Квин поблагодарил его и попрощался.

Про отца Ламеро он узнал немного, и еще того меньше — про золотой крестик, который насамом деле не был подарком отца Ламеро: отец Ламеро его в глаза не видел, хотя знал вплоть до мельчайших подробностей странный маршрут, проделанный им через всю Центральную Азию. И все же, несмотря ни на что, этот крестик оказался роковым, ибо Квин в конце концов выяснил, что когда-то он принадлежал не только его матери и матери Большого Гоби, но и двум другим людям, сыгравшим чрезвычайно важную роль в жизни его отца, один был его ближайшим сотрудником, другой — русским лингвистом, собравшим обширную коллекцию порнографии, которую Герати безуспешно пытался выдать на нью-йоркской таможне за свою. Старинная несторианская реликвия многое повидала, прежде чем попасть в Шанхай во время коммунистического восстания 1927 года и вплести свою ниточку в жизни множества людей, покуда наконец однажды ночью, через десять лет после того, как коммунисты потерпели поражение, Герати не стибрил ее у одной обдолбанной тетки, которая пришла к нему, чтобы излить душу.

Квин сидел, откинувшись на спинку стула и закрыв глаза, когда Большой Гоби разразился страшными проклятиями — просто так, ни с того ни с сего. Ему на коленку шлепнулась клякса чаячьего помета. И вот теперь он кричал и бил кулаком в палубу.

Ебаные, на хуй, хуесосы, орал он. Трижды говнопиздые, в жопу рваные морские пиздюки!

Квин схватил его за руку.

Спокойно, Гобс, вспомни про крестик. Тебе его подарили. Вспомни про крестик и думай о нем, а про все другое забудь.

Большой Гоби застонал. Он опустил глаза и вытер птичью кляксу рукой, а руку — о спину. Ему было приятно, что Квин держал его за плечо, ведь это означало, что он Квину не по фигу. Он был Квину не по фигу, а поэтому ему хотелось делать то, что Квин ему скажет, вот он и опустил голову и уставился на крестик, на море он не смотрел. Но его ярость была еще столь велика, что одна его рука, та, что была испачкана пометом, сама собой пробежалась по палубе, нащупала выступавшую из переборки большую железную скобу и ухватилась за нее.

Рука сжала скобу, пальцы побелели. Металл хрустнул, и скоба упала на палубу. Одним движением Большой Гоби разломил толстый железный стержень.

Квин смотрел, как рука схватилась за зазубренный край обломанной скобы. Он увидел, как пальцы еще раз сжались, услышал, как рвутся мышцы и трещат кости, а потом стоял и смотрел, как на палубу струйкой стекает кровь.

Он стиснул зубы и что было сил сдавил Большому Гоби плечо, сдавил и стал ждать, он понимал, что ничего тут не поделаешь: мозг Большого Гоби — мозг ребенка, а не взрослого человека — пытался защитить его от невыносимых унижений и обид, которые ему пришлось претерпеть в жизни, и заглушить душевную муку болью в продранных до кости мышцах.

* * *
Когда они прибыли в Токио, Квин написал отцу Ламеро о том, кто он такой, кого привез с собой и почему приехал в Японию. Потом он отправился в бар, где, как сказал Герати, его всегда можно найти.

В баре сидели по большей части иностранцы, из коих некоторые прожили в Японии не один год. Герати не появлялся там уже около полугода и в последний раз заходил перед отъездом в Нью-Йорк, но, судя по всему, такого рода отлучки для него были в порядке вещей. Никто даже не слышал, чтобы он вообще уезжал из Японии. За выпивкой Квин много разного узнал и о Герати, и об отце Ламеро.

Он выяснил, что в начале войны отца Ламеро интернировали и посадили в спецлагерь в бывшем высокогорном курорте, куда отправили нескольких западных ученых и миссионеров, влюбленных в Японию, но теперь ставших врагами из-за цвета кожи. Именно там священник-расстрига пристрастился к алкоголю: сущий пустяк по сравнению с тем, что еще Квин о нем узнал.

В частности, перед войной Ламеро прославился на весь Токио, поскольку каждую пятницу возглавлял процессии мальчиков-прозелитов, которые после захода солнца тянулись вслед за ним в его викторианский особняк и засиживались там далеко за полночь.

Священник был не то канадец, не то бельгиец. В Токио он приехал так давно, что никто уже не мог точно сказать, откуда именно. Едва оказавшись в Японии, он стал изучать театр. И буддизм, в полном согласии с известной иезуитской традицией, чтобы затем иметь возможность бить противника на его же территории. Он в течение десяти лет постигал догматы буддизма в храмах Камакуры и постепенно согласился с тем, что готические шпили и постоянные землетрясения — две вещи несовместные, научившись гибкости взглядов у гибкого японского бамбука — тоже, видимо, в полном согласии с иезуитской традицией.

Вскоре после того, как он перебрался в Камакуру, поползли слухи, что, возлюбив японскую природу и театр Но, он обратился в синтоизм.

Позже стали циркулировать куда более серьезные слухи насчет того, что он совсем оставил церковь и прошел буддистский обряд инициации.

И под конец его обвинили в сотрудничестве с врагом, а именно в доносах на соотечественников-европейцев.

Перед войной он, судя по всему, регулярно писал на проживающих в Токио иностранцев доносы в Кемпейтай, тайную военную полицию, главную японскую службу, занимавшуюся разведкой и контрразведкой. Из года в год ряд европейцев, знакомых с методами работы Кемпейтай, собирали свидетельства об этой его деятельности. Досье получилось весьма впечатляющим.

Эта история началась, когда отца Ламеро вызвали на допрос в Кемпейтай.

В самом этом факте не было ничего необычного. В то время большинство европейцев, проживавших в Японии, периодически допрашивалось или попадало под наблюдение Кемпейтай. Но допрос обычно проводился под видом какой-нибудь рутинной проверки, а офицер Кемпейтай выдавал себя за гражданского чиновника в госучреждении, куда иностранец приходил по какому-либо формальному поводу. И только если речь шла о человеке, вращавшемся в правительственных кругах и часто ездившем как по стране, так и за границу, например о журналисте, допрос проводил офицер — для пущего устрашения.

Отец Ламеро никогда не выезжал из Японии. Дальше Камакуры он не забирался, и у него не было знакомых среди правительственных чиновников. И все же, когда его вызвали в Кемпейтай, допрос проводил не просто офицер в форме, а генерал в форме, причем не просто генерал, а барон Кикути, герой русско-японской войны 1905 года, которого многие считали самым могущественным человеком во всей тайной полиции.

У журналистов это вызвало удивление, и какое-то время спустя некоторые из них в частной беседе попросили отца Ламеро рассказать о случившемся. Иезуит отвечал в своей обычной манере, прямо и кратко, и пересказал весь разговор слово в слово.

* * *
Барон Кикути был крошечным, низкорослым человечком. Отец Ламеро, напротив, был высок и худ, отчего казался еще выше. Потому-то генерал и не встал, когда отец Ламеро вошел в комнату. Он не поднялся из-за огромного стола и лишь указал посетителю на стул. Стул был маленький и низенький, поэтому удобно разместиться на нем гость никак не мог. Отец Ламеро мысленно отметил, что на столе ничего не было, — значит, генерал давал ему понять: незачем заглядывать в досье, он и так знает о священнике все, что нужно.

Генерал говорил отрывисто и резко, используя глаголы и местоимения, подходящие разве что для приказаний, отдаваемых жене, ребенку, слуге или животному. Отец Ламеро мог выбрать один из трех вариантов ответного поведения. Во-первых, принять все эти оскорбления и в дальнейшем отвечать на вопросы так, как подчиненный отвечает начальнику. Во-вторых, перейти в ту же тональность и отвечать оскорблением на оскорбление. Или же не обращать внимания на принятый генералом тон и говорить с ним как с равным себе.

Он выбрал последнее, чтобы показать, что ему нечего скрывать, что он владеет собой вне зависимости от ситуации; этот подход мог показаться генералу слегка унизительным, учитывая тон, который он изначально взял. Уловка сработала — через некоторое время генерал заговорил в той же манере, что и Ламеро.

Садитесь.

Спасибо.

Как давно вы приехали к нам в страну?

Около десяти лет назад.

Чем вы занимались все это время?

Изучал буддизм.

Где?

В Камакуре.

С какой целью?

Для того чтобы получить навыки, необходимые для выполнения моего миссионерского долга.

А почему вы думаете, будто у вас здесь есть миссионерский долг?

Это мой долг перед Богом: он и здесь, и везде.

А то, что вы устроили у себя в доме в прошлую пятницу, ночью?

Я просто собрал у себя тех, кто жаждал получить наставление в вере.

И в пятницу на прошлой неделе тоже?

Да.

И в пятницу полгода назад?

Да.

Почему именно по пятницам ночью?

Наставления в вере обыкновенно даются в пятницу, по вечерам.

Я сказал ночью, а не вечером. Чем вы занимаетесь с этими мальчиками после ваших наставлений в вере, которые, кстати, заканчиваются не слишком поздно?

Иногда мы что-нибудь обсуждаем.

Что?

В основном театр Но.

Случается ли кому-либо из вас разыгрывать роли?

Иногда.

Зачем?

Чтобы показать, что мы имеем в виду.

Вы надеваете костюмы?

Иногда.

Зачем?

Потому что Но — это костюмированная драма.

Вы надеваете маски?

Они — часть костюмов.

Вы танцуете?

В некоторых пьесах Но есть и танцы.

Вы надеваете костюм дракона?

Если это необходимо для сцены, которую мы разыгрываем.

Не мы, а вы лично. Вы надеваете костюм дракона?

Если это необходимо для сцены, в которой я участвую.

А кто надевает костюм принцессы?

Тот, кто играет ее роль.

То есть один из мальчиков?

Не обязательно.

Ладно, допустим, вы и принцесса танцуете. Что в этот момент делают остальные мальчики?

Выступают в роли хора и музыкантов.

То есть они просто сидят вокруг и смотрят? Они что-нибудь говорят? Напевают? Исполняют музыку?

Они исполняют партию хора и играют на инструментах, принятых в театре Но.

На музыкальных инструментах, вы говорите?

На барабане. На флейте.

А после танца?

После легкой закуски они расходятся по домам.

Всегда?

Да.

Но иногда ваши представления затягиваются, и они расходятся далеко за полночь?

Бывает и так.

Уже под утро?

Если нам попадается длинная пьеса.

Длинная пьеса, прошипел генерал, подавшись вперед над столом. Он оперся подбородком на руки и пристально посмотрел на отца Ламеро. Вы — хорошо разбираетесь в искусстве Но?

Я изучал его.

Вы один из лучших западных экспертов, занимающихся Но, так?

Возможно.

Значит, вы понимаете японскую культуру и отдаете себе отчет в том, что японский воин не допустит, чтобы иностранец распространял в его стране свое чуждое тлетворное влияние.

Наставления в вере и растление — вещи разные.

А что вы делаете с одним из мальчиков, в то время как остальные смотрят?

Театр Но и растление также вещи разные.

Речь не о театре Но, речь о вас.

Если кто-то и растлевает Японию, так это армия.

Осторожней, вы плохо разбираетесь в политике. И никто не приглашал вас в эту страну в качестве эксперта по политическим вопросам. А если бы вы таковым являлись, вас бы уже давно отсюда выдворили.

Знаете, я люблю эту страну, а то, что вы делаете с ней, отвратительно.

Мы в хороших отношениях с Западом. И, естественно, хотим, чтобы так было и впредь.

Понимаю.

А посему о том, чтобы изгнать миссионера, не может быть и речи.

Разумеется.

Вы можете оставаться здесь на любой срок: пока ваша церковь не против.

Хорошо.

Естественно, вы вольны заниматься любыми религиозными практиками, включая наставления в вере.

Хорошо.

В том числе и частным образом, у вас дома.

Хорошо.

Однако у тех молодых людей, которые ходят к вам по пятницам на ночные собрания, есть еще и отцы. Возможно, молодые люди получают удовольствие от ваших ночных представлений, а их отцы в это время не находят себе места. Тогда, может быть, они просто не на своем месте? В таком случае, может, стоило бы освободить несколько рабочих мест, чтобы отцы этих мальчиков могли заниматься тем, что им интересно, точно так же, как вы занимаетесь тем, что интересно вам. Конечно, найти работу сегодня крайне сложно, и все это из-за того, что западный капитализм сделал с моей страной. Возможно, их отцам не удастся найти работу, но в таком случае они всегда могут пойти в армию.

И отправиться в Китай?

Мы никогда не позволим Западу сделать с нами то же, что он сделал с Китаем. Мы достигнем такого могущества, что Западу придется считаться с нами, и это могущество позволит нам спасти и Китай. Мы с китайцами одной расы. Мы их понимаем, в отличие от европейцев.

Куда им, ведь они же белые дьяволы!

Вы хорошо знакомы с Но, следовательно, отдаете себе отчет в том, что дьяволы вполне реальны. И зло реально. Вы же отдаете себе в этом отчет.

Конечно.

Я нисколько в этом не сомневался. И неужели вы станете отрицать тот факт, что зло существует на Западе? В самих европейцах? В вас самом?

Я бы скорее согласился с тем, что зло само по себе отнюдь не всесильно, хотя ветер и разносит его семена по всему свету.

Значит, вы согласны. А сейчас хочу обратить ваше внимание на то, что алчность Запада сделала с Китаем; в Японии мы этого не допустим. Или вспомните о более актуальной на данный момент проблеме, подумайте о том, как сложно найти работу в Японии из-за кризиса западного капитализма. Вспомните об отцах тех мальчиков, которые приходят к вам на ночные танцы по пятницам. Вам, вероятно, далеко не безразличны эти молодые люди, и вы любите нашу страну, мы знаем это. Было бы досадно, если бы их отцы не смогли найти работу, и их семьям, вследствие этого, пришлось страдать. Подумайте об этом хоть самую малость.

Генерал пристально посмотрел на отца Ламеро, и поединок их воли вдруг принял совершенно иную форму.

Священник по-прежнему сидел, неудобно скрючившись на крохотном стульчике. Генерал — за огромным столом, подперев подбородок рукой. Но только теперь он подался вперед и прикрыл левый глаз, словно надеясь, что от этого другой его глаз станет зорче и что теперь, сузив зону видимости, он станет видеть острее. Единственный открытый глаз, круглый и бездонный, не моргая, уставился на отца Ламеро.

Прошла минута. Отец Ламеро не шелохнулся. Он пристально смотрел на своего собеседника, не отводя глаз.

Прошли две минуты.

Целых пять минут, если верить часам на стене.

Отец Ламеро держал у себя в доме множество кошек. Иногда, просто ради развлечения, он играл с ними в гляделки. Еще в молодые годы он открыл в себе необычайную способность к концентрации, позволявшую ему демонстрировать настоящие чудеса памяти. Наскоро перелистав карточную колоду, он мог назвать точную последовательность карт. За то время, которое требуется обычному человеку, чтобы просмотреть ряд сотен выбранных наугад трехзначных чисел, он мог запомнить их все. Он мог зайти в читальный зал публичной библиотеки, обойти его, не торопясь, и по выходе перечислить авторов и названия всех книг в зале.

Потом, когда он нашел свое призвание, этот дар развился и укрепился в нем благодаря строгой иезуитской школе. Все, что он когда-либо видел или слышал, запечатлевалось у него в памяти навсегда. Кошка могла смотреть на него, не отрываясь, минут пятнадцать или более того, но в конце концов всегда волей-неволей отворачивалась: неразвитому мозгу животного не под силу было соперничать со строгой интеллектуальной дисциплиной.

И все же в то утро в кабинете барона Кикути он встретил достойного противника. Он встретил достойного противника и в первый раз в жизни потерпел поражение в соревновании; его интеллект и воля уступили интеллекту и воле другого человека.

Они молча смотрели друг на друга пятьдесят девять минут: пятьдесят девять минут, в течение которых ни один из них не пошевелился и не моргнул глазом. Отец Ламеро, не вынесший этой муки, сдался первым. Он знал, что побежден. В тот момент, когда пробили часы, он моргнул. Потом вздохнул и посмотрел в окно.

Хорошо, сказал он.

Генерал пошевельнулся и открыл второй глаз.

Что вы сказали?

Я сказал, хорошо. Отныне я не буду собирать мальчиков по пятницам.

Полагаю, вы приняли правильное решение, ответил генерал. Можно даже назвать эту тактику поведения наиболее верной, принимая во внимание, кто вы такой на самом деле и чем вы на самом деле занимаетесь.

Это все?

Да.

Отец Ламеро с трудом встал с низкого стула.

Каким-то образом ему удалось сделать это изящно, не показав, насколько у него затекло все тело, и тем самым лишив генерала ожидаемого наслаждения. Он встал в полный рост и смерил взглядом крошечного человечка за столом.

Вы нелюдь, вы червь, вы не человек, вы дьявол. За каждый свой шаг я в ответе перед Богом, а вам отвечать перед ветром зла, который унес вашу душу. Мне жаль ваших несчастных собратьев по духу. И пусть когда-нибудь эта страна освободится от демонов своих.

Вы свободны.

Этой фразой отец Ламеро завершил свой рассказ о допросе. Журналисты, которые слушали историю, были уверены, что этот человек лгать не станет. Барон Кикути, известный как человек жестокий и чрезвычайно вкрадчивый, тоже был им знаком, и все же в рассказе отца Ламеро чего-то не хватало. Очевидно, какой-то фрагмент он просто-напросто выпустил.

Обсудив это между собой, журналисты пришли к выводу, что генерал, вероятнее всего, пригрозил отцу Ламеро тюрьмой за растление несовершеннолетних, если он не согласится работать на Кемпейтай в качестве осведомителя. Именно здесь и была зарыта собака, именно об этом шла речь с самого начала, именно это привело и к часовой игре в гляделки, и к выбору наиболее верной тактики. Эту схватку отец Ламеро проиграл.

Дальнейшие доказательства предательства священника не заставили себя ждать. Вместо того чтобы вечером в пятницу водить по городским улицам процессии веселых мальчиков, он теперь все чаще попадался людям на глаза в темных кварталах города, прячась по подворотням. Кто-то видел его в полночь перелезающим через кладбищенскую стену. Другой человек видел, как в три часа ночи он выходил из калитки на том же кладбище.

Объяснение такой таинственности найти было не сложно. Священник встречался со связным из Кемпейтай.

В самом начале тридцатых западному сообществу в Токио удалось полностью изолировать отца Ламеро. Теперь с ним никто не разговаривал. Если он появлялся на улице или на публичных мероприятиях, все от него отворачивались. Вновь прибывших предупреждали, чтобы они не имели с ним дела. Высокий, тощий иезуит, известный когда-то благородством ума, принципиальностью, чудесной памятью, умением с душой и со знанием дела разбираться в тонкостях японской культуры, стал совершенным изгоем. Отныне о нем забыли, его сторонились, его презирали.

Когда Япония вступила в войну с Западом, его, как и всех других ученых и миссионеров, интернировали и отправили в горы в лагерь. Но даже там его связь с Кемпейтай не прекратилась — в то время как другие заключенные жили впроголодь, отец Ламеро изо дня в день напивался, как всегда в одиночку, настоящим ирландским виски, захваченным японской армией в офицерском клубе в Сингапуре.

Никто из тех, с кем говорил Квин, не мог сказать об отце Ламеро ничего хорошего. Те, кто знал его лично, ненавидели его, все прочие — поносили на чем свет стоит.

Единственное, о чем я жалею, сказал один человек, что после войны он не попался в руки военному трибуналу. Или хотя бы нам.

После войны? переспросил Квин.

Ага, он умер через несколько дней после капитуляции Японии, не знаю как именно. По одной версии, он вернулся в Токио и в конце концов окончательно спился. По другой — вернулся в Камакуру и сошел с ума, покончил с собой, бросившись во время тайфуна под рушащуюся стену.

В любом случае, его больше нет. И нечего о нем вспомнить.

* * *
История Герати, наоборот, казалось, начинается именно там, где заканчивается история иезуита.

О его довоенной жизни известно было крайне мало; только то, что он жил в Токио и называл себя представителем канадской фирмы, занимающейся производством поддельных лекарств от проказы. Это был мрачный человек, он всегда держался особняком, почти ни с кем не общался и редко говорил с европейцами. В редких случаях, когда он вообще попадался кому-нибудь на глаза, он всегда был один. Он никогда даже не пытался кому-то впарить свои лекарства и не имел видимых источников дохода. По правде говоря, создавалось впечатление, что он вообще ничем не занимается.

Поговаривали, что его разыскивают в Соединенных Штатах как преступника. По другой версии, он занимался перевозкой контрабанды из Мукдена в Шанхай — именно этим маршрутом он уезжал из Токио в тридцатых. Судя по всему, он пробыл в Шанхае вплоть до начала войны, а потом сбежал из Китая на Филиппины. Японцы добрались и до Филиппин. Деваться ему было некуда, и он ушел в горы.

Как только японцы капитулировали, он спустился с гор, пришел к американцам и представился легендарным бойцом-партизаном, сражавшимся долгие годы в горах в одиночку, — тщательно продуманная легенда, которую он рассказывал с такой убедительностью, что его наградили медалью за отвагу и рекомендовали на полковничью должность в армейском резерве.

Пока Герати ждал утверждения в должности, он уговорил начальство отправить его в Японию, на том основании, что он знает язык и имеет большой опыт работы в Японии и в Китае. В Токио он вернулся в первые дни оккупации, и ему доверили ответственный пост, связанный с предварительными разысканьями в архивах Императорской Армии, а именно с захваченными материалами Кемпейтай по Китаю.

Герати едва успел проработать там месяц или два, как таинственный пожар спалил целое крыло, где хранились документы Кемпейтай. Американские власти тут же заподозрили неладное, не найдя на месте пожара пепла от сгоревшей бумаги. Более того, слепой нищий японец, спавший в канаве у склада, сообщил, что в ночь пожара его разбудил рев проезжавшей мимо автоколонны.

Один телефонный звонок, другой — и выяснилось, что несколько военных грузовиков во время пожара действительно выезжали на задания, но в районе Токио никто никуда никаких автоколонн не отправлял.

Эта информация поступила одновременно с докладом о том, чем Герати занимался во время войны. Самое поверхностное расследование на Филиппинах показало, что огромного американца прекрасно помнят во многих горных деревушках, но исключительно как жуткого бездельника. Сотни крестьян готовы были подтвердить тот факт, что во время войны он только и знал, что дрыхнуть целые дни напролет, а по ночам воровать у них домашнее пиво. Конечно, он разучивал с их детьми «Вперед, сыны Христовы» и призывал их всех как один отдать свои жизни в священной войне против японцев, но сам никогда не покидал окрестностей затерянной в горах церквушки на вершине холма, где в темном углу за алтарем висел его гамак.

Герати вызвали и показали ему доклад. Прочитал он его, не сказав ни слова. Привели нищего, чтобы тот повторил свои показания. В ответ на это Герати ответил: слепой умирает с голоду, и поэтому ему могло привидеться все, что угодно. В качестве доказательства он дал голодному как волк нищему репу и спросил, на что это похоже по вкусу. Дрожащий от голода старик ответил, что эта еда заключает в себе аромат зеленого чая и вкус молодого риса с едва заметным оттенком превосходного сырого тунца. Герати потрепал старика по голове, пообещал купить ему целый мешок репы и повернулся к своим обвинителям, улыбаясь во весь рот.

Уволили его немедленно, объяснив при этом, что он никогда больше не сможет работать на американское правительство; это заявление он принял с диким хохотом и с жестом настолько оскорбительным, что его тут же вышвырнули за дверь.

С тех пор он зарабатывал себе на жизнь, устраивая по вечерам увеселительные мероприятия весьма сомнительного свойства для американских офицеров и их жен. Устроившись у стойки бара в одном из лучших отелей Токио, он начинал разглагольствовать о том, что называл жуткими сексуальными нравами простого человека в кимоно. Большинство американцев в оккупационной армии ровным счетом ничего не знало о Японии, а Герати, судя по всему, знал едва ли не все. За вечер он не только напивался за чужой счет, но обычно еще и умудрялся уговорить наивных американцев прийти на некое шоу для избранных.

Начинаем в полночь, говорил он, потому что именно в это время оживают демоны. Эти порочные практики широко распространились в эпоху воюющих царств, когда столицу перенесли в Киото, сохрани нас святые угодники, а уж потом эти черти занялись своими грязными делишками в Камакуре. Вам приходилось бывать в Киото? Тогда вы поймете, про какие темные переулки и заросшие тропинки я говорю. Про потайные дверцы и подземные ходы, про монастыри, запрятанные далеко в горах, где даже самых душераздирающих воплей никто не услышит. Ровно в полночь от пристани отчаливали лодки, и задолго до рассвета, будьте уверены, несчастные жертвы, которых пытали, связав и заткнув им рот, уже покоились на дне, так чтобы ни единого очевидца этих дьявольских наслаждений не осталось под луной — кроме самой луны. Почитайте старые хроники, там все написано, тысячу лет тому назад. Так вот, я и говорю, что за непроницаемым выражением лица и подобострастными манерами простого человека в кимоно скрываются жуткие древние тайны. Но, может быть, за небольшую сумму, если мы будем вести себя правильно, двое приятелей или даже супружеская пара смогут хотя бы одним глазком взглянуть на эти давно забытые мерзости, на старые как мир порочные привычки. Какой смысл приезжать на Восток, если ты не узнаешь о нем всей правды? Разве мы сможем победить зло, если не познакомимся с ним во всех его обличьях?

Чем ближе к ночи, тем красноречивее становился Герати, тем чаще плавала над стойкой его голова, тем больше выкатывались его глаза каждый раз, как он нараспев произносил имена своих любимых святых.

Жестокости, шипел он, дикость, уходящие в глубину веков дьявольские жестокости: от первого прикосновения до ужасных зверств — и вплоть до ленивой пресыщенности. К рассвету в Удзи выпускали стаи голодных бакланов, и они охотились не только на рыбу. Дворяне снимали колпачки с ловчих соколов, монахи-воины обнажали мечи, настоятели монастырей спускали со сворки пауков и летучих мышей, сотни несчастных детей кричали во мгле. Чего говорите? Устроим маленькое шоу?

Он облизывал подбородок и пропускал еще стопку-другую, выходил и, пошатываясь, брел по темным закоулкам, а клиенты семенили у него в кильватере; спотыкаясь, он спускался в закопченный подвал, осушал там еще полбутылки и начинал декламировать стихи из первой главы Евангелия от Луки, автоматически, словно прокручивая в голове молитвенный барабан, а попутно загонял в комнату толпу голодных, изможденных артистов и выстраивал их в ряд вдоль стены. Одновременно он направлял прожектор на себя и принимался раздеваться, бормоча себе под нос обрывки воспоминаний детства, воспоминаний о Мукдене и Шанхае, о старом добром Токио, о путешествии, которое вело на запад и дальше, к югу через Маньчжурию и Китай, к долгому забытью на Филиппинах, о возвращении в Японию, где он наконец-то снимал с себя одежду и обнажал свое огромное жирное тело перед кучкой полусонных, впавших в прострацию зрителей.

С каждым годом дела Герати шли все хуже и хуже. По прошествии первых послевоенных месяцев ему уже с трудом удавалось найти голодающих подростков, готовых унижаться за гроши. Девочки постепенно ушли к более ловким дельцам, а мальчики становились все старше. То, что начиналось как непристойный танец, исполняемый испорченными детишками, постепенно превратилось в променад нелепо подергивающихся ипохондриков, которым ни публике, ни друг другу нечего было показать, кроме варикозных вен и гнойных язв.

Самому Герати выходить из запоев становилось все труднее и труднее. Случались вечера, когда его шоу из истории восточной похоти сводилось исключительно к стриптизу в его же собственном исполнении. Раздевшись, он всегда повторял одну и ту же строку, magnificat anima mea Dominum: он бубнил ее, стоя в свете прожектора, отбиваясь от тысяч невидимых соколов, выкрикивая приказы ордам воображаемых детей. Через некоторое время водоворот смыкался у него над головой, и он опускался на пол, падал на огромную черную баржу, которая везла Киото со всеми его старинными монастырями вниз по течению, к ночному морю, где он начинал в тысячный раз повторять безумный список дат и адресов — то путешествие по Азии, которое Квин запомнил еще в баре в Бронксе.

Так закончилось первое послевоенное десятилетие Герати. Бизнес накрылся, туристы обходили его стороной. Из баров при отелях его выкидывали, предупреждая, чтобы он больше не появлялся. Как только у него заводились хоть какие-то деньги, он сразу же уходил в запой, пока не пропивал все до последнего гроша. Все чаще его можно было встретить в дешевых забегаловках, где продают лапшу и где он мыл тарелки за понюшку хрена.

Квин задавал вопросы о редких буддистских рукописях из коллекции Герати, огромной коллекции порнографии, которую тот собрал и откомментировал.

Он выяснил, что об этой коллекции не только никто ничего не слышал, но никто даже и не верил в саму возможность ее существования. Во всяком случае, трудно было представить, чтоб ее мог перевести этот старый, подсевший на хрен громила.

Научный труд, настолько масштабный, что для его перевозки потребовалась целая колонна грузовиков.

Они откидывались на стойку бара, смеялись и качали головами. Квин явно с кем-то перепутал своего знакомого.

Вдоволь поскитавшись по Токио и возвращаясь в квартиру, где его терпеливо ждал у телевизора Большой Гоби, он всегда обнимал его и крепко прижимал к себе. Так они здоровались. Квин улыбался, Большой Гоби сквозь слезы расплывался в улыбке, потому что был очень счастлив.

Ну, что, Гобс, надеюсь, я не очень долго.

Пустяки, Квин, мелочи. Ты же знаешь, тебе не о чем беспокоиться, когда ты уходишь. Я знаю, что ты обязательно вернешься.

Они опять обнимались, Большой Гоби смеялся. С самого детства Гоби хотелось прикасаться к людям и чтобы они прикасались к нему. Это был единственный способ удостовериться в том, что они настоящие. Но в приюте этого так и не поняли. Когда он пытался обнять других мальчиков своими огромными ручищами, они разбегались.

Прекрати лапать детей, говорили святые отцы.

Если он опять возьмется за старое, просто убегайте от него, говорили они остальным.

Руки не давали Большому Гоби покоя с самого рождения и даже пугали его. Он никогда не знал, чего от них ожидать. А потому он перестал прикасаться к другим мальчикам, чтобы те от него не шарахались; вместо этого он внимательно за ними наблюдал, чтобы понять, как они себя ведут: что делают и как — чтобы самому делать так же. Он слушал их и говорил как они. Он подражал им во всем и корчил такие же дурацкие рожи.

Но по какой-то причине у него эти рожи выходили не дурацкими. А когда он смеялся, было невесело.

По вечерам в воскресенье в приюте давали устричное рагу. Еще в детстве Большой Гоби обнаружил, что ему очень нравятся устрицы. Ему нравился запах моря, который исходил от этого бледного студня. Они ему нравились, потому что они были бесформенные, потому что у них не было рук.

Когда он немного подрос, то попросился помогать на кухне, вскрывать по воскресеньям устрицы. Ему показали, как это делается, и это был самый счастливый час за всю неделю. Он сидел один на кухонном дворе, перед ним расстилались поля, и небо, и уходящие вдаль холмы Беркшира, он разрезал хрящик между створками и заглядывал в слизистые полости, пахнущие морской водой и водорослями, в укромное тихое местечко, в уютный узкий домик, коричневатый, сочный, влажный, темнеющий по краю.

Но для Большого Гоби мистическая устрица таила в себе еще и другие чувства, близкие не к покою, но к экстазу. Всякий раз, вскрывая устрицы, он выбирал одну для себя, одну, не больше, чтобы его не поймали. Он подносил ее ко рту, давал ей медленно стечь по спинке языка и обрести — уже в горле — вкус. У него мутилось в глазах, его пробирала дрожь, он чувствовал странное онемение внизу живота, а затем там становилось тепло, липко и влажно.

Роскошное, изысканное чувство, в котором, однако, для Большого Гоби не было ничего исключительного, странным образом напоминало то чудо, которое святые отцы связывали с актом нисхождения божественной благодати, когда в долю секунды Бог овладевает душой человеческой.

К тому моменту как Большой Гоби должен был идти в школу, выяснилось, что у него врожденный дефект плеча. Его прооперировали и дали плечу срастись, затем сломали еще раз и дали срастись. В детстве ему каждый год делали операцию; пока плечо срасталось, делать ему было нечего, кроме как смотреть телевизор. Он смотрел все подряд, но особенно любил рекламу, потому что в ней объясняли, что надо делать. Ему объясняли, куда нужно ходить каждый день. Объясняли, как туда добраться. Ему советовали, что нужно купить, что есть, что пить — и когда. Ему объясняли, что делать по возвращении домой, и сразу после этого, и потом, и в следующий раз — все, что ему нужно было знать о жизни.

Конечно, он был всего лишь сирота и жил в приюте, у него не было денег, и плечо у него было в гипсе, так что даже вопроса о том, чтобы куда-нибудь сходить, что-нибудь купить или сделать, не возникало. Ему приходилось есть и пить то, что ему дадут и когда дадут.

Но это было неважно. Реклама беспокоилась о нем, о его благополучии. Она за ним присматривала. Она заботилась о нем, как заботились бы семья и друзья, если бы они у него были. И он отвечал рекламе взаимностью — полюбил ее так же, как она его.

Когда Большой Гоби впервые поведал эту тайну Квину, тот не рассмеялся и даже не улыбнулся. Он просто взял да и обнял его, чтобы показать, что он все понимает. Но даже после этого Большой Гоби никак не мог заставить себя рассказать про тунца. Вместо этого он придерживался версии о том, что сразу из приюта пошел в армию.

* * *
Он сказал, что не хочет служить, но ему сказали, что придется. Однажды вечером, еще в учебке, он сидел возле казармы и ничего не делал; он смотрел в песок и вспоминал рекламные ролики, мурлыча их себе под нос, повторяя все, о чем они его предупреждали, что советовали, когда вдруг ни с того ни с сего какой-то капрал ударил его ногой и стал кричать, что он совсем из ума выжил, что пока он тут сидел, все уже давно поели, и что он не иначе как псих ненормальный, если даже про еду забыл.

Как, интересно знать, стебанутые выродки вроде тебя попадают в армию? В армию не берут стебанутых выродков.

В эту же ночь Большой Гоби так разволновался, что не смог заснуть. На следующее утро он уселся на краешке кровати и отказался идти на завтрак. Его пихали, на него орали, его даже засунули в душ. Но он отказывался есть три дня подряд, и его отвели к врачу.

Врач задал ему несколько вопросов и отправил к другому врачу. Тот задал ему еще несколько вопросов и отправил в госпиталь с решетками на окнах. Каждое утро врач приходил и задавал одни и те же вопросы.

Тебе нравится армия? Ты боишься армии? Тебе нравятся мальчики? Тебе нравятся животные? Ты боишься людей?

Большой Гоби улыбался и каждый раз отвечал на вопросы по-разному. И только на вопросы про армию он всегда отвечал одинаково.

Мне очень нравится армия, говорил он. Я хочу всю жизнь провести в армии.

Тогда почему ты отказываешься есть?

Большой Гоби улыбался. Он не хотел есть. Доктор указывал на его руки-ноги.

Есть не хочешь? Да на тебя же смотреть страшно — кожа да кости.

Большой Гоби улыбался. Он не разбирался в таких вещах. В чем он разбирался, так это в том, что есть ему как-то не хочется.

Однажды к его кровати подошла медсестра с большим шприцем для подкожных инъекций. Она показала ему, какой тупой и толстый у иглы кончик, какая она длинная и сколько жидкости помещается в шприц. Она даже заставила Большого Гоби подержать шприц в руках, чтобы он почувствовал, какой шприц тяжелый.

Это вода, сказала она, и пользы от нее никакой, только боль. Если я сделаю укол вам в руку, рука будет болеть весь вечер. Если вам этого не хочется — так и скажите, и я не буду делать укол.

Большой Гоби улыбнулся и протянул ей руку.

Вечером медсестра опять пришла со шприцем и сказала, что теперь будет больно до самого утра. Но если он не хочет, то она не будет делать укол. Большой Гоби только улыбался, а когда утром она принесла еще один шприц, он ждал ее, так и не сомкнув глаз.

Все эти бессонные, голодные дни и ночи Большой Гоби наблюдал за солдатом на койке напротив. Прием пищи занимал у этого солдата много времени; солдат был правша, но ел левой рукой. В правой он держал бритву и даже во время еды продолжал бриться, причем брил только правую часть тела.

Он начинал с правой ступни и выбривал правую ногу. Он брил правую сторону лобка, живота и груди, правую подмышку, затем лицо, тоже справа, правую бровь и правую часть головы. А когда заканчивал — опять переходил к большому пальцу правой ноги и начинал заново.

Он брился без воды, мыла и зеркала, но за все это время ни разу не порезался.

Большого Гоби продержали на водных уколах два месяца. Он не ел, не спал, только улыбался и говорил, что любит армию. В конце концов, когда он был уже не в состоянии не только встать, но и голову поднять, его комиссовали по медицинским показаниям и на машине скорой помощи отвезли обратно в приют.

Большому Гоби был двадцать один год. На автобусе он доехал до Бостона и за три дня спустил почти все деньги, объедаясь сырыми устрицами. Потом он спросил, где продают самых дешевых устриц, и ему ответили: в штате Мэн, на побережье. На следующий день ровно в полдень он был уже в Истпорте, у самой канадской границы. Через несколько часов у него не осталось ни цента.

Он сел на автобус и вдоль по побережью поехал в Плимут, потом в Сейлем и Лексингтон[5] — в города, которые прославились на весь мир благодаря первым английским колонистам. Потом он отправился в Вэлли-Фордж[6] в Йорктаун[7] и на гору Вернон, следуя маршрутом Веллингтона во время Войны за независимость и после нее. Он добрался до Атланты[8] и повернул на восток к Чарльзтауну[9] по маршруту, который во время Гражданской войны проложил Шерман[10]. Он проехал по побережью Флориды, в том месте, где Понсе де Леон[11] искал источник молодости, доехал до оконечности полуострова, до Флорида-Киз[12], пересек залив и оказался в дельте реки Миссисипи. Он проделал путь через всю страну к верховью Миссисипи, увидел Великие озера[13], проехал по равнинам, на которых когда-то жил народ сиу[14], и по Скалистым горам[15] поднялся к дороге, по которой в свое время часто ездили в одиночку французские коммивояжеры. Он опять очутился на границе с Канадой, в самой отдаленной части Северо-Западных территорий, но на этот раз перед ним простирался не Атлантический, а Тихий океан.

Он пересек железную дорогу, построенную когда-то китайцами, и очутился в обители мормонов на берегах обмелевшего Великого Соленого озера. Он проехал по следам испанцев, первых исследователей из Европы, в Санта-Фе[16], он осмотрел Рио-Гранде[17], Большой каньон[18], Йосемитский национальный парк[19], Йеллоустонский национальный парк[20] и «Верного старика»[21], отпотел свое в Долине смерти[22] и добрался до побережья Тихого океана на границе с Мексикой. В Сан-Франциско на Рашен-хилл[23] он любовался закатом — тогда-то он и решил вернуться в приют. Он сел на автобус, но водитель порвал его билет в клочья.

Эй, завопил Большой Гоби. Эй, это мой билет.

Тридцать дней прошли, ответил водитель.

Большой Гоби ничего не понял. Он пошел по улице, смутно отдавая себе отчет в том, что где-то рядом с ним параллельным курсом плывут его руки. Внезапно вспомнив, что не ел уже несколько недель кряду, он пристроился к какой-то очереди перед какой-то конторой, где людей нанимали на работу.

Он так растерялся, что даже не понял, что ему сказали: просто подписал какую-то бумагу, и ему дали жетон на автобус. Автобус отвез его на причал. На причале ему указали на трап. На следующий день Большой Гоби уже стоял на коленях и отдирал старую краску; его сухогруз проплыл под Золотыми Воротами и взял курс на Азию.

За Восточной Азией последовала Индия, а потом Африка и Южная Америка. Все моряки то и дело сходили на берег, но Большой Гоби пропускал один порт за другим. Один раз была его вахта, другой — он согласился подменить матроса, который обещал принести ему подарок. В третий раз он дежурил вместо моряка, который сказал, что у него на берегу родственники, в четвертый — за матроса, который сказал, что ему срочно нужно к зубному врачу.

Примерно через месяц кок начал подбрасывать ему в суп то кусочки яичной скорлупы, то осколки разбитой лампочки. Их он мог выловить, но когда в его миске стали появляться комочки чего-то серого, похожего на пену, он растерялся. Эти комочки, как только он до них дотрагивался, растворялись.

Большой Гоби стал следить за коком и обнаружил, что комочки были чаячьим пометом. Больше года он ел этот поганый суп и не злился, потому что постоянно напоминал себе про случай с тунцом.

За три дня до Рождества, в сильный снегопад, судно причалило к очередному порту. К своему немалому удивлению Большой Гоби обнаружил, что это Нью-Йорк.

В тот вечер он первый раз за год сошел на берег — и побежал. Он пробежал через весь Нью-Йорк и добрался до окраины. Он спросил у кого-то дорогу и пустился напрямик через поля. Он бежал весь день и всю ночь, и весь следующий день, и следующую ночь. В сочельник вечером он обнаружил, что несколько раз свернул не в ту сторону и до приюта еще далеко. Как бы то ни было, в рождественский вечер он все-таки добрался до приюта, пробежав шестьсот сорок миль за восемьдесят восемь часов, притом что в ночь на Рождество в Массачусетсе бушевала самая сильная за последние десятилетия снежная буря.

Большой Гоби добежал до дверей приюта и рухнул, и был принят в свой прежний дом работником на подсобной ферме. Именно там его и нашел страдающий одышкой гигант, который несколько лет спустя приехал из Японии и подарил ему две краденые вещи: бросовое зеленое пресс-папье и золотой крестик, который сделали на Малабаре,где-то в самом начале средних веков.

* * *
Устрицы. Телевидение. Армия. Суп с птичьим пометом.

За время плавания через Тихий океан Большой Гоби посвятил Квина во все свои тайны, кроме одной. Эту последнюю он все откладывал и откладывал на потом, пока не наступил последний день их путешествия и откладывать больше было некуда. На следующее утро они должны были причалить в Иокогаме, и если он вообще хочет открыть свою главную тайну, то нужно было торопиться, пока вокруг открытое море.

Он знал, что по-другому и быть не может, хотя и не знал, почему именно. Он настолько стыдился своей тайны, что был уверен — открыть ее можно только там, где все вокруг меняется, где безграничный мир опрокидывается сам в себя, где разница между временем, пространством и движением бесконечна и не имеет смысла, то есть в пустыне или в море.

Дело шло к вечеру. Квин сидел в шезлонге, а Большой Гоби рядом с ним на палубе. Большой Гоби опустил голову так, чтобы Квин не видел его лица. Он притворился, будто разглядывает крестик.

Послушай, Квин, ведь бывает, что какие-то вещи происходят по чистой случайности, правда? В смысле, бывает, даже очень плохие вещи происходят по ошибке, ведь так?

Да, Гобс, так оно обычно и бывает.

Даже самые страшные вещи? В смысле, между людьми.

Может, оно и так, а может, и нет. Самые страшные вещи не всегда происходят по чистой случайности.

Ты правда так думаешь?

Ну да, конечно.

Больший Гоби отвернулся. Ему всегда хотелось думать, что история с тунцом вышла по чистой случайности, по ошибке. Тогда ему было всего восемнадцать и он впервые покинул приют. Святые отцы хотели посмотреть, сможет ли он работать как все, и нашли ему работу в Бостоне — разгружать рыбу. Он переехал в портовый приют для подкидышей и каждое утро ходил на работу к шести. По вечерам он смотрел телевизор. По субботам ходил в кино на вечерний сеанс.

Как-то в субботу он остался допоздна, чтобы помочь бригадиру. Работать остались только они двое, и только бригадир знал, что он здесь, а не в кино. Большой Гоби перетаскивал пласты мороженой рыбы в морозильной камере и укладывал их штабелями. Каждый раз он был вынужден обходить мороженого тунца, который лежал прямо посреди камеры. В рыбине было около шести футов, и вдруг он понял, что рыбий глаз внимательно на него смотрит. Его нога сама собой качнулась, и бригадир завопил.

Какого черта?

Некоторое время Большой Гоби не мог понять, где он и что с ним. Он посмотрел вниз и увидел, что пробил в рыбе дыру. Из брюха рыбины вывалился приличный кусок мяса.

Извините, сказал он, я, наверное, поскользнулся.

Он опустился на колени и заделал дыру в рыбе вывалившимся куском мяса, но, когда убрал руку, кусок опять вывалился и шмякнулся об пол.

Какого, завопил бригадир, какого черта ты там делаешь?

Не беспокойтесь, прошептал Большой Гоби, я его починю.

Он выбежал за дверь и вернулся с ведром мокрых ошметков и мотком веревки. Бригадир стоял и смотрел, как он сначала замазывает дыру рыбьей жижей, потом пристраивает вывалившийся кусок на место и обматывает рыбу веревкой.

Вот увидите, сказал Большой Гоби, мы так всегда делали на ферме. Кладешь цемент вокруг камня, потом цемент застывает, и стена как новенькая. Эта жижа застынет в два счета, вот увидите.

Вот урод! заорал бригадир.

Как новенькая, прошептал Большой Гоби. Я вам обещаю.

В жопу твои обещания. Это рыба, а не камень.

Я споткнулся, прошептал Большой Гоби.

На жопу наебнулся. Эта рыба стоит денег; ты ее испортил, тебе за нее и платить. А ты что думал, можешь ходить тут и ломать все, что под ногу подвернется?

Ведро с ошметками Гоби по-прежнему держал в руке. Он издал невнятный горловой звук, и руки у него сошлись вместе. Металл хрустнул, лязгнул и — комком — упал на пол.

Я нечаянно, прошептал он.

Псих ненормальный! завопил бригадир.

Большой Гоби помнил, что в голове у него крутилась одна и та же фраза — «я никогда ничего не ломаю». Сначала он произнес ее шепотом, а потом прокричал что было сил — так громко, что в ушах все еще звенело, когда он открыл глаза и увидел у себя в руках голову бригадира: изо рта текла кровь, а сломанная шея бессильно поникла.

Большой Гоби бросил тело, выбежал из морозильной камеры и бежал, пока хватило сил, а потом вернулся в приют и зарылся в постель.

Бригадира нашли в морозилке в понедельник утром — со сломанной шеей и раздробленной грудной клеткой. Судя по всему, либо в субботу, либо в воскресенье он зашел в морозильную камеру, поскользнулся, ударился головой и потерял сознание. Дверь он оставил открытой, температура в камере поднялась, штабель покосился, и его засыпало тяжелыми пластами мороженой рыбы.

Вскоре после этого случая в приюте решили, что эксперимент с Большим Гоби не удался. Работа с чужими людьми его угнетала, машин на улице было слишком много, и это его удручало, а из-за шума он не мог спать по ночам. Привычное с детства деревенское одиночество подходило ему больше. Приютские святые отцы согласились с бостонскими, и его отправили обратно в Беркшир.

Палубу у него перед глазами заволокло туманом. Большой Гоби не поднимал головы, чтобы Квин не увидел, что он плачет.

Ты правда так считаешь, Квин?

Ну да, конечно. По-моему, по-другому и быть не может.

Конечно, прошептал Большой Гоби. Конечно, не может. Просто не может и все тут.

Он зажмурился и почувствовал, что слезы жгут ему глаза; он ужасно разозлился на себя за то, что так и не смог рассказать Квину о своей последней тайне, до самой Японии, мифической страны принцесс, дворцов и драконов, о которой как-то раз, зимой, весь день напролет, а потом до самой ночи с нежностью рассказывал ему неповоротливый гигант, клоун в отрепьях, самозванец, который в детстве был лучшим другом его отца.

Он злился на самого себя, и ему сделалось грустно. Ведь если он не смог сказать Квину, значит, не сможет сказать никому.

Вообще никому. Никогда. Ему, ему одному придется носить в душе тяжкий груз, эту ужасную тайну, которая не укладывается в голове.

* * *
Во время путешествия по Тихому океану Большой Гоби ничего не говорил по поводу японских матросов на корабле, потому что знал: матросы торгового флота — вообще люди дрянные, все, вне зависимости от национальности. Но в то утро, когда корабль бросил якорь в Иокогаме, он схватил Квина за руку.

В чем дело, Гобс?

Большой Гоби показал на чиновника, который как раз ставил штамп в его паспорте; это был низкорослый коротышка с узкими, припухшими глазками и нездоровой, тусклого цвета кожей. Чиновник с явным интересом осмотрел стеклянное пресс-папье, нефритовое, если верить Большому Гоби, и даже вежливо слушал Большого Гоби, пока тот описывал знаменитый изумрудный дворец, который Герати выстроил на дне моря, и пытался узнать, как туда попасть. Но когда чиновник открыл рот, Гоби не услышал ни единого связного слова. Ничего, кроме странного то ли визга, то ли писка.

Что случилось? спросил Квин.

Большой Гоби вцепился ему в руку и обвел взглядом людей, стоявших на причале. Они все издавали такие же странные звуки, и все они явно страдали одной и той же болезнью, судя по одинаково нездоровому цвету кожи, одинаково припухшим глазам.

Большой Гоби пришел в ужас.

Послушай, Квин, ты понял, что сделал Герати? Он нам соврал. Это не изумрудное королевство, это колония прокаженных.

* * *
Квин не знал, зачем Герати разыскал его тогда, зимой, в Бронксе. Он не понимал, откуда этот старый бычара узнал, в который бар ему идти; он зашел в первый попавшийся и очутился именно в том, куда Квин и его друзья приходили выпить. И еще того интересней: как он вообще узнал, что Квин живет и именно в этих краях. Но больше всего его мучил вопрос, зачем этот толстый, вечно бормочущий что-то себе под нос великан так беспардонно врал об отце Ламеро, о себе самом, о родителях Квина — обо всех и обо всем на свете.

Квин ни на грош не доверял старому клоуну, но единственное, что ему сейчас оставалось, — это найти его и попытаться выудить из него хоть каплю правды — или какую-нибудь ниточку, которая сможет вывести к правде.

В Токио, в том баре, куда Герати раньше частенько захаживал, его не видели уже полгода, но Квину сказали, что есть одно место, где стоит поискать, — заброшенный склад в трущобах на окраине города. В прошлом Герати не раз пропадал где-то там на несколько дней, или недель, или даже месяцев, но не дольше. Он утверждал, что исчезает для того, чтобы предаться самосозерцанию, чему, конечно же, никто не верил. Все прекрасно понимали, что причины, по которым Герати покидал приличное общество, были связаны с общим его состоянием: старость не за горами, плюс алкоголизм, расстройство всех жизненных функций и беспросветная бедность.

Почему Герати был настолько привязан именно к этому старому складу и по какой такой причине ему нравилось там прятаться, никто не знал. Что это был за склад — тоже никто толком не мог объяснить. Просто никому не нужный участок земли, обнесенный стенами, без крыши, в трущобах на окраине города. Но поскольку Герати пропадал там на довольно-таки продолжительные промежутки времени, можно было предположить, что он выстроил себе возле склада какую-никакую лачугу. Именно эту лачугу Квину и нужно будет отыскать. Таксиста позвали в бар и объяснили, куда ехать.

Склад оказался маленьким, и они потратили на поиски примерно час, изъездив перед этим вдоль и поперек все окрестные переулки и закоулки. Как только они подъехали к нужному месту, Квин возле склада увидел то, что искал, — лачужку из прессованных канистр из-под бензина, оставшихся после американской оккупации.

В этой лачуге Квину пришлось бы стоять согнувшись. Вход занавешивала мешковина. Квин подошел и громко постучал по крыше.

Минуту или две из недр лачуги не доносилось ни звука. Потом кто-то тяжело застонал, чихнул и отчаянно закашлялся. Квин отодвинул мешковину и увидел сидящего на земле огромного толстого человека. Он укутался в шинель как в одеяло и сидел, подогнув под себя ноги, точно гигантский неподвижный Будда. В страшной тесноте Герати не мог ни лечь, ни вытянуть ноги, но даже и в этаком скрюченном положении его тело занимало всю лачугу.

Квину ударила в лицо волна нестерпимого смрада: пот с хреном пополам. Он отвернулся. Герати выругался на нескольких языках, под конец перейдя на английский.

Это Америка? Я что, умер и попал в ад? Зачем вы тревожите отшельника в его пещере?

Вставай, бычара. Вылезай. Нам нужно кое о чем поговорить.

Герати почесал живот. И застонал.

Если это и правда ты, братишка, то мог бы и догадаться, что я не могу пошевелиться. Я пришел сюда, чтобы умереть, и я никуда отсюда не уйду. И ниспослал Всевышний мне великие дары.

Чего?

Собрал все известные человечеству болезни и ниспослал их мне. Свалил меня с ног в конце жизни моей, и поразил меня, и вверг в беспросветную скорбь, сокрушив дух мой. Другими словами, со мной все кончено. Я больше никогда не покину этой пещеры. Так что опусти занавеску и оставь меня наедине со святыми, которые служили мне опорой в годы мучений; опусти и прощай.

Выпьем, бычара?

Руки-ноги у Герати зашевелились. Через мгновение гигант уже стоял снаружи, приводя себя в порядок и отколупывая комья грязи, покрывшие его с головы до пят. Несмотря на теплую погоду, он был укутан в ту же одежду, что и тогда, в Нью-Йорке. Когда он стал наматывать на шею кусок красной фланели, глаза у него забегали.

Слаб человек и немощен, братишка. Приходится принимать меры, прежде чем выйти ночью на улицу, даже летом. Ты приехал сюда в кости играть?

Но Герати не улыбнулся, Квин тоже. Квин размахнулся и ткнул толстяка в бок. Герати икнул.

Что там насчет священника, а, бычара? Говорят, он умер.

Даже не надейся.

Так что, Большой Гоби его сын, или как?

У него? Сын? Ты сбрендил? Человек, который мог тебе напеть такой вздор, — полный псих.

Квин кивнул. Он снова размахнулся. Идея насчет отца Ламеро была его собственная, а он уже начинал понимать, что с Герати лучше вообще не иметь собственных идей.

Правду, бычара. На сей раз я хочу знать правду.

И наполнил Он страждущих благом. Где мои документы?

Квин протянул ему фальшивый канадский паспорт и два фальшивых бельгийских паспорта. Пока Герати прятал их в шинель, черный котелок сполз ему на затылок, он открыл рот и зашелся свистящим кашлем прямо Квину в лицо. Толстяк смеялся.

Только-то? И только? Так раньше нужно было сказать, братишка. Вперед, к обманчивой мечте, которую часто ищут, но редко находят, или, если быть точным, часто находят, но редко понимают, что нашли.

Внезапно Герати повернулся и нетвердой походкой двинулся в переулок; по узким проходам его огромная тень скользила с поразительной быстротой. Квину все это было не по нутру, но ему ничего не оставалось, как пуститься за толстяком следом, вспоминая сцены, о которых ему недавно рассказывали: ровно в полночь Герати ведет одного из своих клиентов на жуткое, отвратительное представление, которое существует исключительно в его собственном воображении, если существует вообще.

* * *
Они уселись на табуреты возле уличной тележки-распивочной на пустыре, где на песочке уже устроились спать несколько бродяг. Здесь можно было получить вареные овощи и дешевую выпивку. Герати, не обращая внимания на хозяина, принялся копаться в кастрюле, из которой шел пар. Потом швырнул через плечо побег молодого бамбука, что-то проворчал себе под нос и вытер руки о свитер.

На стойке появилась миска с хреном, а потом два стакана неочищенного сакэ и тарелка с репой. Герати обмакнул кусочек репы в хрен и стал жевать.

Давай про священника, бычара.

Герати проглотил кусок и залил его стаканом сакэ. Глаза у него едва не вылезли из орбит.

Неужели мы оба говорим о герое, который положил конец Второй мировой войне, а значит, спас миллионы жизней? Человека, чье призвание — облегчать страдания других? О старом пьянице и педерасте — сейчас он отрекся от своих порочных чудачеств и отошел от дел, — когда-то посылавшем на Запад целые горы важной секретной информации? Именно про эту героическую личность и пойдет сегодня речь в баре, где подают репу? Оглядись и посмотри на странствующих японских поэтов, что скрючились на песке в этом огромном писсуаре, который они выбрали себе пристанищем в трущобах самого большого города в мире. Заметь, сон их спокоен и крепок только благодаря тому, что этот мягкий, добрый человек сделал для них тридцать лет тому назад. Когда потребовалась жертва, он пошел на самопожертвование. Когда нужна была храбрость, он превратился в храбреца. Если бы не он, они бы так и не вернулись из Китая. Их кости белели бы сейчас на солнце, на каком-нибудь атолле посреди Тихого океана. Но знают ли они об этом? Донеслось ли имя его до их слуха — в шорохе волны, или пустынного песка, или в дуновении ветра?

Давай про священника, бычара.

Герати затолкал себе в нос понюшку хрена. Потом чихнул и кашлянул.

Безымянный иезуит, который некогда был знаменит своими представлениями по пятницам? Именно этот мягкий, добрый человек, у которого пуговицы на пальто пришиты так, как никто никогда не носит? Ну да, я так и подумал, я был уверен, что именно о нем мы сейчас с тобой и говорим. Настоящий, редкостный человек. Редкостный? Бог редко посылает таких людей на землю, в Бронксе таких не встретишь. Когда ты его увидишь, сам поймешь, но я бы не советовал тебе ждать от него слишком многого, по крайней мере, поначалу. Когда-то у него была феноменальная память, но я ведь уже сказал тебе, что теперь он бросил свои странные штуки, он отошел от дел. Чтобы ты смог хотя бы отдаленно представить себе, что он сделал тогда для людей, проникнись именем святой Бригиты. Вспомни о святости ее, о ее чудодейственной силе, но прежде всего о ее сострадании к бедным и страждущим, о милости к падшим. Большинство из нас — падшие люди, в том или ином смысле, и поддались тому или иному искушению; облегчение людских страданий — вот путь, по которому прошел этот иезуит. Но не забывай еще, что этот путь он проделал в Японии за пятьдесят лет — и все эти пятьдесят лет он говорил только по-японски. Тебе придется привыкнуть к японскому красноречию этого редкого человека, которое он обрел в этой стране; сначала разговор пойдет вроде как ни о чем, и только чутьем ты сможешь уловить смутный намек на истину. Что за намек? Нюхай воздух и болтай о том о сем — о чем придется, переходи от одной пустой темы к другой и все это время кружи вокруг да около этого человека, как щенок кружит вокруг мудрого старого пса и вожделеет хоть краешком носа сунуться к нему под хвост, чтобы понять наконец, кто он такой и чего стоит. Тебе покажется, что все здесь перевернуто задом наперед, все через жопу, но по-другому здесь не бывает. Почему? Ибо воздвиг Он ничтожных и низверг сильных с их тронов. Сержант, который носил эту шинель в тот день, когда японцы взяли Нанкин, объяснил бы тебе, что это значит, объяснил бы, как когда-то, годы спустя, он объяснил это мне на пляже к югу от Токио, на пляже в Камакуре, на том самом пляже, на котором они, надев противогазы, устроили пикник, спасший Москву от немцев.

Давай про Ламеро, бычара.

Ну да, и я про него, а про кого же еще. К чему бы я стал рассказывать тебе про пикник? Естественно, им хотелось завербовать Ламеро. В этом-то вся и суть.

Кто хотел?

Одного из них звали Аджар. Аджар, непревзойденный лингвист. И как только вынес он все те дороги, по которым вела его жизнь, как удалось ему выжить? Неважно, главное — он выжил; надеюсь, что и меня когда-нибудь жизнь проведет по тем же самым дорогам — к сосновой роще, которую мне всегда хотелось отыскать, к тихому лесу на холме над морем, о котором только и может тосковать душа, сорок лет скитавшаяся по тесным, затхлым лачугам Азии. Но нет. Аджар, в простоте своей, был для них слишком сложен, его простая вера в любовь была выше их понимания. Глупцы, они совсем спятили от драконьей крови и конфисковали все.

Кто такой Аджар?

Тут ты прав, кто такой Аджар и кто такой Ламеро? И кто такой, в подобном случае, барон Кикути? В конце концов, пикник затеяли рядом с его усадьбой, храните нас святые угодники. Говорят, он был самым опасным человеком в Кемпейтай, и у меня нет причин в это не верить, но кто я такой? Кем я был тогда и кем я стал? А кто такой Эдуард Исповедник? Ну-ка, расскажи мне.

Аджар, бычара. Кто он такой?

Олень из Лапландии, дракон из любой страны, какие только есть на земле. Я лично его не знал — только через его работу, через его наследие, которое он мне оставил. Другие знали не больше. Они с Ламеро были друзьями. Почему? Да кто их знает. Кто мне объяснит, почему люди смотрели те бездарные фильмы, которые я покупал в Мукдене? Кто знает, почему те фильмы привели меня на кладбище в Токио, почему кладбище привело к двум бутылкам ирландского виски в викторианском кабинете Ламеро, почему две бутылки ирландского виски привели к пикнику на пляже к югу от Токио. На котором? В Камакуре, конечно.

Ты сказал, на пикнике было четверо.

Именно, что четверо, определенно четверо. Трое плюс один? Трое мужчин и женщина? Трое в противогазах, чтобы никто не подслушал их разговор? Четвертая не стала надевать противогаз, а вместо этого занялась пледом, едой и постаралась устроить этих троих поудобнее. Да, об этом мне рассказал отец Ламеро в ту ночь, когда мы с ним пустились в долгий, скорбный и многотрудный путь через две бутылки ирландского виски.

Ну хорошо, Аджар и Ламеро. А остальные двое?

Спроси своего старика, он бы сказал, потому что был там. Глупцы говорят, что он спился, когда его интернировали в горах, но они просто не чуют, откуда дует ветер, они не чувствуют запаха перемен, им нравится думать, что все происходит быстро. Час назад? Крайний срок — вчера? Восемь лет назад — больше похоже на правду, а пятнадцать лет назад — еще больше похоже на правду. А что до тех мальчиков, с которыми он знался, — он любил их как отец. Почему бы и нет? И тогда, и теперь — так было угодно Всевышнему.

Бычара, когда был этот пикник?

Когда занялась эра убийц и убийств, когда жажда человеческой плоти клокотала в кишках у каждого. Ты только подумай, что случилось в Нанкине, когда сержант задушил генерала, своего же собственного командира. Когда он рассказал мне об этом на пляже, я знал, что слышу голос из жопы жоп человеческого безумия. Такому голосу, возможно, никто кроме меня и не поверил бы, но сейчас это уже неважно. Много лет назад я уничтожил доказательства, уничтожил единственный донос, который поступил на них в Кемпейтай.

На кого?

На шпионскую сеть. Донос короткий — абзац, два — не больше. Этот сержант так и не выбрался из жопы жоп и убил связного, которого они перехватили, — забил его до смерти, прикончил единственный источник информации, который у них был, прежде чем от него смогли добиться чего-то стоящего.

Шпионская сеть. Что за шпионская сеть?

Боже мой, братишка, а о чем мы сейчас говорим? Шпионская сеть, которой руководил Ламеро. Человек, спасший Москву от немцев. Герой, который положил конец войне в Китае и спас миллионы жизней. Бездарные фильмы, кладбище, те две бутылки ирландского виски, пикник на троих плюс один? По этому пути Ламеро и я прошли тридцать лет назад. Что за путь? Тот, что прямо перед носом, братишка, путь от бара в Бронксе, где подают виски, до бара в Токио, где подают репу, путь, который начинается прямо здесь, у свободной стойки, где грезящие наяву поэты выдают себя за спящих бездомных бродяг. Меня доктора предупреждали, чтобы я остерегался ночного воздуха, у меня расшатанное здоровье, и это в лучшем случае. Что нам сейчас нужно, так это стаканчик драконьей крови, после чего мы, возможно, найдем баржу, на которой наши души поплывут вниз по реке к морю, через туман и мглу над водой, совсем как тот, что поднимается сейчас над нашим судном, которое только притворяется уличной распивочной на колесах. Па́ром он представляется тебе? Па́ром, поднимающимся от вареной репы? Сохрани святые угодники, братишка, тебе не мешало бы повнимательнее смотреть по сторонам.

* * *
Герати опрокидывал стакан за стаканом. Квин заставлял его закусывать, заставлял отвечать на вопросы, заставлял сидеть прямо, когда голова у толстяка начинала падать на стойку. Герати ворчал и матерился, смеялся, врал, когда надобности во вранье не было ровным счетом никакой, а потом сам себя поправлял и терялся на одной из проселочных дорог своего путешествия по Азии длиною в сорок лет.

Он припоминал какие-то маньчжурские телефонные номера и китайские адреса, он переодевался, пел цирковые песни, бил в барабаны, играл на флейте, заглатывал хрен банками и репу горами, шнырял в районе черного рынка в Мукдене в конце 1934-го, а потом еще раз, в 1935-м, выявлял несоответствия, вызывал из небытия облезлый реквизит и избитые приемы стареющего клоуна, который решил вдруг тряхнуть стариной и снова выйти на арену. Смеясь и рыдая, он под конец рассказал, как тридцать лет тому назад обнаружил, что Ламеро — глава работающей в Японии агентурной сети, сети настолько надежно законспирированной, что вплоть до Второй мировой войны она оставалась самой эффективной в Азии.

Эти сведения Герати получил случайно, просто заснув однажды на кладбище в Токио.

В то время он как раз собирался на материк, якобы для того, чтобы торговать там патентованными лекарственными средствами. На самом же деле он хотел приобрести порнографические фильмы, которые выгодно можно было купить в Шанхае. С тех пор как в Японии к власти пришли военные, подобные фильмы в стране перевелись, но ходили слухи, что спустя несколько лет после того, как японская армия захватила Маньчжурию, там была конфискована колоссальная партия порнографии, скорее всего, у какого-нибудь русского антрепренера из бывших белогвардейцев.

Герати пробил по своим каналам нужные связи, и его познакомили с молодым капралом японской армии, приехавшим в Токио на побывку; он работал киномехаником в части, расположенной неподалеку от Мукдена. Капрал, совсем еще мальчишка, сказал, что фильмы он ему достанет — за определенную сумму. Названная сумма оказалась намного больше, чем было у Герати.

В этом месте Герати как-то запутался. Прямого ответа от него добиться было невозможно, однако, судя по всему, деньги он просто украл.

Хуже того, он очень стыдился источника, из которого взял эти деньги. Он разрыдался, как ребенок, сидя перед Квином, и не желал говорить иначе, кроме как шепотом, настолько тихо, что Квин его совсем не слышал. Ему нужно взмолиться к святым, объяснил он. Квину потребовалось по меньшей мере полчаса, чтобы привести Герати в чувство и услышать продолжение.

Капрал и Герати договорились встретиться на кладбище в Токио, в одном из немногих мест, где японец и иностранец могли по-прежнему спокойно проворачивать нелегальные сделки. Герати должен был принести деньги, а капрал, в свою очередь, — сказать ему, где в Мукдене для него будут припрятаны пленки.

Герати окольными путями пробрался через кладбище к склепу, за которым встретился с капралом. Сделка состоялась, и капрал ушел. По дороге на кладбище Герати сильно напился, просто потому, что ему предстояло расплачиваться украденными деньгами. Вечер выдался теплый. Как только капрал ушел, Герати прислонился к стене склепа и расплакался. Минуту спустя он заснул, даже не присев на землю.

Прошло какое-то время. Он проснулся в холодном поту, не понимая, где он и как сюда попал. Спотыкаясь, он побрел между надгробиями и вдруг услышал человеческий голос — он тут же бросился наземь и затаился за могильной плитой. Он лежал на животе и в темноте не мог разглядеть ровным счетом ничего.

Вдруг облака расступились. Герати очень удивился, увидев того самого юношу, с которым только что встречался, — капрала из расквартированной под Мукденом воинской части. В руках у капрала был сверток с деньгами, которые Герати заплатил за фильмы. Мальчик явно протягивал кому-то сверток. Сверток исчез, капрал повернулся и спустил штаны. Он наклонился к надгробной плите, подставив худенькие ягодицы луне и прочим невидимым во тьме участникам этой второй за сегодняшнюю ночь сделки.

Высокий худой человек вышел из тени, возведя очи горе. Судя по лицу, это был европеец, к тому же в сутане священника. Ничего себе, подумал Герати, не каждую ночь такое увидишь.

Герати смотрел во все глаза. Только один человек в Азии отвечал всем этим признакам.

Ламеро набожно перекрестился, но за этим последовало совсем не то, чего ожидал Герати. Священник протянул руку и сделал молниеносное, отработанное движение, очень похожее на то, каким сам Герати обыкновенно отправлял в нос понюшку хрена. Рука отдернулась, капрал надел штаны и убежал.

Герати смотрел, как Ламеро упал на колени. Иезуит достал четки и прочел пятьдесят три «Аве» кряду, странным образом пропустив «Кредо» и «Отче наш». Облака заволокли небо так же неожиданно, как исчезли. В темноте Герати услышал, что священник запел литанию ко всем святым.[24]

И снова рассказ Герати прервался. Ничего нельзя было разобрать — он всхлипывал, прятал лицо и что-то шептал себе под нос. Он признался, что увиденное вывело его из себя, но не объяснил почему.

Квин терялся в догадках. Может, все дело было в деньгах, которые Герати украл, а теперь их отдали кому-то другому? Да еще и человеку, которого он знал? Или в том, что человеком этим оказался отец Ламеро?

Что взбесило его — или кто? Капрал? Ламеро? Или жест отца Ламеро, как будто украденный у Герати?

А может быть, он сам?

Герати что-то шептал над своей миской репы. Он плакал. Он прятал покрытое рубцами лицо в складках шинели. И опять прошло некоторое время, прежде чем Квин уговорил его вернуться к рассказу.

Ярость, прошипел Герати. Всепоглощающее чувство гнева снизошло на меня.

Его первым желанием было подбежать и всыпать Ламеро по первое число, навалять ему от души по башке и по загривку, пока он стоит на коленях во тьме. Но, к счастью, с тех пор как он в последний раз слышал литанию от начала до конца, прошло много лет. Звуки латыни пробудили в нем ностальгические воспоминания о монотонных песнопениях в церкви его далекого детства. Он знал, что петь священник будет добрых полчаса, так что причин торопиться с побоями не было.

Он лежал на животе. Латынь монотонно журчала у него в ушах. Уснул он задолго до того, как литания кончилась, — уже второй раз за ночь.

На следующий день он пошел к отцу Ламеро, который, как выяснилось, тоже страдал от похмелья, и ничуть не меньше, чем сам Герати. Они пили чай и глотали аспирин горстями, но ни одному из них от этого легче не стало. Вскоре Ламеро предложил глотнуть чего-нибудь покрепче и откупорил бутылочку ирландского виски.

Через час им обоим полегчало. Они стали обсуждать театр Но, и каждый прочел собеседнику целую лекцию. Слов оказалось недостаточно, и отец Ламеро встал, чтобы проиллюстрировать одну из сцен. Герати просмотрел спектакль, оценил и тут же разыграл свой собственный. Они перешли к следующей сцене и выяснили, что оба знают все движения, все позы.

Когда они напились, Герати рассказал о том, что видел на кладбище, и о том, что выбор литании, возможно, спас Ламеро от побоев. Двое изгнанников расхохотались до слез. Ламеро откупорил вторую бутылку ирландского виски, и они взялись за дело всерьез.

День незаметно превратился в вечер. О многом Герати уже успел догадаться сам. Отец Ламеро рассказал остальное.

Иезуит всегда был противником японского милитаризма, он хотел помочь Китаю и Западу, чем мог. После того как его друг Аджар организовал встречу на пляже, он понял, что нужно делать. Новообращенные японцы, служившие ему на протяжении многих лет, по-прежнему были ему верны. К тому моменту многие из них занимали высокие должности в армии, в кабинете министров, в завоеванных районах Китая. Некоторые ездили по всей Империи, выполняя особые задания. Каждый из них обладал только частью нужной информации, но, будучи собраны воедино, эти обрывки могли составить картину, за которую любая разведка мира отдала бы все на свете.

Труднее всего было наладить канал переправки информации за пределы Японии. Некоторые из бывших прозелитов регулярно бывали в районах, где вполне можно было установить контакты с агентурой союзников; но каким, спрашивается, образом разведданные будут вывозиться из Токио? Информации было слишком много, чтобы курьер смог удержать ее в памяти. Тайная полиция обыскивала всех, как въезжающих, так и выезжающих. Отец Ламеро поразмыслил над этой проблемой и нашел решение.

Кемпейтай считался организацией, свято блюдущей древние самурайские традиции. Как офицеры, так и рядовые агенты гордились своим отчаянным мужеством, постоянной готовностью броситься в бой. Поэтому, когда они обыскивали молодого человека, их профессиональное любопытство имело свой предел. Обыск проводился тщательно, но не до конца. В результате связные Ламеро всегда могли утаить при досмотре микрофильм, спрятанный в небольшом бамбуковом контейнере.

Контейнер? Всего лишь полый стебель бамбука, запечатанный с двух концов. Связные между собой называли его люмбаго Ламеро из-за сильных болей в пояснице, которые появлялись, если курьеру приходилось подолгу носить его в себе, например, во время путешествий по внутренним районам Китая.

Таким образом, отец Ламеро стал автором самого успешного изобретения за всю историю шпионажа — живого тайника, который совершил настоящую революцию в шпионском деле, потому что мог самостоятельно передвигаться, куда прикажет глава шпионской сети, доказав тем самым одну простую вещь — что шпионаж, то есть сбор и хранение информации, основан на том же принципе, что и обычный человеческий анус.

Ламеро попросил Герати держать историю с его невиданными шпионскими каналами в секрете, и Герати, конечно же, согласился. Он принял это свое обещание настолько серьезно, что уже после окончания войны, ради того, чтобы уничтожить невнятное донесение, в котором фигурировала шпионская сеть Ламеро, спалил едва ли не все архивы Кемпейтай.

Пожар, сказал Герати, который я тогда устроил, пожар, который уничтожил целое крыло склада, где хранились документы Кемпейтай, и который стоил мне места в оккупационной администрации, пожар, с которого начались мои падение и деградация, — так вот, этот самый пожар я устроил с одной-единственной целью: чтобы скрыть факт уничтожения одного-единственного туманного донесения. Это правда, кричал Герати, правда все до последнего слова. Вот тебе окончание этой истории, и вот тебе ее начало. Я бодрствовал в ту ночь после войны, когда занялось пламя, а за десять лет до этого просто заснул на кладбище. Конец, и к нему тебе начало, и даже Эдуард Исповедник не смог бы рассказать большего.

Герати повесил голову. Он украдкой взглянул через плечо на распростертых на земле бродяг. Потом содрогнулся всем телом и опустил лицо в кастрюлю с вареными овощами, в облако пара. Он раскачивался на табурете. Он что-то шептал.

Заснул и проснулся, говоришь? Проснулся? В конце концов той ночью мы с отцом Ламеро прикончили вторую бутылку ирландского виски. Деваться нам было некуда, сохрани святые угодники, и мы знали об этом. Прошлого не воротишь, и об этом мы тоже знали. Мы были как две опьяневшие бабочки, кружащие вокруг свечи, два недвижных актера театра Но, замерших в одной и той же позе, два изгнанника, упрятанных в потайном мешке Господа Всемогущего, с которым он бродил по всей Азии. Во время войны. На Востоке, тридцать лет назад.

Голова Герати нависла над миской с репой. Он уставился на репу, а пар тем временем струился вверх, взбираясь по его многослойным свитерам, и по красному, обвязанному бечевкой, фланелевому платку на шее, и по черному котелку, надвинутому на выпученные глаза. Темное угрюмое лицо испещряли шрамы и слезы.

Квин стоял и ждал. Пять — не то десять — минут прошли в гробовой тишине, потом он легонько постучал Герати по плечу.

А мой отец. Как насчет моего отца?

Твой отец, прошипел Герати, какой еще отец? Кто ты такой?

Он ударил кулаком по стойке. Он размахивал руками, отбиваясь от невидимых летучих мышей, от пауков и соколов. Потом вдруг встал и зашагал прочь от тележки, рыча и выкрикивая проклятья, потрясая воздетыми к небу кулаками.

Клевета, ты слышишь меня? Они называют его пьяницей и педерастом, именно так они всегда его и воспринимали, и никак иначе — одна сплошная ложь, одни насмешки. Разве смогут они узнать святого человека, если встретят его? Разве смогут? Нет, ты им его покажи, ткни в него пальцем, ткни пальцем в то место, на котором он стоит. Ткни пальцем в императора, чтобы они смогли оклеветать и опорочить его и свести его — куда? Куда?

Герати вырвался на пустырь и повалился на спину, а шинель как-то сама собой укрыла его огромное тело. Квин подложил ему под голову черный котелок. Он пощупал Герати пульс и вслушался в нездоровый, свистящий храп. Сдвинуть подобную тушу с места ему все равно не под силу. Толстяк будет лежать, где упал, пока не проснется.

Квин зачерпнул пригоршню песка и кивнул головой. Он хотел было сунуть Герати в карман немного денег, но потом понял, что вокруг слишком много бродяг, которые, как и сам Герати, умеют ждать предутренних сумерек, и некоторые еще не совсем пьяны и вполне могут пройтись по его карманам, прежде чем тоже заснут, прежде чем и у них, в свою очередь, вытащат все, что ни есть за душой.

В другой раз, подумал Квин, не догадываясь, что ему суждено встретиться с Герати еще один-единственный раз, три месяца спустя, накануне отъезда из Японии, в ясный осенний день, в день святого, которого Герати почитал более всех прочих — в день святого Эдуарда Исповедника; три месяца он потратит на попытки отыскать тех мужчин и женщин, чьи тайны зашифрованы в кодовом имени «Гоби»; а может быть, эти три месяца понадобятся ему просто для того, чтобы стать свидетелем самого последнего шоу этого бесноватого великана, всю жизнь прикидывавшегося клоуном.

* * *
В тот год, когда Большой Гоби отправился в море, он услышал бесчисленное количество историй о том, что моряки делали по ночам на берегу. Истории были про салоны, где делают татуировки, и про шлюх, про копов и про шлюх, про камеры хранения и про шлюх, про шлюх, про бары, про шлюх, про частные вечеринки, про шлюх, трясущих своими сиськами перед музыкальным автоматом с разноцветными лампочками. Большой Гоби объездил весь мир, но никогда не сходил с корабля, на котором путешествовал, поэтому он был очень взволнован, когда Квин взял его с собой на берег.

В поезде Большой Гоби вынул свой золотой крестик и потер его о нос сбоку. Если тереть крестик о нос, муть в голове исчезает — он понял это, как только они приехали в Японию. И чувствовал он себя нормально, и руки не блуждали сами по себе. Всю дорогу до Камакуры Большой Гоби тер и тер нос о крестик.

Они вышли из здания вокзала и зашагали пешком. Квин сказал, что лучше бы им поехать на автобусе, но Большой Гоби его не слушал, он грезил наяву. Через час или через тридцать лет, через милю или две или десять тысяч миль они добрались до края континента — до восточного побережья Азии. Квин гулял по песку, но Большой Гоби не двигался с места. Он стоял и смотрел вдаль.

Слушай, прошептал он, слушай, а где это мы?

Песок обжигал ноги, в голове все путалось. Внизу виднелась небольшая бухта, почти безлюдная, а впереди — лишь бесконечные просторы моря.

Слушай, прошептал он. А где все?

Большой Гоби просеивал сквозь пальцы песок. Он отвернулся, чтобы Квин не видел его лица.

А где салоны? тихо прошептал он.

Квин растерся полотенцем.

Какие салоны, Гобс?

Те, в которых татуировки делают, те, что на берегу. Когда я работал на грузовом судне, о них только и разговаривали.

Где-нибудь в портах. Ну, в Иокогаме, например.

Я не знаю, как называется этот город, но там есть у них такие музыкальные автоматы. Ну, знаешь, музыкальные автоматы с разноцветными лампочками, там еще девчонки вокруг стоят и трясут своими сиськами.

В Иокогаме.

А мы где?

В Камакуре.

А что нам тут делать?

В каком смысле?

А берег-то где — в Иокагаме или в Камакуре?

И там, и там берег, Гобс. Один — для того, чтобы купаться, другой — для шлюх и татуировок. Ты не хочешь искупаться?

Большой Гоби добрался до воды и окунул большой палец ноги. От холодной воды он почувствовал себя одиноким. Он побрел вдоль берега, взметая песок и думая, почему ничего не бывает так, как ему хочется, даже если он долго этого ждал.

Он наступил на устрицу. Он вскрыл ее и пристально посмотрел на бледное, набухшее мясо.

Ничего никогда не бывает так, как хочется, и на это есть свои причины, и он точно знает — какие. Он боялся. Поэтому он и не сходил с корабля на берег с другими моряками, и если бы они пошли сегодня на другой берег, тот, не для купания, было бы то же самое. Он бы опять испугался, он был бы слишком испуган, и у него ничего бы не получилось.

Иокогама. Квин бывал там, когда служил во флоте. Может быть, он здесь уже в сотый раз и знает что к чему.

Большой Гоби попробовал сок устрицы, ткнулся носом в мягкое мясо, высосал и проглотил его. А потом вдруг вскочил как сумасшедший.

Он побежал по берегу обратно, он несся изо всех сил, бежал, пока мог. Он упал на колени рядом с Квином и зачерпнул пригоршню песка и бросил, и зачерпнул снова. Он копал обеими руками, выбрасывая песок между ног. Он знал, что Квин на него смотрит, но ему все равно придется это сказать.

Слушай, прокричал он. Слушай, здесь хорошо купаться.

Он перестал рыть. Зачем он так громко кричал, если Квин был всего в нескольких футах от него? Квин подумает, что с ним что-то не так. Он наклонился и локтями уперся в дно ямки, которую только что вырыл. Он вымученно улыбнулся.

Мне здесь нравится, Квин. Очень нравится.

Теперь он говорил шепотом, но Квин улыбнулся и кивнул, так по-доброму, что ему стало легче.

Рад за тебя, Гобс. Интересно, о чем ты думал, пока бродил по берегу?

Тебе и правда интересно, Квин? Вот смеху-то, потому что как раз на берегу мне в голову пришла мысль, в смысле, сейчас пришла. Я все ходил и думал, как мне нравится этот берег, а потом я подумал о другом береге, о котором ты говорил; а потом я вспомнил, что ты там когда-то бывал и знаешь про него все-все, в смысле, ты же мне друг, так почему бы мне у тебя не спросить?

Большой Гоби опустил голову.

Вот такая мысль пришла мне в голову, прошептал он.

Понятно, Гобс. Конечно. А что за мысль-то?

Ну, понимаешь, в общем-то ничего серьезного, в смысле, я даже чувствую себя немного по-дурацки, что вообще заговорил об этом, просто я никогда раньше так не делал, в смысле, просто подойти так и сказать, сказать то, о чем думаешь, и если ты меня как-то не так поймешь, я себя буду ужасно чувствовать.

Ты о чем?

О себе, Квин. Я о себе. В смысле, может так случиться, что она не поймет, про что я говорю, может так случиться, что она испугается и даст задний ход.

Кто даст задний ход?

Девчонка с сиськами в свете разноцветных лампочек. В смысле, что говорить девчонке в такой ситуации? Давай перепихнемся? Как-нибудь так?

Минутку, Гобс, дай я кое-что уточню. Мы сейчас где, в Иокогаме?

Ну да, в Иокогаме.

Ладно. Мы в Иокогаме, и мы проходим мимо салона татуировок и заходим в бар, где повсюду стоят шлюхи. А одна из них прямо у музыкального автомата отбивает ритм. В смысле, она вся колышется, и они у нее ходуном ходят, а ты только что зашел, а она уже готова. Ты об этом? Что-нибудь в этом духе?

Большой Гоби присвистнул.

Об этом. То самое место, и девочка — та самая, про которую я говорил.

Квин кивнул. Лицо у него было серьезнее некуда. Большой Гоби сложил руки на песке, и подбородком тоже уткнулся в песок — он ждал. Квин молчал, и Большой Гоби испугался, что чем-то огорчил его.

Думаешь о Иокогаме, Квин? Вспоминаешь былые времена?

Нет, Гобс, послушай, а у тебя вообще была когда-нибудь девчонка?

Нет.

Никогда?

Ну, в смысле, я не сходил на берег, когда работал на корабле, ты же знаешь. А где бы я еще нашел девчонку?

Не знаю. Может, пока на автобусе ездил.

Ну, может быть, в смысле, я думаю, может, у меня бы что и получилось, если бы я время от времени сходил с автобуса, но я же не сходил. В смысле, я много раз сходил с разных автобусов, но тут же садился в какой-нибудь другой. А до этого я лежал в больнице с плечом, а после этого работал на ферме в приюте. Единственная девчонка, с которой я по-настоящему разговаривал, в смысле, единственная девчонка, которая разговаривала со мной, так это медсестра, которая в армии делала мне водные уколы.

Ладно, Гобс, это мы выяснили. Решено. Проехали. Сегодня мы поедем в Иокогаму и повеселимся на славу.

Что?

Это же по пути, более или менее. Мы могли бы заскочить туда и посмотреть, что там происходит.

Сегодня?

Конечно.

В один из таких баров?

Конечно.

С той самой, трясущей сиськами под разноцветными лампочками?

Конечно.

А ты поможешь мне заговорить с ней?

Конечно.

Вот так вот запросто?

Так вот запросто.

Большой Гоби вскочил как сумасшедший. Он вопил, танцевал, нарезал круги по берегу, собирал окатанный морем плавник из китайских рек и маньчжурских лесов, приплясывал на берегу, на самом краю Азии, собирал дрова для костра, пока было солнце.

Ура, кричал он. Ура, ура, ура!

Да здравствуют женщины!

Да здравствуют устрицы!

Ура, ура, ура!

* * *
Ночью с искусанными губами, с исцарапанной шеей и разодранной спиной, Большой Гоби, еле держась на ногах, сел в поезд, идущий в Токио, полноценным ветераном операции по взятию Иокогамы, еженощной десантной операции, во время которой на эту узенькую полоску суши обрушиваются с моря дикие орды изголодавшихся матросов, чтобы сразиться с горсткой бравых шлюх.

Отчаянные искатели приключений со всех уголков света. Бирманцы и жители Чада, индейцы из племени кечуа, лопари и грузины, они матерятся на сотне языков, под рукой у них тысячи видов оружия, ножи и пики, кортики, дубинки и заточки. Все они потеряли хотя бы одну часть тела в странствиях по белу свету. Они представляли собой ходячий атлас всевозможных травм, а заодно уродств, татуировок и родимых пятен, темных и светлых, а также резаных и колотых ран, старых и свеженьких, с пылу с жару, порой уже подлеченных и перевязанных, но чаще едва успевших зарубцеваться. Это была отчаянная армия с одной-единственной мечтой на всех — о ночи загула, без отдыха и срока, после нескольких недель в открытом море.

Сгустилась тьма, наступил запоздалый закат летней ночи. Дети махали вслед величаво уходящим из гавани кораблям, толпы людей перетекали из универмагов в кинотеатры. Пешеходы ели холодную лапшу. В Иокогаму с прохладным бризом с побережья пришел мирный вечер.

А всего лишь в паре миль от этих мирных улиц вот-вот разразится сражение. Пятьдесят-шестьдесят героических японок готовы встать на защиту родины от собравшихся со всего света моряков.

Спустились трапы, засновали туда-сюда катера и моторные шлюпки. Первая волна варваров хлынула на берег, растеклась по ломбардам, расхватывая фотоаппараты и шелковые куртки, разбежалась по улицам, где круглые сутки пульсирует музыка, разбросала баррикады из стульев у входов в распивочные и забросала пустыми бутылками темные закоулки. Отчаянные штурмовые отряды шли на приступ, откатывались, чтобы перестроиться и снова рвануть вперед. Головы с хрустом раскалывались о мостовую, в дверных проемах выпускали кишки. Моряки сражались до последнего, лежа на спине, и перекатывались в сторону, чтобы ударить сбоку, сверху, снизу, в разрез, со спины, с колен, от живота, от груди, от головы, хоть с крыши, хоть со стула, хоть с крышки биде.

Но постепенно ряды редели, тела перемещались к причалам и пристаням. Отдельные снайперы никак не могли угомониться и мелькали в окнах верхних этажей, но задолго до восхода солнца исход битвы был предрешен.

То тут, то там лежала на время потерявшая память шлюха, но большинство расходилось по домам на собственных, крепких и натруженных ногах, кто-то, конечно, прихрамывал, кто-то, безусловно, брел буквально на последнем издыхании, но с сумочками, битком набитыми деньгами со всех концов света. Кровавая бойня и развалины, храпящие туши из портов за сотни километров отсюда и сломленная похоть иностранцев остались в прошлом. Еще раз горстка героинь одержала решительную победу в ночной битве при Иокогаме, и благодаря им невинные женщины и дети по всей Японии могли теперь спокойно спать.

Большой Гоби сидел, закрыв глаза. Когда он впервые вышел из дворца, оставив там принцессу, ему казалось, что у него ни одной целой кости, потом он перестал чувствовать под собой ноги, как будто их ампутировали. Сейчас оцепенение прошло, и он ощутил адскую боль от тысячи порезов. Восточная пытка. Это пройдет.

Ты видел, как она подошла ко мне, Квин? Она и не думала идти на попятный. На корабле говорили, что от меня разит чаячьим пометом, но она ничего такого не сказала. Она просто взяла меня под руку, а потом, уже в комнате, разрешила включить телевизор, чтобы смотреть его лежа в кровати. Представляешь, мы одновременно занимались этим и смотрели телевизор. Знаешь, завтра я, наверное, просто останусь дома, и отдохну, и посмотрю телевизор. Она сказала, что сама все время смотрит, так что я думаю, что завтра я просто посижу и подумаю об этом. Ей, должно быть, лет шестнадцать, и сегодня она в первый раз в жизни вышла на работу, и я, понимаешь, был у нее первым. Ее родители нищие, и она не хочет, чтобы маленький братик отправился в приют, поэтому она и пошла на панель. Она сказала, что я хорошо разбираюсь в людях, даже для иностранца, который и по-японски-то не говорит, в смысле, в людях, которых мы видели по телевизору. Она сказала, что я могу опять прийти и посмотреть телевизор, или посмотреть, как она смотрит телевизор, или посмотреть на них, пока они смотрят на нас. На нас, в смысле, на нас двоих и на всех остальных. В смысле, я никогда раньше не был с человеком прямо вот так, чтобы были только мы вдвоем, мы вдвоем, а не я один, потому что там еще была она. Никогда. За всю мою жизнь.

Большой Гоби заснул с улыбкой на лице.

Квин смотрел в окно, на проплывающие мимо фонари. Он думал о Герати, как всегда пытаясь угадать, чему из того, что наплел гигант, можно верить; он даже и не подозревал, что уезжает сейчас от того самого места, где когда-то состоялся знаменитый пикник на пляже, к югу от Токио, где Мейв Квин расстелила покрывало для троих мужчин в противогазах: для своего мужа, отца Ламеро и Аджара, странствующего русского лингвиста, чей крестик носил сейчас Большой Гоби, начав таким образом шпионскую игру, которая продлилась восемь лет и закончилась с зачатием Большого Гоби на складе, на окраине Шанхая накануне злосчастного циркового представления.

Глава 3 Отец Ламеро

Мне приходилось тайком красться по городу, исчезать и вновь появляться, умирать на пороге и воскрешать себя в лунном свете кладбищ.

Похоже, больше мне ничего не оставалось, так что я смирился. Я стал призраком.

Отец Ламеро выглянул в коридор. Дверь в кухню была закрыта, швабра шлепала по полу. Он на цыпочках вышел из кабинета. Не успел он дойти до двери в сад, как шлепанье швабры затихло.

Господин?

Он затаил дыхание. Голос снова раздался из-за гладкой деревянной двери в кухню.

Дождь, господин. Идите в туалет.

Отец Ламеро вздохнул. Маленький летний дождик никогда еще никому не вредил. Кроме того, он собирался дойти всего-навсего до своей любимой полоски мха у стены сада.

Он вышел из туалета и уселся в кресло за рабочим столом. Японские писсуары самые смрадные на свете, это все знают. Они так ужасны, что японцы никогда не пользуются ими, и эта традиция одновременно практична и мудра. Поэтому мальчики в Японии не ассоциируют свои кисточки с темными, вонючими местами. На Западе мальчик должен прятаться в клозете, запираться. Неудивительно, что он вырастает, считая свое тело и желания своего тела нечистыми.

И все же западный мальчик при этом получает наслаждение от собственного тела, как же иначе. Отправление нужды всегда приносит наслаждение.

Вина.

А вот в Японии мальчика с самого начала поощряют справлять нужду на улице. Публично. Младенца мать держит над канавой. Потом, когда они едут на поезде, старшая сестра сует ему пустую бутылку, чтобы он не проталкивался в проходе и не беспокоил людей. Или, если пустой бутылки под рукой нет, она показывает ему, как правильно встать на сиденье, чтобы направить струю по ветру.

Женщины им восхищаются. Естественный акт, совершаемый абсолютно естественно. Мир солнца и дождя, людей и цветов, живущих в гармонии друг с другом.

И что же, прожив в Японии пятьдесят лет, мужчина не может спокойно помочиться в собственном саду?

Пятьдесят лет, полвека. Полвека в жизни, длящейся уже три четверти века. И почти четверть века без выпивки.

Отец Ламеро любил мыслить веками, эпохами, династиями. Когда он оказался в Японии, это помогло ему постепенно понять японцев. Теперь это помогало ему понять самого себя.

Он вздрогнул. Кто-то смотрел на него.

Он увидел, что у рабочего стола стоит его экономка, крохотная женщина с плоским лицом, спутанными волосами и ногами тоньше мужского запястья. На ней были желтые хлопчатобумажные штаны, закатанные до колен, и линялая незастегнутая желтая кофта. Но и под кофтой ничто не напоминало женщину — скорее уж отполированную временем деревянную пластину. Ее женское тело давным-давно иссохло.

Уходи, сказал он. Разве ты не помнишь, что я прожил без тебя полвека?

Она стояла, опустив руки, и сверлила взглядом точку посреди его лба. Видит ли она хоть что-нибудь, когда смотрит на него вот так? Или, как в последнее время ему все чаще приходило в голову, она умерла еще в конце войны, погибла во время авианалета, когда на землю летели зажигательные бомбы? Многие погибли тогда, почти все, кого она знала. Когда пришли американцы, на пепелище осталось только два миллиона людей, два миллиона из пяти.

Он повертел в руках книгу, что лежала у него на коленях, уронил ее. Страница порвалась.

Ну, смотри, что ты натворила, Мия. Уходи, оставь меня в покое.

Ты ходил в сад без шляпы, прошептала она. Без галош.

Отец Ламеро перекрестился. Мог ли он спорить с мертвой? Она видела сквозь стены, она видела в темноте. Она слышала любой звук, который он издавал. У нее были глаза и уши кошки, и она всегда следила за ним. Слушала. Смотрела. Мертвая кошка.

Мия, уходи сейчас же.

К вам пришли.

Как это? Кто?

Они здесь. В гостиной.

Кто «они»?

Двое. Иностранцы.

Как они выглядят?

Кто знает? Они все одинаковые.

Что им нужно? Зачем они пришли?

Экономка протянула ему письмо. Оно было отправлено им самим и подписано его рукой. Письмо было адресовано некоему Квину. В нем отец Ламеро приглашал Квина прийти в назначенный час туда-то и туда-то. Дата, выведенная его же собственной рукой, свидетельствовала, что письмо написано несколько недель назад.

Отец Ламеро нахмурился. К нему никто не приходил с самой войны. Кто этот человек? Зачем он пришел? Почему он вообще согласился принять этого человека, в конце-то концов?

Отец Ламеро потянулся за стопкой бумаг, которую всегда держал при себе, в какой бы комнате он ни находился, в кабинете ли, в спальне или в столовой. Он никогда не носил бумаги в гостиную, но только потому, что сам никогда не ходил туда, потому что теперь у него больше не было гостей.

Эта стопка бумаги была указателем к его воспоминаниям, к рукописи, над которой он работал уже почти четверть века. Воспоминания он еще не закончил, но указатель был полным и отвечал всем современным требованиям. Он просмотрел его и нашел, что имя «Квин» упоминается в нем только однажды.

Я скажу им, что вы отдыхаете, прошептала экономка.

Нет, не надо, я, разумеется, приму их. Я просто не сразу вспомнил, кто это.

* * *
Добро пожаловать. Дождь. В этом доме не было гостей с самой войны.

Квин увидел высокого, бледного как мертвец священника — ему было далеко за семьдесят. Старик кротко улыбнулся. Он уселся в кресло, набитое конским волосом, и разлил чай — поднос принесла карлица, которая встретила Квина в дверях. Квин представился сам и представил Большого Гоби.

Дождь, повторил отец Ламеро. Как раз полвека назад я приехал в Японию, тот день был очень похож на этот. В свое время японские императоры были исполнены величия и гордости, но все изменилось, когда военные диктаторы захватили власть и перенесли столицу в Камакуру. Молодой император остался в Киото, и ему пришлось обменивать свою подпись на соленья и рис. Это было в тринадцатом веке. Потом, в двадцатых, я поехал в Камакуру и постигал таинства буддизма в тамошних храмах.

Отец Ламеро расстегнул куртку, странным, неестественным движением. Квин всмотрелся и понял, что пуговицы не на той стороне, куртка застегивалась на левую сторону, как у женщины. Священник перевел взгляд на Большого Гоби, который нервно вынул золотой крестик и начал тереть его о ноздрю.

Сорок лет назад, прошептал отец Ламеро, я слышал историю о крестике, очень похожем на этот. То была редкая несторианская реликвия, которая сотни лет принадлежала купеческой семье из Малабара, и все эти сотни лет семья зарабатывала на жизнь торговлей перцем. Человек по имени Аджар женился на женщине из этой семьи и отправился на Восток вместе с нею и этим крестом. Конечно, Аджар — это не настоящее имя, мне кажется, он взял себе имя по названию района Грузии, где родился. Он тоже умер, еще до войны.

Отец Ламеро замолк, впав в задумчивость.

Надеюсь, мы не очень вас обеспокоили, сказал Квин.

Ничуть. Я просто писал воспоминания, я ведь каждый день записываю строку или две, вот уже четверть века. Знаете ли вы, что в тридцатые годы вокруг синтоистских храмов были расставлены пушки, которые захватили у русских в девятьсот пятом?

Отец Ламеро потер набитую конским волосом ручку кресла.

Какая страшная ошибка. Для меня лучшими годами в Японии были двадцатые. Я был молод, я только что приехал, и все мне нравилось. Я занимался в Камакуре, но по выходным приезжал в Токио, в этот самый дом, здесь тогда было полно кошек. В те годы Токио был сплошь деревянный, и каждую ночь совсем неподалеку обязательно случался пожар — это называлось цветы Токио. Когда ты молод, ничто не будоражит тебя сильнее, чем созерцание пламени. В пятницу вечером у нас здесь проходили собрания и, если нам удавалось увидеть пожар, наши дискуссии по поводу драмы Но всегда обретали особую одухотворенность. Со времен войны я стал строгим вегетарианцем, не ем даже яиц и меда. Рис весьма своеобразно воздействует на японцев, примерно через час-другой после приема пищи, и потому-то они, несомненно, и предпочитают делать это на свежем воздухе.

Квин кивнул. Он смотрел на ножки кресла отца Ламеро. Они оканчивались резными когтистыми лапами, покоящимися на черепах грызунов.

Как продвигается ваша работа, святой отец?

Медленно, понемногу. Я хочу, чтобы мои воспоминания были как можно совершеннее. Человеческая душа, как мне кажется, не должна довольствоваться несовершенством, а тем более наслаждаться. И, сдается мне, средневековые отцы церкви здесь ошибались, я всегда считал, что мы должны подражать Деве Марии. В самом конце Христос сомневался в себе, но Дева Мария — никогда. Мы недостаточно похожи на нее, и все же те годы в Камакуре были чудными. Прекрасные храмы на холмах, и морские виды, и сосновые рощицы, и гонги, и ритуалы, и часы, отведенные для созерцания. Помню весенний день, когда я покачивал головой в такт цветам, когда играли музыку, однажды соблазнившую богиню солнца выйти из пещеры, играли и пели эпическую песню о драконе тихими спокойными голосами, песню столь странную и возвышенную, что ее, вероятно, придумали далекие лопари. Сын сапожника пел ее, сидя на скамеечке. Может быть, вам это покажется странным, но во время активной работы его кодовое имя было «Святой Дух». Знавали его? Знавали Илью или богиню солнца? Знавали Генри Пу И?

Нет, сказал Квин.

Отец Ламеро подался вперед и опустил длинные тонкие пальцы на стопку бумаг, которую принес с собой. Листы были помяты и засалены, как будто их часто перебирали. Медленно, задумчиво он перелистал стопку. На листах не было ни слова. Они были чисты — ничего, кроме отпечатков его пальцев.

Генри был последним представителем Маньчжурской династии, прошептал старый священник, последним представителем, и весьма горазд на всякие выходки. Мы с ним однажды беседовали, это было еще в те времена, когда в этот дом приходили гости. Некоторое время он был императором Маньчжоу-Го, так японцы называли мифическое царство, — они притворялись, что основали его в Маньчжурии. Это продолжалось недолго, но все равно Генри был последним императором, с которым я разговаривал.

Святой отец, прервал его Квин, меня направил к вам Герати.

Старый священник кротко улыбнулся.

Понимаю. Дайте-ка подумать минутку, я почти уверен, что смогу его вспомнить. Имена возвращаются ко мне медленно, но все-таки рано или поздно приходят. Может быть, вы мне напомните? Что он делал до войны?

Он продавал патентованные лекарства. В конце концов он перебрался из Токио в Мукден, а потом в Шанхай.

Мукден и Шанхай? Человек, который повсюду носил с собой чемодан с образцами? Да, кажется, я его помню. Он приходил на мои собрания по пятницам.

Что это были за собрания, святой отец?

Собрания Легиона, Легиона Девы Марии. После собраний мы обсуждали драмы Но, и если до этого нам удавалось увидеть пожар, дискуссии получались особенно одухотворенными. Теперь я его очень отчетливо вспоминаю. Он был худощавый, широкоплечий, очень высокий и долговязый, тихий, довольно бледный. Погруженный в себя, серьезный, иногда слишком серьезный, мне пришлось предостеречь его, чтобы он изменил свой мрачный настрой по отношению к религии. В конце концов религия должна вносить в нашу жизнь радость. Конечно, он носил стильные костюмы и яркие галстуки, чтобы казаться тщеславным и суетным, но он просто скрывал правду о себе. Как он страдал, этот человек. Кстати, вы знали, что в тридцатые вокруг синтоистских храмов расставили пушки, которые захватили у русских в девятьсот пятом?

Когда вы видели его в последний раз, святой отец?

Генри?

Нет, Герати.

Ах да, понимаю. Ну, последний раз, должно быть, в то утро, когда он пришел ко мне со своим чемоданом и все боялся открыть его. В тот день, когда он потерял самообладание и разрыдался.

А когда это было, святой отец?

Перед войной, естественно. Добрых тридцать лет тому назад. А перед этим я занимался в Камакуре, там, где прекрасные храмы на холмах, и сосновые рощицы, и морские виды, и гонги, и ритуалы, и часы, отведенные для созерцания. А перед этим в тринадцатом веке военные диктаторы захватили власть и изгнали императора из дворца, и ему ничего не оставалось, как ставить свою подпись на указах, а взамен получать рис и соленья. С тех пор я стал полным вегетарианцем, не ем даже меда и яиц.

Святой отец?

Генри был последним императором, с которым я разговаривал, хотя, конечно, Маньчжоу-Го было всего-навсего мифическим царством. Генри, естественно, не мог этого признать, Генри был горазд на всякие выходки. Но, признавай не признавай, правда все равно одна. Никуда не денешься, Генри выбросили на улицу, как и всех нас.

* * *
Квин много раз приходил в викторианскую гостиную и проводил по многу часов в беседе со старым священником, прежде чем ему удалось выудить хотя бы горстку полезных сведений: тот слишком привык жить в уюте и покое некоего дальнего царства, давным-давно ставшего его частным владением. Но даже этих немногочисленных фактов было достаточно, чтобы понять, что Герати лгал, утверждая, что узнал о шпионской сети от отца Ламеро.

Иезуит никогда не говорил Герати о знаменитом пикнике на пляже в Камакуре, никогда не упоминал имени Аджара, никогда не рассказывал о тайном приспособлении, которое изобрел для передачи информации, ни разу не обмолвился о деталях подпольной работы, в которую был вовлечен.

Но в остальном рассказ Герати был точен. Отец Ламеро и молодой капрал японской армии, почти мальчишка, курьер шпионской сети, и вправду встречались на токийском кладбище. И капрал этот был тот же самый юноша, с которым незадолго до этого встречался Герати и которому он передал пакет с крадеными деньгами в обмен на то, что считал ценным собранием порнографических фильмов, ожидавшим его в Мукдене. Мальчик передал деньги отцу Ламеро, а потом спустил штаны и согнулся над могильной плитой, получил бамбуковую трубочку с микрофильмом, а затем поехал в Маньчжурию, где вскоре после приезда в Мукден был схвачен и забит до смерти в Кемпейтай; этот случай стал поводом для составления одного туманного донесения, найденного в материалах Кемпейтай после войны.

Но отец Ламеро не знал, что Герати стал свидетелем той сцены на кладбище. Он не знал, откуда взялись деньги, что дал ему капрал. Он не знал, что Герати видел, как он принял пакет, и видел, как он вводил контейнер с информацией быстрым и ловким движением, и что Герати потом заснул, слушая, как отец Ламеро поет литанию всем святым, стоя на коленях во тьме.

Совсем наоборот, это Герати открыл все свои секреты на следующий день, за двумя бутылками ирландского виски.

Они познакомились, когда Герати начал ходить на собрания Легиона, которые священник проводил у себя дома по пятницам. Судя по манерам и одежде, Герати можно было принять за преуспевающего коммивояжера, но Ламеро заподозрил, что этот маскарад не имеет ничего общего с его истинной сущностью. Вскоре он обнаружил, что Герати — чувствительный человек, изводящий себя смутными духовными терзаниями, не совсем понятными даже иезуиту. Было совершенно очевидно, что пессимизм Герати коренится в каком-то глубоком внутреннем противоречии. В конечном счете все упиралось в пошатнувшуюся веру, хотя сам Герати ни за что бы в этом не признался. Что-то подсказывало Ламеро, что Герати стремится к духовному призванию, которое, однако, несовместимо с его врожденными человеческими наклонностями.

Герати очень интересовался драмой. Но хотя Ламеро и не догадывался об этом до самой последней их встречи, Ламеро был духовным главой токийского представительства Легиона Святой Девы, а Герати стал его казначеем. Пока Ламеро читал проповедь на пятничных собраниях, Герати тайком передавал под столом мешок для сбора пожертвований. Сразу после собрания он уходил, говоря, что у него есть дела. Поэтому он всегда пропускал обсуждения театра Но, которые проводил Ламеро.

Региональный съезд разных азиатских представительств Легиона должен был состояться в Шанхае. Герати сказал, что должен съездить по делам в Шанхай примерно в это же время, и был избран делегатом съезда от Токийского Легиона.

За день до отъезда на материк, рано поутру он появился у Ламеро. Он был очень возбужден. Под мышкой у него был чемодан, в котором он обычно возил образцы. Ламеро очень плохо себя чувствовал в тот день, но когда Герати стал умолять, чтобы тот позволил ему несколько часов, как он выразился, побыть с другом, священник забыл о собственных заботах и пригласил его остаться.

Герати пил чай и горстями жевал аспирин. Лицо его явно исказилось от боли, но, по всей видимости, страдал он не только физически. Он попал в беду.

Ламеро пригласил его в гостиную. Как только Герати увидел длинный стол на одном конце комнаты, стол, под которым по пятницам он обязан был тайком передавать мешок легионерам, он закрыл лицо руками и зарыдал. Ламеро ласково предложил ему присесть и облегчить душу. Беспомощно провсхлипывав с четверть часа, Герати наконец заговорил — шепотом.

Начал он издалека. Уже некоторое время он взял привычку уходить прямо с пятничных собраний Легиона в Йосивару, квартал красных фонарей, чтобы там обращать в свою веру блудниц. Он становился посреди улицы, лицом к борделям, и читал долгую проповедь громким голосом, так чтобы его слышали в каждой комнате.

Он был огромный, и не просто гигант, но гигант-иностранец, бегло говорящий по-японски, и потому этот спектакль привлекал всеобщее внимание. Часто целые сотни глазели на него из окон. Герати начинал проповедь в полночь, когда было больше шансов, что клиенты уже спят и у проституток есть время его послушать.

Отец Ламеро знал, что делает Герати после собраний Легиона. Его поступки были слишком вызывающи, чтобы остаться без внимания, и знакомые японцы почти сразу довели их до сведения отца Ламеро. Он услышал об этом уже несколько лет назад, и услышанное ему не понравилось. Священник считал, что такое чрезмерное усердие и недостойное поведение может задеть обидчивых японцев. Но поскольку это, несомненно, поднимало дух Герати, он почел за лучшее не вмешиваться.

Нерешительно Герати перешел к настоящему предмету разговора. Он говорил о девушках из бедных семей, вынужденных торговать собой всю первую половину ночи, а потом лежать подле храпящего человека, которого они до того никогда не видели и, скорее всего, никогда больше и не увидят. Они погрязли в скверне и сознают это. Они хотят очиститься, но не знают, как это осуществить.

Отец Ламеро слушал, понемногу догадываясь, что последует за этим. И все же он молчал. Он кротко улыбался и даже не пытался перебивать.

Покаяние требует времени. С полуночи до трех часов утра Герати проповедовал проституткам с улицы, но, как только на часах било три, он проскальзывал в какой-нибудь бордель с черного хода и начинал стучаться в одну дверь за другой в отчаянных поисках проститутки, тронутой его проповедью.

Цель, которую он преследовал, была простой и убогой. Он хотел всего лишь отлизать у проститутки, задаром, возле постели, где спал ее клиент, оплативший услуги за всю ночь. Герати мог бы совершенно бесплатно оказать эту услугу любой проститутке в борделе, которая в данный момент не была занята делом. И наоборот, если бы он заплатил, он мог бы оказать ее большинству проституток, которые в тот момент были при деле, но чьи клиенты уже спали. Но Герати требовалось нечто особенное. Вот грех, совершенный во всей своей наглядности и очевидности, вот девушка, совершившая его, а вот — возможность искупления, которого только он мог для нее добиться своим красноречием и совершением греха еще более тяжкого, потворством самым низменным своим страстям.

В темных переулках за борделями Герати шаркал ногами, объяснял, чего он хочет, и заранее молил о прощении. Три часа он витийствовал под окнами, метал громы и молнии — и не раз бывал принят.

Когда проститутка соглашалась, он запирал за собой дверь, опускался на четвереньки и слушал, как клиент храпит всего в нескольких футах от него, а потом настаивал, чтобы она встала над ним и тихо оскорбляла его, пока он занят делом.

Закончив, он относил ее в большую японскую ванну, находившуюся тут же, еще раз запирал дверь и тщательно мыл девушку, изводя огромные количества мыла. Потом он вытирал ее и снова мыл, изводя еще большие количества мыла, а потом нежно мыл ее в третий раз и в третий раз нежно вытирал. Вымыв девушку в третий раз, он тщательно избегал касаться ее голыми руками. Он надевал перчатки, которые приносил с собой в чемодане, и обрызгивал девушку духами, тоже принесенными в чемодане.

Наконец он относил ее обратно в постель и подсовывал под бок ничего не подозревающему и мирно храпящему клиенту. Со слезами на глазах он улыбкой и несколькими цитатами из первой главы Евангелия от Луки благодарил девушку, а потом шел дальше по коридору и стучался в следующую дверь.

Герати не унимался, покуда первый луч света не показывался из-за раздвижных окон, оклеенных рисовой бумагой. Этот совершавшийся под покровом тьмы ритуал был замечателен тем, что Герати не снимал своих модных костюмов и ярких галстуков, даже когда плескался в ванной, обдавая и себя, и проституток водой и мылом. В результате к рассвету на нем сухой нитки не оставалось.

Он всегда возвращался из борделей на рассвете, и зимой это означало постоянную простуду, часто доходившую до воспаления легких, или по крайней мере — кашель в любое время года.

Герати, с гримасой на лице, закончил описание пятничных вечеров в Иосиваре. Он был еще более возбужден, чем когда вошел в викторианскую гостиную. Отец Ламеро кротко шептал утешительные слова о милостях, оказываемых и принимаемых по своей воле, когда Герати неожиданно вскочил на ноги. Он схватил свой чемодан, не смог расстегнуть его, всхлипнул от нетерпения и обиды — и разодрал руками прочные металлические замки.

Священник понял, что вот теперь они подошли к истинной цели визита.

* * *
В чемодане была карта Мукдена, толстая связка разноцветных галстуков и две запечатанные бутылки ирландского виски. Не говоря ни слова, Герати ударил бутылкой о стол, отбив горлышко. Руки у него тряслись так сильно, что иначе он бы ее не открыл. Он глотнул и передал бутылку отцу Ламеро.

Час-другой они пили молча. Герати, очевидно, был в ужасе от того, что ему предстояло рассказать. Он был парализован, как животное, перед которым во тьме зажегся факел.

Что же до Ламеро, ни одно признание Герати не могло его удивить. Он сам знал, что такое страдания, но знал он и то, что говорить о них бессмысленно. Он должен был слушать, должен был помочь своему другу выговориться. В конце концов он решил снять напряжение, которое постепенно все росло и росло.

Священник поднялся и принял одну позу актера в драме Но, потом другую, — сложный переход, который требовал полной концентрации. Герати следил за движениями, а когда Ламеро замер в принятой позе, совершенно неподвижно, так, чтобы ни один мускул не был слишком напряжен или расслаблен, Герати внимательно в нее вгляделся.

Подобную решительность и самоотдачу любой человек, хоть сколько-нибудь понимающий в Но, не мог оставить без ответа. К своему удивлению, Ламеро увидел, как Герати встает в позу из другой пьесы Но. Впервые он понял, что Герати тоже большой любитель Но, эксперт столь же одаренный, как и он сам. Это удивило его и привело в восторг, потому что теперь Ламеро знал, что есть способ помочь измученному другу. Искусство Но настолько велико и могущественно, что может выразить любую эмоцию, какой бы болезненной та ни была, какой бы невыносимой ни казалась.

Ламеро смотрел, как Герати меняет позу. Гигант уселся, священник по-прежнему стоял. День сходил на нет. В какой-то момент они допили первую бутылку ирландского виски и начали вторую.

Наступила ночь. Немые сцены из сотен пьес Но следовали одна за другой.

Поздно вечером двое актеров разрыдались над несравненным представлением, которое разыграли в тот день. С раннего утра никто не произнес ни слова, вместо этого они общались с помощью точных, безупречно рассчитанных положений рук, ладоней, тел. Даже без масок они прекрасно понимали друг друга.

Герати полностью раскаялся в том, что украл все деньги из тайных фондов токийского представительства Легиона Святой Девы.

Ламеро утешил его, заметив, что св. Бригита в милосердии своем совершила для него чудо и показала свою любовь к нему, уже загладив его вину, — ведь как раз прошлой ночью молодой легионер, пожелавший сделать последнее существенное пожертвование перед тем, как уехать за границу и вступить в армию, неожиданно внес сумму, которая вполне могла возместить недостачу.

И вот они обнялись, поплакали и приготовились расстаться. Пьяные, пробормотал Герати, как две бабочки, кружащие около свечи. Потому что оба они изгнанники, вдали от дома, и начинается война.

Потом, в дверях, они плакали друг у друга в объятиях. Именно тогда иезуит прошептал Герати на ухо первую строку молитвы, которая закрывала собрания Легиона и отпускала грех Герати.

Magnificat anima mea Dominum.

Помни, прошептал отец Ламеро, потому что в этих словах ты найдешь конец своих страданий. В них ты найдешь то, что ищешь в себе, как Спаситель был найден в лоне человечества. Теперь иди и помни.

Герати, шатаясь, вышел, зная, что запомнит слова молитвы навсегда, но зная и то, что больше никогда не осмелится прийти к Ламеро, потому что урок, который он усвоил в тот день, должен терзать его всю жизнь.

И он вспомнил эти слова, когда бежал в Мукден, чтобы приобрести собрание никудышных фильмов, а потом еще раз, когда бежал в Шанхай, чтобы раздеваться ночью в запертой комнате с закрытыми ставнями, показывать свои никудышные фильмы на стене, раздеваться ночь за ночью и все беззвучно повторять и повторять слова, которые он узнал за столом Ламеро, в застывшей сцене театра Но, слова, которые вызрели в двух бутылках ирландского виски и вертелись в волшебном фонаре помятого шанхайского кинопроектора, — за тридцать лет до того, как привели Герати к его истинному призванию, да возвеличит душа моя Господа.[25]

* * *
Опять дождь, прошептал отец Ламеро. До вас у меня не было гостей с самой войны, а теперь вы приходите уже не первый раз. Моя экономка выходит за покупками, но я сам никогда не выхожу, сижу здесь и работаю над моими воспоминаниями. Иногда в саду, но только когда тепло и нет дождя. Вы знаете, что такое перам?

Нет, сказал Квин.

Это племя из внутренних районов Борнео, и у них есть система некронимов. Когда умирает дед мужчины, тот принимает имя «Дед Мертв». Он носит это имя до тех пор, пока не умирает новый родственник, скажем, двоюродный брат, и тогда он становится «Кузен Мертв». Это продолжается до тех пор, пока у него не появляется сын, и тогда он меняет имя на «Отец Такого-то». Но, естественно, имя сына будет «Дядя Мертв» или что-нибудь вроде этого. И вот получается, что брата мертвого зовут «Отец Дяди Мертв». Чего только не придумают, чтобы запомнить брата. На первый взгляд, это неоправданно сложный окольный путь для такого примитивного племени. Но на самом деле это означает, что отношения между людьми сложнее, чем можно предположить, простые вещи могут быть совсем не простыми. Там, где дело касается детей Господних, все всегда непросто.

Отец Ламеро потер ручку кресла, набитого конским волосом. Квин кивнул сам себе и наконец задал вопрос, который давно собирался задать.

Отец, фамилия «Квин» что-нибудь говорит вам?

Старый иезуит вздохнул.

Да, понимаю. Я и сам об этом думал, и, кажется мне, я не очень-то уверен. Возможно, я слишком долго пробыл в этом доме совсем один. Этим утром, или, может быть, вчера, или несколько недель назад я просматривал указатель к моим воспоминаниям, чтобы найти имя, но его там не было. Возможно ли это? Боюсь, что да, и я не знаю, что вам сказать.

Священник расстегнул куртку с пуговицами не на ту сторону. Он вздрогнул. Какое-то видение промелькнуло перед его взором.

Когда вы впервые пришли сюда, медленно прошептал он, с вашим другом, на нем был золотой крестик, похожий на тот, что принадлежал Аджару. Он был чрезвычайно необычный человек, Аджар, он всегда нас удивлял. Как звали вашего друга? Ордос?[26] Тарим?[27]

Нет, Гоби.

Да, понимаю, пустыня, которую Аджар пересек по пути сюда. Тогда ошибки быть не может. Сорок лет спустя мы имеем те же три имени, у нас есть Аджар, у нас есть Гоби и у нас есть Квин. Он был ваш родственник, тот, другой Квин?

Это был мой отец.

Понимаю. Я никогда не слышал о вас, но я вообще мало знал о его личной жизни.

Где вы с ним познакомились?

Где-то… Не могу вспомнить.

Может быть, на пикнике?

Конечно, очень может быть, что именно на пикнике. Аджар, Лотман и я любили ездить на пикник в Камакуру. Там очень красивые сосновые рощи на холмах над морем.

Святой отец, а мог это быть пикник у моря? Или около поместья барона Кикути?

Барона Кикути? Которого барона Кикути? Первого или второго?

Того, который был важным человеком в тайной полиции. Она еще называлась Кемпейтай?

Да, называлась, прошептал отец Ламеро. Действительно называлась.

Может быть, вас на пикнике было четверо? Вы, Аджар, мой отец и еще один? И трое из вас были в противогазах?

Отец Ламеро вздохнул.

Противогазы, кротко повторил он. Отец, Сын и Дух Святой в противогазах. Как странно это вспоминать сейчас…

* * *
Ясный осенний день. Шел 1929 год. Отец Ламеро закончил изучать буддизм в Камакуре и собирался вернуться в Токио. В тот день Аджар предложил устроить пикник, и они вдвоем пошли на пляж. Ламеро думал, что там их ждет Лотман, но вместо этого их приветствовала супружеская пара — молодые мужчина и женщина, американцы.

Аджар представил супругов. Мужчину звали Квин. Его жену — Мейв.

По правде говоря, отец Ламеро уже встречал эту женщину при несколько других обстоятельствах. Но то ли он забыл, при каких именно, то ли решил не обсуждать эти обстоятельства теперь, с ее сыном, спустя столько лет.

Квин сразу понял, что священнику Мейв не нравилась. Похоже, предыдущая их встреча оставила у него впечатление, что она черствая и неприятная женщина, — что в ней есть какая-то склонность к крайностям, быть может, излишнее своенравие.

В любом случае, когда их представили друг другу в тот день на пляже, священник притворился, что видит ее впервые. Так же поступила и она. Ни Аджар, ни ее муж тоже никак встречу не прокомментировали, значит, ни тот ни другой, по-видимому, не знали, что Ламеро знаком с Мейв.

Противогазы предложил Аджар. По крайней мере на тысячу ярдов вокруг не было ни души, но Аджар сказал, что это неважно. Тайная полиция вполне может нанять глухих, чтобы те следили за ними в бинокль и читали по губам. «Такое бывало раньше, — сказал он, — а мы не можем допустить, чтобы кто-нибудь подслушал наш разговор».

Квин согласился, и трое мужчин надели противогазы, которые Аджар позаботился принести в корзинке для пикника. Мейв разложила еду, но в дискуссии участия не принимала.

Аджар начал с того, что хочет помочь, но он уже слишком стар для дел подобного рода. Он пришел только для того, чтобы всех перезнакомить и помочь советом, если в нем будет нужда. Потом он повернулся к Квину и попросил его все объяснить.

Квин заговорил о Японии и японской политике, о том, что военные начинают захватывать власть в стране. Уже через несколько лет они смогут организовать вторжение в Маньчжурию, а оттуда напасть и на остальной Китай. Война неизбежна, от нее никуда не деться, но многие и многие жизни можно спасти, если война будет короткой. Сократить ее возможно, если пересылать в Китай информацию. Источники информации у Квина были, требовалась система курьеров, которые бы тайно перевозили микрофильмы на материк.

Отец Ламеро известен тем, что у него много молодых друзей-японцев, которые ему доверяют и сделают все, о чем бы он ни попросил. Для общего блага японцев и китайцев — не примет ли он на себя труд создать систему доставки информации?

Облегчение людских страданий было делом жизни отца Ламеро. Он сразу согласился сделать все, что сможет. Остаток дня Квин объяснял ему методы работы.

Сведения будут поступать к Ламеро зашифрованными, в виде микрофильмов, вместе с указаниями, куда их следует доставить, в Шанхай ли или в Мукден. В целях безопасности Ламеро будет иметь дело только с Квином, а курьеры — только с Ламеро. Квин не будет знать, кто эти курьеры. Ламеро не будет знать, откуда Квин добывает информацию.

Курьеры будут доставлять микрофильмы в определенные места, а не лично связным, — тоже из соображений безопасности. В назначенный час в определенный день нужно будет класть капсулу за зеркало в туалете одного мукденского ресторана. Или прикреплять ее под крышкой сливного бачка в туалете одного шанхайского бара. В Мукдене и Шанхае курьеров будут ждать другие капсулы, которые нужно доставить в Токио.

День кончился. Пикник подошел к концу. Молодой Квин сказал, что им осталось только придумать кодовое название для их сети.

Аджар, улыбаясь, подал голос.

Я здесь сегодня не сделал ровным счетом ничего, сказал он. Позвольте мне хотя бы внести предложение. Вам не кажется, что название «Гоби» отлично подойдет?

Все трое пожали друг другу руки и сняли противогазы.

* * *
Туалеты, прошептал отец Ламеро, вечно эти туалеты. Из-за того приспособления, которое я разработал для курьеров. Каждая мыслительная система оперирует собственными определениями, даже вегетарианство, мед и яйца исключить из рациона.

Квин кивнул.

Святой отец, а вы знаете, что Герати утверждает, будто он нашел отчет об этой сети в материалах Кемпейтай после войны?

Герати? А разве он выжил в войну? Я-то думал, что он умер в Шанхае.

Он сбежал на Филиппины, а потом вернулся и начал работать на оккупационные силы.

И он все еще жив?

Да.

Трудно в это поверить. Я и подумать не мог, что кто-то все еще жив.

Но, святой отец, я не понимаю. Герати уничтожил отчет, чтобы американцы не увидели его, но ведь американцы как раз выиграли войну у японцев. Зачем скрывать это от них?

От них или от кого-то еще, какая теперь разница? Действие в пьесе Но происходит, когда никто не двигается. Прошлое превращает императоров в попрошаек, клянчащих маринованные огурцы у сильных мира сего. В свое время рис рос вдоль дороги — там, где теперь только забытая подпись, исчезающая с затрепанного пергамента, потерянный знак на обочине тринадцатого века. Двадцатые были лучшим временем в моей жизни — тогда все это еще не случилось. Тогда они играли для меня прекрасную музыку, музыку столь редкой красоты, что она соблазнила богиню солнца выйти из пещеры; ее играл и пел тихим, спокойным голосом сын сапожника, он пел на своей скамье эпическую песню о драконе, пришедшую к нам от лопарей. У меня были кошки и цветы Токио, но в тридцатые они расставили пушки вокруг храмов, они решили не обращать внимания на то, как рис действует на кишечник, и пошли на войну, и вскоре цветы исчезли, и мои кошки исчезли, и Легион тоже исчез. Знавали вы Илью? Знавали богиню солнца или сына башмачника? Их больше нет, и нет больше пятничных вечеров. Все, что я знал, ушло.

Старый священник повернулся. Он смотрел на дождь, стекающий по оконным стеклам.

Я больше не мог собирать здесь легионеров, для них это стало небезопасно. Мне приходилось встречаться с ними тайком и в страшной спешке, за надгробными камнями. Мне приходилось тайком красться по городу, исчезать и вновь появляться, умирать на пороге и воскрешать себя в лунном свете кладбищ. Похоже, больше мне ничего не оставалось, так что я смирился. Я стал призраком. И Квин тоже стал призраком. Идеалист, он стал жесток и неуверен в себе, я видел это по его глазам. Вы не понимаете, говорите вы? Теперь это уже неважно. Больше нечего понимать.

Отец Ламеро встал. Он смотрел в окно.

Чем все закончилось, святой отец?

Закончилось? Как может хоть что-то закончиться, когда царство Пресвятой Девы вечно? А Квин поехал в Шанхай и больше не вернулся.

Когда?

Как раз перед тем, как началась мировая война, но что можно сказать с уверенностью по прошествии стольких лет? Пушки расставили вокруг синтоистских храмов в девятьсот пятом.

А знает ли кто-нибудь, что с ним случилось?

Была одна женщина, она однажды играла на кото, которому тысяча лет, играла неописуемо нежно — однажды весенним днем в Камакуре. Она могла оказаться в ту пору в Шанхае, но я не уверен. Я дам вам ее имя.

Только она?

Отец Ламеро перешел в переднюю. Он открыл входную дверь и вытянулруку. Он написал что-то на листке бумаги, а потом посмотрел на капли дождя на ладони. Глубокие морщины залегли вокруг его глаз.

В Цукидзи, прошептал он. Найдите там гангстера. Прощайте.

Дверь закрылась. Квин пошел по улице под дождем, читая то, что было написано на бумаге. На одной стороне — Мама, Гостиная и адрес. На другой — без адреса, только имя, Кикути-Лотман.

Кикути-Лотман, должно быть, гангстер из Цукидзи — района рыбного рынка в Токио. Мама, должно быть, та женщина из Шанхая. Рядом с именами были две стрелки, указывающие в разных направлениях.

Падал дождь, и Квин смотрел, как подпись императора растворяется у него в руках.

* * *
Мия сидела в кухне, нарезая репу. Местные торговцы, которые не знали ничего о ее предках, были уверены, что это чахотка, перенесенная в детстве, замедлила ее рост и сделала карлицей. Но все было не так. На протяжении многих поколений все мужчины в ее семье были крохотные и всегда тщательно брали в жены крохотных женщин. То были актеры Но, которые специализировались на трудной роли принцессы.

В полном согласии с традицией преданной Но семьи эти строгие дисциплинированные мужчины передавали свое сценическое имя от одного поколения к другому. Отец Мии был тринадцатым актером, носившим его. Поэтому, когда в девятьсот пятом родилась она, он и не заметил. Он посвятил свою жизнь театру Но, а на сцене не было ролей для женщин.

В шестнадцать Мия сбежала из Киото, чтобы выйти замуж за художника, и этот страстный порыв принес ей те немногие минуты счастья, которые ей вообще суждено было узнать в жизни. Ею овладела романтическая мечта: что она может и сама стать художницей, как он, в западном стиле, писать маслом, а не углем, — но оказалось, что у молодого мужа вечно не хватает времени, чтобы учить ее. Его мучила чахотка, и через год все закончилось. Она вернулась домой с двумя дарами любви — с ребенком и туберкулезом.

Ее отец не простил непослушания, но был рад появлению внука, который, как он полагал, когда-нибудь станет четырнадцатым актером в семье и примет традиционное имя. Отец перестал разговаривать с Мией и никогда не входил в ее комнату. Пищу ей приносила служанка. Лежа в постели, она слышала, как старик и ее сын играют вместе.

Когда мальчик немного подрос, ее отец устроил его в императорскую школу в Токио. В то же время его взяли в токийский театр Но, чтобы там он приобрел первые навыки.

Мия не хотела, чтобы сына посылали так далеко, но ее возражений никто не слушал. Как она и ожидала, мальчик был так занят, что проводил в Киото всего несколько дней в году. И даже когда он возвращался домой, с матерью он виделся редко, поскольку почти все время проводил с дедом.

По мере того как он подрастал, ее присутствие становилось ему все более и более в тягость. Он был молчалив и даже замкнут, словно ему не нравилось бывать с нею. Она знала, что тяжело больна и что никогда не станет ему настоящей матерью. Знала она и то, что исправить уже ничего нельзя, но это сознание не могло притупить у нее в душе горечь от того, как повернулась жизнь.

Однажды зимой ее отец неожиданно умер, и, к удивлению своему, Мия поняла, что воскресла, и даже втайне обрадовалась его смерти. Несмотря на ее болезнь, сыну теперь придется повернуться к ней, потому что больше у него никого не оставалось.

Она написала ему длинное письмо, в котором восхваляла его таланты и мечтала о будущем. В письмо она вложила маленький автопортрет, сделанный ее мужем в наивной манере, — единственное напоминание о том недолгом счастье, давшем ей одновременно болезнь и сына. Рисунок висел у ее кровати со дня смерти мужа, и она была совершенно уверена, что сын поймет, что она хотела сказать, посылая ему портрет.

Через несколько дней она получила телеграмму из школы, где учился сын. Ей сообщали, что, узнав о смерти деда, он исчез. Он не получил письма. Она телеграфировала в театр и узнала, что и там его не видели.

Мия встала с постели и на поезде отправилась в Токио. Однокашники сына ничего не могли сообщить, но в театре ей дали имя человека, специалиста по драме Но, который, очевидно, подружился с ее сыном. Эти сведения сопровождали странные намеки и догадки, но Мия была слишком возбуждена, чтобы их услышать.

По адресу, который ей назвали, она нашла большой дом в викторианском стиле. Солнце уже село. В замешательстве она забыла постучаться.

Хотя стекла замерзли, в доме было невыносимо жарко, так жарко, что она чуть не потеряла сознание, когда вошла и стала невольной свидетельницей сцены, которую играли в удушающей жаре этой викторианской гостиной, почти в полной темноте, отрезанной от внешнего мира заиндевевшими стеклами.

Высокий худой человек плавно двигался между европейскими столами и стульями, танцуя на полу в дрожащем свете единственной свечи. Он играл складками своего парадного кимоно, костюма, который в пьесах Но носят девы, и косами черного блестящего парика, почти не скрывавшего падающие ему на лицо пряди седых волос.

Этот странный актер держал в одной руке бутылку виски, а в другой — веер. Веером мужчина время от времени прикрывал гениталии, видневшиеся между распахнувшимися в танце полами кимоно.

Рядом, на кушетке, набитой конским волосом, с подушкой под ягодицами и свечой на животе, лежал ее сын, совершенно голый — и хихикал.

Мия добралась до двери и вырвалась на холодный воздух и леденящий ветер. Каким-то образом ей удалось отойти достаточно далеко, и только потом она упала в обморок. В ту ночь ее нашли в сугробе и отвезли в больницу. Через несколько недель от однокашников сына она узнала, что тот недолго проработал на фабрике, выпускающей шинели. Когда его уволили за полную профнепригодность, он накинул себе несколько лет и под чужим именем пошел в армию.

Это было в тридцать пятом. В тридцать седьмом, когда он в чине капрала служил в армейской кинохронике, его арестовали за шпионаж и забили до смерти в подвалах Кемпейтай.

Мии пришлось продать отцовский дом и ценную коллекцию масок Но, чтобы заплатить за лечение. Когда болезнь наконец отступила, ей удалось устроиться в армию. Ее обучили профессии киномеханика на базе в районе Токио. Один генерал на базе был ценителем театра Но и назначил ее своим личным киномехаником, как только узнал, чья она дочь. Генерала перевели в Китай и там убили, и Мия стала работать на другого генерала, которого потом перевели в Китай и убили, а потом на третьего генерала, которого перевели в Китай и так-таки убили. В конце войны она работала на генерала Тодзё[28], премьер-министра, которого потом повесили за военные преступления.

В тот зимний вечер, когда ветер нес ее прочь от викторианской гостиной, Мия думала, что низвергается в буддистский ад, бесчеловечное, удушливое место, где злые демоны вечно мучают своих жертв. Она уже была жертвой, и вот теперь снова стала жертвой.

Но демоны буддистского предания всегда носили жестокие маски. Они гримасничали, они корчили страшные рожи, а лицо, которое она увидела при свете свечи в викторианской гостиной, кротко улыбалось ей, улыбалось так кротко, что это странным образом напоминало не о ненависти, которую она чувствовала в ту ночь перед тем, как свалиться в сугроб, а о любви, которую потеряла в прежней жизни, и о той любви, которую она так и не успела познать.

Во время войны, пока она перебиралась из одной крохотной каморки в другую, ее никогда не покидало воспоминание о лице в свете свечи, о лице с непонятным, загадочным выражением, о тайне маски Но, которая не была маской.

Оно по-прежнему было с нею зимой 1945 года, когда однажды ночью она вернулась к вилле в викторианском стиле по своим же собственным следам — через разрушенный город, голодная, замерзшая и одинокая, через восемь лет после смерти сына, вернулась к человеку, который погубил его, к единственному человеку, который существовал для нее в этом мире.

Она не постучалась, ведь тогда она тоже не стучала. Но если бы она постучалась, никто бы ее не услышал, потому что отец Ламеро был не просто один в этом доме — он был без сознания.

Она обнаружила его на полу в задней комнате, где он упал в горячке, умирая от голода. Окна никто не закрывал еще с прошлой осени. Снег заметал комнаты и собирался в сугробы по углам. Тонкое хлопковое кимоно на священнике задубело от замерзшей рвоты и экскрементов.

Мия укутала его покрывалами и закрыла окна. Она согрела комнату и постелила ему на полу, потому что, хотя он и иссох, как скелет, она была слишком мала, чтобы передвинуть его. Она продала кое-какую мебель и купила лекарств. Она вымыла его, и переодела, и вызвала врача, чтобы ему сделали уколы. Доктор сказал ей, чем его кормить, и она приготовила пищу.

Прошло двадцать лет.

Иногда ее по-прежнему пугала странная любовь, которую она испытывала к этому стареющему иностранцу, отгородившемуся от мира стенами тьмы и запорами прожитых лет. Но несмотря на все разделявшие их коридоры и века, она все равно была ему нужна, и она это знала. Она спасла его один раз и теперь продолжала спасать его, она говорила ему, что и когда нужно делать, не давала ему пить виски или есть пищу, которая вызывала расстройство желудка, не позволяла выходить в сад, когда идет дождь.

Давным-давно он привык повиноваться всем ее приказам. За двадцать лет он ни разу не вышел за ограду дома.

Для Мии это было лучшим доказательством того, что наконец она нашла кого-то, кого могла любить и оберегать. Ведь в конце концов единственный смысл, который она смогла открыть в загадочно кроткой улыбке в свете свечи, заключался в том, что любовь — мимолетная надежда и ее нужно обязательно поймать, как выражение на маске, и запереть под замок.

И вот она по-прежнему несла свою стражу. Она сторожила дом и сад.

Звук шагов. Дверь. В кухне Мия резко подняла голову, движением столь отточенным, что его, должно быть, довели до совершенства еще ее предки, эти крохотные целеустремленные мужчины, которые на протяжении тринадцати поколений подвизались в роли принцессы.

* * *
Отец Ламеро стоял посреди гостиной, повернувшись спиной к окнам. Его взгляд упал на длинный стол, за которым заседал Легион, на безликие стулья, на кушетку, набитую конским волосом. Мия наблюдала за ним.

Господин?

Он повернулся, глядя поверх ее головы.

Он ушел?

Кто?

Гость.

Да, он ушел.

Он обеспокоил вас?

Отец Ламеро не ответил.

Не хотите ли отдохнуть?

Нет. Вообще-то я хочу, чтобы ты сходила за покупками. Я решил, что поужинаю сырым тунцом. И рисом, и лучшими соленьями, и виски. Ирландским виски.

Почему, господин?

Отец Ламеро встал во весь рост. Он сцепил руки за спиной и сердито воззрился в пустоту поверх головы маленькой женщины, которая едва доходила ему до пояса.

Почему? Что значит почему? Я приказываю. Раньше я наслаждался жизнью и теперь снова хочу ею насладиться. Делай, как я сказал.

Тунец вам вреден, господин.

А мне это безразлично! Что хочу, то и делаю. Теперь ступай, купи виски и принеси мне его в сад. Ты найдешь меня под дождем на полоске мха, но не мешай мне. Просто принеси мне бутылку и стакан и оставь меня.

На ужин у нас репа, господин. Я принесу чай к вам в кабинет.

Он смотрел, как она уходит. Чопорно, медленно он прошел по комнате к себе в кабинет. На его рабочем столе громоздились книги, книги и толстая стопка бумаги, которую он называл указателем к своим воспоминаниям. Толстая стопка пустых листов.

Знает ли кто-нибудь, что на самом деле он не пишет никаких воспоминаний? Что за все это время он не написал ни слова?

Нет. Только она, и больше никто. Никто и ничего не знает о его жизни с самого конца войны.

Когда-то, почти сразу после того, как его выпустили из лагеря в горах, он подумывал о том, чтобы уехать из Японии, из Токио, из этого дома — бросить все и вернуться в Канаду. Он думал об этом час, или день, или год, но потом решил, что уже слишком поздно. Время измерялось эпохами, и не было ни часов, ни дней или годов в той жизни, которой он жил. Он любил своих кошек и цветы Токио, он любил своих легионеров, но теперь у него ничего не осталось, кроме далекой империи, где обитали призраки всех, кого он некогда любил.

Он посмотрел в окно. Дождь тек по стеклам. Он открыл лежавший перед ним том и увидел, что страница разорвана. Так не пойдет.

Он переворачивал страницы. Они все были разорваны. Так не пойдет, не пойдет.

После ужина он сидел в кабинете, заклеивая книги, терпеливо выжидая, пока не схватится клей. Теперь он почти не спал. Иногда он бодрствовал до рассвета, так что поздно ночью, даже позднее, чем обычно, воспоминания рухнули и отчаяние захлестнуло его.

Как всегда, он безмолвно и стойко принял эту минуту. Безмолвно и стойко, и потому даже женщина, которая думала, что любит его, и которая любила его беспощадно и сурово, как только могла, никогда бы не догадалась, что крик в душе его перерастает в вопль.

Глава 4 Мама

Жизнь коротка, и мы должны прислушиваться к каждому звуку.

Высоко над Токио Мама сидела в своих апартаментах и красила ногти. Двадцатью четырьмя этажами ниже раскинулся Императорский дворец, лебеди в Императорском рву казались белыми точками, а сосны на Императорских склонах — не больше, чем бонсай. Подобно аристократам древности, она отращивала ногти, — пусть все видят, что физический труд ниже ее достоинства. В последний раз Мама обрезала ногти в 1938-м, перед тем как родить второго сына.

Было позднее утро, и Мама только что приняла свою пятую за день ванну. Даже если накануне Мама допоздна задерживалась у себя в клубе, она всегда вставала в шесть утра, чтобы принять первую ванну. Потом она завтракала чаем и тремя сырыми устрицами и усаживалась у окна, на возвышении в форме лотоса, который был укреплен на спине слона, вырезанного из слоновой кости.

Она сидела и медитировала в позе созерцания. Она скрестила ноги, держа лодыжки на коленях. Руки она сложила в виде «кулака знания».

Мама любила совершать эту мудру,[29] обратившись лицом к восходу. Правая рука изогнута, большой палец касается указательного, словно собирается охватить округлый предмет. Левая рука полностью отведена назад, большой палец зажат тремя нижними пальцами, а указательный вытянут. Когда все было готово, указательный палец левой руки проскальзывал в отверстие между пальцами правой.

Космическая душа вбирает в себя индивидуальную душу, солнце поднимается в небо. Так она примирялась с наступающим днем.

У «кулака знания» был еще и эротический подтекст. Левый указательный палец, поднимающийся вместе с новым солнцем, мог быть истолкован как лингам, а готовая принять ладонь — или небо — правой руки — как йони.[30] Но не Маме было сомневаться в древних тантрических толкованиях. Если во время медитации случался акт любви — тем лучше.

«Кулак знания» нравился ей и еще по одной причине. В этой мудре пять чувств левой руки поднимались и завершались шестым чувством правой руки. Физическая природа всходила на новую ступень, приобщившись к познанию.

Или, проще говоря, женщина занимала позицию сверху, а мужчина — снизу. С годами мужчины казались Маме все более тяжелыми. Женщина сверху, мужчина снизу — это был для нее приятный философский символ, равно как и удобная позиция.

Или, как сказал Лао-цзы, постигни прошлое, чтобы повелевать настоящим.

Или, говоря еще проще, избери положение, в котором рождается ребенок. Женщина обхватывает ногами мужчину, чтобы родился мальчик, именно это и имел в виду Лао-цзы, советуя постичь прошлое. Когда женщина повелевает мужчиной, восседая на нем, происходит взрыв новой жизни, потому что в этот момент пара идет путем мудрости.

Сложные метафизические предметы. Мама не беспокоилась бы о них, считай она себя обычной женщиной. Когда она смотрела вниз на Императорский дворец, она вспоминала слова древних китайских хроник седобородых старцев династии Хань.

На восток и юг от Кореи лежит царство, называемое Ва. Люди там много пьют хмельного; чтобы выказать уважение, там нужно сесть на корточки. Мужчины покрывают татуировками свои лица и украшают тела росписями, и по их размеру и рисунку можно судить об их общественном положении.

И, как далее замечали седобородые старцы династии Вей, забавное царство Ва — страна царицы, и забавно в нем именно то, что им правит царица.

Но и Мама была покрыта татуировками от шеи до лодыжек с самого детства, так что кто знает? Быть может, забавным царством Ва без перерыва правили сто двадцать четыре поколения императоров-мужчин, но оставался забавный вопрос — кто же правил забавным царством в самом начале?

В любом случае, история времен интересовала Маму меньше, чем история духа, и религиозная ситуация была гораздо понятнее. Она медитировала много лет, и все больше убеждалась, что у нее много общего с бодхисатвой Каннон[31].

Во-первых, Каннон — единственная женщина в сплошь мужском пантеоне буддизма; но и Мама была единственной женщиной, которая работала в борделе в Кобе и после этого не вышла замуж. Во-вторых, как и эта бодхисатва Каннон, она всегда шла по пути сострадания и милосердия.

Среди множества мужчин были поющие и молчащие Будды, смеющиеся и плачущие Будды, Будды на любой вкус и случай. Но среди всего невероятного многообразия статуй, воздвигаемых в храмах Японии, была лишь одна женщина, и только она одна, похоже, обладала определенной индивидуальностью.

Конечно, Мама никогда не видела статуи Каннон, сложившей ладони в мудре «кулака знания». Но ведь известно, все статуи вырезали мужчины. Что, если женщине позволили бы вступить в гильдию скульпторов и резчиков по камню? Всегда ли Каннон будет стоять — распахнув руки, покорная, в готовности принять?

Кроме «кулака знания», Мама приняла и двенадцать других мудр.


Откровенность.

Отрешенное сердце.

Бутон лотоса.

Только что раскрывшийся лотос.

Недвусмысленные намерения.

Последовательность и самокритичность.

В поисках убежища.

Тыльная сторона руки или задняя часть.

Трудная, спиной к спине.

Столь же сложная позиция, когда середины тел прижаты друг к другу, а все остальные части напряжены и не соприкасаются.

Вариант, где середины тел соприкасаются, а обе руки при этом на спине.

Окончательная позиция, где оба покоятся в объятиях друг друга.


Или, вкратце, одна мудра для каждой стадии акта любви.

Мама сидела на своем слоне, выточенном из слоновой кости, созерцая небо, до восьми часов. К тому времени солнце поднялось достаточно высоко, и она могла определить, как пройдет день. Потом, до самого полудня, она каждый час принимала ванну, а в полдень обедала — чаем и шестью сырыми устрицами. Перед послеполуденной медитацией она принимала ванну еще раз. В шесть вечера она принимала последнюю ванну за день, а потом переодевалась в вечернее кимоно и шла в свой ночной клуб.

Мама была в Японии очень влиятельной женщиной, и это доказывали в том числе ее апартаменты — единственная жилая квартира в небоскребе. Приближенные императора категорически возражали против постройки небоскреба у Императорского рва, и его построили только потому, что сановникам клятвенно пообещали — в здании не будет никаких квартир и по ночам оно всегда будет пустовать.

Сановники чувствовали, что император, хотя после войны он и перестал быть богом, все же заслуживает ночного уединения. В конце концов, еще в начале века на земле было сто тридцать четыре зарегистрированных живых бога — по данным влиятельного министерства в Пекине, — и из них сохранился только институт японских императоров.

Мама воспользовалась своими деловыми связями, чтобы для нее сделали исключение. Поскольку после наступления темноты ни в одном окне небоскреба не должен был загораться свет, в ее апартаментах было оборудовано инфракрасное освещение, невидимое невооруженным глазом. Снизу огромная башня казалась покинутой, но высоко, на двадцать четвертом этаже, маленькая пожилая женщина в инфракрасных очках незаметно следила за двенадцатью миллионами обитателей Токио. Каждую ночь она милостиво улыбалась самому большому городу мира, медленно поедая на ужин двенадцать сырых устриц и запивая их чаем.

* * *
Хотя сейчас она была самой могущественной женщиной в Японии, жизнь началась для нее нелегко. Она родилась в крестьянской семье в Тогоку, в бедном округе на севере Японии. Каждый год у ее родителей появлялся новый ребенок, которого они душили сразу после рождения, по обычаю нищих арендаторов. Маме было восемь лет, когда рынок шелка в Америке рухнул и ее родителям оставалось только продать ее в бордель.

Один дом в квартале узаконенного разврата в Кобе предложил за нее самую большую сумму, и вот туда-то она и отправилась. Ее отец обвинял мать в обвале шелкового рынка в Америке, потому что мать была из айнов и в ее жилах текла кровь белой расы. Перед тем как напиваться по вечерам, он избивал ее с невероятной жестокостью.

В тот год, когда Маму продали в публичный дом, у нее родился брат. Родители оставили его, потому что дочери у них больше не было. После войны тот человек, унаследовавший от матери густые волосы по всему телу, признался Герати во множестве преступлений, сделав отчет о гнусных пытках и поджогах, убийствах и половых извращениях по маршруту от Сибири до Мукдена и Шанхая и по течению реки Янцзы, в том числе в убийстве сына Мии и японского генерала, ответственного за резню в Нанкине. Именно у него Герати украл шинель, в которой был в тот вечер, когда впервые встретился с Квином, — та встреча не была случайной, и произошла она в баре в Бронксе, который в свое время принадлежал отцу Герати.

Но Мама так и не узнала, что у нее есть брат, — ни тогда, ни годы спустя, ни в ту ночь, когда ему было суждено убить ее второго сына и Хато, пассажира грузового судна, пересекавшего Тихий океан, — того, что носил накладные усы и бакенбарды, того, что так тщательно скрывал тайну обувных коробок от Квина и Большого Гоби.

Хотя ей было всего восемь, когда она попала в Кобе, Мама вскоре узнала, что к чему в этом мире, от моряков, которые заходили в сей оживленный порт. В детстве ее тело покрыли татуировками, постепенно ручки, ножки и прочее, как в начале века татуировали всех японских детей, вступающих на серьезный путь продажной любви или профессиональной преступности.

К отрочеству ее тело было сплошь покрыто татуировками, за исключением лица, ладоней и стоп. Татуировки рассказывали древний эпос о драконе. Хвост дракона извивался вокруг ее талии, его огненное дыхание лизало ей живот, язык вонзался в промежность, с сосков смотрели глаза.

Поэтому, когда рыцарь-пришелец падал в постель, думая, что принял вызов и восторжествовал, сразил дракона и заслужил ночной сон, Маме достаточно было только прошептать ему в свете свечи, что факты всегда лгут, если сравнить их с мифами.

Переверни меня, предлагала она.

И разумеется, как только усталый воин переворачивал ее, ужасы ночи возвращались и его ждала новая сага битв и чудес.

Татуировка в виде дракона была шедевром, более замысловатой не видел свет. Ее эпос стал легендой в азиатских портах, и вскоре на Маму возник большой спрос.

В особенности она нравилась курильщикам опиума, которые уже уверились, что никогда больше не смогут заниматься любовью с женщиной. Но Мама доказывала им, что попыхивать волшебным драконом — занятие, которое превосходит любые ожидания.

Сначала Мама работала в китайском крыле борделя, потому что китайцы были не только основными потребителями опиума, но еще и основными соблазнителями девственниц. Пожилые китайцы, одержимые страстью лишать невинности кого угодно, платили любую цену, если думали, что им достается девственница. Мама была маленькая и несколько лет с успехом служила удовлетворению этой похоти в китайском крыле.

Оттуда, для завершающего штриха, ее послали в корейское крыло, с его сильными запахами чеснока и забродившей капусты, а потом опять к морякам, чтобы она вспомнила некоторую международную специфику, которую могла и позабыть с детства.

Наконец, в шестнадцать, приобретя опыт во всех чувственных материях, она была пожалована званием японской женщины и ей позволили войти в японское крыло на испытательный срок.

Мама изучала предсказания, музыку, искусство беседы и в особенности игру в палочки, от которой японские мужчины приходили в страшное возбуждение. Она научилась выкладывать камни, наливать воду в чай, сворачивать журавликов из листа бумаги. В обмен ей дарили бриллианты, изумруды и фотоаппараты, только-только входившие в моду.

Когда ей исполнилось двадцать, она выкупилась из борделя и стала официальной второй женой, с которой можно было заключить временный брак на год, месяц, неделю или полчаса. За следующие четыре года через ее постель прошло множество будущих правителей Японии, в том числе — как-то раз в выходные — целый курс студентов токийского университета, из которого потом вышли три премьер-министра, сорок самоубийц и послевоенный глава коммунистической партии.

В двадцать девятом, когда ей исполнилось двадцать четыре, она наконец решила упорядочить свою жизнь и вступить в постоянную связь. Поскольку влияние армии в стране все росло, она выбрала генерала, человека, который оказался не только богачом, но еще и аристократом.

* * *
Состоянием барон Кикути был обязан своим обширным владениям в Тогоку, том же округе на севере Японии, где в нищете родилась Мама. Он был младшим из двух близнецов, родившимся на восемь минут позже своего брата, так что баронский титул изначально принадлежал не ему. Но когда после Первой мировой старший брат принял иудаизм, титул перешел к нему.

Близнецы никогда не знали своего отца, знаменитого государственного деятеля середины девятнадцатого века, одного из лидеров Реставрации Мейдзи — движения, которое свергло диктатуру военщины, существовавшую в Японии два с половиной века, и возвратило власть императору. Старый барон, близкий друг императора Мейдзи, одним из первых повернул Японию лицом к Западу. Вообще-то он был так занят модернизацией страны, что до восьмидесяти восьми лет не нашел времени жениться, — и, став отцом близнецов, умер.

Братьев воспитывала мать, кроткая аристократка с сильной волей, которая была на шестьдесят четыре года моложе своего знаменитого супруга. В отличие от него она не интересовалась кораблями, железными дорогами или западным образованием. Она предпочитала заниматься традиционными искусствами — живописью, чайной церемонией, игрой на кото, или японской арфе, и в особенности лабиринтами игры в го — необычная страсть для женщины, ведь эта древняя игра была по сути военной и обычно играли в нее мужчины.

В детские годы близнецы учились дома, в имении, которым их семья владела с тринадцатого века, с тех пор, как один из их предков, государственный деятель, кинулся на подмогу воинам в Камакуру и в награду получил земли на севере. Но хотя поместье было огромно, а семья очень богата, близнецы с матерью жили скромно, по обычаю северных японцев.

Их дом был невелик. Слуги жили с ними скорее на правах домочадцев. Свиток, висевший на стене, вполне мог оказаться даром императора, набор для игры в го на буфете — работой знаменитейшего мастера, за всю жизнь сделавшего не больше восьми таких наборов, кото, висевшему в чулане, вполне могло быть не меньше тысячи лет, а чашки для чайной церемонии — выточены столь изящно, что им и вовсе не было цены.

И все же комната, где висел свиток, где по утрам доставали кото, а по вечерам — набор для игры в го, комната, где каждый день на закате баронесса проводила для своих сыновей чайную церемонию, была просто крошечным помещением из дерева, соломы и рисовой бумаги, она была так же строга в очертаниях и проста в убранстве, как и комната любого крестьянина, жившего на баронских землях.

Так же обстояло дело и с остальными комнатами в доме, с пустыми коридорами, простой передней и крохотным садиком, где на изъеденный временем и непогодой каменный светильник весной плавно слетали цветы фруктовых деревьев, летом светило жаркое солнце, осенью обрушивались сибирские бури, а зимой — обильные снегопады.

Баронесса оказала на сыновей неизгладимое влияние, от нее исходила сила, которую они особенно ощущали в ее присутствии.

От баронессы старший из близнецов унаследовал страсть к живописи, которой он посвятил первую половину своей жизни, и любовь к кото, в игре на котором он находил отдохновение от невзгод, когда вернулся из Иерусалима — уже раввином.

Наблюдая за тем, как баронесса мастерски играет в го, младший из близнецов увлекся военными маневрами, а суровая красота чайной церемонии впоследствии помогла ему преодолеть изводившие его ужасные головные боли.

Так мучительны были эти головные боли, что превратили бы многих мужчин в жалких калек. А открыв Маме причину этих болей — тайну, известную только его брату и доктору, давным-давно умершему, — генерал признался, что много лет назад покончил бы с собой, если бы от самоубийства его не удерживало заветное воспоминание: образ матери, трижды поворачивающей чайную чашку на закате, нежно взбивающей зеленый чай в пену, с совершенно спокойным, умиротворенным лицом.

Только воспоминание об этих минутах давало ему силы, позволяло ему пережить приступы, ослепляющие, словно молнии самой смерти, перенести ужасную боль, которую большинство мужчин может испытать в жизни лишь однажды, — но генерал знал, что боль вернется к нему через день, через неделю или через месяц и повторится ежедневный ритуал пытки и мучений, точно мечом разрубив его сознание.

Близнецы подросли, настало время дать им настоящее образование. Вместе их отправили на юг, старшего — в Киото, изучать искусство, младшего — в военную академию. Когда младший получил назначение в армию, они оба вернулись в Тогоку, чтобы провести с матерью отпуск. К концу отпуска она умерла — неожиданно, по крайней мере, для них.

Это случилось на закате. Баронесса совершала чайную церемонию, как всегда в этот час, и открытые раздвижные двери впускали теплый летний воздух. Она приготовила чашки для них и для себя, повернула их трижды, отхлебнула и замерла.

Прошло три или четыре минуты. Близнецы одновременно поднялись и встали перед ней на колени. Ее глаза были раскрыты, лицо спокойно, чашка покоилась в ее сложенных лодочкой ладонях. Она смотрела в сад — но она была мертва.

В тот вечер слуги сказали им правду. Еще до замужества баронесса страдала от тяжелой мучительной болезни. Она никогда не говорила о болезни ни мужу, ни сыновьям, считая это бессмысленным, ведь болезнь ее неизлечима и рано или поздно ее убьет.

Готовя похороны, близнецы обдумывали последний урок матери, загадку умиротворенности и боли, и то, как одно может преодолеть другое, тайну, в которую старший однажды проникнет, а младший — не проникнет никогда.

После смерти матери двое молодых людей разошлись, начав разные карьеры. Но хотя они редко виделись, связь между ними оставалась прочной, как в свое время обнаружит Мама.

Старший из близнецов, ныне барон Кикути, изучал живопись на Востоке и в Европе. Младший служил на различных армейских должностях в Японии, пока в девятьсот пятом не разразилась война с Россией; тогда его послали в Маньчжурию командовать пехотным батальоном. Не успел он приехать в Маньчжурию, как уже стал национальным героем.

На равнине в окрестностях Мукдена его полк окружили казаки. Бешеные конники то и дело прорывались через японские укрепления, насаживая японцев на пики. Одному Кикути удалось обойтись без потерь, по слухам, потому что он укрылся от казацких атак за трупами казацких же лошадей. Как и большинство японских офицеров, воспитанных в буддистских традициях, он испытывал сильнейшее отвращение к мясу, но это не помешало ему спасти своих людей единственным возможным способом.

Через три дня и три ночи японское подкрепление прорвало окружение и обнаружило, что потерявшийся полк вырезан почти целиком. Только батальон Кикути остался невредим, под защитой стен из гниющего мяса в восемь футов высотой, воздвигнутых командиром. Молодого капитана наградили высшим японским воинским орденом и взяли на заметку, потому что он вполне мог стать самым молодым генералом в истории современной Японии.

В любом случае, никто не сомневался, что близок день, когда он станет членом Генерального штаба.

Со временем Кикути действительно оправдал все эти ожидания, хотя и несколько иным образом. Выяснилось, что решение поступиться буддистским обычаем на равнинах Маньчжурии обернулось для него бедой. Во время осады муха с гниющей туши лошади занесла инфекцию в его правый глаз. Не успел он вернуться в Японию, как правый глаз почти ослеп.

Кикути пошел к специалисту, который к тому же был другом семьи. Врач сказал ему, что заражение можно вылечить, а глаз — спасти, но неизбежна почти полная слепота. На глазу у него образуется серая пленка, и он сможет различать свет и тьму, но очертаний предметов видеть не будет.

Кикути спросил, будет ли заметно, что глаз слеп, и получил ответ, что да. Тогда он спросил, можно ли удалить глаз и заменить его стеклянным. Доктор сказал, что сделать это можно, только когда пройдет воспаление.

Почему только тогда? спросил Кикути.

Потому что если мы удалим глаз до этого, отвечал врач, не победив инфекцию, последствия могут быть самыми тяжелыми.

Какого рода последствия?

Повреждения глазных нервов.

Но если мы будем ждать, всем станет ясно, что у меня нет глаза, и мне придется уйти в отставку.

Да.

Тогда незачем ждать. Сделаем то, что нужно, и немедленно.

Доктор отказывался делать операцию, но Кикути настаивал. Наконец врач согласился. Кикути получил отпуск, и его тайно прооперировали. Три дня спустя голова у него словно раскололась от невыносимой боли, а шок был так велик, что доктору пришлось дать ему морфин. Однако потом Кикути отказался от уколов, потому что мужчине не пристало нарушать традиции бусидо, пути воина, отрицая или маскируя боль, без которой не обходится жизнь.

Кикути вернулся в армию и все выше поднимался по служебной лестнице, его влияние росло. Чтобы избежать подозрений, он научился не моргать здоровым глазом, смотреть прямо перед собой, а когда хотел перевести взгляд на другой предмет, поворачивать всю голову. Поэтому никто не догадывался о неподвижности его стеклянного глаза.

И тут отвага, которая сделала его национальным героем и ослепила на один глаз, принесла новые плоды. Среди офицеров регулярной армии было принято сомневаться в патриотизме политиков и промышленников, разражаясь бесконечными диатрибами и разглагольствованиями в адрес продажных штатских, да так нудно, что даже самый убежденный карьерист не мог не уснуть мертвым сном по крайней мере раз за вечер. Когда это случалось, задремавший человек ронял голову на руки и сидел закрыв глаза час-другой, — и, естественно, вынужден был просить извинения, когда наконец просыпался.

Но не Кикути.

Он задремывал не реже других, но закрывал только здоровый глаз. Второй, не мигая, смотрел на разглагольствующего демагога, на картину на стене, на снег или цветы вишни, опадающие в саду.

Это производило на офицеров жуткое впечатление. Младшие офицеры боялись его, а старшие — и боялись, и чувствовали себя оскорбленными. Когда он бодрствовал, неестественные, словно механические, движения только усиливали впечатление, что это не человек, а демон, бесчувственный и безжалостный, — какое-то решительное, бескровное создание, которое темные силы выбрали своим орудием на земле.

Незакрывающийся и немигающий глаз послужил еще и причиной слухов, что майор, полковник и, наконец, генерал Кикути не только никогда не спит, но еще и не ест, что он лишь выпивает чашку воды раз в три дня, потому что перед его внутренним взором всегда стоит стена из разлагающихся лошадиных трупов в восемь футов высотой, потому что смрад гниющего мяса он до сих пор ощущает так же сильно, как в тот день на маньчжурской равнине.

Генерал никогда не признавался, что у него стеклянный глаз, и потому казался неизбежно, хотя и напрасно, казался жестоким и неумолимым демоном.

* * *
Когда Мама познакомилась с генералом, он был уже пожилым человеком, холостяком, который никогда не был женат, и явно честолюбивым. О честолюбии свидетельствовало его решение сделать карьеру в Кемпейтай. По мнению Мамы, Кемпейтай он выбрал потому, что там было больше возможностей плести интриги, чем в любом другом роде войск.

Положение барона Кикути было уязвимо, видимо, из-за слухов, что он щедро использует шпионов и досье в своих собственных интересах. Но армия была печально известна заговорами и черной завистью, и любой другой генерал на его месте вел бы себя, пожалуй, так же. По крайней мере, барон Кикути не отдавал предпочтения ни одной группировке, и это, вкупе с его семейной репутацией, выставляло его перед членами Генерального штаба в более выгодном свете, чем многих других офицеров.

Даже для японца его поколения барон был маленького роста — не выше пяти футов. Он всегда был столь предан своему военному призванию, что Маме показалось, будто он совсем не интересуется женщинами. Он словно воспринимал женщин как средство расслабиться — с ними можно пошутить и насладиться традиционными искусствами музыки и песни. Она подозревала, что к сексу он равнодушен или что много лет назад сублимировал свои чувственные порывы, как многие профессиональные офицеры, и стал импотентом.

И потому в первую ночь она соблазнила его старой уловкой; маневр этот хорошо работал со стареющими военными, которые, раздевшись, чувствовали себя неловко.

После ванны, делая ему массаж, она притворилась, что нашла пушинку между его ягодицами — от полотенца, что ли. Она свернула пушинку в шарик и подбросила ее в воздух.

Она засмеялась и захлопала в ладоши. Генерал был в восторге. Целый час они играли с шариком пуха, подбрасывали его и ловили и гонялись за ним по комнате. На следующую ночь генерал снова появился, чтобы снова принять ванну и снова пройти сеанс массажа. И снова Мама захлопала в ладоши, обнаружив свою находку, и снова генерал был очарован, и снова они несколько часов играли шариком.

Кампания Мамы разворачивалась успешно, как она и ожидала. Через месяц генерал предложил ей переехать на одну из его городских вилл. Мама согласилась. Последовали подарки, бриллианты, изумруды и фотоаппараты, уже более совершенные, чем десять лет назад в Кобе.

Хотя в первые дни их совместной жизни не случилось ничего необычного, Мама быстро почувствовала, что генерал сильно отличается от других офицеров высокого ранга, которых она знала. К примеру, у него бывали головные боли, но кишечник у него работал без перебоев.

Обычно бывало совсем наоборот. Мама хорошо знала, что большинство офицеров Генерального штаба никогда не страдают от головной боли, но зато вечно мучаются несварением желудка, потому что не могут выпускать газы, которые накапливаются в кишечнике за долгий день, пока они послушно соглашаются со всем, что говорят их воинские начальники.

Перед войной большинство генералов в Японии умирали именно от разрыва жизненно важных органов вследствие повышенного газообразования. Общественность, разумеется, не знала об этом, поскольку ей предоставлялись гораздо более героические версии, но только в последние дни войны американские бомбардировщики «Б-29» сменили несварение желудка и заняли почетное первое место среди причин смерти генералов на действительной службе.

Барон Кикути оказался не импотентом, а просто вялым и пассивным. В первый их год вместе он занимался с ней любовью не чаще чем раз в неделю, потом этот показатель снизился до раза в месяц или еще реже, и наконец он вообще перестал заниматься с нею любовью. Маму тем не менее это не расстраивало, потому что за шестнадцать лет работы гейшей ей пришлось заниматься любовью с десятью тысячами мужчин. Она рано начала, и в этом смысле была старше своих лет.

Со временем в генерале произошли и другие перемены. Его стали меньше забавлять игры с шариком пуха, зато он полюбил коротать вечера, слушая, как она играет на кото, пока он сидит подле нее в черном кимоно, уставившись в пространство.

И Мама тоже менялась, в ней произошли совершенно неожиданные перемены, тем более неожиданные, что она и подумать не могла, будто это может случиться с нею. Она была поражена и сильно озадачена, потому что оказалось, что, познав десять тысяч мужчин, изведав любые воплощенные в них сочетания духа и плоти, какие только может нарисовать воображение, она влюбилась в маленького генерала, в его брюзгливость и мягкость, страстно влюбилась впервые в жизни, в том возрасте, когда большинство женщин уже вступает на тихие тропы привязанности и дружбы.

Не в силах объяснить это самой себе, она испытывала странное ощущение, словно он был первым мужчиной, который прикоснулся к ней и обнял ее, словно она пришла к нему шестнадцатилетней девственницей и всех прошлых лет просто не существовало. Она любила его самозабвенно, самоотверженно. И больше всего она хотела подарить ему сына.

Однажды ночью она призналась в этом генералу, и он сказал, что это и его тайное желание. Потом он расплакался, положив голову ей на плечо, и прошептал, что уже многие месяцы он пытается возбудиться, лежа с нею в постели, но не может. Работа, возраст.

Ничего не получится. Он плакал. Слишком поздно.

Мама утешила его — она еще не утратила уверенности. Она знала, как нужно обращаться с мужчинами, и со временем, думала она, она поможет ему совершить невозможное. Со временем, но, как оказалось, время — единственное, чего у них больше не было.

В день тридцатилетия Мамы, в шестую годовщину их связи, генерал объявил, что его переводят на материк.

В этой новой должности он будет отвечать за всю разведывательную деятельность Квантунской армии в Маньчжурии. В то время Маньчжурия была под властью Квантунской армии, самой большой и лучшей в Японской империи. Более того, там плелись все заговоры против Китая. Армия была самой влиятельной силой среди японских военных, а значит, и по всей Японии. Как бы он ни хотел остаться с нею, такой пост был слишком почетен и важен, чтобы он мог от него отказаться.

Мама знала, что он наверняка чувствует себя польщенным, когда на него возлагают столь большую ответственность, но все же ей казалось, что он ощущает еще что-то, может быть, страх? Она знала, что он небоится неудачи. Генерал был для этого слишком уверен в себе, он не сомневался в своей компетентности и дисциплинированности. Он не мог потерпеть неудачу.

Тогда страх успеха?

Это казалось Маме странным. Что-то было не так.

Потом она так никогда и не смогла простить себя за то, что не воспользовалась этой возможностью помочь ему, любить его так, как он этого хотел, разделить с ним его ужасную тайну. Если бы тогда она прислушалась к своим чувствам, оставшиеся ему два года могли бы пройти по-другому: он не испытывал бы таких мук, по крайней мере, и не так страдал бы от одиночества. Но в тот момент она могла думать только о сыне, которого он хочет, — сказал, что хочет.

Она думала, что, подарив ему сына, сделает его счастливым. Почти до самого конца она не понимала, что ему нужна только она, и никто другой.

Разработав план, она позвала к себе генеральского шофера, капрала.

Капрал был с нею примерно одного возраста. Хотя он происходил из семейства уважаемых хирургов, он давным-давно пошел по кривой дорожке. Первым шагом стало исключение из частной школы за мастурбацию на уроках. Он так стыдился того, что его исключили из школы, что пошел прямо в клинику своего отца и украл оттуда несколько больших флаконов эфира, чтобы покончить с собой.

Он испугался и принял слишком маленькую дозу. На следующий день он принял еще, а на третий день попробовал снова. Прошло несколько недель, и вместо того, чтобы восстановить честь семьи, он пристрастился к эфиру.

В течение десяти лет после Первой мировой, в период относительной свободы в Японии, он зарабатывал на удовлетворение своих пристрастий, снимаясь в сценах мастурбации в порнографических фильмах. Во время депрессии он шантажировал родственников и тем самым добывал скромные суммы — становился перед их домами и мастурбировал, к полному удовольствию соседей. Совсем недавно он начал попрошайничать и воровать. Генерал заметил его, когда он ворвался на склад Кемпейтай в поисках вожделенного эфира.

Барон Кикути сразу вспомнил его имя, потому что отец молодого человека был тем самым хирургом, который оперировал его глаз в девятьсот пятом. Из благодарности к покойному отцу мальчика он решил хоть чем-то помочь ему. Он взял его в армию и вылечил. Генерал заставил его поклясться, что он никогда больше не будет мастурбировать в общественных местах. Капрал преисполнился благодарности, и генерал сделал его своим личным шофером. Он часто назначал тайные встречи у себя в машине, и капрал был к нему глубоко привязан.

Мама знала обо всем этом. Она знала, что капрал был способен совершить половой акт только с самим собой. Но еще она знала, что он — ее единственная надежда. В доме не было слуг-мужчин, и ни один мужчина не ночевал здесь, кроме капрала, когда генерал оставался у нее.

Она объяснила капралу, что генерал очень хочет иметь сына, но не в силах исполнить свои мужские обязанности. Капрал сразу понял. Он склонил голову и сказал, что должен сделать признание.

Нет, сказала Мама. Она знает о положении дел, но все равно он может помочь, если захочет. Капрал отвечал, что сделает все, что угодно, если это будет в его власти.

Тогда она задала ему несколько деликатных вопросов. Каким-то образом поборов смущение, он выдавил из себя ответы.

Она поблагодарила его, извинилась и ушла, а вернулась с большой фотографией. Она дала капралу указания и напомнила, что у него всего три дня, чтобы потренироваться. Через три дня наступало нужное время месяца, и Мама боялась откладывать исполнение своего плана.

Всего в трехдневный срок капрал взялся довести до совершенства необходимый прием, совершенно не сочетавшийся с его прежними вкусами и привычками, и это свидетельствовало о его преданной любви к барону Кикути.

* * *
Ей и генералу явно не хватало времени, но на правильном расчете времени основывались все ее надежды.

Мастурбируя, капрал впадал в экстатический транс. Он погружался в царство собственных фантазий. Но если что-нибудь, кроме его собственной руки, прикасалось к его пенису во время мастурбации, он выходил из транса. Полет прекращался, он сразу же слабел.

Было только одно исключение, а именно — когда оргазм уже начинался. Тогда его пенис можно было ввести в любое инородное тело, но он все еще оставался твердым секунду или две, пока длился оргазм. Трудность, разумеется, заключалась в том, что он не знал, когда начнется оргазм. В том царстве его разум был затуманен. Он не владел собой.

Вот в этом он и признался Маме. Она предложила решить проблему с помощью большой фотографии.

Это был официальный портрет, для которого целая семья снимается только по особо торжественным случаям. Все были одеты в парадные кимоно: дети и внуки, тетушки и дядюшки, родители, бабушки и дедушки, дряхлый прадед, няня, служившая этой семье полвека. Члены семьи стояли ровными рядами, не улыбаясь, уставившись в объектив. В переднем ряду на фотографии виднелся застенчивый мальчик, чем-то похожий на капрала в детстве.

Капрал хорошо знал фотографию. Все в Японии хорошо знали ее. Это была сама история, мир, существование.

И все же в этой фотографии было что-то еще. На нее была наложена другая фотография, или, возможно, хитроумный рисунок, или просто набросок какой-то картинки, туманный и неопределенный. Сначала капрал едва мог ее рассмотреть, но чем дольше он смотрел на фотографию, тем отчетливее становился туманный образ.

На фотографии постепенно проступал призрачный нагой мальчик, лежащий на спине на глазах у всей семьи, — согнув руку в локте, с улыбкой, с необычайно подвижными и ловкими пальцами.

Безумная свобода прямо у ног торжественных, ничего не замечающих собравшихся.

Капрал упражнялся в соответствии с указаниями Мамы. Он энергично мастурбировал, концентрируясь на призраке. Приходил транс, экстаз, он переставал владеть собой.

Условным сигналом был звук, напоминавший хлопок в ладоши, раздававшийся, когда слуга, обходивший дом и выкликавший час, быстро ударял друг о друга двумя деревянными кубиками. Услышав хлопок, капрал переводил внимание с лежащего на спине мальчика на другого — на самого себя, на того, кто в парадном кимоно стоял в переднем ряду, неподвижный и застенчивый.

В тот же момент у него начинался оргазм. Это происходило именно так, как предполагала Мама. С фотографией он мог контролировать свои фантазии с точностью до секунды. Капрал упражнялся каждый час, день и ночь, и на третий день он был готов.

В ту ночь Мама решила подать генералу сырых устриц. Основой соуса была серая амбра, серовато-белый воск, собранный за ухом кашалота, хорошо известный афродизиак. К этому она добавила мускус, и ревень, и корицу для запаха, и, наконец, щепотку фосфорита. Она надеялась, что генералу поможет афродизиак, — но если нет, от фосфорита мышцы его шеи напрягутся, удушая его и одновременно вызывая рефлекторную эрекцию.

Потому что, как сказал Лao-цзы, мужчина мягок и слаб в жизни, но тверд и жесток в смерти.

Расчет времени.

Капрал, происходивший из семьи уважаемого хирурга.

Устрицы и кашалот.

Яд и противоядие.

План был опасен, ведь если противоядие не дать быстро, то генерал и в самом деле задохнется. Но противоядие нельзя было приготовить заранее. Ей нужно было сыграть свою роль, пока капрал играет свою.

Расчет времени.

Время.

Мама украсила блюдо водорослями и поставила его перед возлюбленным.

Генерал полил устрицу соусом и проглотил. Он схватился за горло. Когда он откинулся назад, его кимоно распахнулось, обнажая восставший член.

Мама вскочила на него и понеслась. Генерал был поражен и счастлив, но почти сразу его глаза начали закрываться. Может быть, он кончил, а может быть, и нет. Она оставила бесчувственного возлюбленного на полу и рванулась в буфетную.

Капрал ждал возле ящичка с лекарствами, мастурбируя, глядя на фотографию. Мама подняла кимоно и встала перед ним, хлопнула в ладоши и приняла его в себя. Через несколько минут она уже бежала назад с противоядием, которое только что изготовила.

В тот вечер генерал уснул с улыбкой на лице. В конце месяца, как раз перед его отъездом в Маньчжурию, она смогла сказать ему, что у нее будет ребенок.

В последнюю ночь они были вместе допоздна. Она играла на кото, а он сидел, сложив руки, думая о том, что его ожидает, о предстоящей жизни в Мукдене. Вечер подходил к концу, когда она заметила на его лице симптомы подступающей головной боли. Как жаль, что это случилось именно сейчас, ведь она знала — он не хотел, чтобы она запомнила его таким, сжимающим руки с побелевшими костяшками, с подергивающимся веком здорового глаза, который постепенно наполняется слезами и наконец закрывается перед ударом меча.

Стеклянный глаз беспомощно смотрел на нее, но даже тогда он сидел очень прямо, а она все так же наигрывала ему тихую музыку.

Головная боль продолжалась дольше, чем обычно. Где-то посреди этой невыносимой боли генералу показалось, будто он слышит звук, прервавший музыку, резкий звук, и другой, и третий, — звук, который издает камень, ударяясь о доску для игры в го, древней игры проницательности и отваги, которой он научился в детстве. Он и в самом деле слышал этот звук, но его произвел не удар о дерево черного или белого камня, броском которого приобретают или теряют территорию. Это она била себя ладонями по лицу, наносила себе удары трагическим, исполненным отчаяния жестом, потому что уже ничего не могла сделать для человека, которого любила.

* * *
Генерал уехал в начале тридцать пятого. Весной того же года она получила приглашение навестить брата генерала в Камакуре. Она никогда с ним не встречалась, однако знала историю этого странного человека, который отказался от своего титула и состояния, чтобы перейти в иудаизм, и сразу же стал страдать от голода и жажды, худеть и выделять очень много жидкости.

Те из его учителей в Иерусалиме, что были более склонны к суеверию, истолковали это как немедленное и верное указание на то, что его обращение — мерзость перед Господом. И потому они стали яростно нападать на него, чтобы он отверг то, что совсем недавно обрел, чтобы он отказался от своей мечты быть иудеем, чтобы он вернулся в лоно своей культуры, к которой он несомненно принадлежит по рождению и воспитанию, ведь это совершенно очевидно при одном только взгляде на него — кстати, уже уважаемого человека и аристократа.

Но рабби Лотман отказался. Он стоял на своем. Он стал евреем, им он и останется. Чтобы утишить страхи своих учителей, он заговорил об Илие, своем любимом пророке, и напомнил, что, когда Господь избрал Илию орудием своим и боялся за его жизнь, Он велел ему повернуться к востоку и спрятаться у ручья иорданского, где Он прикажет воронам кормить его.

И рабби Лотман сказал, что, поскольку он японец, в его случае Иордан будет Тихим океаном, а ручей — тем ручьем, что пересекает поместье его семьи в Камакуре. Поэтому он решил повернуться к востоку и поехать на восток, в то поместье, чтобы ожидать помощи, которую пошлет ему Господь, как некогда послал воронов к Илие.

Вышло так, что, вспомнив об Илие, он сохранил себе жизнь. Уровень медицинского обслуживания, доступный токийской элите, многие представители которой жили в Камакуре, значительно превосходил палестинский. Простое медицинское обследование показало, что он страдает не от какого-то божественного проклятия, а от сахарного диабета. Незадолго до того было открыто, что наиболее эффективный способ лечения диабета — инъекции инсулина; и вот теперь он сидел у себя в поместье в Камакуре, у своего ручья иорданского, через некоторое время жажда и голод утихли, и он больше не выделял так много жидкости.

Генерал часто говорил о своем брате-близнеце, который был старше его на восемь минут, и Мама давно хотела с ним познакомиться. Предлогом для встречи был концерт музыки кото, который хотел дать рабби Лотман. Мама поехала к нему в имение и познакомилась там с еще двумя гостями — оба они, очевидно, были друзьями раввина.

Один из них был священник, высокий и сухопарый; через три года именно к нему она обратится с просьбой, которая сейчас показалась бы ей невозможной. Но когда пришло время молить его о помощи, она была уверена, что он сделает все, о чем бы она ни попросила; ведь ей достаточно было лишь раз посмотреть ему в глаза в тот весенний день в Камакуре, чтобы понять: это человек, который никому никогда не откажет в поддержке.

Второй гость тоже был иностранец, невысокий веселый старик; он сказал, что чужеземное имя, которое он носит, Аджар, — вымышленное. Как и раввин, он был занят каким-то большим переводческим проектом. Проехав полмира, сказал он, выучив множество странных языков и защищая странных людей, он совсем недавно заинтересовался женщинами. И, хотя ему было уже семьдесят восемь, он обнаружил, что, знакомясь с женщиной, он обязательно, с первого взгляда, самозабвенно в нее влюбляется. Так что когда общество священника и раввина надоест ей, он будет счастлив повести ее к себе домой и угостить холодной водкой и икрой во льду, которыми он — совершенно случайно — запасся именно в то утро.

Все четверо, смеясь, перешли в сад, где на помосте лежали два прекрасных древних кото, один немного больше другого.

Вы тоже играете? спросила она, обращаясь к отцу Ламеро.

Что касается музыки, сказал он, то Господь дал мне уши ангела и руки обезьяны. Ребенком я был так неуклюж, что пианино пришлось уволочь в сарай.

Тогда сыграйте вы, сказала она Аджару, который тут же с усмешкой спрятал лицо в загрубевших ладонях.

Вот этим? Слишком много было в моей жизни гвоздей, слишком много ударов молотком. У меня есть душа, но, увы, я родился сыном сапожника, а руки сапожника не могут исполнить такую музыку.

Ну а вы? спросила она, обращаясь к брату генерала.

Когда я был молод, отвечал он, мы с матерью целыми днями играли на этих инструментах. Простите меня, но я наслышан о том, как хорошо вы играете, и подумал, что сегодня вы, может быть, согласитесь сыграть со мной дуэтом?

Она чопорно поклонилась, покраснев, — она почувствовала смущение, говоря с мужчиной, впервые за последние двадцать с лишним лет. Рабби Лотман указал ей место, и она села рядом с ним. Она тронула струны, он стал ей подыгрывать.

Концерт длился, пока тени сосен, росших за садом, не легли на помост. И то был не просто день, посвященный музыке, когда бывший барон Кикути и любовница нынешнего перебирали струны своей памяти, — потому что, пока исхудалый, мрачный отец Ламеро покачивал головой в такт падающим лепесткам цветов, четвертый участник собрания рассказывал историю, пел эпическую песню, которую он узнал где-то в ходе своих странствий.

Низенький старик с чужеземным именем говорил о чудесах, и чарах, и странствиях в пучине морской. Он говорил о приключениях мальчика, которого дельфин отнес на спине в изумрудное королевство, и там мальчик встретил принцессу, а она рассказала ему о волшебной жизни, которой он отныне заживет, если он останется с ней. Но мальчик решил вернуться домой; он помахал принцессе и вновь поднялся над волнами, помахал дельфину и пошел по берегу, — и понял, что деревьев больше нет, что дома исчезли и знакомые тропы теперь ведут неведомо куда, потому что за один день на спине дельфина в изумрудном королевстве на земле прошло сто лет.

Так что же меня зачаровало, закончил Аджар, дельфин или моя собственная история, и я не узнал созданий собственного воображения? Дайте подумать минутку и удостовериться, что я прав. Да, теперь я уверен. Это был вовсе не дельфин. Подождите.

Они ждали, раввин и Мама играли, иезуит кивал в такт падающим лепесткам. Аджар смотрел на золотой крестик, висящий на шее у Мамы, изучая его, как изучал его весь день, пока рассказывал свою сказку. И вот она подняла глаза от кото, и их взгляды встретились. Он улыбнулся, и она улыбнулась ему в ответ и тронула струну, точно зная, что он скажет теперь.

Это дракон во всем виноват, объявил Аджар. Дельфины ведь существуют, а драконы нет. Конечно, это дракон.

Они сыграли последние ноты. Она попрощалась с Аджаром и отцом Ламеро в саду и вместе с рабби Лотманом пошла к своему автомобилю. У ворот он остановился.

Сегодня, сказал он, глядя на вас, я вспомнил баронессу. Когда она вышла замуж за моего отца, ей было столько же лет, сколько и вам, когда познакомились с моим братом. Вы знаете, что он пришел ко мне три года назад и сказал, что хочет жениться на вас? Он был очень расстроен в тот день, но не из-за этого, его беспокоило что-то другое. Рассказать вам об этом?

Как вам будет угодно, сказала она.

Что ж, расскажу. Он остался у меня на выходные. В воскресенье я играл ему на кото, и потом ему пора было возвращаться в Токио. Был декабрь, и тот год был снежный, если помните. В тот день тоже шел снег. С тех самых пор, как он вернулся из служебной поездки в Шанхай, я знал, что он всегда носит на шее маленький золотой крестик. Перед тем как подарить его вам, он, как вы, конечно, знаете, прятал его под мундиром; но, когда он бывал со мною и носил кимоно, он и не старался скрыть его. Я никогда не спрашивал у него, откуда крестик, и он никогда не упоминал о нем, но, когда я увидел, что в те выходные крестика на нем нет, я заподозрил, что он хочет мне что-то сообщить. Когда я закончил играть, он не пошевелился, и я сел у инструмента и стал ждать.

Мне надо идти, сказал он.

Я кивнул.

Это были чудесные выходные, тихо произнес он. Эти часы здесь, рядом с тобой, — для меня каждый раз настоящее наслаждение. Ты создал себе хорошую жизнь. Как твой перевод?

Хорошо.

А твое здоровье?

Хорошо. Я делаю уколы.

Конечно, мы исполняем свой долг. В конце концов, это она научила нас этому, совершая чайную церемонию, поворачивая чашки на закате. Мы делаем то, что должны.

Я ждал. У него не болела голова все выходные, и я видел, что он боится, как бы она не заболела сейчас, — вдруг он тогда не успеет сказать все, что хочет? Но некоторые вещи нельзя торопить. Мы всегда были очень близки, пусть даже мы редко обсуждаем личные вопросы. Так всегда бывало в нашей семье, думаю я. Когда я написал ему из Иерусалима, что принимаю иудаизм, он никогда не просил меня объяснить почему, хотя это наверняка повредило его армейской карьере. Ему пришлось потрудиться вдвойне, чтобы все забыли о том, что у него есть брат, который принял западную веру, — и не только принял эту веру, но и стал ее проповедовать. И все же он никогда не спрашивал меня, почему я это сделал. Он ответил, что поздравляет меня и желает мне счастья.

Чайная церемония, повторил он тогда. Она поворачивала чашку трижды, потому что так должно быть, не может быть иначе. Что ж, брат, нас снова трое.

Я рад, сказал я. Кто эта женщина?

Она из крестьянской семьи, из Тогоку.

Они знают, что такое лишения.

Она чуть ли не на тридцать лет моложе меня. Она была гейшей.

Неважно.

С самого детства, в течение многих лет.

Неважно.

Она знала десять тысяч мужчин.

Такое же число созданий сотворил на земле Господь. Значит, она способна многое понять и будет крепко любить тебя.

Я подумывал о том, чтобы попросить ее стать моей женой.

Если ты попросишь ее, она согласится, потому что любит тебя, но стоит ли? Она сделает это только ради тебя. Если что-то случится с тобой в армии, ей придется заботиться о северных землях. Честно ли делать ее баронессой, владелицей земель, на которых живут крестьяне, ее родичи?

Я думаю, нет.

Рабби Лотман помолчал. Он недолго смотрел на Маму.

На этом мы и остановились в тот день. У него заболела голова, и он не мог больше говорить. Я помог ему дойти до автомобиля, и он уехал. Вы помните, что вскоре после этого, в январе тридцать второго, он уезжал на несколько недель?

Да, отвечала она.

Говорил ли он вам, куда ездил?

Нет.

В Шанхай. Наш двоюродный брат, который живет в Шанхае, был убит как раз во время этой поездки. Его гибель была чистой случайностью, но напали на него не случайно. Мой брат отдал распоряжение напасть на него, руководствуясь приказами высших лиц. Вот что он имел в виду в тот день в декабре, когда говорил, что мы исполняем свой долг. Он думал об этом особом задании в Шанхае в следующем месяце. Он хотел рассказать мне об этом, но не смог из-за головной боли.

Я не понимаю. Он ведь мог отказаться от задания или даже вообще отменить его, сказав, что речь идет о его двоюродном брате.

Да, мне кажется, мог, и это-то меня и беспокоит.

Он рассказывал вам об этом позднее?

Нет. Я полагаю, что, когда все было позади, он не хотел больше говорить об этом. Я знаю об этом потому, что знаю, какая у него работа, и потому, что он поехал в Шанхай тайно, и из-за обстоятельств того, что там случилось.

Я ничего не понимаю.

Я тоже. Но если когда-нибудь я, Аджар и Ламеро сможем для вас что-нибудь сделать, вы должны прийти к нам. Они наши друзья и вы можете положиться на них так же, как на меня самого. Вот и все. Поэтому-то я и хотел, чтобы вы пришли сегодня. Чтобы сказать вам это.

Спасибо, произнесла она. И спасибо за то, что вы сказали ему, когда он спросил вас о женитьбе.

Он сам это знал, откликнулся рабби Лотман. Просто он так дал мне понять, что старый кото снова нашел свою баронессу. Теперь я передам его вам. Я давно собирался это сделать, но сначала я хотел, чтобы вы сыграли со мной. Боюсь, я всегда был сентиментален.

Он рассмеялся, открывая дверцу автомобиля.

Мы слышали эту историю Аджара много раз, знаете ли, много-много раз. Когда я играю или когда Ламеро представляет сцену театра Но, он всегда начинает ее рассказывать, не может удержаться. Он очень деятельный человек, это его участие. Он не в силах довольствоваться просто ролью зрителя. Но сегодня это была немного другая история. По какой-то причине он не сказал последней строки.

И какова же последняя строка?

Это маленький трюк, чтобы доказать, что история подлинная. В самом конце он ждет минуту-другую и потом спрашивает, уж не сомневается ли кто-нибудь в правдивости его истории. Когда мы с Ламеро молчим, он улыбается.

Все равно, говорит он тихим голосом, как-то по-детски. Все равно, друзья мои. Как выясняется, все равно. Ведь хотя сейчас я стар и случилось это давным-давно, но тот мальчик на спине дракона был я сам.

* * *
Следующие несколько лет она виделась с генералом чаще, чем ожидала, потому что он нередко прилетал в Токио на заседания Генерального штаба. Иногда он приезжал к ней всего на час, но всегда находил для нее время, успокаивал и утешал, пока она ждала ребенка, а потом — восхищался сыном.

Ее любовь к генералу только росла, когда его не было рядом. Поэтому она пришла в необыкновенное смятение, поняв, что, несмотря на туманные предположения, которые сделал его брат в Камакуре, она никогда не знала ничего об истинной жизни генерала.

Удивительные признания он сделал летом 1937-го. Не подозревая об этом, они виделись тогда в последний раз. И снова генерала переводили, на сей раз — на высокий командный пост в центральном Китае. Ему предстояло возглавить одну из армий, наступавших на Нанкин.

Его визит совпал с О-Бон, Празднеством Мертвых, проходившим в середине лета, с днем, когда души покойников возвращаются к тем, кто любил их, чтобы принять молитвы и благословить живущих. Она всегда верила в приметы, и поэтому ей стало не по себе, когда он приехал именно в этот день.

Когда вечером она играла на кото, он не находил себе места, и поэтому она отложила кото и спросила, что его мучает. И вновь она заметила, что его гложет какой-то необъяснимый страх — тот же страх, что и в ту ночь, когда он сказал, что должен ехать в Маньчжурию.

Он начал издалека. Он говорил о своем детстве на севере, о страданиях крестьян, которые работали на землях, принадлежащих его семье. Он говорил о Китае и продажности китайского правительства, о сопротивлении, на которое японская армия натолкнулась в Китае, о силе военщины в Японии. Он упомянул о японском монахе, которого убили в Шанхае в тридцать втором, сразу напомнив ей о том, как его брат рассказывал ей об их родственнике, убитом в Китае по приказу генерала.

Его волнение все росло. Он стал мерить шагами комнату. Он размахивал руками, что было совсем на него не похоже, и голос у него дрожал, что тоже было ему несвойственно. Ей хотелось знать, что же его терзает, и тут он неожиданно остановился прямо перед нею. Он взял ее за руки.

В жизни я любил еще только одну женщину, прошептал он. Я очень любил ее, и у нас был сын. Вот как все это началось.

В ее лице ничего не отразилось. Она сидела совершенно неподвижно. Он выронил ее руки, снова начал ходить и заговорил тихим голосом.

Около десяти лет назад его послали в Шанхай, в должности полковника разведки. В его задачу входило собирать информацию о разных западных шпионских сетях, оперировавших в Шанхае. В поле его зрения попал один американец, но, прежде чем он смог хоть что-нибудь о нем узнать, американец уехал в Кантон. Но генерал по-прежнему интересовался делами американца, и поэтому постарался войти в доверие к его жене, которая все еще оставалась в Шанхае.

Барон Кикути тогда был уже немолод. Американка оказалась совсем молоденькой. В то время он пытался непредвзято относиться к иностранцам — ему это было нужно для работы, — и зачастую ему удавалось справляться с такой задачей. Он говорил с молодой женщиной о литературе и живописи. Они снова встретились. Она расспрашивала его о Японии, ее традициях, искусстве и философии.

С его стороны то, что произошло дальше, было понятно. Она была красива и жизнерадостна, она со страстью говорила о том, что ее увлекало. Но ведь она была на тридцать лет моложе. Что же она в нем нашла?

Уже через несколько недель между ними начался роман. Им приходилось скрывать свои отношения — то, что он живет с иностранкой, могло повредить его репутации в армии. Может быть, из-за этого они в конце концов и разошлись, а может, ее привлекали в нем лишь его мудрость, знания и опыт.

В любом случае, долго это не продлилось. Она была беременна, когда уходила от него, но сказала, что сохранит ребенка, и так и сделала. Родился мальчик, которого она увезла с собой в Японию. Потом он слышал, что она вернулась к мужу в Кантоне, но ребенка с нею не было.

В то время он обнаружил, что был не единственным пожилым человеком, с которым у нее был роман. За несколько лет до их знакомства — тогда она впервые приехала в Шанхай, — еще до замужества она жила с русским по имени Аджар, мужчиной под семьдесят, хотя говорили, что он выглядит гораздо моложе.

Из ревности, уязвленной гордости и какой-то ему самому не до конца понятной обиды барон Кикути велел своим агентам собрать досье на русского. Он понял, что жизнь этого человека наполняли исключительно чувственные удовольствия. Холодная водка, икра во льду, женщины — такова была единственная цель его жизни и его единственные занятия. От покойной жены, богатой индианки, он унаследовал состояние, позволявшее ему распутничать как угодно. Все еще ходили шутки о его ненасытных аппетитах и о легкости, с которой он соблазнял понравившихся женщин.

Барон Кикути узнал, что она стала его любовницей через час после того, как они познакомились. Это разозлило его. Он испытывал одновременно потрясение и боль.

Она уехала из Шанхая чуть больше года назад. Барон Кикути, которому недавно присвоили чин генерала, был переведен в штаб-квартиру Кемпейтай в Токио. За несколько дней до его отплытия в Токио она позвонила ему и попросила с ней увидеться. Они договорились встретиться на Дороге Бурлящего Колодца и погулять у реки.

Генерал остановился прямо перед Мамой.

Она говорила о нас, прошептал он, о том, как мы были счастливы. Вскоре мы подошли к плавучему дому, пришвартованному у берега, и она сказала, что живет здесь. Она пригласила меня войти. Я последовал за нею по трапу и неожиданно увидел, что меня приветствует мужчина. Он пожал мне руку.

Это был ее муж. Его звали Квин.

Мейв просила прощения за хитрость, а я просто стоял и смотрел. Она положила руку мне на плечо и поблагодарила за то, что я пришел. Она улыбнулась сначала мне, потом мужу и засмеялась так, как смеялась всегда, когда ей что-то удавалось.

Она засмеялась странным смехом, слегка застенчивым, приятным, почти робким, словно хотела, чтобы ее похвалили, но была бы смущена похвалой. Думаю, я не пытаюсь найти себе оправдание, когда говорю, что в ее голосе появилась какая-то жесткость, которой я раньше не замечал.

Я уже говорил, что она страстно увлекалась всем: жизнью, людьми, идеями. Но за тот год, что мы провели порознь, я стал подозревать, что по большому счету эта страстность не имела ничего общего с жизнью, людьми или идеями. Она страстно пыталась доказать себе самой, что была именно тем, чем себя считала. Она была пылка, но что это значило? Точно ли ее занимали люди? Умела ли она сострадать? Что представлялось ей добром, а что злом? Стремилась ли она хоть кому-то помочь?

Она говорила горячо и увлеченно, словно все это для нее действительно важно, но потом я понял, что не так уж и уверен в этом. Мне казалось — она не ведает, что творит. Все эти слова и мнения были костюмами, которые она носила, чтобы сказать: «Вот я какая».

Вот, например, ребенок. Она родила его потому, что ей это было интересно, потому что это было ей внове, но потом отдала его в чужие руки, чтобы кто-то другой растил, воспитывал, любил его. Она знала, что не может полюбить этого ребенка, и все же она привела его в этот мир, и это было эгоистично и даже жестоко. В конце концов, речь шла о чужой жизни, не о ее собственной.

Любовь. Как могла она любить хоть кого-нибудь, если не могла полюбить даже собственного ребенка? Полагаю, она по-своему любила мужа, но уж конечно никого больше, и, разумеется, она не могла любить все те абстракции, пропаганде которых, казалось бы, отдавалась с таким пылом.

И даже насчет мужа я не уверен. Раз уж она так рьяно помогала ему в работе, то вроде бы должна сильно его любить, но на самом ли деле так, или то был главный костюм, главная роль, та, которую она исполняет наиболее самозабвенно? Последний способ сказать: я люблю его и поэтому вот я какая. Вот я какая. И другой такой нет.

Не знаю. Не уверен. В то время я понял только, что она почему-то изменилась, всего за один год. Но ведь любовь меняет нас. Когда мы влюблены, мы слышим и видим не так, как всегда, и я этому рад. Умиротворенность и спокойствие, которые я видел на лице матери, поддерживали меня много лет. Много лет, хотя теперь я знаю, что это была не умиротворенность, а маска, за которой таилось страдание длиною в жизнь. Она скрывала его от меня и брата, потому что любила нас.

Мейв. Она засмеялась своим странным смехом, а потом ушла, и мы остались вдвоем.

Я был в замешательстве. Квин улыбнулся и предложил мне сесть. Он налил мне виски и заговорил. О политике, Китае, Японии. Он был наделен даром слова, и я просто заслушался. А еще у него был энтузиазм, дисциплинированный ум и огромные познания в истории.

В какой-то момент он заговорил о моем романе с его женой. Он сказал, что это неизбежно, если муж с женой подолгу не видятся. Он сказал, что это для него ничего не значит, — и я поверил ему, ведь он сам был явно не из тех, кто довольствуется одной женщиной. Он слишком увлекался идеями, чтобы сохранять верность ей или любой другой женщине. Женщины не играли в его жизни большой роли. Мейв наверняка была лишь малой частью его жизни.

Мы проговорили долго и во всем поладили — и я думаю, он знал, что мы поладим. Мы с Мейв частенько беседовали по душам, когда были вместе, и я уверен, что она рассказала ему обо всех моих страхах и сомнениях.

Генерал вновь остановился перед Мамой. Он взял ее за руки.

Другими словами, минуту назад я лгал тебе. Я так привык лгать, что лгу все время. Конечно, она заинтересовалась мною с самого начала — или притворилась, что интересуется, — только потому, что я мог быть ему полезен. Она любила его достаточно сильно, чтобы решиться на такое. Или была настолько себялюбива, я уж не знаю, в чем там дело.

В любом случае, теперь все это уже не важно. Я просто расскажу тебе, что случилось.

В тот день в плавучем доме мы подружились с Квином. Сначала, полагаю, он пригласил меня туда по какому-то незначительному делу, но мы по-настоящему подружились, и оба это чувствовали, хоть я и годился ему в отцы.

Так что в конце концов он признался, кто он такой и чем занимается. Он работал на советскую разведку, чтобы защитить Китай и Советский Союз от японского милитаризма. Он предложил мне сотрудничать с ним, и я согласился. И я сотрудничаю, я передаю ему все планы Генерального штаба, все сведения о том, куда они собираются послать войска и когда, за месяцы и годы до того, как это произойдет.

А теперь, с недавнего времени, еще и самую важную информацию, информацию, которая, возможно, когда-нибудь спасет Москву от немцев. Потому что совсем скоро немцы, несомненно, нападут на Советский Союз и Япония вступит в войну, а это означает схватку с Западом, и тогда Советский Союз не сможет сражаться сразу на два фронта.

Впрочем, если бы мы не предупредили Советы, им пришлось бы вести войну на два фронта. Но я проинформировал Квина, что в свое время японская армия двинется на юг, чтобы захватить нефть и каучук Юго-Восточной Азии, а не на север, в Сибирь. И поэтому русские смогут оттянуть свои дальневосточные дивизии, чтобы сражаться с немцами и не беспокоиться о Квантунской армии в Маньчжурии — ведь она будет дислоцироваться там только номинально, главные сражения будут происходить в других местах, и советскому Дальнему Востоку ничто не будет угрожать. Все это мы передали Москве, и так, возможно, спасли ее.

Но, хотя ты ничего не понимаешь, не думай, что я предатель. Я сделал это для блага Японии. В тот день мне предстояло принять решение, и я принял верное. Я разделил убеждения Квина, и до сих пор их разделяю. Ребенком я любил игру в го, ради нее я и пошел в армию, но действия военных в Японии, а потом в Китае заставили меня на многое взглянуть по-новому. И тогда, и тем более сейчас.

Значит, будь что будет, я принял верное решение. Я уверен в этом. А Квин был мне братом. Когда бы у меня ни появлялись сомнения, когда бы я ни чувствовал усталость, когда бы мне ни казалось, что я не переживу очередной приступ головной боли, меня поддерживало именно его мужество, его вера в меня, его решимость закончить то, что мы начали, то, что мы вместе делали, чтобы помочь японцам и китайцам положить конец этой жуткой, бессмысленной войне.

Были ужасные случаи, о которых мне никогда не забыть. И люди, которые так и стоят у меня перед глазами.

Однажды утром мне пришлось вызвать к себе кроткого ученого-европейца; он помогал нам — руководил доставкой информации. Добрый, благой человек, который многим рисковал ради того же дела, что и я. Конечно, он не знал, кто я в действительности, и, разумеется, я не мог ему признаться; но я хотел, чтобы он изменил свое поведение, потому что оно ставило под угрозу нашу безопасность.

И вот я оскорблял его. Шантажировал. Унижал его самым презренным образом. Унижал его, моего соратника. Оскорблял человека, который был одним из лучших друзей моего брата — и я знал это.

Но это все пустяки. Просто оскорблял и унижал доброго человека, кроткого, многотерпеливого. Бывало и хуже. Я убивал.

Однажды, примерно пять лет назад, мне надо было попасть в Шанхай, чтобы повидаться с Квином и поговорить с ним о плане Генерального штаба, предусматривавшем вторжение в Северный Китай. Мне совершенно необходимо было попасть туда, но я никак не мог уехать из Токио. Мое управление участвовало в разработке плана, и мое отсутствие в Токио, какими бы причинами я ни попытался его объяснить, вызвало бы подозрения. Я был в отчаянии.

И вот наконец нашелся повод отправиться в Шанхай. Отвратительный, тошнотворный повод. Ужасный, тошнотворный.

Для этого требовалось убить в Шанхае человека — какого-нибудь известного японца. Убийство должно выглядеть как дело рук китайских патриотов, и, естественно, за ним последуют самые суровые репрессии. И это будет первый шаг, начало. Через год японцы будут более чем готовы вторгнуться в Китай.

Один из офицеров Генерального штаба предложил убить японского монаха — жителя Шанхая, человека, которого любили китайцы и уважали японцы, — идеальная мишень. Если китайцы и японцы еще испытывали друг к другу хоть какие-то добрые чувства, это была его заслуга, его и немногих других.

Этот монах был мой двоюродный брат, сын младшего брата моего отца. Но никто не знал об этом, потому что его семья с начала девятнадцатого века жила в Китае, и потому, что она взяла себе китайскую фамилию, и еще потому, что я уничтожил некоторые опасные материалы Кемпейтай.

Но мне пришлось не только согласиться с планом, но и заявить, будто операция настолько деликатная, что требует моего личного присутствия в Шанхае. Я видел, как они улыбаются у меня за спиной и шепчут, что на самом деле я хочу поехать только потому, что я убийца, садист, который любит нюхать, ощупывать и пробовать на вкус трупы жертв.

Конечно, они ненавидели меня. Они всегда ненавидели меня, потому что у меня были материалы Кемпейтай и я слишком много знал о них. Они бы избавились от меня давным-давно, если бы не знали, что передерутся, когда мой пост освободится.

И вот они улыбались у меня за спиной.

Да, сказали они, отличный план. Конечно, вы должны лично заняться этим вопросом. Все должно пройти гладко, и, если вы на месте проследите за ходом операции, все и пройдет как надо. Последствия этого убийства будут как нельзя более кстати, совершенно очевидно, особенно в свете вашего мастерства. Совершенно очевидно, успех обеспечен. Отличная идея, поздравляем.

И мне пришлось выдержать их улыбки, а потом спокойно встать и выйти. Я поехал в Шанхай, и встретился с агентами, и сказал, что монаха нужно только легко ранить одной пулей в руку, остальные выпустить в воздух, и все. Но мои усилия ни к чему не привели. Они потеряли голову и открыли беспорядочную пальбу.

Пять лет назад. С тех пор, и до того тоже, произошло множество событий, которые ты не можешь никому объяснить, не в силах объяснить даже самому себе, событий, которые просто засели в душе, как заноза, и никогда не забудутся, раны, которым не суждено зажить, раны, открытые раны, раны, разъедающие плоть до кости. Однажды я заговорил об этом с Квином, и он кивнул самому себе. Он кивнул самому себе и ничего не сказал, потому что сказать было нечего. Нечего. Он знал, о чем я говорю.

Генерал отпустил ее руки и замолчал. Он достал из буфета запечатанную бутылку ирландского виски, к которой не прикасался восемь лет; ее подарил Квин вечером того дня в плавучем доме в Шанхае. Генерал никогда не пил виски, но в этот вечер налил себе большой стакан и осушил его.

Она смотрела, как он снова наполняет стакан. Он уселся подле нее и склонил голову, чтобы она не видела его глаз — ни зрячего, ни слепого.

Скажи мне, что ты думаешь, попросил он.

Я думаю, ты храбрый человек, отвечала она, и я думаю, что ты сделал то, во что верил. И мне жаль ту женщину, ведь она не может любить мужчину так, как хочет. И мне жаль его, потому что когда-нибудь он поймет почему.

Но они меня не очень-то заботят. Я думаю о моей любви к тебе, только о ней я и думаю, неважно, со мной ты или тебя нет рядом.

* * *
Прошло четыре месяца. Мама готовила к встрече Нового года особые рисовые пирожки. Ближе к вечеру ей доложили, что пришел посетитель. Она приняла ванну и надела лучшее кимоно. Потом заглянула к спящему сыну.

Падал снег, когда она шла через сад по открытой тропинке в лучах неяркого света, заливавшего дверь из рисовой бумаги, — дверь в комнату, где она играла на кото для генерала. Она на секунду задержалась и взглянула на падающий снег, прежде чем войти.

Изможденный человек склонил перед ней колени, прижавшись лбом к татами. Она попросила его встать, сесть у жаровни и согреть руки, которые наверняка закоченели от суровых ветров зимнего вечера. Она разлила чай и поставила перед ним чашку.

Он погиб, прошептал капрал.

Я знаю, откликнулась она.

Но об этом не объявляли.

Я знала еще летом.

Капрал все не поднимал головы. Он грел руки о дымящуюся чашку с чаем.

Мне неловко сидеть здесь, сказал он. Это его место.

Нет-нет, друг мой. Ты любил его и пытался сделать его счастливым. Никто не мог бы сделать больше.

Капрал вздрогнул, но не от холода, а вспомнив об огнях, все еще полыхавших перед его внутренним взором. Он боялся продолжать. Он почувствовал, как к его руке прикоснулась рука, и, подняв глаза, увидел в желтом свете лицо старой-престарой крохотной женщины с нежной улыбкой.

Все хорошо, произнесла она. Ты можешь мне рассказать. Жизнь коротка, и мы должны прислушиваться к каждому звуку.

* * *
Декабрь тридцать седьмого.

Нанкин.

Древняя столица Юга оставалась единственной твердыней на реке Янцзы, до сих пор принадлежащей китайцам. Японские армии наступали и одерживали победу за победой. Целые китайские дивизии бежали, были истреблены или взяты в плен. Лучшие полки были уже окружены или разбиты. Из радиограмм генерал знал, что его подразделение опередило другие колонны. В тот день — и он это знал — он достигнет Нанкина, если прикажет своим войскам сделать марш-бросок.

Генерал созвал своих старших офицеров в пять часов утра. Он сообщил им, что намеревается сделать. Его заместитель и еще несколько полковников возражали. Люди слишком утомлены, они слишком много убивали в последние дни. Кого-то поймали на мародерстве, начинаются пожары. Это опасно. Один случай нарушения дисциплины влечет за собой лавину.

Генерал покачал головой. Он устал, он не в силах был разговаривать. Он хотел, чтобы все поскорее кончилось. Именем императора он отдал приказ.

Щелкнув каблуками, солдаты взвалили на спины ранцы и выступили в поход. Они все утро ускоряли темп, и к полудню головным колоннам показалось, что они видят на горизонте город. Пехотные части подавляли слабое сопротивление, оставляя далеко позади орудия, обозы, артиллерию, — они мчались по замерзшим рисовым полям, преодолевая последние мили.

Ближе к вечеру головные колонны армии генерала уже сражались на окраинах города. Офицеры старались замедлить наступление. Планы сражения призывали к перегруппировке, но солдаты больше не подчинялись приказам. Целый день они бежали и стреляли и к ночи перестали быть армией. Они бродили группами, бандами, отупевшие и голодные, совершенно измотанные. В городе не было вражеских сил. Остались только дети, женщины и старики. Не годные к службе, беспомощные, калеки.

Генерал не спал уже много ночей. За тот день он заговорил лишь однажды, проклиная пожары, вспыхивающие на горизонте.

Радио в его штабномавтомобиле сломалось, но он не обратил на это внимания. Курьеры на мотоциклах мчались рядом, не отставая от автомобиля; они размахивали депешами, указывали на свои знаки различия — бутафорское войско. Генерал смотрел прямо перед собой и только приказывал капралу ехать быстрее. Штаб-квартира велит ему остановиться, задержать наступление, пока не подтянутся остальные японские армии. Но генерал слишком устал, чтобы останавливаться. Он хотел дойти до конца.

Когда они въехали в городские ворота, солнце только что село. И снова генерал что-то сказал о пожарах, все заметнее полыхавших во тьме. Холодало, поднимался ветер.

Они въехали на большую площадь. Генерал огляделся и понял, что происходит что-то странное. И это японские солдаты, самые дисциплинированные в мире. Что они делают?

Дверцы штабного автомобиля плотно закрывались, чтобы спастись от зимнего холода. Поэтому они не могли ни видеть, ни отчетливо слышать, что творится снаружи. Они могли рассмотреть только отдельные движения во тьме, тени, лица в отсветах фар, мерцающие факелы. Генерал приказал капралу остановиться. Он сжал рукоять сабли и вышел из автомобиля на площадь.

Капрал застонал и спрятал лицо в ладонях. Мама слушала, как в Токио падает снег. Она повернула чашку, повернула ее трижды, и только тогда отпила глоток. Потом она снова положила руку на руку капрала.

Продолжай, сказала она. Мы должны услышать все.

Это были уже не люди, простонал капрал, и даже не животные. Солдат проткнул штыком младенца и подбросил его в воздух. Другой солдат зарезал женщину и освежевал ей ноги. Еще солдат подобрался к лошади сзади и вошел в нее. Другой был опоясан человеческими скальпами и что-то жевал. Еще один играл с маленькой девочкой, он тыкал ее ножом, он прорезал в ней отверстия и входил в них. На улице валялась голова. У стены дома громоздились головы. Солдаты выстраивали людей в шеренгу и расстреливали их, раскладывали вокруг них костры, привязывали к ним гранаты. Они выбрасывали людей из окон, солдаты кидали в них камни. Они привязывали людей под грузовиками. У них были пулеметы и пистолеты и они взрывали и поджигали дома и бросали людей в огонь, отрезали от их тел куски, жарили их на огне и ели. Один солдат носился по площади, выкрикивая воинский устав, и стрелял в людей, резал людей, расцарапывая себе лицо до кости. Они насиловали и насиловали, и потом они насиловали штыками, винтовками, они стреляли из винтовок. Они насиловали гранатами, и гранаты взрывались в телах женщин. Один солдат сидел на груде тел и кричал. Другой приставил пистолет к голове девочки и заставлял ее пить его мочу. Он заставил ее лечь, и сделал что-то с ее лицом, и размозжил ей лицо ударом сапога. Они выкалывали людям глаза, закапывали их заживо и заставляли ползать по битому стеклу. Они били их прикладами винтовок. Они выбивали зубы прикладами винтовок. Они били их в лицо и били их по голове прикладами винтовок. Они ломали пальцы, ноги и руки прикладами винтовок. Солдат ехал верхом на старике и тыкал в него ножом. Старик упал, и солдат пнул его, и ударил по голове, и выстрелил ему в голову, и все пинал и пинал его, уже мертвого. Они заставляли людей вставать на колени и совокупляться друг с другом. Они заставляли их нагибаться и совокупляться друг с другом. Они вложили нож в руку девочки и заставили ее кастрировать собственного отца. Они отрезали мальчику нос и заставили его жевать. Они били его между ног прикладами винтовок, били его в грудь прикладами винтовок, а потом облили его бензином и подожгли. И они все расстреливали людей, строили и расстреливали, и ночь превратилась в вопли, тени, и вопли и огни, и вопли и пулеметы, и огни и приклады винтовок, и пистолеты и штыки, и ножи и вопли, тени и тела, и лица и вопли, и грязь и кровь, и вопли и огни, — людей расстреливали, резали, били и пинали и топтали, люди ползали, вопили, старики и дети вопили, женщины вопили, и люди горели и бежали и падали в огонь и в тени и во тьму, стреляли солдаты, и люди вопили, вопили.

Капрал застонал. Он обхватил голову руками. Он плакал.

Мама смотрела на дверь, оклеенную рисовой бумагой, и видела замерзшие поля на севере, там, где она родилась. Она видела бедные крестьянские дома, бесполезные классы школ, маленьких японских мальчиков, что зимой склоняются над книгами в попытке выучить тысячу китайских иероглифов, чтобы прочитать собственную историю и написать свои имена. Она видела, как горят школы, и крестьянские дворы, и сосновые рощи при храмах. Она видела, как маленькие мальчики разрывают китайские буквы, и стреляют в них, и режут их, и оскверняют, и уничтожают. Она видела все.

Он закричал, прошептал капрал. Он бегал за ними, он криком пытался остановить их. Я старался держаться с ним рядом, но вокруг все тонуло в тенях, огне и воплях. Я нашел его только наутро.

Капрал отвел глаза.

Он был наг. Кто-то убил его и снял всю одежду. Правый глаз был вырван из глазницы. Эполеты, лежавшие подле его тела, были измазаны экскрементами. Его яички были обмотаны вокруг шеи.

* * *
В ту ночь, после ухода капрала, Мама сидела в одиночестве и медитировала. Следующий день был новогодний, день ее рождения — и день рождения всех людей ее расы.

Вскоре ее сын стал задыхаться от мучительного кашля, который поразил его столь быстро и жестоко, словно мир уже не в силах был выносить ход времени. Болезнь развивалась стремительно и неумолимо. Она держала его на руках и смотрела, как уходит его дух, — всего лишь крохотная жертва эпохи, в которой Нанкин был просто первым отделением гораздо более величественного грядущего цирка.

* * *
Она хотела уехать из Токио и вообще из Японии. На материке оставался всего один анклав, где японцам все еще позволялось общаться с иностранцами, — Шанхай, город вне закона, и только там царили хаос и отчаяние, сравнимые с ее собственными.

Она нашла там все, что ожидала, и даже больше. Иностранцы, еще не уехавшие из Шанхая, — потому что им некуда было уехать, — перепробовали все возможные наркотики. Мама начала принимать настойку опия — спиртовой раствор, столь ценимый многими за сочетание эффектов.

Она предавалась пороку вместе со стайкой случайных знакомых; они собирались каждый вечер и принимали наркотики, устраивали оргии или наблюдали за тем, как устраивают оргии другие. Как и они, днем она спала и оживлялась только к ночи. Ее безымянные спутники регулярно исчезали, совершив самоубийство или став жертвой интриг, и вот ее уже окружали новые изможденные лица, которым в свою очередь тоже предстояло исчезнуть.

Чтобы притупить боль, они уже не вступали в беспорядочные связи и не наблюдали за оргиями, а приохотились смотреть порнографические фильмы, пестрившие картинами бесстрастного расчленения трупов, бутербродов с фекалиями и чахоточной слюны, настолько нереальными, что, безучастно глядя на экран, они могли похоронить себя во тьме долгих ночей и грезить о том, чтобы окружающий мир исчез навсегда.

Изо всех людей, которые прошли через ее жизнь в эти годы забвения, только один остался в ее памяти — киномеханик, показывавший фильмы.

Это был огромный неуклюжий американец, гигант с изрытым оспой лицом, с обрюзгшим телом и выпученными глазами — неудивительно, если учесть, сколько он пил. Как только он приходил в запертую комнату с закрытыми ставнями и налаживал свой помятый кинопроектор, все испытывали чувство облегчения, потому что наконец-то можно было выключить свет. Кинопроектор визжал, мерцающие образы ползли по стенам, а Мама и ее приятели валились на мягкие кушетки.

У киномеханика была странная привычка — в ходе вечера он снимал с себя одежду, очевидно, потому, что кинопроектор был старый и быстро перегревался. Или, по крайней мере, так казалось Маме, когда она смотрела, как он весь вечер теребит одежду, снимая одно за другим, — и к полуночи он оставался совершенно нагим, если не считать полотенца на бедрах.

Как и все остальные, после полуночи Мама часто проскальзывала к кинопроектору, чтобы пошептать на ухо гиганту. Когда она начинала шептать, он слушал ее безмятежно, никак не комментируя, только иногда кивал головой. Шли недели, Мама постепенно посвящала его во все подробности своей жизни и наконец призналась во всем.

Ничего подобного она никогда не испытывала. В то время она не могла понять, чем этот гигант так привлекал ее, почему ей так хотелось проскользнуть к нему и шептать в темноте. Может быть, он просто принимал все, что бы она ни говорила, а может быть, потому что у огромной тени, отбрасываемой его профилем в тусклом свете проекционной лампы, не было имени.

Или может быть, просто потому, что он был наг. Неподвижный обнаженный гигант, он слышал и видел все, и его не надо было бояться.

Но обрюзгший американец в той запертой каморке с закрытыми ставнями был не только ее исповедником, но еще и самозванцем, и клоуном.

Маме казалось, что постепенно образы на стене становятся все туманнее. Однажды ночью она спросила об этом огромного обнаженного киномеханика, и он нелепо взмахнул руками. Он сказал, что это, наверное, потому, что он не может достать нужных лампочек. А может, потому, что в городе перебои с электричеством, — черт его знает.

Он все бормотал себе под нос. Он посмотрел на нее сверху вниз с улыбкой, и в ту же секунду она поняла, что исповедник исповедуется, поверяя ей какую-то чудовищную, понятную только ему шутку, которую он сыграл над Шанхаем. Над мужчинами и женщинами, которые в безнадежности и отчаянии приходят исповедоваться ему во тьме. Над жизнью.

Она вернулась на кушетку, стала пристальнее всматриваться в экран и сделала открытие.

Эти фильмы кишели животными и людьми, но ни одна сцена даже отдаленно не напоминала порнографию. Она лишь смутно догадывалась, что творилось на экране — на поцарапанной пленке с трудом можно было различить хоть что-нибудь, — но, насколько она могла судить, им показывали какие-то документальные фильмы, незамысловатые документальные фильмы, в которых, похоже, объяснялись основные методы животноводства. Животные были обычные домашние животные — недокормленные, а мужчины и женщины напоминали русских крестьян.

Примитивные учебные фильмы первых дней русской революции. Где он откопал их и зачем? Как ему удавалось показывать безобидные фильмы о животноводстве, а развратники думали, что перед ними все мыслимые виды распутства?

Добрый и одинокий человек. Добрый и одинокий, как клоун.

* * *
Среди ее приятелей прошел слух, что вскоре состоится особое цирковое представление, невиданная прежде забава, — представление, которое каким-то непостижимым образом доставит невероятное наслаждение всем, кто будет на нем присутствовать. Все в восторге предвкушали загадочное представление.

Только Мама туда не стремилась. Трюк клоуна заставил ее вспомнить об устрицах.

Для нее устрица всегда была теологическим символом закрытости и совершенства, ведь она напоминала серое вещество мозга, а Лао-цзы однажды сказал, что некий невещественный образ существовал еще до Желтого предка[32]. Маме казалось, что это вполне могла быть устрица. Не раз в отчаянии она мечтала стать устрицей.

Но это было до того, как ей улыбнулся клоун. Была какая-то магия в иллюзиях, которые он порождал своими фильмами, магия столь простая, что, разгадав ее, Мама улыбнулась — впервые после смерти генерала; улыбнулась, поняв, что она еще не готова присоединиться к любителям зрелищ в цирке смерти. Вместо этого она решила повидать хозяина цирка наедине, перед представлением.

Она отказалась от настойки опия, чтобы очистить сознание. Она стала медитировать, чего не делала уже год. В ночь перед представлением она, как обычно, пришла в кинозал.

Кушетки были поставлены рядами, ставни на окнах закрыты, дверь плотно затворена. Она ждала до полуночи, а потом выскользнула из комнаты. К тому времени ее товарищи одурели от опиумного дыма, а клоун прерывисто храпел, раскинувшись на трех или четырех стульях возле заглохшего кинопроектора. Аппарат все еще мурлыкал, бобина все вертелась и вертелась, но кадр на стене не менялся — крестьянский сарай, к двери которого прижималось какое-то животное. Может быть, аппарат заглох, когда один кадр сменялся другим.

Никто не видел, как она уходит. Она подозвала рикшу, закрыла занавески и пустилась в долгий путь по Дороге Бурлящего Колодца.

Она направлялась в заброшенный склад на окраине города. Здание было квадратное, без окон, с высокой застекленной крышей. Ветер донес до нее приглушенный вскрик.

Она прошла по коридору, сделанному из полотнищ, мимо занавешенных клеток со зверями. Странные костюмы, блестящие и похожие на звериные шкуры, свисали из упаковочных ящиков. Сам склад оказался огромным открытым пространством, залитым лунным светом. Потолок аркой выгибался в небо, углы тонули в темноте. Эхо здесь терялось в бесконечности, потому что эта огромная пустая арена была не чем иным, как пещерой сознания.

Он стоял на усыпанной опилками арене. На нем был черный котелок и розовато-лиловый фрак. В одной руке он держал рупор, в другой — хлыст. Он стоял, откинув голову и раскинув руки, глядя в небо.

Она подошла к нему и поклонилась. Она сказала ему, кто она такая и почему пришла. Добавила, что она из числа тех, кто дал денег на это представление, но решила не приходить, хотя и жаждет забыть о своих невзгодах. Вот она и пришла одна, чтобы узнать от самого хозяина смысл его последнего представления.

Он разразился мрачным хохотом и стал ходить туда-сюда по арене, взмахивая хлыстом и выкрикивая приказания в рупор. Он говорил о вере, обмане, о масках. Взмахами рук он, как волшебник, вызывал духов исторических личностей, императоров и крестьян, варваров и поэтов. Потом он разразился путаным монологом о любви, о любви реальной и о любви возможной.

Слова срывались с его уст в такт взлетам хлыста, в рупор он бросал вызов воображаемым зрителям. Она поняла — этот человек заблудился в стране диковинных зверей и дикарских костюмов.

Она не знала, откуда взялось охватившее его отчаяние, но, глядя, как он вышагивает по арене, почувствовала, как в ее сознании забрезжило странное видение. Перед ее внутренним взором предстал нагой гигант, свалившийся возле лампы, которая бросала на стену едва различимые бессмысленные образы.

Это видение было так живо, что поразило ее. Почему оно пришло к ней тогда? Что связывало этих двух безымянных людей — безымянного киномеханика и безымянного хозяина цирка?

Она посмотрела на застекленную крышу, заглянула в темные углы склада, долго глядела на крохотную арену, усыпанную опилками. Она слушала возбужденный голос хозяина цирка и слышала внутри себя свой собственный шепот — слова, что она ночь за ночью нашептывала на ухо молчаливому толстяку, а он сидел, нагой и неподвижный, бесстрастный, не дрогнув выслушивая все ужасы, о которых она повествовала, неподвластный кошмарам, в которых она жаждала раствориться.

Она мгновенно сбросила с себя одежду и бросилась к хозяину цирка, остановила его, вырвала у него из рук рупор, хлыст — и сжимала его в объятиях, пока не стихли его всхлипывания и судороги, — и пока он не почувствовал, что обрел в ней благословение Божье, которое утратил давным-давно, благословение, которое и она утратила, как ей казалось, навсегда, не зная до той минуты, что дар вернулся к ней благодаря нагому гиганту; он кивал ей, и кивок его был прощение.

Они любили друг друга до рассвета. Оставив его, она долго брела, размышляя о возвращении в Японию.

В ту ночь она сидела у открытого окна, глядя на звезды. Полночь прошла, уходили часы. Она вспоминала все, что ей пришлось пережить, думала о страданиях хозяина цирка, который в ту самую минуту показывал призраки своего прошлого в ужасных костюмах, отворял клетки диких зверей, открывал представление в цирке смерти. Но в ту же минуту, в то же время она ощутила в своем теле биение новой жизни.

Познав десять тысяч мужчин, она забеременела лишь однажды. Теперь она знала, что это случилось вновь. Благодаря нагому гиганту она вновь научилась любить, она насладилась любовью и теперь понесла сына хозяина цирка.

* * *
Мальчик родился на старой вилле генерала в Токио. В нем явственно сказывалась кровь белых, и поэтому она не могла оставить его у себя. Близилась война с Западом, и было бы небезопасно растить его в Японии. Как ни тяжело ей было расстаться с ребенком, она должна была увезти его из страны, пока еще оставалось время.

Она отправилась к одному человеку, который, пожалуй, мог помочь ей, — к миссионеру, дружившему с братом генерала. Отец Ламеро выслушал ее рассказ и согласился отослать младенца в Америку. Скрывая муку, она отдала ему младенца.

Разразилась война с Западом, закончившаяся для Японии поражением. Перед войной двери в Японии не запирали, но теперь отчаявшиеся люди крали все, что только можно было унести. В ее дом каждую ночь врывалась новая банда умирающих от голода воров, которая тут же сменялась следующей.

Шофер генерала, который стал служить ей в конце войны, предложил нанять одну из этих состоявших из бывших солдат банд, чтобы охранять дом и не пускать в него другие банды. Но у Мамы появилась другая мысль, как всегда, в духе Дао. Она процитировала Лao-цзы.

Когда в империи царит Дао, бешено несущихся жеребцов поворачивают, чтобы своим навозом они удобряли земли.

Но что это значит? спросил капрал.

Это значит, отвечала она, что люди, которые вчера были героями, а сегодня стали ворами, когда-нибудь вновь станут героями. Они и есть бешено несущиеся жеребцы, и, если мы проявим по отношению к ним мудрость Дао, их навоз удобрит будущее.

Навоз? удивился капрал.

У человека бывают выделения нескольких видов, отвечала Мама. В этом доме все еще остаются три или четыре служанки, и я уверена, что поблизости найдутся и другие женщины, которые соскучились по мужчинам за долгие годы войны. Так что не будем нанимать охранников, лучше пригласим этих жеребцов в дом. Сам увидишь.

Капрал боялся, что из этого не выйдет ничего хорошего, но замыслы и поступки Мамы соответствовали Дао, и она это знала. Вскоре начала возрождаться новая Япония, трудолюбивая и искусная, энергичная, процветающая.

Многие старые традиции ушли в прошлое, но ничто не изменилось заметнее, чем нравы и обычаи публичных домов, с которыми Мама познакомилась ребенком, в которых совершенствовалась девушкой и с которыми рассталась молодой женщиной, — изысканное и совершенное знание мужчин, неотъемлемая принадлежность японского борделя, каким бы жалким он ни казался с виду, — по-настоящему уникальные и утонченные ворота в мир, которому не было равных, кроме, пожалуй, путей мистиков, ищущих утешения не в этом мире, а в потустороннем.

Изысканные бордели предвоенных лет сменились блестящими барами лет послевоенных, но потом американские солдаты ушли, и японские мужчины успокоились и начали обдумывать уроки войны и оккупации. Потерпев поражение в попытке завоевать Азию, японские ветераны приняли мир и построили промышленность, чтобы обеспечивать американцев, а, те в свою очередь, одержав победу, теперь вели войны по всему континенту, опустошая огромные территории, восполнявшие потери за счет японских товаров и производств, чтобы восстанавливать разрушенное, — и так Япония достигла процветания, еще двадцать лет назад и не снившееся ни одному милитаристу или ультранационалисту.

Но неожиданный поворот истории, благодаря которому Япония, проиграв войну, обрела больше, чем утратила, не обошелся без потерь. Где-то в лихорадочной неразберихе, по мере победного шествия демократии, исчез традиционный японский бордель, унеся с собой оригинальное восточное искусство любви и одно из редчайших творений — японскую гейшу.

Никто больше не хотел платить деньги за постигшее множество пленительных искусств и уловок тело женщины, за аристократическую улыбку, за тонкие замечания и несравненную остроту ума в игре в палочки. Деловые люди новой Японии были по горло заняты своими нынешними товарами и товарами, которые они вот-вот приобретут, так что, когда приходило время расслабиться, они предпочитали лежать на спинах в массажном кабинете, глядя сквозь пар в потолок, подсчитывать прибыли, подыскивать новые рынки, предаваться одиноким, величавым мечтаниям, пока уверенные руки невидимой женщины не покажутся в клубах пара и не станут ласкать их, быстро доводя процесс до победного завершения.

А иногда они ходили смотреть порнофильмы, с упоением вспоминая во время сеанса последнее посещение массажного салона и предвкушая новое.

По мере необходимости Мама приспосабливалась к временам. Она помнила фильмы, которые нагой клоун показывал в Шанхае перед войной, и воплотила эту идею в замысле Гостиной. И ветераны, которых она развлекала после войны — еще до того, как они приняли демократию и добились успеха, — конечно, не забывали крошечную хрупкую женщину, которая обеспечивала их, когда они сидели без гроша.

Они помнили и возвращались, в благодарность оставляя крупные суммы денег в ночном клубе Мамы, самом известном злачном месте в Азии, — в клубе, который стал почти такой же легендой, как и его загадочная владелица, крохотная старушка, милосердие и сострадание которой были столь велики, что многие думали: «А вдруг она — новое воплощение бодхисатвы Каннон?»

Война, катастрофы, беспорядки. Несмотря на все это, Мама следовала путем Дао.

И теперь, совсем недавно, к старости, она нашла то убежище, к которому стремилась всегда, тихий храм, где можно медитировать на восходе, высоко над Императорским рвом и Императорским дворцом. Оттуда она иногда нисходила в мир, что лежал внизу, лишь изредка, чтобы обрести мелкое, преходящее богатство, награду или честь, а потом возвращалась в свой настоящий дом высоко над городом, в духовный храм, стоящий на спине мифического дракона, который вел ее через годы утрат и любви.

Глава 5 Кикути-Лотман

И вот мы видим, как на арену выходит хозяин цирка в сапогах и фраке, с хлыстом и рупором, — вот он, шаман и повелитель чудес.

Заходил Квин, потом ушел. Большой Гоби вышел с ним из квартиры лишь однажды — когда они впервые навестили отца Ламеро, — но был так смущен встречей, что Квин решил больше его с собой не брать. Квин что-то говорил об именах, которые сообщил ему отец Ламеро. Большой Гоби покивал, не отрываясь от экрана телевизора.

Имена — хорошо, пробормотал он, когда дверь за Квином захлопнулась.

Оказалось, что «Гостиная» — это бар на одном из подземных этажей небоскреба. Квин знал, что у японцев принято называть всех владелиц баров Мама-сан, и поэтому, спустившись по нескольким сотням ступенек, сразу подошел к официанту и спросил Маму-сан, сказав, что у них есть общий друг, отец Ламеро.

Подозрительный официант отправил его в угол, где стоял человек около четырехсот фунтов весу — бывший сумоист с огромной дубинкой на плече. Бывший сумоист держал дубинку над головой Квина до тех пор, пока официант не вернулся.

Официант поклонился. Он просил извинить его происхождение и образование, подлодушие и низкое, бестактное поведение, писклявый голос, гнусную внешность и полную некомпетентность. Мама немедленно встретится с ним.

Квина пригласили в Круглую комнату, предназначавшуюся для встречи самых почетных гостей. Они оставили сумоиста в тени и пошли вниз по бесконечной винтовой лестнице. Неожиданно официант остановился, чтобы спросить Квина, нравится ли ему Япония, и когда Квин уверил, что конечно да, как же иначе, официант шумно втянул воздух сквозь зубы, выражая тем самым удивление и благодарность, а может, просто потому, что ничего более подходящего не придумал.

Спустившись еще на три-четыре сотни футов, они вошли в Круглую комнату, в которой лицом к стене — или скорее к небольшим окнам, вырезанным в стене, спиной к Квину за стойкой сидели с десяток мужчин; никто даже не повернулся, когда он вошел. Официант указал ему на пустой табурет, втянул воздух сквозь зубы и исчез.

Откуда-то снизу на него уставился бармен — проход за стойкой был настолько ниже уровня пола, что виднелась только его макушка. Квин заказал выпивку, и над краем стойки появилась рука со стаканом.

Прямо перед ним на стойке была укреплена панель с кнопками. На одной было написано Семейный портрет. На других — Маленькая проекционная лампа. Татуировки. Камера Кобе. Квин, не задумываясь, нажал ту, на которой было написано Нос.

Вспыхнул экран, который Квин поначалу принял за зеркало. Экраны были вмонтированы в стойку таким образом, что видел его только тот, кто сидит непосредственно перед ним. Для остальных экраны оставались кривыми зеркалами, в которых причудливо отражалась маленькая круглая комната.

Первый нос был плоский и широкий. Он рос в размерах до тех пор, пока не заполнил собою весь экран. Поры — широкие темные дыры — вскоре увеличились настолько, что внутрь каждой можно было запихнуть кулак, стали не меньше кратеров вулкана. Края кратеров потрескались, и далеко внизу, на дне, лежали плодородные почвы. Картинка все увеличивалась, пока экран не заполнила одна невероятных размеров пора, вулканический кратер вроде того, что красуется на вершине Фудзиямы; древние оползни избороздили края кратера, а жерло было черно от дремлющей бактериальной лавы.

Экран потускнел, и появился второй нос, в натуральную величину, уже, чем первый, он дрожал мелкой дрожью и, несомненно, был очень чувствителен. Носу протянули хризантему или, может быть, цветок вишни. Нос помедлил и глубоко вдохнул, явно испытывая множество нежных ощущений.

Третий нос двигался быстро. Когда на экране появилась вазочка заварного крема, волоски в ноздрях затрепетали. Нос уткнулся в крем, вынырнул и стал быстро ввинчиваться в чей-то вощеный ушной хрящ.

Тот же нос начал скользить вниз по шее, через подмышку, в расщелину между двумя обмякшими грудями. Он потыкался в возбужденные соски женщины, потерся о ребра, весело встряхнулся в пупке, клюнул выпуклость ее гладкого живота. Он ласкал бедра и рылся между пальцами ног, дегустировал, торопился.

Квин отшатнулся. На мгновение на экране появилась совсем другая картина — или ему только показалось? Что-то похожее на скотный двор со здоровыми животными, за которыми присматривают здоровые, улыбающиеся крестьяне в накрахмаленной кисее и вышитых блузах — жители Восточной Европы, возможно, славяне, они радостно пекутся о своих питомцах под доброжелательным надзором, под одобрительным отеческим взглядом усача, эдакого молодца в рабочей кепке, в свободном черном костюме и высоком целлулоидном воротничке.

Ленин?

Картинка исчезла сразу, и это была не столько картинка, сколько игра воображения — эффект, который только оттенил историю носа и неожиданно взволновал зрителя. Каким-то образом намек на реальную историческую подоплеку только сделал фильм, который иначе мог бы показаться просто завораживающей фантазией безумца, более достоверным.

Нос словно откинулся назад, и тут в верхней части экрана появились женские ноги. Ноги присели и широко раздвинулись, опустив на нос занавес курчавых волос, которым и завершился фильм.

Стакан Квина опустел. Даже лед исчез. Надпись на стойке гласила, что каждый день здесь можно увидеть новый фильм. А еще надпись предлагала насладиться комбинациями фильмов — нажимать по нескольку кнопок сразу и тем самым создавать уникальные, невиданные доселе эффекты. Квин собрался было заказать еще выпивки, но тут вернулся официант, с извинениями, как и прежде, и пригласил его к Мадам Маме.

Они еще раз прошли по винтовой лестнице, но на сей раз по узкой и простой, без ковров и канделябров. Она вилась вниз вдоль потертых планок, образовавших квадратную шахту, — на каждом уровне ее поддерживало то, что потом оказалось крышей. Квин уже начал сомневаться, не идут ли они по пагоде, построенной под землей, а не на земле, в землю, со шпилем, уходящим в толщу земли, а не в небеса.

На дне колодца в пустой комнате, обшитой деревом, сидела она — крохотная седовласая женщина в черном кимоно; ее единственным украшением был овальный изумруд на лбу. Она наклонила голову, приветствуя его с изысканной любезностью, и заговорила на очень чистом английском, может быть чуть-чуть старомодном.

Мудрецы любят напоминать нам, сказала она, что единственная жизнь, которую мы знаем, — жизнь под землей, что мы должны пройти через много воплощений, прежде чем наконец увидим солнце. У пагоды тоже может быть три или пять этажей, но у моей — семь. Жив ли еще отец Ламеро?

Да, жив, отвечал Квин.

Как странно. Я всегда думала, что он умер еще в войну.

Нет, но, похоже, с тех пор живет затворником.

Понимаю. Что ж, он однажды был очень добр ко мне, а мы не должны забывать доброты. Что я могу сделать для вас, мистер Квин?

Отец Ламеро полагает, что вы могли знать моего отца в Шанхае. Он считает, что вы были там, когда мой отец погиб.

А когда это было?

Году в тридцать седьмом.

Лицо Мамы было по-прежнему бесстрастно.

Я действительно побывала там в то время, сказала она, и я знавала многих иностранцев; многие из них умерли, даже большинство. Но я не знала их имен. Мы в ту пору не звали друг друга по именам. Никогда.

И вы никогда не слышали о человеке по имени Квин?

Мама нахмурилась. Она расцепила руки, помедлила и сцепила их снова.

Мне кажется, слышала. Но это было не в Шанхае, это было в Токио. Это было как-то связано с тем, что случилось в Шанхае за восемь лет до того, как я туда приехала.

Мама говорила медленно. Она говорила о предвоенной Японии, о Шанхае и об отчаянии, которое она познала там. Она сказала, что восстановить в памяти события той мрачной эпохи означает начать мучительную, болезненную игру с прошлым. Она проговорила почти час и попросила Квина навестить ее снова. Одновременно она предложила ему услуги переводчика, чтобы помочь найти того, другого, о котором говорил отец Ламеро.

Квин ушел, ощущая странную близость с этой маленькой древней женщиной, — пусть даже она не стала говорить об обстоятельствах, при которых слышала имя его отца. Вместо этого она долго рассказывала о себе. Почему она ушла от ответа?

Квину казалось, что он понял. Герати сказал, что агентурная сеть действовала на протяжении восьми лет. Если его отец умер в Шанхае в то время, когда там жила Мама, тогда событие, о котором она только упомянула, эпизод, случившийся за восемь лет до того, может быть, связан с началом деятельности сети. Мама сказала, что это будет мучительная, болезненная игра с памятью, что вспоминать те годы нелегко, и Квин поверил ей, потому что мучительная игра могла носить только одно имя.

Шанхай.

Переводчик, тихий пожилой человек, предложил сразу же начать поиски в Цукидзи — том районе Токио, где, как сказали Квину, можно найти гангстера Кикути-Лотмана. В этом районе находился рыбный рынок, а значит, и лучшие суси-рестораны. Переводчик привел Квина в один из них, на главной улице, и указал на столик возле окна.

Если мы сядем здесь, сказал он, то сможем сориентироваться. Ну так как?

Переводчик поговорил с официантом, и вот уже им начали подавать блюда суси, Квину — дешевые ломтики осьминога и кальмара, переводчику — дорогих морских ежей, дорогую икру лосося и очень-очень дорогого северного муксуна, такого редкого, что иногда его нельзя было купить ни за какие деньги.

Квин пил пиво. Переводчик пил лучшее охлажденное саке — один завод в Хиросиме выпускал эту особую марку только раз в год, ко дню рождения Императора.

Квин допил пиво, ожидая, что переводчик расскажет, как им найти Кикути-Лотмана. Но тот не торопился, а вместо этого заказал второе блюдо суси, а потом и третье. Пока переводчик обменивался любезностями с кассиром, Квин понял, что оплачивает непомерно высокий счет. Выйдя на улицу, переводчик сделал несколько шагов к двери и остановился.

Осторожно, прошептал он. Мы должны действовать, не вызывая подозрений.

Они стояли на тротуаре лицом к двери. Переводчик многозначительно поднял глаза к небесам, икнул и расстегнул штаны. Квин отошел и ждал у бордюра, пока поток мочи обрушивался между ног переводчика и несся по переполненной мостовой. Старик вытер руки газетой и присоединился к Квину.

Первые сведения уже собрал, прошептал он. Здесь по соседству есть плавучий дом, о котором боятся говорить.

Откуда ты знаешь? спросил Квин.

Кассир сказал. Мы с ним быстренько обсудили местные магазины, и лавки, и дома, и все гостиницы, и лачуги, и рестораны, и отели в Цукидзи, поговорили о складах и хранилищах, о гаражах и так далее, и он ни разу не запнулся. Мы с ним славно поболтали. Так что остается только плавучий дом, разве нет? Я почти уверен, что это именно то, что мы ищем. Ну так как?

Квин последовал за переводчиком в кофейню, где после залитой солнцем улицы царила успокаивающая тьма. Переводчик спросил партитуру симфонии Моцарта, которая как раз звучала в кофейне, и читал ее, пока им готовили кофе. Летняя жара и пиво сделали свое дело — Квину захотелось спать. Вскоре он задремал. Перед ним так и стояла нетронутая чашка кофе, когда переводчик потянул его за рукав и разбудил.

Солнце как раз садится, прошептал он, лучшее время для сбора сведений. Кроме того, это Гайдн, а партитуры у них и нет. Ну так как?

Что «ну так как»? проворчал Квин.

Переводчик визгливо хихикнул.

Хорошо, давайте. Вот момент, которого мы ждали.

Квин думал, что такси отвезет их к каналу, где будет пришвартован плавучий дом, но вместо этого они поехали по широкой насыпи к молу. Переводчик лениво направился к концу мола, а таксист ждал. Квин побежал за ним. Переводчик стоял на краю мола, обозревая Токийский залив.

Какого черта, начал Квин.

Я знаю, задумчиво сказал переводчик, что нет ничего более прекрасного, чем этот залив на закате. Залив и силуэт города, и надо всем этим — наша величественная Фудзи-сан. Мне здесь всегда лучше всего думается. Если честно, у меня есть такое чувство, что еще одна порция сведений почти у нас в руках.

Переводчик перевел взгляд на Фудзияму, к небесам. Ветер дул ему в спину, так что струя мочи выгнулась аркой и упала в воду футах в тридцати.

Чудесно, задумчиво сказал старик.

Что чудесно?

Все. Просто чудесно, и вот мы здесь.

Где?

Именно здесь, повторил переводчик, уставившись то ли на священную гору, то ли на какое-то облачко в небе. Но нельзя мешкать, момент настал. Ну так как?

Такси отвезло их обратно в Цукидзи, в другой суси-ресторан, на сей раз большой и шумный. Переводчик распихал локтями пьяных крикливых людей, пробился к стойке и на деньги Квина подкупил официанта, чтобы им предоставили места.

Ведем себя естественно, прошептал переводчик, когда они уселись. Вот это место. Притворяйтесь, что мы просто заглянули сюда перекусить. Никто не должен заподозрить, что мы собираем сведения.

Перед ними громоздились горы сырой рыбы, и переводчик ел жадно, словно проголодал несколько недель. Он много пил и промурлыкал всю Моцартову симфонию, которая звучала в кофейне днем. Он смеялся, шумно ковырял в зубах, кричал, распевал военные песни, заказывал еще и еще суши и к ним — еще и еще саке.

Время шло. Пьяный и озлобленный Квин осоловел от жары. Было уже за полночь, когда ему принесли гигантский счет. Он собирался заплатить, уйти и никогда, никогда больше не встречаться с переводчиком, но, когда он поднялся, старик потянул его за рукав и настойчиво зашептал.

Правильно, ведите себя естественно. Только дайте мне деньги, я сам заплачу, сейчас как раз подходящий момент.

Возле кассы стояли весы, на которых взвешивали рыбу. Переводчик бросил на одну чашу весов несколько купюр, на другую счет и громко рыгнул.

Просто чудо! прокричал он.

Жалкая кухня! откликнулся пожилой кассир.

Лучший ресторан в Японии! завопил переводчик.

Исключено! закричал кассир.

Я настаиваю! заорал переводчик.

Да снизойдет на меня благословение Будды! заорал кассир.

Плавучий дом, прошептал переводчик.

Тут такого нет, прошептал кассир.

Переводчик высыпал на чашу весов пригоршню монет. Он погладил пачку банкнот и уронил их над чашей: кружась, они одна за другой падали поверх монет.

Снег, прошептал он. Падает снег и засыпает путь к замку — какое изысканное зрелище.

Много выпадет снега, прошептал кассир, чтобы замести следы чужака, стремящегося проникнуть в замок под покровом ночи.

Переводчик вытянул еще несколько банкнот из пачки Квина и уронил их на весы.

Неужели нужно опасаться могущественного хозяина замка?

Он могуществен превыше всякого могущества. Никто не сравнится с ним.

Никто? Это опрометчивое заявление. У нас ведь, в конце концов, есть император.

Но император утратил свое могущество еще в тринадцатом веке.

Верно. Он теперь просто фигура, бог. Настоящее могущество давно в руках военачальников. Не так ли?

Кассир пожал плечами.

О давно прошедших эпохах, прошептал он, я не знаю ничего.

Значит, вы хотите сказать, зашептал переводчик, что могущество этого господина в замке может сравниться с могуществом военачальников предыдущих эпох? Что он может сравниться с теми воинами, которые всего несколько десятилетий назад были нашими вождями, когда мы завоевывали Китай и Тихий океан? Можно ли сравнить эту империю с их Великой Восточно-азиатской Сферой Всеобщего Процветания?

Великой Азиатской чем? прошептал кассир. Вы сказали — Китай? Тихий океан? Восточная Азия? Сферы процветания? Нет, эта империя не может сравниться с той, потому что она гораздо больше. И она существует на самом деле, не то что та, другая, — просто мечта, столь хрупкая, что рухнула за какие-то два дня под весом одной бомбы. Нет, эта империя существует, говорю вам.

Значит, тот, кто ею правит, вероятно, и впрямь могущественный император. Когда он созывает придворных у себя в замке, этот император из императоров?

Кассир зачерпнул деньги из чаши весов и выбил чек на маленькую сумму. Он перестал шептать и заговорил обычным голосом.

Пятьдесят граммов, сказал он. Это очень хороший белый муксун, маленький и круглый, но слишком хороший пловец, ни одному рыбаку не поймать. Боюсь, у нас нет того, что вы ищете.

Переводчик икнул. Кассир втянул воздух сквозь зубы. Они, шатаясь, вышли из ресторана и зашагали по улице, расталкивая толпы людей, покачивавшихся стоя на месте и обрызгивавших друг друга. Наконец переводчик нашел незанятую телефонную будку и, прислонившись к ней в тусклом свете уличного фонаря, расстегнул штаны.

Вот так, прошептал он, теперь у нас есть все. Во-первых, он сказал — пятьдесят граммов, это половина сотни или половина ночи. Полночь. Именно в полночь этот император гангстеров и появляется в своем плавучем доме. Во-вторых, он невысокий и круглый. В-третьих, подконтрольный ему незаконный бизнес образует империю, превосходящую по территории Японию времен Второй мировой. В-четвертых, его агенты не ограничиваются Востоком, они действуют по всему миру. В-пятых, он более могуществен, чем генерал Тодзё двадцать лет назад. В-шестых, я не знаю, что кассир имел в виду, назвав его белым. Японский язык очень неточен. Может ли быть так, что этот гангстер — европеец? Или наполовину европеец?

Думаю, да, сказал Квин. Но где же этот плавучий дом?

Как раз за рестораном, в котором мы только что были, именно поэтому мы и пошли туда. Сейчас большинство каналов в Токио — просто канализационные стоки, но один из немногих, что все еще может называться каналом, — за этим рестораном. Чистая вода. Именно то, что нужно, когда живешь в плавучем доме. Я думал о канализации, когда мы сидели в кофейне, и именно поэтому мы туда пошли, потом я подумал о чистой воде, когда мы смотрели на чистый силуэт Фудзи-сан на закате, и именно поэтому мы и пошли к заливу. Но у нас был длинный день, и, кажется, пора идти. Ну так как?

Квин вынул деньги.

Невозможно, сказал переводчик. Не возьму, даже и не думайте. В конце концов, я почти ничего для вас не сделал. И позвольте поблагодарить вас за суси, саке и Моцарта. Это был очень приятный день.

Уезжая, он помахал Квину с заднего сиденья такси; Квин был изумлен легкостью, с которой переводчик раздобыл информацию. Но, конечно, Квин не подозревал, что провел день в обществе бывшего капрала, того самого, что некогда служил шофером у великого шпиона и двойного агента времен прежней Империи и овладел десятью тысячами тайных приемов, пока возил в Кемпейтай своего хозяина, внушавшего ужас маленького барона со стеклянным, никогда не закрывавшимся глазом, возил по опасным улицам Мукдена и извилистым переулкам Шанхая, по путям загадочных заговоров и афер Токио, которые исчезли вместе с войной.

* * *
Обычно Большой Гоби смотрел телевизор и ходил туда-сюда по квартире. Если он видел на экране засорившуюся раковину, то шел в кухню, чтобы проверить, работает ли их собственная. Если на экране рекламировали средство от запора, то шел в туалет, чтобы облегчиться.

Как-то вечером Квин подошел к телевизору и выключил его. Через несколько минут Большой Гоби застонал.

Эй, Квин. Что это еще такое? Я же телевизор смотрю.

Что смотришь?

Не знаю. Что-то.

Ты же несколько дней с места не двинулся.

Разве?

Ну-ка, слушай, Гобс, трубка разладилась еще вчера. Изображения-то нет, а тебе хоть бы что. В телевизоре один шум и помехи.

Ну, тогда, наверное, именно это я и смотрю.

Плохо, Гобс. Скажи, что тебя беспокоит.

Ничего.

Ну, давай, выкладывай.

Это обязательно?

Да.

Большой Гоби сцепил руки. Он крутил пальцами, будто мыл их и вытирал.

Вот в чем дело. Я больше не могу нормально думать.

А почему?

Все перемешалось, вот в чем дело.

Почему?

Потому что все изменилось. В смысле, вся моя жизнь раньше была простая и понятная. У меня было немного, но что-то было, и это было чертовски важно, но теперь это ушло, в смысле, просто ушло, и все. Как это можно потерять то, что раньше было для тебя целой жизнью?

А может, нет, Гобс, может, ты не потерял это. Что это было?

Большой Гоби заново вымыл руки. Он почесал вмятину на плече.

Зачем тебе это?

Потому что я о тебе забочусь.

Я знаю, знаю, что заботишься, я знаю, что поэтому ты и хочешь знать, но какая разница, если все равно сделать ничего нельзя? Я в смысле, о некоторых вещах трудно говорить.

О каких, Гобс?

Ну, ты знаешь, о чем я, разве нет, я в смысле, ты же знаешь меня, мне не надо об этом громко объявлять.

Хорошо. Это телевизор, да?

Конечно.

Сейчас ты его смотришь меньше, чем раньше.

Меньше? Меньше? Он вообще ничего не значит, вот что он значит. Все эти годы — и вот это простоушло, будто его никогда и не было. А ведь это была моя семья, Квин, мой дом и мои друзья, и, знаешь, все-все. Это был просто я сам, как я есть, а теперь ничего не осталось.

А вдруг это не так?

Но это так, в смысле, я знаю, что это так. Я смотрю в телевизор и ничегошеньки не чувствую. В смысле, я помню, что я раньше чувствовал, и все. Я раньше думал, что жить без него не могу, а теперь мне все равно — совсем. Это меня пугает. Как это такие вещи могут просто исчезнуть? Как это ты можешь просто их потерять — и все?

Я уверен, что это невозможно. Вместо этого случаются новые вещи. Приходит что-то новое. Что у тебя нового, Гобс?

Ты знаешь. Наверняка ты сам знаешь.

Скажи мне.

Хорошо, я скажу тебе, я скажу тебе завтра.

Нет, сейчас.

Прямо сейчас?

Да.

Так просто взять и сказать?

Так просто взять и сказать.

Хорошо, Квин. Я тебе прямо так и скажу.

Ну?

Сиськи.

Что?

Сиськи. Я не могу ни о чем думать, кроме сисек. Я смотрю в телевизор и вижу сиськи. Картинка исчезает, а я все еще вижу сиськи. Когда я пытаюсь заснуть, я думаю о сиськах — и мне не спится. Я думаю о сиськах, когда пытаюсь есть, и глупая еда не естся. В смысле, я знаю, что в той ночи для тебя не было ничего особенного, знаю, но это была особенная ночь — для меня, и мне сейчас очень плохо. Это сводит меня с ума.

Большой Гоби вымыл и вытер руки. Он утонул в кресле. Квин вспомнил о баре в Иокогаме, о том, как Большой Гоби маршировал, удаляясь от цветных огоньков музыкального автомата, за пожилой жирной шлюхой, за покрытой шрамами шлюхой-адмиралом, которая командовала флотами японских боевых кораблей во время войны и с тех пор перебывала капитаном половины грузовых судов в мире.

Слушай, сказал Квин, я знаю одно место, там, говорят, лучшие в Азии девочки. Как насчет этого?

Где?

Прямо здесь.

В Токио?

Именно.

Вроде дворца?

Вот-вот.

С принцессой?

Она будет принцессой. Можешь не сомневаться.

Когда?

Сегодня. Прямо сейчас.

Правда?

Конечно. Переодевайся, и пойдем.

Переодеваться?

Большой Гоби посмотрел на себя. На нем были только плавки.

Зачем он надел плавки? Он пытался вспомнить. Это все потому, что он был в них той ночью. Он спешил покинуть берег, на котором скучно было плавать, чтобы попасть на другой берег, с тату-салонами, с музыкой и с сиськами. Он так торопился, что даже не переоделся и в таком виде вошел в тот бар в Иокогаме.

Босой. Без рубашки. В плавках.

Со спасательным жилетом на плече.

Но пожилая жирная адмиральша, стоявшая в свете цветных огоньков, не посмеялась над ним. За свою долгую карьеру она потопила столько военных кораблей и видела столько потерпевших кораблекрушение моряков, что не удивилась, увидев, что в дверь, спотыкаясь, ухмыляясь, сжимая в руке спасательный жилет, входит мужчина, раздетый почти догола.

Большой Гоби застенчиво улыбнулся.

Извини, Квин, я сейчас переоденусь. Я же тебе говорил, что ни о чем другом не мог думать.

* * *
Они прошли по пустырю, где босоногие мальчишки в белых пижамах били ребром ладони по стволам деревьев.

Зачем они это делают, Квин?

Это карате, они тренируются. Попробуй-ка поколоти рукой по стволу годика три-четыре, и у тебя будут мозоли в дюйм толщиной. Поколоти-ка рукой о бочонок с песком еще три-четыре годика, и все пальцы станут одной длины.

Зачем?

Чтобы рука была как мотыга.

Большой Гоби посмотрел на свои руки. Он увидел женщину, которая несла филе курицы, завернутое в широкие древесные стружки. Почему они не завернут их в бумагу? Девушки в коротких юбочках шли на работу, а мужчины с полотенцами на шее возвращались с работы, побывав в публичной бане. Почему они не моются дома? Почему девушки не ходят на работу по утрам?

Глупо. Вся эта страна глупая. Он не хотел, чтобы его рука стала похожа на мотыгу.

Он нащупал в кармане глаз, тот самый глаз, что купил после несчастного случая с тунцом в Бостоне, в тот уикенд, когда бригадир поскользнулся в морозильнике и был погребен под грудой мороженого тунца. Весь этот эпизод начался с рыбьего глаза, Большой Гоби знал это и не хотел бы, чтобы это повторилось. Так что несколько дней спустя, когда ему случилось проходить мимо магазина, где продавались хирургические принадлежности, он увидел в витрине стеклянный глаз, вошел и купил его. Теперь он всегда носил его с собой и никогда не вынимал его, кроме тех случаев, когда это было просто необходимо, — приберегал его на случай непредвиденных обстоятельств. Даже Квин не знал о стеклянном глазе. Никто не знал о нем, потому что он был связан с тем несчастным случаем, с тунцом и бригадиром.

Они спустились по длинной винтовой лестнице, прошли мимо огромного мужчины с дубинкой и стали спускаться дальше.

Эй, сказал Большой Гоби. Эй, как называется этот дворец?

Гостиная.

Это глупо. Все глупо. Во дворцах не бывает гостиных. И потом, дворцы должны быть высокими.

Он еще сильнее разочаровался, когда они вошли в маленькую темную комнатку, меньше той комнаты в Иокогаме, в ней не было даже музыкального автомата. Они уселись в алькове, спрятанном за пальмами. Им принесли ведерко льда, в котором торчала бутылка. Большой Гоби попробовал пенистое имбирное пиво и решил, что оно горькое. В высоких, плоских бокалах помещался всего один глоток.

Ему было одиноко. Старуха с глупым зеленым камнем на лбу подошла к ним и уселась рядом с Квином. Неужели Квин думает, что это принцесса? Пока они разговаривали, он посматривал на них из-за пальм. Там было темно. Где все?

Старуха ушла и Квин вместе с нею, сказав, что вернется через несколько минут. Большой Гоби пожал плечами. Ему было все равно.

Он допил бутылку пива, думая о той девушке в Иокогаме, у которой были драгоценные камни на туфельках, а не на лбу. Он попробовал помыть и вытереть руки, но это тоже не помогло. Подали еще одну бутылку. Он выпил еще.

Неожиданно рядом с ним присела прекрасная девушка с черными волосами до талии — принцесса. На ней было вечернее платье, и она гладила его руку. Ни одна девушка не делала этого раньше, кроме медсестры в армии, вкалывавшей воду ему в руку. Инстинктивно он отдернул руку.

Она уронила руку ему на колено. Она хихикнула и все гладила и гладила его.

Все, что захочешь, говорили ее прелестные глаза. Я люблю твое колено. Я люблю тебя всего.

Большой Гоби неожиданно рассмеялся. Он был счастлив. Эта принцесса — самая красивая девушка на свете, и она улыбается ему, восхищается им, любит его.

Он начал говорить, он не мог остановиться. Он рассказал ей о сиротском приюте, и об устрицах, и об армии, и о поездке на автобусе, и о чаячьем супе на грузовом корабле, и о том, как он убегал от чаек через буран. Он открыл ей все секреты, кроме одного, и она все улыбалась ему, любила его, просила его продолжать.

Ее рука скользнула ему на бедро.

Большой Гоби тоже улыбался, тоже хихикал, наливал себе еще и еще пива. Принцесса была прекрасна, жизнь во дворце была прекрасна. Она любит его, почему бы не рассказать ей все? Она поймет, если он расскажет о несчастном случае в морозильнике.

Она подула ему в ухо. Ее рука тронула его прямо там, погладила его прямо там. Большой Гоби вынул глаз из кармана, чтобы не потерять над собой контроль.

Все произошло очень быстро. Она отдернула руку, улыбка исчезла с ее лица, она взглянула на него с удивлением и недоверием. Она смотрела на его руку, лежащую на столе, на глаз, сжатый в ладони. Глаз в свою очередь смотрел на нее, отражая тусклый свет алькова. Большой Гоби не хотел, чтобы она убирала руку, он не хотел молчать. Он хотел, пока не поздно, рассказать ей о тунце и несчастном случае с бригадиром.

Он притянул ее к себе, она отшатнулась. Она пробормотала что-то, чего он не понял, и вдруг он услышал треск ее разрываемого платья. Она вскрикнула.

Проигрыватель в Иокогаме, драгоценные камни, пляж, устрицы. Цветные огоньки погасли в голове Большого Гоби. Что этот глаз делает в его руке? Это глаз — или это устрица?

Он засунул глаз в рот и проглотил.

Девушка завизжала. Он снова рванул ее к себе, из обрывков ее платья вывалились сиськи. Он сжал сиськи, сжал себя, спустил штаны, и они оба повалились на пол, ломая пальмы, прямо посреди комнаты. Официанты кинулись к нему, пытаясь ухватить за руки и за ноги, дубинка сумоиста опустилась ему на голову, но Большой Гоби по-прежнему пульсировал. Дубинка взмыла в воздух во второй раз.

Неизвестно, смог бы второй удар этого тяжелого орудия остановить его. В любом случае, его оргазм начался еще до того, как дубинка опустилась ему на голову. К моменту удара он кончил, обмяк, расслабился. Дубинка задела его ухо, и он перекатился на спину, захрапел — с улыбкой на лице, приобняв голую девушку.

Он очнулся на тротуаре, с забинтованным ухом, а Квин стоял над ним. Он хотел сказать Квину, что никто не виноват. Ни она в том, что трогала его там, где принцесса трогает тебя, если любит. Ни он в том, что вынул глаз, потому что любил ее, — он не хотел, чтобы за столом что-то случилось. Некого винить. Все это произошло из-за любви.

Большой Гоби подумал обо всем, что хотел сказать, но из него вылетали все те же глупые слова.

Извини.

Извини, Квин.

Извини.

Извини, пожалуйста.

Он пытался сказать что-то еще, но не мог, он заикался и все повторял одно и то же. И потом Квин повернулся к нему.

Придержи язык, сказал он.

Большой Гоби закрыл глаза. Он замолчал, потому что и раньше слышал такой голос. Таким голосом говорили кок на грузовом корабле, медсестра в армии и водитель автобуса, когда взял билет и разрывал его.

Просто взял его, вот так, и разорвал, и ему плевать, что ты совсем одинок и тебе некуда идти без билета.

Это было неправильно. Большой Гоби знал, что это неправильно. Квин ему был как брат, но даже Квин разозлился, потому что Гоби никогда не мог сказать того, что хотел, никогда не мог никому открыть свое сердце и любить людей так, как ему хотелось, трогать их так, как ему хотелось, без всяких жутких происшествий. Может быть, если бы он давно рассказал Квину о несчастном случае с бригадиром и тунцом, сейчас Квин понял бы. Но тогда он ему не сказал, а теперь слишком поздно. Все пошло не так, и некого винить, но теперь уже слишком поздно.

Придержи язык.

Большой Гоби закрыл глаза. Это были последние слова, которые причинят ему боль, потому что когда они достигли его сознания, за ними захлопнулись ворота — дворцовые ворота, что никогда не откроются вновь. Он пытался жить в странном и пугающем мире, он пытался называть его глупым, он пытался притворяться, что может жить так же, как все другие. Но его жесты были всегда неуклюжи, игра — неискусна, он был шутом с серьезным лицом, фигляром без улыбки. Хотя он был добр и одинок, как всякий клоун, в конце представления никто не засмеялся.

И вот он идет вслед за Квином, за братом, по этой улице — или по той улице из прошлого, по мистическим потерянным городам — Шанхаю и Токио, и может найти там отца или мать, сам того не зная, и отвечать на вопросы, которых никто не слышит, потому что мечта погибла, потому что жившее в нем дитя скрылось в таинственном, недоступном королевстве, где нет места ни боли, ни оскорблениям, а на деле — в тихом дворце, где принц, посаженный в одиночную камеру, забыв о грусти и надежде, терпеливо ждет смерти.

* * *
Каждое утро, когда Большой Гоби входил в гостиную и усаживался, сложив руки на животе, чтобы так и просидеть неподвижно целый день, между ними происходил один и тот же разговор.

Как ухо, Гобс?

Ухо хорошо.

Повязка не давит?

Повязка хорошо.

Слушай, ну прости меня за то, что я разговаривал с тобой таким тоном. Я не хотел. Я просто разозлился, потому что это случилось в заведении Мамы.

Злость хорошо. Эта Мама хорошо. То, что случилось, хорошо.

Квин кивал сам себе и шел на кухню, или прогуляться, или обратно в спальню — пристально смотреть в пол. Он знал, что ему обязательно нужно прорваться к Большому Гоби, стряхнуть с него оцепенение. В конце концов, не зная, поможет ли это, он решил взять Гоби на встречу с гангстером Кикути-Лотманом.

Впоследствии этот вечер с Кикути-Лотманом в плавучем доме напомнит ему о другой встрече в плавучем доме, о которой Мама не сочла нужным упомянуть в своем первом разговоре с Квином и которая произошла в Шанхае за восемь лет до ее приезда, в тот вечер, когда убеждения барона Кикути окончательно сформировались и он согласился поставлять планы Генштаба Имперской Армии обаятельному мужу своей бывшей любовницы, человеку по имени Квин.

Одно воспоминание, совсем маленькое.

Вскоре их будет гораздо больше, потому что Квин, сам того не подозревая, подбирался все ближе к центру агентурной сети, получившей свое кодовое название от события в жизни загадочного Аджара, — к тайной сети, которая свела его отца и генерала, и священника-иезуита и Мейв, и Мию, и Маму, и через них — многих других в драме любви и отчаяния столь мрачной и грандиозной, что тридцатью годами спустя ее тень, точно шлейф, повлекла за собой убийства и самоубийства, появление новой бодхисатвы Каннон и самые величественные похороны в Азии со смерти Кубла-хана.

И все только потому, что Квин хотел помочь Большому Гоби и, стараясь помочь, познакомил его с тем, кому суждено было стать его убийцей.

Незадолго до полуночи они шли вдоль канала на задворках суси-ресторана — и тут из тени вышел молодой японец с автоматом в руках. На нем был темный деловой костюм, он был коротко пострижен, но Квин все равно не узнал бы его без фальшивых усов и бакенбард. Японец ткнул автоматом в переулок и зашагал, бесстрастно гоня их перед собой.

Они зашли в глухой тупик. Прозвенел звонок. Стена отъехала в сторону, открывая огромный, ярко освещенный холл, где сотни молодых женщин в белом и в хирургических масках сидели на скамейках, неотрывно смотря в экраны миниатюрных мониторов. На экранах мелькали поступавшие из процессоров картины со всего света: скотные дворы и нефтеочистительные заводы, заводы, производящие фотооборудование, массажные кабинеты, цеха сборки мотоциклов, бары и рестораны, заводы, где выпускали транзисторные приемники, всевозможные предприятия и фабрики.

Охранник жестом велел им пройти в другой большой зал, тускло освещенный, где молодые люди в белом и в хирургических масках наблюдали за работой машин, складировавших и упаковывавших пачки валюты.

Следующая дверь вела в темноту. Они вновь оказались на улице, у канала. Узкий мостик вел к плавучему дому.

Едва они вступили на мостик, зажегся свет. Из колонок понеслась цирковая музыка. Они прошли через крохотную комнату с голой полотняной койкой и одной пустой вешалкой на стене — рядом с хлыстом и рупором. Через следующую дверь они поднялись на палубу.

Вода была черна и недвижна. На противоположном берегу канала на сотни ярдов простиралась глухая стена склада. Угольная жаровня горела у края посыпанной опилками палубы. Там и сям были расставлены складные полотняные стулья. С одного из них поднялся низенький толстый человек — на нем были очки в стальной оправе и фрак розовато-лилового цвета. Он улыбнулся, протягивая руку.

Как раз вовремя, сказал он. Я сегодня угощаю монгольским ассорти из жареного мяса. Как вас зовут?

Квин.

Низенький толстяк сердечно пожал ему руку.

Кикути-Лотман, очень приятно, мистер Квин. Я уже подумал, не случилось ли с вами чего. Я ожидал увидеть вас вскоре после того, как вы закончите расследования. Вас задержали?

Квин указал на перевязанное ухо Большого Гоби. Кикути-Лотман понимающе покачал головой.

Несчастный случай? Как печально. Но в любом случае вы наконец здесь, и мы можем поболтать. Кто это прислал вас ко мне?

Отец Ламеро.

Ах, прекрасный человек, такой мягкий, утонченный. Я не видел его с детства. Извините меня, пожалуйста.

Молодой человек с автоматом щелкнул каблуками и протянул Кикути-Лотману отчет, который он просмотрел с совершенно непроницаемым лицом. Охранник стоял по стойке «смирно». Кикути-Лотман зажег длинную сигару и жадно затянулся.

Сейчас разберемся, сказал он. Продай наш корейский текстиль, кувейтскую сырую нефть и кабульских коз. Купи сурабайские[33] бордели и свергни правительство в Сирии. С боливийской делегацией я встречусь на следующей неделе. Передай семьям в Бельгии и Бали, чтобы прекратили раздоры, а не то я расторгну контракты. Скупи по спекулятивным ценам нерафинированный сахар в Бирме через Бейрут. Приостанови сделки с южно-африканскими алмазами до тех пор, пока венесуэльцы не согласятся на наши условия покупки ананасов. Принеси джин, лед и горькую настойку.

Охранник щелкнул каблуками и вышел. Кикути-Лотман вынул из кармана галстук, снял тот, что был на нем, и завязал новый.

Видел только в детстве, повторил он, в Камакуре перед войной. Он часто навещал человека, который взял на воспитание меня, сироту без имени, — рабби Лотмана, бывшего барона Кикути. Лотман всегда восхищался тем, как много Ламеро знает о театре Но. А вы не интересуетесь Но?

Квин покачал головой.

Вот и я тоже. Театром да, но не таким.

Он умолк, улыбаясь, словно предоставляя Квину сделать из этого какие-то выводы. Но поняв, что Квин ничего не скажет, он быстро кивнул.

Я так понимаю, он вам ничего не рассказал обо мне. Ну так как же зовут вашего друга?

Гоби.

Гоби? Пустыня в Китае? Любопытное имя. По-китайски его бы звали Шамо. Так они ее называют, это означает «песчаные пустоши». В доисторические времена там жил народ, который называют жителями дюн. Вместе с яйцами динозавров там находят памятники материальной культуры. Не хотите ли выпить перед ужином?

Они уселись у походного складного стола, и Кикути-Лотман приготовил розовый джин[34]. Слуга, седовласый низенький человек, появился с подносом, на котором лежали почки и печень, сердце, селезенка, рубец, язык, жилы и горло. Что-то в этом человеке напомнило Квину Маму — то ли его рост, то ли покорный взгляд. Слуга был коренаст, а Мама хрупка, и выражение сострадания, не сходившее с ее лица, на его лице превращалось в жесткость.

Кикути-Лотман осмотрел поднос и дал указания, как готовить мясо. Одновременно он нарезал лук-порей и жеруху для салата.

Кажется, я с ним раньше встречался, сказал Квин, кивнув в сторону слуги, склонившегося над жаровней с углями.

Вряд ли, отвечал Кикути-Лотман. Он один из двух моих личных телохранителей и всегда при мне. Второй — тот молодой человек, что проводил вас сюда. Молодого я зову студентом, а старого — полицейским, потому что ими они и были, когда я их нанимал. У студента хорошая память, а полицейский хорошо жарит мясо. А теперь, мистер Квин, давайте поговорим. Зачем вы пришли?

Я пытаюсь узнать что-нибудь об отце, хотя я не представляю себе, что вы можете мне о нем сообщить. Он умер перед войной.

Перед войной я был ребенком, мистер Квин, и единственные иностранцы, которых я знал в детстве, — два друга рабби Лотмана. Один был отец Ламеро, а другой — престарелый русский лингвист по имени Аджар, он тоже жил в Камакуре. Аджару тогда было под восемьдесят, вы, наверное, только что родились. Неужели позднее вы изменили имя на более американское?

Кикути-Лотман ухмыльнулся. Квин улыбнулся и покачал головой.

Боюсь, что нет. Это получилось бы складно, но Аджар — не тот человек, которого я ищу.

Ищете? Вы же сказали, он умер. Что вы имеете в виду?

Что очень мало знаю о своих родителях, кроме того, что они жили здесь. Я приехал в Японию, чтобы узнать хоть что-нибудь.

Но как я могу вам помочь, если я никогда не знал Квина и даже о нем не слышал?

Не знаю. Я знаю только то, что отец Ламеро велел мне прийти к вам — и вот он я.

Квин улыбнулся. Кикути-Лотман рассмеялся.

Мне кажется, сказал Кикути-Лотман, что старый иезуит неспроста вас ко мне направил. Что ж, он хитер, само собой. Полагаю, он знал вашего отца?

Не очень хорошо, только с одной стороны. Он иногда виделся с ним, но никогда подолгу. Он мало что мог мне рассказать.

Но он все-таки знал его, как и рабби Лотмана. Он знал вашего отца и знал моего опекуна, и, очевидно, есть причина, по которой он хотел нас свести. Вы не знаете зачем?

Нет.

Кикути-Лотман снял очки, чтобы протереть стекла, и его глаза превратились в две темные точки. Снова водрузил очки на нос, и Квин встретился с взглядом двух огромных улыбающихся глаз.

Думаю, что я знаю, сказал Кикути-Лотман. Думаю, это как-то связано с пьесами Но. В них ведь все держится на условностях, не правда ли? Актеры носят маски, так что их сразу можно узнать, и потом количество ролей довольно ограничено, неважно, о чем при этом пьеса. Всего горсточка. Ведьма, принцесса, старик, брат и так далее. И вот оказывается, я знаю о моих родителях только одно, и рабби Лотман мог рассказать об этом отцу Ламеро совершенно так же, как рассказал мне.

А именно?

Об их последнем цирковом представлении. Как они умерли. Вы знаете историю о том, как император Тайсё[35] открыл парламент?

Нет.

Я расскажу вам, но сначала прошу извинить меня, подождите минутку.

Вошел охранник с автоматом, стал по стойке «смирно», щелкнул каблуками и протянул Кикути-Лотману второй отчет. Тот зажег новую длинную сигару и просмотрел листок бумаги.

Как я и ожидал, сказал он. Запрети беспошлинный провоз автомобилей в Таиланд, вместо этого предложи право на рыбную ловлю в Исландии. Приобрети контрольный пакет акций производителей цейлонского чая, и пусть знают, что в Малайзии не разгрузят ни одного корабля, а из Турции не вывезут ни грамма опиума, пока мы не получим контроль над бомбейскими мужскими борделями. Пошли письмо с соболезнованиями главе семьи в Бурунди. Согласись финансировать аэропорт на Сулавеси, а сталелитейный завод в Сиккиме не надо. Выясни результаты скачек в Буэнос-Айресе и пошли выручку нашей страховой компании в Лондоне. Поддержи поставками оружия не султанов в Сабе, а местных террористов. В Сомали наоборот, лиши поддержки террористов и пошли контейнеры к шейхам. Купи австрийские горнолыжные курорты, продай ливийскую электронику. Возьми под контроль транссибирский трубопровод.

Нефть или газ? спросил охранник.

Газ, отвечал Кикути-Лотман. Заключи эту сделку через наши банки в Женеве и Цюрихе. Продай права на наши оффшорные компании в Африке, заключи сделку с премией на бразильские джунгли. Взыщи дополнительные восемь процентов со всех кораблей, стоящих на якоре в Средиземном море. Заложи основы туриндустрии на Каспии, в Иране, сделай упор на быстроходные катера, закусочные бары и быстрое обслуживание. Назначь забастовку финских шахтеров на послезавтра. Отмени гондурасский бойкот никарагуанским бананам. Прикажи от моего имени всем членам организации до выходных постричься. Больше мне сегодня отчетов не приноси.

Телохранитель вышел пятясь. Кикути-Лотман вынул из кармана новый галстук.

Император Тайсё, сказал он, правил в двадцатые, когда отец Ламеро впервые приехал в Японию. То, о чем я хочу вам рассказать, вызвало огромную сенсацию, хотя, естественно, об этом не появилось ни слова в печати. В те времена император был богом, и этим его обязанности в основном и исчерпывались. Разве что еще ему полагалось открывать парламент. Камергеры всегда волновались, как Тайсё поведет себя на открытии, ведь с головой у него всегда было так себе. И вот в тот раз он стоял на трибуне, кажется, в полной прострации, даже речь читать не собирался. Он просто стоял, глядя на склоненные головы, с ничего не выражающим лицом. Так прошло десять минут, а потом он неожиданно улыбнулся, будто ему в голову пришло что-то забавное. Неожиданно он быстро свернул речь, которую держал в руке, на манер подзорной трубы, поднес ее к глазу и оглядел зал, пристально всматриваясь в каждого по очереди. Камергеры поспешили схватить его, но он уже прокричал высоким пискливым голосом: «Привет, там внизу. Я император. А вы кто?»

Кикути-Лотман рассмеялся.

Он не хотел отдавать свою подзорную трубу, так что им пришлось его вывести и открыть парламент без речей. Смысл во всем этом вот какой: именно так, возможно, и поступает отец Ламеро. Может быть, он говорит: «Я император, а за себя отвечаете только вы и никто больше». Он знал моего опекуна, знал вашего отца, знал, как умерли мои родители. Между ними должна быть связь, и это последнее цирковое представление тоже что-то значило во всей этой истории. Ну, то самое, на огромном загадочном складе на окраине Шанхая.

Шанхая?

Конечно. Где же еще в Азии можно устроить такое цирковое представление?

* * *
Когда они поужинали, Кикути-Лотман разлил бренди. Большой Гоби смотрел на огонь и дремал. Над каналом поднялась полная луна. Было уже далеко за полночь, и город затих. Глядя на спокойную воду перед плавучим домом, они, казалось, унеслись далеко-далеко от Токио.

Кикути снял галстук и завязал вместо него другой, ярко-алого цвета.

Цирк, объявил он, снимая очки, отчего его глаза превратились в точки. Он прочитал стихотворение:

Знать его опилки,
Его запахи, и кольца, и брусья —
Значит помнить.
Хайку, пояснил он. Не из лучших, но, по крайней мере, моего собственного сочинения. Теперь давайте вспомним другой цирк, тот цирк, что мы знали детьми. Раскачивающиеся трапеции, грация хищных кошек, смешные и нелепые клоуны, неуклюжие слоны, загадочные жонглеры, наездники, без седла и удил укрощающие коней. Волшебное представление без конца — потому что волшебство живет в сердце ребенка.

Но, возвратившись спустя много лет, мы видим совсем другое представление. Костюмы странные, запахи противные, клоуны не такие уж и смешные, воздушные гимнасты не такие уж и лихие. Мечта ушла, а реальность топорна, даже нелепа. Грустно? Да. Потому что мы знаем, что цирк не изменился.

Хватит о чудесах детства. Теперь о том цирке, о Шанхае, перед самой войной.

Невероятное богатство, невероятная нищета. Тысячи рабовладельцев и десятки тысяч рабов. В карты проигрывают права на опиум, производимый целой провинцией. Женщины получают состояние в награду за ночь любви, но их бросают в багажные вагоны офицеров, это просто другой способ оплаты. Крестьянские мальчики сегодня окружены королевскими почестями, а завтра умирают под пытками. Сотни людей убивают потому, что китайского или японского генерала с утра мучает геморрой.

Любимый деликатес — креветки, откормленные на человеческом мясе. Из алкоголя и наркотиков предпочтительнее всего настойка опия, потому что она одновременно и алкоголь, и наркотик.

Вот простые факты и цифры о Шанхае — городе, переполненном белогвардейцами, изгнанниками и всякого рода авантюристами, средоточие зла на восточно-азиатском побережье, перевалочный пункт для жертв всех сортов и рас — он же конечный.

Факты и цифры. На этом все, или Шанхай был чем-то большим? Не просто городом, но состоянием сознания, или, если быть более точным, частью сознания? Видением, живущим у нас в душе?

Именно здесь и оказывается мой отец со своим цирком как-то зимой в конце тридцатых. Он — хозяин цирка, а моя мать, чтобы быть рядом с ним, выучилась на воздушную гимнастку. Группа богатых идиотов приходит к нему и просит устроить особое представление, закрытое шоу в духе времени, которое одновременно пародировало бы это время. Он выслушивает их и соглашается организовать представление, какого никогда не видела цирковая арена. Он переезжает со своим цирком в заброшенный склад на окраине города и начинает работать — сам укрепляет проволоку под куполом, сам готовит реквизит и костюмы.

Наступает вечер представления. Оно должно начаться ровно в полночь. Зрители прибывают в вечерних туалетах и рассаживаются, а оркестр играет барабанную дробь и туш. В мрачном помещении холодно, но возбуждение слишком сильно, и этого никто не замечает.

Фанфары. Клоун в спадающих штанах призывает всех к молчанию.

Барабанная дробь. Жонглер подбрасывает в воздух призрачные, едва различимые мячи. И вот мы видим, как на арену выходит хозяин цирка в сапогах и фраке, с хлыстом и рупором, — вот он, шаман и повелитель чудес. Он поднимает рупор, и мы слышим, как он объявляет номера.


Одноглазая гробница Семаранга.

Лоза с острова Минданао, что крепко стоит на ногах.

Брунейская гарцующая лошадь.

Неукрощенный леопард с реки Иравади.[36]

Малаккский тростник.

Единственный и неповторимый плененный джохорский камзол[37].


Зрители не оценили этот абсурдный перечень номеров. Некоторые ошеломлены, другие злятся, немногие — в ужасе. Они принесли с собой на представление пакеты креветок и теперь начинают с треском ломать креветочные хвосты, очищать их от панциря, засовывать в рот жирное мясо. Крики, топот, свист.

Барабан снова выбивает дробь, жонглер заканчивает свою программу. Мой отец объявляет следующие номера, никогда не исполнявшиеся прежде, упоминая животных, которых и на свете нет. Это, конечно, абсурд, но всю эту бессмыслицу он произносит совершенно серьезно.

Наконец он опускает рупор. По опилкам переходит арену, глядя вверх, на мою мать, балансирующую на проволоке в ста футах над землей, ожидая своего номера.

Понимает ли она в тот момент, что он делает? Что должно произойти?

Может быть. Но уже слишком поздно, ни она, ни кто другой не могут остановить представление, которое началось давным-давно. Да, давным-давно, и вот сейчас оно в разгаре.

Без барабанной дроби и без конферансье
Память исполняет трюки
В шанхайском цирке.
* * *
Кикути-Лотман развязал галстук. Он вынул из кармана другой, черный, и завязал его вместо предыдущего.

Поэзия — соус, сказал он, и, как все хорошие соусы, должна быть одновременно сладкой и кислой. Представление, которое он давал в тот вечер, видите ли, предназначалось для очень узкого круга. Богатые покровители в зале, звери, номера и клоуны, оркестр и жонглеры — все это был реквизит представления, которое он собирался поставить для одного человека, только для одного — для женщины на проволоке. Для каждого из нас любовь — неповторимая алхимическая смесь. Для него главными компонентами в любви были арена и постель.

Но прежде чем я усложню историю, позвольте отметить, что она чрезвычайно проста. Мужчина влюблен в блеск и энергию цирка. Он отдает цирку жизнь и слишком поздно понимает, что любовь одной женщины гораздо важнее. В наше время тратить жизнь впустую — общее место. Этот человек обезумел потому, что сознательно отверг дар.

Ради арены? Ради цирковой арены, конечно, ради освещенного круга, где самодовольный притворщик важно расхаживает в хитроумно подобранных костюмах под крики и смех толпы, думая, что своими номерами и масками обведет вокруг пальца жизнь, одурачивая легковерных дураков, и в самом деле дурачит их из вечера в вечер, ведь для того они к нему и приходят. Зрители восторженно аплодируют, но после каждого представления зал пустеет, и вот оказывается, что в конце каждого хитроумно срежиссированного вечера хозяин цирка должен вспомнить о том, что пора снять маски, в которых он безрассудно щеголял под звуки фанфар. И вот он гол, он заточен в тишине тесной арены, которая стала его клеткой, один, в компании выжатых тюбиков краски и поношенных костюмов, внутри которых никого нет; вот он стоит один на опилках, на которых остались мертвые следы — не более чем воспоминание. Приходят другие зрители, восхищаются и уходят, а когда они уходят, он перестает существовать.

А постель? Постель моей матери, символ всей ее разбитой жизни. Постель, в которой она родилась и в которой спала ребенком, девушкой, молодой женщиной. Куда она привела своего первого любовника и первых десятерых любовников, первых двадцать, и еще многих, даже после того, как вышла замуж, потому что мой отец не принял ее любовь. Ведь он жил ради цирка. Ведь он жизнь положил на то, чтобы стать повелителем арены — под грохот оркестра и восторженные крики толпы в центре усыпанного опилками круга.

Может быть, он даже толкал ее на эти мимолетные связи, чтобы у него самого на душе было спокойнее оттого, что она не одинока, чтобы скрыть от самого себя свою неспособность любить — ни принять любовь, ни дать. Конечно, они оба несли вину за ее беспорядочные связи, обилие которых роковым образом повлияло на их жизнь, хотя ни он, ни она не могли открыто признать, что разрушают свой брак по собственной воле.

Так проходил год за годом. Тщеславный мужчина в расшитом блестками фраке ставил хитроумные трюки на арене. Одинокая женщина в постели отдавала свою любовь в обмен на надежду то одному случайному любовнику, то другому, в обмен на цветы, на ужин, на ночь с кем-то, хоть с кем-нибудь, чтобы хотя бы один вечер ощущать тепло, а не считать пустые минуты.

Цирк всегда был его страстью. Когда магия перестала ему подчиняться? Когда того, кто каждый вечер под звуки фанфар выходил на арену, стали охватывать сомнения? Когда он возненавидел костюмы и маски? Презирать зрителей, которые взрывались одобрительными криками, только когда один номер быстро сменялся другим? Которые освистывали его, если он ошибался, улюлюкали, если он запинался, требовали еще и еще, и потом, в тот самый момент, когда представление заканчивалось, уходили?

Мы этого не узнаем, но это случилось. Арена превратилась для него в клетку. Он пил все больше и больше, чтобы найти в себе силы надеть костюм, принужденно улыбнуться, выйти на арену и притворяться, что все еще полностью доволен собой, что ему все еще повинуются звери, что он все еще пытается позабавить зрителей, что он все еще жаждет аплодисментов, которые теперь потеряли для него всякий смысл. Он все больше и больше погружался в меланхолию. Он стал мрачен и даже жесток.

Жена пыталась помочь ему, но не могла. Ее доброта приводила его в ярость, ведь она напоминала ему, что он потерял в жизни, что он отверг. Сколько бы она ни старалась, он мог переспать с нею только после многочасового запоя. Когда ему казалось, что он сможет забыть.

Женщина раздвигает
Ноги и с улыбкой приглашает жестами.
В постели их много.
Много мужчин, с которыми она сошлась за все эти годы, мужчин, к которым он толкал ее. Он пытался забыть, но не мог. Женщина, которую он любил, и цирк, который он ненавидел, неразличимо слились в его сознании, постель и арена переплелись, превратившись в один невыносимый образ. Когда он теперь смотрел на нее, то видел в ней сменяющие друг друга вульгарные дефиле, улыбки и жесты других мужчин, ее любовников, ад циркового представления, визжащих зверей и похотливо улыбающихся жонглеров, клоунов, что вытаскивают из штанов насосы и живых цыплят, ухмыляются и высовывают языки.

Его так терзало ее прошлое, что в конце концов он не мог больше заниматься с ней любовью, сколько бы ни выпил перед этим. И это был его конец. Он не мог больше это выносить. Измученный, совершенно униженный, он подготовил последнее представление и вышел на арену перед воющей шанхайской толпой.

Фанфары. Барабанная дробь. Луч прожектора устремляется к потолку, где под застекленной крышей склоняется крохотная фигурка, всемирно известный лилипут, его прыжок из-под купола цирка будет первым номером. Все взгляды устремлены вверх. Тишина. Лилипут с завязанными глазами прыгает, сжавшись в комок, и летит с черного неба.

Тонкая шелковая лонжа, невидимая снизу, охватывает его лодыжку. В последний момент лонжа удержит его. Его полет прервется в нескольких дюймах от пола. Он снова взметнется под крышу, снимет повязку с глаз, ухмыльнется и, торжествуя, помашет ручкой, свисая вниз головой.

Но сейчас лонжа на несколько дюймов длиннее. Барабанная дробь — и мозг лилипута разбрызгивается по опилкам.

Так погибает человек, который долгие годы был другом моего отца.

Неожиданно прожектор поворачивается к клоунам; они выходят на ходулях не меньше тринадцати футов высотой. Клоуны принимают позы античных статуй, сопровождая свою игру непристойными жестами. Внезапно раздается хруст, одна из ходуль надпилена посередине. Клоун низвергается вниз, обрушивая и двух других.

У одного разворочено лицо, сердце другого пронзено сломанной ходулей. Третий лежит на спине, и все открывает и закрывает рот, он не может ни пошевелиться, ни слово молвить.

Луч прожектора освещает эквилибриста. Мужчина с накаченными бицепсами едет на одном колесе, одновременно жонглируя мячами. На лбу у него закреплен высокий металлический шест, на конце которого перекрестье, а на нем изгибается обнаженная женщина. Вот мужчина начинает крутить педали быстрее, шары падают. Толстая прокладка, которая должна защитить его лоб, надрезана, а конец шеста заострен, и шест медленно вонзается ему в лоб. Когда женщина на перекрестье широко раздвигает ноги, показывая зрителям промежность, шест разрубает череп ее партнера пополам.

Она обрушивается на землю. Луч прожектора устремляется в воздух.

Воздушные гимнасты. Женщина на коленях висит на трапеции вниз головой, зажав зубами мундштук. С мундштука свисает другая трапеция, на которой двое гибких мужчин, тоже висящих вниз головой, мастурбируют, одновременно ухитряясь проклинать своих родственниц. Шейные мускулы женщины напряжены сверх меры, потому что мундштук ей дали какой-то непривычный. Этот мундштук оборудован пружиной, которая постепенно растягивается у нее во рту. Конечно, она не может ни выплюнуть его, ни даже закричать. Феллация заканчивается, когда двое мужчин вслед за своей спермой летят на опилки, а за ними — нижняя часть лица женщины; ее язык свисает вниз по линии разрыва вдоль ушей.

Номера, открывающие программу и создающие настроение, быстро завершаются. Теперь луч прожектора рыщет туда-сюда, оставляя арену во тьме. Зрители тычут во мрак маленькими красными фонариками.

Гирлянду миниатюрных красных фонариков на проволоке придумал мой отец. Он изобрел их после долгих наблюдений над детскими аудиториями.

Цирковую арену постепенно затемняют, чтобы подготовить ее к следующему номеру, и, когда множество детей оказывается в полной темноте, у них, похоже, возникает непреодолимое желание действовать. Они визжат, они срывают с себя одежду, они пихаются и толкаются, они пытаются помочиться на лицо соседа.

Мой отец придумал маленькие красные фонарики, чтобы дети могли забавляться, пока зал не освещен. Потом он заметил, что и родители с удовольствием раскачивают гирлянду. С тех пор он никогда не проводил представления, не раздав всем предварительно красных фонариков.

Какой бы богатой и искушенной ни была шанхайская публика, когда свет на арене погас, она стала вести себя так же, как и любая другая. Пока шел номер, они грызли и чистили своих креветок, хихикали, толкались и веселились. Но в момент, когда номер заканчивался, они отчаянно размахивали красными фонариками.

Может быть, так в этом огромном и мрачном складском здании проявлялось чувство общности?

Видите ли, старый Шанхай всегда был пропитан страхом, каким-то непонятным страхом. Город, клочок земли под международным контролем, навис над морем. За ним простирался весь Китай и, более того, вся Азия. Десятки тысяч миль бесконечных гор и пустынь. Десятки миллионов безымянных людей, бормочущих какую-то невнятицу на неизвестных языках. Перенаселенные речные долины и непригодные для жизни горные хребты. Караванные пути, что, змеясь, уводят в древность.

Кто были эти наводящие ужас люди? Что за тайные фантазии достались им в наследство от племен, тысячелетиями скитавшихся по едва различимым тропам и говоривших на забытых языках?

Во все времена путешественники исследовали эти древние пути. Образованные арабы, кроткие несторианцы, греки — искатели приключений. Некоторые из них даже добрались до Тихого океана и выжили, чтобы рассказать о своих странствиях тем, кто хотел их слушать. Но их истории содержали только намеки на здешние тайны, драконьи кости потерянных и грядущих миров, иллюзии мистиков и безумцев.

Шанхай был воротами в эти глухие, загадочные земли. Вообще-то в нем обреталось всего несколько человек, которым было суждено прожить в нем всего несколько дней или недель. Для них это хрупкое существование на границе с Китаем стало символом хрупкого существования человека на грани безумия. Вот что я имел в виду, когда сказал, что Шанхай тогда был не только состоянием сознания, но и частью сознания. В тесном перенаселенном анклаве эти люди, разумеется, стремились испробовать всевозможные пороки, возможно, лишь потому, что их слишком пугала окружающая его бескрайняя пустыня.

И вот эти существа размахивали красными фонариками на складе, превращенном в адский цирк сознанием моего отца. Арена была крохотная, склад огромный, а стены терялись во мраке. Им ничего не оставалось, как жаться друг к другу под беспощадным взглядом конферансье, выкликающего трюки прошлого и настоящего, перед магом и повелителем цирка.

Так вот, Шанхайский цирк, цирк сознания. Моя мать все еще смотрит вниз с проволоки в ста футах над землей. Мой отец стоит посреди арены с рупором и хлыстом, ждет, и наконец зрители начинают понимать истину. Один за другим искалечены и убиты искусные циркачи, его старые друзья. И вот один за другим зрители перестают грызть жирные креветки. Вместо этого они начинают ерзать и хныкать, раскачивая красными фонариками.

Мой отец взмахивает рупором. Хватит номеров с участием человека, обычное представление закончилось. Настало время зверей. В приступе ярости он выкрикавает названия животных, которых увидит публика.


Афганский ибис.

Единорог, кентавр и сфинкс.

Кохинхинская русалка, горбатая зебра, двуногий баран.

Беременный тапир, сунданский соболь[38] и пурпурный парус.

Безволосый каменный козел и мохнатый дельфин.


И еще дюжину — всех монстров, которых только может породить его измученное сознание. Клетки открываются в лучах прожектора. Здание склада целиком потонуло во тьме, виден только круг маленьких красных фонариков.

Зверей не кормили несколько недель, и укротитель не отдает им приказов. Его хлыст обвивается вокруг их лап, он, не шевелясь, смотрит на зверей. Звери крадутся по земле, глядя на маленькие красные огоньки, горящие, как глаза в ночи, в темных джунглях.

Амурский тигр прыгает первым. Его хвост со свистом рассекает воздух, он нагибает голову.

Прыжок в тридцать футов, небольшой для тигра его размеров, относит его на трибуны. Зверь прогрызает себе путь сквозь толпу и снова прыгает, хватая без разбору, рыча, из пастиего свисает голова.

Рев тигра служит сигналом всем остальным зверям. Совершает бросок пантера, за ней леопард, бизон, стая бабуинов, носороги, лошади и обезьяны, неповоротливые слоны. Они ползут и с грохотом прокладывают себе путь по трибунам, терзают царапают, зыркают глазами из джунглей. Пожилая женщина зажата между слонихой и приближающимся слоном. Ее дочерей, плод ее давнего противоестественного союза с братом-близнецом, застигает в разных положениях орда бабуинов. Вот мужчина падает под ударами носорожьего рога, вот другого топчет бизон. Лошадь прогрызает путь через ногу, покрытую вздувшимися венами и опухшую от внутренних абсцессов.

Леопард бросается от одной груды умирающих и человеческих останков к другой, обезьяны роются в мусоре, хватая туфли, очки и искусственные конечности, но предпочитают зубы в золотых коронках. Блестящий металл привлекает их, и как только крупный зверь хватает жертву и начинает водить носом, отыскивая не пораженную циррозом печень, бабуины выдергивают красивенькие зубки, пока голова жертвы не оказалась в пасти хищника.

Бабуины бросают двух истекающих кровью дочерей и идут искать раковые опухоли. Они обнаружили, что фиброма, которую они нашли у одной из девушек, гораздо вкуснее здоровых тканей — чересчур жирных и пересоленных у богатых. В рекордно короткий срок бабуины тоже становятся гурманами.

Последним крадется шакал, осторожный зверь. Он обходит тело много раз, прежде чем решится приблизиться, потому что ему нужен человек все еще живой, но уже не способный шевелиться. Когда он находит такого, он присаживается на липкие задние лапы над его лицом и совершает половой акт со ртом жертвы. Потом он начисто вылизывает рот и идет дальше — на плечах у него вечерний плащ, а на зубах свисают, покачиваясь, серьги.

Оркестр играет, глухо звучат тубы, доносится барабанная дробь. Гудит большой барабан, рожки издают беспорядочные ноты, а хозяин цирка одиноко стоит в луче прожектора. Чуть позади арены жонглер бросает в небо факелы, вверх, к трапеции под куполом, на которой моя мать смотрит, как один за другим исчезают маленькие красные огоньки.

Теперь все звери нашли себе жертву по душе. Обезьяны прячут горсти золотых зубов. Бабуины оделись в дорогую спортивную одежду и едят только пораженные раком ткани. Носороги барахтаются в женском нижнем белье, слоны растаптывают в пыль стекла очков. Лошади гарцуют, осматриваясь, леопард вылизывает задницу, пантера разгрызает коленные чашечки и другие толстые кости, амурский тигр изучает пятна, оставшиеся на сиденьях. Собаки, украсившись лентами и эполетами, пляшут на задних лапах, а шакал тем временем продолжает свой одинокий окольный путь по краю арены.

Моя мать видела все. Она видела, как он снизошел в цирк, где похоть, рычание и стоны жертв сплелись в едином цирковом номере, где звери вырвались на волю и громоздятся тела, где играет оркестр, а жонглер подбрасывает факелы. Она видела, как представление достигло яростного апогея и умерло, она видела, как он вышел с арены и начал удаляться от жизни, которой когда-то повелевал.

Жонглер с нескончаемыми факелами. Нестройный оркестр. Стадо храпящих зверей.

Она дрожит от холода. Съев столько мяса, звери проспят несколько дней. Даже шакал закрыл глаза. Оркестр тоже спит, заплутав в нирване навеянного опиумом сна. Луч прожектора по-прежнему освещает жонглера, но уже не так ясно. Факелы гаснут в маслянистом дыму и тлеют, а жонглер засыпает рядом с ними.

Луч прожектора исчезает, сгущается мрак. С застекленной крыши у нее над головой на пустой склад нисходит бледный рассвет.

А потом? После того, как мой отец ушел с арены, его больше никто никогда не видел. Маршировали армии, наступала война. Начинался великий цирк, в котором миллионам найдется роль, дело, профессия. Шанхайских зрителей вскоре позабыли, как и ночь на заброшенном складе, когда мой отец устроил свое неповторимое представление.

Видите ли, эти люди все равно вскоре умерли бы. Они искали смерти и рано или поздно нашли бы ее — не такую, так другую. Они балансировали на грани жизни и смерти, с жадностью наслаждались ужасными зрелищами в каком-нибудь шаге от них. Они наверняка знали, что пошли на склад в ту ночь, чтобы стать свидетелями своей собственной смерти. В конце концов, все остальное они уже видели.

Так что не стоит называть их жертвами той ночи. Жертв было только две. Им досталась арена и постель, им достался цирк, и звуки, и запахи, и ужасы.

Так что когда наступил рассвет, она ухватилась за трапецию и в последний раз сделала глубокий вдох. Встала на цыпочки, и трапеция качнулась, как много раз до этого. И, как много раз до этого, она спрыгнула с нее и грациозно, точным движением перевернулась несколько раз в воздухе.

Сальто, сальто и еще сальто, и она какой-то миг словно парила там, где ничья рука не могла поймать ее. Парила какое-то мгновение, секунду, перед тем как низринуться вниз.

* * *
Очки Кикути-Лотмана запотели. Он протер их галстуком, и глаза его показались Квину двумя черными точками.

Я никогда не забывал об этом, тихо сказал он. Всегда помнил и жил с этой памятью. Как же иначе?

Небеса и вода идут разными путями
Так и во всех делах человек с возвышенной душой
Тщательно обдумывает начало.
Не мое хайку, да и не хайку вовсе. Это из одной старой книги. Древние китайцы человеком с возвышенной душой считали самого обычного, вот что это значит. Так что я всегда помнил, как они жили, помнил муку, которая выпала им на долю, и всегда поступал наоборот, делал повседневные дела как рядовой деловой человек, отверг войну и страсти, которые изведали они, удовлетворился земными заботами обычного бизнеса, потому что долго размышлял о моем начале, моем отце и о том, куда его привел его путь.

И куда же? спросил Квин.

В глубь Китая, полагаю, ведь побережье было уже охвачено войной. Но куда именно, сказать невозможно. Быть может, он бродил по следам образованных арабов, кротких несторианцев и греков — искателей приключений. А может быть, мне просто хочется так думать. Как со зрителями на том складе той ночью — лучше не знать конца. Лучше думать, что он все еще где-то бродит.

Кикути-Лотман улыбнулся.

Так я и думаю. Я предпочитаю думать, что где-то на широких равнинах Центральной Азии, за безводными бесконечными пустошами, где тропы слишком стары и новы для нас, — найдется дом для души, такой, как его душа. Маленькое пристанище у источника, под деревом, где человек, грезивший и потерпевший неудачу, может без сожалений испустить дух. Я предпочитаю верить, что так оно и есть.

Кикути-Лотман со скрипом поднялся со стула и распахнул руки. Тени исчезли. Еще один, последний раз он поменял галстук. Когда он повернулся к Квину, на его лице играла улыбка.

Ну, научились ли мы чему-нибудь этой ночью? Поняли мы, зачем отец Ламеро послал вас сюда?

Я не совсем уверен, сказал Квин, но меня волнует еще кое-что. Если он знает эту историю, а он наверняка знает, то почему он не рассказал мне сам?

Может быть, потому, что он святой человек, а святой человек должен направлять, а не учить. Или это просто прихоть. В любом случае, мы последовали указаниям святого и сделали то, чего он от нас ожидал.

Квин потряс Большого Гоби за плечо и сказал, что им пора. Когда тот встал, Кикути-Лотман заметил крестик у него на шее.

Это старинная реликвия. Откуда она?

Ему подарили ее в Америке, отвечал Квин.

В детстве я однажды видел крест, очень похожий на этот. Он принадлежал брату-близнецу рабби Лотмана, и тот явно очень им дорожил. Он всегда носил его под мундиром, что странно для японца, не только не христианина, но даже ультранационалиста. Ему бы не поздоровилось, если бы об этом узнали в армии.

Кто он был такой? спросил Квин.

Очень влиятельный генерал, его убили в Китае в тридцать седьмом. Он унаследовал титул барона Кикути, когда Лотман перешел в иудаизм.

Глава 6 Полицейский

Что же касается того, куда они идут и зачем, то этого нам знать не дано. Не остается следов на голой земле. Дуют пустынные ветры, заходит солнце, исчезают реки, и верблюды их теряются во тьме. Поэтому пути таких людей, пожалуй, нельзя проследить, их предназначение нельзя постичь, их цель невидима, как ветер.

Если Сын Неба хочет и впредь править со славой и с достоинством, мы любой ценой должны охранять наши границы от таких людей.

Отчет о караванах в пустыне Гоби времен династии Хань
Молодой телохранитель, которого Кикути-Лотман называл студентом, стоял в длинной очереди в кассу кинотеатра. У него был выходной, и он мог не возвращаться в общежитие до самого утра, до построения.

Все гангстеры Кикути-Лотмана жили в специально выстроенном общежитии. Это было большое бетонное здание с комнатами без окон, в виде квадрата, внутри которого помещался центральный двор. Построение начиналось в шесть утра, когда по радиосистеме оповещения раздавался звук горна. Гангстеры выстраивались во внутреннем дворе по стойке «смирно» на перекличку. Инструктор по физической подготовке заставлял их выполнять гигантское количество отжиманий, подтягиваний и прыжков через скакалку. Гимнастика заканчивалась в семь, и гангстеры строем обходили внутренний двор, распевая гимн компании: «Кикути-Лотман Энтерпрайз навсегда».

Величайшее настоящее,
Ничто не сравнится с настоящим,
Кроме прошлого.
Слова плохо ложились на музыку; один из старейших сотрудников говорил, что слышал ее в Сингапуре перед войной, — песня эта в то время называлась «Добрый английский ростбиф».

Хато ненавидел гимнастику и общежитие. Он ненавидел молодую шлюху, специалиста по психотерапии, которая три раза в неделю врывалась в его каморку: одетая старухой; с лицом, искусственно состаренным серым гримом, с перевязанными, чтобы казались плоскими, грудями; с измазанным зеленкой животом и расписанными варикозными венами ногами. Она рывком поднимала его на ноги и отталкивала от двери. Ему предстояло провести в ее обществе час.

К стене, еб твою мать, кричала она, наседая на него.

Хато не испытывал никаких особенных чувств к своей матери, и поэтому терапевтического эффекта эти сеансы не приносили. Он бы предпочел девушку, похожую на кинозвезду.

Отец Хато с самой войны зарабатывал на жизнь продажей перчаток, шиньонов и тюбиков из-под губной помады, принадлежавших известным киноактрисам. Большая часть товара раскупалась девушками, которые работали в массажных кабинетах. Более эксклюзивный импорт он продавал промышленникам, ветеранам Тихоокеанской войны[39] — они были готовы платить большие деньги за все, что раньше принадлежало американской звезде, потому что это Америка выиграла войну.

Он начал свою карьеру почти случайно, когда самая известная американская звезда, блондинка, — та, что потом покончила с собой, — несколько дней прожила в отеле «Империал». По странной прихоти отец Хато подкупил горничных, чтобы они каждое утро обыскивали простыни — не найдут ли чего.

Когда звезда уехала, он стал обладателем двух самых настоящих лобковых волосков. Он поместил волоски в рамку, положив их под увеличительное стекло, вместе с фотографией обнаженной актрисы, выставил экспонат на торги и заработал вполне достаточно, чтобы начать импортировать менее сенсационные экспонаты, которые удавалось подобрать или стащить лос-анджелесским горничным или мусорщикам.

Дом, где рос Хато, был завален киножурналами — с их помощью отец проверял подлинность ввозимых перчаток, шиньонов и тюбиков из-под губной помады. В детстве Хато был подвержен приступам головокружения, во время которых у него закатывались глаза. Приступ представлял собой серьезную опасность — Хато вполне мог прикусить себе язык.

Он обнаружил отличный способ бороться с судорогами — немедленно лечь на кушетку, заваленную киножурналами, и засунуть в рот первое, что попадется. Обычно под руку попадались перчатка, или шиньон, или тюбик из-под губной помады.

Потом эта детская хворь прошла, но кое-что и осталось. Когда он поехал в Соединенные Штаты писать диссертацию по математике, он понял, что совершенно не может уснуть в чужой стране, если его кровать не устилают лица нескольких десятков американских киноактрис. А если кто-нибудь в течение дня называл его япошкой или презрительно отзывался о его росте, о его ухмылке или об отсутствии ухмылки — тогда, чтобы не видеть дурных снов, он засыпал ночью, посасывая перчатку, шиньон или тюбик из-под губной помады.

Студенты нью-йоркского университета носили бороды и длинные волосы. Хато отпустил волосы и купил накладные бакенбарды и усы, чтобы восполнить природный недостаток волос на лице.

Первые недели в Нью-Йорке он страдал от одиночества. К концу третьего месяца — теперь волосы у него отросли, как у его однокурсников, — он вырвался из заточения и поехал на метро в Чайнатаун. Один ресторан, где подают чоу-мейн[40], славился тем, что там можно было снять шлюху. К нему подошла женщина, и он направился с нею в отель.

Шлюха оказалась совсем не похожа на японских шлюх. Она не собиралась ни снимать одежду, ни ласкать его. Обозвав его япошкой, она задрала юбку и велела приступать к делу.

Через несколько минут у Хато перехватило дыхание. Усы отклеились из-за выступившего пота, медленно сползли на рот и там прилипли.

Хато пробовал поторопиться, он опустил голову, чтобы не видеть лица шлюхи и не чувствовать, чем пахнет у нее изо рта. От усилий размякли и бакенбарды — они полезли вверх и прилипли к ушам. Он ослеп и не мог дышать — и ему пришлось соскочить со шлюхи, как раз когда у него начался было оргазм.

Он наткнулся на лампу. Струя спермы ударила в лампочку, вместе с лампой он упал на пол и порезал руку липкими осколками стекла. Каким-то образом он ухитрился ретироваться в ванную и горячей водой смыть усы и бакенбарды. Когда он вернулся, шлюха исчезла, забрав не только его бумажник, но и туфли и носки — чтобы он не смог догнать ее. Хато обернул кровоточащую руку усами и пошел по Бауэри к себе в общежитие — он стеснялся ехать в метро босым.

Следующие несколько недель Хато грустно размышлял над тем, как же одиноко ему живется в Нью-Йорке. Он понял: чтобы держаться, ему надо найти себе занятие, и наконец придумал, какое именно. Он решил стать главным мировым авторитетом в области авиакатастроф.

Рано утром он покупал газеты и вырезал все статьи, хоть как-то связанные с авиакатастрофами. Днем, закончив работу, он принимал ванну и переодевался в кимоно. И до самой полуночи, заперев дверь, распределял свои каталоги по коробкам из-под обуви.

Сначала он печатал статьи на карточках для каталогов, потом перепечатывал на других, чтобы выявить совпадения и разночтения в нескольких отчетах об одном и том же происшествии. И наконец он распределял карточки по нескольким сотням категорий по системе перекрестных ссылок.

Его система была столь сложна, что авария маленького частного самолета могла занять полкоробки из-под обуви, а большая катастрофа — и добрых восемь.

Эта работа требовала большого напряжения сил, но Хато знал, что настанет день, и эксперты всего мира обратятся к нему за консультацией. Он прославится, его пригласят читать лекции и выступать на телевидении.

В конце второго и последнего года обучения Хато позвали на танцевальную вечеринку, которую проводила секта евангельских христиан. Он обнаружил, что сидит рядом с хроменькой девицей, которая тоже не танцевала. В тот вечер она пригласила его поговорить на религиозные темы. Хато съел печенье и вызвался ежедневно с вечера до полуночи проповедовать учение секты.

Воинствующая секта с Юга снабдила его плакатом с цитатами из Библии и бубном. Он влюбился в хромую девицу и был только рад стоять на перекрестках в Бауэри, размахивая плакатом и ударяя в бубен, пока она поет псалмы. Он собирался жениться на ней и увезти ее с собой в Японию.

Наступил день, когда девушка пригласила его к себе, в загородный дом. Отец девушки смотрел на него подозрительно, Хато ухмылялся. Мать ушла на кухню и больше не показывалась. На обед подали картофельный суп, картофельные лепешки, хлеб, хлебный пудинг и перец, фаршированный картошкой. Хато привык обедать простоквашей и кусочком сырой рыбы, а потому после обеда осоловел и ощутил приступы тошноты. Несколько раз он вставал из-за стола, уходил в ванную и там шумно блевал.

После всего этого отец девушки усадил его в гостиной. Он упомянул об изнасилованных американских медсестрах в Манильском заливе. Хато ухмыльнулся, все еще чувствуя себя неважно. Отец говорил о марш-бросках, о самоубийственных атаках, о внезапных нападениях, о массированных атаках, о строгой армейской дисциплине, о чувстве вины, которое надлежит испытывать некоторым нациям.

Хато заснул и проснулся через несколько часов — как раз к ужину; на ужин была картошка вареная, картошка печеная, пюре, картошка жареная и запеченная, картошка в виде овощного гарнира, картошка в форме мясного филе. К концу дня он отчетливо сознавал, что навсегда возненавидел всех без исключения американцев и что о женитьбе на хромой девушке не может быть и речи.

Вернувшись в Токио, Хато решил заработать много денег, чтобы поехать в Париж и стать там кинорежиссером. Самые быстрые деньги сулила карьера бандита. Он прошел собеседование, проводимое маленьким толстяком, по слухам, главой огромного гангстерского синдиката. В обмен на клятву верности, бесплатное жилье, питание и один выходной в месяц ему предложили крупную сумму денег по окончании восьмилетней службы. Хато согласился, постригся и купил деловой костюм.

Но он и предположить не мог, что такое работа на японский гангстерский синдикат. В его обязанности входило не раздавать пинки шлюхам и грозить пистолетом владельцам магазинов, а переносить по трапу отчеты из компьютерного отдела в плавучий дом Кикути-Лотмана и обратно. Не шевелясь, он стоял и слушал, пока его наниматель курил сигару, менял галстуки, перемешивал салат, наливал себе розовый джин.

Наконец он получал инструкции. Потом шел обратно по трапу и повторял указания программисту, который скармливал их компьютеру.

Пусть Хато был хорошим математиком, пусть он фанатично стремился к приключениям и опасностям, наняли его только по одной причине. Он прекрасно знал всемирную географию. Лишь очень немногим людям были знакомы все названия, которые появлялись в директивах Кикути-Лотмана, — так широко раскинуло сети его предприятие. Но Хато никогда ничего не путал, исключительно потому, что в свое время приобрел широчайший опыт, изучая газетные статьи об авиакатастрофах.

Кроме беготни по трапу у него была только одна обязанность — периодически сопровождать хозяина на тайные встречи с овдовевшими бабушками. Он стоял на страже у двери, пока хозяин с бабушкой обсуждали детали похорон.

Синдикат Кикути-Лотмана был самой большой гангстерской организацией в Восточной Азии. По валовому криминальному доходу организация занимала третье место в мире. И все же, несмотря на все свои обязанности, Кикути-Лотман мог позволить себе заниматься любопытным побочным бизнесом, а именно похоронными аферами: он предоставлял длинную процессию черных лимузинов и тысячи скорбящих в черном на похороны человека, который умер нелюбимым, о ком никто и никогда не тосковал.

Похоронная процессия могла состоять из двух лимузинов — или из многих сотен лимузинов — в зависимости от того, какой суммой располагал заказчик. В последнем лимузине помещалась законная семья, всегда маленькая, под предводительством триумфально всхлипывающей, ликующей бабушки. Другие члены семьи и не догадывались об этом грандиозном обмане. Только престарелая глава семейства знала, насколько полегчал семейный кошелек после этой невероятно дорогой аферы.

Пока они ехали мимо толп скорбящих, бабушка указывала на них и на череду лимузинов впереди.

Никогда не забывайте, говорила она, тот день, когда был кремирован ваш дед. Помните, как его любили и почитали, несмотря на деньги, на его скромный заработок. Помните о тех тысячах и тысячах, которые пришли отдать ему дань уважения.

Кивали ее дети, кивали ее внуки, а скорбящие шли к бандитам Кикути-Лотмана за вознаграждением.

Хато восхищало это хитроумное вымогательство. Шлюхе приходится провести с клиентом по крайней мере несколько минут, да и наркотики нельзя же принимать без остановки. Но у похоронного рынка не было пределов и границ — предки, нуждающиеся в ритуалах поминовения, никогда не переводились. Хато намеревался рассказать об этой афере в своем первом гангстерском фильме. Люди будут приезжать со всего света, чтобы взять у него интервью. Его пригласят читать лекции и выступать по телевидению.

Париж. Ждать осталось всего восемь лет.

Хато стоял в очереди, думая о гимнастике, которую ему предстоит сделать завтра в шесть утра. В семь он будет маршировать по внутреннему двору, распевая хайку. В этот вечер или через день девушка, переодетая в лохмотья, вломится в его комнату и скажет ему «еб твою мать».

Хато ухмыльнулся. В жизни гангстера могут быть только трапы и похороны. Когда кино закончится, он пойдет ко второму телохранителю Кикути-Лотмана, которого зовут полицейским.

* * *
Он был маленький, как Мама, он родился у ее родителей в тот самый год, когда они продали ее в бордель в Кобе, — и за год до того, как в Европе разразилась Первая мировая война. Отец регулярно бил его, как бил свою жену, пока однажды зимней ночью пес не объел ему лицо.

Возвращаясь после пьянки домой, отец упал в сугроб. Пес нашел его и почуял горячее дыхание. Как и все в Тогоку той зимой, пес умирал от голода. Вскоре пес не просто нюхал горячее дыхание, но и жевал лицо, войдя во вкус, жевал губы и язык.

На следующий день всем окрестным крестьянам с первым светом дня было приказано выстроиться вдоль дороги, чтобы выказать почтение хозяину земель, который должен был проехать по дороге утром. Там и нашли отца полицейского — без большей части лица. Его отнесли домой и стали лечить, но жене и сыну велели ждать у дороги, до тех пор пока землевладелец не проедет. После этого отец полицейского всегда носил хлопковую хирургическую маску и перестал избивать семью.

Ужасный округ Тогоку был навечно обречен терпеть серые небеса, ветры и сибирские бураны. Половину семейного урожая тутовых листьев приходилось отдавать в уплату за аренду земли. Другая половина уходила на подати и горстку риса.

Делянка тутовых деревьев находилась в часе ходьбы от их хижины. Много веков назад на окрестных холмах были устроены террасы, и поэтому Тогоку была похожа на страну великанов. Но для крестьянской семьи, такой, как семья полицейского, великаньи ступени никуда не вели.

Когда ему было восемь, рынок шелка в Америке снова рухнул. Как и прежде, отец обвинил во всем собственную жену, потому что она была из айнов, а значит, в ее жилах текла кровь белых[41]. Она не в силах была больше терпеть взгляд его ненавидящих глаз, проломила лед на рисовом поле и утопилась — на глубине не больше трех дюймов.

Отец полицейского умер от рака желудка, артрита и скоротечной чахотки в тридцать первом. В тот год японцы захватили Маньчжурию — после того, как китайские, по-видимому, патриоты взорвали одну из японских железных дорог. В отместку интернациональный город Шанхай объявил бойкот японским товарам — и многие японские офицеры сочли это вызывающим высокомерием. В тот же самый год полицейский добровольцем пошел в армию, чтобы убежать от нищеты Тогоку.

С самого начала ему понравилась новая жизнь. Армейская рутина была довольно необременительной, он много работал и делал то, что ему приказывали. К концу подготовки ему пожаловали должность в подразделении Кемпейтай в Корее.

Корея была не богаче Тогоку, но теперь нищими арендаторами были корейцы, а он — одним из землевладельцев и сборщиков податей. Его подразделение в основном допрашивало крестьян, на которых падало подозрение в утаивании риса. Пытаясь заставить крестьян говорить, а при необходимости избивая, он чувствовал удовлетворение — это было для него в новинку. Впервые в жизни он научился улыбаться.

Вскоре после того, как ему присвоили звание капрала, произошло необъяснимое событие. Он и его однополчане однажды вечером напились, и разговор зашел о женщинах. В деревне, куда они приехали в тот день, не было шлюх, но полицейский стал хвастать, что все равно найдет их. Он ушел, смеясь, и его друзья смеялись ему вслед.

На следующий день их вызвал к себе офицер. Старейшину деревни забили палками, когда он пытался защитить свою дочь. Не таким образом должен солдат императорской армии обращаться с обезьянами, принадлежащими к низшей расе. Виновному велели признаться в таком нарушении дисциплины.

Полицейский, не моргая, стоял по стойке «смирно», ожидая, что и другие капралы сделают то же самое. Но, к изумлению своему, он увидел, как они один за другим дают показания и обвиняют его.

Была весна. Крохотные зеленые стрелки только начали пробиваться из воды на рисовых полях. Три месяца чистки сортиров его не пугали, но предательство товарищей-капралов, людей, которых он считал своими друзьями, так поразило его, что больше он уже никому не доверял, — до такой степени, что с тех пор не мог совершить полового акта иначе как с мертвецом, к тому же с помощью приспособления, исключавшего соприкосновение его тела с трупом.

Из Кореи его перевели в Маньчжурию, в Мукден, в часть, которой командовал капитан, постоянно носивший гражданское. Хотя капитан и умел читать, он все равно оставался крестьянином из Тогоку и не презирал полицейского за то, что тот был неграмотен. Именно от капитана он узнал, что прошлогодний взрыв на железной дороге в Маньчжурии, случай, послуживший поводом для захвата Маньчжурии японцами, был делом рук не китайских патриотов, а самой Кемпейтай.

Капитан был протеже важного генерала из Кемпейтай; генерал тогда служил в Токио. Генералу требовалась информация о разных армейских интригах и раздорах, чтобы манипулировать своими товарищами-офицерами; и вот полицейскому было поручено воровать документы из некоторых мукденских военных частей. Полицейский так хорошо справлялся со своими обязанностями, что капитан взял его с собой, когда полетел с секретной миссией в Шанхай в январе тридцать второго.

На неделю полицейского заперли в квартире и приказали вызубрить множество китайских патриотических лозунгов. Капитан изредка проверял его, а в конце недели дал ему инструкции.

Они переоделись китайскими студентами и в закрытом фургоне поехали в переулок за Дорогой Кипящего Колодца. Вошли в какое-то здание под охраной агентов Кемпейтай, переодетых сапожниками, и заняли места в заброшенном помещении, выходившем на оживленную улицу. Минут через двадцать, когда улицу запрудила толпа, появился пожилой японский монах.

Монах принадлежал к одной из самых известных японских фамилий, живущих в Китае. Его прадед эмигрировал в Кантон в начале девятнадцатого века, изучал акупунктуру и основал больницу.

В 1840-м сын врача вступил в китайскую армию, которая тогда сражалась с британцами, пытаясь прекратить торговлю опиумом в городе. Через два года его убили — он стал одним из последних патриотов, павших перед тем, как Британия аннексировала Гонконг в качестве своей опиумной базы.

Сын патриота стал ученым-буддистом в Нанкине. Сын ученого стал монахом в Шанхае. В тот зимний день в тридцать втором он шел из своего храма к дому по пути, которым ходил каждый день уже пятьдесят лет.

Едва пожилой монах поравнялся с ними, они выскочили на улицу, выкрикивая лозунги и паля из револьверов. Через несколько минут они уже промчались обратно по переулку и быстро уехали в своем фургоне.

На следующий день в отместку за убийство японская эскадрилья разбомбила городские трущобы, где жили китайцы, — впервые в истории бомбардировщики были использованы против гражданского населения. Японский морской гарнизон вступил в бой с Девятнадцатой Китайской Армией, и началось то, что в Японии известно под названием Шанхайский инцидент, а через год послужит поводом для вторжения Японии в Северный Китай.

Прямо перед отъездом из Шанхая их навестил на конспиративной квартире старик в штатском. Он очень сердился на капитана, ведь монах был убит, а не ранен в руку, как им приказывали. Капитан в ужасе отрапортовал, что не мог прицелиться как следует. Они бежали по тротуару, у них в распоряжении было всего несколько секунд.

Капитан не солгал. Только одна из его пуль поразила монаха, и именно в руку. А вот полицейский промолчал. Он намеренно выпустил всю обойму в грудь монаха, отчасти стремясь оклеветать капитана — так ему хотелось отомстить за предательство товарищей в Корее, — а отчасти от возбуждения, ведь оказавшись на переполненной улице с заряженным револьвером, он просто не мог не выпустить в кого-нибудь всю обойму.

Полицейский ожидал, что капитана заставят три месяца чистить сортиры, но старик в гражданском просто отвернулся и вышел со слезами на глазах.

За следующие пять лет полицейский видел старика в гражданском еще дважды. Старик не подозревал о второй встрече, хотя, несмотря на все предосторожности, за восемь лет подпольной работы его неизбежно хоть раз заметили у тайника.

Тем не менее в третий раз они встретились лицом к лицу, и в этот раз полицейский убил его.

После приключения в Шанхае работа в Мукдене показалась ему скучной и неинтересной. Он все еще похищал документы для капитана, иногда передавал информацию тайному агенту в ресторане, где собирались японские офицеры, но в основном проводил допросы в ледяных подвалах под зданием штаб-квартиры Кемпейтай.

Пленников — китайцев, японцев, корейцев — перед тем, как отправить в подвалы, всегда раздевали догола. Маньчжурские зимы суровы, и двух-трех дней побоев хватало, чтобы узник признался в чем угодно. Приговоренные к смерти носили традиционную соломенную шляпу, закрывающую глаза, — такую же, как у нищенствующих буддистских монахов.

Подозреваемых приковывали к стене, растянув руки и ноги, — они были подвешены так, что едва касались пола пальцами ног. Задачей полицейского было не давать узнику заснуть, когда офицер, проводивший допрос, уставал и шел наверх, чтобы совершить чайную церемонию или час-другой поупражняться в искусстве икебаны. Полицейский всегда стыдился волос на своем теле, унаследованных от матери из племени айнов, и поэтому в особенности наслаждался наготой заключенных.

Он раздавал им оплеухи, пинки, пощечины. Он выдавливал им глазные яблоки и запихивал в рот промасленные тряпки, щипал сначала одну ноздрю, а потом другую. Он разбивал дубинкой коленные чашечки, локти, зубы.

Существовало множество действенных методов, но лучшим все-таки оставался вот какой — нужно было держать заключенного за яйца и постукивать по ним дубинкой. Слабые стоны, вырывавшиеся при этом из горла узника, были совершенно неповторимы. Только однажды, кажется, он слышал похожие звуки, невыносимо жарким летом в Маньчжурии — он тогда сидел один в поле, с непокрытой головой, лениво разрывая на кусочки сверчка.

Во второй раз он увидел шанхайского старика осенью тридцать седьмого, за несколько дней до того, как его перевели в пехотную часть в Центральном Китае. Он, переодетый в гражданское, был на дежурстве в ресторане и подслушивал разговоры, когда старик вошел и уселся в углу — один. Что-то в его манере поворачивать голову смутило полицейского. Заинтересовавшись, он встал и пошел в туалет.

Несколько месяцев вычищая корейские сортиры, полицейский навсегда приобрел любопытное свойство — теперь он мыслил гораздо яснее, погрузившись в атмосферу дерьма и мочи. Запахи не только напоминали ему о том, что следует опасаться предательства, они вызывали в памяти даже картины детства — воспоминания о тех временах, когда ребенком он носил тяжелые корзины с навозом вверх по великаньим ступеням в Тогоку к делянке тутовых деревьев.

В туалете было всего две кабинки, полицейский устроился в одной из них. Едва только он начал испытывать умиротворение, как в соседней кабинке захлопнулась дверь.

В туалете полицейскому необходимо было уединение, иначе он не мог сконцентрироваться и производить те запахи, которые ему особенно нравились. Он взобрался на сиденье, чтобы заглянуть за перегородку, думая поучить незваного гостя дубинкой, — и тут увидел, как тот просовывает руку под крышку бачка и что-то туда кладет. Рука исчезла, дверь открылась, шанхайский старик вышел. Что бы это значило?

Он зашел во вторую кабинку и увидел, что в выемке под крышкой бачка лежит короткий стебель бамбука, запечатанный с обоих концов. Он открыл бамбуковый контейнер и вынул оттуда крохотную пленку. Что это такое?

Он вернул все на место и стал прогуливаться вдоль писсуаров. Он понимал, что обнаружил нечто важное, но не знал, что именно. Он наклонился, чтобы перевязать шнурки на ботинках. Одной рукой рассеянно пошарил в писсуаре и извлек оттуда твердую пластинку освежителя. Пластинка была зеленая, похожая на леденец. Он рассеянно раскусил с хрустом комочки и стал жевать.

Что же он такое видел?

Разозлившись оттого, что не может сразу разгадать эту тайну, и оттого, что этот шанхайский старик вызывал у него какие-то смутные, ему самому не понятные чувства, полицейский в тот вечер совершил длинную прогулку по окраинам города. На следующий день там была найдена старуха, до смерти забитая тупым орудием, по всей вероятности кожаным, и изнасилованная предметом, который не мог быть частью человеческого тела, — либо тем же орудием, что послужило причиной смерти, либо предметом, похожим на это орудие.

Изнасилование произошло после наступления смерти. Потом тело было раздето донага, а голова скальпирована. Маленькие куски кожи головы с волосами были грубо прилеплены к груди, предплечьям и голеням, а кусок побольше — к почти безволосому лобку.

Это зверское убийство было весьма похоже на другие, оставшиеся нераскрытыми преступления, совершенные в окрестностях Мукдена за последние пять лет, — словом, с того момента, как полицейского освободили от его обязанностей по чистке корейских сортиров. Жертвами становились и мужчины, и женщины, но всегда преклонного возраста. Объектом сексуального насилия выступал только задний проход.

При обычных обстоятельствах полицейского или другого капрала его части послали бы расследовать убийство старухи, но на этот раз штаб-квартира Кемпейтай была поднята по специальной тревоге. Одного японского солдата задержали по подозрению в шпионаже. Он обратился к врачу по поводу сильнейших болей в спине, а тот во время осмотра обнаружил микропленку с чрезвычайно важной военной и политической информацией.

Солдат, тоже капрал по званию, пытался покончить с собой и выпрыгнул из окна, но упал на дерево и только сломал руку. Теперь его держали в комнате на первом этаже, абсолютно пустой — в ней не было ничего кроме подушки, на которой сидел офицер, проводивший допрос. Даже стекло из разбитого окна было вынуто.

Покровитель полицейского, капитан, допрашивал заключенного целый день и ночь. В конце концов он пошел поспать, выяснив лишь два незначительных факта — кодовое название шпионской сети и название неизвестного недуга, причинявшего капралу боли в спине. Полицейскому было велено не отлучаться из комнаты и не спускать глаз с капрала.

Капрал, почти совсем мальчишка, был хрупкого сложения — у него были тонкие черты лица и изящное тело молодой девушки. В окно порыв холодного осеннего воздуха забросил охапку мертвых листьев. Мальчик попросил у полицейского шинель, и полицейский, вынув все из карманов, исполнил его просьбу.

У этой шинели был секрет, который ужасно мучил полицейского с того самого дня, когда он получил ее на складе, — шинель была невероятных размеров. В том году в часть поставили груз, в котором была чудовищная ошибка производителя, — шинель такая огромная, что в нее вполне могли влезть трое или четверо крупных мужчин.

Полицейский был маленького роста, и над ним решили подшутить: ему выдали эту шинель и велели ушить ее, а не обрезать; ушивал он шинель не меньше недели. Было холодно, и всю неделю он проходил раздетым, а все остальные издевались над ним.

Молодой капрал повертел шинель перед тем, как надеть, и тут увидел с изнанки грубые стежки. Неожиданно он расправил шинель на руках и рассмеялся.

Что смешного? спросил полицейский.

Это, сказал мальчишка.

Почему?

Потому что это я ее сшил. Из-за этой шинели меня уволили с фабрики. Я думал о матери, мне ничего другого в голову не лезло, вот шинель и вышла вся наперекосяк, и меня уволили. Работы у меня не было, и поэтому я пошел в армию. Если бы не эта шинель, меня бы здесь сегодня не было.

Мальчишка перестал смеяться. Он простонал имя «Мия» и зарыдал.

Полицейский не слышал имени, не видел слез — перед его внутренним взором стояли только глумливые лица людей, издевавшихся над ним два года назад, когда ему было холодно. Капитан вернулся через час и обнаружил заключенного на полу: его голова была размозжена, лицо изуродовано до неузнаваемости. Полицейский сидел на подушке у окна и смотрел, как мертвые листья засыпают двор.

Капитан снял револьвер с предохранителя, но в последний момент сдержался и не выстрелил подчиненному в голову.

Вскоре после этого капитан давал объяснения своему начальнику, генералу, человеку из шанхайской квартиры, который в свое время был его покровителем и защитником. Капитану не нужно было объяснять, что смерть такого важного заключенного — тяжкое должностное преступление. И все же в поданном рапорте он официально выразил желание, чтобы и его, и полицейского перевели в пехотную часть на передовую.

Через месяц капитан погиб во время безрассудной атаки на китайские огневые позиции. А полицейский все еще носил свою любимую дубинку в ту декабрьскую ночь, когда его полк овладел Нанкином.

Повсюду бушевал огонь. Тысячу лет полицейский дубасил, и стрелял, и бил китайцев, десять тысяч лет он избивал своих жертв, калечил их и жег огнем. А потом, совершенно неожиданно, он завернул за угол и лицом к лицу столкнулся с человеком из шанхайской квартиры, из туалета в Мукдене, с человеком, которого он знал с того зимнего утра, когда его отца нашли в сугробе с объеденным лицом, а ему тогда повелели ждать у дороги, почтительно склонив голову, пока не проедет могущественный барон, владелец их рисовых полей и всей земли на многие мили вокруг.

Ему тогда было всего восемь, но он вытянул шею и встретился взглядом с бароном. Тогда барон по-другому держал голову, не так застыло и неподвижно, и это-то и смутило полицейского в шанхайской квартире и мукденском туалете. Но теперь, в Нанкине, в воплях и всполохах огня, полицейский не ошибался, его сознание прояснилось, и он точно знал, чье это лицо.

Он ударил его дубинкой, генерал упал. Он утащил его в переулок и дальше, в заброшенный внутренний двор, он сорвал с него мундир и стиснул яички, чтобы услышать стоны ледяных маньчжурских подвалов.

Тихий стон. Слабый стон умирающего.

Горели огни, и полицейский мысленно отбивал ритм, ритм шагов на террасах своего детства, на великаньих ступеньках, ведущих в никуда. Он отрезал мошонку, вырвал яички, обмотал их вокруг шеи генерала и сдавил.

Одним широко открытым глазом покойник по-прежнему смотрел на него. Полицейский вырвал его и, размахнувшись, отбросил.

Вопли.

Рушится горящая стена, в небо взлетают языки пламени, во тьме сияют генеральские эполеты.

Он спустил штаны и присел на корточки, а потом быстро выскочил из двора и помчался по переулку.

* * *
После месяца поджогов, пыток и убийств на берегах Янцзы полицейского отдали под трибунал. Когда в одной деревне он промчался на грузовике через толпу детей, превратив их в кровавую кашу, из кузова на землю выпал пулеметный лафет. Дети страшно кричали, и он ничего не услышал из-за их криков. Он был признан виновным в утрате войскового имущества по халатности. Стоимость лафета вычли из его жалованья, а его перевели из военной зоны обратно в старую часть Кемпейтай, в Маньчжурию.

Следующие восемь лет прошли без происшествий. Все больше и больше людей посылали на Тихий океан, на Филиппины, на Окинаву. В мукденских казармах не было отопления, кормили плохо. Дни он проводил в ледяных подвалах, а по ночам подолгу гулял за городом. Однажды летом — утро было жаркое — русские перешли границу и быстро разбили то, что в свое время было Квантунской армией.

Как фашиста и милитариста полицейского вместе с другими японскими военнопленными отправили в трудовой лагерь в Сибири; там его послали на соляные рудники; соль вычерпывали руками, потому что ни кирок, ни мотыг у русских не было. От соли его глаза воспалились, и он на время ослеп. Ежедневно проводились политзанятия по новому правопорядку, который заключенным предстояло привезти с собой в Японию.

Им не запрещали кормиться самим. Полицейский специализировался на изготовлении пива, которое варил из мха, в изобилии произрастающего в тундре, — домашнее пиво обычно пили крестьяне из Тогоку. Русские охранники так полюбили это пиво, что самому полицейскому редко что оставалось, но по какой-то странной причине он был только рад отдать все до капли.

Прошло три года. Проникшиеся духом марксистско-ленинского учения заключенные собирались вернуться в Японию, чтобы начать там революционную деятельность. Накануне отъезда устроили банкет, на котором охранники и заключенные обнимались, пели, всхлипывали, поздравляли друг друга с тем, что наконец-то стали соратниками в общем деле. Полицейский ушел с банкета пораньше, чтобы забрать особый жбан пива, сваренного специально ради праздника.

Около полуночи стали приходить русские охранники — многие из них уже были сильно пьяны. Всего пришло восемь человек, хотя приглашено было больше, а объявиться вполне могло бы и меньше. Они уселись в сосновой роще, пели и смеялись, наливая себе пенного пива.

Amanita muscaria — гриб, хорошо известный сибирским крестьянам — не хуже, чем крестьянам из Тогоку. Если его съесть, сначала бросает в холодный пот, а потом начинается оцепенение, конвульсии, лихорадка. Его называли «Ангелом смерти», потому что его жертвами становились только дети, которые еще не умели распознавать смертоносный гриб.

Полицейскийсмотрел, как умирают охранники, и чувствовал, что подпадает под некие чары, — быть может, потому, что восемь судеб прерывалось в сосновой роще и восьмижды восемь было число путей, что ведут к древней восточной гексаграмме, первичному символу, что содержится в «Книге перемен».

В любом случае, небо в ту ночь было такое чистое, что каждый глаз в бездонной тьме мог взглянуть на ничтожное существо, на краткий миг ставшее частью безликой, бессистемной драмы, не имеющей ни конца, ни начала, на существо, в смутной надежде преодолевающее ландшафт столь же непроницаемый, как тысячелетия опавших сосновых иголок, на существо, которое понимало в ветрах, носивших его, не больше, чем листок, сорванный с ветки тутового дерева.

* * *
Корабль с военнопленными прибыл в Иокогаму весной 1948 года. Вишни еще не отцвели. Японский правительственный оркестр играл «Марш Вашингтон-Пост» и «Звезды и полосы навсегда». Сотни матерей и сестер толпились на пирсе, размахивая белыми платками, пытаясь услышать пение мужчин на борту. Что они кричали? Трижды повторяли «банзай», вскидывая руки?

Крики стали громче, когда корабль подошел к пристани. Теперь стало слышно лучше.

Распылить. Раздавить. Сломать. Изничтожить.

Платки исчезли, семьи недоуменно затихли. Опустились трапы, и по ним пошли мужчины, но никто из них не остановился, чтобы обнять жен, матерей и сестер. Вместо этого они расставили складные походные стулья, взобрались на них и начали выкрикивать бесконечные речи про бешеных псов-реваншистов и шакалов-империалистов. Матери, жены и сестры принялись истерически метаться по пирсу, в панике теряя друг друга.

Полицейский протолкался сквозь толпу, сел на поезд и поехал в рабочий пригород, где его ожидало подпольное партийное задание. Для видимости он стал работать на принадлежащей тайному члену партии фабрике, производившей новинки на экспорт. Он раскрашивал сувенирные модели Эмпайр стейт билдинг. Но настоящая его работа заключалась в том, чтобы стоять в передних рядах во время антиправительственных выступлений и бритвой, завернутой в газету, ранить бока лошадям, которых полиция использовала для разгона демонстраций.

Этой же бритвой он резал и лица полицейских, которые оказывались на земле. Так он прожил несколько лет, пока в Корее не разразилась война. В тот Первомай партия отдала множество приказов. Им нужно было не только нападать на полицию и по возможности воровать полицейские револьверы, но и сжигать машины американцев.

Бритвы. Пожары. Дубинки. К десяти утра у него был один револьвер, к полудню — три. К вечеру он припрятал еще несколько. Он наловчился кидаться из переулка к проходящему мимо полицейскому и кричать, что на него нападают коммунисты. Когда полицейский вбегал за ним в переулок, он бил его по голове дубинкой и забирал револьвер, а потом, перед тем как поджечь еще одну машину, поспешно полосовал его лицо бритвой.

Когда село солнце, он пробрался в подвал, где до того спрятал револьверы. Он устал. Он считал и пересчитывал револьверы, пока не впал в транс, который продолжался больше часа. Снова мистическое число снизошло на него.

Очнувшись, он пошел поискать какого-нибудь раненного во время столкновений демонстранта. Он наткнулся на неподвижно лежавшего студента, у которого была разбита голова. Он затащил мальчишку в подвал и ударил его дубинкой по голове.

Вскоре после этого в подвал вломился взвод полицейских, получивших донос от бдительного горожанина. Они обнаружили восемь похищенных револьверов под обмякшим телом мальчишки. Из-за удара по голове он даже не мог вспомнить, что с ним случилось.

Сам капитан полиции вручил награду герою, который привел власти к тайнику. Его взяли на службу в городскую полицию, несмотря на неграмотность, учитывая, что это был безработный ветеран, который три года провел в русском трудовом лагере. Он сам попросил определить его в специальное подразделение по борьбе с уличными беспорядками, которое занималось исключительно разгоном коммунистических демонстраций.

Следующие десять лет он лупил дубинкой любого демонстранта, в руках которого замечал свернутую газету. В это же время в окрестностях Токио было совершено несколько нераскрытых изнасилований и убийств, поразительно похожих на те, что происходили в Мукдене перед войной.

На Новый год, за месяц до того, как Герати приехал в Нью-Йорк с самой большой коллекцией японской порнографии, когда-либо появлявшейся на Западе, полицейский сильно напился и на поезде поехал в Камакуру. Как обычно во время своих ночных вылазок, он надел старую кемпейтайскую шинель. Он нашел то, что искал, — уединенную хижину на берегу, — и уже собирался вломиться туда, как вдруг увидел, что на песке кто-то сидит — большая неподвижная фигура на корточках.

Гигант натянул на уши круглую черную шляпу. Ночь была безлунная, и полицейский не мог разглядеть его лица. Он пересек пляж и спросил незнакомца, что он делает.

В ответ гигант протянул бутылку.

Полицейский присел рядом и выпил. В молчании прошел час, а может быть, и два. Они допили одну бутылку неизвестного алкогольного напитка, и гигант открыл вторую. Ни разу за все это время незнакомец не отвел взгляда от моря. Прошел третий или четвертый час, и полицейский вспомнил о том загадочном растворении в звездах, которое он когда-то — давным-давно — пережил в Сибири.

Он заговорил. Он говорил о своем детстве, о ненавистных волосах на теле, с которыми родился, о том, как пес объел его отца, о том, как мать утопилась на замерзшем рисовом поле, о великаньих ступеньках, что вели к тутовым деревьям, о корейских сортирах, о ледяных подвалах Маньчжурии, о заброшенном помещении в Шанхае, о пиве из мха, сваренном для русских охранников, о первой, второй и третьей встрече с бароном Кикути.

Таинственным образом он подпал под чары неподвижного гиганта, таинственным образом на камакурском пляже он исповедовался ему так же, как исповедовалась сестра, которой он не знал, в запертой, с закрытыми ставнями комнате в Шанхае, за четверть века до того. Гигант был бесстрастен. Он даже не шелохнулся. На сей раз вместо гудящей в киноаппарате пленки фоном служили лижущие песок волны. К рассвету утомленный, признавшись во всем, полицейский уснул.

Он проснулся от холода, у него зуб на зуб не попадал, совершенно раздетый, если не считать полотенца на бедрах. Начинался прилив, вода омочила его волосатые ноги. Рядом лежали две пустые бутылки из-под ирландского виски, банка, от которой пахло хреном, и одежда, которую он снял прошлой ночью, рассказывая свою историю, тем самым, точно в кривом зеркале, отражая наготу той, другой исповеди в глубоком прошлом.

Но полицейский обнаружил, что не вся его одежда осталась при нем. По какой-то причине незнакомец, лица которого он так и не увидел, забрал его шинель и тихо унес ее во тьму.

* * *
Когда вошел Хато, полицейский сидел на краю койки у себя в каморке, держа на коленях иллюстрированный журнал. Он улыбнулся маленькому человечку.

Полицейский пристально смотрел в пол. Хато рассмеялся и закрыл за собой дверь.

Слушай, зашептал он, не хочешь как следует заработать?

Чего?

Денег, идиот.

Как?

Очень просто. Мы похитим одного из тех американцев, которые приходили в плавучий дом, того, тупого с забинтованным ухом, и заставим его друга заплатить выкуп. Но, может, ты боишься, потому что тот тупой, телохранитель другого, носит с собой револьвер. Я видел, у него карман оттопыривался, когда они уходили.

Полицейский пристально смотрел в пол. Неужели этот ухмыляющийся молодой дебил ничего не понимает? Это не револьвер оттопыривал карман парнишки, это кусок жареного мяса. Он видел, как парень стянул кусок мяса со своей тарелки, пока никто не видит, и сунул его в карман. Он видел, как парень это сделал, и точно знал зачем. Он не раз делал так в Сибири, где вечно голодали. Это значит, что мальчишка с забинтованным ухом когда-то сидел в тюрьме. И еще он видел, как тот взял бутылку с японским соусом и тупо уставился на этикетку. И полицейский знал, что это значит. Мальчишка с забинтованным ухом не только преступник, он еще и неграмотный.

Конечно, он же американец, шептал Хато, осклабившись. Может, это тебя пугает?

Полицейский пристально смотрел в пол и видел свою мать, лицом вниз на замерзшем рисовом поле, она же была из айнов, в ее жилах текла кровь белых, да и шелковый рынок в Америке рухнул. Он взял в руки журнал и листал его, пока не наткнулся на страницу без картинок, сплошь покрытую китайской скорописью. Он вырвал страницу руками — руками, покрытыми шрамами от работы на соляных рудниках в Сибири, — разорвал ее на тонкие полосы, подбросил их в воздух, и крохотные белые клочья, кружась, упали на пол.

Так значит, ты со мной?

Полицейский кивнул.

Они обсудили кое-какие детали, и Хато ушел, мечтая о Париже и фильме о похоронах, который там снимет. Люди будут приходит к нему и умолять об интервью, они будут приглашать его на телевидение, и он расскажет им всю правду об Америке. Он расскажет им все, и никогда больше не будет заниматься гимнастикой, никогда не будет маршировать, распевая хайку, и никогда больше не будет впускать к себе молодых женщин, одетых как старая карга, которые орут ему «еб твою мать».

За его спиной полицейский сидел на койке, уставившись на снежные хлопья.

* * *
Мама накрасила ногти на правой руке и перешла к левой. Уже несколько дней она размышляла о маленьком золотом крестике, что носил тот человек, которого Квин привел с собой в ночной клуб.

Мама хорошо помнила этот крестик. Это был самый дорогой подарок, которым ее когда-либо одаривал генерал. Потом, в Шанхае, его украли, когда она была одурманена опиумом, сняли у нее с шеи в один из вечеров, когда она тупо глядела на якобы порнографические картинки, в тусклом свете и стрекоте кинопроектора вызываемые на стене воображением клоуна.

Кикути-Лотман. Квин. Большой Гоби.

Что связывало этих троих? Как у одного из них оказался залог любви, который однажды подарил ей генерал?

Она знала имена «Лотман» и «Кикути», она знала имя «Квин». Но Гоби — это пустыня, место далеко-далеко отсюда, в западной части Китая, богом забытые края. Чтобы понять, чему бы это могло научить, она обратилась к самому старому документу о Гоби, который смогла найти, апокрифической хронике, написанной две тысячи лет назад во времена династии Хань.


Область неожиданных песчаных бурь, гласила хроника, неожиданных песчаных бурь и ужасающих видений. За ночь там исчезают реки, межевые знаки уносит ветер, солнце садится в середине дня. Земля вне времени и пространства, которая тщится терзать разум своими миражами.

Но самое страшное, о чем должно упомянуть, — это караваны, внезапно появляющиеся на горизонте и плывущие там, меняя очертания, — минуты, дни, или годы. То они близко, то далеко, то так же явно они исчезают. Погонщики верблюдов надменны и молчаливы, неотличимы друг от друга, это люди какой-то неизвестной расы. Но люди, коим они служат, проводники караванов, просто ужасны. Они носят странные одежды, их глаза тускло мерцают, они побывали во всех уголках мира.

Эти люди в большинстве своем есть тайные посланцы, те самые, что всегда вызывали у властей такие опасения. Они представляют князей и деспотов тысяч и тысяч областей, где не властвует закон.

Или, быть может, они не представляют никого? Не поэтому ли от одного их вида нас бросает в дрожь? В любом случае мы знаем только, что место их встречи — те невидимые перекрестки в пустыне, где они собираются, вновь расходятся и идут своими путями. Что же касается того, куда они идут и зачем, то этого нам знать не дано. Не остается следов на голой земле. Дуют пустынные ветры, заходит солнце, исчезают реки, и верблюды их теряются во тьме. Поэтому пути таких людей, пожалуй, нельзя проследить, их предназначение нельзя постичь, их цель невидима, как ветер.

Если Сын Неба хочет и впредь править со славой и достоинством, мы любой ценой должны охранять наши границы от таких людей.


Так и заканчивался тревожный комментарий, написанный две тысячи лет назад китайским путешественником, который хотел предупредить сынов царства Хань об опасностях, что таятся в пустынях к западу от Поднебесной. Мама почувствовала, что в ней уже забрезжили воспоминания, но все же хотела знать больше.

Она позвонила ведущему китайскому историку, с которым дружила с первых своих дней в борделе в Кобе. Историк рассказал ей о племенах, которые проходили по пустыне за последние три-четыре тысячи лет, поведал историю бесчисленных приходов и исходов.

Потом она позвонила видному геологу. Тот сравнил ландшафт Гоби с лунной поверхностью. И наконец она позвонила самому известному в стране палеонтологу.

Этот палеонтолог не был похож на большинство ее друзей-ученых. Он посетил ее сразу, как только она очутилась в борделе, и никогда не забывал полученного удовольствия, да и она тоже, хотя вкусы у него оказались причудливые, уж очень он любил потрогать всякие косточки. Теперь палеонтолог был очень стар и почти глух, но со слуховым аппаратом, вмонтированным в телефон, вполне мог с нею поговорить.

Моя дорогая, завопил он, это ты, сколько лет, сколько лет. Давненько это было, а, лет пятьдесят прошло! Что ж, немало с тех пор воды утекло, судя по моим косточкам. Чем я могу быть тебе полезен?

Мама объяснила. Она сказала, что пытается выяснить, что значит имя «Гоби», да-да, имя, звучащее так же, как название пустыни?

Что-то вроде кодового слова? заорал палеонтолог. Ты ведь знаешь, что климат земли немножко изменился за последний миллион лет из-за смещения магнитных полей в космосе. Магнитные полюса Земли тоже смещаются, и это нарушает баланс земного шара. И вот получается, что то тут, то там мир выходит из равновесия. Сходит с ума. Вещи меняются. Смятение на полюсах, смятение повсюду. Что было раньше, исчезает навсегда, чего не было, появляется. Меняется климат. Пустыни превращаются в плодородную почву. Плодородные земли превращаются в пустыни. Посмотришь на все это и поверишь в «Книгу перемен», вот только все древние книги невыносимо скучны.

Ну что ж, миллион лет назад история человека только начиналась, и палеонтологические находки наводят нас на мысль, что человек зарождался не там, где нам казалось. Как раз наоборот, там, где сейчас худшее место, в те времена было лучшее. Поэтому Гоби изначально была одной из колыбелей расы. Там все и начиналось, оттуда взялись мы с тобой и все человечество. Я думаю, тебе следует придерживаться этой линии рассуждений.

И еще, дорогая моя, не забудь снова позвонить. В нашем возрасте ждать пятьдесят лет — это уж слишком. Да, кстати, ты, кажется, сделала себе татуировку, которую я еще не видел. На всем теле? С каким рисунком? Опиши мне хотя бы часть. Ты знаешь, о. какой части идет речь.

Палеонтолог стал выкрикивать какие-то непристойности. Мама умело перевела разговор на другую тему и повесила трубку.

Она вернулась на свою террасу, чтобы подготовиться к мудре созерцания. Происхождение человека. Так сказал палеонтолог.

Она вспомнила о мальчике, который изнасиловал одну из ее девушек прямо посреди зала. Много раз в жизни она видела насилие, но никогда — насилие, совершаемое с таким невинным лицом. Вот она и поняла, что мальчик был настоящий первобытный дикарь, дитя другой эпохи.

Подтверждением тому был предмет, который он носил в кармане, предмет, из-за которого все и началось. Этот ребенок таскал с собой глаз, как другие носят часы. В тот вечер в клубе он вынул глаз, чтобы посоветоваться с ним.

Может ли человек узнать время, глядя на глаз?

Мама сфокусировала мысли на воображаемой точке в центре своего лба, приняв древнюю позу памяти. Ее пальцы были неподвижны, она остановила дыхание, приказав себе свободно вдыхать воспоминания и впечатления. Двадцатью четырьмя этажами ниже лебеди исчезли из императорского рва. Ногти высохли под послеполуденным солнцем. Высоко над городом Мама парила в мире своего сознания.

Пришло время понять роль Большого Гоби в этом мире. Кто он? Откуда он?

Мама вспомнила, что рассказал ей бывший шофер генерала. Свозив Квина в Цукидзи, он, ясное дело, несколько дней понаблюдал за домом Квина.

Здоровяк, отчитывался он, все время смотрит телевизор. У него, похоже, нет других интересов, и он все время молчит. Когда тот, другой, дома, дылда сидит, сложив руки на коленях. Просто сидит и все. Но как только другой уходит, он вынимает из кармана кусок мяса. Черного, заветрившегося, он держит его в руке, глядя на экран. Когда я вошел, раздвижные двери были приоткрыты, поэтому мне удалось кое-что рассмотреть. Мясо, кажется, язык, обычный говяжий язык, наверное, зажаренный на углях, — отсюда и черная корка. Дылда его все время тискает, и потом, сейчас жара, так что язык начинает разлагаться. И еще один любопытный факт: хотя он все время смотрит телевизор, на экране нет картинки. Просто серое пятно и гул.

Мама слушала отчет бывшего капрала без удивления. Мужчины больше ничем не могли ее удивить. В борделе в Кобе она узнала десять тысяч мужчин с их десятью тысячами капризов и фантазий.

Но, как сказал мудрец, «хоть на свете и десять тысяч живых существ, среди них не найдется ни одного, которое могло бы повернуться спиной к тени, чтобы солнце не осветило его живот».

Мама закрыла глаза и подумала о языке, который мальчик держал в руках, о мясе, кишащем белыми червями, похожими на остриженные ногти.

Такое же мясо всадники в Гобийской пустыне тысячи лет возили под седлом. Эти всадники, духовные предки мальчика, в свое время наводили ужас на весь мир. Из своей пустыни они галопом мчались по свету, покоряя цитадели многих цивилизаций. Но потом пришли песчаные бури, и исчезли реки, и караваны потерялись, и остался лишь один всадник — он все ехал по пустошам, сжимая в руке кусок мяса.

Он держит в руке собственный язык, подумала Мама, потому что он знает судьбу своего монгольского племени и не дерзает поведать ее. Он знает, что другие побоятся услышать его рассказ, и знает, что язык всегда говорит о прошлом. Это пуповина прошлого, и все же это самая странная пуповина, потому что она не питает, потому что те, кто говорит, не знают, а те, кто знает, не говорят.

Мудрец говорит, что душа человека — как путешествующий вельможа. Если место, куда он приезжает, не нравится ему, он продолжает путь. Он узнает время по часам своего глаза и входит в царство другой эпохи.

Потому-то, думала Мама, ребенок, которого мы знаем под именем Большой Гоби, не имеет возраста. Он — старейшее дитя этого мира, дитя, что родилось миллион лет назад, когда пустыня не была пустыней. И теперь он вырвал свой язык, чтобы не поддаться искушению пройтись по пескам других эпох, чтобы не вспоминать эти пески и не поведать о них, и тем самым не открыть тайны, неведомые нам, — тайны, которые только он может прозреть своим вневременным взором.

И тут изумруд на лбу у Мамы сверкнул. Она внезапно поняла, что мальчик носит крест, некогда подаренный ей генералом, смерть которого впоследствии привела ее в отчаяние и превратила для нее крест, его подарок, в невыносимое бремя. Крест, который тогда украли у нее в запертой комнате с задернутыми шторами, куда она пришла исповедаться в своих прегрешениях, крест, который снял с ее шеи неподвижный толстяк, что слушал ее ради нее, безымянный обнаженный гигант в тени, гигант, тем самым снявший тогда невыносимый груз с ее плеч и наградивший ее бесценным даром — благословением надежды.

Маленький золотой крест. Скрещение двух судеб в тени старенького проектора, а потом скрещение двух судеб на шанхайском складе, где пришел ее черед отдать любовь безымянному хозяину цирка, ради него, в последние часы его муки.

Мама открыла глаза. Она снова начала дышать.

Слоновой кости слон, несущий на себе лотос, был передвинут в дальний угол комнаты, к окну, выходившему на запад. Она забралась на слона и уселась на лотосе. Вечерело — время подвести итог прожитому дню. Она смотрела, как садится солнце.

Давным-давно она смирилась с потерей генерала, своего первого сына, хозяина цирка, своего второго сына. Но теперь, когда погас свет и над нею сомкнулась тьма, когда она вспомнила давнее благословение обнаженного гиганта, однажды давшего ей новую жизнь, она взмолилась, чтобы воссиял свет для ребенка, которого зовут Большой Гоби, чтобы он мог узреть улыбку бодхисатвы Каннон, чтобы он мог узнать милосердие и сочувствие в ее лике, чтобы он ощутил в этих древних, морщинистых чертах неизмеримую любовь, зачавшую его на шанхайской арене, которую вскоре потом заполонили странные звери, на которой показывали странные трюки, а потом цирку пришел конец и одинокий монгол остался один, чтобы странствовать по пустошам в западном направлении, в пустыне, под рокот песчаных бурь, в блеске миражей, там, где тайные посланцы потерянных караванов беседуют на забытых языках.

* * *
Серый экран тихо жужжал, а Большой Гоби все смотрел и смотрел, не в силах как-то связать десять тысяч строчек в голове с десятью тысячами строчек перед ним.

Из серого пятна вырастали улыбающиеся призраки.

Он увидел призрак одинокого танцующего мальчика на пляже, мальчика в армейском госпитале, мальчика в автобусе, мальчика, глядящего на замороженного тунца и тарелку с сероватым чаячьим супом.

Через несколько недель на Японию обрушатся первые тайфуны ранней осени. Уже сегодня жестокие ветры мерялись силой в Южном Китае, только и ожидая, как бы вырваться в Тихий океан. Но для Большого Гоби опасное время года уже прошло. Ветры, дувшие над ним, пришли с севера, из маньчжурских равнин и сибирской тундры. Там, где он жил, наступила зима, буран начинался в его мозгу.

Он сидел, накинув на плечи одеяло. Квин ушел за доктором.

Его знобило, у него ныло больное плечо, колени подгибались. Он покачивался, потому что уже не мог устоять под порывами ветра. Караван узкой змейкой исчезал за горизонтом, и он знал, что потерялся и утратил связь с миром.

Ему было жаль разочаровывать Квина и Герати, и этого кроткого священника, и мудрую Маму, но он отстал. Он хотел остаться с ними, но он устал, буран ярился, и он уже не успевал за их шагом.

Один, в горячке, в пустыне своих предков-монголов, в одиночестве среди снегов, под ветром, он на прощанье вскинул руку.

* * *
Хато заикнулся было, что хочет бежать. Полицейский ударил его в живот и по-прежнему методично взламывал окно; он действовал медленно, потому что не хотел, чтобы маленький полумесяц стекла над замком выпал и наделал шуму. Было жарко, они оба вспотели. Лезвие соскользнуло, присоска держалась. Полицейский повернул замок и поднял стекло.

Они оказались в спальне в глубине дома. Из-под двери пробивался свет. Хато снова зашептал, заикаясь. Полицейский ударил его по губам и впихнул в окно. Он последовал за Хато и остановился у двери послушать. Какое-то жужжание. Он пнул Хато коленом в пах, открыл дверь, втолкнул его.

Хато, спотыкаясь, вошел в гостиную. Там, завернувшись в одеяло, сидел огромный иностранец. В дальнем конце комнаты жужжал телевизор. Хато слабо улыбнулся и попробовал вспомнить о хромой девушке из Нью-Йорка, своих коробках из-под обуви с вырезками об авиакатастрофах, о шлюхе из чоу-мейн, о кино.

Напрасно. Он позабыл все английские слова.

Он ухмыльнулся, а потом нахмурился. Он замочил штаны. Тут огромный иностранец махнул ему рукой, и он в отчаянии махнул в ответ.

Быстрее, прошептал иностранец. Надвигается буран, нельзя больше ждать, нужно начинать церемонию.

Он поднял один маленький столик и сжал его коленями. Другой столик он подтолкнул к Хато.

Бей в барабан, прошептал он. Скорее, созывай племя.

Хато присел на корточки на полу, глядя, как огромный скуластый иностранец со смуглым лицом и раскосыми глазами барабанит по столу. Он барабанил несколько минут, а потом воздел к небу руки. На глазах у него показались слезы, и он запел.

Женщины — ура, ура!
Устрицы — ура, ура!
Ура, ура, ура!
Я видел его, прошептал большой иностранец. С вершины горы я видел дворец. Я смотрел вниз, в долину.

Пока дурак и гигант били в барабаны, полицейский осматривал комнату. Он припадал к земле, он прыгал, он вставал на четвереньки. Он рыскал по углам и принюхивался, чтобы почувствовать в воздухе те звезды, что он видел в сибирской сосновой роще. Он наткнулся на прозрачное зеленое пресспапье, похищенное со стола таможенника в Нью-Йорке.

Пресс-папье напомнило ему о леденце из освежителя в писсуаре, писсуарный леденец напомнил ему о бароне Кикути и объеденном лице отца. Он укусил пресс-папье и сломал передние зубы — боль вызвала у него множество воспоминаний.

Огромное пальто.

Замерзшие рисовые поля.

Тутовые деревья.

Землевладельцы и подати.

Мир.

Бунты.

Стиснутые яички.

Война.

Волосы.

Особый звук.

Сортиры.

Грибы.

Ледяные подвалы, скальпированные головы, бритвы, дубинка.

В голове у него шумело, он жаждал услышать тишину той, другой ночи под звездами. Он поднял тяжелый телевизор и изо всей силы швырнул.

Стекло разбилось, металл треснул, обнажились провода. Огромное тело иностранца опрокинулось, корпус телевизора опустился ему на плечи. Глаза у него по-прежнему были открыты, но голова размозжена, а губы стиснуты. Полицейский увидел лицо в том месте, где только что был экран.

Хато стоял на коленях, по подбородку у него стекала слюна. Полицейский пнул его и посмотрел, как он падает. Он стонал, подергивался, его одолел припадок, как в детстве на кровати, заваленной киножурналами. Он протянул руку, чтобы дотянуться до своих любимых предметов — перчаток, шиньонов и тюбиков из-под губной помады, — но не нащупал ничего, кроме стола-барабана. Он прокусил губу. Сглотнул. Кровь пузырилась у него на губах.

Его душил его собственный язык.

Полицейский снял с иностранца крест и надел на себя. Он вынул из кармана иностранца кусок мяса и сжал его в ладони. Мясо вспенилось белыми червями. Он бросил мясо и облизал пальцы.

В кухне он нашел несколько банок пива и блок сигарет. Он пил и курил до тех пор, пока не опустошил все банки, потом помочился в одну из них и засунул ее обратно в холодильник. Он разорвал в клочки оставшиеся сигареты и рассыпал табак по кухне.

Хато больше не дергался. Полицейский спустил брюки, чтобы навалить кучу между двумя мальчишками и почуять знакомый запах.

На станции метро он купил газету и терпеливо стоял в очереди за билетами. Все остальные пассажиры в метро обмахивались своими газетами, но он держал газету прямо перед собой и притворялся, что читает. Из Цукидзи он пешком прошел к Токийскому заливу, к концу бетонного мола, где Квин недавно стоял с бывшим шофером барона Кикути.

Ступеньки вели в воду. Огни города почти затмевали звезды. Вода была совсем черная, он приблизился к великаньим ступенькам из Тогоку и в последний раз спустился по ним.

На шее у него висел маленький золотой крестик, который тринадцать веков почитался купцами, пересекавшими Центральную Азию, крестик, который жена однажды подарила Аджару и который потом носили Мейв, и генерал, и Мама, пока обнаженный гигант не похитил его в Шанхае, похитил, чтобы сохранить, и хранил тридцать лет, пока не вернул проклятому сыну Шанхайского цирка, одинокому всаднику-монголу, у которого крестик отняли, чтобы покончить с последними невидимыми караванами, таящимися в кодовом имени Гоби, — и наконец его унесли в темное убежище в водах, туда, где сверкающие линии, составляющие его контур, больше не смогут перечеркнуть жизни тех, кто много лет носил его в честь любви и в память о любви.

Глава 7 Сам, Сама

Иди. Шагай.

Куда?

Какая разница? Все достойные пути скрыты внутри нас. Мой путь оказался долгим, и, быть может, твой поход тоже будет долог.

Аджар — лидеру коммунистического восстания в Шанхае в 1927 г.
Однажды сентябрьским утром, незадолго до рассвета, процессия черных лимузинов подъехала к Токио откуда-то с юга, по всей видимости, из Камакуры, где ее участники, похоже, собрались еще ночью. Лимузины въехали в город и медленно, длинной вереницей, двинулись по главной улице — все пустые, в каждом был только шофер.

Похоронная процессия ползла по улицам извивами толстой змеи, и в конце концов к середине утра весь центр города охватило гигантское кольцо скорби. К этому моменту первый лимузин нагнал последний, процессия образовала неразрывную цепь, и никто уже не мог подсчитать, сколько тысяч автомобилей участвовало в этом скорбном параде.

Поскольку ни транспорт, ни пешеходы не могли прорваться сквозь загадочное черное кольцо, магазины и конторы в Токио пришлось закрыть, а правительство объявило неофициальный выходной. Двенадцать миллионов человек вышли посмотреть на неожиданное и неслыханное событие, а в это время многие миллионы по всему свету размышляли над непостижимостью Востока — столь величественные похороны одного никому не известного человека их совершенно поразили. На самом деле это были самые грандиозные похороны, которые только видела Азия со времен Кубла-хана, но лишь один человек полностью понимал суть происходящего, тот, второй странник из тринадцатого века, который называл себя отцом Ламеро.

На газоне элегантной гостиницы, среди каменных светильников и выложенных камнями тропинок, меж искривленных сосен и миниатюрных мостов сидели двое оставшихся в живых сводных братьев и наблюдали за процессией. Кикути-Лотман теперь знал, что женщина, стоявшая на проволоке под крышей заброшенного склада, и в самом деле была его мать, но знал он и то, что его отцом был не хозяин цирка, персонаж этой истории, а герой другой, той, что началась в плавучем доме в Шанхае, когда его отца и отца Квина познакомила женщина, которую они оба любили за восемь лет до смерти, за восемь лет до цирка и Нанкина, за восемь лет до зачатия третьего сводного брата, которого теперь провожали в последний путь в крупнейшем городе мира, и только им, и бодхисатве Каннон, и стареющему императору, который давным-давно нашел приют сыновьям Мейв и Мамы, было известно, почему Токио оказался в черном кольце спустя двадцать лет после окончания войны.

Квин кивнул сам себе, Кикути-Лотман повязал новый галстук. Они наблюдали за процессией до заката, а на закате появился слуга с корзиной для пикника и расстелил на траве скатерть и разложил на ней копченую лососину и зимнюю рыбу-угольщика, муксуна и маринованную селедку, и селедку в сливках, и рольмопсы, и маринованные помидоры, и сливочный сыр, и зубцы чеснока, и оливки, и рубленую печенку, и полный поднос рогаликов.

Перед батареей блюд красовались две крохотные фигурки изо льда — мужчина во фраке, с хлыстом и рупором, и мальчик с искалеченным плечом.

У подножия холма процессия лимузинов наконец заканчивалась, и хотя для сентября было довольно холодно, две ледяные фигурки уже подтаяли. Кикути-Лотман пристально смотрел на заходящее солнце.

Немного того, сказал он, и немного этого. Иначе говоря, мы сидим на Востоке и смотрим, как солнце заходит на Западе. А что если нам повернуться?

Ледяные фигурки растеклись лужицами воды. Кикути-Лотман качнул головой. Он дунул на воду, разбрызгал ее по траве, и стекла его очков затуманились. Грустная улыбка появилась у него на лице, когда он положил на рогалик ломтик рыбы.

Рыбное ассорти, сказал он в наступающих сумерках. Угощайтесь.

* * *
Старый сухощавый император сидел очень прямо в своем пышном зале, сжимая руками набитые конским волосом подлокотники трона. Черное поношенное облачение висело на нем, как на вешалке, целлулоидный воротничок был расстегнут и помят. На столе перед ним стояла бутылка ирландского виски.

Переменчивая погода, прошептал он. Я всегда любил вторую половину сентября в этих краях. В воздухе носится какая-то тревога, какая-то загадка, хотя мы все знаем, что тайфуны — дело обычное. Это вправду бутылка, или мне только кажется?

Да, сказал Квин.

Отец Ламеро вздохнул.

Давненько я не пробовал виски, почти четверть века. Когда я впервые приехал в Японию, у меня были кошки, и мой Легион, и цветы Токио, и на холмах над милой Камакурой храмы с гонгами и ритуалами, и часы, отведенные для созерцания. Легион собирался за длинным столом вон там, и мы обсуждали пьесы Но, завершив молитву и положив в потайной мешок взносы. А потом, в тридцатых, они взяли уродливые пушки, захваченные у русских в тысяча девятьсот пятом, и расставили их вокруг святилищ. Откуда эта бутылка?

Это подарок, сказал Квин. Я скоро уезжаю, может быть, мы больше никогда не встретимся. Вот я и подумал: а не выпить ли нам вместе?

Да, мы вряд ли встретимся вновь.

Кажется, Герати говорил, будто вы с ним выпили по стаканчику ирландского виски в вашу последнюю встречу, ну, когда он уезжал в Китай перед войной.

Он так сказал? Может быть, я и позабыл. После этого я лишился своих кошек и легионеров. Цветы Токио во время войны были не так уж и красивы, ведь весь город пылал в огне. С тех пор я стал строгим вегетарианцем — не ем яиц и меда. Рис имеет любопытное воздействие на желудки японцев, вот почему они предпочитают справлять нужду на свежем воздухе. Мне и самому это нравится, особенно в своем собственном саду, но, когда идет дождь, я не могу этого делать.

Налить вам?

Думаю, да. Думаю, сегодня я могу выпить, потому что собирается тайфун, и потому что четверть века назад я потерял все — слишком долго у меня не было ничего. Думаю, мы должны следовать путем Пресвятой Девы, душа человеческая не должна довольствоваться несовершенством. Императоры Японии были великими людьми — до тех пор, пока в тринадцатом веке военные диктаторы не заставили их отречься от престола. Императора просто изгнали, и ему ничего не оставалось, кроме как ставить свой автограф на указах, а взамен получать соленья и рис. Потом, в двадцатых, я поехал учиться в Камакуру. Однажды, дело было весной, я услышал музыку, ту, что заставила богиню солнца поддаться искушению и выйти из пещеры, — изысканную музыку, исполняемую на древнем кото. Илья-пророк и богиня солнца играли ее для меня, я кивал им головой, в такт опадающим лепесткам цветов, а сын башмачника сидел на своей скамеечке и пел эпическую песню о драконе, столь необычную и благословенную, что это наверняка был дар из далекой Лапландии. Вы не знали Илью-пророка или сына башмачника? Знали Генри Пу И? Он был горазд на всякие озорные выходки, и его мифическая страна никогда не существовала. Но все-таки он был последним императором, с которым мне удалось поговорить. Думаю, я уже упоминал о племени перам и о его системе некронимов, «Отец Дяди Мертв», и об остальном. Даже между простыми членами племени отношения могут быть очень сложными. Очень сложными, если разобраться.

Старый священник расстегнул облачение, застегнутое не на ту сторону. Он взял стакан виски и стал его рассматривать. Стекла яростно дребезжали. По комнате проносились ледяные сквозняки. Небо уже потемнело, хотя вечер еще не наступил. Казалось, весь дом сотрясают порывы ветра.

Отец Ламеро отпил глоток. Он снова поднял стакан и осушил его. Его судорожно сжатые руки расслабились, и он кротко улыбнулся. И вдруг глаза старика сверкнули.

Думаю, так лучше, сказал он. Так гораздо лучше.

Святой отец, не могли бы вы сказать мне, почему вы назвали ребенка Гоби? Думаю, вы сами выбрали это имя.

Да, я, хотя много лет об этом не вспоминал. Отходя от дел, забываешь некоторые вещи. Мне кажется, я хочу еще — можно вас попросить?

Квин налил еще.

Много лет не вспоминал. Только сейчас мне это пришло на ум.

Как это вы выбрали такое имя?

Во-первых, потому, что младенца принесли ко мне безымянным. Но разве так не всегда бывает? Император приходит в этот мир безымянным, но века спустя мы знаем эпоху только под его именем. Это древняя традиция, и важная к тому же. Другие имена не подходят.

И что значит имя Гоби?

Кто может знать наверняка? Это было название шпионской сети, которая в свое время существовала здесь и в Китае. Его предложил Аджар — в тот день, когда он, я и ваши родители устроили пикник на пляже, ну, вы же помните, мы же тогда были в противогазах. Ваш отец сказал, что у нашей группы должно быть название, и Аджар предложил «Гоби». И мы, все четверо, рассмеялись, вот как это было.

А кто такой Аджар?

Я не уверен. Может быть, Марко Поло? Еще, пожалуйста.

Квин налил. Отец Ламеро улыбнулся.

Знаете ли, я начинаю думать, что могу вновь вернуться к делам. Сегодня как раз подходящий день — надвигается тайфун.

А Аджар?

Да, мой дорогой друг. Он, я и Лотман в те дни были неразлучны. Слышали о нем? Знаете хоть что-нибудь об этом потрясающем маленьком человечке, который невероятно разбирался в языках?

Нет, святой отец, не знаю.

А надо бы. Глупо приехать на Восток и не узнать ничего о человеке, который потратил всю жизнь, пытаясь попасть сюда. Лотман никогда не пил, а вот Аджар — совсем наоборот. Ну, я выпью еще, а потом продолжу. Стаканчик, или даже два — светлая им обоим память.

Квин наполнил стакан иезуита. Отец Ламеро блаженствуя потягивал виски. Он кротко улыбнулся и зашептал.

* * *
Он родился в семье сапожника в Гори, в Грузии, за несколько лет до того, как Александр Второй освободил крестьян. Его послали учиться в семинарию в Тифлисе, чтобы он стал православным священником, но вскоре исключили за анархизм и нигилизм. Он был неугомонный человек, Аджар, или как там его звали, однажды он намекнул, что его настоящее имя Джугашвили. В любом случае, когда его исключили из семинарии, он поехал в Петербург изучать химию. Несколько лет спустя, весной тысяча восемьсот восьмидесятого, он влюбился в прекрасную женщину.

Софья была аристократка, дочь губернатора Санкт-Петербурга. Когда она была ребенком, ее отец разошелся с женой и отослал ее в Швейцарию, чтобы та не мешала его многочисленным романам.

Софья росла, не зная, что у нее есть мать. Узнав правду, она решила убить царя.

Она навестила свою мать в Женеве, и там познакомилась с русскими нигилистами-изгнанниками, которые тоже готовили убийство царя. Ее красота и положение в обществе как нельзя более им пригодились. Она вращалась в придворных кругах и так ненавидела отца, что была готова отдаваться приближенным царя, лишь бы получить сведения о том, как его охраняют. Вскоре, в постели, в ее объятиях, царедворцы рассказали ей все, что хотели знать заговорщики.

Софья вовлекла в заговор Аджара, потому что он был хорошим химиком. Она не любила его, и он знал это, ведь она была настолько одержима ненавистью и презрением к отцу, что в ее душе не оставалось места для иных чувств. Но когда она попросила его изготовить для группы бомбы, он согласился. Софья уехала с его указаниями в Женеву и тайно провезла все материалы обратно в чемодане. Аджар сделал бомбы в лавке сапожника — ее он снял на улице, по которой царь должен был ехать в начале марта тысяча восемьсот восемьдесят первого года. В заговоре участвовали восемь мужчин и две женщины.

Первого марта, когда царь проезжал мимо лавки сапожника, в его карету бросили бомбу. Царь в испуге выскочил. Второй заговорщик рванулся сквозь толпу и бросил бомбу царю под ноги; погиб он сам и царь, но больше никто не пострадал.

Из заговорщиков один человек погиб при взрыве, один застрелился, двое бежали, а остальных судили и приговорили к смерти. Софья занимала столь высокое положение, что Александру Третьему пришлось собственноручно подписать ей смертный приговор. Он не хотел делать этого, но царедворцы настояли — они боялись, как бы Софья не рассказала про их отношения. Но она не сказала ничего. Она опозорила своего отца, и этого было довольно. Ее повесили — но она никого не предала.

Аджар был одним из тех, кому удалось скрыться; тогда ему было немногим больше двадцати. Он узнал о казни Софьи в Гельсингфорсе, куда он бежал. Еще он узнал, что русское правительство послало за границу агентов, чтобы поймать его и второго беглеца.

Аджар знал, что ему нужно укрыться как можно дальше, и отправился на север, в Лапландию. Следующие шесть лет он прожил с лопарями — кочевал с ними и с их оленьими стадами по пустынным просторам за Полярным кругом. Потом он перебрался в Исландию и там работал сапожником. Живя с лопарями, он выучил лапландский — язык азиатского происхождения, а заодно и скандинавские языки. Теперь он учил исландский. Он все еще не забыл Софью, а изучение языков притупляло боль потери.

Шесть лет он читал исландские саги, а потом поехал на Фарерские острова и выучил фарерский, потом на остров Мэн и там выучил мэнский. За ним последовали ирландский гэльский, шотландский гэльский, валлийский и английский. Выучив английский, он отправился в Америку, как многие другие европейцы в то время.

Отгремела петербургская революция тысяча девятьсот пятого года, как и артиллерийская канонада Русско-японской войны, а вокруг синтоистских храмов в Японии разместили захваченные у русских пушки. В Нью-Йорке Аджар познакомился с Троцким, героем восстания пятого года, который теперь путешествовал по миру, вербуя приверженцев. Хотя Троцкий был на добрых двадцать лет младше, он оживил в душе Аджара политический идеализм.

Как-то вечером, во время весьма знаменательной встречи, Аджар произнес невероятное пророчество, за которое Троцкий и дал Аджару замечательную тайную кличку.

Это случилось в Бронксе. Троцкий зашел в лавку Аджара поесть блинов и борща. В тот вечер Троцкий был в дурном настроении, потому что весь день переписывал свою историю неудачной революции тысяча девятьсот пятого года. Есть ему не хотелось, и вся еда, которую Аджар готовил целый день, пропадала. Аджар решил развеселить приятеля, рассказав одну историю. Троцкий возразил, что во всем мире не сыщется истории, которая может поднять ему настроение в такой день. Аджар улыбнулся и ответил на неизвестном языке.

Это еще что такое? спросил Троцкий.

Пассамакводди, сказал Аджар.

Что?

Индейское племя алгонкинской группы. Я когда-то зимой прожил с ними несколько недель, вот и нахватался.

И зачем тебе этот дурацкий язык?

Я узнал, как был создан мир.

Как это?

А вот так.

Аджар пересказал индейский эпос. Сначала он рассказывал по-русски, а потом на языке оригинала. Из рассказа выходило, что подвиги главного персонажа очень напоминали предыдущую жизнь Троцкого. Троцкий слушал все более и более внимательно — он был в восторге оттого, что его революционная борьбаописана на таком странном языке. Хотя Троцкий ни на секунду не поверил в то, что Аджар действительно рассказал настоящий индейский эпос, он все равно забавлялся, представляя, как полуголый индеец с луком, стрелами и перьями в волосах переживал в Северной Америке те же испытания, которые выпали на его долю в России. Он смеялся, шутил и поедал блины и борщ. К концу вечера он совсем позабыл про тысяча девятьсот пятый год и с энтузиазмом говорил о новом восстании, которое должно победить, он уверен в этом.

Когда оно начнется? спросил кто-то.

Троцкий нахмурился. Он стал подсчитывать. Он оперировал туманными цитатами из священных книг революции. Он уже собирался втиснуть всю мировую историю в одну суровую и пламенную речь несгибаемого марксиста, как вдруг его взгляд упал на Аджара. Что остановило его тогда? Озорство в глазах Аджара? Легкая улыбка, всегда игравшая на губах коротышки?

Он не стал произносить речь. Морщины угрюмости на лице Троцкого разгладились, и он разразился громким смехом, тем безудержным, добрым смехом, который редко услышишь от преданного своему делу революционера — ведь революционер, как и Господь Бог при сотворении мира, неизменно серьезен и торжествен.

Аджар, сказал он, блины нынче великолепны. Твой борщ превосходен, и, что еще важнее, ты уже ответил на этот вопрос для меня, для матушки России и для мира. Так сколько там этот храбрый пассамакводди трудился над созданием мира?

Двенадцать лет.

Правильно. Мы потерпели поражение в девятьсот пятом, значит, победим в семнадцатом.

Аджар подмигнул. И еще раз Троцкий расхохотался. В революционных кругах по всему миру Троцкого часто называли «Перо», потому что писал он на диво убедительно. Теперь он заговорил об этом.

Аджар, сказал он, в эпосе вроде этого твоего, индейского, тебе бы подошла роль Святого Духа, и, если ты когда-нибудь присоединишься к нам, это будет твоей партийной кличкой.

Они обнялись, и Троцкий настоял на том, чтобы сфотографироваться и тем самым запечатлеть для истории Аджарово пророчество.

Когда в девятнадцатом году был основан Третий Интернационал, Святой Дух в Париже работал на Троцкого; используя свое знание французского, немецкого, итальянского, испанского, иврита, венгерского, литовского, латышского, фламандского, голландского, ретороманского, словацкого, сербохорватского и некоторых других языков, он вербовал агентов и передавал информацию от одного подпольного кружка к другому. Например, один уроженец Гватемалы говорил только на своем родном языке тцотциль, и если бы Аджар однажды, сидя в кафе, не выучил тцотциль, чтобы поговорить с ним, Коминтерн никогда бы не узнал о существовании этого ценного агента в Центральной Америке.

В Париже он придумал и создал группу «кротов», евреев-портных, которых вывез из Одессы и научил шить разные национальные костюмы и прятать в швах корешки билетов, табак и еще кое-какие мелкие вещицы, чтобы агенты Коминтерна свободно путешествовали, не опасаясь быть узнанными.

В тысяча девятьсот девятнадцатом он ненадолго вернулся в Россию повидаться с Троцким, и его чуть не застрелили на границе как белогвардейца. К счастью, у него с собой оказалась фотография, снятая в сапожной лавке в Бронксе, на которой он был запечатлен в обнимку с Троцким. Он показал фотографию охранникам, и это спасло ему жизнь.

Вернувшись в Париж, он завербовал молодого американца; американца ранили в Первую мировую, и поэтому теперь он хотел положить конец всем войнам. Назовем его Квин? Аджар даже знал тот район Бронкса, где вырос молодой американец, — недалеко от лавки сапожника, где произошла знаменитая встреча.

Он понял, что Квин — образованный молодой человек, уверенный в себе, готовый учиться и применять знания на практике. На взгляд Аджара, юноша был преисполнен несколько наивного энтузиазма, но Аджар еще не успел забыть, с какими чувствами он сам уезжал из Тифлиса в Санкт-Петербург.

Он подготовил Квина и получил приказ прислать его в Москву. Только много лет спустя, в Шанхае, уже оставив шпионское ремесло, Аджар узнал от одной молодой американки, что Квин прошел интенсивную подготовку в разведшколе в пригороде Москвы и был переброшен в Китай.

После Гражданской войны Аджар был неприятно поражен ленинской политикой НЭПа. Когда в двадцать четвертом году Ленин умер, он решил прекратить подпольную работу и вернуться к изучению языков. Ему было уже за шестьдесят. Он чувствовал, пришло время уйти на покой.

Так он навсегда оборвал все связи с Коминтерном.

Из Парижа он поехал на Ближний Восток, намереваясь изучить пунический и угаритский, мандейский и аккадский. Он овладел этими вымершими языками, но, будучи в Иерусалиме, во второй раз встретился с человеком, с которым познакомился несколько лет назад во Франции и которым восхищался: с японцем-диабетиком, за это время обратившимся в иудаизм.

Этим человеком был рабби Лотман, бывший барон Кикути, представитель могущественного клана землевладельцев с севера Японии. Лотман поговорил с Аджаром о Востоке и настолько увлек его, что Аджар решил не задерживаться в Иерусалиме и продолжать путешествие на восток — до самого края земли.

В Малабаре, где он ненадолго остановился, чтобы научиться бегло говорить на кулу, кота и тода, он влюбился в богатую молодую женщину и женился на ней — первый и единственный раз в жизни, так долго он не мог оправиться от потери Софьи.

Его жена была несторианка, она принадлежала к этой почти исчезнувшей ныне секте, что процветала в раннее Средневековье. Ребенком она кормила лошадь овсом из шлема, который носил солдат армии Тамерлана. Впечатления детства или рассказы о купеческих странствиях предков — они торговали перцем на Западе и Востоке — заронили в душе молодой женщины мечты когда-нибудь поехать в Самарканд и посетить там могилу Тамерлана, а оттуда — по Шелковому пути пересечь Центральную Азию, и, может быть, даже добраться до Пекина. В конце концов, в тринадцатом веке несторианский монах из Пекина ездил на Запад, вел богословские беседы с папой и добрался аж до Бордо, где причащал Эдуарда Первого Английского. Почему бы не повторить его путешествие, но в обратном направлении? И наконец, ей хотелось совершить паломничество к знаменитому монументу, который в восьмом веке воздвигли на Цзянь-фу несторианцы из Китая.

Аджар был в восторге. Вместе с женой он поехал в Гоа, чтобы подготовить караван, и там ему было знамение грядущего несчастья.

Гоа построен на холмах, и его канализационная система состояла в ту пору из открытых канав, в которых все подчищали бродившие по городу свиньи. Как раз накануне их приезда в порт Гоа вошла арабская пиратская шхуна с грузом сильнодействующих наркотиков, доставленных, может быть, даже из самой Мексики. Португальцы отмечали этими наркотиками Пасху, арабы — Рамадан, а индусы пытались умилостивить свой сонм богов весны.

Оказалось, что наркотики гораздо сильнее обычных. Их действие было таким мощным и долговременным, что наркотический эффект сохранялся даже у выделений того, кто их употреблял, а те в свою очередь вызвали явление, получившее название Обдолбанные Боровы Гоа. Несколько недель горожане не могли выйти из домов на холмах и сидели без пищи и воды, пока не улеглось буйство орды хмельных, валящихся с копыт свиней, окончательно сбесившихся от отбросов в каналах.

Наконец Аджар с молодой женой и новорожденной дочерью смог выйти в путь со своим караваном. Они без приключений достигли Самарканда и повернули на восток, чтобы пересечь Центральную Азию. По маршруту древнего Шелкового пути Аджар осваивал новые языки: кашгарский и яркендский[42], таранчи[43], узбекский, и сартский[44], и харачин, и чахар[45]. Все шло прекрасно, пока они не достигли пустыни Гоби. В оазисе на краю пустыни на них неожиданно напало обрушившееся из пустоты разбойничье племя.

В этот момент Аджара не было в лагере. Дочь играла под покрывалом, и ее не заметили, но жене и всем носильщикам отрубили головы. Аджар взял на руки дочь и перешел пустыню пешком. Дочь умерла от жажды прежде, чем он добрался до ближайшего оазиса.

Наконец в двадцать седьмом он прибыл в Шанхай — в тот год, когда там потерпело неудачу коммунистическое восстание, в тот год, когда Троцкий ушел с политической арены в России.

* * *
Отец Ламеро остановился, чтобы налить себе еще стакан виски.

Вышло так, прошептал он, что сразу по приезде в Шанхай Аджар сделал замечание, которое имело огромное влияние на современную историю Китая.

В Шанхае его единственной заботой было выучить диалект провинции Цзянси и диалект хакка[46] вдобавок к тем, что он уже знал, — чтобы, отправляясь в Японию, прочитать местные комментарии к китайским классикам. Но в то же время, вспоминая собственный опыт стычек с царской полицией, он не мог не сочувствовать революционерам, на которых в Шанхае в то время шла охота. Поэтому он прятал некоторых бунтовщиков у себя дома, пока не подвернулась возможность вывезти их из города.

Один из этих китайцев оказался вождем восстания; то был ученый с изысканными манерами, получивший образование в Европе. Они с Аджаром коротали время за долгими философскими беседами. Нет ничего удивительного в том, что, как и Троцкий в Бронксе, китаец скорбел оттого, что надежды его рухнули.

Иногда, сказал он однажды вечером, отчаяние парализует нас. Мы становимся подобны животным во тьме — не можем ни видеть, ни слышать, ни чуять.

Я испытывал такое отчаяние, откликнулся Аджар. Однажды я понял его особенно отчетливо. Я жил с лопарями, и мне казалось, что я никогда не выберусь из краев вечного холода, где над тобой смыкается тьма и словно поглощает тебя целиком. Но потом лопари со своими оленями научили меня, что делать, и хорошо научили, ведь никто не знает ту ночь, что ведома им за Полярным кругом.

И что они тебе сказали?

То, что я делал всю свою жизнь после того. Иди. Шагай.

Куда?

Какая разница? Все достойные пути скрыты внутри нас. Мой путь оказался долгим, и, быть может, твой поход тоже будет долог.

Ученый китаец улыбнулся Аджару, потому что оба они знали — эта лапландская пословица на самом деле описывает путь Дао. Тогда он улыбнулся Аджару, но мудрость, заключенную в этом замечании, запомнил, ведь то была мудрость человека, повидавшего много странных уголков мира.

Вскоре китайцу удалось бежать из Шанхая. За следующие несколько лет он несколько раз пережил настоящие катастрофы, и наступил момент, когда его и его товарищей окружили во много раз превосходящие силы противника.

К тому времени ученый-революционер высоко поднялся по партийной лестнице. Каждую ночь, на исходе дня, проведенного в безнадежной борьбе, усталые вожди садились на землю, чтобы обсудить свое отчаянное положение, и каждую ночь друг Аджара тщетно повторял им совет, который он некогда услышал, скрываясь в Шанхае.

Мало кто с ним соглашался. То, что он предлагал, казалось, было чревато лишь неудачей и поражением. Они все еще контролируют эту область страны, и крестьяне им верны. Если они оставят ее, то все потеряют. Их ждет гибель.

Так спорили они, но друг Аджара был хитер и сумел их переубедить. Он отдал приказ выступать, и они пошли и преодолели общим счетом шесть тысяч миль, и этот невероятный марш спас их от уничтожения и стал мистической объединяющей силой, в конце концов даровавшей им победу.

Долгий путь? Может быть. Но все же не длиннее того, что проделал сын сапожника из Грузии.

Аджар погрузился в изучение китайских диалектов, когда ощутил неведомое ранее беспокойство, самое сильное, что ему приходилось испытывать. Обычно он говорил, все потому, что он пересек пустыню Гоби пешком, — хотя, если честно, я не вижу никакой связи. Иногда он говорил, что это беспокойство, эта тревога вообще взялась неизвестно откуда, может быть, все дело в том, что он столько лет странствовал, странствовал и наконец попал на Восток. Лотману больше нравилось последнее объяснение, а в подтверждение он цитировал притчу об Илье-пророке и во́ронах[47], которая спасла жизнь ему самому, — но, в конце концов, как знать? В любом случае вот в чем заключалось его беспокойство.

Аджар любил только двух женщин в своей жизни: жену, а до того — Софью. Теперь он спрашивал сам себя, почему путь лопарей должен ограничиваться только географией. Люди важнее мест, и не потратил ли он годы, переходя с места на место, в воспоминаниях о любви или в предчувствии любви?

Он решил, что так оно и есть. Решил, что ему недолго осталось жить и потому будет преступлением не возместить потерю и не ощутить новую гармонию. И вновь он отправился в поход, но теперь из одних объятий в другие.

Они, должно быть, сильные, эти грузины. Аджару было за семьдесят, когда он решил познать все тонкости любви в Шанхае, и принялся познавать их так рьяно, что на его месте и человек лет на пятьдесят моложе лишился бы сил. И, разумеется, ему сопутствовал успех. Он обладал очарованием много повидавшего светского человека, он мог цитировать стихи на любом языке мира. Пусть он был стар и невелик ростом, но годы одиноких странствий наделили его такой способностью ценить прелесть женщин, какой обладали редкие мужчины. Если раньше его гений проявлял себя в области лингвистики, то теперь — на поле чувственных сражений. Его совершенно не занимало, была ли женщина молодая или старая, низенькая или толстая, прекрасная или безобразная, худая или высокая; едва увидев ее, он в ту же секунду влюблялся в нее нежно и страстно, безграничной, беспредельной любовью.

Могла ли хоть одна женщина противостоять такому натиску страсти? Конечно нет. О чувственности Аджара ходили легенды, и сотни женщин возжаждали его любви.

Одна его тогдашняя связь значила для него больше, чем другие, связь с молодой американкой, которой он подарил несторианскую реликвию — ту, что тринадцать веков берегли и ценили в семье его жены. Назовем ее Мейв.

Легко понять, почему он так привязался к ней. Мейв была молода, прекрасна и страстна, конечно, но главное — она напоминала ему ту, ушедшую навсегда русскую; она обладала качеством, которое часто очаровывает, но редко приносит счастье. Он и сам признавал, что молодая американка чем-то похожа на Софью.

Я был там, когда он снова встретился с ней на пикнике в Камакуре. Он спросил ее, что случилось с золотым крестиком, и она ответила, что подарила его японскому генералу — любовнику, сменившему Аджара. Аджара позабавил ее ответ. Он сказал, что рад это слышать.

Как только он узнал, что его друг Лотман возвращается с Ближнего Востока, чтобы удалиться от дел и поселиться в Камакуре, Аджар переехал туда же, чтобы быть к нему поближе. Лотман был занят переводом Талмуда на японский, и это так заинтересовало Аджара, что он решил осуществить собственный крупный проект в соответствии с традициями Востока.

По обычаю, в конце жизни император удаляется в некое уединенное место по своему вкусу и там пишет стихи, призванные сохранить в памяти народа его правление. По этому сборнику стихов будущие поколения узнают название и сущность его эпохи. Можно было ожидать, что если уж за дело возьмется Аджар, столько всего перевидевший на своем веку, то непременно создаст историю всех языков мира или словарь всех мировых языков, чтобы ученые и через десять тысяч лет имели о них представление.

Но нет, его манил другой великий подвиг.

На решение Аджара повлияли два обстоятельства. Во-первых, Лотман делал именно перевод, и Аджар находил это вполне разумным, ведь совершенно очевидно, что все, достойное написания, уже однажды было кем-то записано.

Во-вторых, он полагал, предмет его занятий должен быть связан с тем внутренним потрясением, которое он недавно пережил, а именно с его новой ненасытной любовью к плотской любви.

В монастырях на холмах над Камакурой он нашел несколько рукописей, которые ему страшно понравились. Огромная армия монахов сочинила их в тринадцатом веке — не просто прихотливую фантастику, но чистейшей воды порнографию. Сначала Аджар собирался перевести их на свой родной русский, но понял, что омерзение от ленинского НЭПа еще слишком свежо в его памяти, и оставил эту затею. С другой стороны, Рузвельт только что объявил в Америке Новый курс, а Аджар всегда приветствовал новые курсы. Именно по этой причине — и ни по какой иной — наиболее внушительное современное собрание порнографии вышло в свет по-английски.

Удалившийся на покой император день и ночь работал у себя в павильоне, дабы завершить поразительный труд, который он добровольно на себя возложил. Он не только перевел десятки тысяч документов, но еще и изобрел собственную неповторимую и оригинальную систему перекрестных ссылок, записывая цифры на полях. Эти летучие рои цифр таили в себе несметное множество подтекстов, потому что на самом деле Аджар стремился описать все превращения любви с помощью бесчисленных парафраз; этот вполне восточный замысел, согласно которому одно лицо предстает бесконечной чередой масок, настолько непривычен Западу, что там его никто понять не способен.

В тридцать седьмом году, в честь своего восьмидесятилетия, Аджар планировал целых две недели провести в безграничном распутстве. И Лотман, и я советовали ему не делать этого, но он был непреклонен. Он не хотел нас слушать.

Видите ли, в начале того лета его навестила группа кемпейтаевцев в штатском — периодически они навещали всех иностранцев. Они просмотрели его рукописи, и увиденное поразило их. Они сразу же смекнули, что сам перевод подобного сорта рукописей на английский угрожает безопасности государства, потому что горы древнеяпонской порнографии, собранной монахами, одним своим видом опровергали официальную позицию, гласившую, что японцы по своим моральным качествам во все времена превосходили все прочие народы мира.

Аджар заметил, что вовсе не собирался показывать свою коллекцию кому бы то ни было. Он даже предложил уничтожить ключ, или книгу с кодами к аннотациям, без которых никто не смог бы понять истинного значения его переводов.

Но Кемпейтай все равно конфисковала коллекцию. Полицейские пригнали в Камакуру грузовики под охраной и забрали все рукописи на склад в Токио, где по какой-то непонятной причине они хранились в одном крыле с секретными материалами по Китаю, может быть, потому, что в ком-то жила слабая надежда: вдруг рукописи обнаружат и решат, что они тоже китайские, а не японские?

Аджар был в ярости. Отсюда и дикая энергия, с которой он планировал отпраздновать свое восьмидесятилетие. Он собрал всех женщин, которых знал в Японии за последние восемь лет, — по меньшей мере несколько тысяч, — и снял отели по всему Токио, чтобы расселить их. За две недели до дня рождения он ходил из отеля в отель, удовлетворяя всех своих бывших любовниц.

Был июль, и погода стояла знойная, а это опасно для мужчины в его годы. Но он не останавливался. Накануне дня рождения он вернулся к себе домой в Камакуру, чтобы принять ванну перед тем, как прийти на чай к нам с Лотманом. В ванной он столкнулся со своей экономкой, купавшей свою правнучку.

Экономке было восемьдесят восемь, правнучке шестнадцать. Аджар знал девушку, потому что она иногда убиралась у него в доме, но никогда не посягал ни на нее, ни на ее прабабку, считая, что лучше не вовлекать домочадцев в свои сексуальные похождения.

Я уверен, что это все произошло случайно. Аджар хоть и обладал чувственной натурой, но склад ума у него был вполне философский. Я уверен, что, выпив чаю со мной и Лотманом, он намеревался вернуться домой и провести вечер в одиночестве, тихо встретив свой день рождения. Но со времен своего обращения в пустыне Гоби он научился не пренебрегать восхитительными комбинациями, которые приберег для него случай. Потом, придя в себя, старуха и девушка рассказали нам, что произошло.

Аджар застал их врасплох. Он улыбнулся и сказал, что хочет сам домыть девушке голову. Так он и сделал. Потом он вымыл голову старухе, вымылся сам и предложил им втроем забраться в большой бассейн. Он немедленно нырнул под воду и так долго там пробыл, что они испугались было, решив, что он утонул, если бы он не убедил их в обратном. И каждый раз он на миг выныривал только для того, чтобы снова погрузиться в воду, а они успели пережить с десяток сладостных обмороков, пока он не делал маленький перерыв, чтобы глотнуть воздуху.

Эти игры в воде, подтверждавшие его необыкновенные способности, продолжались примерно с час. Потом Аджар подхватил одной рукой старуху, другой — девушку и унес обеих в гостиную. Дом Аджара был устроен на японский манер, поэтому вся комната могла служить кроватью тем, кто привык лежать на татами, — а все трое были к этому привычны. Прабабка боялась, что он ослаб от долгого пребывания в горячей воде, и предложила ему передохнуть, пока она сделает ему массаж. Аджар согласился, но так и не угомонился. Пока прабабка разминала ему спину, он занимался правнучкой.

Так продолжалось несколько часов, а тем временем становилось все жарче и жарче. Аджар не останавливался, он без отдыха занимался любовью. Иной раз, несмотря на свой маленький рост, он ухитрялся отнести обеих в кухню, по дороге не прекращая заниматься любовью, чтобы взять из холодильника бутылку холодной водки и ведерко икры во льду. Все это он съедал и выпивал, вернувшись в гостиную и не прерывая основного занятия.

В полночь, когда он совокуплялся с ними попеременно, его хватил удар.

Они услышали его стон — но они и сами стонали. Три одновременных оргазма продолжались, пока часы били полночь, — а потом Аджару исполнилось восемьдесят и он умер.

Прошло много часов, пока старуха и девушка нашли в себе силы доползти до телефона. Они едва могли говорить, но, услышав затрудненное дыхание в трубке, мы поняли, что что-то случилось. Мы с Лотманом поспешили к ним и нашли Аджара лежащим на спине, его член все еще стоял, а на лице застыла та же благодарная улыбка, которой он улыбался в то утро, когда вошел в ванную и случайно заметил там экономку и ее правнучку.

Лотман и я прочитали над его телом все католические и буддистские, иудейские и синтоистские молитвы, какие только смогли вспомнить. Мы отнесли его в сосновую рощицу на холме за Камакурой и там, согласно его желанию, похоронили в безымянной могиле головой к востоку.

Странное безостановочное путешествие? Не он ли тот человек, что в тринадцатом веке отправился с запада ко двору Кубла-хана?

Не знаю. Я знаю только, что в день, когда удивительные странствия Аджара подошли к концу, японские войска перешли мост Марко Поло под Пекином и ввергли в войну весь Китай.

* * *
Квин вылил остатки виски в стакан отца Ламеро. Руки иезуита слегка подрагивали, негнущимися пальцами он застегивал одежду не на ту сторону, но выпитый алкоголь, по-видимому, лишь оживил в нем прежний блеск памяти, в свое время позволивший ему целиком запомнить «Сумму теологии» и поддерживавший его способность к тайному духовному видению, столь сильную и неколебимую, что лишь однажды он опустил взор — под стеклянным глазом спящего, и даже тогда спустя час немигающего безмолвия.

Отец Ламеро потягивал виски.

А другой? спросил Квин. Тот, по имени рабби Лотман?

Да, прошептал священник, нас было трое друзей, все мы жили в Камакуре перед войной, а теперь осталось только двое. Оказалось, что на закате своих дней Лотман, как и Аджар, тоже ощутил на себе последствия основания Третьего Интернационала.

В начале века он был молод и интересовался только стрельбой из лука и полотнами импрессионистов. Ему принадлежали обширные владения Кикути, и потому он мог удовлетворить самые капризные свои желания, даже регулярно ездить до Первой мировой войны в Париж, чтобы пополнить свою коллекцию живописи. В тысяча девятьсот девятнадцатом, уже в зрелых летах, он снова отправился в Европу.

Его попутчиком в Транссибирском экспрессе был некто Катаяма Сен. Он ехал в Москву, чтобы участвовать там в основании Коминтерна. Барон Кикути был слишком утонченным эстетом, чтобы интересоваться политикой, но фанатичный пыл соотечественника за время долгого путешествия произвел на него такое глубокое впечатление, что, приехав в Париж, он телеграфировал, чтобы его коллекцию продали, а вырученные деньги по предварительной договоренности послали представителю Коминтерна в Париже. По адресу в Париже, который ему указали, находилась лавка сапожника. Агентом, конечно, оказался Аджар. Они сразу понравились друг другу.

Обычно барон, возвращаясь домой из Европы, на месяц-другой останавливался в Египте. Будучи эстетом, он наслаждался и созерцанием совершенной симметрии пирамид, и гармоничными очертаниями Храма в Карнаке. Но на этот раз он решил задержаться не в Каире, а в Иерусалиме. Там он обозревал то, что обычно осматривают паломники: Крестный путь, Сад святой Анны, Храм гроба Господня, Стену плача. И осознал, что не только задержался надолго на Ближнем Востоке, дольше чем обычно, но еще и постепенно проникается духом иудаизма.

Неизбежное всегда кажется неизбежным. Барон Кикути принял иудаизм и избрал для себя духовное поприще раввина. Тогда его титул и земельные владения в Японии автоматически перешли к его младшему брату-близнецу, моложе его на восемь минут, в то время полковнику армии, впоследствии члену Генерального штаба.

Вскоре Лотман вернулся из Палестины в Японию. Тому есть две противоречащие друг другу или, возможно, дополняющие друг друга причины, обе не вполне достоверные. По одной версии, Лотмана выслали из Палестины за то, что он развернул активную сионистскую деятельность. По другой, в то время он заболел, стал страдать от неумеренного выделения жидкости и сообразил, что в Камакуре получит лучшую медицинскую помощь, чем в Иерусалиме.

Неважно, как было на самом деле, — в начале двадцатых годов бывший барон Кикути, а ныне рабби Лотман поселяется в уголке своего бывшего поместья, которое теперь принадлежит его брату.

По природе своей он был мягким и кротким человеком. Если Аджар к старости неуклонно становился более чувственным, то Лотман — все более утонченным. Его любимым пророком был Илья, и он часто говорил, что слышал в своем саду в Камакуре тот же спокойный, тихий голос, что и пророк Илья на горе Хорев.

Так что его смерть не была несчастным случаем, как может показаться с первого взгляда.

Весной сорок пятого года американцы сбрасывали на Токио зажигательные бомбы. Лотман, как обычно, переводил в саду Талмуд, когда услышал, что на Токио начинается налет. Но американцы никогда не бомбили Камакуру, так что бояться было нечего. Лотман продолжал писать под облачным весенним небом.

В полдень из-за туч неожиданно показалось солнце, необычно яркое для весеннего дня. То ли один из американских пилотов на секунду ослеп от яркого, насыщенного цвета весенней земли, неожиданно открывшегося взору, то ли от внезапного тепла какое-то воздушное течение изменило свой ход. В любом случае, несколько бомб упали в двадцати милях от Токио, точно на сад Лотмана, немедленно поглотив его со всеми переводами в вихре огня.

Пламя было таким сильным, что полыхало всего несколько секунд. Дом и сад не пострадали. Единственное, что напоминало о взрыве, — это клочок черной выжженной земли.

После смерти Аджара нас осталось двое. Кроме Лотмана с его сладкой музыкой, было некому утешать меня. А теперь?

А теперь явилась «колесница огненная и кони огненные, и разлучили их обоих, и понесся Илия в вихре на небо».[48]

* * *
Отец Ламеро побарабанил пальцами по пустому стакану. Он поднял бутылку и увидел, что она тоже опустела. Он повернулся к окну, и вокруг его глаз собрались морщины.

Второй бутылки у нас сегодня не будет, прошептал он, да и второго шанса в жизни тоже. Еще один день актерства прошел, исчезли маски Но, и музыка, и стихи, и все, что я знал, исчезли вместе со всем, что я изведал до сих пор. Однажды я спросил себя, почему Илия называет себя Лотманом? Почему дракон называет себя Аджаром? Почему чайную чашку поворачивают трижды, прежде чем отпить глоток? Почему кото звучит лишь раз в тысячу лет?

Когда все меня покинули и я остался один, я мучительно обдумывал эти вопросы и многие другие. В одиночестве я тщился разгадать тайны, скрывающие в себе смысл жизненных испытаний. Разгадывал долго и тяжело, но теперь поднимается ветер. Скоро придет тайфун и сметет все тайны, все загадки, все невзгоды и страдания. Они как обломки кораблекрушения на берегу, любой может найти их, когда шторм уляжется. Собери их, если захочешь, и разожги на берегу костер в ночи. Смотри, как дым исчезает во тьме, и ломай голову над тем, звезды ли ты видишь вверху или что-то другое. Прислушайся к гулу моря, прислушайся, как волны трижды перекатываются, поворачивая ход тысячелетий, прислушайся и раствори свое сознание в медитации.

Отец Ламеро грустно опустил голову. Он сжал ручки кресла, набитые конским волосом.

Даже в тринадцатом веке в столице часто была неразбериха, точнее говоря, мы совершили ошибку, выбрав в качестве идеала Христа, а не Пресвятую Деву. Без матери не бывает сыновей, а женщины, у которых есть дети, пусть они даже девственницы, редко страдают запором. В прежние времена в этом доме было полным-полно кошек и всегда удавалось созерцать огни, они назывались цветами Токио. Если нам случалось увидеть цветок перед собранием Легиона, то наша беседа потом всегда обретала необыкновенную одухотворенность.

Репа. Больше двадцати лет не ем ничего, кроме репы. Полвека в этой стране. Три четверти века жизни.

Отец Ламеро склонил голову. Его длинные седые волосы упали на лицо. На дом обрушился порыв ветра, а потом наступила гробовая тишина. Минуту-другую он слушал тишину.

Слышите? Знаете, что это? Это око небес, и оно узрело нас. Но осталось ждать совсем недолго, вечность коротка. Скоро ветер вернется, сильнее, чем прежде, и император пройдет неузнанным на задворках своей столицы, и его знак на воротах будет принят за каракули крестьянина, а дворец — за кладбище, где его призрак парит меж могильными камнями. Существует так много храмов, что император не успеет посетить их все, рано или поздно ему придется уйти на покой, к своим молитвенным колесам. И теперь, боюсь, его двор не может больше ничего для вас сделать. Тринадцатый век завершается. Аджар ушел, Лотман тоже, и мне пора. Наше время истекло. Око бури сейчас закроется.

Отец Ламеро встал. Пряди волос рассыпались у него по плечам.

Квин хотел поблагодарить его, но слова заглушил ветер. Он протянул руку, но его пальцы не нашли руки старого священника. Взгляд Ламеро блуждал в древней обители, завещанной поэтам и музыкантам. Дверь за Квином захлопнулась, и он бросился на поиски убежища.

* * *
Отец Ламеро вернулся к своему труду. Комната была заставлена книгами. На его рабочем столе лежала так и не начатая рукопись, история его правления, труд столь обширный, что запись его превосходила человеческие силы. Император, восседая на троне, правил несколько сотен лет, и теперь его эпоха закончилась. Одна эра быстро сменяла другую.

Просительница.

Карлица, пристально уставившаяся ему в переносицу.

Хозяин, я закрыла ставни. Спускайтесь в подвал и не выходите, пока не кончится тайфун.

Отец Ламеро послушал храмовые колокола, удары которых символизировали состояния его сознания. Конечно, он мог уйти на покой в сосновую рощицу над морем, где когда-то, давным-давно, познавал тайны. Конечно, он может выполнить ее просьбу, если удовольствуется несовершенством.

Спускайтесь, хозяин. Спускайтесь. Скорее.

Свою жизнь, прошептал он, я посвятил облегчению людских страданий. Все эти годы, отпущенные мне Пресвятой Девой, я не искал другого оправдания собственной грешной жизни.

Его лицо исказилось. Морщины вокруг глаз залегли резче. Щеки ввалились, кожа обтянула иссохшие скулы. Он протянул руки, обхватил шею Мии и душил ее, пока ее обмякшее тело не опустилось на пол.

Оконное стекло с треском раскололось. Распахнулась входная дверь. Он медленно прошел по коридору и остановился у кухни. Она была пуста, император остался один в своем дворце. Даже принцесса спаслась бегством.

Мимо летели листья, ветви деревьев, земля — весь мир словно сдвинулся с привычных мест. Пять тысяч человек умрут сегодня в Японии, и отец Ламеро, всеми позабытый священник, чья доброта некогда утешала столь многих, будет всего лишь одним из них.

Ветер сбил его с ног. Собрав последние силы, он пополз через сад, туда, где рос мох, туда, где его ожидали цветы, кошки и камни на могилах мальчиков, которых он любил на кладбищах, оглашаемых порывами ветра, точно звуками гонга на протяжении самого длинного правления в истории Азии.

Его голова бессильно упала на мох. Он возвел взор к небу и узрел небесное око, и в этот миг толстая стена, окружавшая сад, обрушилась, стены тюрьмы рухнули и погребли его под гладкими, отполированными ветром и непогодой камнями.

* * *
В лифте было всего две кнопки, одна с надписью «вверх», другая с надписью «вниз». Крошечная женщина встретила его, когда он вышел из лифта на двадцать четвертом этаже.

Весь город у ваших ног, сказал Квин. Фудзи-сан всегда видна отсюда как на ладони?

Только в это время года, ответила она. Как раз после сезона тайфунов воздух особенно чист. Расстояния словно перестают существовать. В остальное время года гора затянута облаками и загадочна, или окутана туманом и загадочна, или невидима и загадочна.

Он сбросил обувь и прошел за нею в просторную комнату с татами на полу, без мебели, пустую, не считая примитивного приспособления у окна. На сваях было воздвигнуто некое подобие японского храма, крытая соломой крыша которого резко снижалась к балкам, по две на каждом конце, перекрещивающимся в воздухе. Внутреннее убранство храма вместо четырех стен скрывали тонкие соломенные циновки.

В молодости, сказала она, меня всегда удивляло, откуда такие святилища могли взяться в Японии. Тяжелая крыша, открытые стены, сваи могли появиться только в тропическом климате, в дождливых и жарких странах, где дуют муссоны. Но Япония — северная страна, и горная к тому же. Зачем в горах бояться наводнений, если они бывают только на побережьях? Зачем строить без стен и фундамента там, где дуют сильные ветры? Зачем крыть крыши соломой, а не землей и камнем, как другие северные народы? Айны, первые люди на этих островах, строили совсем по-другому. И сражались они тоже по-другому, в пешем строю, короткими мечами, а это вполне подходит для горной местности. И все же древнейшие предметы из гробниц народов Ямато[49], наших предков, — это глиняные конники с длинными мечами. Что делать конникам с длинными мечами в тропических джунглях? Ну уж нет, они скорее с равнин Маньчжурии и Монголии.

Мама улыбнулась.

Они пришли с севера, и вместе с тем с юга. Наши предки были настоящим парадоксом. Дом, совершенно не похожий на людей, которые в нем живут. Тремя святынями были у них круглый диск из полированного металла, изогнутый кусок нефрита, меч. Солнце, молодой месяц и молния судьбы. Какие у вас планы?

Через несколько дней я отплываю на грузовом судне.

Что ж, значит, вы сделали то, зачем сюда прибыли.

На ней было черное кимоно. Во лбу у нее блестел изумруд. Она прикоснулась к камню длинным тонким пальцем.

Тогда я не знала имени хозяина цирка.

Я не знала, что сталось с сыном твоей матери от генерала, не знала и того, что сталось с моим сыном от твоего отца. Былое навсегда остается в нашем изумрудном мире, в драгоценных камнях нашего сознания, где цирк прошлого никогда не поглотит забвение. Мужчина, которого я знала, жаждал властвовать над своей судьбой. Но пути скрещиваются, луна и солнце враждуют, нас опутывает сеть поступков и чувств. Другие становятся частью нашей души, у нас за плечами — чужое прошлое. Он пожертвовал всем, чтобы плести сеть собственной судьбы. Я видела его лишь однажды, и провела с ним всего несколько часов, но это изменило всю мою жизнь. Почему так случилось?

Не он один помог мне, был и другой. Когда я пришла на склад в ту ночь, я думала, что моя жизнь кончена, но, услышав слова хозяина цирка, я поняла, что это не так. Безымянный гигант уже вернул меня к жизни, хотя я не знала этого до встречи с хозяином цирка. Но осознав это, я немедленно осознала и то, что тоже могу кому-то что-то отдать, и так и поступила.

Давным-давно мою жизнь изменили эти двое безымянных мужчин. Один слушал меня, другой говорил со мной. И хотя теперь я знаю имя одного из них, прошло много лет, а я так и не знаю имени второго. И это к лучшему? Может быть. Может быть, по-другому и не бывает. Может быть, такое милосердие всегда должно оставаться тайной.

Да, добавила она, кажется, так оно и есть.

Она говорила о генерале и его гибели, о том, как бежала в Китай, о своих шанхайских сновидениях, навеянных наркотиками, о порнографических фильмах в лучах кинопроектора, оказавшихся безобидной документалистикой. Она говорила о том, как ночью рикша вез ее по Дороге Кипящего Колодца на окраину города, к мрачной пещере, где состоялось последнее представление хозяина цирка.

Она взяла его за руку.

Когда он ушел, она пошла в свой храм и подняла соломенные циновки. На платформе стоял слон, выточенный из слоновой кости, с сиденьем в форме лотоса на спине. Она забралась на лотос, глядя, как город медленно освещают последние лучи солнца.

Она сидела в позе дза-дзен, сложив руки в мудре знания. Первую половину жизни она посвятила десяти тысячам мужчин, которые приходили ради ее татуировки, мифического эпоса о драконе, вторую — генералу и хозяину цирка, таким разным и умершим похожей, нелепой смертью.

Она вспомнила апокрифическую хронику времен династии Хань, описывавшую ужасы пустыни Гоби. Автор хроники боялся песчаных бурь и исчезающих рек, миражей, а больше всего — тайных посланцев, представлявших интересы князей и деспотов тысячи стран, где нет закона, и тем самым угрожавших власти Сына Неба.

Он заявлял, что в этом-то и весь ужас, но потом случайно проговаривался, выдавая истинную причину своего страха, от которого трепетал, когда проходили караваны: его не так пугали огромные армии, которые могут прислать тысячи князей и деспотов, в чьих землях не властвует закон, как страшная догадка о сути истинной угрозы Сыну Неба и нерушимости его власти.

Что, если они не представляют вообще никого?

Мама сидела в своей поднятой на сваях и крытой соломой хижине, какие все еще строят крестьяне по образцу храма, впервые возведенного в Японии две тысячи лет назад, на южном полуострове.

Как святыня в этом храме хранился круглый металлический диск, зеркало, принадлежавшее богине солнца до того, как музыка выманила ее из пещеры и она стала родоначальницей японских императоров. На протяжении двух тысяч лет, в конце каждого второго десятилетия, храм богини сносили и перестраивали в первозданном виде, чтобы он пережил без изменений правление ста двадцати четырех императоров.

Вот так же и люди: их уничтожали, чтобы храм никогда не старился, менялся и оставался неизменным, их уничтожали и воскрешали десять тысяч человек, или всего двое — те, что украсили татуировками свое сознание, те, что слушали историю о драконе, те, что шли с караваном, который вновь и вновь путешествовал по пустыне в поисках сказочного царства.

Крохотная женщина склонила голову. Судьба забрала ее сыновей, и больше у нее ничего не было, но все же ни одной слезы не скатилось из изумрудного глаза, вобравшего в себя последний свет того осеннего заката над Императорским рвом.

Глава 8 Нитирен

Да, они не поверят вам, но вы все равно должны сказать им правду. Вы должны сказать, что однажды один человек мечтал о том, чтобы поднялся ветер, что он мечтал об этом и желал этого всем сердцем, и ветер действительно поднялся.

Монах Нитирен — своим ученикам после того, как уничтожил флот Кубла-хана
За день до отплытия Квин получил открытку. Она пришла в отель, где он остановился, напротив Токийского вокзала. Ее прислали на его старый адрес в день похорон Большого Гоби. На открытке было изображение рыбацкой деревни, неразборчивое послание и каракули вместо подписи.

Герати.

Квин узнал, что деревня эта в трех часах езды на поезде, на побережье к югу от Камакуры. До этого он несколько недель пытался найти Герати, но безуспешно. Никто не видел гиганта с выпученными глазами с начала лета. Он то ли умер, то ли уехал из Токио.

До деревни был только один поезд, отходивший через несколько минут. Другим поездом можно было вернуться поздно ночью. Квин перебежал через дорогу и успел вскочить на поезд, который уже трогался.

К полудню они приехали в крохотную деревню. Сначала Квин пошел к полицейской будке на площади. После этого он собирался посмотреть на почте, на постоялом дворе и, наконец, в магазинах, где продавался хрен.

Полицейский, кажется, знал несколько слов по-английски. Квин жестами описал, кого ищет.

Иностранец. Тоже американец, но гораздо выше ростом, гораздо толще. Длинная засаленная шинель, черная шляпа, надвинутая на уши. Свитера в несколько слоев и красный фланелевый платок на шее. Алкоголь. Хрен. Голова бритая, седая щетина. Лицо в пурпурных венах. Гигантский нос, руки как окорока. Живот вот такой толстенный. Глаза выпученные.

Полицейский вежливо смотрел на него. Когда Квин умолк, он с помощью жестов и нескольких известных ему английских слов начал задавать вопросы.

Огромный? Да, он понял.

Виски? Саке? Он нахмурился. Невозможно.

Выпученные глаза? Он улыбнулся. Разумеется.

Бритая голова? Полицейский был явно смущен.

Шинель? Нет, ничего подобного.

Шляпа? Черная шляпа? Никто больше не носит шляп, даже иностранцы.

Свитера в несколько слоев? Красный платок на шее? Вот такая шляпа и вот такущая шинель?

Полицейский скрыл улыбку. Даже американцы так нелепо не одеваются. На секунду он подумал, что знает, кто это, но нет, быть такого не может. Он покачал головой. К сожалению, он ничем не может помочь.

Герати, сказал Квин. Ге-ра-ти. Он наверняка здесь.

Неожиданно лицо полицейского посерьезнело.

Галатииии? со свистом выдохнул он.

Это он, сказал Квин. Он был здесь?

Полицейский рассмеялся. Он трижды хлопнул в ладоши.

Галатииии, торжествующе свистнул он.

Он с важным видом опустил глаза.

Галати-ти-ти, шептал он, раскачиваясь на месте, все повторяя это имя. Сначалаон выговорил его, откинув голову и улыбаясь. Во второй раз он уважительно произнес его по слогам, склонив голову.

Где? умолял Квин. Где?

Полицейский указал в сторону площади. Он жестом пригласил Квина следовать за ним и зашагал по узкой улочке к морю, пока они не уперлись в несколько маленьких пристаней, вокруг которых сгрудились рыбачьи лодки. Хотя погода стояла уже октябрьская, холодная, лавки у гавани освещались солнцем. Полицейский торжественно промаршировал по набережной, размахивая руками.

Галатииии, напевал он. Галати-ти-ти.

Несколько ребятишек, игравших на улице, бросили мячик и кинулись вслед за Квином. Старая карга с согнутой как вопросительный знак от многолетней работы на рисовых полях спиной, прихрамывая, засеменила и ухватила за рукав. Она тянула его, скалилась и старалась не отставать, стуча клюкой по брусчатке. Женщины выбегали из лавок, рыбаки бросали свои сети, чтобы присоединиться к процессии.

Галатииии, насвистывал полицейский.

Галати-ти-ти, подхватила толпа у него за спиной.

Процессия растянулась на всю набережную. Впереди важно вышагивал полицейский, за ним Квин — на рукаве у него болталась крошечная старушка, — затем дети, рыбаки, их жены и матери.

Они вышли из гавани и пошли по прибрежной дороге. В полумиле лежал высокий скалистый мыс, образовавший бухту, на берегу которой приютилась деревня. На скалах у оконечности мыса росли сосны. Песчаная дорога постепенно превращалась в горную тропку.

Кто-то принес самодельные колокольчики. Еще кто-то захватил барабан. Под звон колокольчиков и барабанный бой они поднимались в сосновую рощицу по рисовым полям, по уступам над морем, по узкому ущелью в скалах, за которым открывалась ровная площадка. В двухстах футах, на самом краю мыса, стоял японский домик.

Полицейский подождал, пока вся процессия не обовьется вокруг скалы и не войдет на поле. Когда все выстроились у опушки леса, он склонил голову и трижды хлопнул в ладоши.

Галатииии, закричал он.

Галати-ти-ти, запела паства.

Полицейский повернулся и отошел к толпе. Старушка в последний раз дернула Квина за рукав и похромала прочь, стуча клюкой. Толпа замерла в ожидании. Квин один стоял посреди площадки.

Наконец дверь домика открылась. Огромная фигура в кимоно неуклюже вышла на солнце. Гигант с белоснежными волосами, длинными и шелковистыми. Он улыбнулся и милостиво воздел руки. Толпа почтительно склонилась перед ним.

Гигант трижды хлопнул в ладоши. Он воздел руку, устремив в небо указательный и средний пальцы, а большим пальцем придерживая безымянный и мизинец, точно столп и круг, символ жизни, знак проповедника.

За истовой и гулкой молитвой по-японски последовала краткая проповедь и ободряющее благословение. Церемония снова завершилась тремя громкими хлопками в ладоши. Толпа радостно засмеялась.

Галатииии, благоговейно прошептал кто-то.

Галати-ти-ти, закричало множество голосов.

Зазвенели колокольчики, ударил барабан. Жители деревни начали по одному покидать площадку, старики спотыкались на ровном месте, женщины шумно кудахтали, дети пихались и толкались, древняя старуха клюкой выворачивала из земли камни. Квин уставился на гиганта в кимоно.

Приятель, что, ради всего святого, здесь происходит?

Тот тряхнул головой, так что разлетелись длинные пряди волос, и разразился смехом. По щекам у него потекли слезы, он задыхался, его необъятный живот подпрыгивал от приступов хохота. Он взвыл и неуклюже пустился в пляс, летая по площадке, — огромный Будда, танцующий в лучах полуденного солнца. Он врезался в деревья и рикошетом отскакивал — грохоча и похрюкивая, сопя, булькая, кружась на одном месте. Он споткнулся, едва удержался на ногах, икнул.

Ради всего святого, простонал он. Ты это сам сказал, племяш, не отпирайся. Ты это сказал, и выходит так, что это все я именно ради всего святого, не больше не меньше.

* * *
Они сидели на узкой террасе, а в сотне футов под ними море билось о скалы. За спиной Герати раскинулся залив с гаванью, а вдалеке — рыбацкая деревня.

Он был одет в изысканное черное кимоно и короткую черную куртку в тон. За воротом кимоно виднелось безукоризненно чистое белье. Почти все оспины исчезли, а глаза больше не выпучивались. Он стал еще грузнее, чем был, но загорелое лицо и длинные развевающиеся волосы придавали ему здоровый вид. Чайка скользнула над домом и нырнула за скалу. Герати проследил за ее полетом.

Приятель, зачем ты на самом деле вошел в бар в тот вечер в Бронксе?

Герати встрепенулся. Он отвел взгляд от моря и уставился на Квина.

Из-за моей матери. Потому что я просто не мог вынести, что ее забыли после того, как она умерла ужасной смертью.

И как она умерла?

В муках, какие ты себе и представить не сможешь. Мы все видели. Старик настоял, чтобы ее стерилизовали, и отвел ее к какому-то коновалу. Они с коновалом выпили, и когда тот вскрыл ей брюшину, он был уже в дымину пьян. Вместо того чтобы перевязать ей фаллопиевы трубы, он перевязал ей кишки. Она протянула три дня.

Сколько лет было Мейв?

Восемь. Всего восемь, сохрани нас святые. Нас было всего двое, и я был уже достаточно взрослый, чтобы справиться с горем, а она еще нет.

Что сталось с ней?

Через несколько лет старик запирал бар однажды вечером. Пьяный? В зюзю, как обычно. Он увидел свет в бильярдной через дорогу и зашел в заднюю дверь, чтобы посмотреть, что там творится. А там трое его постоянных посетителей трахали Мейв на бильярдном столе. Он выставил их, а потом избил ее до полусмерти. На следующий день, увидев, во что превратилось ее лицо, он заперся в подвале вместе с ящиком джина и проглотил ключ. Он хотел уморить себя голодом, но была зима, и он не смог перенести холод. Умереть-то он умер в этом самом подвале, но не так, как хотел. Он разорвал себе кишки — хотел достать ключ.

А потом что? Война?

Война, мировая война. Эдди Квин идет добровольцем, мечтая совершить подвиги, и возвращается домой с ногой, нашпигованной шрапнелью. Я тогда с ним редко виделся — работал коммивояжером в одной фармацевтической компании.

Как Мейв попала в Шанхай?

Из-за тонких изящных пальцев. Она после войны связалась с одним индусом — у него были тонкие изящные пальцы. Наплел ей, будто он индийский принц и сражается за родину. Он уговорил ее поддержать правое дело и вернуться с ним в Индию, но, когда они приехали туда, оказалось, что отец «принца» даже не принадлежит ни к одной касте, он пария, наполовину белый, мясник, разделывает туши священных коров и продает говядину англичанам. Мейв вернулась на грузовой корабль, а в Шанхае у нее кончились деньги.

И там она познакомилась с Аджаром?

И там она познакомилась с Аджаром. Она была истеричка, и к тому же тщеславна, но она нравилась мужчинам — некоторым мужчинам, — молодых сводила с ума ее внешность, а старых ее способность страстно увлекаться идеями, верить в разные идеи. Аджар заботился о ней и наставлял ее на путь истинный, даже купил ей книжную лавку, чтобы она могла на что-то жить. Если бы он не был так добр к ней, она бы, может, наконец выросла и перестала бы говорить о правом деле и героях с изящными пальцами. В лавку заходили друзья Аджара, в основном — ссыльные революционеры. Одним из них оказался молодой человек, которого Аджар завербовал в Париже, еще когда работал на Троцкого, — герой с ногой, нашпигованной шрапнелью, тот, что играл со мной в стикбол в детстве. Мейв его раньше не знала, она была слишком мала в те времена, но в Шанхае они близко познакомились и сошлись.

Он сказал тебе, чем занимается?

Нет, это она сказала. Она ничего от меня не скрыла — теперь она помогала ему и гордилась этим. Года через два после того, как она поселилась в Шанхае, в Америке начались расследования афер с лекарственными средствами, и мне пришлось уехать из страны. Я перебрался в Канаду и с трудом нашел место в компании, которая решила, что на продаже лекарств от проказы в Азии можно срубить большой куш. Лекарства от проказы? Они почему-то думали, что в Азии полно прокаженных, которые ждут не дождутся американских лекарств. Но мне нужны были рекомендации, и потому я взялся за эту работу, и меня послали в Токио. Чуть позже объявилась Мейв — с ребенком, которого родила от Кикути. Она сначала рассказала мне обо всех тех удивительных самопожертвовании, подвигах и опасностях, которым она подвергает себя ради всеобщего блага, а потом мимоходом сообщила о ребенке. Она хотела избавиться от него и попросила меня помочь. Я пошел к Ламеро.

Он знал, кто отец ребенка?

Конечно. Я ему сказал.

А когда он передал ребенка на воспитание Лотману, сказал он, кто отец?

Нет. Это противоречит обычаю буддистов. Никто не должен знать, чьего ребенка усыновляет. Ты просто совершаешь акт милосердия, и все.

Один из них был католический священник, а второй — еврейский раввин. Причем тут буддистские обычаи?

Это все из-за Японии. Они оба жили в Японии.

Понял, приятель. Милосердие. Вот оно, верное слово. Ну а дальше — шпионская сеть «Гоби» и конец сети «Гоби». Ты ведь тогда не работал, а? Те восемь лет, что существовала сеть?

Нет, у меня были деньги, я накопил в Штатах.

Да уж, конечно. Да уж.

Квин минуту-другую посидел молча. Потом, очень медленно, встал на ноги. Вот чего он давненько не делал — не прикидывал расстояние. Он выдвинул левое плечо и качнулся вперед, изо всей силы выбросив кулак.

Он врезал Герати прямо в лицо. Герати пошатнулся и рухнул на спину, раскинув руки, во всю длину террасы. Из носа и изо рта у него хлынула кровь. Квин вынул из кармана носовой платок и обернул им руку. Его трясло.

Нравится, приятель? Как себя чувствуешь, ничего? Это тебе за того парня, хромого, который изо всех сил пытался что-то изменить и рехнулся, и за женщину, которая тоже пыталась что-то изменить и бросилась с трапеции из-под купола цирка. И за сломленного иезуита, и за девочку, которую в детстве продали в бордель, и за твоего Марко Поло, мать его, и за твоего гребаного Илью-пророка, и за всех этих бедных долбаных людей, которые купили билеты в цирк, — они все пытались хоть что-то изменить, ну хоть что-то, хотя бы немного, а ты в это время, поджав хвост, жался у края арены, задолбанный бухлом и хреном, а ты в это время выпрашивал бухло и хрен, сопел и чесался, дергался и кривлялся в своих чертовых затрепанных костюмах, изображая самозванца. Но самое главное, приятель, это тебе за Маленького Гоби, давай его так назовем, не Большой, а Маленький, этот парень был как дитя, никого в жизни пальцем не тронул. Ты ведь о них обо всех говорил, да? Так она была тщеславная истеричка, а он думал, что станет героем, ну и что, черт возьми? Что ты, мать твою, сделал, по-твоему, со своей жизнью? Хромой понимает, что он не герой, а его подруга понимает, что все испортила, генерал пытается что-то сделать и на этом сломался, и Ламеро пытается и в конце концов сломался, а Маленький Гоби, он вообще ничего не делает и ему сносят башку, и что, твою мать, ты делаешь все это время? Да ничего, ты даже не пытался, палец о палец не ударил, не то что Ламеро, или генерал, или хромой и его женщина, ты просто просиживал штаны и ничего не делал, вообще ничего. Меня от тебя тошнит, приятель. От тебя и твоего дерьма. От тебя и твоего вечного вранья. От тебя, и твоей самонадеянности, и твоей вонючей жирной задницы, и твоих долбаных речей, и твоих святых, и твоего вранья. Да как ты смеешь говорить о других, если ты прожил жизнь как последнее дерьмо? Всю жизнь врал и притворялся, а теперь сидишь здесь как не фиг делать? Кто, твою мать, ты, по-твоему, такой, что всем врешь, всем кругом? Клоун в роли Господа?

Герати, все еще лежа на спине, икнул. Он облизнул губы и стер кровь с носа. Попытался опереться на локоть.

Квин плюнул на него.

Ну давай, говори, ты, слюнявый старик. Говори.

Нет.

Что — нет?

Ничего.

То есть как ничего?

Прости, племянничек. Мне очень жаль.

Да, черт возьми, как же иначе. Тебе жаль, и так и надо, что тебе еще остается, и сам ты просто жалкая куча дерьма, хоть и пытаешься это скрыть.

Нет, не это, племянничек. Ты не понимаешь. Мне не этого жаль, мне жаль, что тебе нельзя ответить. Мне жаль, что в твоих вопросах нет никакого смысла.

Что за черт, должен же ты сказать хоть что-то в свое оправдание.

Нет.

Ничего?

Ничего.

Что это значит — ничего? Совсем ничего? Просто ничего? Ты прожил на свете шестьдесят пять лет, и ты — пустое место? Тебе нечего сказать? Ни одного гребаного словечка?

Нет.

Почему нет, твою мать?

Потому что жаба и матка похожи по форме. Сейчас еще рановато, но, когда станешь постарше, посмотри, какая кожа у тебя на руках. Посмотри на серую воду, которая остается после того, как вымоешь голову.

Что ты хочешь сказать, приятель?

Я скажу тебе. Но сначала я тебе кое-что дам.

Герати застонал. Он подтянул к себе руки и ноги и в конце концов кое-как сумел подняться. Через секунду он уже ковылял в дом, а потом вернулся с черной шляпой-котелком в руке. Он протянул шляпу Квину, а тот размахнулся и швырнул ее в море. Шляпа взлетела в воздух, на миг зависла и скользнула вниз вдоль скалы в воду, а за ней погналась стая чаек. Квин покачивался вперед и назад, кивая в такт головой.

Сядь, велел Герати.

Что?

Я сказал, сядь.

Квин сел. Руку у него до сих пор саднило. Квина все еще трясло, но больше всего его раздражало то, что Герати совершенно невозмутим. Его дядя большим пальцем ткнул через плечо.

Это рыбацкая деревня.

Я, черт возьми, знаю, что это такое.

Да ну. Тогда ты знаешь, что такое О-Бон. Знаешь, кто такой Нитирен.

Квин промолчал.

Что? Знаешь?

Нет.

Значит, ты не понял того, что тебе следовало бы понять тогда в баре в Бронксе. Что ж, слушай меня. Рыбаки закидывают и чинят сети, штормы и приливы сменяют друг друга. Так бывает здесь большую часть года, и ни о чем другом люди не думают, больше им просто и думать не о чем. Но раз в году все меняется. На середину лета приходится день, который называется О-Бон, Празднество Мертвых — время, когда призраки возвращаются в тот мир, который они знали при жизни. Крестьяне угощают духов рисом и саке, они ликуют, ведь это призраки их друзей и родственников. Они беседуют, вспоминают, и так проходит день. Так все идет честь-честью, пока не наступит тьма, и тогда в деревне гасят все огни. Почему? Потому что в этой тьме бродят призраки. Они здесь, они хотят остаться в земном мире. Они не хотят уходить.

Жители собираются на берегу. Юноши поднимают на плечах храмовый алтарь и несут его в воду. Старики спускают на воду маленькие бумажные кораблики и поджигают их, чтобы те унесли с собой неугомонные воспоминания.

Алтарь начинает яростно трястись. Духи отвернулись от утлых суденышек, которые им предложили. Лучше они останутся в деревне, во тьме домов, где жили прежде. Они не спешат вернуться в бездну.

Перед алтарем, зайдя в воду по грудь, стоит человек — заступник, который должен обратиться лицом к морю и потребовать от мертвых оставить обитель живых — громким голосом, способным заглушить плач десяти тысяч страдающих душ. Он должен перекричать вопли мертвых, вой ветра, мольбы всех призраков, которых когда-то знали мужчины и женщины этой деревни. Он должен найти в себе силы, и говорить громко, и победить.

Герати широко раскинул руки. Его взгляд остановился на парящей в воздухе чайке. Завораживающий, монотонный напев поднимался над террасой, буддистское песнопение с неразличимыми словами, все набиравшее и набиравшее силу, и мощь, и ритм. Поскрипывали сосны, шумел прибой. Неожиданно пение оборвалось, и чайка улетела. Герати опустил руки.

Как будто ничего и не было, прошептал он. Алтарь больше не сотрясается на плечах юношей. Горящие кораблики, которые пустили старики, уплывают по темным водам. Мертвые спят, а живые ставят паруса и рыбачат в море. Опасный ритуал завершен.

А Нитирен? Безвестный монах, который жил в тринадцатом веке. Он ютился в одиночестве, незаметно, где-то на этих островах в те времена, когда в Азии правил Князь Князей, Князь всех племен, воинственный конник, столь бесстрашный и несгибаемый, словно в нем воплотилась сама воля пустыни.

Однажды Князь изучал свою империю и решил, что нужно завоевать эти несколько маленьких островов у побережья Азии, не ради обогащения его, но исключительно ради симметрии карт.

И вот Кубла-хан приказал построить флот, способный перевезти сотню тысяч его лучших конников. Кто, кроме жителя пустыни, построил бы величайший в истории флот из соображений симметрии?

Япония и не надеется победить армию величайшего в мире царства. Император удаляется в уединенную обитель, чтобы сочинить стихотворение, его генералы полируют мечи и диктуют любовные письма. Торговцы рисом закапывают золото, крестьяне рожают и умирают, дамы вздыхают над своими нарядами.

А безымянный монах без устали бредет по пыльной дороге на юг, к берегу, с которого непобедимые конники хана хлынут на Японию.

И вот приходит день, когда на горизонте показывается флот. Японские войска быстро строятся и перестраиваются — перед тем, как разбежаться. Генералы с честью делают харакири. Император созерцает закат из своего храма в горах. Столица охвачена пожарами и грабежами. Побережье пустеет. На много миль вглубь страны нет никого.

Кроме одного человека, который с трудом бредет в лучах заходящего солнца. Уже совсем стемнело, когда он добрался до берега, проковылял по песку и уселся у воды, впервые за много дней дав себе отдохнуть. Он складывает руки на коленях и склоняет голову — маленький человек, невидимый во мраке, лицом к лицу с лесом мачт.

В глухую полночь поднимается ветер. Натягиваются якорные цепи кораблей, а ветер крепнет, ярость его растет, растет вселяемый им ужас, пока не превращается в один невыносимый кошмар, рожденный сознанием одного человека.

Наутро небо ясно, горизонт чист. Море снова опустело. Божественный ветер, камикадзе, полностью уничтожил великолепный флот Кубла-хана и его великолепных конников.

Спустя много лет ученики Нитирена спрашивают его, чем объяснить такое чудо. Нам не поверят, говорят ученики.

Да, не поверят, отвечает Нитирен, но вы все равно должны сказать им правду. Вы должны сказать, что однажды один человек мечтал о том, чтобы поднялся ветер, что он мечтал об этом и желал этого всем сердцем, и ветер действительно поднялся.

* * *
Зима, сказал Герати. Последняя, может быть?

Человек, о котором идет речь, уже не молод. Вообще-то он стар и устал. У него множество вредных привычек, он беден. За шестьдесят пять лет воровства и обмана ему достались только две ценные вещи, и обе — дары дракона. Одна — золотой крестик. Вторая — коллекция редких переводных рукописей.

Крестик он снял с женщины, для которой тот стал тяжким бременем. Это было в Шанхае перед войной.

Коллекцию рукописей он нашел в китайском крыле склада, где Кемпейтай хранила документы. Однажды ночью он под охраной вывез рукописи, чтобы перепрятать, и поджег крыло. Это было в Токио сразу после войны.

Пусть пройдет двадцать лет. Путь они просто пройдут.

Зима. Последняя зима или что-то в этом роде. Наш приятель кладет в дорожный чемодан две бутылки ирландского виски и на поезде едет в Камакуру. Он приходит на пляж и усаживается на песок.

Зачем? Чтобы вспомнить давний вечер, когда он распил две бутылки ирландского виски с забытым актером театра Но? Чтобы вспомнить тех четверых, которые однажды устроили пикник на этом самом пляже?

Возможно. В любом случае, он садится на песок и откупоривает первую бутылку.

Проходит час, или два часа, или меньше часа. Наш приятель смотрит на волны и не замечает времени. Откуда-то из тьмы появляется незнакомец и садится рядом с ним. Он выпивает, бормочет, бессмысленным взглядом смотрит на звезды. И через некоторое время начинает говорить.

Он говорит о тутовых деревьях, о сосновых рощицах, о великаньих ступеньках, которые никуда не ведут, о дубинках и освежителе из писсуара вроде леденца, об обгрызенном собакой лице, о грибах, о ночи в Нанкине.

Наш приятель слушает этот бессвязный бред и приходит в ужас. Потому что Он рассеял надменных помышлениями се́рдца их.[50] Неужели вселенский хаос бесконечен? Неужели этот голос из волн излагает историю двадцатого века? Тринадцатого века? Века, который отделяет от настоящего миллион лет?

Незнакомец — маленький, крохотный. В чем дело? Жесты? Взгляд? Посадка головы?

По какой-то причине наш приятель вспоминает крохотную женщину в Шанхае. Он думает о ней и вдруг понимает, что этот маленький человек и та маленькая женщина как-то связаны друг с другом. Почему? Как? Этого не объяснить, этого не постичь. Они чем-то связаны, вот и все.

Незнакомец пьет, говорит, смотрит на звезды. Перед рассветом он засыпает, голый, лишь обернувшись полотенцем. Кажется, во время рассказа он испытывал непреодолимое желание раздеться. Наш приятель тихо встает на ноги и уходит, но не с пустыми руками. Нет, он забирает огромную шинель незнакомца, потому что принял решение. Два решения.

Во-первых, он отвезет коллекцию рукописей в Америку и дорого продаст ее, чтобы спокойно прожить на вырученные деньги остаток дней.

Во-вторых, он вернет золотой крестик законному владельцу.

Цель у него одна. Он хочет уверить себя в том, что бредовая история, рассказанная незнакомцем на пляже, не закончится так, как начиналась. Он хочет доказать себе, что даже история столь дикая и кошмарная, как эта, может нести в себе хоть малую толику логики и здравого смысла. А больше всего он хочет удостовериться, что был же какой-то смысл в жутковатом и печальном параде событий и людей, который он называет своей жизнью.

Он начинает действовать. Он едет в Америку, и коллекцию конфискуют. Ее забирают, но те, кто забрал ее, те, кто хранит ее на складе в Нью-Йорке, не понимают, что это бессмысленно. Бессмысленно, потому что ключ, шифр к примечаниям, тайна дракона, ключи от королевства остались у него.

Неудача? Нет, полная катастрофа. Он болен и стар, и теперь ему не на что жить. Он приехал в Нью-Йорк, думая, что разбогатеет, наконец-то разбогатеет на склоне лет, но богатящихся Он отпустил ни с чем.[51]

Наш приятель свалился в приюте для бродяг-алкоголиков. Через три дня он уже ковыляет на север, чтобы вернуть золотой крестик законному владельцу. В Нью-Йорк он по случайному стечению обстоятельств возвращается в праздник святой, в честь которой была названа его мать, — в день святой Бригиты. Он возвращается в район, где вырос. Пошатываясь, входит в бар, что в свое время принадлежал его отцу и назывался в его честь, в честь другого Эдди, который, как и все бармены, был мирским исповедником. Сыграв в кости, он поднимается на борт грузового корабля и возвращается в Японию. В кармане у него книга с тайными кодами — все, что у него осталось.

Лето.

Летний вечер. Последнее лето, или что-то вроде того. Пьяный, одуревший от хрена, наш приятель лежит на спине на пустыре в Токио, в трущобах, на мокром песке, потому что прилег отдохнуть в гигантском писсуаре, рядом с бродячими алкоголиками. Люди в писсуаре умирают, они все умирают, и еще до исхода ночи их оберут до нитки. Что им остается, кроме как уснуть и провалиться в забытье? Он засыпает.

Спит, храпит и бредит, потому что, разумеется, не может пока забыть, время еще не пришло, он должен скатиться еще ниже. Пока он спит беспокойным сном в писсуаре, над ним роятся призраки, вокруг него витают целые сонмы душ. Все, кого он знал на Востоке за последние сорок лет, сейчас возвращаются к нему.

Во, сне он встречается с этими людьми, вновь погружается в атмосферу старой дружбы, вместе с ними беззлобно смеется над какими-то старыми историями, тоскует о безвозвратно ушедшем прошлом, на самом деле мечтая вымолить у них хоть что-то, ради чего он смог бы жить дальше.

Ведь вот он до чего дошел. Он больше не может найти оправдания своей жизни. Или он найдет оправдание, или ему конец.

Он составляет список и начинает сначала. В эту ночь и все другие летние ночи он лежит на мокром песке писсуара, продираясь сквозь список имен и лиц. Встречаясь с этими людьми, он мило улыбается. Он потакает их странностям, он старается снискать их расположение всеми возможными способами, он просит извинения и с энтузиазмом приветствует все, что бы они ни делали.

Он льстит им, восхищается ими, он говорит, как они добры и сильны, как нежны и скромны. Он обращает бесчисленные мольбы ко всем святым о ниспослании блага этим людям. Он улыбается. Он с надеждой потирает руки.

Он, шаркая, пускается в пляс, думая, что это их позабавит. Он просит пожалеть его, он умоляет.

Он опускается на колени и плачет, всхлипывая, признается во всех реальных и воображаемых грехах. Он снимает одежду, чтобы они увидели, что ему нечего скрывать. Спрятав лицо в ладонях, он украдкой подсматривает из-за пальцев.

Смехотворно. Неужели хоть кого-то обманет этот нелепый спектакль?

Конечно нет. Нет ни шанса, и он знает об этом, но все равно продолжает, потому что утратил гордость. Утратил. Он отчаянно пытается найти хоть какое-то оправдание собственной жалкой жизни.

Он хватает вещицы, которые они выкинули за ненадобностью. Неважно, что это, он жадно хватает их и прижимает к груди, сжимает в ладонях, сдавливает большими пальцами, облизывает, увлажняет слезами, прячет за пазухой.

В шинели, набитой обломками жизнекрушения.

Там пресс-папье, якобы нефритовое, на самом деле стеклянное, поддельный канадский паспорт, два поддельных бельгийских паспорта, банка с отвинчивающейся крышкой, Литания ко всем святым, помятый кинопроектор, мешок для сбора тайных пожертвований, слои свитеров, собрание книг по животноводству времен русской революции, драный фланелевый красный платок, перетянутый куском бечевки, две бутылки ирландского виски, путешествие — из Токио на юго-запад, с остановкой и зимовкой в филиппинских горах перед тем возвращением обратно в Токио, ручной фонарик, эксгибиционизм, многовековая развращенность, скрывающаяся за улыбкой обычного человека в кимоно, ручная тележка, пар, поднимающийся из кастрюли кипящей репы.

Викторианские стулья, набитые конским волосом, пушки, захваченные во время Русско-японской войны 1905 года, нежная улыбка, три противогаза, запечатанные бамбуковые трубочки, цветы Токио, испаряющиеся пороги, материализующиеся кладбища, полночные камни на могилах, мертвые кошки, обмененный рис, выторгованные соленья, автограф, вегетарианская диета — никакого меда и яиц, пальто, треснувшие маски и рваные костюмы театра Но, моча, изливающаяся на мох, кимоно принцессы, так и не начатая рукопись, полный указатель к рукописи, в котором нет ни слова, еще две бутылки ирландского виски, когти, сминающие черепа грызунов, опять репа, ничего, кроме репы, почти четверть века, правление длиною почти в восемьсот лет, рухнувшая стена сада.

Чайная чашка, поворачиваемая трижды, игра в го, музыка кото, стена из разлагающихся казацких лошадей, стеклянный глаз, головные боли, шарик пуха, флакон эфира, плавучий дом в Шанхае, монах, зеркало в мукденском туалете, третья бутылка ирландского виски, пожар в Нанкине.

Хромой, рупор, хлыст и фрак, снова три противогаза, снова фонарик, арена и постель, одноглазая могила Семаранга и лоза с острова Минданао, что крепко стоит на ногах, хвосты жирных креветок, проволока под куполом, качающиеся красные фонарики, опилки, трубы, жонглер во тьме со своими факелами, пустыни Центральной Азии.

Бильярдный стол, изящные пальцы, неожиданный смех, снова арена и постель, трапеция, тройное сальто-мортале.

Сигары, и компьютеры, и салаты, отчеты, монгольское жаркое, ассорти по-монгольски, сталелитейные заводы в Борнео, новые правительства в Южной Америке, массажные кабинеты в Африке, рогалики и копченый лосось, складные походные стулья, бесконечная процессия черных лимузинов, плавучий дом в Токио, розовый джин, запотевшие очки, галстуки, и еще раз рупор, хлыст и фрак.

Татуировка в виде дракона, соус, приправленный серой амброй и фосфоритом, маленькая лампочка помятого кинопроектора, фотография, наложенная на другую, «кулак знания», устрицы, настойка опия, пагода глубоко под землей, зеркало в храме высоко над городом.

Еще устрицы, еще один стеклянный глаз, но на этот раз — из Бостонского порта, медсестра со шприцем, наполненным водой, автобусный билет на тридцать дней неограниченных поездок по Соединенным Штатам, чаячий суп, еще одно стеклянное пресспапье, спасательный жилет, музыкальный автомат, мигающий огоньками, сиськи, замороженный тунец, телевизор, кусок разлагающегося мяса, пляж у моря.

Киножурналы и эпилептические припадки, перчатки, и шиньоны, и тюбики из-под губной помады, фальшивые бакенбарды и фальшивые усы, шлюха из ресторана, где подают чоу-мейн, коробки из-под обуви.

Корейские сортиры, ледяные маньчжурские подвалы, знакомые запахи, мол, ведущий к темным водам залива.

Сын сапожника в сапожной лавке, лапландские пословицы и малабарский перец, обдолбанные боровы, последние три противогаза, последнее превращение, любовные стихи на всех языках мира, последняя бутылка холодной водки, последняя порция икры во льду, последняя ванна на рассвете, последняя эрекция в полночь.

И еще один кото, еще одна нежная улыбка, еще один шприц, но на сей раз — с инсулином, Талмуд по-японски, черное пятно в саду.

Конец.

И вот приходит день, когда в его списке не остается ни имен, ни обломков жизнекрушения. Он пуст, он наворовал столько мелких предметов, что в конце концов достиг очищения.

Он вынимает все из карманов шинели и находит там только кодовую книгу дракона, последнее, что у него осталось, — этот маленький блокнот, в котором алхимик Аджар записал главные секреты своего трактата о любви. Когда он вернет его законному владельцу, — как он уже поступил с крестиком, — можно будет и умереть.

Аджара нет уже много лет, но есть японец, который хорошо знал его, есть тот, кто был его близким другом и, конечно, примет книгу с кодами ради него. Наш приятель так беден, что не может поехать в Камакуру поездом, ему приходится идти пешком. Тысячи людей видят, как этот неповоротливый гигантский ворох тряпок медленно бредет на юг по шоссе. Он едва тащится, каждый шаг для него — смертная мука, и наконец он приходит в город, находит дом и к отчаянию своему узнает, что рабби Лотман уже двадцать лет как умер — погиб во время авианалета в самом конце войны.

Налет на Камакуру? Невозможно. Невероятный рок поработал здесь, и может быть, все еще работает.

Смутные воспоминания. Неясные намеки.

Наш приятель слишком измучен, чтобы ясно мыслить. Он сходит с ума от голода, бредит без наркотиков. Экономка рассказывает, как умер раввин, и объясняет, что дом содержит как святыню приемный сын покойного, бизнесмен, — не только самый богатый гангстер в Восточной Азии, но и третий гангстер в мире.

Ослабев от долгого пути, бредя шепотом, наш приятель падает в дверях. Экономка бежит в лавку за нюхательными солями. Как только она исчезает, наш приятель удивительным образом приходит в себя и прокрадывается в дом.

Он потрясен или, может быть, совсем не удивлен, видя, что в гостиной полным-полно массивных серебряных предметов. Там и большая менора[52], и Агада[53] с серебряным тиснением, и сидур[54] в посеребренном переплете, расшитый серебром талес[55], цицис[56] с серебряным плетением, необычные тфилин[57], сделанные из серебра, а не из дерева и кожи, тяжелая цельная серебряная пластина, на которой выгравировано мене, мене, текел, фарес.

Что делать? Зачем серебро человеку, который вознесся на небеса в вихре ветра?

Наш приятель быстро собирает попавшиеся под руку серебряные предметы и запихивает их в мешок. В качестве платы он оставляет на видном месте книгу тайных кодов, ключи от королевства. Они принадлежат Илье-пророку, потому что он жил жизнью, которая повернет ключ в замке, столь смиренной, что, едва он толкнет ворота, они широко распахнутся.

С мешком добычи за спиной наш приятель открывает входную дверь.

Воспоминание.

Святой, алтарь которого он осквернил, был диабетиком. Диабетиком? В его усталом мозгу смутно всплывают картины, которые он видел в запертой комнате с закрытыми ставнями в Шанхае, и еще более давние, которые он видел на крышах Бронкса. Он кидается к аптечке и обнаруживает то, что искал, — большой шприц, которым Лотман вводил себе инсулин. Он вспомнил, что перед тем, как Илья вознесся на небеса, он передал свой плащ последователю.

Тогда это и будет плащ, который наш приятель получит от пророка. Шприц.

Он убегает. Он, ковыляя, входит в ближайший ломбард, спотыкаясь, заходит в заднюю комнату и вываливает содержимое своего мешка. Ему так омерзителен собственный поступок, что он не примет больше чем одну десятитысячную настоящей стоимости массивного серебра. Он оставляет мешок с серебром и убегает из ломбарда, зажав в кулаке несколько мелких купюр.

Он покупает дешевый чемодан и набивает его бутылками дешевого джина. На вокзале он бросает кассиру несколько монет, последнее, что у меня осталось, и говорит, что ему нужен билет на побережье. Неважно куда, лишь бы доехать за эти деньги.

Теперь все кончено, он же знает. Он ограбил могилу пророка. Ему остается только просидеть у моря до тех пор, пока бутылки с джином не опустеют, а потом в последний раз помочиться против ветра и утопиться.

Он сходит с поезда в рыбацкой деревне. Ковыляет к пляжу, не обращая внимания на удивленные взгляды местных жителей, и садится на песок. Поднимается ветер, но это неважно. Сначала он снимает черную шляпу-котелок, которую носил почти тридцать лет, с того самого утра, как подобрал ее в заброшенном складе на окраине Шанхая и ушел, чтобы затаиться и жрать хрен, — тогда он впервые жрал хрен, чтобы заглушить смрад собственной души, ведь зловоние впервые стало душить его именно в то утро, когда он пошел на склад, чтобы помочь своей сестре, чтобы помочь другу детства, и понял, что опоздал.

Опоздал. Потому в ночь перед цирковым представлением сломался кинопроектор. Один кадр наложился на другой, совместившаяся картинка заворожила его, точно гипноз, и он заснул. И вот на следующий день он стал есть хрен, надел черную шляпу-котелок и никогда ее не снимал, чтобы навсегда запомнить ту ненависть, которую испытывал к собственной черной душе.

И теперь он снимает эту черную шляпу и вместо нее надевает другую, большую, соломенную, с такими низкими полями, что закрывают лицо, шляпу, которую на Востоке увидишь только на приговоренных к смерти и странствующих монахах, потому что на Востоке существует древняя мудрость — не смотри в лицо тому, кому суждено скоро умереть, или тому, кто просит подаяния во имя Будды.

Затянув завязки соломенной шляпы, он поплотнее заворачивается в пальто. Берет плащ Ильи-пророка и открывает первую бутылку джина, наливает, наполняет шприц, закрывает колпачок. Он видел, как это делают другие, и поэтому перетягивает себе руку выше локтя. Прикасается к вздувшейся вене. Втыкает в вену иглу и впрыскивает себе джин.

Крик. Этот ли спокойный, тихий голос слышал Илья в пустыне?

Шприц выпадает из рук, и он долго ищет его. Медленно вытирает иглу красным фланелевым платком, которым замотана его шея, — медлительно, неуклюже, потому что не видит, что делает, потому что уже не в силах развязать бечевку, стягивающую концы платка, потому что не может держать фланель перед собой.

Наконец он очистил или кое-как очистил иглу от песка. Снова наливает джин, наполняет шприц, снова втыкает его в вену.

Ширяется джином.

Ширяется целым чемоданом джина.

Наступает ночь. Он прикончил одну бутылку и взялся за другую. Его хлещет ветер, высоко вздымаются волны. К утру он опустошил все бутылки, и море унесло их вместе с чемоданом и шприцем, потому что теперь тайфун набрал силу.

Он сидит на песке в самом средоточии хаоса, не видит и не слышит. Сидит, скрестив ноги, опустив подбородок на грудь, не замечает ничего вокруг. Даже если бы князья и деспоты тысячи стран, где не властвует закон, захотели напасть на него, это было бы бесполезно. И даже целая толпа не могла бы привлечь его внимание мольбами, мечтами, причудами. Он неуязвим ни для кого и ни для чего, он за пределом ощущений, он один на краю земли, он один на той стороне луны, на темной стороне, и лишь пустота ему товарищ, родитель и дитя.

Тайфун свирепствует три дня и три ночи. Когда он стихает, наш приятель просыпается на дне моря, на ложе океана — тайфун обернул его водорослями. Водоросли свисают с его соломенной шляпы, налипают на руки, опутывают плечи и живот. Живот и ноги его охватили скользкие щупальца пахнущих йодом водорослей.

Ноги у него как ватные, деформированное плечо ноет. Ему холодно, он промок, опустошен, едва жив. Сознание его затуманено, глаза — как две узкие, раскосые прорези, за которыми — небытие, словно его посетили мысли слишком возвышенные, чтобы высказать их словами.

На дне океана прямо перед собой наш приятель видит маленькую процессию, состоящую из грубоватых старейшин деревни, привыкших к суровой жизни рыбаков. Их лица — носы кораблей, руки — рыболовные крючки. Это покрытая шрамами и выдубленная всеми ветрами делегация, посольство из какой-то далекой страны над морем. У него на глазах они падают на колени, прижавшись лбом к песку.

Пески вокруг него запятнаны дерьмом, блевотиной и мочой. Воздух напитан смрадом разлагающейся плоти, зловонием, которое распространяют слои его гниющей одежды, промокшей под водорослями. Но это посольство, похоже, не обращает внимания на омерзительные запахи омерзительных песков. Они очарованы огромной неподвижной фигурой, укутанной водорослями.

Он понимает, что они благоговейно взирают на соломенную шляпу, и понимает, что они ошибаются. Они видят в нем не приговоренного к смерти, а монаха, следующего благословенной стезей Будды и просящего подаяние во имя Будды. Да, они ошиблись.

Или это он ошибся?

Потому что за последние три дня и ночи побережье Японии, кажется, превратилось в руины. По всему побережью рыболовецкие флотилии затоплены, дома смыло, друзья и родственники утонули. Одну только их деревушку пощадил ураган. Значит, таинственный незнакомец, что появился неведомо откуда в самом начале бури и сел у моря, и пробыл там три дня и три ночи, не обращая внимания на дождь, ветер и волны, не кто иной, как Нитирен, этот воинственный святой тринадцатого века?

Деревенские старейшины прижимаются лбами к песку. Они молятся своему святому покровителю и умоляют его навсегда наградить их своим благословением, почтить их, поселиться с ними в храме, который они построят для него, и питаться пищей, которую они дадут.

Наш приятель стряхивает путы водорослей и поднимается из воды. Он смотрит на солнце. Он смотрит на дом в сосновой рощице на скале над морем. Он снимает соломенную шляпу, закрывающую его лицо, и вспоминает слова, услышанные в незапамятные времена в пьесе театра Но от актера Но, высокого и худого, актера несравненного таланта и утонченности, — Magnificat anima mea Dominum, да возвеличит душа моя Господа.

И вот он кланяется и принимает наконец-то дарованное призвание свыше. Он торжественно поднимает голову и приветствует посольство маленькой империи, что лежит вон там, за заливом.

* * *
На террасе было темно. Герати зажег свечу в стеклянном подсвечнике и поставил ее на землю между ними. Он низко склонил массивную, благообразную голову над парапетом, выискивая что-то внизу — чайку, скалу или волну.

Свеча мигнула. На мгновение Герати поднял руку, чтобы благословить невидимых чаек, невидимые скалы, невидимые волны.

Когда ты уезжаешь?

Завтра. Мой корабль отплывает из Иокогамы.

Что ж, хорошо.

Ты когда-нибудь о них вспоминаешь? А об Америке?

Нет. Никогда. Внутри меня нет ни Америки, ни Токио, ни Шанхая.

Герати возвышался над Квином. Он словно разбухал, пока не заполнил собою тьму террасы, а его дыхание не заглушило волны, бьющиеся о скалы. Он нахмурился. Белоснежные волосы вихрем взлетели под ветром.

Может быть, племяш, ты все еще не очень хорошо понимаешь. Правда, что в тринадцатом веке правил монах, а не император, или великий генерал, или даже безрассудный хозяин цирка со своими отчаянными, хитроумными номерами. Конечно, я не знаю наверняка, кто мы такие, но это не важно. Рыбаки в этой деревне думают, что я обладаю могуществом Нитирена. Они могут даже верить в то, что я — реинкарнация его странного духа. Но как это может быть? Так ли это на самом деле?

Герати сурово посмотрел на Квина. Квин едва заметил, как эти огромные глаза чуть потеплели в улыбке, и в этот миг пламя свечи перестало трепетать. Свет стал мрачен и спокоен. Ветер утих.

Не только это, прошептал Герати. Не только его могущество и его воля. Они этого, возможно, не знают, да и ты, возможно, тоже. Это последняя истина, открывающаяся в последней сцене, и этой истиной вряд ли кто-то владеет кроме меня. И все же она проста, проще не бывает.

Я и есть Нитирен.

Герати взорвался смехом. Он хлопнул себя по животу, и в то же мгновение поднялся ветер. Пляшущее пламя взметнулось и погасло. Вздрогнули сосны, вскрикнули чайки, море плеснуло о скалы. Во тьме миг, или час, или всю свою жизнь Квин слушал, как эхом грохочет смех Герати.

* * *
Он нашел расщелину под соснами и пополз по скале туда, где тропинка шла полого. Дул холодный ветер, он шел, подняв воротник, сгорбившись. На полпути к деревне он остановился и оглянулся.

Дом он уже не различал. Сидит ли Будда у свечи? Вглядывается ли сквозь тьму в чаек, в скалы, в волны?

Квин устало тащился со своим караваном, со стройным императором и маленьким генералом, под неслышные звуки каменного барабана, со зверями в клетках, с жонглерами, размахивающими яркими флейтами и сливающимися в одно кольцо факелами. Лотман исполнял свою любимую музыку, Аджар что-то говорил тихим, спокойным голосом, Ламеро поглаживал мох у себя в монастыре, а Мама молилась на лотосе на спине слона, вырезанного из слоновой кости. Воздушный гимнаст крутил сальто, сибирский тигр крался по земле. Один брат торжественно перевязывал галстук, песня другого брата неслась над песками.

Это был долгий парад, и Квин шел, возглавляя процессию, во фраке, с хлыстом и рупором, — для рисовых полей и побережья сгодятся самые оглушительные объявления, выкрикиваемые в рупор, самые безвкусные костюмы, самые дерзкие и тревожные воспоминания.

Он ушел с побережья и двинулся вверх по узкой улочке к площади у вокзала. Там странствующий сказочникрасставлял свои декорации. Дети толпились перед пустым ящиком, из которого он доставал своих кукол и на котором устраивал представление.

У сказочника голова тряслась от старости. Его крохотный ящик держался на трех шестах. Он прикрепил картонную картинку к его задней части и стал подражать голосам тех, кого показывал.

Сначала появился мальчик и его родители. Мальчик бродил по берегу моря и встретил дракона, дракон уносил его в изумрудное королевство на дне морском. Принцесса рассказывала о чарах и чудесах, которые отныне будут ему доступны, если он останется у нее, но мальчик предпочел вернуться домой. Он помахал принцессе и вновь поднялся над волнами, помахал дракону и пошел по берегу — а там знакомые деревья исчезли, исчезли дома, и знакомые тропки теперь вели не туда.

Мальчик сел у дороги и заплакал.

Появился старик, очень похожий на самого сказочника. Он оперся на посох посреди дороги, слушая рассказ мальчика о его чудесном путешествии. Потом он объяснил горькую правду: один день в изумрудном королевстве — как сотня лет на земле.

Откуда мне было знать, заплакал мальчик.

Да, сказал старик. Ты не нарочно.

Дети столпились у ящика. Сказка, похоже, кончилась. Теперь мальчик перестал плакать, сказочник убрал последнюю картинку и вышел на пустую сцену, в декорациях звезд и тьмы.

Он улыбался, опираясь на посох.

Правдивая история, прошептал он. Я знаю, ведь это я был тем мальчиком, а теперь я тот старик.

Он кивнул, дети заулыбались. Они смеялись. Они кричали. Они толкались и гонялись друг за другом по площади, а Квин вошел в здание вокзала, оставив старика с причудливыми картонными декорациями, с пустой сценой, на которую в Мукдене и Шанхае, в Токио и Бронксе падала тень странного клоуна, некогда звавшегося Герати.

1974
Перевод: Д. Кабанова, М. Медведева

Синайский гобелен

Наш лучший неизвестный писатель Эдвард Уитмор

«Примерно через двадцать лет после окончания войны с Японией в Бруклин прибыл грузовой корабль, на борту которого была величайшая в истории коллекция японской порнографии на европейских языках. Владелец коллекции, огромный улыбчивый толстяк по имени Герата, предъявил таможенникам паспорт, удостоверявший, что он коренной американец, почти ровесник века, эмигрант, покинувший Соединенные Штаты почти четыре десятилетия назад».

Так начинался «Шанхайский цирк Квина»; заканчивался он двести девяносто две страницы спустя похоронной процессией, пышнее которой Азия не знала с тринадцатого века. Год был 1974-й, автор — Эдвард Уитмор, сорокаоднолетний бывший американский разведчик; мы с ним вместе учились в Йеле еще в пятидесятых, но потом наши пути разошлись — его завербовало ЦРУ, а я начал издательскую карьеру в Нью-Йорке. Не стоит и говорить, что мне было приятно, когда мой старый Йельский однокашник предложил свой роман издательскому дому «Хольт, Райнхарт и Уинстон», где я тогда возглавлял редакцию художественной литературы. Мне было еще приятнее, когда начали поступать рецензии, по большей части благожелательные. Всех перещеголял Джером Чарин в «Нью-Йорк ревью оф букс»: «"Квин" — по-настоящему сумасшедшая книга, полная загадок, истин, неправд, умственно отсталых гениев, некрофилов, магов, карликов, циркачей, секретных агентов… чудесное переосмысление истории нашего века».

За следующие пятнадцать лет Уитмор написал еще четыре куда более фантастических романа, свой «Иерусалимский квартет»: «Синайский гобелен» (1977), «Иерусалимский покер» (1978), «Нильские тени» (1983) и «Иерихонскую мозаику» (1987). Рецензенты и критики сравнивали его работы с романами Карлоса Фуэнтеса, Томаса Пинчона и Курта Воннегута. В «Паблишерс уикли» его назвали «нашим лучшим неизвестным писателем». Джим Хуган в «Харперс мэгэзин» писал, что Уитмор — «один из последних и лучших аргументов против телевидения… Он — писатель выдающегося таланта. Атмосфера может показаться знакомой любителям шпионских романов, но она полностью преображена безудержным юмором автора, его мистическими склонностями и его стереоскопическим восприятием истории и времени».

Эдвард Уитмор умер от рака простаты летом 1995 года в возрасте шестидесяти двух лет, будучи не более известен, чем в самом начале своей короткой, но ошеломительной писательской карьеры. Его романы никогда не расходились тиражом, большим пяти тысяч экземпляров, — в твердом переплете; три из пяти романов были недолго доступны в карманном издании, а «Квартет» был опубликован в Великобритании, Голландии и Германии; на суперобложке Уитмора характеризовали как «виртуоза-рассказчика». На переплете польского издания «Шанхайского цирка Квина» воспроизводился великолепный образец японской эротики.

* * *
Уитмор закончил школу Диринг в Портленде, штат Мэн, в июне 1951 года, той же осенью поступил в Йельский университет и в 1955 году его закончил. Один писатель назвал йельских студентов пятидесятых «безмолвным поколением». Пятидесятые были еще и «годами Эйзенхауэра», затишьем между Второй мировой войной и радикализмом шестидесятых; до массовых волнений в кампусах было еще далеко.

Университеты «Лиги плюща» по-прежнему набирали студентов из престижных школ Новой Англии. Эти сыновья больших родителей с Восточного побережья были ближе к Принстону Ф. С. Фицджеральда и Гарварду Джона П. Маркванда, чем к миру Джека Керуака и Аллена Гинзберга. Они были «джентльменами» и спортсменами, но не обязательно учеными. Получив «джентльменские тройки» в Йеле и других университетах «Лиги плюща», они обычно делали карьеру на Уолл-стрит или в Вашингтоне; становились юристами, врачами или журналистами.

Они развлекали друзей и родственников на йельских стадионах, издавали ежедневную газету «Йель дейли ньюс», юмористический журнал «Йель рекорд» и ежегодник «Йель бэннер», возглавляли студенческую радиостанцию, пели в разнообразных йельских группах и обычно были членами того или иного «братства», а потом и общества старшекурсников.

По тогдашним йельским стандартам Уитмор был невероятно удачлив. Любезный, симпатичный и аккуратный, он встречал мир загадочной улыбкой. Одевался он как бы небрежно, но всегда «в стиле»: твидовый пиджак в елочку, предпочтительно с кожаными заплатами на локтях, репсовый галстук, холщовые брюки и поцарапанные белые ботинки. Словом, типичный «ботинок» (сокращение от «белый ботинок», термин социального одобрения). Он не очень-то занимался спортом, но входил в братство «Дзета пси», объединявшее серьезно пьющих студентов из хороших семей. На предпоследнем курсе он был избран в «Скролл-энд-ки».[58]

Но по-настоящему известен он был потому, что в 1955 году возглавлял редакционный совет «Йель ньюс» — именно в то время, когда редакторы студенческих газет были не менее популярны, чем капитаны футбольных команд и отличники учебы. В пятидесятые из «Йель ньюс» вышли такие популярные писатели-журналисты, как Уильям Ф. Бакли, Джеймс Клод Томсон, Ричард Валериани, Дэвид Маккаллоу, Роджер Стоун, М. Стэнтон Эванс, Генри С. Ф. Купер, Кельвин Триллин, Гарольд Гулливер, Скотт Салливан и Роберт Семпл. Они оставят свой след в «Нью-Йорк таймс», «Нью-йоркере», «Тайме», «Ньюсуике», «Нэшнл ревью» и на Эн-би-си и напишут много книг.

* * *
Я встретил Теда ранней весной на первом курсе. Мы оба были в «Ньюс» мальчиками на побегушках в весеннем «состязании»; по традиции финалисты этого сурового конкурса и издавали «Ньюс» — так мы и оставались друзьями следующие три года. Многие из нас в газете считали, что Тед намеревается сделать карьеру на Уолл-стрит в «Браун Бразерс Гарриман», престижной инвестиционной компании, где стреляные йельские воробьи из «Скролл-энд-ки» более чем приветствовались и где позже работал старший брат Уитмора. Или что он хотя бы пойдет по журналистской стезе где-нибудь в империи «Тайм» и «Лайф», основанной еще одной «шишкой» из «Йель ньюс», Генри Льюсом.

Но мы ошибались. Он отслужил некоторое время офицером в корпусе морской пехоты, расквартированном в Японии, а сразу после демобилизации был завербован ЦРУ, прошел ускоренный курс японского и больше десяти лет занимался разведывательной деятельностью на Дальнем и Ближнем Востоке, а также в Европе.

В те годы Уитмор иногда возвращался в Нью-Йорк. «Ну и что ты теперь затеваешь?» — обычно спрашивали у него. Некоторое время он издавал газету в Греции. Потом была обувная фабрика в Италии и какой-то «мозговой центр» в Иерусалиме, и даже кратковременный пост в нью-йоркском управлении по борьбе с наркотиками, когда мэром был Джон Линдсей. Потом ходили слухи, будто он пьет или даже на что-то подсел.

Пока он служил в морской пехоте и в ЦРУ, Тед успел дважды жениться и развестись. От первой жены у него было две дочери, с ними он расстался довольно рано. Пока они росли на Восточном побережье, ему не позволялось с ними встречаться. Этого требовало соглашение о разводе. И потом были другие женщины. Их было много, и все талантливые — художницы, фотографы, скульпторы и танцовщицы, но никогда — писательницы.

Ходили и другие сплетни. Будто бы он оставил ЦРУ и живет на Крите в нищете; будто бы он что-то пишет. Потом тишина. Очевидно, белокурый студент не снискал ни чести, ни славы.

* * *
Тед вновь объявился в моей жизни только в 1972-м или 1973-м. Я же, проведя два года в аспирантуре на исторической кафедре Йеля и еще год в Вене и Берлине, вернулся в Нью-Йорк поздней осенью 1958-го. Пока Тед работал на федеральные органы, я редактировал книги для «Дж. П. Путнэм санз», как это издательство тогда называлось. В 1963-м я перешел в «Хольт, Райнхарт и Уинстон», довольно крупный издательский дом, приобретенный Си-би-эс, где и работал, когда Тед лет через десять ненадолго заехал в Нью-Йорк. С виду он был все тот же старый добрый Тед. Пусть слегка помятый — но зато и остроумие, и чувство юмора, и этакий мальчишеский шарм по-прежнему были при нем. Впрочем, он показался мне более внимательным, задумчивым, и при нем была Кэрол, женщина, с которой он познакомился еще на Крите, а теперь, судя по всему, они жили вместе. В нем появилась незнакомая мне прежде замкнутость. А еще он привез с собой рукопись романа и хотел, чтобы я ее прочел. Книга мне показалась чудесной, она была полна потрясающих и экзотических персонажей и просто бурлила жизнью, историей и тайнами Востока.

Роман, который получил название «Шанхайский цирк Квина», прошел еще три редакции, прежде чем мы его опубликовали. Действие происходило в Японии и Китае до и после Второй мировой, а начиналось — в первых двух редакциях — в двадцатые годы в Южном Бронксе, и героями были три молодых брата-ирландца по фамилии Квин. К моменту выхода романа Квин остался только один, и бронксовская интерлюдия сжалась с восьмидесяти страниц до пары абзацев.

Как я уже говорил, «Квин» имел больший успех у критиков, чем у читателей. Читатели полюбили роман, но их было слишком мало. Однако Уитмор не терял присутствия духа. Меньше чем через два года он снова появился у меня с еще более амбициозным проектом — «Синайским гобеленом», первым томом «Иерусалимского квартета». Действие романа происходило в пору расцвета Британской империи, в Палестине середины девятнадцатого века. Из когорты ярких персонажей выделялись: исполинского роста английский аристократ, величайший фехтовальщик, ботаник и исследователь викторианской Англии; фанатичный монах-траппист, нашедший подлинную «Синайскую Библию», которая «отвергала все религиозные истины всех верующих на свете»; О'Салливан Бир, ирландский радикал, бежавший в Палестину, переодевшись монашкой. Мой любимый персонаж — это Хадж Гарун, которому три тысячи лет от роду, эфемерный скиталец по эпохам; ныне он торговец древностями, в линялой желтой накидке и ржавом рыцарском шлеме выполняющий свою миссию — защищать Священный город. За всю историю он сменяет много обличий: во время ассирийского нашествия вырезает из камня крылатых львов, под игом греков держит круглосуточную бакалейную лавку, под властью римлян он официант, а туркам продает гашиш и коз. Персонажи Уитмора — не только создание его великолепного воображения. Когда я впервые оказался в Израиле, в 1977-м, Уитмор работал над новым романом в Нью-Йорке, но он дал мне адреса нескольких человек в Иерусалиме. Одного звали Мохаммед, он держал музей древностей. Мы встретились, и это оказался удивительный чудак — носи он линялую желтую накидку и ржавый рыцарский шлем, был бы как две капли воды похож на Хадж Гаруна.

Естественно, Тед попался на крючок новой жизни в Иерусалиме, в Священном городе. Промежуточный период на Крите, где он жил на скромную пенсию в начале семидесятых, был позади. Тогда он снимал вместе с друзьями дом в Хании, втором по величине городе Крита. За долгую историю этого города его завоевывали римляне, арабы, византийцы и венецианцы — до тех пор, пока в семнадцатом веке он не стал частью Османской империи. Теперь это был кипящий жизнью греческий город, Афины без Парфенона, но с еще более богатой историей. Отличное место для бывшего агента разведки, чтобы передохнуть, оглядеться и решить для себя, что это вообще такое — история, переосмыслить выученное в Йеле (классическая Греция и Рим, христианство, «темные века» и Возрождение) и уяснить мир, лежавший вне кругозора йельского выпускника образца пятидесятых: арабский бунт, всколыхнувший Аравийскую пустыню и Азию, которые, без сомнения, были совершенно незнакомы Теду до того, как в Японии его завербовало ЦРУ.

На Крите он снова начал писать (в Японии, в шестидесятые, он сочинил два неопубликованных романа, один — о японской игре го, а другой — о молодом американце, живущем в Токио), медленно, неуклюже, экспериментируя с авторским голосом, стилем и темами, переплавляя свой опыт разведывательной работы в комический эпос «Шанхайского цирка Квина». Но теперь, замахнувшись на «Квартет», он был более уверен в себе; он стал настоящим писателем и нашел предмет, который будет занимать его до конца дней: Иерусалим и мир христиан, арабов и евреев; вера и верования, мистицизм и религиозный (а также политический) фанатизм; европейский империализм девятнадцатого века, войны и терроризм века двадцатого. Но превыше всего — Иерусалим, Город на горе, Священный город. Его романы все так же были полны скандальных персонажей и насилия, юмор его оставался по-прежнему мрачен и абсурден. Однако появилась и новая безмятежность, понимание тайн жизни. И еще появилась женщина — Кэрол, фотограф, — с которой Тед жил, когда бывал в Нью-Йорке.

Новый роман, наконец опубликованный в семьдесят восьмом, назывался «Иерусалимский покер»; это был второй том «Квартета». Он повествует о двенадцатилетней игре в покер, начавшейся в последние дни декабря 1921 года. За стол садятся трое; ставка — ни больше ни меньше как сам Священный город. Где же и происходить столь важной игре за тайную власть над Иерусалимом, как не в лавке древностей Хадж Гаруна? На самом деле Уитмор не жил в Иерусалиме постоянно (постоянно — в его смысле слова), до того как начал писать свой «Квартет». Изначально его знания о Иерусалиме были основаны на книгах, а потом — на его бесконечных прогулках по запруженным толпой улицам и кварталам Старого города, где жили всякого рода купцы, торговавшие едой, хлопком, коврами, мясники, кожевники, стеклодувы, ювелиры, серебряных дел мастера и даже торговцы скобяным товаром; там можно было услышать все языки мира и полюбоваться на все возможные экзотические наряды, какие только есть на Ближнем Востоке. Как я однажды сказал Теду, я бы не удивился, если, проходя по узким переулкам Арабского квартала, мы наткнулись бы на Синдбада-морехода.

В следующий мой приезд в Иерусалим Тед жил с Хелен, художницей-американкой, в просторной квартире в большом каменном доме на территории анклава эфиопской церкви. Их окна выходили в сад, полный цветов и лимонных деревьев. Над одной стеной вырисовывался монастырь цистерцианцев, а за углом была синагога, всегда заполненная ортодоксальными студентами, которые молились день и ночь — или так мне, по крайней мере, казалось. А в саду стояли или тихо читали монахи. Однажды утром я проснулся в шесть в залитой солнцем комнате и услышал, как монахини поют а капелла. Их пение было как пение птиц, и мне показалось, что я в раю.

Вздремнув после обеда, мы обычно отправлялись в Старый город и неизменно заканчивали путешествие в одном и том же кафе, вернее в претендующем на это название маленьком чайном садике, где всегда можно было выпить горячего чаю и съесть липкую булочку. За одним столиком сидел сам владелец, безостановочно перебирая четки и болтая с приятелями — вечно меняющейся группой местных купцов, менял и студентов; там же было несколько откровенно темных личностей. Они все приветственно кивали Теду, который знал о Старом городе не меньше — если не больше — его коренных жителей.

* * *
К 1981-му Уитмор большую часть года жил в квартире в эфиопском анклаве, но в последующие годы снимал и жилье в Нью-Йорке — квартиру в доме без лифта на Лексингтон-авеню, студию на Третьей авеню. И он все время упорно работал. Я ушел от «Хольта» в начале той весны и начал работать в другом издательстве, а редактировать новый роман Уитмора, «Нильские тени», взялась Джуди Карасик. Этот талантливый редактор — вскоре ушедшая из книжного бизнеса, к прискорбию многих работавших с нею авторов, — написала эпилог к «Иерусалимскому квартету», надгробную речь, которую она должна была бы произнести, но не произнесла на похоронах Уитмора, через двенадцать лет после выхода «Нильских теней». Это один из лучших рассказов о совместной работе автора и редактора, которые я знаю. Действие «Нильских теней» происходит в Египте в 1942 году; Африканский корпус Роммеля угрожает захватить Египет и поставить весь Ближний Восток под немецкий контроль. Группа уитморовских персонажей — старые знакомцы и новички — держит в руках судьбу мира. В самом начале романа Стерн, идеалист-мечтатель из «Синайского гобелена», ставший полвека спустя контрабандистом оружия, погибает от взрыва гранаты, брошенной в дверь захудалого бара. Насилие и мистицизм доминируют в романах Уитмора. В «Шанхайском цирке Квина» он с ужасающей, предельной зримостью описывает разграбление Нанкина, в «Синайском гобелене» — бойню в Смирне в 1922-м, когда турки вырезали десятки тысяч греков: мужчин, женщин и детей. Обозреватель «Паблишерс уикли» назвал «Нильские тени» «одним из самых сложных и амбициозных шпионских романов за всю историю литературы». А критик в «Нейшн» писал: «Уитмор — обманчиво ясный стилист. Будь его синтаксис так же вычурен, как у Пинчона, или так же откровенно грандиозен, как у Набокова или Фуэнтеса, его прошедшие почти незамеченными романы могли бы привлечь то внимание, которого они безусловно заслуживают».

Но продажи не поспевали за критиками. Весной 1985 года Уитмор заканчивал роман, который будет назван «Иерихонская мозаика», — четвертый том «Иерусалимского квартета». Я был в Израиле на проходящей каждые два года Иерусалимской книжной ярмарке. После нее Тед предложил проехать к Иерихону, в тот оазис юго-восточнее Иерусалима, откуда в библейские времена отправлялось большинство караванов — в Левант, Малую Азию, Африку. По пути мы посетили несколько греческих монастырей в Иудейской пустыне. Они вырублены в толще камня у подножия ущелий, которых можно достичь лишь по узким тропинкам, и поэтому нам приходилось оставлять машину на дороге и карабкаться по склонам, больше подходящим для горных коз, чем для писателя и нью-йоркского редактора. И все же, как только мы достигли монастыря, монахи оказались чрезвычайно гостеприимны. Уитмор был там частым гостем, и монахам, похоже, нравилось его общество. После того как нам показали их каменные жилища — не более чем пещеры, слегка приспособленные для жилья, — и попробовав ужасной рецины[59] (сами монахи ее не пили), мы поехали к Иерихону, где нас ждал типичный обед из сушеных фиг, выпечки, дынь и горячего пахучего чая. Потом мы направились в пустыню Негев. За проведенные там годы Тед завел знакомство с местными бедуинами, и на нескольких стоянках нас приняли как старых друзей. Мы провели ночь в израильском метеорологическом центре, он же гостиница, у набатейских развалин посреди пустыни. Все кругом было утыкано антеннами и датчиками, и, как мы тогда говорили, «люди в штатском» из Лондона, Вашингтона, Москвы и Пекина могли, наверно, слышать в пустыне каждый воробьиный чих. Я еще думал: а что, если Тед не ушел в отставку, что, если он все еще работает на ЦРУ и использует меня в качестве прикрытия? Но такую волю фантазии я давал не в последнюю очередь потому, что начитался Грэма Грина и Джона Ле Карре, двух любимых писателей Уитмора.

Несколькими месяцами позже Тед прислал мне открытку, в которой просил оставить местечко в перспективном плане для его нового романа. На открытке была нарисована византийская мозаика «Дерево жизни», которую мы с Тедом видели на каменном полу развалин в Иерихоне. Я показал открытку главному художнику издательства «У. У. Нортон», где я тогда работал главным редактором. Он согласился, что это изображение будет замечательно смотреться на суперобложке. Оставалось только получить рукопись.

* * *
«Иерихонская мозаика» оказалась у нас еще до конца года — идеальное завершение великолепного «Квартета». Я считаю, что «Иерихонская мозаика» — самая захватывающая и оригинальная шпионская история в мире. Она основана на событиях, действительно имевших место во время Шестидневной войны, и Уитмор демонстрирует здесь доскональное знание мастерства разведчика, свою любовь к Ближнему Востоку, свою преданность Священному городу и страстное желание мира и понимания между арабами и евреями (да и христианами). Автор показывает, что мы способны преодолеть религиозные, философские и политические разногласия, если будем готовы посвятить себя мудрости, терпению и настоящему пониманию каждого народа и каждой мысли. Это гуманистическое послание вплетено в ткань шпионской истории, основанной на реальной биографии Эли Коэна — сефарда, пожертвовавшего жизнью (он сумел передать Моссаду сирийские планы и карты обороны Голанских высот) ради спасения Израиля. Герой же Уитмора — сириец, ставший в пятидесятые годы удачливым бизнесменом в Буэнос-Айресе и возвращающийся на родину, чтобы поддержать арабскую революцию. Этот патриот, Халим, становится искренним защитником прав палестинцев, «неподкупным», совестью арабского дела. Но на самом деле Халим — еврей, двойной агент Моссада по кличке Бегун, имеющий задание внедриться в высшие сирийские военные круги. В то же время роман этот содержит глубокие размышления о природе веры — когда арабский праведник, христианский мистик и бывший офицер британской разведки сидят в саду в иерихонском оазисе и беседуют о религии и гуманизме в их разных обличьях.

Немногие критики заметили «Иерихонскую мозаику», а продажи были еще меньше, чем у предыдущих книг «Квартета». Арабы и евреи были вовлечены в кровавое противостояние на Западном берегу реки Иордан, газеты и журналы полнились зловещими фотографиями, телевидение каждый день показывало жуткие кадры и сюжеты. Это было неподходящее время для писателей, воспевающих вечные истины, как бы замечательно они ни писали. Тем не менее один критик провозгласил «Квартет» Уитмора «лучшей метафорой разведки в американской прозе за последние годы».

Вскоре после опубликования «Иерихонской мозаики» Уитмор покинул Иерусалим, эфиопский монастырь и американскую художницу. Он вернулся в Нью-Йорк и первую зиму прожил с Энн — женщиной, с которой познакомился много лет назад: она с ее тогдашним мужем и Тед с его первой женой были близкими друзьями. Летом он переезжал в обветшалый белый фамильный особняк в Дорсете, штат Вермонт. На окнах были зеленые ставни, а перед домом — лужайка размером в акр, окруженная огромными величественными деревьями. Двадцать или около того комнат были распределены по дому в каком-то произвольном новоанглийском викторианском порядке, а мебель оставалась еще со времен его бабушки и дедушки, если не со времен прабабки и прадеда. У братьев и сестер Теда были свои дома, и Тед теперь занимал особняк практически один. Жить там можно было только с мая по октябрь. Но для Теда это была гавань, в которой он мог укрыться и писать.

Весной 1987 года я стал литературным агентом, а Тед — одним из моих клиентов. Книгоиздательский бизнес в Америке постепенно скупался международными конгломератами со штаб-квартирами в основном в Германии и Великобритании. Коммерция значила для них гораздо больше, чем литература, и мне показалось, что я смогу сделать для писателей больше, если буду представлять их работы дюжине издателей, чем если буду работать на какого-то одного.

В конце сентября — начале октября я регулярно навещал Теда в Дорсете. Листопад в Новой Англии — особый период: бодрящие ясные осенние дни, дивно прохладные лунные ночи. Днем мы бродили по лесам и полям южного Вермонта, после обеда сидели перед домом на твердых зеленых адирондакских стульях, с напитками и сигарами. На самом-то деле с напитком и сигарой был один я. Тед бросил пить много лет назад (его «привычка» стала настолько серьезной, что он вступил в Общество анонимных алкоголиков) и теперь выкуривал только одну угрожающего вида черуту вечером. Удобно устроившись на лужайке около Объединенной церкви, в которой его прадед был священником, с видом на деревенскую зелень и Дорсет-Инн, мы беседовали заполночь, не о Йеле или его годах в ЦРУ, но о книгах, писательстве, семье и друзьях. Тед был «паршивой овцой», выпускником Йеля, который ушел в ЦРУ, там выгорел и вернулся домой через Крит и Иерусалим странствующим романистом, книги которого получали пылкие отзывы и менее чем пылко раскупались. Но его семья — а в тот момент скорее «его женщины» — поддерживала его и продолжала в него верить. Он был действительно без гроша, но его старшие братья и сестры обеспечили ему крышу над головой.

Именно в те свои приезды я обнаружил, что его прадед Прентисс был священником пресвитерианской церкви, который в 1860-е приплыл по Гудзону из Нью-Йорка в Трою, а затем поездом и повозкой прибыл в Вермонт. В библиотеке этого белого, беспорядочно выстроенного, обшитого досками дома в Дорсете были целые шкафы выцветших, в кожаном переплете, популярных романов «для продавщиц», принадлежавших перу его прабабки, в которых подробно рассказывалось, как сделаться более привлекательной, найти подходящего мужа. Я понял, что она была Даниэлой Стил своего времени и что своим скромным состоянием семья была обязана скорее ее литературным трудам, чем щедрости паствы.

Мы говорили о новом романе. Ориентировочно звавшийся «Сестра Салли и Малыш Билли», он должен был стать первым «американским» романом Теда. Действие его происходило в Чикаго в «ревущие двадцатые», и главным героем был молодой итальянец, старший брат которого, гангстер, помогает ему купить цветочный магазин. Но происходит перестрелка, старший брат погибает, и Малыш Билли бежит на Западное побережье, где встречает целительницу, в которой есть что-то от Эйми Семпл Макферсон. Реальная Макферсон исчезла на месяц в 1926-м, а объявившись вновь, утверждала, будто ее похитили. За каменным домом, в котором Малыш Билли и его целительница проводят месяц любви (с самого начала она дает ему понять, что их идиллия должна ограничиться одним месяцем), есть окруженный стеной сад, полный лимонных деревьев и певчих птиц, и хотя дом находится в Южной Калифорнии, на самом деле этот воображаемый сад — в Иерусалиме, между синагогой и монастырем цистерцианцев, у дома, где Тед жил с Хелен, художницей-американкой.

Потом, весной 1995-го, Тед позвонил мне в Нью-Йорк. Может ли он зайти ко мне в офис сегодня? Я предположил, что он принесет мне долгожданный новый роман (со времен «Иерихонской мозаики» уже были два фальстарта). Вместо этого он сказал мне, что умирает от рака простаты. Не соглашусь ли я быть его литературным душеприказчиком? Примерно за год до того Теду поставили диагноз. Время для операции было упущено. Его доктор прописал ему гормоны и прочее лечение, и у него началась ремиссия, — но теперь пошли метастазы. Меньше чем через шесть месяцев, в августе, он был мертв. То были ужасные для него месяцы. И все же в последние недели и дни, когда он то терял сознание, то снова приходил в себя, за ним ухаживали «его женщины», одна из которых, Кэрол, вернулась в его жизнь после почти двадцатилетней разлуки.

После тихой, трогательной службы в Дорсетской объединенной церкви были устроены поминки — на широкой лужайке перед фамильным домом, бывшим «дачей» для Теда в последние десять лет его жизни. Там и сошлись несопоставимые части мира Теда, может быть, впервые: там была его семья, две его сестры и два брата с супругами, племянники и племянницы с собственными семьями (но не было ни его жен, ни дочерей, прилетавших в Нью-Йорк, чтобы проститься с отцом, которого едва знали, на смертном одре), там были соседи, друзья по Йелю и пара коллег из линдсеевской администрации. А как насчет «призраков прошлого»? Не могу ручаться, но восемь йельских «призраков», члены «Скролл-энд-ки» 1955 года, были точно. Энн и Кэрол тоже были. Они стали союзницами, ухаживая за Тедом в те последние горькие дни.

Иерусалим и Дорсет. Прекрасный Священный город на скале, глядящий сверху на выжженную серо-коричневую пустыню. Город с тысячелетней историей, раздираемый неистовой борьбой величайших империй и трех самых стойких, насущных религий, данных человеку Богом. И зеленая долина и Вермонте (заснеженная зимой и по колено в грязи — весной), где между пологих отрогов Зеленых гор угнездился Дорсет: в свое время — одна из колыбелей Революции и американской демократии, а затем — процветающее сообщество фермеров и мелких промышленников; в этом месте время не двигалось с начала двадцатого века. Иерусалиму были посвящены мечты и книги Уитмора, Дорсет же был тихой гаванью, давшей ему возможность мечтать и писать в последние десять лет жизни.

Наконец Тед вернулся домой, в Новую Англию. Это было долгое путешествие: Портленд, Нью-Хейвен, Япония, Италия, Греция, Крит, Иерусалим, Нью-Йорк и вот теперь — Дорсет, штат Вермонт. В пути он завел много друзей, он был не особенно хорошим мужем и отцом и многих разочаровал. Но постепенно обрел свой авторский голос, написал свои романы и влюбился в Иерусалим. Мне хочется думать, что Тед умер, мечтая о своем любимом Священном городе. В некотором смысле он был заодно с каменотесом/средневековым рыцарем/торговцем древностями Хадж Гаруном. Ведь Уитмор был вечно странствующим рыцарем, который «расцвел» в Йеле пятидесятых, «увял» в ЦРУ в шестидесятые, а потом создал из себя чудесного писателя с уникальным авторским голосом. Голос мистика, который впитал лучшее из иудаизма, христианства и мусульманства. Его прадед-священник и его прабабка-писательница могли бы одинаково им гордиться. Дух его мирно покоится в Дорсете, штат Вермонт.

Томас С. Уоллес
Нью-Йорк, июнь 2000
Посвящается Кэт

Часть 1

Глава 1 Стронгбоу

Прямо перед собой он держал наготове средневековую пику двенадцати футов длиной, тяжелую и зловещую.

Сей арабский ли еврей, еврейский ли араб, владевший в середине столетия всем Ближним Востоком, провел свое детство так же, как и все его английские предки на протяжении шестисот пятидесяти лет.

В фамильном имении на юге Англии его учили растить цветы, и прежде прочего розы. Его родители умерли, когда он пребывал в совсем еще нежном возрасте, и в имение съехались дядюшки и тетушки, чтобы растить его самого. В положенный срок ему предстояло обрести свой титул и стать двадцать девятым по счету Плантагенетом Стронгбоу, то есть очередным герцогом Дорсетским, не больше и не меньше.

Ибо, судя по всему, в стенах дома Стронгбоу надолго и всерьез поселился злой рок. Когда-то, году примерно в 1170-м, кто-то из их рода участвовал в покорении восточной Ирландии, за что и получил дворянский титул. С той поры семейная история продвигалась вперед аккуратными и схожими между собой как две капли воды отрезками. Неразбериха закончилась и канула в Лету. На смену ей пришли однообразие и порядок.

Старший сын каждого следующего поколения в день своего совершеннолетия неизменно женился и становился новым лордом. Супруга его, всегда из столь же состоятельной семьи, непременно разделяла его страсть к цветам. Через равные промежутки времени на свет появлялись дети, числом пять или шесть, мальчиков и девочек приблизительно поровну. К тому времени герцог с герцогиней доживали до тридцати или около того и внезапно умирали оба от несчастной случайности.

Случайности эти обыкновенно бывали глупыми. К примеру, засидевшись заполночь и упившись сверх меры ставленым медом, герцогская чета могла уснуть и среди ночи свалиться в камин. Или, ловя форель в ручье, задремать и утонуть в таком месте, где и воды-то едва по колено.

Они могли встать из-за завтрака, чтобы проследить полет запорхнувшей к ним бабочки, и перевалиться через балконные перила. А могли по рассеянности проглотить бараний мосол и задохнуться насмерть. Или даже умереть от кровоизлияния в области таза, полученного от средневековых доспехов, надетых, дабы разнообразить любовные утехи.

Во всех случаях оба супруга умирали по достижении примерно тридцатилетнего возраста, предоставив младшим братьям и сестрам покойного лорда возможность вернуться в имение и воспитывать пять или шесть племянников и племянниц.

По семейной традиции младшие братья и сестры, не сильно различавшиеся по возрасту, в брак не вступали и охотно съезжались в родное поместье, вспомнить детство и насладиться обществом друг друга. Незадолго до Рождества они собирались в большом банкетном зале на двенадцатидневное празднество, именуемое фамильной игрой — традиционное состязание, для которого зал освобождали от мебели, — и делились на две команды; задачей каждой команды было доставить атласную подушечку в противоположный конец зала.

В течение первого часа каждого дня игры дозволялись жесткие захваты, отсюда и тактика: жесткого захвата гениталий игрока соперничающей команды было вполне достаточно, чтобы остановить продвижение подушки и развернуть новое сражение за обладание ею.

В подобных условиях, несмотря на богатство и на врожденную страсть к цветам, вряд ли кто из герцогов Дорсетских смог бы добиться в этом мире чего-то сколько-нибудь примечательного, даже если бы герцоги Дорсетские время от времени преодолевали порог тридцатилетия; чего, впрочем, никогда не случалось.

С конца двенадцатого и до начала девятнадцатого века один за другим Плантагенеты Стронгбоу вырастали, храня прочные знания о разведении роз и смутные воспоминания о родителях, учились фамильной игре, наблюдая за дядюшками и тетушками, мужали, производили на свет наследника и новый выводок тетушек и дядюшек, после чего становились жертвой очередного нелепого случая, укрепляя тем самым сложившуюся семейную традицию, которая и оставалась их единственным приношением Богу, человечеству и Англии.

Оставались до тех пор, пока в 1819 году, в год появления на свет королевы Виктории, в Дорсете не родился наследник титула, совершенно не похожий на предыдущих. Возможно, причиной подобного отклонения от нормы стала генетическая мутация; возможно — тяжкое заболевание, которое будущий герцог перенес в возрасте одиннадцати лет. Во всяком случае, этому хрупкому мальчику суждено было однажды покончить с шестисотпятидесятилетней безмятежной рутиной рода Стронгбоу и стать удивительнейшим из путешественников своей страны.

А заодно и самым скандально известным ученым своего времени. Ибо пока прочие знаменитые теоретики девятнадцатого века выдвигали многочисленные, но замкнутые каждая в пределах своей области концепции — в сферах умственной, телесной и общественной, — Стронгбоу настаивал на рассмотрении всех трех единовременно.

То есть секса во всей его полноте.

Секс не как необходимость и не как забава, не как предвестник и не как воспоминание, даже не секс как непосредственная причина или неопределенное следствие. И уж, конечно, не с точки зрения естественной истории или свода непреложных законов.

Секс не как привычка, не как возможность, а просто секс как таковой, незапланированный, хаотичный и ничему не сопутствующий, без всякой надежды на тайну, никем не опознанный, неразличимый загодя — и вдруг становящийся бесконечно зримым.

Секс как практика. Секс как таковой.

Невероятное заявление — по тем временам.

* * *
Вдобавок к фамильному игрищу в Стронгбоу-Холле имелась еще и фамильная тайна. В любом старинном поместье, подобном этому, само собой предполагалось существование некой таинственной связи между самим зданием и его обитателями, какого-нибудь древнего секрета наподобие потайной двери в стене, за которой открывался бы мрачный, уводящий в глубину веков коридор.

Действительно, поговаривали, что огромная усадьба построена на развалинах большого безымянного средневекового монастыря, который вроде бы закрыли после того, как обнаружилось, что здешние монахи занимались такими делами, что и вслух не сказать. А близ тех развалин находились руины неприступных подземных каменных палат, тайного убежища времен короля Артура, которое также было проклято, когда выяснилось, что рыцари там занимаются еще кое-какими делами, про которые опять-таки лучше не упоминать.

Если верить легенде, то еще глубже под землей находились развалины просторных серных бань, построенных еще при римлянах, но вполне годных к работе.

С банями соседствовал небольшой, но впечатляющий круглый каменный жертвенник из еще более удаленной эпохи друидов.

Ну и наконец, все эти подземные реликты венчала огромная неровная конструкция астрономического назначения из вертикально стоящих каменных монолитов, воздвигнутая в глубокой древности каким-то могущественным народом.

Никто никогда не находил тайных подземных коридоров, которые вели бы к этим историческим захоронениям под поместьем, хотя подобные поиски велись постоянно. Не одну сотню лет тетушки и дядюшки из рода Стронгбоу, выбрав хмурый дождливый вечерок, вооружались факелами и отправлялись в экспедиции в надежде их отыскать.

Делались, конечно, небольшие открытия. Раз в десять лет искатели тайн набредали на необитаемую каморку в одной из башен, заваленную пушистыми коврами, или на маленький уютный подвальчик, где было достаточно просторно, чтобы вместить трех человек.

Но фамильная тайна оставалась нераскрытой. Сказание гласило, что потайная дверь в стене должна находиться в темной библиотеке поместья, но почему-то именно там дядюшки и тетушки Стронгбоу поисков никогда не производили. Когда наступал хмурый дождливый вечерок, они неизменно отправлялись совсем другими маршрутами.

Поэтому, должно быть, дядюшки и тетушки, ставшие попечителями усадьбы в начале девятнадцатого века, почувствовали грядущие необратимые перемены, когда увидели, что старший из их подопечных, будущий лорд, проводит вечера в заброшенной библиотеке.

Ужасная истина открылась, когда мальчику исполнилось одиннадцать, в тот зимний вечер, который по традиции отводился для передачи семейного устного наследия от старшего поколения младшему. В этот вечер все собирались после обеда перед огромным камином; дядюшки и тетушки важно восседали в своих высоких креслах с бокалами бренди, а мальчики и девочки, затаив дыхание, сидели на подушках на полу. За окнами завывал ветер. А здесь, в комнате, дети завороженно смотрели на потрескивающие поленья и внимали древним знаниям.

Мрачный средневековый монастырь, начинал кто-нибудь из тетушек и дядюшек. Фигуры в капюшонах ставят тонкие желтые свечи. Древние псалмы и церковные обряды у подножия черного алтаря, ладан и летучие мыши.

Тайные подземные палаты времен короля Артура, продолжал шепотом другой. Рыцари скачут во мгле, скрыв лицо под забралом, в вечных поисках невидимых битв.

Римские легионы, прямиком из страны фараонов, намекал третий. Странные варварские боги и боевые знамена язычников. Роскошные ванны, окутанные паром и окруженные стенами великолепных дворцов.

Ритуалы друидов, напоминал четвертый. Нагие жрецы, раскрасив тела в синий цвет, держат в руках веточки омелы, одинокий дуб возвышается в затерянной роще, привидения на темных болотах. Из лесной чащи по-птичьи кричит нечисть.

А задолго до всего этого, шептал следующий, по равнине в таинственном порядке расставили тяжелые камни. Такие гигантские камни, что обычные люди не смогли бы их установить. Что это был за неведомый народ и какой смысл заключен в этих странных сооружениях? Да, действительно, мы должны поразмыслить над этими загадками, ведь это тайны наших предков, которые мы пересказываем так же, как это делали сотни лет до нас.

Точно, бормотал какой-нибудь дядюшка. Так всегда было, и так должно быть. Эти бессмертные чудеса таятся в старинной библиотеке нашего поместья, основанной первым герцогом Дорсетским, и все мы — хранители этой тайны, великой и непостижимой Тайны Стронгбоу.

В камине раздавался шорох. Ребятишки вздрагивали и сбивались в кучку под жалобные завывания ветра. Одна мысль о лабиринтах заброшенных подземных коридоров под ними, спиралью уходящих в глубь земли, наводила страх.

Тишину нарушил тоненький голос, принадлежавший будущему лорду.

Нет.

Мальчик сидел выпрямившись дальше других от камина и с серьезным видом разглядывал тяжелые мечи, развешенные поверх ковра на стене.

Нет, повторил он, это не совсем так. За последний год я прочитал все книги в библиотеке, и там ничего подобного нет. Первый из Плантагенетов Стронгбоу был простым человеком, который отправился в Ирландию и там, подобно прочим, с успехом убивал безоружных крестьян, а потом удалился сюда на покой: начищать доспехи и заниматься хозяйством. Самые первые из собранных им книг — о доспехах; те, что позже, как-то связаны с устройством скотных дворов. Так что, похоже, наша семейная тайна состоит всего-навсего в том, что никто никогда не прочел ни одной книги из фамильной библиотеки.

* * *
На следующий день он слег от менингита, ставшего причиной смерти его младших братьев и сестер. Таким образом, следующего поколения тетушек и дядюшек не стало, и милая традиция, что вела свою историю со времен царствования Генриха II, прервалась.

В постели умирал от болезни изнуренный мальчик, который решил сделать то, на что не отваживался никто из рода Стронгбоу: внести в жизнь случайность и изгнать предопределение. Прежде всего он решил выжить, но это далось ему лишь ценой полной глухоты. Во-вторых, он решил стать крупнейшим в мире специалистом по растительному миру, ввиду того, что в столь юном возрасте люди его мало занимали.

До приступа менингита он был среднего роста. Однако кризис, связанный с приближением смерти, и воспоследовавший засим торг с собственной судьбой внесли свои изменения. К четырнадцати годам ему предстояло вытянуться до шести футов, а к шестнадцати он достиг своего полного роста: семь футов и семь дюймов.

Разумеется, его дядюшки и тетушки были крайне озадачены событиями двенадцатого года его жизни, но все еще пытались жить так, как жили Стронгбоу во все времена. Так, когда он еще лежал в постели, потихоньку выздоравливая, — а это пришлось как раз на канун Рождества, — они вновь собрались в большом банкетном зале на традиционный подушечный матч. Исполнившись страха и беспокойства, они отважно пытались вести себя как обычно, упорно отшлифовывая семейную традицию, так же как некогда первый из герцогов начищал свои доспехи.

Пока из зала убирали мебель, они разбирались на команды и игриво подталкивали друг друга, улыбаясь, кивая и вежливо похохатывая, шлепали разок-другой по мягкому месту, терпеливо образуя очереди, чтобы через минуту столь же терпеливо перестроиться, флегматично стояли рядком, обменивались замечаниями о дождливой погоде и беспомощно хихикали, придя к абсолютному согласию.

Оставалось лишь несколько минут до полуночи, открывавшей канун Рождества — первого из двенадцати дней веселой возни и обжиманий. Но когда игровое поле было расчищено, в тот самый миг, когда в центре торжественно возложили атласную подушечку и вот-вот должна была начаться потеха, в зале вдруг воцарилась жуткая тишина.

Все обернулись. В дверях стоял их изможденный племянник, уже ставший на пару дюймов выше, чем им помнилось. Прямо перед собой он держал наготове средневековую пику двенадцати футов длиной, тяжелую и зловещую.

Мальчик направился прямо на середину зала, пронзил атласную подушечку и швырнул ее в камин, где та, полыхнув, моментально сгорела. Вслед за этим, произнося слова то громогласно, то едва слышно, — потому что он еще не мог модулировать свой голос, не слыша его, — мальчик объявил, что все они изгоняются из его дома и владений навеки. Если хоть кто-либо из родственничков будет обнаружен на его земле после того, как часы пробьют полночь, прокричал он, их постигнет участь этой подушки. Раздался вопль, все ринулись к дверям, а будущий двадцать девятый герцог Дорсетский невозмутимо приказал вернуть мебель на место и взял судьбу в свои руки.

* * *
Первым деянием юного Стронгбоу стала инвентаризация всего найденного в усадьбе. Со свойственной ботаникам страстью к классификации он желал знать точно, что именно унаследовал, а потому ходил из комнаты в комнату с ручкой в одной руке и гроссбухом в другой, записывая все подряд.

Увиденное привело его в ужас. Поместье оказалось громадным мавзолеем, хранившим не менее пятисот тысяч отдельно взятых предметов, приобретенных его семейством за шестьсот пятьдесят лет полного бездействия.

Именно там и тогда он принял решение никогда не обременять свою жизнь материальными благами, и именно по этой причине, а не из тщеславия, когда, в возрасте двадцати одного года, пришло его время исчезнуть в пустыне, он взял с собой только лупу и переносные солнечные часы.

Но такая доведенная до крайности простота оставалась уделом будущего. Теперь же ему предстояло овладеть профессией. Он методично опечатал большую часть усадьбы и перебрался в центральный зал, в котором оборудовал большую ботаническую лабораторию. Там он и жил аскетом на протяжении шести лет, а в шестнадцать написал ректору Тринити-колледжа заявление, что готов прибыть в Кембридж для получения ученой степени в области ботаники.

К краткому посланию прилагался перечень его достижений.

Беглое владение древне- и среднеперсидским, знание иероглифов, клинописи и арамейского, классического и современного арабского, общие познания в греческом, еврейском, латыни и европейских языках, по мере надобности хинди и все необходимые для работы науки.

Наконец, в качестве образчика уже предпринятого научного исследования, он прилагал короткую монографию о папоротниках, произрастающих в его поместье. Ректор Тринити-колледжа отдал этот документ на изучение специалисту, который определил его как самое подробное и зрелое исследование папоротников, когда-либо написанное в Британии. Монография была опубликована Королевским Обществом в специальном бюллетене, и таким образом имя Стронгбоу впервые появилось в печати, чтобы однажды стать синонимом отъявленнейшей развращенности.

* * *
Три поразительных происшествия, случившихся почти одновременно, сделали Стронгбоу легендарной личностью в Кембридже. Первое произошло под Хэллоуин, второе за пару недель до Рождества, а третье — в ночь зимнего солнцестояния.

Накануне Хэллоуина произошла драка с самыми ужасными университетскими забияками. Напившись крепкого портера, эти печально известные молодые люди перегородили переулок и принялись тузить друг друга при свете осенней луны. Собралась целая толпа, и, покуда вспотевшие бойцы раздевались до пояса, делались ставки.

Переулок был узенький. Получилось так, что Стронгбоу свернул в него как раз тогда, когда драчуны приготовились к бою. Проведя весь день в поле за сбором полевых цветов, образцы которых он нес в руке, он слишком устал, чтобы возвращаться и обходить переулок кругом. Он вежливо попросил собравшуюся толпу посторониться и дать ему пройти. На несколько мгновений в переулке воцарилась тишина, а затем грянул хриплый хохот. Букетик выбили из руки Стронгбоу, цветы полетели на землю.

Он устало опустился на колени, отыскивая свои цветочки при свете луны в щелях между булыжниками. Подобрав все, он двинулся вперед, с цветами в одной руке и бешено работая второй.

Никто не смог до него дотянуться по причине его необыкновенной длиннорукости. Через считанные секунды дюжина парней лежала, скорчившись на мостовой, с переломами, а кое-кто и с сотрясением мозга. Прижавшиеся к стенам зрители видели, как Стронгбоу бережно отряхнул цветочки, вернул букетику первоначальный вид и направился домой.

Второе происшествие было связано с национальным турниром Англии по фехтованию, который в том году проводился в Кембридже. Стронгбоу, хоть он и не был известен как фехтовальщик, подал заявку на участие в предварительных состязаниях для любителей и предъявил рекомендательные письма двух итальянцев, мастеров с международной репутацией. Когда его спросили, в каком виде состязаний он желает участвовать, в боях на рапирах, шпагах или саблях, он ответил: во всех трех.

Такое заявление звучало бы смехотворным, даже если он и брал уроки у двух мастеров. Однако в конце концов ему позволили принять участие во всех трех состязаниях, поскольку в письмах итальянцев, как он справедливо указал, не уточнялось, на каком именно оружии он специализировался.

По правде говоря, не специализировался он ни на одном из трех, как и не учился никогда ни у этих двух итальянцев, ни вообще у кого бы то ни было. Годом раньше, обнаружив, что из-за ускоренного роста в нем развивается неуклюжесть, он решил поупражняться в ловкости. Фехтование подходило для этой цели не хуже прочих видов спорта, а посему он прочел классическое руководство по фехтованию и сражался сам с собой перед зеркалом по часу в день.

Затем подошло время отправляться в Кембридж. Проезжая через Лондон, он узнал, что в городе остановились два знаменитых итальянца и дают уроки членам королевской семьи. Желая знать их мнение о некоторых используемых им приемах, не встречавшихся ему ни в одном учебнике, он предложил мастерам изрядную сумму денег за то, чтобы услышать их просвещенное суждение.

Должным образом условились о часе. Мастера понаблюдали за его упражнениями перед зеркалом и написали хвалебные письма, которые он увез в Кембридж. Однако в глубине души оба они были не столь восхищены, сколь обеспокоены увиденным. И тот и другой понимали, что нетрадиционный стиль боя Стронгбоу революционен и, возможно, неодолим. Поэтому они отменили все свои занятия и в тот же вечер покинули Лондон, рассчитывая дома самостоятельно отработать его приемы.

Между тем в начале декабря в Кембридже открылся национальный турнир. Отказавшись надевать маску, потому что он привык упражняться без нее, и не соглашаясь раскрывать свой метод, Стронгбоу поочередно выиграл все бои на рапирах, шпагах и саблях и перешел из предварительных в основные состязания. Там он продолжал сражаться без маски и побеждать с той же легкостью, что и раньше.

К концу двух напряженных недель он достиг финалов во всех трех видах, что само по себе являлось беспрецедентным достижением. Финальные бои должны были длиться большую часть уик-энда, но Стронгбоу настоял, чтобы они начинались подряд один за другим. В целом все они не заняли и пятнадцати минут. За эту отчаянную четверть часа Стронгбоу обезоружил одного за другим трех противников в масках, получив лишь легкий укол в шею. Вдобавок у двух из побежденных им чемпионов к концу поединка оказались вывихнутыми запястья.

Менее чем за пятнадцать минут Стронгбоу доказал, что является величайшим фехтовальщиком в английской истории.

* * *
Совершив это, он больше никогда не участвовал в фехтовальных турнирах. Причиной тому сочли его крайнее высокомерие, которое уже тогда многим казалось решительно невыносимым. А правда состояла в том, что Стронгбоу просто перестал расти. Он уже не нуждался в специальных тренировках и отказался от утомительной практики фехтования с собственным отражением в зеркале.

Впрочем, он не утратил своего стиля фехтования и даже десятилетия спустя владел им так четко, что одним этим мог выдать свое подлинное происхождение, что едва не произошло в одном крошечном оазисе в Аравии через сорок с лишним лет после того, как он покинул Кембридж.

Тогда Стронгбоу перевалило за шестьдесят, и он вел жизнь беднейшего из бедуинов. Оазис располагался на пути паломников из Дамаска; и как-то раз Стронгбоу пришлось уворачиваться от меча убийцы, что он и сделал, да так, что нападавший сам поранился. Тогда он сел на корточки и принялся перевязывать разбойнику рану.

Через те места как раз проезжал с караваном немецкий исследователь эроса и поборник гомосексуальности Нума Нуманций, который с изумлением стал свидетелем этой сцены. Он тут же подвел своего переводчика к Стронгбоу.

Кто ты на самом деле? спросил немец, а его переводчик повторил эти слова по-арабски. Стронгбоу ответил на языке неграмотных бедуинов, что он — тот, за кого себя выдает, голодающий житель пустыни, единственный покров которого — десница Аллаха.

Нуманций, ведущий латинист своего времени и весьма знатный джентльмен, сказал, что ему в точности известно: лишь два мастера фехтования в Европе, оба итальянцы, владели подобной техникой, но они уже умерли, и, хотя никто другой в Леванте не поверит в это колдовство, он уверен, что не ошибся. Для убедительности он даже произнес официальное латинское название этих приемов. Переводчик повторил все это Стронгбоу, который, лишь пожал плечами и продолжал перевязывать рану. Любопытство Нуманция только разгорелось.

Но, господин мой, зашептал переводчик, какого ответа еще ждать от этого типа? Взгляните на его грязные лохмотья. Он негодяй и бездомный пес, и ему просто случайно повезло, вот и все. Без сомненья, ни к какому обучению такой скот совершенно не пригоден.

И тем не менее ему это удалось, сказал Нуманций. Я не знаю, как такое возможно, и при одной мысли об этом у меня голова идет кругом. Вот что, скажи ему, пожалуйста, что если он поклянется своим Богом, что никогда не слыхал об этих двух итальянцах, я дам ему крону Марии Терезии.

Слова эти перевели на арабский, и собралась большая толпа. Предложенные деньги были в пустыне целым состоянием, и никак нельзя было представить, чтобы нищий бедуин от них отказался. Но Стронгбоу никогда в жизни не давал ложной клятвы. Между ним и переводчиком произошел более продолжительный разговор.

Что он говорит? с трепетом спросил Нуманций. Он клянется?

Нет, он не клянется. Он говорит, что вообще-то знал этих двух людей в молодости.

Что?

Да, он видел их во сне. В том сне он приехал в огромный город из большого поместья, которым владел. В том большом городе он нанял этих двух людей, чтобы они посмотрели, как он управляется с мечом, и вот тогда-то они узнали как этот самый прием, так и многие другие. А еще он говорит, что поскольку первоначально это был его секрет, то, что он проделал у вас на глазах несколько минут назад, было подлинное и настоящее, а то, что показывали вам много лет назад те два европейца, — поддельное и ненастоящее. И все это он говорит на столь варварском наречии, что его почти невозможно понять.

Нуманций был в замешательстве.

Подлинное и настоящее? Поддельное и ненастоящее? Что это за тарабарщина? Что за безумный бред?

Ну, так он сказал, торопливо забормотал его переводчик, отпрянув назад вместе с испуганной толпой. Теперь быстрее, господин, прочь отсюда. Смотрите, что у него с глазами!

И впрямь: глаза Стронгбоу закатились, голова стала раскачиваться, и все тело неуправляемо затряслось. Он пустился в пляску дервиша — трюк, которому он научился давным-давно, когда впервые отправился в пустыню и его маскировку легко могли раскрыть. Как известно, ни один араб не останется вблизи дервиша, которым неожиданно овладели духи.

Толпа разбежалась, бормоча заклинания, и вместе с ними, боясь стать жертвой умопомешательства, отступил и удивленный Нуманций; он присоединился к своему каравану и прошел мимо единственной возможности обнаружить, что в действительности сталось с молодым герцогом Дорсетским после того, как он самым неприличным образом исчез в Каире накануне двадцать первого дня рождения королевы Виктории.

* * *
Однако в конечном счете важнейшим из тех происшествий в Кембридже для Стронгбоу стало третье, поскольку оно касалось Тайного Союза Семи, или Бессмертных, как их еще называли.

Это подпольное общество было основано в 1327 году в память о короле Эдуарде II — том самом, что скончался, когда ему затолкали раскаленную кочергу в задний проход. Общество постепенно богатело за счет составляемых в его пользу завещаний, пока наконец его состояние не превысило средства любого частного учреждения в Британии. За счет общества содержались многочисленные сиротские дома и больницы и заказывались портреты его членов для Национальной галереи.

Вступившим в него предоставлялось покровительство абсолютное и бессрочное. Если кому-либо из членов общества случалось умереть где-нибудь в удаленной части империи, тело его немедля заливалось лучшим сортом коньяка и доставлялось на родину за счет сообщества.

Среди его членов числились короли и премьер-министры, сонм епископов, батальоны адмиралов и генералов, равно как и многие живущие в провинции джентльмены, которые ничем и никогда себя не прославили, помимо эксцентричного обращения со слугами. Если коротко, то Тайный Союз Семи являлся самым богатым и влиятельным мальчишником в стране.

По прочности престижа с ним не мог сравниться ни один кружок мастурбаторов среди частных школ и университетов Англии.

Как следует из названия, лишь семь студентов могли состоять в нем единовременно, срок полномочий исчислялся с полуночи одного зимнего солнцестояния до полуночи следующего, когда избиралась следующая семерка. В течение этого года правящая семерка, помимо занятий мастурбацией, проводила время в обсуждениях достоинств своих потенциальных преемников.

Рождественские каникулы начинались задолго до ночи перевыборов, но по тайному соглашению и в соответствии с традицией все британские студенты Кембриджа в день зимнего солнцестояния окольными путями пробирались на свои университетские квартиры. Каждый оставлял ворота и двери незапертыми и потихоньку ждал, втайне надеясь на чудо. Было известно, что Семерка начинает свои визиты в одиннадцать ночи под покровом тьмы и заканчивает через час, причем последний, самый прославленный из избранников, является будущим лидером.

Так получилось, что Стронгбоу, не подумавший прервать свои научные труды на время рождественских каникул, сидел у себя на квартире, штудируя трактат по ботанике на арабском языке, когда в его дверь семь раз громко постучали. Ручка двери повернулась — и ничего не произошло. Дверь оказалась заперта. Стронгбоу незадолго до того вылез из ванной и, распарившись, не спешил одеваться.

Конечно, он не слышал стука в дверь, но заметил, как поворачивается ручка, и понял, что кто-то безуспешно пытается войти. Он пошел посмотреть, в чем дело, и в комнату незамедлительно гуськом проследовали семеро молодых людей и выстроились в ряд. Казалось, они ничуть не удивились его наготе, но вожак группы, обратившийся к нему по-древнегречески, заговорил слегка смущенно.

Ваша дверь была заперта.

Так точно.

Но сегодня же ночь зимнего солнцестояния.

Правильно. И что из этого?

Разве вы не знаете, чем примечательна эта ночь?

Знаю, это самая длинная из ночей, а все же кто вы такие? Астрономы-любители?

Вы и вправду не знаете, кто мы?

Нет.

Тайная Семерка, объявил вожак приглушенным голосом.

О боже, послушайте, громогласно ответил Стронгбоу, я вижу, что вас семеро, но в чем же ваша дьявольская тайна?

Вы хотите сказать, что никогда даже не слышали о нас?

Нет.

Но мы являемся старейшим и самым почетным тайным обществом в Англии.

Так, а в чем тайна? Что это за общество такое?

Общество мастурбаторов, с достоинством произнес вожак.

Стронгбоу покатился со смеху.

Мастурбаторов? Только-то и всего? Зачем же делать из этого такой секрет? И скажите, ради бога, почему мы беседуем по-гречески?

Вы избраны, хором произнесли семеро юношей.

Я? Куда?

В наше сообщество. Семи Бессмертных.

Вы бессмертны, говорите? Это у вас от онанизма?

Семеро сообщников были ошеломлены. Им никогда не приходилось объяснять кому-то смысл своего сообщества, а тем более пытаться оправдать его цель. Они стояли, выстроившись в рядок, утратив дар речи. Стронгбоу улыбнулся.

Итак, вы — семь греческих мудрецов? Как часто вы собираетесь, чтобы обменяться мудростью?

Дважды в неделю.

Маловато, сказал Стронгбоу. Неужели я должен ограничиться лишь двумя мастурбациями в неделю? Это смешно.

Никаких ограничений. Это только время наших официальных встреч.

Но зачем такая официальность? Нелепица какая-то.

Вожак начал говорить о братстве и благотворительности. Он даже упомянул королей, архиепископов и знаменитых государственных деятелей, которые были членами их сообщества, но от всех этих громких имен Стронгбоу отмахнулся одним движением длинной руки.

Послушайте меня, о мудрецы. Мастурбация, безусловно, помогает расслабиться, но зачем для этого собираться в кружок и из всего этого делать секрет? Чепуха. Чистой воды фарс.

Не хотите ли вы сказать, что отказываетесь от избрания, запинаясь проговорил вожак.

Конечно, именно это я и хочу сказать. Что за вздор.

Но за пятьсот лет никто не отказывался вступить в сообщество.

Вот это действительно странно. Знаете, я уже немного остыл после ванной, думаю, мне пора одеться и вернуться к моим занятиям. Я сейчас читаю главу, посвященную Solanum nigrum, вероятно, более известной вам под названием красавки или белладонны. Написано в Кордове в 756 году, сочинение известное, но не во всем правильное. Объяснить вам, в чем ошибки? Нам придется перейти с греческого на арабский, хотя, конечно, вы можете вернуться к своим обычным делам.

Дверь отворилась, семь молодых людей скрылись в самой длинной из ночей 1836 года. Полночь пришла и ушла, и, отказавшись принять бессмертие, Стронгбоу бросил дерзкий вызов более чем трем сотням самых могущественных англичан того времени, не говоря уже о священной памяти еще трех тысяч усопших героев его народа, и это оскорбление не забудут спустя полвека, когда он опубликует свой фундаментальный тридцатитрехтомный трактат под названием «Левантийский секс».

* * *
В Кембридже его стали побаиваться не только из-за яростно-дерзкого ума, свирепых боевых навыков и нахального пренебрежения традициями. Еще одной причиной были его непостижимые манеры.

Ибо никто, конечно же, так и не понял, что Стронгбоу глух и что окружающих он понимает, лишь читая по губам. Поэтому всех, кто оказывался вне его поля зрения, он вниманием не баловал, словно бы те не существовали вовсе; точно так же любое событие, происходящее у него за спиной, не замечалось, будто бы его и вовсе не было.

Весной, например, случился возмутительный эпизод, после того как на рассвете из-за сильного ливня обвалилась половина ботанической лаборатории. В самой лаборатории никого не должно было быть, но грохот был настолько чудовищный, что через несколько минут туда сбежался весь университет.

На руинах того, что когда-то было третьим этажом, они увидели склонившегося над микроскопом Стронгбоу; тот изучал прожилки на свежем весеннем листике с полным безразличием к разрушениям, из-за которых все повыскакивали из постелей — это при том, что провал зиял буквально в нескольких дюймах за его спиной.

Сосредоточенность Стронгбоу пугала своей равнодушной отчужденностью. По причине неестественного роста он даже не вполне походил на человека и, казалось, мог слышать только голоса растений. В иную эпоху его могли заживо сжечь на костре как антихриста, и лишь благодаря рационализму девятнадцатого столетия, в котором он жил, его поступки полагали всего-навсего сумасбродными, исключительно упрямыми и не вполне английскими.

Однако стоить заметить, что именно на этот рационализм Стронгбоу в один прекрасный день и ополчится и последствия окажутся разрушительными.

* * *
Кульминацией его кембриджской карьеры стал эпизод столь же блестящий, сколь типичный, но все же до такой степени экстравагантный, что многие, и в их числе архиепископ Кентерберийский и, вероятно, ожидавшая коронации новая государыня королева Виктория, отнесли его к разряду несовместимых с приличиями.

Стронгбоу собирался держать экзамен на получение степени уже через год, а не через общепринятые три, но достижения его были таковы, что ему присвоили квалификацию окончившего университет трижды первым по списку, — единственный случай за всю историю английских университетов. В качестве прощального подарка английской системе образования он объявил, что обнаружил новую разновидность розы на берегах реки Кем.

Открытие это, даже не выйди оно за пределы ученого мира, и то было бы потрясающим. Казалось немыслимым, что в стране, где так трепетно относятся к розам и где ученые мужи за шестьсот лет обрыскали Кем на плоскодонках вдоль и поперек, прошляпили новый экземпляр.

Но заявлено о находке было отнюдь не потихоньку. Вместо этого как-то в воскресенье поутру Стронгбоу с грохотом приколотил свое объявление к дверям часовни, как раз когда служба закончилась и оттуда стал выходить профессорско-преподавательский состав.

Тут же по всей стране поднялась шумиха. Была созвана официальная коллегия экспертов, возглавил ее архиепископ Кентерберийский, которому принадлежал решающий голос в том случае, если бы голоса разделились.

Доказательства Стронгбоу, изложенные в девяноста пяти тезисах, были изъяты с двери часовни, и коллегия тщательнейшим образом их изучила. Прочтя безупречную латынь, они, к унынию своему, обнаружили, что спорить и голосовать нет повода. Открытие было подлинным. Новую розу просто невозможно было отнести ни к одному из ранее описанных видов.

А Стронгбоу — как первооткрыватель — обладал неотъемлемым правом дать ей название.

Почетная делегация во главе с архиепископом отправилась на квартиру Стронгбоу. Тепло поздравив его, архиепископ осторожно, но весьма убедительно перешел к сути дела. Новая роза открыта в Англии как раз накануне коронации нового монарха из династии Ганноверов. Сколь великодушен Господь, в такой момент и вот этаким образом — то есть трудами блестящего юного ученого дворянина — благословивший страну и Ее Британское Величество.

Пока архиепископ говорил, Стронгбоу, склонившись над рабочим столом, продолжал изучать через увеличительное стекло какую-то травинку. Когда архиепископ закончил, Стронгбоу встал в полный рост, все еще держа у лица лупу, и воззрился на делегацию.

Через мощную линзу его немигающий глаз казался не менее двух дюймов в ширину.

За год, проведенный в Кембридже, отвращение Стронгбоу к собственной семейной истории вызрело окончательно. Он уже просто терпеть не мог дурацких происшествий, из-за которых погибли один за другим двадцать восемь герцогов Дорсетских, ненавидел тупых дядюшек и тетушек, столетиями возвращавшихся в имение растить сирот, презирал глупую семейную тайну, под именем которой скрывалось обычное невежество, а больше всего прочего — идиотскую сексуальность, которая скрывалась под именем семейной игры.

К тому же он чувствовал нарастающее презрение к Англии, которую считал для себя слишком мелкой, ограниченной и чопорной. Он все еще был слишком юн и предпочитал думать, что в шестистисотпятидесятилетней глупости Стронгбоу больше виновата страна, нежели сама семья.

Итак, его огромный глаз уставился на архиепископа. Речь Стронгбоу была краткой.

Ваша милость упомянула Дом Ганноверов, немцев, приехавших сюда примерно через пятьсот сорок лет после того, как был основан наш герцогский род. Надо признать, что Плантагенеты Стронгбоу ничего не сделали для Англии за шесть с половиной столетий, но во всяком случае они имели честь заниматься этим на английской земле. А посему мы почтим эту землю и Викторию Ганноверскую, назвав сие открытие rosa exultata plantagenetiana.[60] Спасибо, что пришли, и благодарю вас за то, что вы признали несомненное существование этого редкого цветка.

Более ни слова не было сказано по обе стороны стола. Огромный глаз так и висел под самым потолком, пока делегаты, съежившись, выскальзывали за дверь.

* * *
Из Англии Стронгбоу немедленно исчез, и о первых его путешествиях сведения сохранились лишь обрывочные. Время от времени в одной из европейских столиц появлялась подробная монография о флоре Западного Судана или Восточной Персии, пересланная из Дамаска или Туниса и напечатанная частным образом в соответствии с его указаниями.

По крайней мере раз в год он описывал больше десятка новых видов пустынных цветов, и ни разу никто не мог оспорить его открытий. Так что, несмотря на то что он продолжал вызывать страх и неприязнь даже вдали от родины, английское ботаническое сообщество вынуждено было восхищаться ходом его исследований.

Хотя на самом деле Стронгбоу посвящал ботанике очень мало времени. Вместо этого он неожиданно обратил свои колоссальные способности к концентрации на изучение секса — поворот, который в конечном счете привел к падению Британской Империи.

Но это не заботило Стронгбоу. Большее значение для него имело потрясающее открытие, которое он сделал в одной синайской пещере уже через несколько лет, проведенных на Ближнем Востоке. Если точнее, то он выяснил, что утраченный оригинал Библии действительно существовал. Этой тайной он поделился при жизни лишь с одним человеком.

Со дня этого открытия для Стронгбоу начались почти сорокалетние поиски Синайской Библии и размышления о том, что мог содержать утраченный оригинал, — поиски, которые продолжались всю его жизнь, — и из всего того наследия, которое он оставил двадцатому веку, именно это больше всего интриговало и не давало покоя мальчику-идеалисту по имени Стерн, которому однажды было суждено заняться контрабандой оружия и который был единственным сыном и наследником Стронгбоу.

Глава 2 Валленштейн

Люди склонны становиться легендами, а легенды имеют способность превращаться в людей.

За время массовой религиозной бойни, известной под названием Тридцатилетней войны, он, бывший сирота из Чехии по имени Валленштейн, дважды становился всемогущим генералиссимусом Священной Римской Империи — пока его не убили по приказу Габсбургов.

Множество разных врагов охотились за беглецом в туманах северной Богемии, но когда он наконец попал в западню, пронзившую ему грудь алебарду держала рука английского капитана, которым командовал ирландский генерал. Год шел 1634-й, и эта смерть, за которой тенью следовал призрак орла, живущего, по арабскому поверью, тысячу лет, привела в Средиземноморье одного человека, а этот человек считался предком другого человека, который однажды решится совершить самый эффектный подлог во всей человеческой истории.

При жизни генералиссимус Валленштейн столь усердно занимался астрологией, что вся его семья питала отвращение к звездам, за исключением одного ленивого племянника, который только в них и верил. Поэтому, узнав о смерти своего знаменитого дядюшки, племянник в то же утро поспешил посоветоваться с местным предсказателем.

Кудесник всю бессонную ночь проклевал носом в обсерватории. Он уже собирался ложиться, но не мог отказать самому влиятельному из своих клиентов. Он устало разложил таблицы и попытался что-то из них вычитать. Когда ему это наконец удалось, он уже совсем засыпал.

Подкуп, возопил племянник. Подкуп поможет? Мне надо спасаться бегством?

Орлы, пробормотал чародей.

Племянник Валленштейна подпрыгнул на стуле.

Как можно быстрее. Конечно. Но куда?

Прошу прощения, больше я ничего не могу разобрать.

Валленштейн тряхнул мага за бороду, но старик лишь захрапел в ответ. Юноша поскакал обратно в замок на берегу Дуная, где его ждал исповедник, иезуит, любивший пропустить стаканчик винца в полдень. Тот сразу заметил, что левое веко у племянника дергается и время от времени закрывается само собой — верный признак сильного возбуждения. Немало поездив на своем веку по поручениям Ордена, он предложил Валленштейну облегчить душу. Пока племянник говорил, священник преспокойно облегчил и всю бутылку.

Shqiperi, проговорил он после продолжительной паузы. Прекрасный сбор, сын мой.

Что-что? спросил Валленштейн, выглядывая из-под закрывающегося века.

Урожай, говорю, был удивительно хорош.

Нет, вы еще что-то сказали.

А, ты имеешь в виду древнее название, которое албанцы дали своей стране? Которое, как полагают, означает орел? Да, албанцы — древний народ, они выжили, потому что страна их гористая и труднодоступная. Видимо, они когда-то отождествляли себя с обитавшими там орлами.

Иезуит, казалось, совсем не удивился, когда Валленштейн рухнул на колени и признался, что никогда не верил звездочетам. Они еще немного побеседовали, и священник похвалил юношу за то, что он не пал жертвой астрологических заблуждений своего дядюшки.

Затем он отпустил ему разные грехи и велел прочесть несколько раз «Славься, Мария» и, пожелав всяческих успехов в южных странах, если тому случится поехать на юг, на время отсутствия хозяина принял роскошный винный погреб в замке под свою полную ответственность.

* * *
Первый из албанских Валленштейнов считал себя временным изгнанником из родных германских земель. Он намеревался уехать из этой варварской страны при первой же возможности. Но жить как-то было надо, и он поселился в одном из замков и женился на местной жительнице.

Когда у них родился сын, он разрешил назвать его по имени национального албанского героя пятнадцатого века, христианина, обратившегося сперва в мусульманскую веру, а затем опять в христианство; будучи заложником в турецком плену, он получил имя, под которым вошел в историю, Искандер-бей (по-английски лорд Александр), или Скандербег, как называли его соотечественники. Когда он наконец вернулся на родную землю, он стал знаменитым воителем, причем первую половину своей жизни неустанно штурмовал христианские крепости, воюя за турков, а вторую половину жизни — столь же неустанно защищал от турков те же самые крепости.

Через несколько десятилетий беглец Валленштейн узнал, что его покойный дядя больше не считается врагом Священной Римской Империи. Теперь он мог без опаски вернуться к себе домой на Дунай. Поэтому как-то раз вечером, хлебнув на радостях арака, он забрался на башню посмотреть, что скажут о его будущем звезды албанских небес.

К несчастью, тут вмешалось одно обстоятельство, повлиявшее на судьбу многих поколений его наследников. Его левое веко принялось опускаться все ниже, пока совсем не закрылось.

Не сумев оценить расстояние с помощью одного глаза, он оступился и приземлился вниз головой в фонтан под башней, сотней футов ниже, мгновенно умер и уже никогда не узнал, что говорили ему звезды: что судьба его — стать основателем могущественной албанской династии и что самый верный путь к тому — помилование в Германии и последующая незамедлительная смерть.

* * *
Впоследствии закрывание левого века проявлялось у всех Скандербегов вскоре после рождения. Как и у основателя рода, веко закрывалось скорее под воздействием алкоголя, чем от близости смерти.

Вместе с этой характерной чертой потомки унаследовали от первого албанского Скандербега и другие: например, он всегда подозревал, что враги его дядюшки подсылают шпионов из Священной Римской Империи, чтобы убить его.

Как следствие, все Скандербег-Валленштейны были по характеру людьми крайне подозрительными. Они ходили крадучись и никогда не смотрели людям в глаза. Когда в замке бывали гости, хозяин то и дело исчезал, чтобы появиться в дальнем углу сада, выпить украдкой стаканчик арака на кухне, а в следующую минуту выглянуть с подзорной трубой с самой высокой башни.

В общем, семейная болезнь выражалась в непоколебимой уверенности, что весь мир задался одной-единственной целью — навредить Скандербег-Валленштейнам. Возникавшие в их воображении заговоры были неопределенными, но всеобъемлющими, а потому объясняли все происходящее на свете.

По традиции образования они не получали никакого. Их призванием была война, и они с юных лет отправлялись в походы, сражаясь яростно то за турок, то за христиан, в точности как их противоречивый тезка, национальный герой. И что странно, ни один из них не пал в сражении. Постоянно воюя, они каким-то образом умудрялись избежать всех ловушек, устраиваемых врагами, и возвращались в свой замок, чтобы превратиться в сухоньких проворных старичков.

Так, почти во всем Валленштейны являли собой противоположность представителям рода Стронгбоу, которые умирали молодыми и беспечными. В своем ненадежном убежище, темном, сыром, холодном замке, мрачно нахохлившемся на дикой албанской скале, эти стареющие невежды остаток жизни были заложниками собственного переменчивого характера и перепадов настроения.

Надо сказать еще, что Скандербег-Валленштейны никогда не являлись отцами своих сыновей. Совмещать любовь с чувственным удовольствием у них не получалось, и с женами они были абсолютно бессильны. Чувственность в них пробуждали только девочки лет восьми-девяти.

Когда в дом приводили очередную невесту, свекровь, по обычаю, деликатно объясняла ей ситуацию. Беспокоиться, однако, было не о чем, поскольку в замке всегда было полно верных слуг. Всегда имелась возможность договориться, и она успешно реализовывалась на протяжении двухсот лет подряд.

Каждая очередная супруга всегда готова была поклясться, что Валленштейны-мужья отменно любят своих жен. Все же факт остается фактом, и в нем, возможно, следует искать причину того, что хозяева замка терпеть не могли домашних и проводили большую часть жизни на войне.

* * *
Отцами их являлись чаще всего албанцы, невозмутимые дворецкие или лесничие, чьи интересы не выходили дальше буфетной или гнезда куропатки. Но в 1802 году жена очередного Скандербега разделила ложе с одним юным педантичным швейцарцем, одаренным лингвистом, направлявшимся пешком в Левант. Не прошло и года, как родился наследник рода Валленштейнов, у которого впервые в истории не опускалось веко.

Мальчик отличался и во всем прочем, рос застенчивым и аскетичным. В возрасте, когда прочие Скандербеги начинали похотливо поглядывать на четырех-, пятилетних девочек, готовясь к взрослой половой жизни с девочками восьми-, девятилетними, он, казалось, не замечал вовсе никаких. Он не интересовался ничем, кроме Библии, которую читал постоянно. В итоге этот Скандербег провел все молодые годы в замке, не покидая личной консерватории, которую оборудовал себе в самой высокой из замковых башен.

Из окон консерватории открывался великолепный вид на окрестности до самого Адриатического моря. Вдоль стен комнаты стояли ряды библий, а также орган, за которым хозяин сиживал допоздна, играя мессу ми минор Баха. Говорили, что к двадцати годам он знал Библию наизусть на всех языках, бытовавших на Святой Земле в библейскую эпоху. Так что никто не удивился, когда однажды, задержавшись у ворот, перед тем как впервые пересечь крепостной ров, он объявил, что направляется в Рим для вступления в монашеский орден траппистов.

Когда Валленштейна принимали в монахи, его нарекли братом Антонием в честь отшельника четвертого века, основателя монашества, умершего в египетской пустыне в возрасте ста четырех лет. Монашеское житье-бытье новоиспеченного брата не сильно отличалось от того, что он вел прежде, пока его не направили в Иерусалим, велев удалиться от мира в обитель Святой Екатерины.

Эту уединенную маленькую крепость из серого гранита у подножья горы Синай, построенную в шестом веке Юстинианом, снабжало племя джабалия, которое было насильно обращено в ислам тысячу лет назад. На вид бедуины, в действительности джабалия являлись потомками рабов из Боснии и Валахии, которых Юстиниан насильно обратил в христианство еще тремястами годами раньше, а затем отослал на Синай, чтобы монахи могли заниматься молитвами, а прочие пасли овец.

Траппистов, впервые прибывавших в Святую Землю, обычно отправляли в обитель Святой Екатерины поразмышлять о всяких чудесах, временах, императорах, пророках и пустыне.

* * *
Однажды брату Антонию поручили убрать груду мусора в сухом погребе заброшенного чулана. Он обнаружил кучу засохшей земли и, руководствуясь промыслом божьим и разумностью всего сущего, принялся долбить землю, чтобы разровнять пол.

Его кирка зацепилась за краешек ткани. Через несколько минут на коленях у него лежал большой сверток. Он осторожно размотал кусочки окаменевшей ткани и обнаружил толстую пачку пергамента. Сняв обертку, он прочел по-арамейски первую строку в первом из четырех столбцов на странице, закрыл глаза и произнес молитву.

Через несколько минут он отверз очи и стал разбирать причудливую смесь арамейского и древнееврейского, зная, что ни один библейский текст на этих мертвых языках не сохранился, и потому предполагая, что перед ним один из самых ветхих на земле Ветхих Заветов.

А возможно, и сам утраченный оригинал?

Брат Антоний вторично закрыл глаза для молитвы, на сей раз дабы испросить спасения от суетности. Затем он вновь развернул манускрипт и вздрогнул, как от удара. Здесь же и Новый Завет? За сотни лет до Христа?

Дрожащими руками он переворачивал страницы, вспоминая различные библейские тексты, которые хранила его память. Случившееся казалось абсолютно невозможным, и к концу дня два факта совершенно помрачили его рассудок.

Во-первых, эта Библия была полной и безусловно самой старой из существующих.

Во-вторых, она отвергала все религиозные истины всех верующих на свете.

Описанные в ней истории искажали все события, происходившие в течение трех тысяч лет в восточном Средиземноморье, на Святой Земле, а именно в Иерусалиме, легендарной родине Мелхиседека, Царя Салима, что значит Король-миротворец, — легендарного первосвященника древности, который благословил будущего патриарха всех трех конфессий, когда пастух Авраам только выступил со своим стадом с восточной зари.

Само существование Мелхиседека оспаривалось, а с ним — и Иерусалима, который со времени его правления как магнитом притягивал всевозможных пророков и сынов Божьих, сползавшихся из пустыни с суровыми посланиями ради спасения извечно падших душ этого города.

Возможно, страницы перепутались. Мелхиседек мог жить где-нибудь еще и быть кем-то другим. А вполне возможно, и Иерусалима-то никакого не было.

Письмена, лежавшие перед братом Антонием, приводили его в ужас. Что случится, если мир допустит мысль, что Магомет скорее жил за шестьсот лет до Христа, чем через шестьсот лет после него?

Или, например, что Христос был второстепенным пророком во времена Илии или тайным мессией во времена Исайи, который один знал его подлинное происхождение и неукоснительно следовал его инструкциям?

Или что Магомет и Исайя были современниками, соратниками по общему делу, поддерживавшими друг друга в трудную минуту?

Или что идолы, изготовлявшиеся по образу Гектора, Давида, Александра или Цезаря, действительно были богами, если поклонявшийся им жил в ту же эпоху, что и сами герои?

Или хотя бы примерно в то же время.

Или если ему просто казалось, что это так.

Или что добродетели Марии, Фатимы и Руфи перепутались в умах позднейших летописцев, и добродетели, свойственные одной, приписывались другой, и наоборот? Что добродетели, приписываемые Фатиме, на самом деле принадлежали Руфи? Что песня Руфи пелась Марией? Что непорочное зачатие случилось не с Марией, как считается, а с Фатимой?

Или что порой сонмы богов и впрямь пребывают там и сям? Что эти бесчисленные боги могут быть гладкими и жирными или тощими и скрюченными, жестокими, как бандиты с большой дороги, и нежными, как сюсюкающиедеды?

Что они беспечно проводят целые эпохи, занятые лишь бычьей кровью, амброзией, битыми горшками, войнами, миром, золотыми кольцами, лиловыми мантиями и ладаном или просто бессмысленно гукая с пальцем во рту?

Хотя в иные времена никаких богов вообще не было? Ни одного? И реки несли свои воды, и овцы блеяли бессмысленно и непотребно?

Или что плотник, сошедший к Иордану, дабы двоюродный брат окрестил его, был то ли сыном Фатимы, то ли отцом Руфи? Что Иосия учился мудрости у пятого калифа из Багдадской династии Аббасидов, который сам мог стать Иудой или Христом, если бы мог провидеть мучительное будущее так же, как он прозревал блаженное прошлое?

Что Давид и Юлий Цезарь были тайными картежниками? Что Александр Великий легко обыграл их обоих в триктрак, но спустил весь выигрыш болтливому цирюльнику, чья единственная заслуга перед историей состояла в том, что он стриг Магомета?

Что Авраам оставил свое наследство евреям через первого сына, Измаила-странника, а арабам через второго, оседлого сына, Исаака? И что, поскольку больше сыновей у него не было, он решительно отверг притязания иноверцев и отказался нести за них какую бы то ни было ответственность?

И что в трубы под стенами Иерихона дул сам Гарун аль-Рашид, но не резко, а чувственно, как и все, что он делал, ведь он семь раз обошел вокруг соблазнительного оазиса, прежде чем привел своих людей на благословенную землю?

И если учесть, что Иосия мог искупаться, как было обещано, в водах Иордана и что Христос мог скрываться при роскошном дворе на берегах Тигра, чтобы дать начало циклу сказок-грез Тысячи и одной ночи?

И так далее по заметаемым ветром следам, которыми вел пустынный сей манускрипт, где целостная ткань истории была скомкана в магическом беспорядке, нити сплетались неожиданными узлами и краски в узорах шли наизнанку, священные тени веры удлинялись или укорачивались, подчиняясь непрерывному движению солнца и фазам луны.

Потому что в этой древнейшей Библии рай все время располагался не на той стороне реки, искали его не те люди, воспевали пророки совсем не те, о которых знал мир; совершенно невозможная история, где все события происходили не в том порядке, раньше или позже, или, напротив, одновременно, но совсем не там, где положено.

Беспорядочная до ошеломления и запутанная до безумия. Цикличная, документально неподтвержденная и откровенно противоречивая, и так до бесконечности.

* * *
Но самое большое потрясение ожидало его на последних страницах, где составитель Библии присовокупил автобиографическое примечание.

Я слепой, писал он, я слеп от рождения. Все детство я провел, сидя у пыльных обочин с чашкой для подаяния на коленях, нищенствуя, вечно на грани голодной смерти.

Со временем он понял, что если при этом рассказывать нараспев какие-нибудь выдуманные истории, то тебе обязательно перепадет пара лишних монет, ведь бедные труженики на дорогах ничто так не любят, как рассказы о чудесных событиях, не похожих на их собственную безотрадную и тяжкую жизнь. Неудивительно, что, столько лет собирая слухи и сплетни, он без труда научился сочинять такие сказки.

Вскоре к нему пришла пожилая чета с сыном-дурачком. Парень не мог отличить день от ночи, а зиму от лета, но еще в детстве родители заметили, что он очень хорошо рисует картинки на песке. Им пришла мысль: почему бы не попытаться обучить мальчика грамоте? Мало кто умеет писать. Если получится, он может стать писцом и копировать документы или писать под диктовку. То, что он не будет понимать написанного, стало бы дополнительным преимуществом.

На это потребовалось много лет и все их деньги, но они своего добились. Учителя сказали, что их сын умеет красиво писать. Если в руку ему вложить тростниковое перо, он запишет сказанное в точности, не больше и не меньше.

Беда была в том, что прочие трудности оставались. А родители стали немощны и хотели хоть как-то пристроить сына. Они вспомнили про слепого сказителя. А что, если парнишка будет следовать за слепцом в его странствиях и записывать его слова, в обмен на что слепой подскажет их сыну, что пора поесть, поспать, одеться потеплее или, наоборот, полегче? Не станет ли подобное товарищество взаимно полезным?

Ладно, договорились, сказал слепой, и с того дня они путешествовали вместе по бесконечным дорогам, влача нищенское существование. Привязанность переросла в любовь, и они стали как отец и сын. Все к лучшему, что ни делается на пыльных обочинах Ханаана.

Но тут слепец должен сделать честное признание. Истории, которые исправно записывал его приемный сын, нельзя назвать доподлинными, и причин тому несколько.

Во-первых, слепой знает только то, что слышал, у него нет зрения, чтобы проверить услышанное.

Второе, он человек маленький и о больших событиях знает немногое и опять-таки понаслышке.

В-третьих, на пыльных дорогах стоял оглушительный шум, и как старику уловить связную тему из стольких шумов?

Наконец, у него сложилось впечатление, что правда может быть точнее отражена, когда имеешь дело с просторами будущего, а не с сумрачными глубинами прошлого. В будущем может произойти что угодно, и его рассказ может оказаться безупречно точным. В то время как в прошлом хоть некоторые события уже известны, а о прочих можно догадаться, больше таких, о которых люди ничего не знают и не догадываются.

К тому же зачем мучить бедных слушателей прошлым? Эти несчастные мечтают о новом мире, а не о старом. Они едва наскребают сообща несколько медяков, дабы услышать что-нибудь обнадеживающее о том, что грядет, а уж о том унижении, в котором жили всю жизнь, они и так знают.

Во всяком случае, скромно замечал слепец, люди склонны становиться легендами, а легенды имеют способность превращаться в людей, так что в конце концов неважно, о чем рассказываешь, о прошлом или о будущем. В итоге все равно выйдет то же самое.

Не может ли так случиться, что все пророчества являются подлинными событиями, случайно переместившимися во времени? Ложными воспоминаниями? Память рассыпает боль и муки, когда уже не может хранить их тяжкий груз. И для облегчения не переставляет ли она куски прошлого — в будущее?

Он полагает, что так оно и есть, но даже в сомнениях своих он старался не подводить слушателей, разнообразя рассказы, чтобы им каждый раз было, над чем поразмыслить. Порой он пел им о великих войнах и переселениях народов и о том, кто кого породил, но даже чинные сказания оживлял примесью чудесного и чувственного, былями, баснями и анекдотами, занимательными новшествами, всякого рода приключениями и событиями, приходившими ему на ум.

Так и тянулось это представление на пыльных обочинах год за годом — слепой старик-сказитель и его дурачок-сын, записывающий за ним слово в слово.

До тех пор, пока с возрастом они оба не стали тяжелы на подъем. Тогда в поисках теплого места, чтобы умерить боль в суставах, они ушли в пустыню к подножию горы под названием Синай, где и сидят теперь, заканчивая эту последнюю главу.

Прожив уже немало времени в пустыне, слепец не может точно сказать, что творится нынче в Ханаане. Но не так давно мимо них проходил странник и на вопрос, какие новости, поведал, что на высокой горе великий царь по имени Соломон построил огромный храм, но слепцу проку от этого известия мало, потому что, сколько он помнит, в Ханаане всегда на вершинах холмов воздвигались огромные храмы царями, каждого из которых как-нибудь, да звали.

Вот так диктовка подходит к концу. К сожалению, он не имеет возможности приобщить к этим сказаниям свое имя, так как в бедности, слепоте и ничтожестве своем он просто таковым не обзавелся.

И наконец, в заключение он советует читать эти стихи нараспев, под аккомпанемент лиры, флейты и рожка, так они действуют лучше, к тому же мелодичные звуки эти привлекают прохожих, давая понять, что возле дороги происходит что-то интересное.


Но добрый слепой нельзя не будет не может знать {дописано было ниже, чуть отступив от предыдущего текста, и эти слова выделялись особенно гордым и элегантным почерком} глаголет дурачок из дурачков добавлять чуть-чуть несколько немножко собственные мысли сперва Авраам последний Иисус последний Исайя сперва Магомет мысли из мыслей добавить через годы из годов глаголят хотеть надеяться надежда из надежд здесь Матфей Марк Лука Иоанн сообща трудиться здесь Пророк любовь из любвей здесь Господь никогда не добавлять много Гавриил нельзя не будет не может много добавлять немножко Руфь немножко Мария немножко Фатима здесь Илия там Царства здесь Судии там Мелхиседек слово из слов Бог из Богов глаголет скоро нельзя не будет не может зима лето день ночь кончиться дурачок из дурачков кончиться пустыня кончается добрый кончается слепой кончается без имени кончается нельзя не буду не может слишком холодно слишком жарко слишком голодно устал глаголет без сна глаголет без еды умирать глаголет держать руки кончаться отец из отцов сын из сыновей без имени кончаться королевство приходит конец аминь кончаться да пребудет с тобой кончаться глаголет кончается конец из концов конец.

* * *
Брат Антоний закрыл книгу и застонал. Последние страницы он читал, охваченный ужасом. От одной только мысли о книге он цепенел.

Безымянный слепой нищий, лопочущий, что на ум взбредет? И записывающий его болтовню дурачок, который счел уместным вставить несколько собственных спутанных мыслей? Вот эти двое влачили свое убогое действо с обочины на обочину с единственной целью продлить нищенское существование?

И удалились в пустыню, когда Соломон строил свой храм? Пришли к подножию Моисеевой горы по той лишь причине, что их донимал артрит? Сумасшедшие пророчества и слабоумная фантазия совместно произвели оригинальный текст Священного Писания за полных семьсот лет до появления Ветхого Завета? И более чем за одиннадцать веков до первых обрывков Нового Завета?

Куплеты у пыльных обочин, обновляемые, дабы оживить представление? Бренчание лиры, визг флейты и скрип рожка для привлечения внимания, подслушанные и пересказанные дорожные сплетни? Люди, родившиеся в Ханаане? Любопытные новшества в Ханаане? Все эти и прочие слухи, перевранные за медяк?

А потом опять на обочину? И так до самого ухода в теплое местечко для пользы суставов? Божественный источник религиозного вдохновения — вот эти бредовые враки, состряпанные двумя безымянными бродягами в 930 году до Рождества Христова?

Брат Антоний опустился на колени и стал молиться о просветлении.

* * *
Настала ночь. Он запеленал манускрипт обратно в ткань и зарыл его там же, в чулане. По пути в свою келью он знаками объяснял братьям, что Бог велел ему оставаться в уединении, пока он не разрешит серьезную личную проблему.

Всю следующую неделю он постился в своей келье, выпивая одну чашечку воды на рассвете, другую на закате, и к концу этих семи дней он знал, что ему делать.

У Мелхиседека должен быть Град Мира, у людей должен быть свой Иерусалим. На свете должна быть вера, и если у веры той нет основания, он его добудет. Коль отец этой подлинной Библии — старый нищий слепец, а сын — полоумный писец, то Валленштейн станет Духом Святым и перепишет Писание так, каким тому следует быть.

Он принял решение подделать оригинал Библии.

* * *
Конечно, он не мог датировать свой подложный текст десятым веком до Рождества Христова, когда дурачок записывал сказания слепца. Его Библия должна была стать подлинной исторической находкой, а не кучей разрозненных басен, собранных двумя бродягами. Следовательно, ей нужно было появиться через некоторое время после Христа, а значит, писать надлежало по-гречески. Но когда же?

В молитве он обратился к своему тезке за напутствием и немедленно получил ответ. Великий Святой Антоний ушел в пустыню в четвертом веке, этим временем и будет датирована его подделка. Вполне достаточно времени после жизни Христа, чтобы собрать всю правду о нем, но все равно раньше, чем любая из существующих Библий.

Он вторично тайком посетил чулан, закопал настоящую Синайскую Библию поглубже в глину, чтобы ее не обнаружили в его отсутствие. Затем покинул монастырь без предупреждения и вернулся в Иерусалим, в резиденцию своего ордена, где его неожиданное появление во время утренней трапезы вызвало беспокойные взгляды братьев.

Он сразу же нарушил наступившую тишину, объявив, что в монастыре Святой Екатерины ему было открыто нечто, что превыше обетов послушания, молчания и бедности. Несколько лет пусть ему позволят следовать своим путем, иначе он будет вынужден выйти из ордена траппистов.

Собравшиеся в трапезной монахи были поражены. Когда потрясенный настоятель дрожащим голосом предостерег его, что одним фактом своего высказывания такое богохульство неизбежно являет его в пагубной наготе перед Богом, бывший брат Антоний мгновенно скинул с себя не только рясу, но даже набедренную повязку, обнажив гениталии, и, не вдаваясь более ни в какие объяснения, вышел из трапезной. За спиной он оставил коленопреклоненными и рыдающими бывших братьев, которые еще несколько часов не прекращали молиться над плошками с овсянкой.

Тем временем Валленштейн, без гроша, нагой, трясясь от пронизывающего зимнего ветра, ковылял по узким улочкам Иерусалима, униженно прося подаяние. Замерзая и голодая, первые собранные монеты он потратил все же не на повязку и не на корку хлеба, а на конверт и марку. В своем письме в Албанию он приказал выслать огромную сумму денег, полагающуюся ему как полноправному здравствующему Скандербегу.

В ожидании денег он продолжал просить милостыню на улицах, но находил время для специальных занятий, тяжелых и кропотливых, изучал составы чернил, а более подробно — древние способы их приготовления из грубых красителей и химикатов. Он начал учиться определять подлинный возраст древнего пергамента на ощупь, вкус и запах. Позже он занялся особенностями разных почерков.

Весь этот период второго посвящения он носил лишь повязку, а обитал в убогом подвале в армянском квартале, живя лишь подаянием.

Когда наконец прибыли деньги, Валленштейн нарядился богатым образованным армянским купцом-антикваром и стал путешествовать по Египту в поисках большого запаса чистого пергамента, произведенного в четвертом веке, не слишком истрепанного за пятнадцать веков, но и не слишком хорошо сохранившегося, такого, что мог бы мирно лежать все это время в каком-нибудь темном сухом захоронении.

В Египте ему не повезло, и он, чуть не сходя с ума от отчаяния, вернулся в Иерусалим, чтобы обнаружить, что искомый пергамент дожидается его в Старом Городе на дне старого турецкого сейфа, в заваленной всякой всячиной лавке, принадлежащей неприметному торговцу древностями по имени Хадж Гарун, такому обездоленному и несведущему арабу, что он охотно расстался с этим сокровищем, словно и не подозревал о его истинной цене.

Валленштейн воспрял духом. Несомненно, менее одержимому человеку такое даже в голову прийти не могло: он поставил перед собой задачу обмануть как минимум всех ученых, химиков и праведников как своей эпохи, так и последующих.

Но Валленштейн, помешанный на любви к Богу, в конце концов преуспел в этом.

Для сбора материалов ему потребовалось семь лет. Еще пять лет он провел в своем подвале, отрабатывая тот почерк, который был нужен для изготовления фальшивки. Все это время он прибегал к множеству ухищрений, чтобы каждый шаг его оставался незамеченным. На то, чтобы купить необходимое и замести следы, ему пришлось потратить все состояние Валленштейнов, продавая фермы, деревни в Албании одну за другой.

Наконец, когда все было готово, он отправился снова в обитель Святой Екатерины и представился нищим мирянином, пилигримом армянской церкви, умоляя отвести ему крошечную келью для уединенных размышлений. И просьбе его вняли. Той же, как он и рассчитывал, безлунной ночью Валленштейн прокрался в памятный ему чулан и выкрал подлинник Синайской Библии из ее хранилища.

На следующее утро оборванный армянин признался, что ему нужно еще более уединенное убежище, и сказал, что поищет пещеру у вершины горы. Греческие монахи пытались удержать его, решив, что он тронулся умом, но, увидев его непоколебимость, благословили его и вознесли молитву, дабы он нашел утешение в этом испытании духа.

Едва очутившись в пещере, Валленштейн достал припрятанные там запасы: химикалии и пачки драгоценного пергамента четвертого века. После чего упал на колени и отдался почти осязаемому, мученическому одиночеству.

Глава 3 Каир, 1840

С гиканьем исчез из виду, в точности когда часы пробили полночь, возвестив о наступлении дня рождения королевы.

Когда Стронгбоу видели в Каире в последний раз под собственным именем, в возрасте двадцати одного года, про внешность его говорили так: худой широкоплечий человек с правильными арабскими чертами лица и огромными черными усами. Зимой и летом в любую жару он носил тяжелый засаленный черный тюрбан и грубый короткий черный халат из немытой и нечесаной козьей шерсти; говорили, что это варварское одеяние подарили ему где-то в Персии, в диком горном племени. Лицо его хранило гордое, свирепое и меланхолическое выражение, а если он улыбался, казалось, что улыбка дается ему ценой болезненных усилий.

По улицам Каира, даже в лучших европейских кварталах, он ходил с тяжелой толстой дубинкой под мышкой, этаким изогнутым отполированным корнем, для самозащиты. Но гораздо более примечательной чертой был его пронзительный взгляд, направленный куда-то сквозь человека и за него.

Говорили, что спит он только два часа после полудня. Одним из его тогдашних развлечений было плавать на спине по течению реки — ночью и нагишом. Так ночью, в одиночку, он исследовал все реки Ближнего Востока и любил повторять, что ничто не может сравниться с прибытием в Багдад при звездах по медленным водам Тигра после долгих часов путешествия во тьме.

Его профессиональная деятельность, которой все еще считалась ботаника, отнимала у него около трех часов в день. Изучением и классификацией растений он занимался с восьми до половины десятого утра и с десяти тридцати до полудня, с перерывом на прогулку, купание и размышления.

Он редко общался с европейцами, а если кто-либо из них заводил речь о чем-то, не связанном с его нуждами, он либо отворачивался, либо угрожающе поднимал свою полированную изогнутую дубинку. Но он мог часами торчать на базаре среди нищих попрошаек и шарлатанов, если думал, что может услышать от них что-нибудь интересное.

Утверждали, что он почти ничего не ест, ограничиваясь лишь маленькой порцией свежего салата на закате.

Еще более воздержан он был в напитках. Об алкоголе в любом виде не могло быть и речи, равно как и бовриле,[61] молоке, кофе, апельсиновом соке, напитках из одуванчика, настойке из солода. Но больше всего его соотечественников возмущало то, что он абсолютно не пьет чай.

В отведенное для чая время он выпивал вместо него чашку парного кобыльего молока и еще одну на рассвете.

Еще живя под своим именем, он успел обзавестись в путешествиях несколькими шрамами.

Дротик, пущенный рукой йеменского кочевника, пробил ему челюсть, разрушив четыре коренных зуба и часть нёба. С торчащим в голове дротиком Стронгбоу разогнал кочевников своей дубинкой и остаток ночи шагал к приморской деревне, где жил араб, знающий анатомию достаточно хорошо, чтобы не удалить дротик вместе с челюстью.

Араб сумел это сделать, но на щеке остался рваный шрам.

Вплавь пересекая Красное море заполночь, он заболел лихорадкой, язык его покрылся язвами, и он целый месяц не мог говорить.

Под Аденом, после тайной прогулки по священным улицам Медины и Мекки в арабских одеждах (он был лишь вторым европейцем, которому это удалось), он снова заболел лихорадкой, от которой лечился опиумом. Находясь в бессознательном состоянии, он чуть не истек кровью от забот местной знахарки, которая, тщательно выбрив, облепила ему пах огромной массой пиявок.

* * *
Нёбо, язык, пах — Стронгбоу скоро покрылся паутиной шрамов, полученных в ходе безостановочных странствий. Но не эти левантийские раны определили его будущую судьбу на Ближнем Востоке. Гораздо большую роль сыграли неожиданные беседы в Тимбукту о любви и хадже, а вскоре после этого и сама любовь — в Персии.

В Триполи он впервые узнал о человеке по прозвищу Белый Монах Сахары, бывшем сельском священнике из Нормандии, который несколько лет пробыл неприметным служителем белого духовенства, пока однажды вечером, пролежав слишком долго на земле под пальмой, не решил, что христианскую заповедь возлюбить ближнего следует понимать буквально. Покинув свой орден и отправившись на юг, он в конце концов через всю пустыню пришел в Тимбукту.

Там отец Якуба, как стал называть себя священник-расстрига, прославился на всю пустыню своим нечестивым еретическим учением о том, что любовь должна быть всеобъемлющей и включать сексуальные отношения множества людей одновременно: семьи и незнакомые люди, целые селения должны совокупляться, где бы им ни случилось встретиться.

Когда множество тел плотно прижаты, проповедовал Белый Монах, нет места самолюбию. Соединяются альфа и омега, приход и уход, торжествует дух, и все души получают святое причастие. Так что Богу угодно, чтобы как можно больше людей занимались любовью день и ночь.

Особенно важно, учил Белый Монах, чтобы никто не чувствовал себя одиноким, взирая на проходящих мимо людей в жаркий день. И люди, группами проходящие мимо, не должны смотреть на постороннего отчужденно. Они должны соединиться сейчас же во имя любви к Господу.

Несмотря на то что Тимбукту был городом исключительно мусульманским, христианская проповедь отца Якубы с самого начала пользовалась успехом, возможно по причине удаленности самого города, а может быть, потому, что многие из его жителей были выходцами из деревень, привыкшими, что каждый встречный — знакомый.

Во всяком случае, отец Якуба стал быстро обрастать восторженными почитателями любого возраста и цвета кожи (от смуглых до иссиня-черных), которые со временем народили кучу детей, и вскоре его полигамная община составляла половину населения Тимбукту, который тогда мог сравниться по числу жителей с самыми большими городами Центральной Африки и Средиземноморья.

* * *
Стронгбоу услышал эту историю как-то вечером в арабской кофейне и был немедленно очарован. К полуночи он уже вышел из Триполи и брел по пустыне на юг древним карфагенским торговым путем, ведущим через Мизду и Мурзук к озеру Чад, с лупой в руке — на случай, если заметит при луне какое-нибудь редкое растение. Преодолев тысячу триста миль, он остановился у озера Чад, дал отдых ногам, подержав их в воде на закате и на рассвете, а потом повернул на запад в Тимбукту, до которого еще оставалось тысяча двести миль.

Будучи шестым или седьмым европейцем, появившимся в этих местах со времен Римской Империи, Стронгбоу рассчитывал привлечь хоть какой-то интерес. Но к его удивлению, на него никто не обращал внимания: очевидно, в таком захолустье все происходящее воспринимали невозмутимо. Подавив разочарование, Стронгбоу взял этот факт на заметку и принялся расспрашивать, как найти Белого Монаха.

Ответы он получал какие-то бестолковые. Мужчина показал рукой назад и вперед, женщина — вправо и влево. Устав, он сел на пыльную площадь, держа в руках цветы, собранные утром в пустыне.

За неимением другого занятия, стал рассматривать их через лупу.

Симпатичные, произнес чей-то вкрадчивый голос.

Через свое увеличительное стекло Стронгбоу увидел говорившего: пожилой карлик-араб. Малютка смотрел на него с улыбкой. Неожиданно на площади появились пятьдесят или шестьдесят ребятишек и тут же принялись играть.

Я английский ботаник, сказал Стронгбоу.

Тогда ты здесь новичок и тебе, должно быть, одиноко.

В данный момент я просто устал.

Ну, тогда, может, поиграешь с детишками? Это всегда помогает.

С помощью лупы Стронгбоу увеличил старичка до нормальных размеров.

Послушай, человечек, я только что прошел две с половиной тысячи миль, чтобы встретиться с каким-то Белым Монахом Сахары, вот добрался, а теперь не могу его найти. Надеюсь, теперь ты понимаешь, что я совсем не расположен играть с детишками.

L’appetite vient en mangeant,[62] сказал карлик.

Стронгбоу уронил свою лупу, цветы посыпались из рук, а старичок-крохотуля лукаво покачал головой.

Тебе что, не сказали, что я карлик преклонного возраста?

Нет.

Так тебе представлялся совсем другой человек?

Да.

Гномик рассмеялся.

Ну, конечно, ты еще очень молод. Не желаешь зайти ко мне отведать бананового пивка?

Стронгбоу улыбнулся.

Где же твой дом, отче? Никто не смог мне указать.

Да говорили они тебе, говорили, но ты, должно быть, слишком устал в пути. В этой части города каждый дом — мой.

* * *
Единственный из всех, отец Якуба почти сразу же понял, что Стронгбоу глух. Но когда Стронгбоу спросил, как он догадался, старикан лишь довольно кивнул и налил еще бананового пива.

Как раз в это время мимо скамейки, на которой они сидели во дворе, пробежали две или три сотни ребятишек, подняв за собой такой столб пыли, что она не скоро осела.

Мои пустынные пташки, сказал отец Якуба, летят от одного часа жизни к другому. Прилетают, мило чирикая, и так же легко улетают, взмахнув крылышками. А кто им начертит курс, кроме меня? И где им отдохнуть в пути, если не в моем сердце? Бывает, я скучаю по дождливым денькам в Нормандии, но когда я здесь, мне кажется, что это чужие воспоминания. Ты прошел больше двух тысяч миль, чтобы добраться сюда, а ты знаешь, что я часто проделывал такой же путь, следуя за моими птичками? Да, по их следам в небе. Ты еще не отправился?

Куда, отче?

В свой хадж.

Нет, даже в голову не приходило.

Когда-нибудь ты обязательно отправишься, каждый из нас тут в свое время совершает хадж. А когда отправишься, помни, что священных мест множество и что хадж измеряется милями не больше, чем человек — своей тенью. А в конце пути? Иерусалим? Мекка? Может быть, но бывает, ищешь место попроще, грязный дворик вроде этого, а то и вовсе какой-нибудь пригорочек с несколькими деревцами, где можно укрыться от жары. Важен сам хадж, нужно долгое, неторопливое путешествие. Вот пролетела стайка птиц, откуда и докуда, в пустыне-то? Я не знаю, но когда они приземлятся, значит, тогда и я достигну своей земли обетованной.

Отец Якуба привалился спиной к грязной стене, пустынное солнце оставило на его лице тысячу дорожек-морщин.

Пойдешь от растения к растению? спросил он.

Нет, отче, теперь, кажется, нет.

Хорошо, значит, от человека к человеку, значит, тебе нужно пестрое, насыщенное путешествие, так помолись, чтобы оно не слишком скоро завершилось. И как только встретишь кого-нибудь на пути, остановись поговорить, ответь на его вопросы и задай как можно больше своих. Странные привычки, спорные истины? Миражи? Прими их все как собственную душу, ведь они и есть твоя душа, в особенности миражи. И никогда не удивляйся странностям других, потому что ты такой же странный, как они. Просто вручи им этот дар господень, выслушай их. Тогда в конце не будешь ни о чем жалеть, потому что путешествие останется в твоем сердце.

Хадж, задумчиво проговорил Стронгбоу. Я никогда не думал об этом.

Отец Якуба виновато улыбнулся.

Теперь у меня тихий час. Слушай, как ты думаешь, тебе по силам будет сделать мне одно одолжение по возвращении в Триполи?

Да что угодно, отец.

Не мог бы ты прислать мне бутылочку кальвадоса, а? Это тебя не слишком затруднит? Да, со старой жизнью порываешь, все правильно, и банановое пиво замечательная штука, но бывает, заскучаешь по дождливой Нормандии.

Они рассмеялись тогда в знойный день на пыльном дворе в Триполи, посмеялись и разошлись и беседовали еще несколько недель, покуда Стронгбоу не отправился обратно через Сахару, остановившись у озера Чад, чтобы окунуть ноги в воду.

В Триполи Стронгбоу отправил первую, но далеко не последнюю посылку с кальвадосом своему новому другу, и тогда же началась увлеченная переписка, предположительно утерянная во время Первой мировой войны, — переписка, ставшая самой объемной в девятнадцатом веке.

Следующей весной в Персии во время эпидемии холеры, когда погибло семьдесят тысяч человек, Стронгбоу временно и частично ослеп и не мог читать книг — только речь по губам. Чтобы не терять времени даром, он заучивал на память Коран, который ему читали вслух. Выздоравливая, он постился и молился и впоследствии, когда к нему вернулось зрение, был посвящен в сан мастера-суфия.

Что еще важнее, в начале той эпидемии он полюбил таинственную девушку в Персии, смерть которой не давала ему покоя долгие годы. Он знал ее лишь несколько недель, не больше, пока ее не унесла эпидемия, но память о ее нежной любви никогда не покидала его. Тогда-то, в скорби заучивая на память Коран, он решил последовать совету отца Якубы и совершить свой хадж, а памятью о нежной персиянке должно было стать исследование природы и смысла физической любви.

* * *
Итак, по многим причинам англичане, жившие в Леванте, считали Стронгбоу патологически тщеславным и педантичным человеком. Мнение было общим, даже всеобщим, хотя надо признать, что никто со Стронгбоу знакомства не водил.

Да никто и не испытывал такого желания; но в 1840 году в честь двадцать первого дня рождения королевы Виктории в Каире давали пышный дипломатический прием. Присутствовали все высшие чиновники, а также самые именитые из проживавших в Египте англичан. Стронгбоу пришлось пригласить за его внушительную родословную, хотя, конечно, никто не ждал, что он придет. Именно к таким официальным банкетам на свежем воздухе, с почтительными тостами в честь королевы, он должен был испытывать отвращение.

Но Стронгбоу все же явился — совершенно нагим.

Вернее сказать, без одежды. К поясу у него приторочен был переносной гномон, чудовищно тяжелые бронзовые солнечные часы, отлитые в Багдаде во времена пятого калифа династии Аббасидов. Но огромные часы висели на боку, а кожаный ремень опоясывал чресла гораздо выше паха, не утаивая, таким образом, никаких подробностей.

Появление Стронгбоу было величественным, поступь — тяжелой и размеренной. Он продемонстрировал себя обществу и поклонился с обычным высокомерием, а затем облюбовал себе место в дальнем конце сада перед оркестром — заметнее некуда.

Там он стоял, распрямившись в полный рост, в гордом одиночестве, безмолвно демонстрируя все свои семь футов и семь дюймов, с набитым кожаным кошельком в одной руке и любимым огромным увеличительным стеклом в другой, через которое пристально взирал на вальсирующих.

Примерно час он простоял, изучая танцоров, пока, судя по всему, не удовлетворился сим представлением сполна. После чего широко улыбнулся, расхохотался и зашагал прямо через танцплощадку к дальней стене сада, где ограждение было выше всего.

Одним прыжком он вознесся на вершину стены. Крикнул, что он славно любил в Персии, а все они могут отправляться к черту, сдвинул гномон на спину и, секунду помедлив, с гиканьем исчез из виду, в точности когда часы пробили полночь, возвестив о наступлении дня рождения королевы.

Внешность Стронгбоу действовала так подавляюще, а его репутация была настолько экстравагантной, что никто из гостей не увидел его наготы. Все сделанные позже замечания касались той непростительной грубости, с которой он позволил себе уйти именно в такой момент, его хриплого смеха, скорее напоминавшего непристойный лай, его столь же вульгарного упоминания о каких-го непристойных похождениях в Персии; вспоминали его вызывающий уход через стену, а не через ворота, тяжелый бронзовый гномон, который он упрямо таскал с собой и вертел туда-сюда, чтобы похвастаться, какой он сильный, и в особенности величайший дискомфорт, который все ощущали под взглядом этих чудовищных двухдюймовых глаз, взиравших на них с высоты его ненормального роста.

Что касается наличия или отсутствия одежды, гости решили, что он опять, как обычно, игнорировал приличия и пришел в своем обычном вызывающем наряде — тяжелом черном засаленном тюрбане и косматом коротком черном халате из немытой и нечесаной козьей шерсти.

Ведя себя по привычке вызывающе, в ту ночь 1840 года, забравшись на стену со злонамеренной улыбкой, потрясая солнечными часами и крича про любовь, незримо нагой, этот великан в последний раз выступал под именем Стронгбоу.

Из его тогдашних ночных атрибутов вспоминали огромную лупу и гномон, но не упоминали еще об одной принадлежности, о битком набитом кожаном кошельке. А Стронгбоу пришлось прошагать немало кварталов в беднейшей части города, пока он не встретил слепого нищего, который смог облегчить его ношу.

Вернее, убогий старик, сидевший на грязной улочке с чашкой на коленях, лишь притворялся слепым. Когда показалась тень приближающегося Стронгбоу, нищий затянул заунывную песнь, но когда тот подошел ближе, старик вытаращил глаза, хотя он годами приучал себя держать их неподвижными, что бы ни творилось вокруг.

Ради Аллаха, шепнул изумленный старик.

Да? сказал Стронгбоу.

Нищий запнулся и отвел взгляд. Он неловко протянул свою чашку и попытался найти самые жалобные слова из своего репертуара.

Да продлит Господь твои дни, выдавил он из себя наконец, ибо я наг пред Аллахом и это так же верно, как то, что я здесь.

Голос его звучал заунывно и безнадежно, чашка дрожала в руке. Стронгбоу кивнул и произнес слова установленной формы для отказа попрошайке.

Во имя Господа, ступай с подобными себе, и Он непременно даст тебе одеяние.

Затем он присел на корточки, улыбнулся, взял нищего за плечи, подвинулся ближе и подмигнул ему.

Ну а теперь, когда мы покончили с этим, дружище, что же ты на самом деле хотел сказать?

Нищий улыбнулся в ответ.

Господин, я сорок лет просидел на этом месте в вонючей набедренной повязке, повторяя одни и те же слова тысячам прохожих. И вот теперь…

Ну-ну?

А теперь встречаю человека, который на самом деле наг.

Стронгбоу рассмеялся. Он развязал кожаный кошелек, и на колени нищего посыпался дождь крон Марии Терезии. Старик глядел на золотые монеты со страхом.

Попробуй на зуб, сказал Стронгбоу. Робея, нищий взял монету, попробовал на зуб и еще больше вытаращил глаза. Рука его затряслась так, что монета застучала о зубы.

Настоящие?

Именно.

Целое состояние. Можно ничего не делать и прожить остаток дней по-королевски.

Предрекаю, что именно так ты и поступишь.

Неужели все это мне?

Все до последней монеты.

Но почему, господин?

Потому что я нес их всю ночь, чтобы отдать кому-нибудь достаточно слепому, чтобы видеть мир таким, какой он есть. Теперь твой черед, бедняга. Аллах подает слепому одежды в изобилии, если у того хорошее зрение.

Стронгбоу повернулся и, посмеиваясь, зашагал дальше по улочке, задевая бронзовым гномоном за каменные стены. Вот и все. Теперь он на самом деле был готов отправиться в свой хадж. За его спиной разрезал тишину торжествующий вопль.

Чудо, о спящие каирцы. Велик Господь, и Магомет — пророк Его на земле.

Глава 4 Синай, 1836–1843

А стены сложены были из яшмы, а город был из чистого золота.

Валленштейну потребовалось семь лет, чтобы, полагаясь исключительно на собственную память, написать поддельную Библию. Он добавил в свой вариант Нового Завета два неканонических текста, «Послание Варнавы» и «Гермский пастух», — фальшивые тексты, призванные убедить экспертов, будто его сборник действительно написан в годы раннего христианства, до того, как архиепископы пришли к единому мнению о том, какие книги являются Священным Писанием, а какие — апокрифами.

Летом пещера Валлейнштейна раскалялась от безжалостного зноя. Зимой воздух леденел и неистовые ливни размывали гору. Простуды затуманивали сознание, а боли в суставах уродовали пальцы.

Когда, окоченев, отказывала одна рука, он давал ей отдохнуть, перекладывая тростниковое перо в другую и продолжая писать — еще один навык, приобретенный им в Иерусалиме, ведь он знал загодя, что работать в пещере предстоит с нечеловеческой скоростью и справиться с работой можно только научившись писать обеими руками.

Кочевники джабалия по указанию греческих монахов оставляли немного пищи и воды в маленьком горшочке у подножия горы, откуда под покровом темноты он забирал ее приблизительно раз в три дня. Монахи относились с почтением к желанию сумасшедшего армянина не видеть людей и не быть увиденным ими, но они понимали, что Бог в многообразии забот своих может ограничить диету страждущего отшельника червями и саранчой.

С рассвета до заката он корпел над распухающей рукописью, не обращая внимания на беспрерывно грызущих его песчаных мух и мириады насекомых, ползавших по его бренному телу в сумерках, поглощенный настолько, что он уже не моргал, даже когда муравей проползал по его глазному яблоку; свидетелями его акта творения становились лишь случайно забредшая газель, коза или крот, дикий кот, шакал или леопард, пугливые и свирепые звери, приходившие посмотреть на непостижимое терпение своего собрата, а высоко в небе, которого он не видел, парили орлы — тысячу лет жизни жалуют им в пустыне, — да жиденькие стайки куропаток и перепелок пролетали в положенное время.

И вот однажды утром Валленштейн увидел перед собой в бредовом видении легионы саранчи величиной с лошадь, в огненных коронах и железных панцирях, омерзительных тварей с женскими волосами, зубами львов и хвостами скорпионов; сомкнутым строем они атаковали Содом и Гоморру, безжалостно топча, расчленяя и отравляя грешников в долине, проливая кровь реками во имя Господне, И однажды вечером он благоговейно поднял взор от ужасов бойни и мора и узрел великую гору, а на ней великий город, священный Иерусалим, спускающийся с небес, весь в ослепительных самоцветах.

А стены сложены были из яшмы, записал он на величавом греческом языке четвертого века, а город был из чистого золота.

Через несколько дней он сделал свое последнее предупреждение, заявив, что того, кто вычеркнет хоть слово из этой книги пророчеств, Бог вычеркнет из книги жизни и Священного Города.

А написав затем, Да пребудет со всеми вами милость Господа нашего Иисуса Христа, аминь, он вдруг увидел, что его великий апокалиптический подлог завершен.

Валленштейн безотрывно смотрел на свои облаченные в лохмотья колени. Пергамента на коленях не было, он потратил последний лист. Ему вдруг стало страшно. Он протянул руку и потрогал стены крошечной пещеры.

У книги жизни кончились страницы? Что это? Где он?

Он уставился на тростниковый стебель, что держал в руке. Какой он прямой и изящный и какие уродливые штуковины из кожи и костей его сжимают. Гадкие скрюченные пальцы. Почему они стали такими уродливыми, а тонкое тростниковое перо осталось прежним?

Валленштейн содрогнулся. Перо выпало у него из рук. Он выполз из пещеры и, прищурившись, посмотрел на гору. Солнце только что село. Вытаращив глаза, на него смотрел крот. Валленштейн смиренно преклонил колени, и крот спросил его:

Что сделал ты сегодня для Господа?

Валленштейн склонил голову. В наступавших сумерках он кутался в свои лохмотья и нагибался все ниже, пока не уткнулся лбом в землю, в которой нашел ответ.

Сегодня во имя Него я переписал Творение.

И там он оставался всю ночь без движения, принимая последние часы на горе Синай, последние ясные мгновения своей жизни.

Совершенное им он совершил лишь ради Господа, но все же он понимал, что с ним теперь произойдет.

* * *
На рассвете он собрал свои материалы. Пещера вновь стала такой, какой он нашел ее, маленькой, пустой, осыпающейся.

Прихрамывая, Валленштейн спустился к воротам обители Святой Екатерины. Монахи выбежали взглянуть на дикого отшельника, не показывавшегося семь лет, но когда открылись ворота, все, кроме самых старших, отпрянули.

Что это, лицо? Что это за тело? Они не могут принадлежать человеку. А душу, должно быть, уже взял к себе Господь?

Монахи постарше не так удивлялись. Они смиренно поклонились и стали молиться, а аббат велел в честь знамения ударить в колокола. Колокола зазвонили, настоятель выступил вперед и обратился к горбуну с кошмарным лицом.

Урок исполнен? Ты обрел то, что искал?

Валленштейн попытался ответить внятно. Но его перекошенный рот открывался и судорожно закрывался. Голос прозвучал хрипло и прерывисто.

Да.

Аббат перекрестился.

Тогда не отдохнешь ли у нас, пришедший с горы брат? Ты все-таки преуспел, ты завершил то, к чему стремился. Дай же себе отдых и позволь залечить твои раны, позволь помочь тебе. Для нас будет честью служить тебе, брат.

Валленштейн колебался. Рваный рубец пересек пустынный горизонт, неотвязная галлюцинация. Он попытался стереть этот шрам, но не смог.

Божьи твари проделали его, пещерные муравьи, пробегавшие по его глазам семь лет, проложили через них тропинку. Теперь с каждым днем рубец будет шириться, пока не закроет собой весь мир. Сколько времени у него осталось? Недели? Дни?

Ты отдохнешь у нас? повторил аббат.

Одну ночь, прошептал Валленштейн. Келью на одну ночь, если позволите.

Настоятель вновь перекрестился. Отшельник, конечно, одной ногой уже стоял в могиле. Он начал возражать, но страдание, выразившееся на лице Валленштейна, остановило его.

Как хочешь, проговорил он печально. Так ты отправишься завтра?

Да.

Куда лежит твой путь?

В Иерусалим.

Аббат кивнул. Теперь все ясно, решил он. Отшельник хочет добраться до священного города и там отдать Богу душу. Как знать. Может, он еще не достиг своей цели. Возможно, это было последнее из условий, о которых он договорился с Богом за время страданий на горе.

Иерусалим, тихо сказал он. Понятно.

* * *
Той же ночью, пока монахи спали, поддельная Синайская Библия Валленштейна оказалась в дальнем углу на пыльной полке в одном из чуланов обители.

Прочие лежавшие там книги представляли ценность небольшую, но не настолько ничтожную, чтобы какой-нибудь ученый в будущем не захотел изучить их.

Что касается подлинной рукописи, с ее чудовищными разночтениями, он хотел взять ее ссобой в Иерусалим, но уничтожать не собирался. Хоть она и была написана безымянным слепцом и безымянным дурачком, затерявшимися в пустыне, разве великий святой Антоний не уходил также в пустыню в поисках слова Божьего?

Да, говорил себе Валленштейн, святой Антоний тоже так поступил. И коль скоро другие бедняги пытались сделать то же самое, но смутились пред злыми духами и миражами, не устояли перед пустыми видениями, это еще не значит, что нужно уничтожить их труд, ведь они тоже попытались, но только услышанное ими Слово оказалось ложным. Так что Валленштейну в голову не приходило уничтожить подлинный манускрипт — такое же творение Божье, как и всякое другое. Лучше пусть полежит где-нибудь в сухом темном тайнике, как до того лежал его чистый пергамент.

В смирении своем Валленштейн никогда не думал, что за время пребывания в пустынной пещере по примеру святого Антония он, возможно, совершил монашеский подвиг, равный по величине подвигу святого Антония, и таким образом стал новым святым Антонием.

Или просто настоящим святым Антонием, отшельником, который в своей любви к Богу не знал эпох.

Или — вещь еще более странная — в ходе испытаний изнурительным трудом, голодом, палящим солнцем, ночным одиночеством, выжив-таки в своей пещере, он фактически прожил заново жизнь тех двух неведомых странников, причитания которых, звучавшие на обочинах дорог, привели их в конце концов к подножию горы три тысячи лет назад.

И что, значит, Валленштейн ничего не нашел и ничего не подделал.

Что вместо этого он, в смятении и неведении своем, такой же слепой и такой же полоумный, сложил свою собственную священную песнь под мистический аккомпанемент воображаемой лиры, флейты и рожка.

* * *
Любые запутанные, замысловатые рассуждения были уже недоступны помутившемуся рассудку Валленштейна. Из последних сил он влачил себя из пустыни к вратам Иерусалима; город потряс его обилием красок, звуков и запахов, ошеломительных после семи лет уединения в Синайской пещере.

В результате Валленштейн тут же заблудился в лабиринте улочек. Он бродил кругами по одним и тем же местам и, вероятно, в конце концов рухнул бы жалкой кучкой лохмотьев на камни Иерусалима, вцепившись смертельной хваткой в драгоценный сверток, если бы не наткнулся случайно на лавку древностей, где когда-то купил пергамент для своей подделки.

Престарелый владелец лавки Хадж Гарун поначалу не признал своего бывшего знакомца, но, узнав, сразу предложил пищу, питье и кров, от которых Валленштейн отказался, чувствуя, что время его на исходе. Вместо этого он попросил Хадж Гаруна отвести его в армянский квартал, к подвалу, где он когда-то готовился к выполнению своей задачи.

Ты же не собираешься лезть туда снова? сказал Хадж Гарун, вновь ужаснувшись подвальной грязи и темноте.

Я должен, прошептал Валленштейн, ради моего свертка. До свидания, брат, да благословит тебя Бог.

Сказав это, Валленштейн повернулся и, болезненно скорчившись, полез в нору. Он обшарил грязный пол. Где же закопать сверток?

Ему привиделась трещина в грунте; то был рубец на его глазном яблоке.

Он склонился над этой трещиной и принялся яростно скрести землю руками, срывая ногти и раздирая кожу на пальцах, отчаянно работая, чтобы вырыть колодец памяти, пока оставалось время. Как только в земле перед ним являлась новая трещина, он бешено набрасывался на нее, углубляя тревогой разверзшиеся расселины в своем сознании.

Костяшки пальцев ударились о камень. Он достиг старого сухого вымощенного камнем дна, когда-то, видимо, здесь был резервуар, впоследствии заброшенный при бесчисленных разрушениях и восстановлениях Иерусалима. Древний колодец? Как раз то, что нужно.

Он положил сверток в резервуар и, вернув камни на место, засыпал их землей и утаптывал пол подвала, пока тот не стал твердым и ровным. Теперь никто не догадается. Еретическая книга спрятана надежно и навечно.

Валленштейн вскрикнул. Ровная земля под ногами вдруг раскололась на тысячу трещин, его ужасная самонадеянность на горе Синай привела следами божьих муравьев к финалу, и теперь ему, изгнаннику, надо было бежать в пустыню, его священный город утрачен для него навсегда, потому что он его создал.

Тихо постанывая, он проволок себя по ступеням и пошел прочь от подвала, ослепленный шрамами на глазах и потому не заметивший фигурку человека, наблюдавшего за ним из тени; человек этот привел его к его бывшему жилищу в армянском квартале и из любопытства задержался, то был тихий продавец античного пергамента и прочих древностей по имени Хадж Гарун.

* * *
Не слыша больше хриплых иерусалимских криков и не видя стен, Валленштейн выбрался на подкашивающихся ногах из города и заковылял на север. Добрался до первой гряды гор, затем до второй. Всякий раз, оглядываясь, он все хуже видел великую гору и великий город на ней. Исчезла яшма и золото, рассыпались купола, обрушились башни и минареты.

В последний раз надломился ландшафт, и город затерялся в дымке и пыли. Как следовало ожидать, кровавая сеть шрамов омрачила его сознание.

Валленштейн опустился на колени, потом рухнул ничком. Глаза его затянуло белой пеленой, его сотрясал озноб, незаживающие язвы покрыли кожу, руки лежали недвижными клешнями, ухо висело на тонком хрящике, а нос отъеден начисто — по всем признакам последняя стадия проказы — результат девятнадцати лет пребывания на Святой Земле.

И к миру он был безучастен. И конечно, ему не суждено было узнать, что один немецкий ученый, роясь на полках обители Святой Екатерины, вскоре наткнется на плод его беспримерной набожности и с гордостью объявит о находке древнейшей из Библий, красиво написанного манускрипта, который разъяснил и удостоверил подлинность всех последующих версий, став неопровержимым доказательством древнего происхождения современного Священного Писания.

Ученые пришли в восторг, молодой немец прославился на весь мир. А изысканный манускрипт, чинно поторговавшись, приобрел царь Александр II, в те времена такой же могущественный, как всякий защитник веры, и, подобно затерявшемуся сумасшедшему отшельнику, достойный тезка одному из героев-воителей, которого сказитель и писец подлинной Библии сочли уместным отправить на тот свет в возрасте тридцати трех лет, равно как и одного из своих героев духа.

Александр Великий и Христос, слепец и дурачок, царь и Валленштейн все делили и делили в веках мирское и духовное.

Глава 5 Хадж

В итоге о его работе можно сказать лишь то, что она была нелепа, верна и абсолютно неприемлема.

После исчезновения Стронгбоу из Каира его ботанические монографии стали появляться все реже и реже. Где-нибудь в Праге издавалась всего одна страничка за целый год. Но плоды его потаенных трудов были столь искусны, что сложилось мнение, будто он работает над каким-нибудь выдающимся прожектом, к которому эти скудные заметки являются лишь обрывочными примечаниями. Учитывая его блестящие успехи на ниве ботаники, невозможно было иначе объяснить его очевидное к ней равнодушие.

Мнение это только укрепилось во второй половине века, когда больше десятка лет никаких известий о Стронгбоу вообще не поступало. Все ботаники придерживались мнения, что этот эксцентричный ученый прячется где-нибудь в укромном уголке пустыни, подытоживая находки, которые скоро явит миру в виде фундаментальной новой теории происхождения растений, как незадолго до того объяснил происхождение видов его современник Дарвин.

Стронгбоу действительно классифицировал находки и формулировал теорию, но она не имела никакого отношения к растениям; такая необычная перемена произошла в нем после короткой встречи с нежной персиянкой. Предмет изучения никоим образом не мог ускользнуть от Стронгбоу, который подстерегал его, бесконечно маскируясь, и наряжался то бедным погонщиком верблюдов, то богатым дамасским купцом, то безобидным торговцем очным цветом, собирателем щавеля и прочих пустынных трав, то одержимым дервишем, порой впадающим в транс, то загадочным хакимом, то есть целителем, человеком, который потчует пациентов хинином и каломелью, коричной водой, крошками ревеня и капелькой опиума.

Ни один европеец не имел возможности пообщаться с ним за эти десятилетия странствий, но можно строить кое-какие предположения о том, что именно с ним происходило.

В своей книге, посвященной цветам и опубликованной в 1841 году, он обронил фразу, что англичанкам в Леванте, как известно, свойственно потеть и у этого пота сильный запах. Если бы в то время кто-нибудь задумался над скрытой порочностью этого заявления, уже тогда можно было догадаться, что логика исследований Стронгбоу неумолимо выведет его к какой-нибудь колоссальной и совершенно неслыханной непристойности.

Но никто ничего не заметил. Ученые были заняты его новаторскими ботаническими штудиями, и пока коллеги рыскали по английским полям в ожидании очередного его труда с описанием новых видов растений, Стронгбоу продолжал свое эпическое путешествие — по совершенно иным местам.

К тому же все приходившие в Европу известия о Стронгбоу долгие годы были не просто обманчивыми. Они, все без исключения, были основаны на лживых и нелепых выдумках других европейцев.

С урожденными левантинцами он вел себя на удивление задушевно. С ними он поедал целых баранов и связки голубей, запивая все это галлонами бананового пива и квартами отчаянно крепкого спиртного напитка, который получают из некоторых видов пальм, делая надрез на коре и нацеживая сок, который набегает быстро и крепость его ежечасно удваивается.

Когда ему случалось этак вот объесться, он неделю отсыпался, неподвижно вытянув длинное тело, как питон, переваривающий добычу. А выпив спиртного больше обычного, он мог пролежать в своем шатре и две недели кряду — просто для того, чтобы голова и все прочие органы пришли в норму.

И чая он тоже не чурался. Напротив, Стронгбоу выпивал его, вероятно, больше любого из когда-либо живших англичан. Ежемесячно из Цейлона в Акабу прибывал для него стовосъмифунтовый ящик чая. За один-единственный месяц он опустошал его, а затем набивал плотный сухой ящик тетрадями и дневниками, которые накапливались за это время.

Чай — вон. Мощной струей, не жалея мочеточников. А вместо него — записки.

Что касается всевозможных бесед, то он вел их бесконечно. Он мог просидеть три, а то и четыре недели с человеком, причем с кем попало, оживленно споря о криптографии, музыке, траекториях невидимых планет, о производстве прозрачных ульев, о возможности путешествия на Луну или о принципах устройства несуществующего всемирного языка. Где бы он ни оказывался, он мгновенно подхватывал любую случайную тему, что всплывала у костра на привале, в полумраке закопченного шатра, на базарных задворках или при свете звезд в орошаемом саду.

В Триполи, давно подметив родство между сном и мистикой, бессонницей и сумасшествием, он овладел основами гипноза, отучая проституток от убыточной для них привычки храпеть во сне.

В Аравии он заметил, что летняя температура на высоте пять тысяч футов в тени в полдень составляет сто семь градусов,[63] в то время как зимой вся земля выше трех тысяч футов покрывается снегом.

Дождь в пустыне — редкое чудо, и не каждому доводится увидеть его хотя бы раз в жизни. Вади эр-Румма, высохшее русло длиной в сорок пять верблюжьих переходов или тысячу миль, однажды стало полноводной рекой с озерами в три мили шириной; Стронгбоу жил там на плоту, покачиваясь на волнах, как бедуин на верблюде.

За один только день двадцать третьего июня он зафиксировал шестьдесят восемь вариантов второстепенного полового акта, практикуемых в малоизвестном горном племени на севере Месопотамии. В одной маленькой записной книжке он перечислил не менее одной тысячи пятисот двадцати девяти видов сексуальных отношений, практикуемых в еще менее известном племени, не видевшем чужаков со времен Гарун-аль-Рашида; сколько племя себя помнило, оно всегда кочевало вокруг одного и того же оазиса на самом краешке Аравийского полуострова.

Рассказывают, что подвиг, подобный первому, совершил Дарвин, систематизируя один вид в Бразилии, а подобный второму — он же, изучая образцы в Уругвае.

Но систематизировал Дарвин бразильских жучков, а уругвайские образцы, от ихтиологических до микологических, он отправлял для дальнейшей классификации домой, залив вином, в то время как объекты изучения Стронгбоу в Леванте были ростом с человека, вино можно было, в крайнем случае, залить им только внутрь, и даже после этого они норовили прямо на глазах изменить основные характеристики.

* * *
Стронгбоу сидел со старейшинами затерянного в песках синайского племени джабалия и расспрашивал, не случалось ли в этих местах чего-нибудь необычного. Они отвечали, что не так давно на горе близ монастыря Святой Екатерины один отшельник провел в пещере девяносто лун.

Монахи думали, что отшельник молится, но джабалия знали лучше. На самом деле отшельник быстро писал что-то на старой бумаге, и получавшаяся у него книга тоже выглядела очень старой. Они не видели ее вблизи, но знали, что она написана на древних языках.

Откуда вы это узнали? спросил Стронгбоу.

Однажды ночью, сказали они, в наш лагерь забрел старый слепец, знавший много языков, и мы отвели его на гору: может, что услышит. Старик сказал, что отшельник бормочет что-то на смеси древнееврейского, древнегреческого и еще одного языка, которого он никогда не слыхал.

Старик только слушал?

Нет, слепой, ко всему прочему, умел подражать разным звукам. Прислушавшись, он понял, что отшельник беседует с кротом, и стал отвечать ему, то по-человечески, то попискивая по-кротовьи. Тронувшийся умом отшельник не удивился вопросам крота и отвечал на них. Но ответы, конечно, были бессмысленными.

Крот спрашивал, что за текст он пишет?

Спрашивал, и отшельник ответил, что он переписывает священную книгу, которую выкопал недалеко отсюда, кажется, в монастыре.

Зачем он переписывал ее?

Потому что она есть хаос, та пустота, которая в себе содержит все.

А что он собирался сделать со своей копией?

Оставить в таком месте, чтобы мир когда-нибудь нашел ее.

А с оригиналом?

Захоронить так, чтобы мир никогда его не обнаружил.

Стронгбоу отодвинулся от костра и стал размышлять об этом диалоге крота и отшельника. Он слышал, что в обители Святой Екатерины совсем недавно была найдена рукописная Библия, названная Codex Sinatius. А что, если она была подложной? Что, если настоящий документ давал совершенно иное представление о Боге и об истории?

Немного погодя он достал крону Марии Терезии из своего халата и положил ее на землю перед старейшинами.

Эта удивительная притча усладила мой слух. Продолжения не будет?

Разве только то, что старик, притворившийся кротом, по возвращении с горы сказал, что скоро умрет, и лег спать в ожидании смерти. Больше он не проснулся. Впоследствии отшельник покинул свою пещеру и с тех пор не возвращался. Мы можем отвести тебя туда, если хочешь.

Стронгбоу согласился, и они стали подниматься во тьме на гору. У входа в пещеру он зажег свечу. Лаз оказался для него тесноват, тогда он засунул туда руку и прикинул размеры. После чего поблагодарил старейшин за информацию и ближе к полуночи отправился в Акабу — путь этот обычно занимал восемь дней. Но Стронгбоу так заинтриговала услышанная история, что он очнулся от раздумий, только когда осознал, что возле ног его тявкает собака — верный признак близости арабской деревни. Только тогда он поднял взгляд от земли и встретился глазами с мальчишкой-пастухом.

Что это за селение?

Акаба, ответил мальчик.

А какой день?

Пастушок ответил. Стронгбоу с улыбкой оглянулся на пустыню. Он прошел два заката и три рассвета, ничего не замечая вокруг. Пастушок что-то говорил. Стронгбоу посмотрел на маленькое напряженное личико.

Что ты говоришь, сынок?

Господин, я спросил, ты добрый джинн или злой?

Стронгбоу захохотал.

А почему это я джинн?

Потому что ты двенадцати футов роста и пришел со стороны Синая без бурдюка для воды, без котомки для пищи, вообще без всего.

Без всего?

Да, с пустыми руками.

Да, только с ними, медленно произнес Стронгбоу. Но ведь джинн не обязательно огромный, правда? Он может быть маленьким, жить в крошечной пещерке и никуда не выходить целых девяносто лун. И за все это время перемолвиться словечком разве что с кротом.

Мальчишка заулыбался в ответ.

Так вот что ты делал там, господин, менял рост и внешность, как вы это умеете, из крота в великана, за один миг или за девяносто лун, как вам удобнее. Ну что ж, если захочешь умыться, то вода вон там, в питье ведь ты не нуждаешься, я знаю. Но перед тем, как уйти, джинн, не скажешь ли, о чем ты говорил с кротом?

Да что ты говоришь? Доверить истину шантрапе, бессовестному маленькому воришке?

Я не воришка, господин.

Честное слово?

Да, пожалуйста, скажи.

И ты никому не выдашь эту тайну?

Нет, господин.

Стронгбоу вкратце пересказал один малоизвестный сюжет из «Тысячи и одной ночи» и пошел дальше, оставив мальчика с видением дау, входящего в залив с грузом специй из Индии и громоздких деревянных ящиков — со знакомой надписью на сингальском, гласящей, что в них находится отборный чай из Канди, где стоит храм, в котором хранится зуб самого Будды.

* * *
С пятидесятых до шестидесятых годов никаких вестей о Стронгбоу не поступало, он с головой ушел в свои исследования, но не в дальнем уголке пустыни, как все полагали, а почти в самом центре Иерусалима, в подсобном помещении лавки древностей, где он и жил, и работал. Это был самый тихий период в жизни Стронгбоу. Вдоль стен выстраивались добротные ящики из-под чая, набитые тетрадями. Несколько таких ящиков он использовал вместо стола, а сиденьем ему служил накрытый подушкой гигантский каменный скарабей из Египта. Древний турецкий сейф играл роль книжного шкафа, а ржавый шлем крестоносца служил фокусом для созерцания, как череп в кабинете средневекового алхимика.

В кладовке с толстыми каменными стенами зимой было уютно, а летом прохладно и тихо. Когда он работал, каждые двадцать минут из лавки ему приносили чашку крепкого кофе и пригоршню крепких сигарет. Это был период полной сосредоточенности, и он почти ни с кем не разговаривал, только с торговцем древностями, у которого снимал комнату, и, несколько реже, с толстым лоснящимся арабом на базаре, у которого он раз в месяц по субботам покупал писчую бумагу.

Кофе с коньяком? спрашивал торговец, когда Стронгбоу усаживался на гостевую подушечку перед лавкой.

Отлично.

Как обычно, пятнадцать пачек бумаги?

Да, если можно.

Хозяин отдавал приказания служащим, устраивался на подушечке напротив Стронгбоу — с этого места хорошо просматривалась узенькая улочка — и поправлял халат. Он приглаживал лоснящиеся волосы и, лениво попыхивая кальяном, дожидался, когда слуги выполнят заказ.

Сочинение продвигается?

Пока все по плану.

Тема все та же? Исключительно секс?

Да.

Жирный араб машинально покрывал лицо новым слоем оливкового масла и глазел на прохожих.

То и дело он обменивался с кем-нибудь из проходивших по улочке кивком или улыбкой.

Если честно, сказал он, мне кажется очень странным, что для описания такой простой вещи требуется семь тысяч листов бумаги в месяц. Разве это возможно?

В самом деле, ответил Стронгбоу, иногда я и сам не понимаю. У вас есть жена?

Четыре, хвала Аллаху.

Разных возрастов?

От почтенной домохозяйки до маленькой пигалицы, которая только и знает, что бессмысленно хихикать весь день напролет, да будет Он благословен вновь.

И все-таки вечерами вас часто не бывает дома?

Такая работа, хочешь не хочешь, приходится.

А кто те молодые женщины, которые выстраиваются по вечерам у Дамасских ворот?

Те гололицые, которые делают бесстыдные жесты и продают себя? Да, Иерусалим — это что-то ужасное.

И смазливые юноши, которых там не меньше, чем девиц?

И такие же накрашенные, как те девицы? Которые игриво тебе подмигивают? Какое бесстыдство.

А подальше, в тени, маленькие девочки, ростом едва по пояс взрослому мужчине?

И они уже делают всевозможные грязные жесты? Да, и это в священном городе — жуть какая-то.

А стайки мальчиков, таких же маленьких, там же, в тени?

И все же таких похотливых, что не дадут мужчине пройти мимо? Просто позор!

А кто та сморщенная старуха, что только что прошла мимо лавки, послав сюда беззубую улыбку?

Старая неряха, у нее частное заведение тут неподалеку.

Она, случается, заходит к вам.

Временами, в свободный вечерок.

Поторговаться?

Хвала Аллаху.

С предложением устроить представления и забавы?

Именно так, слава Ему, опять же.

Но все же, несмотря на беззубость, представления она дает негласные и на очень характерную тему?

Совершенно верно, весьма характерную.

Старая карга занимается этим энергично, до тех пор пока бизнес не оживляется?

Весьма энергично.

А неприятный старик перед ней, который тоже тайком улыбнулся?

Ее брат, родной или двоюродный, не помню.

Он тоже сюда заглядывает, что-нибудь на что-нибудь сменять, по случаю.

Дела же надо как-то делать, да будет благословен Аллах.

Этот человек искусно рассказывает причудливые истории.

Очень причудливые.

Притчи о неслыханных происшествиях?

Совершенно неслыханных.

Но приходят они всегда в разное время, не вместе?

Если одновременно смотреть представление и слушать рассказ, голова закружится.

Вдобавок ко всему прочему, у этой парочки есть бесчисленное количество всевозможных сирот?

Бесчисленное, и, ко всему прочему, и впрямь всевозможных.

Слуга с поклоном объявил, что заказ готов. Стронгбоу поднялся, собираясь уходить. Прилизанный торговец улыбался, полузакрыв глаза.

Не желаете затяжку-другую опиума перед уходом? В этом месяце зелье отменного качества.

Нет, спасибо. Для работы голова должна быть ясной.

Вы уверены? Сейчас всего лишь десять утра, весь день впереди, да и ночь тоже. Ну ладно, может, через месяц.

Стронгбоу учтиво поклонился и шагнул на камни мостовой, расставшись с толстяком, который вяло втирал оливковое масло в лицо, пока слуга набивал кальян.

* * *
Владелец лавки древностей, в которой снимал комнату Стронгбоу, был совсем другим человеком. Нерешительный, худой и не от мира сего, он жил, казалось, больше в прошлом, чем в Иерусалиме девятнадцатого века. Предметы не старше 1000 года до рождества Христова он знал удивительно хорошо, но если вещь была старше, он терялся и обращался к Стронгбоу.

Когда Стронгбоу вернулся, хозяин лавки, Хадж Гарун, рассматривал лучшие из своих ювелирных изделий, перекладывая камни и кольца с одного подноса на другой. Долговязый Стронгбоу навис над прилавком, любуясь великолепными камнями, что брызгали во все стороны ослепительными разноцветными лучами.

Не взглянете? спросил Хадж Гарун нерешительно, протянув ему кольцо. Я только что приобрел его у одного египтянина и не совсем уверен в его качестве. Как вы думаете? Приблизительно середина Нового Царства, да?

Стронгбоу сделал вид, что изучает кольцо через свое увеличительное стекло.

Вы совершали хадж двадцать один год тому назад?

Хадж Гарун испуганно на него посмотрел.

Да.

Но не с караваном? Не по обычному пути паломников? В одиночку, глухими тропами, которые и тропами-то не назовешь?

Да.

Стронгбоу улыбнулся. Он запомнил торговца, хотя тот, конечно, не мог его помнить, ведь тогда он был одет дервишем. Они встретились однажды вечером возле слияния двух больших пересохших рек в северной Аравии, торговец тогда сказал, что небо необычно темное для этого времени суток, так и было, потому что в небе тогда пролетала комета.

В принципе, Стронгбоу находился в тех местах именно по этой причине. Он собирался произвести измерения секстантом и хронометром и убедиться, что неизвестная комета действительно существует; незадолго до того Стронгбоу вычислил период ее обращения, шестьсот семьдесят лет, по небесным знамениям в жизнеописаниях Моисея, Навуходоносора, Мухаммеда и Христа, в «Зохаре» и в «Тысяче и одной ночи». В тот вечер он объяснил все это испуганному арабу, тот растерянно кивнул и задумчиво пошел своей дорогой.

Комета Стронгбоу. Он много лет не вспоминал о ней. На мгновение он представил себе возможность написать о ней астрономическую монографию, но нет, это будет пустой тратой времени. Его метод датирования кометы был сложным, у него полно дел здесь, и он не может себе позволить отвлекаться на дела небесные.

Стронгбоу лизнул кольцо. Оно старше, заявил он.

Правда?

Да.

Араб вздохнул.

Я не настолько хорошо во всем этом разбираюсь. Самое раннее, на что я осмеливаюсь замахнуться, это начало Нового Царства.

Нет. Еще раньше. Вернее всего, конец семнадцатой династии.

Ах, гаксосы, непонятный народ. Как вы узнали?

На вкус.

Как это?

По составу металла.

Хадж Гарун изысканно поблагодарил его. Стронгбоу улыбнулся и скрылся в своей кладовой. Ему там было хорошо и удобно. В лавке торговец-араб продавал древние побрякушки, а в задней комнате он, Стронгбоу, классифицировал современные данные на горной вершине по имени Иерусалим.

Садясь за свой письменный стол, он не раз вспоминал беседу крота и отшельника при луне на другой горе. Кем он был, тот затворник? Что подвигло его на выполнение такой невероятной миссии?

Конечно, ему никогда этого не узнать. Просто не у кого узнавать.

Субботнее утро. Еще пятнадцать пачек бумаги на следующий месяц. Он вытащил папку из древнего сейфа, выпил чашку крепкого кофе и закурил сигарету. Бросил пристальный взгляд на ржавый шлем крестоносца, пошлепал по носу огромного каменного скарабея и углубился в работу.

* * *
За эти двенадцать лет в Иерусалиме у Стронгбоу был лишь один сбой, но со столь значительными последствиями, что ему пришлось вести исследования в три раза дольше, чем он предполагал вначале.

Это случилось в жаркое воскресенье в его кладовке в глубине антикварной лавки. Закончив главу, как обычно, к середине ночи, утром он, тоже как обычно, в шесть, устроился на скарабее и посмотрел на ржавый шлем крестоносца, прежде чем взяться за перо.

Спустя какое-то время он обнаружил, что все еще смотрит на шлем. Перо он держал в руке, а двести тридцать страниц бумаги, которые следовало исписать, все еще лежали аккуратной нетронутой стопочкой. С солнечными часами на поясе Стронгбоу вышел наружу посмотреть, который час. Он установил поровнее бронзовый гномон и открыл рот от изумления.

Три часа дня? Невероятно. Сурово нахмурившись, он побрел назад.

Хадж Гарун в дальнем углу магазина склонился над древним манускриптом, который часто изучал по воскресеньям. Несмотря на то что он никогда не вмешивался в дела своего жильца, взглянув на озабоченное лицо Стронгбоу, он осмелился задать вопрос.

Что-нибудь случилось? спросил он так тихо, что на этот вопрос вполне можно было не обратить внимания. Но Стронгбоу так внезапно прервал свой марш, что гномон по инерции грохнулся о стену и сверху посыпалась штукатурка.

Да. Что-то со временем. Похоже, я ничего не сделал за последние девять часов и не могу понять, как это случилось. Такого еще не бывало, чтобы я ничего не делал.

И вы совсем ничего не делали?

Очевидно, так. Получается, я просто сидел за столом, уставившись на шлем крестоносца. Девять часов подряд? Это невероятно.

Лицо Хадж Гаруна просветлело.

А, ну в этом нет совсем ничего страшного. Обычное забытье.

Он вдохновенно обвел руками теснившиеся на полках старинные предметы.

Взгляните на все эти памятки прошлого вокруг нас. Я большую часть дня провожу в забытьи, грезя о них. Кому принадлежала эта вещь и как она ему досталась? Что с ним стало потом? Что из этого всего вышло и чем дело кончилось? Это завораживает. Встречаешь людей разных эпох и ведешь с ними долгие беседы.

Но я не впадаю в забытье, сказал Стронгбоу убежденно.

И сегодня тоже?

Ну, может, сегодняшний день стал исключением, но что-то не очень мне в это верится, да и с чего бы, со мной такого просто не бывает. Если я иду в Тимбукту, я иду туда, вот и все. Если я спускаюсь по Тигру в Багдад, я не выхожу из воды раньше Багдада. А уж если я пишу научную работу, то я ее пишу.

А может, вы упустили что-то в своей работе, о чем следовало упомянуть. Может, потому вы и впали в забытье.

Стронгбоу был озадачен.

Как я мог что-то упустить? Такого со мной тоже не бывает. Я ничего не забываю.

Старик улыбнулся и скрылся в глубине дома. Через несколько секунд он выглянул из-за угла, и Стронгбоу расхохотался от уморительного зрелища. Хадж Гарун надел шлем крестоносца, который был ему велик и болтался на голове.

Вот, заявил он радостно, она поможет нам, эта привычная вам шапка для размышлений. Когда мне приходит охота грезить, я гляжу на какой-нибудь из этих предметов, не отрываясь, и скоро уношусь в прошлое и вижу римлян и вавилонян на улицах Иерусалима. Посмотрим, что вы увидите. О чем ваша работа?

О сексе.

Тогда, должно быть, вы грезили о какой-нибудь женщине. Кто она? Смотрите внимательнее.

Стронгбоу уставился на старика в шлеме — и вдруг получилось: он увидел ее снова так ясно, словно она стояла на месте Хадж Гаруна. Он сжал руки и отвел взгляд.

Одна девушка из Персии, прошептал он.

И вы были молоды?

Всего девятнадцать.

Нежная персиянка, сказал Хадж Гарун тихо и задумчиво.

Да, сказал Стронгбоу, очень нежная. Вдали от города в горах был ручей, я там сделал привал в долине, а она появилась, что-то напевая. Она совсем не испугалась, словно ждала этой встречи. Мы проговорили много часов, смеялись, плескались в воде, играли как двое малышей, а когда настала ночь, мы лежали, обнявшись, во тьме, обещая друг другу, что никогда не уйдем с того прекрасного места, где встретились. Шли дни и ночи, бессчетные минуты любви, казалось, так будет длиться вечно, а потом она ненадолго сходила в свою деревню, а вскоре после возвращения слегла от холеры, я мог лишь говорить с ней шепотом, беспомощно держа ее в руках и чувствуя, как ее покидает жизнь, и очень скоро она умерла, вот и все. Я похоронил ее в долине. У нас было лишь несколько недель, но я помню там каждую травинку, каждый солнечный блик и журчание воды среди скал. Память о том ручье — память о самых восхитительных и самых мучительных мгновениях моей жизни.

Стронгбоу вздохнул. Хадж Гарун подошел и положил сухонькую руку ему на плечо.

Да, нежная персиянка, сказал он. Конечно, вам надо ее упомянуть.

Стронгбоу поднялся на ноги и встряхнулся.

Нет, не в такой книге. Да и вообще, это было слишком давно.

Слишком давно? спросил Хадж Гарун мечтательно. Слишком давно не бывает. У меня у самого когда-то была жена-персиянка. Дочь Аттара.

О ком вы? О суфийском поэте?

Да.

Но он жил в двенадцатом веке.

Конечно, сказал Хадж Гарун.

На мгновение Стронгбоу присмотрелся к нему повнимательнее. Было что-то удивительное и непонятное в том, как старый араб робко улыбается из глубин рыцарского шлема. Хадж Гарун потирал руки и ободряюще кивал.

Так сделаете? Пожалуйста! Всего лишь несколько страниц? Просто чтобы доказать себе самому, что ничто не бывает слишком давно?

Стронгбоу рассмеялся.

Ладно, почему бы и нет, напишу. Но шлем, пожалуй, лучше оставьте себе. Очевидно, вам от него будет больше проку, чем мне.

Стронгбоу повернулся и направился в свою комнату, мурлыкая что-то себе под нос, ему не терпелось приступить к новому этапу работы. Выходя, он заметил, что Хадж Гарун уже начал клевать носом над разложенным на коленях выцветшим манускриптом, шлем потихоньку сползал ему на глаза, он уже вовсю глядел свои полуденные грезы в разгар знойного воскресенья.

Интересный человек, подумал Стронгбоу. Кажется, он и впрямь верит в то, что говорит. Может, когда-нибудь будет время познакомиться с ним получше.

* * *
Сорокалетний хадж Стронгбоу завершился публикацией гигантского тридцатитрехтомного исследования, содержавшего шестьдесят тысяч страниц основного текста и еще двадцать тысяч страниц сносок и примечаний мелким шрифтом, что в целом составляло около трехсот миллионов слов — куда больше, чем людей во всех западных странах, вместе взятых.

Большинство примечаний можно было прочесть лишь с помощью увеличительного стекла, такого же мощного, как у Стронгбоу, но и одного взгляда на любой из томов было достаточно, чтобы убедить самого скептичного читателя, что Стронгбоу, в полной мере использовав рационалистический подход девятнадцатого столетия, сумел вникнуть в предмет с дотошностью маститого ученого.

И это в то самое время, когда в авторитетнейших английских медицинских пособиях по сексу утверждалось, что у большинства женщин отсутствуют какие бы то ни было половые чувства, что мастурбация приводит к туберкулезу, что гонорея зарождается в женском организме, что супружеская невоздержанность приводит ко всевозможным фатальным расстройствам и что занятие сексом иначе как в полной темноте служит причиной галлюцинаций и помешательства.

Стронгбоу опроверг все эти и многие прочие нелепости, но то были еще цветочки; дальше следовало описание всяческих безумных таинств, таких, например, как сомалийский обычай обрезать половые губы молоденьким девушкам и зашивать им вульву конским волосом, чтобы гарантировать их девственность до выхода замуж.

Подаче материала ни в коей мере не мешало и изображенное на фронтисписе решительное, покрытое шрамами лицо в арабском головном уборе, со въевшимся навсегда пустынным загаром, но несомненно принадлежавшее английскому аристократу, род которого, несмотря на некоторую врожденную вялость, пользовался в Англии почетом и уважением.

Не уменьшило произведенного эффекта и авторское упоминание в предисловии, что за последние сорок лет он изучил обычаи Ближнего Востока, в совершенстве овладел всеми здешними диалектами и все эти годы скрывал свой истинный облик, чтобы свободно проникать в любые закоулки региона.

Труд Стронгбоу являлся самым исчерпывающим из когда-либо предпринимавшихся исследований секса. Безо всяких недомолвок, не заигрывая перед читателем, он вдумчиво анализировал каждый сексуальный акт, имевший место от Тимбукту до Гиндукуша, от трущоб Дамаска до дворцов Багдада и на всех временных стоянках бедуинов по дороге.

Каждое утверждение строго обосновывалось. Каждый факт был выверен в самой что ни на есть викторианской манере. И все же факты в этой книге предлагались слишком безжалостные, определения смысла и бессмыслицы — чересчур неоспоримые, а выводы — окончательные.

* * *
С точки зрения предмета исследования подавляющее большинство людей должно было счесть сей труд отвратительным. Ибо если даже такие мерзкие обычаи и существуют в развратных жарких странах восточного Средиземноморья, нет смысла облекать их в слова.

Особенно в такие резкие слова, как, например, слово чурки, которым издавна называют всех, кто живет к востоку от Гибралтара, но которое до той поры не появлялось в печати даже в самых непристойных публикациях. А вот у Стронгбоу из него состояла вся первая глава, он строка за строкой, страница за страницей неустанно повторял его вместе с обычным определением долбаные (долбаные чурки долбаные чурки долбаные чурки долбаные чурки долбаные чурки долбаные), словно давая понять, что за сим последует совершеннейшее оскорбление всех мыслимых норм приличия.

Хотя другие революционные мыслители девятнадцатого века тоже выдвигали идеи, считавшиеся разрушительными для общества, странно, что в отличие от них Стронгбоу с самого начала не снискал ничьей поддержки. Напротив, его высказывания оскорбили как современных ему сторонников Дарвина и Маркса, так и будущих поклонников Фрейда.

И все по одной и той же причине. В обоих случаях Стронгбоу опровергал новые учения, отрицая все законы и механизмы, скрытые и явные. Он имел дерзость утверждать, что в истории человеческого общества нет не только никаких законов, но даже тенденций к их возникновению. Люди непостоянны, писал он, они дергаются туда-сюда вслед за своими чреслами.

Он не оставлял человечеству никакой точки опоры. С позиций стронгбоуизма события представлялись беспорядочными и случайными, а жизнь — неупорядоченной и неуправляемой, начавшейся по какому-то нелепому капризу и повергаемой в конечном итоге в хаос, — как непрерывное колесо чувственности, сложенное из множества полов и возрастов, обращающихся во времени вокруг оси оргазма. Но даже те, кто отважно придерживался либеральных взглядов в этом вопросе, те, кого естественно было бы причислить к сторонникам Стронгбоу, оказывались вынуждены по личным причинам решительно от него отмежеваться.

Потому что в томе шестнадцатом недвусмысленным намеком, а двадцатью миллионами слов позже, в томе восемнадцатом, все неортодоксальные мыслители уже прямо обвинялись в скрытых преступлениях. С точки зрения стронгбоуизма эти, на первый взгляд, смелые сторонники перемен были повинны в гнусном сговоре с респектабельностью, так как считали приемлемыми общие структуры социальной — и сексуальной — упорядоченности.

Они поступают так, писал Стронгбоу, с единственной целью — скрыть от себя самих махровую хаотичность своей подлинной натуры, тайники, в которых сексуальные фантазии кувыркаются по скользким склонам с игривостью ягнят, опьяневших от свежей весенней травы.

Это касалось его потенциальных защитников как в стане дарвинистов, так и марксистов. Их зачислили в категорию скрытых сексуальных маньяков, так что им не оставалось ничего иного, как стать заклятыми врагами стронгбоуизма.

Что касается основной массы своих соотечественников, которые традиционно поддерживали отправку больших армий за моря, их ужаснуло утверждение Стронгбоу, что любая военная экспедиция является признаком скрытой половой немощи, то есть, проще говоря, тайного страха импотенции.

В томе двенадцатом и еще через девяносто миллионов слов в томе двадцать втором он указывает, что слова отъебись, заебали и не выебывайся являются общепринятыми терминами враждебности, которые часто употребляют империалисты и патриоты.

Встать под ружье призывают те, писал он, у которых уже больше ничего встать не может.

Что до основ империализма, то есть прибыли, добываемой в заморских военных экспедициях, то их он вульгарно сравнил с экскрементами. Этот отталкивающий пассаж содержится в томе восьмом.


Больше всего на свете малое дитя ценит собственные «какашки», по той простой причине, что это единственный продукт, который он в данном возрасте может самостоятельно произвести.

Таким образом, создатели империй и прочие стяжатели всех времен являют собой неповзрослевших младенцев, увлеченно играющих «какашками», и здесь мы опять, только в новом обличье, встречаем людей, умудряющихся прятать под респектабельностью свойственный их душам непреодолимый сексуальный хаос.

Ведь в Западном мире принимается без доказательств, что посвящать жизнь играм с дерьмом — затея непристойная, и в то же время кропотливое накопление барышей считается занятием похвальным и даже благородным.


Анальные инсинуации Стронгбоу не ограничивались теми, кто был уличен в пристрастии к деньгам. Он включил сюда всех завсегдатаев клубов и организаторов торжественных приемов и концертов. Этот оскорбительный материал содержится в нескольких коротких предложениях в томе двадцать шестом.


Что на самом деле на уме у этой восторженной публики? А может, они просто боятся крутых, скользких, совершенно непроходимых ритмов подлинной сексуальности? Не потому ли они организуются в контроргии цепенящих ритуалов и унылых воскресных вечерних концертов? Потому что в убожестве своем способны выразить половую охоту этим единственным чувственным актом? Игрой с «какашками»?

* * *
Текст Стронгбоу был одинаково оскорбителен как для тех, кто лелеял романтические представления о Востоке, так и для тех, кто хотел верить слухам, долго ходившим по самым изысканным лондонским клубам, — что в Дамаске, например, есть единственный в своем роде бордель со специальной темницей, где можно нанять марокканских наемников, готовых сечь клиента розгами хоть до конца его дней.

Это неправда, заявлял Стронгбоу и далее перечислял все ближневосточные бордели со всеми их услугами и оборудованием.

Вдобавок многие из бытовых наблюдений Стронгбоу о жизни бедуинов просто были превратно истолкованы, как, например, небольшое отступление о кормящих верблюдицах. После родов, писал он, бедуины перевязывают верблюдице бечевкой два соска из четырех, так что люди делят молоко поровну с новорожденным верблюжонком.

В этом усмотрели намек на инцест в сочетании со скотоложством, усугубленный далее нанесением увечий, садомазохизмом, аберрантными методами кормления и потрясающими своей многочисленностью извращениями, столь сложными, что они представлялись почти немыслимыми.

То же касается простых путевых заметок. Мимоходом брошенное замечание, что на рынке в Тунисе, свободно можно купить креветки восьмидюймовой длины — всего лишь одна маленькая справка об одной из десятков тысяч особенностей питания в тех местах, — было сочтено свидетельством извечного вероломства и общей порочности, издавна ассоциировавшихся с восточным сознанием, застывшим в эротической коме от избытка солнца и синего неба, в отсутствие облаков, дождей и туманов, помогающих сохранять самообладание жителям Европы.

Но главным аспектом своей работы Стронгбоу был обязан хозяину квартиры, на которой прожил двенадцать лет в Иерусалиме, скромному торговцу-антиквару Хадж Гаруну. Плодом их короткой дискуссии о забытьи в тот жаркий воскресный день, когда старый араб надел ржавый шлем крестоносца и с улыбкой заявил, что нет событий настолько давних, что их невозможно вспомнить, стало то, что Стронгбоу посвятил две трети всего текста воспоминаниям о своей нежной персиянке, которую он так давно любил.

Эти нежные строки, в мельчайших подробностях описывавшие проведенные ими вместе несколько недель, ручей среди холмов, где они встретились, ранниевесенние цветы и мягкая трава, на которой они лежали, освещаемые солнцем и звездами, слова, которые они шептали, и счастье, которое испытывали бесконечными весенними минутами, когда ему было всего лишь девятнадцать, а ей и того меньше, давняя любовь, изложенная в повести длиной в двести миллионов слов, — безусловно, это была любовная история, пересказанная самым подробным образом.

Но на эту часть работы Стронгбоу совершенно не обратили внимания. Прекрасные главы, посвященные нежной персидской девушке, пропускали целиком, так, словно их вовсе не существовало; викторианскую публику куда больше интересовали возможности дамасских застенков, где марокканские наемники могут сечь вас до конца ваших дней.

* * *
Безусловно, Стронгбоу успел оскорбить представителей большинства профессий и политических течений. Но он и этим не ограничился. Он неудержимо погружался в пучину разнузданных оскорблений, пока наконец в томе двадцать восьмом, побуждаемый собственной тягой к непристойности, уже бесконтрольно бредя, он посмел утверждать, что всех людей, независимо от положения и взглядов, имеет смысл подозревать в чем-то сексуально предосудительном.


У людей есть обыкновение рассматривать свое собственное занятие в качестве всеобщего. Так, сапожнику мир представляется башмаком, и от него зависит состояние подметок мира.

Натуралист, у которого достало ума понять, что он с детства развивается, выбирая одно, а не другое или вовсе третье, полагает, что так же ведут себя все прочие виды живых существ. Наконец, политический философ со своим вечным запором считает прошлое распухшим и тяжким, а будущее — неизбежно взрывоопасным, обреченным на вулканические подвижки в нижних слоях общества.

Конечно, все эти гипотетические персонажи в какой-то мере правы, и вообще, все люди правы, когда говорят о себе.

С точки зрения сапожника мир действительно башмак. Люди действительно развиваются из детей, и переполненный кишечник вполне может — и когда-нибудь не преминет — взорваться. Но нельзя позволять всем этим бесчисленным единичным актам заслонять то, что они всего лишь часть хаотичной, бесконечно безумной Вселенной.


Стронгбоуизм, со всей очевидностью, имел широкий резонанс. Он задевал самых разных людей и представлял угрозу — особенно для тех, кто хотел верить, будто мироздание подчиняется некоему плану, по возможности масштабному и внушительному, такому, чтобы давал всестороннее объяснение всем событиям с точки зрения религии, естествознания, обществоведения или психологии.

Или хотя бы частичное объяснение если не всему происходящему ежедневно, то пусть событиям, случившимся однажды в жизни. Или раз в столетие. Пусть даже один раз за всю эпоху.

На крайний случай, хоть сколько-нибудь обнадеживающее объяснение какому-нибудь событию где-нибудь у начала времен: пусть будет хоть какая-то структура, сколь угодно жалкая. Иначе какой во всем смысл?

И вот тут появлялся ухмыляющийся Стронгбоу. Вот именно, говорил он, в самую точку.

Ибо ни в одном из тридцати трех томов не нашлось места хотя бы жалкому зародышу замысла. Ничего подобного. Напротив, с точки зрения Стронгбоу все попытки увидеть в жизни какой-то тайный смысл являются безнадежной детской иллюзией, которая потом развеется, иллюзией, возникающей как плод ошибочных детских представлений о наличии высшего порядка, с добавлением позднейшей тоски, причина которой — неспособность взрослого человека принять царящий под его кожей сексуальный хаос.

К половинчатому заявлению потаскухи «я сижу на богатстве» Стронгбоу добавил расширенное законченное утверждение «я сижу на том, что является всем и ничем одновременно».

Сей неоспоримый аргумент появляется в едва различимой сноске в томе тридцать втором, набранной таким мелким шрифтом, что требовалась поистине бедуинская острота зрения, чтобы ее разобрать.


Детально описав все вышеперечисленные разнообразные левантийские акты, относящиеся к жизни как таковой, я полагаю их повторяющимися беспрестанно в отношениях девяти полов, среди высших классов и низших, но без какого бы то ни было намека на план и организацию.

Результат всегда и повсеместно оставался бессмысленным, и хоть я готов поверить, что в эти самые ответственные мгновения жизни кто-нибудь соображает, что он (или она) делает, или хотя бы останавливается над этим поразмыслить, — должен честно признаться, что у меня это не получилось.

Наблюдается скорее обратное. За сорок лет исследований я пришел к выводу, что мужчины и женщины трахаются просто ненасытно. Кончив, они трахаются снова, а если потом не трахаются и не собираются возобновить свое занятие после короткой передышки, то только потому, что лишены такой возможности в силу стечения обстоятельств.

Надо признать тот факт, что сношаются люди сплошь и рядом, но никто за это не отвечает, никакая организация это не контролирует, никакие рекомендации на это не действуют.

Вместо этого мужчины и женщины трахаются точно так же, как делали это всегда и будут делать в дальнейшем, не обращая особого внимания на смену королей и династий, игнорируя всемирные теории, которые испокон веков регулярно выдвигаются для применения к тому, к чему они неприменимы, — трахаются в экстазе безрассудства, вращая без устали колесо чувственности.

На самом деле, если бы мы могли отыскать в жизни схему, план или хоть какой-то намек на замысел, какую-нибудь неподвижную точку, на которую мы могли бы в конце концов опереться, это было бы весьма утешительно. Но, изучая вращение нашего колеса в течение долгого срока, я должен признать отсутствие таковой. Увы, есть только мы. Каждый из нас.

Взрывающиеся в очередном оргазме.


Стронгбоу не пытался оправдать свои гнусные нападки на всех и каждого, объявляя своей задачей диагностировать сексуальные извращения и патологии своего века ради их последующего излечения. Он в принципе не мог представить себе лечения, было очевидно, что он считает человечество безумным по определению.

Он ясно заявил об этом в томе тридцать третьем.


В животном царстве мы — существа неисправимые и бесправные, смертельно больные, — вид, страдающий неизлечимым недугом. Во все времена об этом знали мудрецы и догадывались невежды. Это граничит с врожденным безумием, и по сей причине человек всегда жаждал вернуться в спокойное и упорядоченное животное состояние, в котором он когда-то был доволен собой и миром.

Свидетельством тому — все воспоминания об утраченном рае, равно как и призрачные мечты об утопиях будущего.

Когда очередной пророк или философ заводит речь о новом человеке новой эры, его создание неизбежно оказывается одним и тем же: это прежний человек прежней эпохи, представитель животного мира, скотина, щиплющая траву на пастбище, переваривая, спариваясь, опорожняя кишечник, бесконечно невозмутимая в своем неведении о поджидающих ее кругом опасностях, бессмертная в своем неведении о смерти, неживая в своем неведении о жизни.

Для животного это, пожалуй, счастливейшее существование. Но для нас с вами нет пути назад.


Однако в заключительных строках тридцать третьего тома Стронгбоу признается, что он, несмотря ни на что, не отказывается от своих находок и готов жить с ними — даже не без удовольствия.


Да, жизнь действительно есть штука безмозглая, сморщенная и мохнатая. Но за те несколько лет, что нам дано воспроизвести в памяти, нам придется также признать, что она так же приятна на ощупь, как старый, видавший виды мех для вина.

Или уж если на то пошло, видавшая виды старческая мошонка.


Таким образом, тезисы Стронгбоу являлись по меньшей мере злобными нападками на весь рациональный мир девятнадцатого века, когда казалось, что всякой проблеме можно найти разумное объяснение. Но в его бессистемной Вселенной никто не был в безопасности и не существовало никаких решений, там была одна только жизнь.

В доказательство чего он, не отступая от фактов, привел триста миллионов слов в тридцати трех томах.

Так что, наверное, можно понять, почему стронгбоуизм не приобрел ни одного приверженца в западном мире. В итоге о его работе можно сказать лишь то, что она была нелепа, верна и абсолютно неприемлема.

* * *
Когда рукопись была готова, Стронгбоу отправил ее с караваном из Иерусалима в Яффу, где ждал зафрахтованный им большой пароход, чтобы отвезти рукопись вместе с верблюдами в Венецию. Там бедуины-погонщики заново собрали караван, и верблюды, величественно покачиваясь, двинулись через Альпы в Базель, который он выбрал местом публикации по причине традиционного швейцарского нейтралитета. Сам Стронгбоу, чувствуя необходимость отдохнуть после двенадцати лет непрерывной работы на задворках антикварной лавки, уехал из Иерусалима на берег Мертвого моря, где всегда греет солнце.

В самой низкой точке планеты Стронгбоу расслаблялся в серных банях, а тем временем его книги в назначенный срок были изданы за счет автора в 1250 экземплярах; столько же составляло первое издание «Происхождения видов» Дарвина. Второе и последнее сходство с книгой Дарвина состояло в том, что «Левантийский секс» был весь распродан в день публикации.

Таким образом, британскому консулу в Базеле, получившему приказ правительства Ее Величества, не было необходимости пытаться конфисковать оставшиеся экземпляры. Вместо этого консул со своими людьми направился к крупнейшему местному британскому банкиру, который, в свою очередь, собрал своих людей для совместного визита к главному местному швейцарскому банкиру, тот на один день прервал работу и собрал множество своих людей, и вся эта толпа через весь город прошествовала к типографии, где печаталась книга Стронгбоу.

Итак, на исходе дня на окраине Базеля за запертыми дверями типографии столпилось множество разных людей. Горны разогрели до максимальной температуры, туда отправилась и мгновенно обратилась в пепел рукопись Стронгбоу. Потом стали подвозить штабеля печатных форм и сгружать их в печи, где те спекались в огромные сплошные слитки мертвого металла.

Гремели заслонки горнов, по стенам метались тени, летели в воздух снопы искр, и печатная история «Левантийского секса», продолжавшаяся менее двадцати четырех часов, закончилась к утру. Наученный в пустыне терпению, это Стронгбоу еще вынес бы. Но другого события, случившегося той же ночью, стерпеть он не мог.

Очевидно, в ночь публикации парламент собрался на секретное заседание, чтобы рассмотреть этот труд, и под громкие выкрики Позор, позор счел его до омерзения неанглийским, после чего единодушно было принято чрезвычайное постановление о бессрочном лишении герцога Дорсетского этого титула и всех связанных с ним прав и привилегий, постановление, действительное на всей территории Империи.

Итак, вызов был принят. Но в том, кто победит, сомнений не было с самого начала.

Глава 6 YHWH

Несомненно, Бог проводил время как-то иначе, но как?

В середине столетия в некоторых деревнях центральной Албании стала часто появляться непонятная призрачная фигура. Этот болезненный призрак, босой, лысый и почти обнаженный скелет с зияющими дырами в голове, таился возле водопоев, бормоча бессвязный бред на непонятном языке.

В другое время местные крестьяне недолго думая угостили бы нелепого убогого палкой, но внешность этого прокаженного была настолько неописуема, что вместо палок они угощали его овощами. Призрак безмолвно принимал лук и морковь и брел дальше заповедными тропами, которые через несколько дней неизменно приводили его обратно.

Язык, который услышали крестьяне у водопоев, был арамейским, а призраком был не кто иной, как последний из рода Скандербег-Валленштейнов, который через шесть-семь непонятно как проведенных лет все-таки нашел дорогу домой из Святой Земли. Деревни, в которых он теперь просил подаяния, когда-то принадлежали ему, а загадочные круги он описывал вокруг замка Валленштейнов, но плохое зрение не позволяло ему разглядеть скалы, на которых тот когда-то стоял.

Но когда он случайно проходил мимо церкви, где звучала месса Баха си-бемоль минор, он переменился. Музыка пробудила в нем смутные воспоминания о консерватории в башне, об албанском наречии юных лет, и он смог узнать дорогу к замку, дойдя до которого он лишился чувств от потрясения. К тому времени там обитали лишь два человека: мать, работавшая раньше уборщицей при конюшне, и ее маленькая дочка. Все прочие слуги давно поумирали или разъехались, после того как Валленштейн растратил в Иерусалиме фамильное состояние.

Сам замок ужасно обветшал. Крыши и полы верхних этажей провалились. Там, где поколения Валленштейнов рыскали по коридорам, бдительно озирая окрестности, теперь росли кусты. В целости сохранилась лишь одна комната, кухонька в полуподвальном этаже, где и обитали мать с дочерью.

Они бы тоже ушли, но мать страдала от камней в почках, из-за которых не могла ходить. А нанять повозку не было денег, да и ехать некуда. Дочь развела огородик на верхнем этаже и собирала на руинах обломки мебели и оконных рам на дрова, так и жили.

Это дочь нашла полумертвого Валленштейна в пустом крепостном рву. Несмотря на свой юный возраст, она без труда взвалила его, как куль с костями, на плечо и отнесла через развалины на кухоньку, где они с матерью порвали юбки на бинты, чтобы сделать травяные компрессы. В ту ночь они спали на голом полу, положив на свою соломенную подстилку Валленштейна.

Через несколько месяцев заботливого ухода Валленштейн начал поправляться. Язвы на теле прошли, пальцы распрямились, а взгляд прояснился; он мог слышать одним ухом, он начал контролировать кишечник и слюноотделение. Другого уха у него как не бывало, и нос, отъеденный муравьями, тоже не вырос, но дочь-умелица вырезала деревянные ухо и нос, которые держались на тонких кожаных ремешках. Целебные травы оказали на Валленштейна удивительное действие, из его болезней осталась лишь одна, неизвестная лихорадка, от которой его бросало в жар. Температура у Валленштейна уже до конца жизни не опускалась ниже тридцати девяти с половиной, и он как-то привык переносить это лихорадочное состояние. Но еще сильнее женщин беспокоило то, что он бормотал, очнувшись от своего обморока.

Судя по всему, совершив величайший в истории подлог, Валленштейн необъяснимым образом впал в ту самую ересь, которую хотел исправить. Прежде он два раза шел на религиозную крайность, вначале приняв обет молчания в ордене траппистов, а затем уйдя в еще большее молчание и уединение отшельничества.

Теперь наступил третий переворот — абсолютной веры в ошеломляющие противоречия Синайской Библии, исправляя которые он едва не погиб. А поскольку его не покидало ощущение, что он живет накануне конца света, он был убежден, что должен пересказать весь текст зарытого оригинала, чтобы эта поразительная неразбериха не была утрачена навсегда.

Так Валленштейн бросился от полного молчания в крайнюю говорливость, он говорил и говорил, словно не в силах остановиться.

Что-то из того, что он говорил, проснувшись с утра на соломе, еще можно было понять. У него было обыкновение, сев на постели, кричать через плечо — то, что со стороны деревянного уха: Аз есмь Аз.

Затем, словно для того, чтобы закрепить эту мысль, а может, оттого, что тем ухом он не слышал, Валленштейн поворачивал деревянный нос в другую сторону и кричал через другое плечо с той же убежденностью: Он есть Он; эти первичные утверждения он повторял десяток раз, пока не удовлетворялся их истинностью, после чего вскакивал с постели, не обращая внимания на приготовленный ему завтрак, и отправлялся бродить нагишом по безжизненным руинам своего родового замка в поисках бесчисленных ускользавших персонажей, запечатленных слепцом и дурачком, всякий раз отыскивая множество лиц среди обвалившихся стен и останавливаясь, чтобы произнести речь перед камнями крепости, чем он мог заниматься без устали весь день.

А то по несколько недель кряду читал лекции дереву, и тогда разрушающийся замок и запустевшая земля становилась мифической землей Ханаанской, пыльные дороги которой заполнялись пастухами и священниками, сапожниками и всевозможными торговцами, не говоря уже о сорока тысячах пророков, что, по преданию, явились из пустыни, если считать с самого начала.

Ни тьма, ни снег, ни осенний ветер, ни весенний дождь, ни летняя жара — ничто не могло удержать Валленштейна от вдохновенной проповеди, обращенной к скалам, деревьям и кустам, в которых он видел окружавшую его многолюдную толпу: Исайя, Фатима и Христос, слушая его, поедали оливки, Иешуа, Иуда и Иеремия слушали и передавали друг другу бурдюк с вином, Измаил и Мария слушали, держась за руки, Руфь и Авраам сидели на траве и слушали, а над их головами порхал летающий конь Магомета, а Илия и Гарун аль-Рашид придвигались поближе, чтобы не пропустить ни слова, да и все вокруг внимали тому, что исходило из уст его, Мелхиседека, легендарного царя Иерусалимского.

Потому что теперь Валленштейн понял, кто он; эту древнюю тайну тщательно скрывали, но он ее узнал и теперь ходил по открытым галереям замка, благословляя и прорицая, воздевая длань в надежде и наставлении, разводя руками, припоминал бессмысленные пословицы и пересказывал их убедительно и громко — пустому месту, тысяче и одной мечте, толпившимся в его сознании.

Чем больше он поправлялся, тем красноречивее и стремительнее становились эти словесные припадки, речь лилась так быстро, что он уже не успевал произносить слова. Яркие тирады выливались сплошным потоком звуков. Целые проповеди заключались в одном дыхании — и так и исчезали непроизнесенными, невысказанные слоги сливались в неразборчивый шум.

Порой вдруг из внешнего мира доносился чуть слышный звук — пусть даже стук его шагов, — и он терялся. Тогда он осторожно выставлял вперед деревянное ухо, пытаясь понять, где он находится, словно вновь оказывался в глубокой тишине крохотной пещеры у вершины горы Синай.

Но потом его лицо так же неожиданно расплывалось в улыбке. Сотни лиц проступали сквозь камни, тысячи лиц покрывали деревья, и вновь вокруг него волновалось море почитателей.

Валленштейн поправлял деревянный нос, прилаживал ухо. Ну вот, он готов. И он пускался дальше в горячий и еще более невразумительный монолог.

* * *
Когда Валленштейн возвратился в замок, Софии, дочери, было восемь лет. Она прожила все это время затворницей среди развалин, почти ни с кем не общаясь, кроме матери, и не видела причин считать Валленштейна сумасшедшим. У матери было распухшее тело, и она не разговаривала, у Валленштейна — деревянные части лица, и он болтал без умолку. Таков был ее мир, а по характеру она была скромна и необщительна. Со временем она полюбила Валленштейна как отца, а он ощущал ее нежное участие, несмотря на мириады иллюзорных событий, поглощавших его внимание.

Когда София подросла, она стала учиться хитросплетениям бизнеса, надеясь восстановить замок, чтобы в нем стало можно жить. Под имя Валленштейна еще давали ссуды, но бессердечные ростовщики часто унижали ее.

Софией Молчуньей называли ее в деревнях, потому что говорила она очень мало. Люди приписывали это стыдливости, но причиной была простая боязнь влюбленной девушки, заболтавшись, выдать свою счастливую тайну и тем самым спугнуть любовь.

По ночам она плакала в пустынном замке, а днем шла договариваться с ростовщиками, со временем научившись вкладывать деньги с выгодой. Она расплатилась со всеми долгами до последнего гроша, выкупила обратно фермы и деревни, и в конце концов владения Валленштейна стали такими же обширными, как и прежде.

София была еще совсем юной, когда камни разрушили матери почки, и та умерла, оставив дочь с приемным отцом одних в замке. Они почти сразу же стали любовниками и оставались ими двадцать лет. В этот период под действием физической близости, которой он никогда не знал раньше, у Валленштейна бывали моменты просветления, когда он мог вспомнить найденную им подлинную Библию и рассказывал Софии о ее чудесах, а заодно и о подделке, которую он совершил.

Я должен был это сделать, шептал он. У меня не было выбора. Но я когда-нибудь вернусь и разыщу подлинник.

На этих словах его голос надламывался, и он беспомощно плакал в ее объятиях, понимая, что он никогда не вернется, потому что моменты прояснения наступали редко и длились слишком недолго, чтобы успеть совершить что-нибудь важное еще хоть раз.

Армянский квартал, говорил он с надеждой, там я ее оставил. Я смогу ее разыскать, правда?

Конечно, сможешь, отвечала София, крепко обнимая его и утирая ему слезы, не в силах залечить своей простой любовью воспоминания о девятнадцати годах в Святой Земле, ужасах горной пещеры и шрамах на грязном полу иерусалимского подвала.

Ты можешь, говорила она, можешь, можешь, повторяла она с отчаянием, чувствуя, как тело его слабеет и обмякает в ее объятиях, а печальное выражение на лице уже сменяется придурковатой ухмылкой.

* * *
Через двадцать лет София забеременела. Она не хотела оставлять ребенка, но Валленштейн упрашивал ее, и в конце концов она согласилась. Согласилась она и назвать дитя Екатериной в честь монастыря, где он открыл свою новую религию.

Родился мальчик, и София исправно назвала его Екатерином, но рождение его стало для нее огромной трагедией. С того самого дня Валленштейн больше не разговаривал с ней, не прикасался, в упор не видел. Она не знала, что со своей обычной ухмылкой он обдумывает возможность того, что он все-таки не Мелхиседек, хоть тот и был августейшим первосвященником древности.

Уже не впервые приходила ему мысль о том, что он, наверное, Бог.

Теперь, после рождения сына, он был так ошеломлен собственной смелостью, что его ум, и без того донельзя смятенный, окончательно погрузился в неизбывный первозданный хаос. Екатерин стал Христом, а сам он пустился в безудержные прорицания из той Библии, которую закопал в Иерусалиме, и возврата из этих видений уже не было.

Теперь, когда он был Бог, и легионы его творений стали столь многочисленны, и протяженность Вселенной столь невероятно велика, — он не мог перестать говорить ни на мгновение. Но он также чувствовал, что продолжать разговаривать с камнями, деревьями и кустами было ниже его достоинства. То была обязанность Мелхиседека, носителя божественного послания.

Несомненно, Бог проводил время как-то иначе, но как?

Валленштейн навострил деревянное ухо, надеясь услышать какой-нибудь знакомый звук. Неудивительно, что, став Богом, он сразу же понял, что Бог тоже ни на минуту не умолкал. Да, Бог болтал так же непрерывно, как он, когда был Валленштейном, что ж тут удивительного. Но что такого важного мог сказать лишь он один?

Имя? Имя, которое он оглашал годами в своих стремительных речах? Имя, произносимое так благоговейно и так быстро, что уже не хватало времени включить в него какие-нибудь гласные звуки? Значит, такое, которое мог произнести только он? Имя, которое любому другому казалось бы бессмысленным набором звуков?

Валленштейн попытался произнести его отчетливо.

YHWH.[64]

Получилось правильно, и он повторил его еще раз, пораженный тем, что ему удалось выразить все мироздание и описать все его содержимое, просто назвав себя; именно это слово он искал долгие годы в речах, одно непроизносимое апокалиптическое слово, свое собственное имя.

YHWH.

Да, он уловил его тембр, и это был превосходный способ утверждения правды.

Он вдруг осклабился. Разгадав секрет слепца с пыльных дорог Ханаана, жившего три тысячи лет назад, он одним махом постиг и тайну полоумного писца. Он больше не станет тратить силы на речи, обращенные к камням, деревьям и кустам. Никогда больше не будет он есть, спать, надевать и снимать одежду, даже ходить по коридорам и садам, подыскивая разные слова в погоне за правдой. Отныне для него не будет ни зимы, ни лета, ни дня, ни ночи у подножия горы.

Он закончил автобиографическую справку, глаголет кончаться конец из концов конец, и теперь ему можно спокойно и вечно стоять не двигаясь, повторяя лишь собственное имя.

София печально слушала, как он выкрикивал эти бессмысленные звуки, понимая, что у нее остался лишь один способ спасти его, продлить его существование, и она взяла его за руку и повела в самый глубокий, глухой и темный тайник замка, вырезанный в скале на глубине нескольких сотен футов, усадила его на койку и заперла железную дверь; впоследствии она трижды в день преданно приносила ему воду и пищу и проводила с ним пару часов, любовно гладя его, пока он выкрикивал свое непостижимое имя всему множеству произведенных им миров, она поправляла ему деревянные нос и ухо, перед тем как поцеловать его на прощание, закрыть дверь и оставить его в полной тьме и тишине, чтобы он мог хотя бы на несколько секунд отвлечься от многочисленных обязанностей творца всех вещей и помолчать, осознав, что для того, чтобы жить, нужны еда и сон, а прожил бывший отшельник и мистификатор еще тридцать лет, дотянув в своем подземелье аж до 1906 года; любовь Софии помогла ему дожить до ста четырех лет, оставаясь глубоко захороненным в беспредельной тьме света, который Бог открыл для себя во Вселенной своей пещеры.

Глава 7 Тивериадские телеграммы

Странника влечет родина. Поспеши домой, странник.

Известие о победоносном сожжении своей книги в Базеле и направленном против него чрезвычайном парламентском акте Стронгбоу прочел в римской газете с опозданием на несколько месяцев.

Жил он тогда в Сафаде, центре каббалистики и каббалистов, и как-то утром пошел порыбачить к Тивериадскому озеру. Прохладный воздух, спокойная вода, вокруг тихо. Долго ли, коротко ли, а рыбу он поймал и стал искать в карманах халата, во что бы ее завернуть, но с собой у него оказался лишь потрепанный томик «Зохара».

Его внимание привлек шум на пригорке; туда забиралась говорливая компания паломников из Италии, чтобы сесть позавтракать как раз там, где Христос произнес Нагорную проповедь. Когда они проходили мимо, один пилигрим нетерпеливо разломил большой кусок салями и впился в него зубами, отшвырнув бумажную обертку, которую понесло ветерком вниз к Стронгбоу.

Стронгбоу уже собирался завернуть рыбу в эту газетную страницу, когда увидел свое имя — в заголовке, жирным шрифтом, — чуть ли не во рту у рыбы. Официальное сообщение было выдержано в оскорбительном тоне, но содержало все основные факты.

Стронгбоу тут же приторочил тяжелые бронзовые солнечные часы к поясу и зашагал по берегу к Тиверии, где квартировал небольшой турецкий гарнизон. Не говоря ни слова, он оттолкнул часовых и вломился в квартиру турецкого коменданта, молодого человека, который прихлебывал утренний кофе, не успев еще одеться.

Комендант схватил с ночного столика пистолет и от испуга выпустил все девять пуль в того, кого он принял за невероятно рослого араба с рыбой, гномоном и книжкой по еврейскому мистицизму. Когда все пули ушли в стену, араб спокойно положил на ночной столик рыбу, а рядом с ней — крону Марии Терезии.

Я только что поймал травоядную рыбу, питающуюся морскими водорослями, и хочу сообщить об этом улове в Англию.

Что?

Рыба Святого Петра, довольно костлявая, но вкусная. У вас есть телеграфная связь с Константинополем?

Да, прошептал перепуганный турок, переводя взгляд с рыбы на книгу, а с нее на золотой, затем на таинственные арабские афоризмы, выгравированные на солнечных часах.

Хорошо. Отправьте две моих телеграммы в Константинополь, кому-нибудь, кому вы доверяете или кого можете подкупить, укажите, чтобы их отнесли на гражданский телеграф и отправили в Лондон по адресу, который я вам назову.

Но я даже не знаю, кто вы.

Стронгбоу положил на стол возле рыбы вторую золотую монету. Турок прищурился.

Как я могу быть уверен, что улов ваш подлинный и ваша рыболовная экспедиция не наносит ущерба Османской Империи?

Стронгбоу выложил на стол еще одну монету; турок вытаращил глаза на шесть блестящих золотых грудей бывшей австрийской императрицы, изрядно обнаженных и весьма впечатляющих после выкармливания шестнадцати детей.

А вдруг ваша цель — уничтожение Империи?

Стронгбоу положил четвертую и последнюю монету на стол, окружив рыбу золотом со всех сторон. Он поднял свои часы и посмотрел на них.

В данный момент вашей жизни пророк подарил вам возможность сделать выбор.

Да? Между чем и чем?

Прикарманить эти деньги, отправить мои телеграммы, позавтракать этой рыбой и застрелить любого из ваших людей, кто не подчинится. Или, если хотите, откажитесь от денег, тогда я убью вас и всех ваших подчиненных, сам отправлю телеграммы, и рыба тоже достанется мне.

Долговязый араб снова посмотрел на солнечные часы. Этот дух пустыни такой высокий и самоуверенный, что, может быть, это сам Пророк, подумал турок, и тогда какая разница, что я выберу. И хотя он очень боялся отправлять телеграммы по армейской связи, восемь огромных титек Марии Терезы составляли немалую сумму.

Время, произнес дух, прерывая размышления турка. Тот сразу же полез в столик за бумагой и ручкой.

Должно быть, такова воля Аллаха, вздохнул он.

Похоже, что так и есть, пробормотал Стронгбоу, который уже начал строчить печатными буквами непонятные четырехбуквенные комбинации.

* * *
Разгадать шифры Стронгбоу было, конечно, невозможно; прочитать их мог только его лондонский поверенный, который хранил у себя в сейфе несколько специальных запечатанных конвертов, использовавшихся для дешифровки.

В первой телеграмме содержался приказ продать поместье Стронгбоу в Дорсете со всеми землями и прочими владениями. Кроме того, поверенный должен был ликвидировать все активы, рассеянные по промышленному Северу, по Ирландии, Шотландии и Уэльсу, через сотни посредников, чтобы масштаб этих финансовых трансакций остался незамеченным.

Огромные суммы денег, вырученные от продаж, надлежало тайно перевести в пражские банки и в конечном итоге вложить в турецкий консорциум. Раскодировать вторую присланную из Тиверии телеграмму поверенный должен был лишь после того, как все состояние Стронгбоу до последнего шиллинга окажется за пределами Англии.

Если первая телеграмма была длинной и подробной, то вторая короткой. И хотя Стронгбоу не пожелал использовать официальное титулование, адресована она была королеве Виктории.

Во второй телеграмме, ссылаясь в качестве примера на свое семейство, Стронгбоу отмечал, что качество сексуальной жизни в Англии за последние семьсот лет катастрофически ухудшилось. Он признавал, что сделать что-то с этим, возможно, не входит в компетенцию королевы, но в то же время заявлял, что чувство собственного достоинства не позволяет ему далее участвовать в столь ужасающем процессе деградации.

Посему он отказывался от британского гражданства и уверял, что ноги его больше не будет к западу от Красного моря. Завершал же он телеграмму множеством скабрезных заявлений, превосходивших даже непристойности «Левантийского секса».


МАДАМ, ВЫ МАЛЕНЬКАЯ ЧОПОРНАЯ МАМАШКА, ПРАВЯЩАЯ МАЛЕНЬКОЙ ЧОПОРНОЙ СТРАНОЙ. КОНЕЧНО, ЭТО ГОСПОДЬ СОЗДАЛ ВАС ОБЕИХ МАЛЕНЬКИМИ, НО КОГО ВИНИТЬ ЗА ЧОПОРНОСТЬ?

Я НЕ УДИВЛЮСЬ, ЕСЛИ В БУДУЩЕМ ВАШЕ ИМЯ СТАНЕТ СИНОНИМОМ УРОДЛИВО ГРОМОЗДКОЙ, МРАЧНОЙ И ТЯЖЕЛОЙ МЕБЕЛИ, СКРЫТЫХ ЗЛОБНЫХ МЫСЛЕЙ, ВЫСОКОМЕРНОЙ НАПЫЩЕННОСТИ, А ТАКЖЕ ДЕТСКОЙ ПРОСТИТУЦИИ И ЦЕЛОГО СОНМА ДРУГИХ ГРЯЗНЫХ ИЗВРАЩЕНИЙ.

КОРОЧЕ, МАДАМ, ВАШИМ ИМЕНЕМ СТАНУТ ОБОЗНАЧАТЬ ХУДШИЙ ВИД СЕКСУАЛЬНОГО ЗАБОЛЕВАНИЯ, ЛИЦЕМЕРНОЕ ХАНЖЕСТВО, ОМЕРЗИТЕЛЬНОСТЬ КОТОРОГО НЕ СКРЫТЬ ДУХАМИ С ТЯЖЕЛЫМ ЗАПАХОМ ЛАВАНДЫ.


Адрес на телеграмме гласил: Ганновером, Англия. Обратный адрес: Плантагенет, Аравия.

Итак, глухой мальчик с копьем в руке, очистивший некогда фамильное поместье от шестисотпятидесятилетней бестолковой истории, почувствовал наконец призвание. Гигантское увеличительное стекло и бронзовые солнечные часы остались в прошлом. Дожив до шестидесяти лет, он решил стать хакимом, то есть целителем, и лечить бедняков в пустыне.

Конечно, он не мог предвидеть, что переток огромного состояния в безнадежно коррумпированный Константинополь, откуда управлялись в те дни пустынные регионы, повлечет за собой необратимые последствия далеко за пределами этого города, и к концу девятнадцатого века не только пустыня, но и весь Ближний Восток фактически будут принадлежать одному человеку, худому босоногому великану, который говорил смиренно, как араб, а порой терпел унижения, как еврей, и который к тому времени стал и арабом, и евреем одновременно, неопределенным семитом, что живет в открытом потрепанном шатре и занимается разведением овец.

* * *
Из Галилеи он пошел в Константинополь и начал учреждать банки, концессии и дочерние компании, чтобы его состояние управлялось без его участия. Сегодня он был персидским сердаром, завтра египетским эмиром, на третий день — банкиром из Багдада.

Он приобрел контрольный пакет в системе почт и телеграфа, выкупил все правительственные облигации и выпустил новые, стал тайным казначеем турецкой армии и флота, он подкупал потомков янычаров, совещался с пашами и министрами и делал именные вклады на их внуков, он приобрел права на колодцы в Мекке и на всех ведущих в Мекку дорогах, купил двести из двухсот сорока четырех существовавших в турецких владениях промышленных предприятий; он снимал и назначал патриархов армянской, греческой, римско-греческой и сирийско-греческой церквей в Иерусалиме и коптского патриарха в Александрии, он взял в концессию четыре тысячи километров железных дорог, учреждал фонды приданого для дочерей крупных землевладельцев от Персидского залива до Анатолийского нагорья, он реставрировал мозаику из золота и многоцветного мрамора в Софийском соборе, — так что к тому времени, когда он решил уехать из города, всякий, кто имел хоть какое-то влияние в этой части мира, находился под его контролем.

Втайне ото всех он купил Османскую империю.

* * *
Никто не знал и о том, что он уже обрек на разрушение Британскую империю, приговорив ее к постепенному упадку, который никогда уже не сменится рассветом. Началом этого падения можно считать тот день, когда его варварский караван выгрузился в Венеции с неподъемным грузом восточного знания. А можно начать отсчет двенадцатью годами раньше, когда он уселся на огромного каменного скарабея в Иерусалиме, чтобы изучить эту разрушительную науку. Или еще раньше, когда он намекнул в своей монографии, что англичанкам в Леванте свойственно потеть.

Но все это слишком поздние даты. Для распада великой империи больше подходит временной промежуток в сотню лет, так что, вероятно, этот необратимый курс был взят в ту теплую каирскую ночь, когда молодой Стронгбоу со смехом поворотил спину к собравшимся отпраздновать двадцать первый день рождения королевы Виктории и спрыгнул со стены сада, чтобы отправиться в свой хадж.

А теперь, сорок лет спустя, дождливым октябрьским днем, высокий сухопарый человек с важным видом закончил свои дела в Константинополе и направился к пустынным просторам Босфора; увидев, что облака уже расходятся, он постоял в звенящей капелью оливковой роще, наблюдая, как заходит солнце над Европой, потом церемонно снял кольца, украшенные драгоценностями сандалии и изысканный головной убор своего последнего маскарадного костюма, бросил их в набежавшую волну и стал пробираться через сучковатую рощу обратно, чтобы исчезнуть навсегда; босым, в одном рваном халате, с пустыми руками, он отправился на юг на Святую Землю, а может, и дальше.

Никто не заподозрил о потере, но Стронгбоу забрал из Европы куда больше, нежели одно только свое огромное состояние. Он забрал свое уникальное мировоззрение, вобравшее новые миры, свой ищущий дух, вскормленный свежей зеленью миражей.

Никогда больше Запад не даст миру нового Стронгбоу. После него будут делегации и комиссии, инженеры и войсковые гарнизоны, исправно функционирующие юридические инстанции и бесприютные странники на верблюдах. Все это будет потом, но величайшее из всех завоеваний, поход, в который человек может отправить многочисленные легионы своего сердца, завершился.

* * *
Как подобает нищему хакиму, он больше не носил с собой ни каломели, ни хинина, ни крупинок ревеня. Теперь он лечил исключительно гипнозом.

Обычно он усаживался за спиной пациента, так, чтобы не видеть его губ, не знать, что он говорит, и таким образом освободиться, позволить своим пустынным знаниям услышать его подлинные чувства. Через некоторое время он говорил больному повернуться к нему лицом.

К тому времени пациент успевал привыкнуть к пустынному пейзажу перед собой и, неожиданно оказавшись лицом к лицу с великаном-хакимом, особенно встретив его взгляд, оказывался ошеломлен. Властный, задумчивый, неподвижный, этот взгляд опускался на посетителя, и тот мгновенно оказывался в его власти.

Хаким ничего не говорил. Своими большими глазами он возрождал и вновь заселял бесплодную пустыню, которую находил среди многообразия ландшафтов в мозгу пациента, примечал далекие наносы песка, подбирал покровы и костюмы, вновь посещал забытые уголки, прислушивался к звуку ветра и пробовал воду в маленьких колодцах.

Подобно ботанику, он высаживал семена и выращивал из рассады цветы. Он осторожно дул на цветы, и те колыхались на ветру туда-сюда и вот уже начинали блестеть на солнце. Окидывал взглядом горизонт.

Глаза его отдавали последний приказ, и пациент выходил из транса. Хаким говорил ему прийти еще через недельку-другую, и если к тому времени астма или астигматизм не пройдет, нужно будет еще посидеть вместе и полюбоваться пустыней.

В это же время целитель пытался разобраться в другом, уже более личном вопросе. С тех пор как он ушел из Иерусалима, он всесторонне обдумывал тот непонятный разговор на древних языках между кротом и отшельником в пещере на горе Синай. Тщательно все взвесив, он пришел к выводу, что в пещере действительно происходила потрясающая трансформация и что Библия, считающаяся самой старой в мире, не более чем колоссальная по масштабу фальшивка.

Конечно, у него не было возможности узнать, о чем говорилось в настоящей Синайской Библии, он мог только догадываться о ее содержании. И все же он почему-то был уверен, что она содержит ключ к разгадке его собственной жизни. Тогда ему в голову пришла странная идея, и он начал задавать своим пациентам те вопросы, которые так долго задавал себе.

Вы слышали о загадочной книге, в которой написано про все на свете? Непоследовательная и страшно противоречивая книга, буквально до бесконечности?

Его пациенты беспокойно шевелились в гипнотическом трансе. Порой они отвечали не сразу, но ответы давали очень похожие. Кажется, они слышали о такой книге. Наверное, в детстве им читали из нее какие-то отрывки.

Хаким продолжал целительствовать до конца дня, а затем сидел в уединении, поражаясь схожести ответов. Если так много людей знают секрет утерянной книги, не может ли оказаться так, что все они — тайные ее хранители? И что утраченный оригинал можно восстановить, лишь если провести гипнотическое зондирование всех людей на земле?

Под тяжестью этого открытия целитель дрогнул. Правда была ошеломляющей, задача — безнадежной. Впервые в жизни он почувствовал себя беспомощным.

Уныло перебирал он в памяти десятилетия беспрестанных блужданий по песчаным далям, по лунной дорожке в поисках святого места, о котором говорил отец Якуба. Воспоминания о кротком, безмятежном карлике теперь наполняли его душу тоской, потому что хадж его завершился, а святого места он не нашел. Почему так получилось? Где оборвался след в небе?

Огромный и одинокий в сумраке, величайший путешественник своего века встал на колени и завороженно посмотрел в окружающую тьму; потерянный, сознавая свое поражение, он оставался там до рассвета, пока к нему не подошел какой-то молодой человек.

Глубокоуважаемый хаким?

Да, сынок, это я.

Я болен и изможден.

Так.

Вы поможете мне, говорят, вы умеете?

Да. Сейчас сядь ко мне спиной и следи за тем орлом, как он взмывает и падает камнем в первых лучах нового дня своей тысячелетней жизни. Можем ли мы пройти той же тропой? Может, его полет и впрямь совпадает с дорогой Пророка, с теми следами, что оставляет человек со дня своего рождения до дня смерти? Причудливая вязь Корана свивается и раскручивается, как волны в пустыне, а оазис и вправду может оказаться очень маленьким. Но мы найдем его, найдем.

* * *
Однажды в Йемене некий пастух наблюдал, как хаким целительствует на пригорке, а когда тот закончил, приблизился к нему. Это был маленький улыбчивый толстячок, он не столько ходил, сколько переваливался. Таким манером он докатился до пригорка и встал там, переминаясь с ноги на ногу, словно пританцовывая.

Салям алейкум, уважаемый хаким. Интересно, кто вы?

Алейкум ассалям, брат. Просто странник.

Ах, все мы странники, но разве нет у каждого из нас цели в конце пути?

Это так, и человек не знает, в какой стране умрет. Так что же мучит тебя, брат?

Ты деловой человек, хаким, но речь не обо мне. Хвори у меня обычные, придет день, и я излечусь от них. Я пришел поговорить о тебе.

Обо мне, брат?

Да, это ты мучишься, а негоже смотреть, как добрый человек страдает.

Как ты сказал, придет день.

Нет-нет, хаким, я совсем не то имел в виду. Да не зайдешь ли ты в мой шатер выпить кофейку? День окончен, пора пыли улечься. Пойдем, прямо сейчас, а? Пошли.

Коротышка потащил целителя за рукав, и когда тот поднялся на ноги, толстячок неожиданно рассмеялся.

В чем дело?

Да мы, когда рядом, не видишь что ли? Пока ты сидел, я был с тобой вровень, но теперь вдруг стал в два раза короче. Что делать? Неужели хакиму теперь вечно сидеть, а мне стоять? Я засмеялся, потому что подивился.

Чему?

Щедрости Его даров. Но пойдем, брат, как ты зовешь меня, день окончен, и у нас есть хороший кофе. Да, пойдем скорее. Меня зовут Якуб, пошли.

Он вновь рассмеялся, и они пошли, высокий сухопарый хаким, величавый, несмотря на лохмотья, и низенький толстенький пастух, который, весело напевая, бежал вприпрыжку, пытаясь угнаться заразмеренными шагами человека, которого он взялся отвести домой.

* * *
Пока хаким устраивался, Якуб приготовил кофе. Теперь толстячок стал серьезным, и голос его звучал настойчиво.

Хаким, я смотрел, как ты лечишь больных взглядом, ты делаешь доброе дело. Но знаешь, по твоим глазам тоже можно многое прочесть. Я занимался этим сегодня. Ты путешествовал так много, что, можно сказать, все повидал, ведь так?

Может быть.

И то, что ты видел и делал, тебя уже больше не интересует?

Это так.

Конечно, ведь ты стареешь, как и я. Но мы не такие уж старые, хаким, всего лишь шестьдесят с хвостиком, всего ничего. А еще ты очень богат, ведь так? Совсем не такой бедняк, каким кажешься?

Как это, брат?

Я хочу сказать, духовно, ведь ты так много повидал. Ты один из богатейших людей в мире, может быть, самый богатый?

Может статься.

Но нет, к сожалению, это неправда. Ты достоин этого, но увы. И когда перед этим сказал, что все повидал, это тоже неправда. Ты хороший человек, но во второй половине жизни тебя одолела немочь.

Я старею, вот и все.

Это не возраст, это что-то другое. Ты так много путешествовал, набрался мудрости, неужели ты этого не понимаешь? Неужели ты не видишь этого своими проницательными глазами, которые видят так много в окружающих? Но если ты не видишь, мне придется тебе сказать. Одиночество, хаким, — вот твоя немочь. Ты совсем один. Ты никогда не любил женщину, не был отцом?

Первое — да, второе — нет.

То есть женщину ты любил?

Да.

Но это было давным-давно и очень далеко?

Да.

То есть очень давно, много лет назад? По-настоящему давно?

Если сорок лет назад — это по-настоящему давно, то да.

Там, где это было, — совсем незнакомые места для бедного йеменского пастуха?

Пожалуй, незнакомые.

Всякие дворцы, фонтаны, слоны? Эти и другие бесчисленные чудеса? И всякое такое? И как же эта местность называется?

Персия.

Толстячок хлопнул в ладоши, и остатки серьезности исчезли с его лица. Он засмеялся и обхватил себя руками.

Знаю, хаким, слышал. Конечно, я слышал про Персию, про слонов и про фонтаны, но я никогда не встречал никого, кто там побывал. Ты не расскажешь мне все? И про эту женщину тоже? В наши годы мужчинам полезно вспоминать про любовь, нет ничего полезнее, кроме, разве что, самой любви. Так расскажи мне все, хаким, пожалуйста. Какой роскошный рассказ для здешних мест.

Да, да, зашептал он, затем вскочил на ноги и стал бестолково семенить по шатру в поисках новой порции кофе, второпях наткнулся на лампу и опрокинул ее, засмеялся над этим и, смеясь, налетел на жердь, поддерживавшую шатер, хохоча, нашел наконец кофе и уселся, с наслаждением предвкушая, покачиваясь и улыбаясь и обхватив коротенькими ручками свое тело, словно удовольствие от истории о Персии и любви так чувствовалось острее.

* * *
Услышанная Якубом история оказалась совсем не такой, какую он ожидал услышать. Хаким начал медленно, не зная, что скажет в следующий момент, даже не очень понимая, почему он рассказывает чужому человеку о своей возлюбленной, с которой жил всего лишь несколько недель, пока она не умерла от эпидемии, — да и сам он тогда заболел, частично ослеп и в тоске заучивал Коран, став мастером-суфием, после чего двинулся дальше описывать ритуалы тысячи племен.

Слушая этого высокого сухопарого человека, Якуб понял, что тот не просто добрый и могучий целитель, а путешественник, носивший в разных странах разное обличье, скрывавшийся под разными нарядами — воистину необъятный и переменчивый дух.

Джинн?

Да, раньше он был джинном. Теперь он страждущий человек.

Якуб слушал, глядя гостю в глаза. Когда хаким закончил рассказ, он кивнул.

А ведь ты глухой?

Да.

Ну, неважно. У каждого свои недостатки.

Кроме тебя, только один человек догадался об этом.

Он услышал это так же, как я, и, конечно, его тоже звали Якуб, не так ли?

Да, но как?

Да, но как и почему? радостно повторил Якуб. Могло ли быть иначе? Если что определено, значит, так тому и быть. Вот ты улыбаешься, хаким, а чему? Как может человек, который ничего не совершил и нигде не был, сделать так, чтобы ты улыбнулся? А ведь путешествие твое было не просто путешествием, верно? Все время, притворяясь, что совершаешь хадж, ты на самом деле искал потерянную книгу, не так ли? В ней была история про нежную персиянку и многое другое, и поэтому ты слушал анекдоты, загадки, отрывки стихов во многих святых местах. Признайся, ты думал, что они тоже — часть книги.

Стишки? спросил хаким. Анекдоты и загадки?

Ага, попался, попался? Тогда послушай, я перескажу твой рассказ так, как я его услышал.

Маленький пастух набрал воздуха и начал петь без слов. Он раскачивался вперед-назад, насвистывал, раскидывал короткие ручки и прихлопывал себе в такт, он плыл нагишом по Тигру, переплывал Красное море, проникал в Мекку и Медину, жил в Сафаде, шел двадцать пять сотен миль в Тимбукту, чтобы встретиться с другим Якубом, окунал ноги в озеро Чад после прибытия и перед уходом, за два перехода рассеянно пересекал Синай и вычерчивал траекторию полета таинственной кометы в Северной Аравии, общался с жирным лоснящимся торговцем письменными принадлежностями и почти невесомым продавцом древностей, писал в иерусалимской кладовке труд в три миллиона слов, покупал одну империю и разрушал другую и в конце концов въезжал во дворец на слоне, усаживался возле фонтана отдохнуть, расслабленно откидывался с чашкой кофе и всматривался в старые новые линии на своей ладони.

Видишь? сказал Якуб. Не так ли все было? Отрывки из волшебной книги, которая пишется постоянно? Или она была однажды написана? Или будет когда-нибудь написана? Я все знаю об этой книге, хаким. Что? Конечно знаю, мне еще трех лет не было, когда я впервые про нее услышал. Но главное, хаким, зачем дальше искать ее, когда мы вполне можем сами ее написать? Или даже лучше для нас, стариков, — проговорить, высказать ее? Зачем мечтать о том, что можно прожить? Не об этом ли шатре идет в ней речь? Вдвоем мы достаточно знаем, разве не так? Старик, который нигде не был, и старик, побывавший везде? С нами все дары и чудеса, все. И признайся, хаким, тебе понравились эти места? Конечно понравились, и поэтому ты здесь останешься. На этот счет есть одна арабская поговорка. Не подскажешь мне ее?

Странника влечет родина, сказал целитель. Поспеши домой, странник.

Да, да, поспеши домой, странник, точно. Ты же провел в пути, как ты говоришь, больше шестидесяти лет, вот ты и улыбаешься, оглядывая свой новый дом. Так это одна из Его маленьких загадок, чем был бы мир без загадок и стишков. Сплошные напыщенные церемонии, как на похоронах. Однако, как хорошо, должно быть, оказаться наконец среди своих, дома! Поистине, лучше этого может быть только одна вещь. Нет, две.

И что это за вещи, Якуб?

Первое — женщина, которую любишь, второе — ребенок, которого она тебе дарит. Но об этом можешь не думать, потому что у тебя скоро будет и то и другое.

У меня?

Конечно, это же читается у тебя по глазам яснее ясного. Давай-ка я скажу дочери, что к ужину у нас гость, я проголодался за всеми этими разговорами о дальних странах. Как здорово найти на исходе дня то, что потерял раньше. Ну вот, ты уже не просто улыбаешься, а смеешься. Зачем смеяться над человеком только потому, что он никогда нигде не был и ничего не совершил? Смеху будет достаточно, когда народ увидит нас вместе, у тебя голова в небесах, моя на земле. Рядом мы будем смотреться забавно, и они будут смеяться, но не обращай внимания, тут уж ничего не поделаешь, к тому все идет, так уж тому и быть.

Чему, Якуб?

Тому, что я заметил только что в твоих глазах, зачем ты пытался это скрыть? Твоей женитьбе на моей дочери, конечно. Не пройдет и года, как будет и сын. Но почему ты смеешься в третий раз, о бывший хаким? Ты даже этого не прочел в своей потерянной книге, которую я нашел тебе сегодня? Ты не знал, что этот пригорочек в Йемене когда-нибудь станет тебе домом и что это давным-давно записано? И то, что ты искал так долго, — это покой вот этого самого шатра?

Часть 2

Глава 8 О’Салливан Бир

Мы сами[65]

Лет за тридцать до того, как некогда великий генералиссимус Валленштейн прятался в туманах Богемии, у вождя одного ирландского клана по имени О'Салливан Бир англичане сожгли замок и разбили его отряд в графстве Корк. Ему оставалось только пуститься в бега, и он отправился с юга на север Ирландии с тысячей своих людей. Стоял январь — месяц по обыкновению ненастный. Их преследовали регулярные войска, а у жителей, как обычно, есть было нечего. Через пятнадцать ужасных дней, когда О'Салливан Бир, преодолев триста миль, прибыл на север, у него осталось лишь тридцать пять человек. Этим героическим маршем клан прославился на юго-востоке Ирландии, где их звали О'Салливаны Лисы за хитрость в трезвом состоянии и О'Салливаны Медведи[66] — за буйство в пьяном.

Тот медведь-лис, который будет контрабандой возить первые партии оружия сыну Стронгбоу для Хаганы,[67] родился на одном из островков Аран, что западнее залива Голуэй, на пустынном, продуваемом всеми ветрами клочке суши в Атлантике, лишенном даже плодородного слоя почвы. Остров никогда не мог прокормить больше нескольких сотен человек, однако за несколько веков здесь родилось не меньше сотни святых. Ни одна местность в христианском мире не производила больше святых на душу населения; объяснялось это тем, что место было настолько захолустное, что людям оставалось только эмигрировать, спиться или быть причисленным к лику святых.

Или плодить семейство, этим тоже многие занимались. Семь-восемь детей считалось нормальным, бывало и по пятнадцать — двадцать, но семья Джо была необычной, ведь он был младшим из тридцати трех братьев; этот гигантский выводок произвел один бедный рыбак, который являлся седьмым сыном седьмого сына, а значит, обладал способностью пророчествовать, когда у него было настроение. По причине традиционной среди островитян застенчивости такое с ним бывало, только когда он вдрызг напивался, а это случалось аккурат три раза в год, на Рождество, Пасху и 14 июня, в день местного святого — покровителя острова, сразу после мессы.

В такие дни в углу комнаты ставили бочонок крепкого портера, и все мужчины в округе собирались попеть, поплясать и потравить байки; отец Джо считался неоспоримым королем острова, не только из-за своего дара, но и потому, что имел тридцать три сына.

Для юного Джо было что-то магическое в тех особенных вечерах — рассказы о проделках бесенят, злых духов и, в особенности, маленького народца, многочисленных волшебников-малюток, которые редко показывались на глаза, но следы своего пребывания оставляли частенько — в ярко-зеленых курточках, плоских красных шапочках и ботинках с пряжками, ростом человеку по колено; сотни лет они озорничали, пировали, пели песни и чуть ли не открыто играли в хоккей на траве. А еще деяния его братьев по всему миру, пересыпаемые пророчествами отца, события сверхъестественные для мальчика, выросшего на суровом и дождливом острове в Атлантике, где большую часть года проводили в море на лодке, сделанной из воловьей кожи, борясь с холодными волнами и расставляя мили сетей перед рассветом.

Чудесные и необычные вечера длились до тех пор, пока в июньский вечер 1914 года не прозвучало самое роковое из всех отцовских пророчеств.

* * *
В тот вечер его отец не пел и не плясал, даже ничего не говорил. Давно минула полночь, а он все сидел у очага, погрузившись в тягостные раздумья, и пил.

Кое-кто из дружков пытался петь и танцевать, но все это было не то. Все собравшиеся в комнате ждали обычных рассказов своего короля о прошлых и будущих чудесах и без них не знали, чем себя занять. А король все сидел, уставившись на горящий торф, выпивал пинту за пинтой и не произносил ни слова.

Это выглядело очень зловеще. Так король вечеринок никогда себя раньше не вел. Наконец в поведении присутствующих стали появляться признаки отчаяния, и старший из них нарушил тишину вопросом:

Джо, у тебя нехорошие предчувствия?

Несколько долгих секунд ответа не было, а затем король наконец пошевелился. Он пробормотал что-то, чего никто не расслышал.

Что, Джо?

Беды. Я предвижу беды.

И что за беды, Джо?

Война.

Но войны всегда приходят и уходят, Джо. Нам-то что, беднякам?

Лицо короля омрачилось. Он поворошил угли.

Да, приходят, как прилив, и уходят, но эта будет для меня особенной. Вот увидите, через две недели в местности под названием Босния застрелят герцога, и это станет поводом для развязывания великой войны. Насколько великой? Десять миллионов убитых и двадцать миллионов изувеченных, но это не мое. А для меня — семнадцать из моих сыновей будут сражаться и погибнут в этой войне, по одному в каждой из этих поганых армий, что примут участие в этой поганой войне.

Воцарилось молчание. Король сделал хороший глоток портера, и каждый, пользуясь возможностью, последовал его примеру. Король уставился в кружку, и все мужчины в комнате стали смотреть в свои.

Ужасно, прошептал чей-то голос.

Ужасно? переспросил король. Нет, они уже мужчины и могут решать сами за себя. Лишь одно гложет это старое сердце — то, что ни один из тех семнадцати моих сыновей не погибнет за Ирландию. Они будут воевать, и смело воевать, и погибать за семнадцать разных стран, но ни один — за свою собственную. Я отправил их, все правильно, они живут своей жизнью. И это тоже по-нашему: за кого угодно, только не за себя. А теперь наполните кружки. Надо выпить перед тем, как я скажу кое-что еще.

Собравшиеся немедленно повиновались. Они угрюмо выстроились в очередь к бочке, наполнили кружки и расселись по местам. Кружку короля тоже наполнили и вложили в его мозолистую руку.

Он сидел у торфяного огня, уставившись в пол. Когда он делал глоток, то же самое делали остальные, он откашливался — и волна откашливаний пробегала по комнате. Прорицание — это дар божий, и спешка тут ни к чему. Человек, которому предстоит потерять семнадцать сыновей в семнадцати разных заморских армиях, имеет право собраться с мыслями. И все же кто-то, не удержавшись, спросил:

Так что же делать, Джо?

Король глотнул портера. Хлебнули и все присутствующие. Король откашлялся, и они за ним. Итак.

Что делать? Я скажу вам, что делать. Через два года на Пасхальной неделе начнется восстание, национальное восстание, и в нем будет участвовать мой сын, единственный из всех он будет сражаться за Ирландию, совсем мальчишка, правда, но он там будет. Вот и вся тебе правда на сегодня, четырнадцатое июня тысяча девятьсот четырнадцатого года. Я за свою жизнь наделал тридцать три сына и дал свое имя последнему из них, и будет то, что будет, и этот парнишка поступит так, как ему надлежит, и я знаю как именно, после чего он пойдет дальше и станет почему-то царем Иерусалимским.

Последние слова ошеломили всех собравшихся. Даже сам король удивленно откинул голову.

Не богохульствуй, предостерег чей-то голос.

Я и не думал. Понятия не имею, почему я это сказал. Так как тебя зовут? заорал он вдруг, чтобы скрыть свое замешательство, глядя за плечи приятелей, столпившихся вокруг него.

Все обернулись. Они только сейчас обратили внимание на маленького темноволосого мальчика, затаившегося в дальнем уголке, как всегда, безмолвного на пророческих собраниях отца. Он не осмеливался говорить, глядя на отца, а когда отец смотрел на него, он тем более не смел открыть рот.

Джозеф, прошептал он.

Джозеф, а дальше?

Джозеф Инда Колумкилле Киран Кевин Брендан О'Салливан Бир.

О, святые этого острова, сказал отец, это и мое имя, я тебе его дал, так что можешь сражаться за Ирландию, как и я когда-то. Через два года восстание. Нет смысла клясться этими святыми, парень, но мы поднимем кружки за то, чему не миновать, уж это-то мы можем сделать. И да минует тебя дурной глаз, и да пребудет с тобой маленький народец, и, как учила тебя мать, коль нет шиллинга, сгодится и грошик, а коль нет и грошика, так благослови тебя Господь.

Собравшиеся в комнате мужчины важно подняли кружки и осушили их. Перепуганный юный Джо, всего четырнадцати лет от роду, стоял в уголке навытяжку.

* * *
В 1916 году, как и было предсказано, в понедельник после Пасхи вспыхнуло восстание, и ирландские революционеры несколько дней удерживали дублинский почтамт. Джо был одним из тех немногих, кому удалось уйти с этого почтамта, а потом, одолев пешком двести миль, он скрылся в горах графства Корк, пройдя таким образом во встречном направлении маршрут своего знаменитого предка.

Что делать? думал он на ходу. Бойцу-одиночке надо держаться от врага подальше, и он решил научиться пользоваться своей винтовкой на большой дистанции.

Сама винтовка была курьезом древности: модифицированный американский кавалерийский мушкетон, последний раз использовавшийся в бою с царскими драгунами в Крымской войне. Но скоро Джо обнаружил, что короткоствольный мушкетон с тяжелым ложем может стрелять крупнокалиберными пулями необычайно метко — на манер гаубицы, если целить не в мишень, а выше, чтобы пули летели по высокой дуге и били сверху.

Следующие три года Джо практиковался со своим мушкетоном в горах, отрабатывая навесную траекторию, стараясь, чтобы его никто не видел вблизи. Он передвигался по ночам и никогда не спал в одном и том же месте дважды, он стал призрачной фигуркой в ярко-зеленой курточке, плоской красной шапочке и туфлях с пряжками; фермеры Корка, досконально знавшие все про чертенят, злых духов и хитрый маленький народец, естественно, стали звать его эльфом-переростком.

По ночам ему приходилось искать пропитание, и слухов прибавилось. Иногда по утрам фермер понимал, что в сарае стул стоит не на месте, а четыре-пять картофелин куда-то делись.

Ночью приходил он, шептал фермер соседям, и кто такой он, конечно, никому объяснять не надо было. Соседи с важным видом кивали, смутно припоминая тихий раскат грома, который они слышали вдалеке на заре.

В 1919 году началась партизанская война, вслед за чем англичане прислали «черно-пегих», которые рыскали по стране, грабя, зверствуя и наводя ужас. Тогда он дал о себе знать, и в южной Ирландии страх пришлось испытать другой стороне.

Сценарий был всегда один и тот же. Шайка «черно-пегих» скачет по дороге, одинокий фермер опрометью несется по своему полю, уворачиваясь от их пуль. Тихий раскат грома вдалеке. Еще и еще. Двое-трое «черно-пегих» опрокидываются на землю, каждый с пулей в макушке.

Сегодня в западном Корке, завтра в восточном. На третий день у рыбацкой деревни. На четвертый — где-нибудь в глубине страны.

Пули каждый раз били прямо сверху, словно пущенные с небес. «Черно-пегие» вдруг оказались лицом к лицу с божественным вмешательством или, как минимум, с дивизионом неуловимых снайперов, вооруженных каким-то новым секретным оружием. Они отказывались выходить из казарм, и стало казаться, что он одержал победу.

* * *
Но одинокая партизанщина эльфа-переростка не могла продолжаться вечно. Когда баллистическая экспертиза показала, что противник — всего лишь шустрый одиночка, вооруженный старым модифицированным американским мушкетоном, «черно-пегие» принялись бесчинствовать, мстительно и злобно. Делали свое дело доносчики, и укрываться в горах юному Джо стало негде.

Не стало больше ярко-зеленой курточки, плоской красной шапочки и туфель с пряжками, смолкли ободряющие раскаты тихого грома вдалеке, развеялся загадочный призрак в южной Ирландии, не стало даже старого кавалерийского мушкетона, Джо зарыл его на заброшенном кладбище, почти не надеясь когда-нибудь возвратиться и вернуть себе ружье.

Вновь наступил понедельник после Пасхи, четвертый с начала восстания; Джо — младший сидел на заброшенном земельном участке в трущобах города Корк, коротая последний вечер в Ирландии. Его штаны износились до дыр, босые ноги покрылись нарывами, а то, что когда-то было рубашкой, превратилось в кружево лохмотьев, перевязанных веревочками. Над головой визгливо кричали чайки. Он посмотрел на небо, закрыл глаза и с грустью представил себе маленький остров в Атлантике, горящий в камине торф, отца в компании бедных рыбаков.

Исусе, прошептал он, терпеть не могу разочаровывать людей, но мне приходится отступать. Я уже не могу бегать и прятаться, людей из-за меня избивают дубинками, а я не могу им помочь, только хуже делаю. Знаешь, что они теперь говорят? Говорят, он исчез, и это правда, я для них больше не существую.

Все собравшиеся в комнате мужчины торжественно подняли кружки в его честь.

Знаю, Исусе, я все понимаю, я на все готов, чтобы не разочаровывать людей, я бы остался надолго, если бы от этого была польза, но это бесполезно. Я попробовал, и какое-то время был прок, но это время прошло, и теперь, говорю тебе чистую правду, Исусе, я сдаюсь, они уделали меня, его больше нет.

Он поднял руку в прощальном приветствии, заковылял прочь от заброшенного участка через мост и спустился через люк в угольный погреб. Там он узнал от пожилого возчика, что план его побега готов, а еще — что «черно-пегие» пытали кого-то на западном побережье и выведали, что их старый враг с мушкетоном находится в Корке, завтра к полудню они прибудут большими силами, окружат город и устроят облаву.

* * *
«Черно-пегие» прибыли задолго до полудня, но все же опоздали. Рано утром из гавани вышло маленькое судно с грузом виски и картофеля для английского гарнизона в Палестине. Кроме того, на судне ехали в паломничество на Святую Землю двенадцать монашек.

Путешествие, в которое отправлялись монашки, было из ряда вон выходящим, ведь они принадлежали к ордену Бедной Клары, членам которого обычно не дозволялось даже покидать пределов монастыря, не говоря уж о стране. Причиной паломничества стало прошение, поданное настоятельницей из менее строгого ордена, в ведении которого находился монастырь до конца восемнадцатого века, после чего он отошел к Бедным Кларам. Прошению не дали ход из-за войны с Наполеоном, а монастырь тем временем перешел в другие руки.

Где пропадало прошение в течение всего девятнадцатого века, точно не известно. Но оно всплыло, когда архивы Ватикана реорганизовывались в конце Первой мировой войны, и вот сто двадцать пять лет спустя матери-настоятельнице неожиданно прибыло указание отправляться с одиннадцатью монахинями поклониться святым местам.

Настоятельницу как громом поразило. Она написала архиепископу, который был также удивлен, но ответил, что приказы Папского престола надо выполнять. У Святейшего Папы должна быть какая-то причина отправить Бедных Клар в это страшное плавание, хоть ее и невозможно постичь.

Монашек отбирали по возрасту, от семидесяти до девяноста лет.

Все они были необычайно высокого роста, кроме одной, маленькой, темненькой, со следами недавно сбритых усов над верхней губой.

Бедным Кларам не позволялось разговаривать, и всеми формальностями на пристани занимался архиепископ, а монашки, сбившись в кучку, так что их даже трудно было сосчитать, дрожали и перебирали свои четки. Но их волнение перед поездкой в Святую Землю после ста двадцати пяти лет ожидания показалось английским таможенникам естественным, документы проверили быстро, и монашки слитным вихрем черных сутан прошмыгнули на судно.

До самой Яффы монахини не показывались на палубе. Было проделано путешествие по пыльным холмам. У Новых ворот их окружила обычная толпа воришек, продавцов мастики и паломников, которые плевали, ругались и молились, протискиваясь по узеньким улочкам торговли и блаженства. У самых ворот на одной из повозок был замечен невысокий темноволосый человек в поношенном халате и арабском головном уборе, униженно тянувший руку за подаянием.

Его заметил бдительный полисмен, дежуривший у ворот, и отвесил нищеброду хороший удар дубинкой по голове, уравняв тем самым число монашек до дюжины и повергнув эльфа-переростка на булыжную мостовую Иерусалима.

* * *
Все еще одетый арабским нищим, Джо сидел у входа в обитель францисканцев в старом городе, украдкой шепча по-гэльски, когда мимо проходил какой-нибудь священник, полагая, что все, кроме ирландцев, примут его речь за какой-нибудь ломаный арабский диалект.

Он провел там весь день, а после этого еще несколько дней возле винного склада и масличного пресса. К вечеру, умирая от голода, он добрался до дверей булочной.

Утром из двери никто не вышел. Скоро солнце поднялось высоко. Он сполз от наступающего зноя в придорожную канаву. Уже далеко за полдень ему показалось, что дверь открылась.

Мы сами, лежа в грязи, произнес он шепотом по-гэльски название ирландской революционной партии. На него упала тень, а может, это ему пригрезилось.

Что? тихо переспросили его по-гэльски.

Любовь протянет победе руку прощения, прошептал Джо, вспомнив девиз клана О'Салливан Бир.

Вот как? Так вот ты кто! Но что за беда заставляет тебя лежать в иерусалимской канаве в таком наряде? Давай помогу, заходи-ка, пока не появился полицейский.

Старый священник уволок его с улицы в прохладную тень булочной. Он запер дверь и облил Джо водой, затем дал ему кусок хлеба и смотрел, как тот ест. Когда к Джо вернулись силы, он рассказал свою историю, а старый священник участливо кивал головой при каждом новом повороте сюжета.

Твой отец участвовал в движении фениев? спросил он в конце.

Участвовал, отче.

И я тоже, но церковь запретила мне этим заниматься. В моем ските побывало шесть О'Салливан Биров по имени Джозеф. Наверное, одним из них был твой отец. Может, назовешь какую-нибудь подробность, чтобы я мог вспомнить?

Прорицатель.

А, вон кто, я с ним хорошо был знаком. Он говорил, что у него будет то ли двадцать, то ли тридцать сыновей, и я советовал ему довольствоваться тем, что Бог послал. Счастливым-то я буду, говорил он, это я и так знаю. Да, семьдесят лет назад все было чудесно, а теперь-то что делать? Вот он, пожалуйста, гроза «черно-пегих», разыскиваемый за патриотизм и другие ужасные преступления, сидит на английской территории без документов. Забудь наш милый родной язык и повторяй за мной. Да, я англичанин, но у меня врожденный изъян голосовых связок и множество дефектов дикции.

Джо повторил.

Ужасно, сказал священник. Так даже араб сразу тебя раскусит.

Мы сами? прошептал Джо с надеждой.

Не сейчас, нужно что-то другое. Нужна чья-то помощь, чтобы тебя не сцапали. Ну, ты пока посиди, а я растоплю печь. Я проработал шестьдесят лет пекарем, и мне лучше всего думается у печи, так что посиди, а я поработаю.

Старый священник принялся месить тесто и печь хлебы, которые выходили у него нескольких разных форм. Одни — явный крест, а другие отдаленно напоминали Ирландию. Третьи, должно быть, обозначали собой форму стен Старого Города, а еще был незнакомый овал со слегка вытянутыми уголками по краям. Вскоре углы пекарни наполнились хлебом.

Что означает тот хлеб? спросил Джо.

Который?

Вон в том углу.

А, Крым, конечно.

Священник вернулся было обратно к плите, но вдруг сутана его завертелась и сандалии зашлепали по камням. Он пустился в пляс.

Да это же решение, парень, почему мне это сразу в голову не пришло? Выходит, ради тебя я потратил столько времени в армии, ради беглого сына старины Джо.

Мокрый от пота священник вновь принялся приплясывать перед открытой печью. И вот так шестьдесят лет, подумал Джо. У него у самого уже мозги спеклись. Из канавы вытащил — а что толку?

О какой армии вы говорите, отче?

Конечно, об армии Ее Величества, какой же еще. Перед тобой пляшет бывший офицер легкой кавалерии, награжденный несколькими союзными медалями, не говоря уже о Кресте Виктории, полученном из ее рук.

Он стал прыгать вперед-назад, швыряя лепешки по одной в печь и доставая готовые.

Он сам готов, подумал Джо, спекся окончательно. За шестьдесят лет такой жизни у кого хочешь мозги в мякиш превратятся.

Вы сказали, Крест Виктории?

Он самый, парень. Еще до того, как я нашел свое призвание, я имел глупость пойти в армию — и загремели мы в Крым, а там какой-то убогий погнал нас в атаку на верную смерть. Мой конь пал, сломал ногу, а я после этого и сам не мог на ногах держаться, так вот и вышло, что я стал одним из немногих, кто уцелел. Да, мой мальчик, в тысяча восемьсот пятьдесят четвертом году кое-кому пришлось отвечать, английская общественность была в ярости. Армии понадобилось наградить уцелевших героев, а значит, и меня, вот отсюда и медали.

Джо поерзал. Мягкое место уже болело. Может, та атака была ужасной, но сидеть здесь тоже радости мало. Старик, приплясывая, надел ему ленту на шею. Джо тупо уставился на крест. Он видел такой на одном английском офицере перед Пасхальным восстанием.

Вот он, и теперь ты, Джо-младший, официальный герой армии Ее Величества, один из немногих уцелевших ветеранов бригады легкой кавалерии. Видишь ли, через два года после этой крымской авантюры Ее Самодержавное Величество решило почтить и саму себя, учредив новую высочайшую награду за доблесть на поле сражения имени себя самой, вот этот Крест Виктории, который сейчас у тебя на шее. Ее советники, естественно, согласились и предложили вручить самый первый крест самому заслуженному служаке в войсках. Кто таков? спрашивает королева Виктория. Да вот тут по спискам, отвечают советники, не кто иной, как прославленный крымский герой, награжденный два года назад медалями Сардинии, Турции и Франции, наш дорогой МакМэл'н'мБо. Мак Мэл, а дальше? спрашивает королева, ужаснувшись вдруг тяжести имперских обязанностей.

Старый священник улыбнулся.

Но ничего. Вскоре она пришла в себя, и ей даже нашли последнего на островах трезвого ирландца, чтобы научил ее правильно произносить это имя, устроили торжественную церемонию, и так я стал первым кавалером знаменитого Креста Виктории. Ну а потом, еще через несколько лет, некие достойные люди основали в Иерусалиме специально для ветеранов дом престарелых, называется Дом героев Крымской войны, а поскольку ветеранов тех, героев или не героев, осталось не так уж много, места в нем более чем достаточно. Да ты практически будешь один жить. Прекрасный вид на Старый город, и хлеб отличный, я сам его пеку. Так что, парень, я отдам тебе свои старые документы, и дело с концом.

Как это? подумал Джо. Старый францисканец все-таки рехнулся или нет? Мне двадцать, а ему, самое меньшее, восемьдесят пять.

А явное несоответствие возраста разве не помеха?

Только не здесь, не в Иерусалиме, беззаботно сказал священник. Здесь неважно, молодой ты или старый. Наш священный город, город, священный для всех, — место довольно странное. Его обычным не назовешь, да ты сам скоро в этом убедишься.

Мы сами, сказал Джо.

Именно, и теперь заговорщиков трое: ты, я и Бог. А какова проделка с отправкой этих Бедных Клар!

А в чем дело, отче?

Да вся эта поездка. Жуткое путешествие сюда, которое пришлось совершить Бедным Кларам, видеть всяких разных тварей, обонять всевозможные запахи и самим предстать на всеобщее обозрение. Немножко необычно для них, не правда ли? Не то, на что они подписывались? Нет, это прямое вмешательство, вот что это такое.

Что?

Э-э, ты еще носил ярко-зеленую курточку, ботинки с пряжками и надевал свою плоскую красную шапочку, как подобает стильному франту, и передвигался быстро и осторожно, но уже Он знал, что тебя ждут неприятности, и тогда Он сказал себе: парню надо помочь смыться из Ирландии, как бы это устроить?

Ну, само собой, Он покопался в Ватиканском архиве, Он всегда обращается туда за историческими справками, и все, что Он нашел, — прошение на паломничество в Святую Землю от каких-то монашек. Молодец, сказал Он себе, годится. Разве кому-нибудь придет в голову, что от «черно-пегих» можно бежать, одевшись Бедной Кларой, ведь всем и каждому известно, что Бедным Кларам не разрешается даже выходить из монастыря? Кому такое придет в голову? И вот, посмеявшись про себя, Он делает так, что документ находят и дают ему ход, и через сто двадцать пять лет перепуганные монашки исполняют свой долг — и ты спасен.

Отче, я так ничего и не понял.

Конечно, не понял, но все так и есть, сказал старый священник; продолжая приплясывать, он обошел пекарню, взял из четырех стопок по одному хлебу каждой формы и сложил беглецу на колени.

Глава 9 Хадж Гарун

Они были слишком заняты, чтобы поверить человеку, который родился за тысячу лет до Христа. В голове которого, однако, роились факты, о коих никто доселе не слыхивал.

Как-то вечером, уже переехав в Дом героев Крымской войны, О'Салливан Бир гулял по Мусульманскому кварталу и забрел в тупик, оканчивавшийся глухой стеной. Неподалеку в дверях одиноко стоял иссохший старый араб. Он был одет в выцветшую желтую накидку и ржавый шлем, закрепленный для устойчивости зелеными лентами. Не заметив, что недалеко от него проходит человек, он задрал подол своей хламиды и пустил слабую струйку прямо на улицу.

О'Салливан Бир отпрыгнул в сторону. Старик едва держался на хилых ногах. При очередном движении тяжелый шлем сполз и с размаху уткнулся ему в переносицу. Он опустил подол, вздохнул, поправил шлем и устремил печальный взгляд куда-то в пространство перед собой.

Да, священник сказал правду, подумал Джо. Насчет Иерусалима он не ошибся, вот еще один увяз в другой трясине. Он шагнул назад и отдал честь.

Простите, сэр, не позволите узнать, с какой войны этот шлем?

Старик, застигнутый врасплох, сильно вздрогнул, и ржавеющий металл посыпался ему в глаза мелкой крошкой. Старик вытер слезы, и шлем съехал опять.

Что-что?

Вот этот шлем. С какой он войны?

Первый Крестовый поход.

Исусе, горячее, наверное, было дельце.

Старик понурил голову, словно ждал, что его вот-вот ударят. Он тихо заплакал.

Насмешки и унижения, брань и оскорбления, я уже ничего другого не жду.

О нет, сэр, я не хотел вас обидеть.

Взгляд араба скользнул в сторону О'Салливана, голос зазвучал чуть более слышно.

Что? Разве вы поверите, если я скажу, что я принимал участие в этой войне?

А почему бы и нет?

Правда? Но мне уже давно никто не верит, ни единому слову.

Очень жаль это слышать, сэр.

Две тысячи лет недоверия.

Я вам ужасно сочувствую.

Я ведь сражался не за крестоносцев, должен вам сознаться. Я защищал мой город от захватчиков.

Я знаю, каково это.

Так что, естественно, я бился на стороне проигравших. Когда защищаешь Иерусалим, всегда терпишь поражение.

И это я тоже могу понять, сэр. Ужасная несправедливость.

Старый араб попытался сосредоточить на нем взгляд.

Послушайте, почему вы называете меня «сэр»? Ко мне сотни лет никто не относился с уважением.

Потому что вы знатный человек, и так полагается.

Старик попытался распрямить согбенную артритом спину, и на несколько секунд это ему удалось. К удивлению и смущению на его лице добавились слабые проблески гордости.

Но это же было так давно, во времена правления Ашурнасирпала. Как вы догадались?

По глазам, сэр.

Это еще различимо?

Отчетливо, как голос последнего муэдзина.

Старик, казалось, еще больше удивился и даже застеснялся.

Не называйте меня сэром, мое имя Хадж Гарун. Но скажите, почему вы верите моим словам, вместо того чтобы побить за такие речи?

Что же мне еще делать? Вы узнаете эту форму? Я никогда особо в них не разбирался. Это настоящая форма армии Ее Величества времен кампании 1854 года, и хоть мне всего лишь двадцать лет, я ветеран той войны — видите медали? Вот эту, например, вручала мне лично королева Виктория, хотя мне едва исполнился год, когда она скончалась. Такие вот дела творятся у нас в Иерусалиме, я воевал в Крыму, вы сражались с крестоносцами, и я решил оказать вам уважение как ветеран ветерану.

Старик внимательно осмотрел Крест Виктории и улыбнулся.

Ведь ты пресвитер Иоанн,[68] не так ли? Я был уверен, что ты рано или поздно окажешься в Иерусалиме, и ждал тебя. Зайди, пожалуйста, поговорим.

Он скрылся в доме. Джо помедлил в нерешительности, но вечер был жаркий, а форма слишком плотная, в общем, он вошел. Первое, что он увидел, — бронзовые солнечные часы, встроенные в стену, большущие, литые, с витиеватыми украшениями. На них под самым потолком крепились куранты.

Из Багдада, сказал Хадж Гарун, перехватив его взгляд. Эпоха пятого калифа из рода Аббассидов. Я торговал антиквариатом до того, как посвятил себя защите Священного города и утратил все, чем владел.

Ясно.

Это были переносные солнечные часы.

Вижу.

Чудовищно тяжелые, но ему они, кажется, совсем не мешали. Он носил их на поясе.

Вот как. А о ком мы говорим?

Я не помню, как его звали. Однажды он снял у меня подсобку, хотел что-то написать, а это подарил мне в знак признательности.

Он снял комнату на один день?

Кажется, да, на один, но он очень много успел сделать. Потом он упаковал все свои бумаги и отправил их с караваном верблюдов в Яффу; оттуда караван перевезли на пароходе в Венецию.

В самом деле, почему бы и нет. В хорошую погоду что может быть естественнее, чем направить караван верблюдов в Венецию.

Куранты вдруг принялись бить. Они прозвонили двадцать четыре раза, помолчали, снова пробили двадцать четыре раза, а потом еще. Джо в замешательстве теребил свой Крест Виктории.

Исусе, так же нельзя.

Что нельзя?

Отзвонить вот так трое суток кряду.

Почему нельзя?

Ну нельзя, и все, время есть время. Время есть, беззаботно ответил Хадж Гарун. Солнце ведь не каждый день светит на гномон, бывают пасмурные дни, и часам приходится наверстывать.

Хадж Гарун отошел в сторонку и сел в ветхое парикмахерское кресло. У двери стояла небольшая соковыжималка, рядом валялся гнилой гранат. Возле кресла имелась буфетная стойка с бутылкой мутной воды, плевательница, старая зубная щетка с истершейся щетиной и пустой тюбик из-под чешской зубной пасты. Старик набрел на шаткое кресло, уныло обходя комнату.

Не вовремя я занялся зубочистным бизнесом. Мало кто заходит в этот тупик, да и чистка зубов после войны уж не та. До войны дела еще как-то шли, зубы у турецких солдат были в ужасном состоянии. Но когда они ушли, а пришли англичане, все пропало. У английских солдат зубы, конечно, не лучше, но они не дают их чистить арабу. Проклятые империалисты. И не хотят их чистить на людях. Туркам было все равно, но англичане не такие. Проклятые лицемеры.

С улицы донесся протяжный вопль. Хадж Гарун поглубже натянул шлем и закрылся руками. Через мгновение в лавку ворвалась толпа орущих людей, мужчин и женщин; они принялись носиться по дому, хватая все, что попало. Старик, стараясь сохранять достоинство, смотрел, не отрываясь, куда-то поверх их голов; через несколько секунд налетчики выскочили за дверь, унеся с собой все движимое имущество. Исчезли гранат и пресс, парикмахерское кресло со всеми принадлежностями, даже пустой тюбик из-под чешской зубной пасты. Хадж Гарун тихо застонал и прислонился к стенке, желтый, изнуренный и едва живой от голода.

Господи Исусе, что это за люди?

Араб содрогнулся. Но покорно махнул рукой.

Обычные мародеры, не стоит обращать на них внимания. Иногда устраивают на меня набеги. Забирают вещи и продают их.

Проклятые бандиты.

Хуже. Смотрите.

Он открыл рот. Большинство зубов отсутствовало, а оставшиеся были сломаны у самых десен.

Камни. Они бросали в меня камнями.

Какой позор.

А вот шрамы от их ногтей. У них очень острые ногти.

Какой ужас.

Все правильно, путешествуя от Кеки до Мекки, не избежать трудностей. Все мои жены были ужасными.

Что вы говорите. Зачем же вы на них женились?

Да, конечно, вы правы, но им ведь тоже нелегко приходилось. Вы понимаете меня?

О'Салливан кивнул и прошел в подсобное помещение в глубине магазина. После нападения толпы иерусалимских мародеров там осталось лишь два предмета, слишком тяжелых, чтобы унести. Джо задумчиво посмотрел на них.

Древний турецкий сейф примерно четырех футов в высоту, узкий, в форме бюро или неприступной будки часового.

Огромный каменный скарабей четырех футов в длину, с лукавой улыбкой, вырезанной на тупой морде.

* * *
Вы понимаете меня?

По щекам Хадж Гаруна все текли слезы из запорошенных ржавчиной глаз.

Конечно, им тоже нелегко приходилось. Взять хотя бы ту жену, которая была болгарской гречанкой. Греки там образованные, а банков не было, и они занимались ростовщичеством. Болгары, которые могли только крестики вместо подписей ставить, то и дело собирались и убивали греков, чтобы рассчитаться с долгами и повеселиться. Семья моей жены убежала во время резни 1910 года, и когда они наконец добрались до Иерусалима, они были обездолены, так что нельзя винить ее за то, что она забрала всю мою посуду, когда уходила.

Джо осмотрел сейф внимательнее. Почему он такой высокий и тонкий?

Другая моя жена родилась в заброшенном городе Голконде, который когда-то давно славился торговлей бриллиантами. Но в семнадцатом веке он опустел, и это тоже не самые лучшие воспоминания, в смысле, родиться в опустевшем городе. Так что ничего удивительного, если ей хотелось уюта и безопасности, поэтому, когда она уходила, забрала всю мою мебель и ковры. Ведь это можно понять, правда?

Джо постучал по старому сейфу. Гулкое эхо совершенно не соответствовало пропорциям сейфа. Хадж Гарун бродил кругами вдоль голых стен.

Еще одна жена была дочерью персидского поэта двенадцатого века, в песнях которого говорилось о паломничестве стаи птиц, разыскивавших своего короля. Путь лежал через море, и большинство птиц погибло во время перелета, а те, кто выжил и добрался до дворца за семью морями, обнаружили, что каждый из них король. Понимаешь, с отцом, который так смотрел на вещи, неудивительно, что она забрала все мои вазы и лампы. Естественно, что она хотела жить в окружении цветов и огней.

Джо встал на колени и принялся обстукивать сейф посильнее. Он все не мог понять, почему отзвуки такие гулкие. Глубокое звонкое эхо отзывалось в комнате. Он все пытался сообразить, что же здесь не так.

Почему вы носите желтую одежду?

Она была ярко-желтой когда-то, но с тех пор прошло семьсот лет, и она выцвела.

Еще бы не выцвела. Но почему желтую?

Была какая-то причина, но я теперь уже не помню. Может, вы знаете?

Джоотрицательно покачал головой. Он все пытался уловить какую-то мысль.

А что там, в углу, за провод?

Там у меня была электрическая лампочка, но стоило мне отвлечься, туда пробиралась собака и перегрызала провод. Ей нравилось, когда ее било током. В конце концов он стал таким рваным, что мне пришлось вновь жечь свечки. Вам известно, что я открыл комету, о которой никто не слышал?

Что? Нет, я не знал. Расскажите.

Ну, я догадался о ее существовании по некоторым свидетельствам из жизнеописаний Моисея, Навуходоносора, Христа и Мухаммеда. Я знал, что должно существовать какое-то объяснение всем тем странным небесным явлениям, тогда я открыл «Тысячу и одну ночь» и сумел вычислить период ее обращения по некоторым эпизодам.

Здорово, очень умно. И какой же у нее период?

Шестьсот шестнадцать лет. За то время, что я прожил в Иерусалиме, она пролетала пять раз, хотя первые четыре раза я об этом не знал и до сих пор не выяснил, что же особенного случилось в тысяча двести двадцать восьмом году. Вы не знаете?

Нет, я не очень внимательно изучал события того года.

Я тоже, наверное, не очень. В общем, последний раз я наблюдал ее во время своего ежегодного хаджа. Я встретил дервиша в таких местах, где людей не бывает; в странном освещении кометы он казался семи с половиной футов роста. Вот такие штучки вытворяет эта комета.

Штучная комета, пробормотал Джо, продолжая шумно обследовать сейф. У него уже не оставалось никаких сомнений. Эхо доносилось из-под земли.

Он оставил в покое сейф и принялся осматривать большого каменного скарабея, стоявшего в другом углу каморки. Почему он так хитро улыбается? Он стукнул его кулаком по носу, а затем стал стучать по спине.

Да, точно, и здесь то же. Массивный каменный жук внутри был полым. Он сел верхом на скарабея и стал ритмично постукивать по его плоскому носу. Хадж Гарун остановился возле одной из стен и поправил шлем, глядя в несуществующее зеркало. Шум испугал его, и он покосился в сторону выхода.

Что там еще?

Это не там, это здесь. Это я скачу на скарабее. Он полый изнутри, не так ли?

А, скарабей? Да.

Здесь где-то потайной замок?

В ноздрях. Очень хитрая комбинация запоров. Устроена для контрабанды.

Чего?

Мумий, костей. У римлян были очень строгие санитарные правила, они не разрешали перевозить покойников из одной провинции в другую. Но жившие здесь египетские купцы готовы были неплохо заплатить за контрабандную доставку их мумий домой после смерти. А еврейские купцы в Александрии тоже готовы были платить за то, чтобы их кости вернулись сюда. Один армянин сумел заработать немножко денег таким ремеслом. Кажется, я купил у него скарабея, когда он отошел от дел.

Вы сами им пользовались?

Не для контрабанды, а для чего-то еще. Ио только вот для чего?

Хадж Гарун отступил от голой стены, продолжая смотреться в осыпающуюся штукатурку.

Мне вспоминается, что я вроде бы спал в нем. Разве такое может быть? Зачем мне это было надо? Возраст. Памяти совсем не стало, все годы слились воедино. И когда же это я спал, при мамелюках? Я тогда слег от какой-то болезни, помнится, поэтому мог забраться в скарабея и свернуться там калачиком. Да нет, это все-таки было раньше, помню, я еще стукнулся головой, да так, что на время отнялась шея. Когда же это было? При крестоносцах?

В голосе его прозвучало сомнение, потом он вдруг заулыбался.

Да, именно тогда. Эти рыцари все время так лязгали своими доспехами, что я прятался туда вздремнуть. Это было единственное тихое местечко, которое я смог отыскать.

Глухо, как в склепе, пробормотал Джо, слез со скарабея и вернулся к загадочному сейфу, чтобы еще раз его осмотреть.

* * *
Шумные были деньки, сказал Хадж Гарун, память которого все никак не могла отделаться от видения гурьбы крестоносцев, волокущих мечи по булыжной мостовой.

Шумноватые, но бывали и похуже. Когда город захватили ассирийцы, они продели всем уцелевшим кольцо в губу и увели в рабство, всех, кроме вождей, им они выкололи глаза и оставили умирать среди развалин города.

Римляне думали, что горожане проглотили свои драгоценности, поэтому они вспарывали им животы и потрошили кишечник, но находили лишь кусочки изношенной кожи. Во время осады мы так голодали, что ели свои сандалии.

Крестоносцы убили около ста тысяч человек, а римляне почти пятьсот тысяч. Вавилоняне убили меньше, чем ассирийцы, но ослепили больше. Птолемеи и Селевкиды уже убивали меньше, да и византийцы, мамелюки и турки тоже, в основном военачальников и всех образованных. Естественно, в зависимости от того, кто брал город, людей заставляли перестраивать церкви в мечети и разрушать синагоги или, наоборот, переделывать мечети в церкви и таки разрушать синагоги. А что было потом? Где был я? Ах да, потом я в последний раз женился.

Джо громко постучал по сейфу. Гулкое эхо потрясло стены пустого магазина.

Она забрала последнее, что у меня оставалось, — книги. Понимаешь, она была неудачница, а у арабки это может быть только в одном случае — кто-то ее предал. Какой-то предатель должен был быть в доме, а кто бы это мог быть, кроме меня?

Хадж Гарун вздохнул и поправил шлем, который вновь опрокинулся ему на глаза с очередным градом ржавчины. У него опять потекли слезы.

Но не забудьте, что в те дни я еще носил носки, и они были вечно мокрыми, потому что ноги были влажными, а влажные ноги в постели — не очень-то приятная вещь. Она некоторое время мирилась с этим, и я этого не отрицаю.

Куда же мы придем? тихо спросил Джо.

Если ходить в мокрых носках?

Нет, если спустимся в шахту под этим сейфом. Это же бездонный сейф, правда?

Ну, не совсем. Глубокий, но не бездонный.

Какой глубины?

В этом месте около пятидесяти футов.

Там лестница есть?

Да.

Куда она ведет?

К туннелю, а тот ведет к пещерам.

Длинные пещеры? Какой протяженности?

Сотни футов? А может, тысячи?

Джо мягко присвистнул. Он уселся возле сейфа и приложил ухо к железной дверце. Где-то далеко завывал ветер. Хадж Гарун заново перевязывал зеленые ленты под подбородком.

А что там внизу?

Иерусалим. В смысле, Старый город.

Джо выглянул в проулок. Мимо лавки осторожно шла тощая кошка с каким-то куском проволоки в зубах.

А там, снаружи, разве не Иерусалим? В смысле, не Старый город?

Один из них.

А внизу?

Остальные.

О'Салливан присвистнул совсем тихо.

И как это понимать?

Ну, Иерусалим же все время разрушали. То есть в той или иной степени его разрушали сотни раз, а несколько десятков раз уничтожали полностью, ну, скажем, двенадцать раз со времен Навуходоносора, а до него еще дюжину раз, о которых мы даже не знаем. Отстраивая город заново на вершине горы, развалины не расчищали, а строили поверх, так что гора со временем росла. Понятно?

Пока да. И куда ведет ваша лестница?

К тому, что всегда там находилось. К дюжине Старых городов. Двум дюжинам Старых городов.

Какие-то сокровища и памятники сохранились?

Какие-то — да. У зарытых вещей есть интересное свойство — их нелегко найти, а со временем о них совершенно забывают. Знаете, за свою жизнь я видел множество забытых вещей, вот взять, например, вмятины на моем шлеме. Кто-нибудь помнит, как я получил эти вмятины?

Изможденный араб стал бесцельно слоняться по комнате.

Исусе, думал Джо. Лестница Хадж Гаруна. Спускаемся.

* * *
Уроженец города, который испокон веков заполоняли завоеватели и пилигримы, Хадж Гарун, естественно, большую часть жизни проработал в сфере услуг. В еврейские времена он начал с выращивания телят, а позже ягнят. При ассирийцах стал резчиком по камню, специализировался на крылатых львах. При вавилонянах он был садовником-декоратором, а при персах шил шатры.

Когда у власти были греки, он открыл круглосуточную бакалейную лавку, а когда пришли Маккавеи, лил свечи. Во времена римского владычества он работал официантом.

Византийцам он писал иконы, арабам шил подушечки, для египтян вновь резал камень, но теперь уже в основном квадратные блоки. Он лечил массажем ревматические боли во время правления крестоносцев, подковывал лошадей при мамелюках, а при турках-оттоманах торговал гашишем и козами. А еще бывали периоды, когда он подрабатывал чародеем и пророком, а также занимался менее популярной тогда медициной.

Чтобы преуспеть в чародействе, он побрился налысо, и ему вырезали на голове стилом верительные грамоты, так чтобы в критической ситуации, чтобы доказать, что он настоящий маг, он мог попросить обрить себе голову.

Работая пророком, он, в отличие от других, не надевал ошейник, чтобы его водили на веревке от клиента к клиенту, а просто сидел на базаре, выкрикивая прохожим непрошеные предостережения.

Лечил он в основном кашицей, сделанной из растения с цветами в форме звездочек, известного под названием иерусалимской вишни, одной из разновидностей паслена. Микстуры свои он готовил, растирая цветы прямо на грязных камнях мостовой у Дамасских ворот, где его частенько видели за этим занятием — он исполнял причудливый танец на четвереньках, чтобы не попасть под ноги прохожим.

Пользовался он и более сильнодействующим наркотическим средством из опавших листьев белладонны, которое к тому же вызывало неудержимую рвоту. Работая, ему приходилось самому принимать свои лекарства несколько раз в день, и большую часть времени он чувствовал себя совершенно разбитым. Чтобы желудок мог хоть что-то исторгнуть, он съедал несколько больших мисок каши из топинамбура.

В это время у него еще была способность обращаться к каждому на его родном языке, даже если сам Хадж Гарун не понимал его, и в Иерусалиме это очень ценилось. Так он скоро приобрел репутацию человека, способного преобразить мушмулу, или ослиный крик, или даже невнятные возгласы уличных разносчиков в чудесные предзнаменования грандиозных событий.

Со временем он стал известен под разными именами, которые он теперь уже не помнил, но после своего первого хаджа в восьмом веке он взял себе постоянное имя Аарон или, по-арабски, Гарун, в честь Гаруна-аль-Рашида, одного из главных персонажей сказок «Тысячи и одной ночи», которые он любил больше всего на свете; тогда же, после первого хаджа, он решил посвятить себя защите Иерусалима, его прошлых и будущих жителей от всех врагов. Однако, несмотря на благое намерение, он не мог похвастаться какими-нибудь серьезными достижениями.

Может быть, потому, сказал он, что эта задача очень велика и бесконечна. Я понятно излагаю?

Не совсем, ответил сбитый с толку Джо. Не могли бы вы остановиться поподробнее на чем-нибудь одном?

Хадж Гарун был в явном затруднении.

Вообще-то сомневаюсь, но попробую. А на чем?

Ну, не знаю. Вот, например, на том времени, когда вы лечили. Хорошая профессия, почему вы отказались от нее?

Пришлось. Спрос на белладонну пропал буквально за одну ночь.

Почему?

Кто-то пустил слух, который уничтожил весь мой бизнес. Понимаете, ее покупали в основном женщины для увеличения зрачков, чтобы выглядеть красивее. Ну вот, а как-то раз ко мне за советом пришел один молодой человек, муж моей покупательницы. Они поженились не так давно, и, кажется, она отказывалась брать в рот. Она считала, что это неестественно, или негигиенично, или и то и другое. Я дал ему совет.

Что же можно посоветовать в таком случае?

Я велел сказать ей, что это не только совершенно естественно и гигиенично, но и самое лучшее средство для увеличения зрачков. Для максимального эффекта, сказал я, надо повторять прием с интервалом в несколько часов. Это была маленькая ложь во имя улучшения семейных отношений, а может быть, и совсем не ложь. Кто знает, может быть, это помогает. Вы не знаете?

Честно говоря, не знаю. Как развивалась ситуация?

Ну, он ей все это пересказал, и она спросила меня как лечащего врача, правда ли это; я сказал, что правда, и после этого ее муж ходил с таким счастливым выражением изнеможения на лице, что друзья заинтересовались, в чем дело, и спросили у него.

И?

И он рассказал им, а они пересказали своим друзьям, и наутро у всех мужчин Иерусалима лица сияли от счастливого изнеможения, а я не мог больше продавать белладонну, потому что женщинам с избытком хватало другого средства.

Выходит, слух, который развалил ваш бизнес, запустили вы сами?

Хадж Гарун смущенно посмотрел себе под ноги.

Выходит, что так.

Не самый лучший способ преуспеть в профессии, как вы думаете?

Полагаю, не самый, но взгляни на это с другой стороны. Разве я не помог улучшить множество семейных отношений?

Согласен, тут вы молодец. Так, что еще?

Еще что?

Какие еще подробности вы можете вспомнить?

Надо подумать. Вам известно, что когда бедуины умирают в пустыне от голода и жажды, они вскрывают вену коню, выпивают немного крови и закрывают вену? Я узнал об этом во время хаджа.

Нет, я не знал. А если нет коня?

Они заставляют верблюда срыгнуть и пьют это.

Ясно. Я уже не спрашиваю, что они делают, если нет верблюда.

А вот еще: бедуинские девушки носят кисточки гвоздики в носу. И окрашивают белки глаз в голубой цвет. И еще: горы в окрестностях Хейбара вулканического происхождения. Я узнал все это в разных хаджах.

Понятно. А где это?

Хадж? В смысле, куда он ведет?

Нет, то место с горами вокруг и все такое.

А, это в Северной Аравии, где соединяются два больших сухих русла.

Хорошо. А что еще?

Вот: однажды я продал армянскому купцу-антиквару пергамент пятнадцативековой давности.

У вас что, был запас?

Да. В пещерах, в одном склепе. Я не знаю зачем, а вы?

Вам не приходило в голову записать свои воспоминания пятнадцать веков назад и положить куда-нибудь в загашник, так, на всякий случай?

Все может быть. Во всяком случае, он ужасно хотел заполучить этот пергамент. Но ты знаешь, он на самом деле не был торговцем древностями.

Точно?

Точно. Он все время практиковался в каллиграфии, учился писать двумя руками, я иногда заходил к нему поболтать. Знаете, он и армянином-то не был. Мы разговаривали по-арамейски.

Что это?

Такой язык, на нем говорили в Иерусалиме две тысячи лет назад. Я сейчас понял, что с тех пор, наверное, это был один-единственный раз, когда я на нем говорил.

Очень разумно, в смысле, воспользоваться такой возможностью. Наверное, даже в Иерусалиме нечасто попадаются неармяне, которые пишут обеими руками и говорят по-арамейски.

Хадж Гарун вздрогнул и нахмурился.

Это правда. Знаете, я его после этого семь лет не видел, и вдруг как-то утром он вваливается в мою лавку и выглядит как выходец с того света. Весь в пыли, просто кошмар. Носа нет, ухо отваливается, под мышкой сверток.

Очевидно, ему тяжко пришлось в пустыне.

Похоже на то. Он что-то сказал, мол, жил на Синае, разговаривал там со слепым кротом, но все так невразумительно, что я ничего не понял. Он заблудился, бедолага, даже не мог найти дорогу в Иерусалиме. Он просил отвести его в Армянский квартал к подвалу, в котором он раньше жил, и я его отвел.

Отлично. И что случилось дальше?

Да ничего особенного. Он стал рыть в подвале яму и дорыл до старого заброшенного резервуара. Тогда он положил туда сверток и засыпал яму землей. Зачем он это сделал? Вы не знаете?

Пока нет, но, может, когда-нибудь догадаюсь.

Видишь ли, он не знал, что я остался неподалеку, похоже, он к тому времени совсем не ориентировался в обстановке. Что-то все время бормотал и водил руками по глазам, словно пытался что-то вытереть.

Бормотал, сбрендил, все понятно. Неплохая история. Еще что-нибудь?

Только те два открытия, которые я сделал в детстве.

Только два, говорите?

Первое связано с яичками.

Вроде игры с ними?

Ну да, со своими.

А, понятно.

Да. Когда я был маленьким, я думал, в них хранится моча. На первый взгляд, вполне логичное предположение, но когда я чуть подрос, я узнал, что они совсем не для этого.

Действительно, не для этого. А второе и последнее открытие?

Что женщины и даже императоры тоже какают, как и я. Примерно раз в сутки, примерно с такими же звуками и запахами.

Очень интересная мысль.

Да. Очень. Я почти целый год привыкал к ней. А знаете, как это долго в детстве: целый год. Иногда он может казаться вечностью, правда?

Правда, вечностью. Часто.

Знаете, как я сделал эти два открытия?

Пожалуй, точно не скажу.

Услышал от слепого сказителя, распевавшего на обочине дороги, а рядом сидел дурачок и записывал его слова. Это были сказки для взрослых. Мне не следовало их слушать, но я слушал. Я был тогда очень маленький.

Понимаю.

Да, вяло добавил Хадж Гарун. Но разве все мы не были когда-то маленькими и невинными?

* * *
Некоторое время огромную роль в жизни Хадж Гаруна играло его родимое пятно; впрочем, это было много лет назад, и теперь столь впечатляющее явление давало о себе знать лишь в редких случаях.

Эта родинка представляла собой бледно-сиреневое пятно неправильной формы, которое начиналось над левым глазом, набирало силу в районе носа, низвергалось вдоль шеи и кружилось с перерывами по всему телу, прерываясь и возобновляясь, то бледнея, то набирая цвет, то прячась в укромные уголки, то красуясь на самом видном месте; оно проходило через пах и, скользя то по одной ноге, то по другой, исчезало где-то возле лодыжки; оно было похоже на карту какой-нибудь легендарной древней страны, то ли Атлантиды, то ли неизвестной империи халдеев, а может, известной, но постоянно меняющей очертания империи мидян.

Когда еще виден был весь узор, находились люди, которые усматривали в нем общее расположение улиц города Ур до того, как его занесло илом древнего потопа. Другие видели в нем некое подобие плана важнейших военных крепостей в долине Тигра и Евфрата, третьи божились, что это точная схема синайских оазисов. Во всяком случае, родимое пятно привлекало внимание к Хадж Гаруну с самого его рождения. Ко времени первого Исайи он уже был известным человеком в Иерусалиме, люди разных национальностей и вероисповеданий относились к нему кто с уважением, кто со страхом.

Но во время нашествия персов все изменилось. Он больше не пользовался доверием ни у местных жителей, ни у чужеземцев, а когда Александр Македонский сделал в Иерусалиме остановку на пути в Индию, Хадж Гаруна уже считали просто чудаком, несмотря на тот факт, что он прожил в этом городе дольше, чем кто-либо другой. Кое-кто из бесчестных предсказателей все еще тайком спрашивал у него совета, но даже они, из страха перед общественным мнением, при встрече на улице делали вид, что не замечают его.

Однажды начавшись, падение лишь ускорялось. Чем дальше, тем больше Хадж Гарун лишался уверенности в себе. Он утратил способность говорить убежденно, а с ней ушли и бесстрашные речи. Уже задолго до прихода римлян никто в Иерусалиме не принимал его всерьез. А он к тому времени повидал уже слишком много, целые народы приходили и уходили, зачинались и кончались многие эпохи. У него появилась досадная привычка сваливать все события в кучу, словно они произошли вчера, и когда кто-то из новичков по неведению начинал его слушать, голова у них шла кругом, действительность менялась перед их взором так же быстро, как формы лилового пейзажа, что извивался вдоль его хрупкого тела.

Итак, примерно со времен Христа верить Хадж Гаруну перестали совершенно. Жители Иерусалима постоянно громоздили новые стены и ворота, храмы, церкви и мечети на развалинах старых, закрывая раз и навсегда старые камни новыми базарами, садами и двориками, неустанно лепя и возводя новые строения.

Они были слишком заняты, чтобы поверить человеку, который родился за тысячу лет до Христа. В голове которого, однако, роились факты, о коих никто доселе не слыхивал.

Глава 10 Скарабей

Египетский каменный жук, великий таинственный скарабей, начиненный первым оружием для будущей еврейской повстанческой армии.

А юный О'Салливан Бир примерно три тысячи лет спустя, в 1920 году, отчаиваться вовсе не собирался. Едва успев перебраться в Дом героев Крымской войны, он принялся строить хитроумные планы, искать способ заработать деньги, намекая в разных арабских кофейнях, что имеет богатый опыт нелегальных дел. Прошло немного времени, и к нему подошел человек неопределенной национальности.

Контрабанда оружия? Он кивнул. Рассказал, как скрывался четыре года на юге Ирландии, и, очевидно, сумел произвести на человека впечатление. Откуда куда? Сюда из Константинополя.

Для кого?

Для Хаганы.

А что это такое?

Будущая еврейская повстанческая армия.

А с кем она собирается воевать, с англичанами?

Если понадобится.

Это хорошо, поганые англичане.

Вам выпадет честь доставить им первую партию оружия, сказал человек.

Если сойдемся в цене, подумал Джо.

Деньги. Он вспомнил утерянную карту сокровищ Хадж Гаруна, он был уверен, что она существовала в действительности. Старый араб упомянул о ней лишь мельком, назвав историей моей жизни, но Джо был слишком заинтригован, чтобы довольствоваться этим.

Вы записали ее? спросил он Хадж Гаруна.

Старик неопределенно развел руками. Он точно не помнил, да или нет, но Джо не сомневался, что все-таки записал, а потом потерял или забыл, где спрятал тайную, доподлинную историю богатств, обнаруженных им в пещерах под Иерусалимом, в старых городах, — а потом этот подробный путеводитель по неисчислимым богатствам, которые за тысячи лет навезли в Иерусалим завоеватели и набожные фанатики, перемешался у него в голове со сказками «Тысячи и одной ночи» и другими преследовавшими его фантазиями.

Об этом он допросил Хадж Гаруна особо тщательно.

Вы точно не помните, куда ее подевали?

Кого?

Историю вашей жизни.

Хадж Гарун беспомощно пожал плечами, судорожно сцепил руки, искренне желая порадовать своего нового друга этим или хоть каким-нибудь воспоминанием, но память подвела его, все годы слились воедино, и он с грустью развел руками и признал, что ни в чем не уверен, не может сказать, ведь прошлое — оно такое беспорядочное.

Но ведь пресвитер Иоанн простит его? Они все еще друзья?

Джо, конечно, ответил, что они друзья и друзьями останутся. Но карта сокровищ отныне не давала ему покоя, он подумал, не поговорить ли о ней с его новым работодателем, который, похоже, немало знал о Иерусалиме. Почему бы не попробовать? Осторожно, не выказывая особого интереса, он расспросил этого человека, не слыхал ли он о документе, предположительно охватывающем три тысячи лет истории Иерусалима и написанном сумасшедшим и убогим человеком, который, вероятнее всего, исчез не так давно.

Работодатель взглянул на него с любопытством. Не идет ли речь о мифическом подлиннике Синайской Библии? Оригинальная версия, совершенно отличная от той подделки, что позже была куплена русским царем?

Царь. Даже царь за ней охотится. Так хочет прибрать к рукам карту, что рыскает вокруг и клюет на подделки.

Да. И что о ней говорят?

Предположительно, она где-то зарыта. Но никто ее никогда не видел, и все это, конечно, чушь, выдумка какого-то сумасшедшего.

Конечно сумасшедшего, безусловно чушь, несомненно зарыта. Как-нибудь вечером Хадж Гарун, открыв древний сейф и спустившись по лестнице, крадучись проскальзывает в туннель в пятидесяти футах под землей, чтобы провести вечерок в уединении.

Так что же именно в ней, не известно?

Мужчина улыбнулся. В этом-то все и дело. Предположительно в ней все.

Все. Персидские ковры и вавилонские тиары, клады крестоносцев, награбленные сокровища мамелюков и золото Селевкидов. Карта такой ценности, что царь был готов отдать за нее свою империю.

Когда же ее спрятали, не говорят?

В прошлом веке.

Скорее всего, так, значит, Хадж Гарун еще что-то соображал. Он написал ее, спрятал, а когда им овладела навязчивая идея священной миссии, забыл куда. Он представил себе, как старик бродит, натыкаясь на стены, по опустевшей лавке и подолгу глядит в очередной угол. Цель миссии? Луна. Место проживания? Лунатический бред. Род занятий? Лунатик.

Исусе, конечно, это сделал Хадж Гарун. Исследователь тайных пещер, первооткрыватель двух дюжин Старых городов, картограф веков, бывший царь Иерусалимский дошел до того, что глазеет на пустые стены и рассеянно поправляет шлем, с которого в глаза ему сыплется ржавчина и мешает рассмотреть свое отражение в несуществующем зеркале.

Человек по ту сторону стола говорил о маршрутах из Константинополя. Тропы, дороги, проходы, пограничные посты и часовые англичан, теснины, через которые нужно будет проходить ночью. Джо поднял руку.

Послушайте, мы ведь говорим о первой партии оружия, которую надо доставить для Хаганы? Чем по такому поводу нагрузят обычный фургон с двойным дном? Инжиром для отвода глаз? У меня есть идея получше. Я знаю, где достать огромного каменного скарабея, он полый внутри и вместительный. Понимаете? Скарабей? Огромный египетский каменный скарабей.

Человек смотрел на него молча. Джо понизил голос.

Только представьте себе. Из самого вражеского логова ползет огромный жук, чтобы иссушенная древняя родина возродилась вновь. Неутомимо движется вперед египетский скарабей, прочный, как камень, потому что он и так каменный, дальше некуда. Старый, как пирамиды, скарабей, целеустремленный и решительный, как люди, сбросившие иго этих пирамид, гигантский каменный скарабей взбирается по горному склону, чтобы добраться до Иерусалима с первым лучом новой зари, египетский каменный жук, великий таинственный скарабей, начиненный первым оружием для будущей еврейской повстанческой армии.

О'Салливан Бир откинулся на стуле и улыбнулся, полагая, что этот Стерн должен будет ему хорошо заплатить.

* * *
Бумаги священника-пекаря и инструкции Стерна у него были, оставалось только уговорить Хадж Гаруна на поездку, поскольку убедить его расстаться со скарабеем нечего было и рассчитывать. Он сказал: сегодня утром я случайно услышал про человека по имени Синдбад. Кто это такой? Местный купец?

Хадж Гарун резко остановился, перестав мерить шагами комнату.

Какой местный купец? Ты что, хочешь сказать, что никогда не слышал о великих путешествиях Синдбада?

Нет. Что за путешествия такие?

Хадж Гарун вдохнул поглубже и пустился в бурный рассказ. Через двадцать минут его остановили, неожиданно пробив, куранты на солнечных часах.

Полночь, хотя солнце еще не зашло, сказал Джо. Когда вы последний раз выходили в море?

Руки Хадж Гаруна застыли в воздухе.

Что?

В море.

Кто?

Да вы же.

Я?

Да.

Хадж Гарун сокрушенно понурил голову.

Но я никогда не выходил в море. Я не покидал Иерусалима, за исключением моего ежегодного хаджа.

Черт знает что. Синдбад такое творил, а вы даже ни разу не были в море?

Хадж Гарун закрыл лицо руками, потрясенный тем, как ему не удалась жизнь. Руки дрожали, да и голос тоже.

И правда. Как же теперь наверстать упущенное?

Ну как, пойти в море, конечно. Мы с вами последуем по пути Синдбада.

Я не могу. Я не могу оставить мои сокровища без присмотра.

А и не надо. С сейфом никто не справится, он слишком тяжелый, или врыт в землю, или и то и другое. Шлем можно оставить на голове, Синдбад сам, наверное, такой носил. А скарабея возьмем с собой.

Да? А капитан разрешит?

Мы ему скажем, что это багаж. Скажем, что торгуем антиквариатом и везем жука в Константинополь обменять на такие желтенькие кружочки, они полегче. Он поймет. Кому нужна такая тяжесть? А когда будем возвращаться, скажем, что не сошлись в цене, все шито-крыто, чин чином, и никто ничего не заподозрит. Что скажете?

Хадж Гарун мечтательно улыбнулся.

Отважно пуститься по пути Синдбада? После стольких лет?

* * *
В тот день, когда ему предложили отправиться в морское путешествие, Хадж Гарун заметил одну вещь, которая его озадачила. Ни с того ни с сего новый друг стал называть его прошлое Библией. Точнее, он называл его Синайской Библией.

Что бы это значило? Почему его прошлое стало для его друга Библией и какое отношение к нему имеет Синай? Может, его принимают за духовного сподвижника Моисея и его собрата по пустыне, потому что его зовут Аарон?

Он как мог старательно обдумывал эту проблему, и мысли его все время возвращались к Моисею. Моисей через сорок лет странствий куда-то прибыл, а он, хоть и странствует уже в семьдесят пять раз дольше, никуда до сих пор не пришел. Но может, скоро? Может, его друг верит, что миссия его завершится успехом? Не об этом ли он говорит?

Хадж Гарун бросил сконфуженный взгляд на осыпающуюся штукатурку на месте отсутствующего зеркала. Поправил шлем.

А не богохульство ли это? Должен ли он принять эту новую весть так же, как принимал множество непонятных на первый взгляд истин много веков подряд?

Он смиренно согласился, что в этом его долг. Его друг настойчив и не отворачивается от фактов только потому, что они кажутся невероятными. Фактам нужно верить. Но все-таки до сего момента ему в голову не приходило, что он, Хадж Гарун, и есть неведомый автор Синайской Библии.

А приняв это как факт, он легко смог придумать и подоплеку. В тот вечер он уже говорил о Синайской Библии как о своем дневнике, рассказе о приключениях, записанных как-то зимой в Иерусалиме в более ранний период жизни.

Вы имеете в виду прошлый век? спросил О'Салливан.

Хадж Гарун улыбнулся и кивнул. Он уже мог точно припомнить, зачем взялся записывать, возможно, просто чтобы скоротать время и забыть о ледяной воде в пещерах, где он тогда, вероятно, и жил.

Почему вероятно? спросил О'Салливан.

Хадж Гарун, поколебавшись, рассмеялся.

Ну, насколько я помню, в пещерах находилась моя зимняя резиденция.

Вот как? Значит, вы признаете, что Синайская Библия связана именно с тем, что вы нашли в пещерах?

О да, конечно, величаво ответил старик. Ты не знал, что так уж у меня заведено было? Летом гулять по холмам Иудеи, радуясь солнышку, а с первым дуновением прохладного осеннего ветра возвращаться в лавку в Старом городе, зимой спускаться в пещеры прошлого, а весной отправляться в хадж? Я соблюдал такой режим тысячи лет, почему бы нет? Что может быть увлекательнее?

* * *
В утро перед отъездом О'Салливан Бир, запирая сейф, заметил листок бумаги, застрявший в щели на задней стенке. Он вытащил его и передал Хадж Гаруну.

Должно быть, памятка, написанная вами до прихода крестоносцев?

Это не мое. Это письмо на французском языке.

Вы можете его прочесть?

Конечно.

И кому же оно?

Какому-то Стронгбоу.

Чертов миф, проворчал О'Салливан, который в Доме героев Крымской войны слыхал истории об этом ученом девятнадцатого века. Никогда он не существовал. И не мог существовать. Англичанин не может быть таким сумасбродом. Что там говорится?

Этого Стронгбоу благодарят за гостинец, который он переслал через всю Сахару в честь памятного события.

Что за подарок?

Пайп кальвадоса.

Из-за одной пинты столько возни?

Нет, пайп — это такая единица измерения, кажется. Около ста пятидесяти галлонов. Что-то около семисот бутылок.

А, ну пусть столько, это хоть на что-то похоже. А что за событие?

Рождение девятисотого ребенка.

Да что вы. Чьего девятисотого ребенка?

Того, кто написал письмо.

Он назвал себя?

Отец Якуба.

Ясно, священник. Откуда он пишет?

Из Тимбукту.

Что?

Здесь больше ничего не сказано, только номер письма. Должно быть, они долго переписывались.

Почему вы так решили?

Номер четыре тысячи с чем-то. Дальше чернила выцвели.

Да уж, Господи Исусе. Священник, ставший отцом девятисот детей? Семьсот бутылок кальвадоса в Тимбукту? По четыре тысячи писем в каждую сторону? Что за число там?

Ночь. 24 июня. 1840 год.

Чем вы тогда занимались?

Хадж Гарун пришел в замешательство.

Ладно, не важно. Во всяком случае, вы не слонялись по пустыне и не кипятили мозги на солнышке. Ну, пора, вот и повозка за скарабеем подъехала.

* * *
Пробил час Синдбада. В Яффе они взошли на борт греческой каики и взяли курс на юг Турции. Хадж Гаруна сразу же начало тошнить; вниз он не мог спуститься из-за чада двигателя, а наверху не мог стоять на ногах, потому что ослаб от рвоты. Он боялся, что его смоет волной за борт, и в конце концов О'Салливан решил привязать его к планширу возле скарабея, чтобы он не расшибся обо что-нибудь, кувыркаясь туда-сюда.

Усевшись верхом на скарабея, ирландец припал к жуку, держась за веревки, как за поводья, словно скакал на нем в Константинополь. Волны яростно швыряли суденышко. Когда о нос разбивалась очередная волна, Хадж Гарун стискивал челюсти и закрывал глаза. Волна прокатывалась, и он корчился, извергая изо рта поток воды.

Сколько? кричал О'Салливан.

Чего сколько? простонал Хадж Гарун.

Я спрашиваю, сколько еще людей знают про Синайскую Библию?

Нос лодки скрылся из виду, к небу вздыбилась стена воды, и Хадж Гарун в ужасе прижался к планширу. Море с ревом прокатилось через них, и суденышко принялось карабкаться вверх.

Что вы сказали?

Двое или трое.

И всё?

В каждый отдельный момент, но из таких моментов состоят три тысячи лет.

О боже.

Хадж Гарун взвыл. Впереди величественно вздымался новый вал. Хадж Гарун отвернулся.

И сколько получается всего?

Двенадцать.

Только двенадцать?

Приблизительно.

Но это же почти ничего.

Я знаю, что ничего. Может, это имеет какое-то отношение к луне или к числу колен Израилевых?

Вы уверены, что их примерно двенадцать?

Хадж Гарун хотел принять гордый вид. На твердой земле в Иерусалиме он смог бы хоть немного расправить плечи, откинуть шлем и бросить долгий взгляд на купола, башни и минареты любимого города. Но здесь он чувствовал себя беспомощным.

Да, прошептал он, постыдно дрожа. Затем он вновь попытался подбодрить себя, как в тот раз, когда упомянул двенадцать родов и луну, соотнеся себя с ними.

Одно старое изречение гласит, что в мире есть лишь сорок людей, и за всю жизнь нам дано узнать лишь дюжину. Это что-то объясняет?

О'Салливан глубокомысленно кивнул, словно бы взвешивая сказанное. Оно, может, объясняет помешательство и лунатизм, но вряд ли что-то еще.

Я слышал это изречение, прокричал он, но разве оно относится к такой долгой жизни, как ваша? Ведь если вы прожили три тысячи лет, не маловато ли знакомств вы завели?

Неполных три тысячи, прошептал Хадж Гарун. Без шестнадцати лет.

Ладно, неполных три тысячи. Так кто эти двенадцать человек? Эмиры и патриархи? Главные раввины? Кардиналы? И им подобные?

О нет, прошептал Хадж. Гарун.

А кто?

Помните того человека, что ходит туда-сюда по площадке у лестницы, ведущей к подземной крипте?

У Храма Гроба Господня? Тот, который никогда не останавливается? И все время бормочет что-то себе под нос? Вы еще сказали, что он занимается этим последние две тысячи лет.

Да, он. Вот он мне поверил. По крайней мере, не побил меня, когда я ему рассказал.

А он перестал бродить взад-вперед?

Нет.

Прекратил бормотать?

Нет.

Он хоть посмотрел на вас?

Хадж Гарун вздохнул.

Нет.

Ага, ладно, кто еще?

Был один башмачник. Я зашел к нему в будку, рассказал ему, и он тоже меня не побил.

Где это было?

Где-то в Старом городе.

А где?

Не могу точно вспомнить.

Когда?

Я не помню.

Еще кто?

Сейчас не припоминаю, но, может, потом всплывет.

Чудненько, подумал ирландец, никаких конкурентов. Иди и бери эту карту.

Но, ради Исуса, хотя бы это правда? крикнул он.

О боже, правда, простонал Хадж Гарун, чувствуя, как каик начинает проваливаться, а в небо взбирается новая чудовищная волна, и он повернул голову, подставляя под ее яростный удар другую щеку.

* * *
В тот же день, когда они пришвартовались в Константинополе, нутро каменного скарабея было до отказа набито разобранными чешскими винтовками. На обратном пути тоже штормило, и ко времени возвращения Хадж Гарун обходился без пищи уже три недели. В Яффе тяжелый жук был выгружен с судна на тележку. На пристани почти никого не было, и офицерам английской таможни, похоже, делать было нечего.

Не удалось продать?

В этот раз много не дали, но в следующий раз получится.

Чиновник внимательно смотрел на Хадж Гаруна, ржавый шлем которого все опрокидывался на нос. Старик ходил кругами, ему не терпелось покончить с последним этапом путешествия.

Кто он? шепотом спросил чиновник. В смысле, кем он себя считает?

Он не считает, он знает. Он последний царь Иерусалимский.

Что?

Он самый.

Скарабей его?

Да.

Где он его взял?

Получил от прежнего царя.

Когда это было?

По-моему, в двенадцатом веке. Он не силен в датах и в формах одежды.

Чиновник улыбнулся и вынул ручку.

Имя?

МакМэл'н'мБо, священник-пекарь.

Постоянное место жительства, господин священник?

Дом героев Крымской войны, Иерусалим.

Национальность?

Крымчанин.

Статус пассажира?

Ветеран войны в отставке.

Настоящее занятие?

Хранитель королевского скарабея, второго класса.

Чиновники заулыбались, но лицо О'Салливана оставалось серьезным. Он с трудом удерживал Хадж Гаруна, который готов был, кажется, в любую секунду шагнуть с пристани.

Повышения не скоро ожидаете?

Лет через десять, наверное.

Чудесно. А теперь подведите старика поближе сюда, чтобы я мог задать ему пару вопросов.

Нет, ближе не стоит, если не хотите заразиться бешенством.

Чиновник рассмеялся.

Имя? Место жительства? Профессия?

Хадж Гарун пробормотал свое имя, а затем три или четыре раза произнес Иерусалим. Не понял. Профессия?

Иерусалим, сказал Хадж Гарун.

Это что, профессия?

Для него да.

Но послушайте, пусть скажет что-нибудь, что он делал в своей жизни. Все что угодно, мне неважно, мне только надо заполнить этот бланк. Ну что ж, тогда скажите им, произнес Джо. Ладно, скажу, ответил Хадж Гарун. Однажды я написал Синайскую Библию. Что?

Синайскую Библию. Я уверен, вы о ней слышали.

Очень мило. Что же такое Синайская Библия, дружище?

Подлинная Библия, прошептал Джо. То есть самая старая из ныне найденных, только сейчас она опять утеряна. Он забыл, где ее спрятал.

Чиновник выругался.

Кто спрятал?

Вот этот араб по имени Аарон. Тот, кто ее написал.

Проваливайте на хрен с пристани, заорал чиновник.

О'Салливан любезно поклонился. Он взялся за тележку, а Хадж Гарун хрипло, со свистом закашлялся. С превеликим усилием толкая тележку с тайным грузом оружия, они выкатили ее с пристани, часть пути они разгонялись, а потом им пришлось бежать, потому что огромный каменный жук сам с шумом помчался в Святую Землю.

* * *
На следующий день они еще карабкались вверх по склону к Иерусалиму под грядой облаков. Они шли возле тележки молча, Джо погонял ослика, а Хадж Гарун ковылял сзади. К концу дня Хадж Гарун впервые открыл рот.

Это мой последний путь.

Зачем так мрачно?

Три недели без еды. Я устал.

А как же Синдбад и все его путешествия? Вы же не можете забыть все это и просто так сдаться?

Нет, не могу.

Правда, очень тяжело, но сдаваться нельзя.

Он уронил подбородок на грудь, стукнув шлемом по носу. Света с пасмурного неба было мало, глаза слезились, как обычно, и он едва разбирал дорогу. Несколько часов он вслепую брел по пустыне, натыкаясь на камни и кусты. Он исцарапал и порезал руки, расшиб колено на одной ноге, растянул связки на другой и хромал. Из рваной раны на щеке сочилась кровь.

Их терзал холодный ветер. Джо тяжело шагал, опустив голову. Вдруг послышался громкий треск. Ослик остановился, и Джо пошел посмотреть, что случилось.

Хадж Гарун, вытянувшись, лежал на земле лицом к высокому узкому валуну. Он сослепу налетел на него, пропустив между ног, вернее, пропустил бы, если бы валун не оказался высотой по пояс. Камень вонзился ему в пах, разорвав мускулы и сломав кости. Он потерял равновесие и упал головой вниз, подвернув ногу. На шлеме, спасшем его голову, появилась свежая вмятина.

Джо перевернул его. Одна нога, похоже, была сломана и вся тазовая область залита кровью. Хадж Гарун лежал, не шевелясь, и стонал.

Ну вот, мне конец, иди дальше без меня.

Нога?

Не чувствую, не двигается, ничем не могу пошевелить, все внутренности развалились. Сотни лет я старался, пытался идти вперед, но теперь все кончено, со мной все кончено, я знаю. Я слишком стар и устал, жалкий мешок болезней, все болит, болит, нет, я больше с места не сдвинусь. Да, я знаю, ты хотел мне помочь и помог, но теперь мне уже ничем не поможешь, я дошел до самого края. В конце-то концов, есть же предел, к сожалению, он есть. Так что принимай царство, пресвитер Иоанн, оно твое, возьми скарабея, сейф и часы, они тоже твои. Знаешь, я думал, что ни о чем не буду жалеть в конце, но теперь я знаю: я не из той породы, что Синдбад и все те, о ком я грезил, я их недостоин. Сколько раз пытался и ничего не получалось. Башмачник и тот человек у лестницы, который даже не заметил меня, только они меня выслушали, тут ты прав. Остальные меня только били, всегда били. Они били меня за то, что я глуп, они называют меня дураком, и я знаю, что это так и есть. Старый дурак, который в жизни ничего не сделал, ни одного дела не закончил, совсем ничего.

Перестань сейчас же, сказал Джо. Прекрати немедленно. Город без тебя не может, он выжил только благодаря тебе. Что с ним стало бы, если б ты не защищал его? Кто бы его восстанавливал? Как бы он рос? Что стало бы с пещерами?

Хадж Гарун тихо всхлипнул.

Нет, я хотел бы так думать, но все это неправда. Ты знаешь, мои жены, наверное, были все-таки правы, мне надо было довольствоваться жизнью обычных людей. Я жил в уюте, еды было вволю, я не мерз, но с тех пор я голодаю, мерзну, не сплю, совсем не знаю отдыха, потому что, стоит мне лечь, ужасно болят десны. А ведь меня предупреждали, не стану спорить. Не будь дураком, говорили мне. Как можно пожертвовать всем ради этой безнадежной миссии? Ты хочешь мерзнуть до конца дней? Хочешь голодать? С ума сошел, да?

Скорченное тело Хадж Гаруна было почти безжизненно. Он лежал на каменистой земле, хватая ртом воздух, лицо было липким от крови. Глаза застилали кровь и ржавчина. Ниже пояса расплывалось красное пятно. Сломанная нога, неловко согнутая, отведена в сторону.

Джо стоял на коленях, держа старика за руки, которые пугали его своим холодом. Пульс бился неровно, с затуханием.

Быть не может. Неужели старый воин и вправду умирает?

Неожиданно плеч егокоснулось тепло. Он взглянул вверх. Небо расчищалось, яростный ветер гнал облака обратно за горы. Прямо над ними, освещенный солнцем, стоял Иерусалим.

Смотри, крикнул он.

Хадж Гарун пошевелил губами. Глубоко в горле его что-то забулькало.

Бесполезно, я ничего не вижу. Я усталый неудачник, все кончено.

Нет, ты взгляни.

Он приподнял Хадж Гаруна и вытер кровь и ржавчину с его глаз.

Голова старика откинулась, он судорожно вздохнул.

Иерусалим.

Да.

Вон там.

Да.

Хадж Гарун рванулся из его рук. Он упал на колени, потом поставил одну ногу. Обхватил валун, подтянулся вверх, не отрывая взгляда от миража. Потом яростно оттолкнулся от валуна, оступился и чуть не упал, но все-таки продолжал двигаться, шатаясь, кашляя и плюясь, кудахча что-то, спотыкаясь на своих тощих ножках, полуголый, он лез вверх по склону, уже не разбирая дороги, смеясь и оставляя за собой кровавую дорожку, неистово размахивая руками и выкрикивая:

Я иду, погодите, я иду.

Глава 11 Мод

Новая мечта и приют мечтателей.

Самые первые воспоминания настолько мрачны, что их лучше не вспоминать вовсе; сорок лет это вполне удавалось.

Она родилась в конце века на одной из ферм в Пенсильвании, картежник-отец бросил их с матерью и уехал на Запад раньше, чем она успела его запомнить. Мать, помыкавшись несколько лет, в минуту отчаяния выпила парижской зелени, а когда этого оказалось мало, пошла в амбар и повесилась.

Мод, проголодавшись, решила, что пора обедать, стала звать мать, а не дозвавшись, отправилась ее искать; в открытую дверь амбара ей пришлось входить с прыжком, порог был для нее высоковат.

Тугая жесткая веревка. Прямое окоченевшее тело, висящее в полумраке.

Она кричала на бегу, слишком маленькая, чтобы осознать все, чего она лишилась, шагнув через порог амбара. Она бежала и кричала: Почему они бросили меня?

Захолустный шахтерский городок, где одиноко жила ее молчаливая бабка, старуха из племени шайенов, муж ее сидел за убийство. Старуха с плоским безжизненным лицом, по несколько дней кряду не произносившая ни слова, она держала салун, темное и грязное заведение, сама за стойкой, а малышка Мод с десяти утра наливала пиво и смотрела на темные напряженные лица шахтеров, беседовавших о том, что на глубине трехсот футов опять оборвался канат, искромсав чьи-то тела; арифметике она училась, подсчитывая выпитое усталыми шахтерами. Уродливый, страшный мир. За что меня бросили? Чем я провинилась? Все всегда уходят, и верить нельзя никому, думала она. Оставшись дома одна, она раздевалась и танцевала перед зеркалом; она мечтала, потому что лишь в мечтах оставались красота и покой.

А вокруг были только: въевшаяся угольная пыль, висящие веревки, не говорившие ни слова старухи, не возвращающиеся домой убийцы, изможденные, состарившиеся лица, безнадежные тихие разговоры и боязнь перешагнуть через порог.

Она старалась вырваться из этой жизни, она хотела научиться бегать на коньках лучше всех в мире, на это она потратила все силы детства. Чистый белый лед искрился, когда она летела по блестящей твердой поверхности своей мечты, такой тихой, неподвижной и такой тонкой, поверх водоворотов жизни, которые могли затянуть ее в черные глубины, в мир слепых извивающихся существ, неведомых юной мечтательнице.

Она победила в одних соревнованиях, других, третьих; уже в шестнадцать лет она стала кандидаткой в американскую олимпийскую сборную и должна была поехать на отборочные соревнования в Европу. Это было в 1906 году, выступления проходили в курортном городе Блед, там она повстречала мужчину с забавным именем Екатерин, там-то все и началось.

Странное имя, как и сам его обладатель, богатый албанец, глава одного из ведущих албанских кланов, говоривший на тоскском и гегском,[69] живший в замке, построенном в семнадцатом веке.

Тоскский и гегский, замок в загадочной стране. Через неделю она поехала с Екатериной Валленштейном в Албанию, чтобы стать его женой.

* * *
Очень скоро она поняла, что беременна, и Екатерин почти сразу же потерял к ней всякий интерес. Он все чаще надолго уезжал, говорилось, что на охоту. Ужасную правду об этой охоте Мод узнала уже к концу срока от старой женщины по имени София, которая почему-то заправляла всем в замке и которую все почему-то звали Софией Молчуньей.

Ее непонятное положение в замке никак не объяснялось. Иногда Мод казалось, что та когда-то состояла в интимной близости с покойным отцом Екатерина, хоть та и обмолвилась, что ее мать была всего лишь прислугой в замке, чистила конюшню. Во всяком случае, она родилась в замке, прожила здесь всю жизнь, а теперь, судя по всему, являлась его главной хозяйкой, в то время как Екатерин мало чем отличался от заезжего гостя. Старуха не обращала на него никакого внимания, он на нее тоже, они даже не разговаривали друг с другом. Для каждого из них другого словно не существовало.

Она по-доброму отнеслась к Мод и часто беседовала с ней, особенно об отце Екатерина, который выжил из ума и умер. Старуха свято чтила его память и при одном упоминании о нем сама немного подвигалась рассудком. Голос ее становился по-детски приглушенным, в нем звучал крестьянский суеверный страх, когда она рассказывала невероятные истории о последнем из Скандербег-Валленштейнов, как если бы он был еще жив, хотя со слов других слуг выходило, что он умер по крайней мере тридцать лет назад, задолго до их прихода на работу в замок. О матери Екатерина, которая, очевидно, умерла при родах, София Молчунья никогда не упоминала.

Но заговаривая о рождении Екатерина, старуха неожиданно впадала в ярость. Она сжимала кулаки и начинала бешено бормотать, изрыгая какой-то чудовищный бред, видения повредившегося рассудка. Порочное дитя, шипела она. Сначала он убивал только диких животных. Он ловил их в горах, потрошил самок и зажаривал зародышей. А потом он начал, как сейчас, уходить в горы, одевшись святым странником, и охотиться на одиноких мальчиков. Когда он находит такого, то хватает его, связывает и использует, насилует и кромсает до полусмерти, а затем отрубает голову и выжирает рот. Понятно тебе? Крестьяне подозревают, что это он, но не могут ничего сделать, потому что он Валленштейн. Все, что они могут, — это не спускать глаз со своих детей, но ему и горя нет, ему хватает кочующих по горам цыган, которые становятся жертвами его экстаза, его страшных ритуалов.

София так неистовствовала в своей безграничной ненависти к Екатерину, что Мод в конце концов перестала пускать ее на порог и отказывалась с ней разговаривать.

* * *
Однажды ночью, за несколько недель до того, как Мод должна была родить, София ворвалась к ней в комнату. Мод никогда еще не видела старуху настолько обезумевшей. Она закричала было, чтобы прогнать ее, но София схватила ее за руку и со сверхъестественной силой потащила к двери.

Сегодня ты должна увидеть все сама, шипела она, волоча ее через холл к комнате Екатерина, в которой она нашла скрытый рычажок в письменном столе. В потайном отделении лежала толстая книга в светлом переплете.

Его жизнь, сказала она, в переплете из человеческой кожи. Пощупай.

От ужаса Мод рванулась в сторону, но София держала ее крепко. Она потащила Мод по коридорам в глубину замка и открыла в темноте маленький ставень. Перед ними предстал дворик без окон, которого Мод никогда раньше не видела, и там в лунном свете извивался в страстных конвульсиях обнаженный Екатерин, обхватив бедрами бараний зад и сжимая сильными руками шею животного.

Застали в самое время, прошипела София. Теперь ты мне веришь?

У Софии была наготове карета, и Мод уехала тут же. К полудню следующего дня у нее начались схватки. Екатерин, погнавшийся за ней с четырьмя десятками всадников, нашел ферму, где она рожала, и перебил всех ее обитателей, а затем приказал своим людям отвезти новорожденного сына обратно в замок. Его левое веко захлопывалось в характерной для всех прошлых поколений Валленштейнов манере; Мод он ничего не сказал. Теперь он хотел лишь одного: вернуться в замок и убить Софию, пока та не сбежала.

Но оказалось, однако, что София и не пыталась бежать. Она ждала его, стоя возле окна старой башни, где ее возлюбленный почти сто лет назад научился играть мессу Баха си-бемоль минор. Екатерин увидел ее, едва приблизившись к замку. Гневно глядя на него, она медленно сотворила в воздухе крест, и в этот момент его бешеный галоп прекратился. Его конь встал на дыбы, его самого охватила судорога, и он рухнул на землю.

Слуги прислонили его к дереву. Руки его бешено тряслись, изо рта шла пена, колени бились о грудь в нескончаемых спазмах. Вскоре на губах показалась кровь, а вены на лице начали лопаться.

Через несколько секунд все было кончено: некогда могучее тело Екатерина Валленштейна лежало мертвым, пораженное, как выяснилось, не просто припадком ярости, а очередным и последним приступом обширной и неизлечимой болезни, разрушавшей его долгие годы, лихорадкой, напоминающей паратиф; подобное состояние уже навещало его в подростковом периоде, когда его поразили судороги этого редкого и почти уже не встречающегося даже в албанской горной глуши заболевания ног и рта. Тем временем потрясенная и измученная Мод, ничего не понимая, пробиралась в Грецию, увозя с собой два подарка от Софии Молчуньи: кошелек с золотом Валленштейнов и тайну Синайской Библии.

* * *
В Афинах она после долгих поисков устроилась в один дом гувернанткой и вскоре познакомилась с гостем этого дома, критянином, яростным националистом, солдатом, отец которого был одним из лидеров греческого освободительного движения. Яни вырос в состоятельной греческой общине в Смирне, но в шестнадцать лет сбежал оттуда, чтобы участвовать в Критском восстании против турок в 1896 году.

Это был рослый, могучего телосложения человек, синеглазый, как большинство жителей заброшенного горного района на юго-востоке Крита, где родился он и его отец, — изолированного анклава пастухов, считавшихся потомками дорийцев; их суровый край славился дикарской кровопролитной вендеттой и свирепой непокорностью жителей, настолько свободолюбивых, что турки за двести лет оккупации так и не смогли их полностью подчинить.

Яни гордился своим происхождением и всегда ходил в национальном костюме горцев, в высоких черных сапожках и черных широких брюках, на голове черный платок, за поясом длинный пистолет с белой рукоятью и нож, тоже с белой рукоятью, раздвоенной на конце в форме бычьих рогов — минойского символа; для тихих афинских улиц зрелище лихое и дикое, он выглядел как свирепый корсар из другой эпохи — настороженный взгляд, быстрая походка, а губы сжаты так, что мужчины нередко переходили на другую сторону улицы, чтобы с ним не встречаться.

Но рядом с Мод в нем пробуждалась нежность. Могучий, гордый и отважный, увешанный оружием мужчина терялся от неловкости, его незамысловатые искренние чувства были почти по-детски просты. Ему вдруг начинало не хватать слов, он искал их, терял, в конце концов совершенно утрачивал дар речи и, уставившись в пол, беспомощно сжимал огромные руки.

Это льстило ее самолюбию, но она не затягивала такие моменты. Орел мой, говорила она, расскажи мне о своих критских горах, — и неловкость его мгновенно улетучивалась, и вот он уже свободно парил на крыльях тех героических слов, что вновь и вновь увлекали его народ из горных твердынь на новую революцию, свобода или смерть, каждые десять лет на протяжении всего девятнадцатого века, лишь только подрастало новое поколение юношей, чтобы сражаться и погибать.

После года ухаживаний Яни прислал своего друга ее сватать; в официальном предложении говорилось, что поскольку она американка, а в этой стране старые обычаи не в почете, то и приданого, значит, не требуется. Мод с улыбкой выслушала объяснения свата, как сильно подчеркивается тем самым любовь Яни к ней, ведь для человека с его именем и репутацией даже приданое в двести здоровых оливковых деревьев считалось бы на Крите слишком скромным.

* * *
После женитьбы он повез ее в Смирну познакомить со своим единокровным братом, тому было уже шестьдесят, почти на тридцать лет больше, чем Яни.

Он совсем не такой, как я, говорил с улыбкой Яни, но это не имеет значения, потому что родственные связи в Греции очень важны. А человек он добрый, безобидный, думаю, он тебе понравится.

Брат и правда понравился ей сразу же, а еще пленила необычность обстановки, когда они сидели за чаем в саду возле красивой виллы с видом на Эгейское море. Яни в своем разбойничьем костюме уважительно кивал, стараясь не раздавить руками хрупкую чашку, а его светский единокровный брат Сиви, безукоризненный в одном из своих элегантных халатов, которые он, похоже, носил весь день, томно передавал пирожные и рассуждал об опере, которую собирался в тот вечер посетить, или пересказывал последние сплетни многонационального светского общества Смирны.

После возвращения в Афины Яни почти сразу же вступив в греческую армию, строившую укрепления на севере, и оставил Мод одну. За время ее беременности он несколько раз возвращался, но когда в 1912 году родилась дочь, он находился в отъезде, сражаясь с турками в Македонии; не было его и через год, когда ребенок умер, он тогда сражался в Болгарии. Мод старалась сильно не горевать, но глубоко в душе ее поселилось чувство обиды.

После войны на Балканах было сражение под Салониками, а в 1916 году она получила телеграмму, в которой говорилось, что Яни умер от малярии. Мод плакала, но не могла избавиться от ощущения, что была одинока с самого начала, — молодая женщина в чужой стране; детские грезы стали явью лишь на краткий миг, а уже через несколько месяцев развеялись, но она все не решалась признаться себе, что любимый и близкий человек вновь ее бросил.

Сиви навещал ее, помогал деньгами. Он сказал, что готов оплатить ей дорогу обратно в Америку, если она захочет уехать, но она сказала, что пока не готова; ей хотелось побыть одной, поучиться языкам, она думала, что сможет зарабатывать переводами. Еще несколько лет они переписывались, несколько раз виделись в Афинах, этим встречам она была искренне рада, но всякий раз поражалась, насколько непохожи могут быть братья.

Он всегда был далеко, говорила она, иногда мне кажется, что я его на самом деле не знала.

О, не беспокойся, ты его знала, говорил Сиви. То, что ты видела, это и был он сам, такие горцы выбирают свободу или смерть, ничего не усложняя.

А что касается нашей с ним непохожести, добавил он с ехидцей, то один из нас явно был анахронизмом: возможно, Яни в своем наряде разбойника восемнадцатого века, а может быть, я со своими склонностями, которые постарше, лет, скажем, на несколько тысяч.

Она встречалась с несколькими мужчинами, которые ее не заинтересовали, а летом уезжала на острова. Через два года после окончания войны ей исполнилось тридцать, и тогда она решила, что пора, теперь можно и поехать, вот только куда? Денег она скопила не особенно много, значит, не слишком далеко.

Она взглянула на карту Восточного Средиземноморья, ткнула в нее пальцем. И рассмеялась. Конечно, куда же еще, как не в этот неповторимый театр базаров, народов и вер среди пустынь и песков, извечную надежду странствующих, затерянных и ищущих народов, новую мечту и приют мечтателей.

Итак, Мод отправилась в Иерусалим.

Глава 12 Акаба

Шепча: сделай же это еще разок прямо сейчас.

Однажды ближе к вечеру, когда она медленно поднималась по крутой лестнице из подземной крипты Храма Гроба Господня, перед ней явился из тени человек и заговорил шепотом. Он был темноволосый, невысокого роста с реденькой бородкой и горящими глазами, но все это она едва запомнила. Ею завладел его голос.

Под городом, я там был только что и только что пришел оттуда, там я ходил по местам, заброшенным на тысячи лет, я видел копи царя Соломона, и римские цирки, и часовни крестоносцев, восьмисотлетний коньяк, двухтысячелетние копья и резные камни, которым три тысячи лет, хотите верьте, хотите нет.

Через коридоры и пещеры прошлого доносился приглушенный голос этого ирландца, нанизывая шествия и представления, бесчисленные во времени триумфы и опустошения Иерусалима, он был настолько потрясен увиденным, что, случайно выбравшись наконец на поверхность, через три дня и две ночи, как раз на этом месте, должен был рассказать об этом первому встречному.

А вы и есть первая встречная, мягко шептал этот ирландский голос, послушайте, как вас зовут?

Но Мод не сказала, боясь нарушить волшебство случайной встречи двух незнакомцев у священного склепа. В ответ она улыбнулась, молча опустилась на колени, обласкала его ртом и удалилась, пока он приходил в себя, прислонившись в тени к каменной стене.

* * *
Чтобы продлить впечатление, она выждала день или два, прежде чем пойти туда вновь, и конечно, он был там. А у спуска к крипте, как и раньше, бродил взад-вперед бормочущий что-то человек, исполняя непонятный окружающим ритуал. Как и в первый раз, они не обратили на него никакого внимания, а он, разумеется, не замечал вообще никого.

Мод повела незнакомца от церкви к большой тихой эспланаде возле мечети Купол Скалы и там, сидя в тени кедра, прикоснулась к воротнику его заплатанного рваного мундира и впервые заговорила с ним.

Что это такое?

Мундир офицера легкой кавалерии экспедиционных сил Ее Величества в Крыму 1854 года. Истрепан от старости, изорван по причине падения с лошади в знаменитой самоубийственной атаке.

Как же ты выжил в этой атаке?

По двум причинам. По воле Божьей, а еще потому, что мой отец сказал, что в будущем мне предстоят другие дела. Видишь эти медали? Например, вот этот крест? Они означают, что я офицер, официально признанный герой с середины девятнадцатого века, когда я по глупости решил послужить Британской Империи самым серьезным и опасным образом.

Мод потрогала крест и рассмеялась.

Сколько же тебе лет?

Сейчас двадцать. Хотя иногда я чувствую себя старше, чуть ли не одного возраста с отцом. Он был рыбак, бедный, как и я.

А все то, что ты наговорил мне позавчера, — это правда?

Исусе, все правда, каждое слово, до самого последнего и следующего за ним. Все правда до самого что ни на есть конца. Я точно знаю. У моего отца был дар.

Какой?

Прорицать будущее и прошлое, видеть его таким, как оно есть. Он был седьмым сыном седьмого сына, а в нашей стране это значит, что у тебя дар.

Мод снова рассмеялась.

И что увидел твой отец в твоем будущем, что спасло тебя в самоубийственной атаке?

Сражение за Ирландию, а не весельный переход во Флориду, на который хватило ума старине Святому Брендану тринадцать веков назад. Понимаешь, это тоже одно из моих имен. Я родом с острова святых и рад был бы уехать миссионером во Флориду, говорят, там такой климат, но оказалось, это не для меня, а мне выпало воевать в горах Корка, таскать чудовищное старое ружье, модифицированный кавалерийский мушкетон образца 1851 года, калибр 69, я стрелял из него на манер гаубицы, чтобы держаться подальше, но через какое-то время они вычислили мои прятки, пришлось бежать, и Бог помог мне вступить в орден Бедных Клар, на время, конечно, потому что эти Бедные Клары ехали в паломничество в Святую Землю, которое было испрошено в конце восемнадцатого века, Господь откладывал разрешение до подходящего момента, вот так я и приехал монашкой в Иерусалим, но теперь я уже больше не монашка, я отставной ветеран, живущий в Доме героев Крымской войны, а все потому, что пекарь-священник вздумал вручить мне этот крест за проявленную доблесть, так как мозги у него превратились в хлеб, ничего удивительного, если шестьдесят лет подряд печь одни и те же четыре хлеба, а если тебе кажется, что я говорю бессвязно, и если это мешает, дело в том, что я дружу с одним арабом, очень старым чародеем, это невероятный старик, он так необычайно стар, что ты бы удивилась. Прости, давай начнем с самого начала. Спроси у меня о чем-нибудь.

Мод улыбнулась и взяла его за руку.

Что бы увидел твой отец, будь он сейчас здесь?

Пустыню, конечно. Надо бежать из этой иерусалимской болтовни, со всякими блуждающими фанатиками. Видела этого типа, который расхаживает у входа на лестницу, ведущую к крипте?

Да.

Вот он этим занимается две тысячи лет, все ходит, бормочет без остановки. Разве можно начать ясно мыслить там, где такое творится?

Кто тебе это сказал?

Про человека на лестнице? Мой приятель-чародей. Он знает, потому что наблюдал его все это время. В начале каждого века он делал заметки, чтобы сравнить, не изменилось ли что, но ничего не меняется. Так как ты думаешь, мы поедем в пустыню? Я там никогда не был, но старый араб говорил, что это прекрасное место для того, чтобы насытить душу. Он совершал хадж последние десять веков или около того и говорит, ничто не может сравниться с пустыней весной, дикие цветы и тому подобное. Поедем?

Да, любимый, это должно быть чудесное место, я думаю, надо поехать.

* * *
Из Акабы они поехали на юг по синайскому берегу, пока не добрались до маленького оазиса, там и остановились. Они любовались красками пустыни в лунном свете с вершин холмов, в полдень купались в сверкающих водах залива и лежали на горячем песке, засыпали в объятиях друг друга на склоне дня и, проснувшись на закате, спускались к берегу и обнимались на отмели, смеясь, ели инжир и гранаты, встречали рассвет с араком, шепча: Сделай же это еще разок прямо сейчас, и, сплетаясь, проникали друг в друга неделями.

В последний вечер они сидели на скале у воды, молча глядя на закат, передавая друг другу бутылку арака, а Синай за ними догорал последними огнями, на бесплодные холмы Аравии снизу наползала ночь. Шелест волн, прикосновения ветра, неостывшая пустыня и пламя арака в крови, сгущающаяся в воздухе тьма и где-то там, на той стороне залива, другой далекий мир.

Потом он встал и швырнул пустую бутылку далеко в волны.

Затаив дыхание, они ждали, казалось, целую минуту, пока где-то в ночи не послышался тихий всплеск, а может, им только померещилось.

Глава 13 Иерихон

Мы вернемся с моря, вольные как птицы.

Джо был вне себя от радости, когда узнал, что у них будет ребенок. Он спел все песни своего отца и сплясал все его танцы и стал требовать, чтобы они поженились в тот же день, как требовал и раньше, до того, как они ездили в Акабу.

Сегодня слишком жарко, до сентября недолго ждать. Кошмарная жара.

Кошмарная, зверская, ужасная, ну просто хуже некуда. Нет, не двигайся, тебе не надо много двигаться, посиди там спокойно, обмахивайся веером, а я приготовлю чай. Да, кошмарная жара.

Знаешь, Джо, я начинаю любить Иерусалим.

Это дурдом какой-то, просто невиданный, да, так говорил священник-пекарь. Когда он вручал мне свои ветеранские документы, я посмотрел на него и говорю: вам восемьдесят пять, а мне двадцать, вам не кажется, что разница очевидна?

Он засмеялся, и все. Говорит, здесь у нас это не проблема. Очевидные вещи мало что значат в нашем Священном городе, в городе, священном для всех, вот как он сказал. Еще одну минуточку.

Я вспомнила, что как-то в Пирее видела мужчину, который был очень сильно похож на тебя, только старше.

Моряк?

Да.

А насколько старше?

Лет на пятнадцать-двадцать.

А если точнее, на семнадцать. То мой брат Имон делал пересадку по дороге в румынскую армию. Можешь себе представить, он дал себя убить, воюя за долбаных румын. Отец говорил мне, когда это случится. Ты видела его в 1915 году. В апреле.

Я не помню точно.

Тогда это и было. Никто из братьев, уехав, не написал домой ни строчки. Отец и так всегда знал, что с ними станет. Пророка ведь не обманешь, правда? Вот, возьми чашечку. Отдыхай спокойно, мы вернемся с моря, вольные как птицы.

Мод смеялась; лето они провели на маленькой квартирке в Иерусалиме. Настал сентябрь, и снова она под каким-то предлогом отложила свадьбу. Джо все ездил в Константинополь и всякий раз, возвращаясь, замечал, как изменилось ее настроение. Она стала замкнутой и раздражительной. Но это просто ее положение, думал он, ведь такое бывает, это естественно, так и должно быть.

С приближением зимы ему стало казаться, что в комнатах слишком холодно и сквозит, что ей неуютно. В теплой и солнечной долине Иордана, должно быть, лучше. Он подыскал и снял маленький домик на окраине Иерихона, миленький домик на небольшом участке, среди цветов, деревьев и лимонов. Он с гордостью отвез ее туда и был поражен ее реакцией. Она даже не улыбнулась.

Неужели тебе не понравилось, Моди?

Нет.

Не понравилось?

Отвратительно. Какая-то ребячья мечта о кукольном домике.

Джо не мог сказать ни слова, он был в ужасе. Боясь взглянуть на нее, он юркнул в дом и притворился, что наводит порядок. Что она делает, что она говорит?

Когда он вновь вышел на улицу, она сидела на скамейке под деревом, безучастно глядя в землю.

Я схожу на рынок, скоро вернусь. Что-нибудь надо купить?

Она тихонько покачала головой, не поднимая глаз. Джо быстро вышел за калитку и побежал по дорожке, все быстрее и быстрее, стараясь ни о чем не думать.

Исусе со святыми угодниками, что происходит? Святая Матерь Божья, что творится? Скажи, что я такого сделал, Господи, пожалуйста, я сделаю все, чтобы исправиться. Исусе, все, что угодно.

* * *
В Иерихоне их отношения становились все хуже. Большую часть дня Мод проводила вне дома, сидя на берегу реки. Ее теперь, похоже, раздражало все, что он делал, но больше всего бесили его поездки в Константинополь.

Знаю, Моди, но мне нужно ездить, ты же понимаешь? Это деньги, я не могу по-другому их добывать, нам надо на что-то жить.

Ты преступник.

Я знаю, что тебе не нравится эта работа, но у меня сейчас нет выбора, это все, чем я могу заработать.

Лучше никаких денег, чем такие. Ружья нужны для того, чтобы ранить и убивать людей, ни для чего больше. Ты убийца.

Что ты такое говоришь?

В Ирландии ты стрелял в людей. Ты ведь убивал людей?

То другое дело, то были «черно-пегие». Ты не представляешь, какие страшные вещи они творили. Это была война против нас, но с нашей стороны были только женщины, дети да бедные фермеры, которые пытались растить свой урожай.

Убийца.

Господи, не говори так больше, Мод, это страшно звучит и это просто не так.

Ты еще будешь убивать?

Нет.

Лжец.

Второе, что ее бесило, — его одержимость Синайской Библией. Когда он рассказал о ней в Акабе, она смеялась до упаду. Утерянные мемуары Хадж Гаруна? Три тысячи лет неизвестной истории Иерусалима лежат где-то и ждут своего часа. Карты сокровищ всех двух дюжин Старых городов? И старик сознался, что это он на самом деле написал подлинную Библию?

Это было замечательно, тогда ей это очень понравилось. Причудливое толкование манускрипта, которое давал Джо, было очаровательным, и она ничего не рассказала ему о последнем из Скандербег-Валленштейнов и его подлоге. Но то было в Акабе. Теперь она реагировала совсем по-другому.

Ты все еще мечтаешь найти свою дурацкую карту сокровищ?

Это не мечты, Мод, я непременно ее когда-нибудь найду.

Не найдешь никогда, потому что ты ищешь то, чего не существует. Существует лишь хаос, увиденный глазами слепца и воспринятый умом идиота.

Вот увидишь, Мод, Хадж Гарун поможет мне, погоди, я когда-нибудь найду ее.

Когда-нибудь. Лучше посмотри на себя сейчас, на этот нелепый мундир, который на тебе болтается. Ну что же ты не уезжаешь, раз собрался, они там в Крыму, наверное, прыгают от нетерпения, ждут, что ты придешь и всех победишь.

Перед отъездом он принес ей, сидящей у реки, подарок, а она выбросила тот в воду. Проваливай, визжала она, ты мне противен, видеть тебя больше не хочу. Когда он через две недели вернулся, она больше не смотрела на него. Она не разговаривала с ним. Что бы он ни говорил, она не обращала на него никакого внимания.

Ночью он сидел один в саду возле домика и пил, пока не уснул, пил до тех пор, пока не пришло время новой поездки по заданию Стерна; он ничего не понимал и некому было объяснить ему, что страх Мод быть вновь покинутой достиг такого накала, что подталкивал ее самой его бросить.

Когда в конце зимы родился сын, Джо был в отъезде, в Константинополе, перевозил оружие для Стерна и его дела. Ему пришлось идти к акушерке, чтобы узнать, кто родился. Мод даже записки не оставила.

Джо сел на пол и заплакал. Прошло меньше года со времени их медового месяца на берегу залива Акаба.

Когда-нибудь, говорил он себе, я все-таки найду эту карту.

Часть 3

Глава 14 Стерн

Колонны, фонтаны и водостоки, где мирра росла три тысячи лет назад и растет до сих пор.

Он родился в Йемене, в шатре, стоявшем недалеко от развалин Мариба, столицы древнего государства царицы Савской, славшего когда-то давно золото, обезьян, павлинов, серебро и слоновую кость по Ладанному пути в Акабу, а оттуда товары везли дальше, к высотам Иерусалима. Мальчишкой он играл на руинах марибского Храма луны, где среди разрушенных колонн, водостоков и фонтанов теперь росла мирра.

Однажды утром на месте, где стоял храм, он обнаружил лишь песок. Он побежал по холмам к своему шатру.

Он пропал, прошептал он, запыхавшись, своему высоченному отцу и кругленькому коротышке деду, которые, как обычно, гуляли и вели свои бесконечные разговоры, притворяясь, что пасут овец, бывший английский аристократ, величайший путешественник и исследователь своего века, ставший бедуином-хакимом, и неграмотный йеменский еврей, пастух, проживший всю жизнь в той местности, где родился.

Храм исчез, повторил малыш. Куда он исчез?

Исчез? спросил с высоты отец.

Куда? спросил низенький дед.

Как загадочно, пробормотал один. Не просто так исчез, а почему?

И не только куда, добавил другой, но и когда?

Только что, ответил мальчик. Его нет на месте. Пропал за ночь.

Двое мужчин глубокомысленно покачали головами. Солнце уже начинало припекать, а потому они отправились поразмышлять над этой проблемой в тени миндаля. Малыш прыгал с ножки на ножку, пока они по очереди задавали ему вопросы.

Мы должны разгадать эту загадку. Что теперь на месте храма?

Песок. Ничего.

А, ничего, кроме песка, действительно загадочно. Ты был там ночью?

Нет.

А на рассвете?

Нет.

А-а. А может, это только сейчас, ненадолго?

Отец подергал за рукав деда.

Якуб, а вообще-то Храм луны существует?

Конечно, существует. Да, да, помнится, я его видел.

Но не сегодня? спросил отец.

Сегодня нет, но потом опять увижу, ответил дед.

Когда? Через неделю, Якуб? Через два месяца?

Где-то примерно так, о бывший хаким. Да, конечно.

А вчера?

Нет.

А шесть месяцев назад?

И да и нет. Но как бы то ни было, в какой-то из этих разов без всякого сомнения.

Но что это у тебя за «вчера» и «на следующей неделе», Якуб? Эти «два месяца спустя» и «два месяца назад»? Странным образом ты обсуждаешь время. Более-менее, говоришь ты, сваливая дни и числа прошлого и будущего в одну кучу, словно это одно и то же.

Отец улыбнулся. Дед засмеялся и прижал озадаченного малыша к груди.

Да? Есть немного. Это, наверное, просто потому, что для меня Храм луны всегда на месте, ведь я знаю его в подробностях, таким же, каким я видел его раньше и увижу потом снова. А песок — что песок, он может засыпать его на время, но это неважно. Мы живем в пустыне, это бывает, песок приходит и уходит.

Отец повернулся к мальчику.

Ты до мелочей помнишь храм, так же как твой дед?

Да, прошептал мальчик.

И можешь представить его в подробностях даже сейчас?

Да.

Его отец серьезно кивнул, дед радостно заулыбался.

Значит, твой дед прав. На песке или под песком, не имеет значения. Для тебя, как и для него, храм всегда на месте.

Мальчик решил, что понял, и задал следующий вопрос.

Ну раз он всегда там, то сколько он уже там стоит? Кто его построил?

Дед притворно нахмурился. Он еще раз обнял малыша.

Это уже история, а я в ней не разбираюсь, где уж мне. Но, к счастью для нас, твой отец — ученый человек, который везде побывал и знает все на свете, так что, возможно, он успел прочитать надписи на колоннах и может точно ответить на твой вопрос. Итак, о бывший хаким? Как по-твоему, кто построил Храм луны в Марибе и как давно? Ровно тысячу лет назад и навсегда? Две тысячи лет назад и навсегда?

Теперь была очередь Якуба тянуть отца за рукав, и отец улыбнулся.

Племя это называлось сабеи, сказал он, а построили они его три тысячи лет назад и навсегда.

Малыш открыл рот, услышав непостижимое число.

Папа, ты научишь меня читать надписи на колоннах?

Да, но сперва Якуб должен объяснить нам, когда они появятся вновь. Пусть расскажет нам о песке.

Ты расскажешь, дедушка?

Да-да, конечно. Когда опять подует ветер, мы выйдем вместе, принюхаемся к нему и узнаем, запахнет ли вновь ладаном в Храме луны в Марибе.

Толстячок фыркнул от смеха. Серьезный, полный достоинства отец повел их обратно к шатру, где грелась вода для кофе. В тот вечер, как и во многие другие, мальчик сидел у костра допоздна, сонно клюя носом, не в силах угадать, откуда берутся те удивительные слова, которыми без устали обмениваются среди теней два старика, из «Зохара» или из «Тысячи и одной ночи», а может, они написаны на камнях Храма луны, где он играл, таинственная мирра его детства, исчезающие колонны, фонтаны и водостоки, возвращающиеся с надписями, которые однажды можно будет прочесть, так же как запахи, что несут порывы ветра, приторный аромат, не исчезающий, как глубоко бы ни были захоронены связки ладана в ту ночь три тысячи лет назад и навсегда, как говорил о Храме луны его отец после долгих десятилетий странствий, или в ту ночь, вчера и на той неделе вечности, как описывал храм его дед среди холмов близ древнего Мариба, где он жил всегда.

* * *
Получал он и наставления матери, когда они ходили вдвоем собирать всякие травы для салатов в прохладном тусклом свете зари. Иногда мать вдруг издавала странные звуки и по несколько минут стояла, держась за бок и глядя в землю, и он не мог понять, отчего ее лицо вдруг становилось таким изнуренным.

А что она могла сказать ему, четырехлетнему малышу? Она вынашивала дитя, только и всего, с каждым днем тяжелея. Когда она наклонялась за травинкой, оно толкало ее, а распрямившись, ей приходилось стоять, закрыв глаза от боли. Благословение материнства попросту забирало из ее тела больше, чем она могла дать. Но он был мал и однажды, когда она пошатнулась на склоне холма, спросил ее о причине.

Что случилось, мама?

Ему никогда не забыть ту минуту. Судорожно сжатые пальцы, напряженное лицо, усталый, затравленный взгляд. Она опустилась на колени и закрыла лицо. Она плакала.

Где у тебя болит?

Она взяла его руку и приложила ее к своему сердцу.

Где? Я не чувствую.

Лучше здесь, сказала она и положила один из его крошечных пальчиков на вену на запястье.

Тут твоя кровь. Там у тебя болит?

Нет, болит в сердце, там, где ты не чувствуешь.

Но папа сможет почувствовать. Отец великий хаким. Он кого хочешь может вылечить.

Нет. Ты не можешь почувствовать это, потому что иногда у человека бывает такая боль, которая принадлежит ему одному.

Тогда он начал плакать, и она, стоя на коленях, потянулась поцеловать его в глаза.

Не плачь. Все прошло.

Не прошло. А папа может вылечить, я знаю, может.

Нет, сыночек.

Но это нечестно.

Честно, новая жизнь взамен старой — это всегда честно.

Чья жизнь? Ты о чем говоришь?

Неважно чья. Важно, что когда приходит время твоей собственной боли, надо нести ее самому, потому что у других людей есть своя.

Не у всех.

Боюсь, что у всех.

У дедушки нет. Он всегда смеется.

Это только кажется. Но на душе у него другое.

Что?

Твоя бабушка. Она умерла очень давно, и он все время тоскует о ней.

Ну, уж папа-то ни о чем не тоскует.

Тоскует, даже он. Сейчас у него есть приют, но много лет не было. А однажды, незадолго до того, как он забрел в наши края, твой дед нашел его одиноким в пыли. У него было ужасное время, когда он совсем потерял себя. Малыш упрямо помотал головой.

Неправда, папа никогда не терялся. Он прошел от Тимбукту до Гиндукуша и спускался по Тигру в Багдад, и за три рассвета и два заката прошел через весь Синай и даже не заметил, что не взял с собой еды и питья. Никто никогда не совершал того, что делал мой отец.

Может быть, но я не говорю, что он потерялся в пустыне. Он потерялся вот здесь, в сердце, где у меня болит.

Мальчик посмотрел на землю. Он всегда принимал все, что говорила мать, но ему казалось невозможным, чтобы у весельчака деда на душе была печаль. И уж совсем нельзя было поверить, что его отец когда-то мог потеряться.

Поэтому, говорила она, не будем говорить твоему папе про мою боль, ведь у него свое бремя из прошлого. Он пришел сюда, чтобы обрести покой, он принес нам счастье, и мы должны отплатить ему тем же.

Она положила ему руки на плечи.

Обещай мне это.

Он снова заплакал. Обещаю, сказал он, но я же хочу помочь. Может, я что-нибудь могу сделать?

Может, ты когда-нибудь разыщешь наш дом. Твой отец нашел приют здесь у нас, но твой дед и я на самом деле не отсюда.

Почему?

Потому что мы евреи.

А где же наш дом?

Я не знаю, но когда-нибудь ты нам его отыщешь.

Хорошо. Я обещаю.

Она улыбнулась.

Ну, пойдем, надо набрать трав к обеду. Эти наши двое мужчин беседуют и беседуют без остановки, а весь день напролет решая вселенские дела, они проголодаются.

* * *
Для поездок в Каир, чтобы изучать ислам, он пользовался одним из арабских имен отца. В Сафад для изучения каббалы он ездил под еврейским именем деда. Когда пришла пора получать западное образование, он спросил, какое имя ему взять.

Западное, сказал отец.

Но какое? спросил дед. Старики взяли его чашку из-под кофе и уставились в нее. Я вижу много еврейских и арабских имен, сказал Якуб, но я не могу вывести из них западное имя, наверное, потому что я не знаю, что оно собой представляет. Что видишь ты, о бывший хаким?

Отец вознес чашку над их головами и посмотрел в нее.

Стерн, объявил он, помолчав секунду. Да, совершенно ясно.

Звучит коротковато, сказал Якуб, нельзя ли к нему добавить что-нибудь? Нет ли там рядом еще чего-то со словом ибн или, например, бен?

Нет, это все, что есть, сказал отец.

Очень странно и очень интересно. А что это значит?

Решительный, непоколебимый.

Непоколебимый?

При встрече с чем-то неотвратимым и неизбежным.

А, это уже лучше, сказал Якуб. Конечно, нет смысла отворачиваться и избегать чудес жизни.

Дед вдруг обхватил себя руками и стал раскачиваться взад-вперед. Он подмигнул внуку.

Но, о бывший хаким, не слышу ли я в чашке твоего сына отзвук твоего собственного характера?

Не может быть, с улыбкой ответил бывший путешественник. Кофейная гуща и есть кофейная гуща. Она сама за себя говорит.

Якуб радостно засмеялся. Да, да, так оно и есть. Могло ли быть иначе. Ну вот, мой мальчик, это решено. И куда ты теперь поедешь?

Болонья. Париж.

Что? Не слыхал про такие места. Как они там исчисляют годы? Как они называют нынешний?

Тысяча девятьсот девятый.

Якуб подтолкнул зятя.

Это что, парень правду сказал?

Конечно.

Якуб фыркнул и расхохотался.

Конечно, говоришь ты старику, который нигде не бывал, но тебе это безразлично. Когда мальчик вернется, холмы эти будут все так же стоять здесь, только песок поменяется. На самом деле ты никуда от них не уедешь. Так или нет?

Может быть, улыбнувшись, сказал Стерн.

Вы двое, проворчал Якуб, вы думаете, что можете одурачить меня, но у вас ничего не получится. Конечно, я знаю, какой сейчас год, знаю. Еще кофейку, о бывший хаким? Мы можем поблагодарить Бога, что твой сын — что-то среднее между нами, и в нем есть часть моей здоровой пастушьей крови, так что ему не придется, как тебе, быть джинном шестьдесят лет, прежде чем стать человеком.

* * *
Вечером накануне отъезда отец повел его прогуляться в сумерках. Поначалу его так взволновало сознание того, что отец собирается сказать ему что-то важное, что он безостановочно говорил что-то о новом веке и о том новом мироустройстве, которое тот принесет, о том, как ему хочется поехать наконец в Европу, приступить ко всем тем делам, что ждут впереди, и так далее и тому подобное, пока он наконец не заметил, что отец молчит, и остановился.

О чем ты думаешь?

О Европе. Не знаю, понравится ли она тебе, оправдает ли твои ожидания.

Конечно, понравится, почему же нет, столько нового. Только представь, сколько там всего, что мне надо узнать.

Это правда, но, может быть, Якуб прав, может получиться, что ты никуда не уедешь от этих холмов. Это его путь, не мой, но я ведь родился не в пустыне, не в уединении, как он или ты. Я искал ее, но, возможно, родиться в ней — это совсем другое дело. Конечно, в пустыне не меньше интересного, чем в любом другом месте, но для кого-то она может стать причиной неизбывного одиночества, и мне приходится все время напоминать себе об этом. Не всем дано бродяжничать по сорок лет, как мне. Вот, например, отец Якуба. Он в Тимбукту жил совсем иначе и был очень мудрым и счастливым человеком со своими стайками детишек и их следами в небе да путешествиями по две тысячи миль за вечер, он был счастлив, прихлебывая кальвадос в пыльном дворике. Как он сказал, хадж измеряется не милями.

Я это знаю, отец.

Да, конечно, знаешь. Перед тобой есть пример другого Якуба, твоего деда. А знаешь ли ты, к чему стремишься?

Что-нибудь создать.

Да, конечно, только так и можно начинать. А как насчет денег, они занимают какое-то место в твоих планах? Чего ты хочешь?

Нет, ничего, они для меня ничто, могло ли быть иначе, ведь я воспитан тобой и Якубом. Что за странный вопрос. Почему ты спрашиваешь, заранее зная ответ?

Потому что я хочу обсудить с тобой кое-что, о чем ни с кем раньше не говорил, даже с Якубом.

Стерн рассмеялся.

Что же это за тайна, которую ты не захотел обсуждать с Якубом?

Да нет, тайны тут нет, в общем-то, вполне бытовой вопрос. Просто не представлялось повода заговорить об этом. Видишь ли, перед тем как уехать из Константинополя, я сделал кое-какие финансовые распоряжения, недвижимость и тому подобное. Я думал, чтокогда-нибудь смогу воспользоваться этой собственностью, но затем стал хакимом, а потом и вовсе поселился здесь, и, естественно, раз уж так все вышло, мне она ни разу не пригодилась. Если ты считаешь, что это имущество не понадобится, ну тогда, наверное, придется вернуть его прежним владельцам. Собственность — это бремя, а отправляясь в хадж, лучше иметь как можно меньше груза.

Стерн опять рассмеялся.

Ты же не думаешь, что я отправлюсь нагишом? Привяжу бронзовые солнечные часы к поясу и прыгну через стену сада? Но ты говоришь загадками, отец. Так Якуб был прав, когда говорил, что вы вдвоем владеете большей частью мира? Два тайных совладельца с единственным наследником в моем лице? Чему ты улыбаешься?

Это я над Якубом и его представлениями о недвижимости. У него все дело в сознании, этот пригорок для него не просто частичка мира, но и целая вселенная. Ты же знаешь, как он любит подчеркивать, что никогда нигде не бывал, а мне потребовалось шестьдесят лет, чтобы прийти к тому же самому. Ну, в этом он прав, конечно, насчет этих холмов и того, что они всегда значили для него и, в конечном итоге, для меня. В общем-то, в наши дни Османская империя — не такое уж большое наследство, так, скорее лоскутки, в которые обычно и превращаются империи. На ее месте должно будет скоро возникнуть нечто новое, в том самом новом столетии, о котором ты так любишь говорить. Стерн улыбнулся.

Во всяком случае, таким был первый урок, который вы оба дали мне в тот день, когда я не смог найти Храм луны. Что единственная реальная империя — это империя ума.

Старый путешественник тоже улыбнулся. Кажется, я припоминаю такой разговор, ты был тогда еще совсем маленьким. Так что ты думаешь обо всем том имуществе, о котором я говорил? Тебе хотелось бы владеть им?

Нет.

Почему?

Потому что я не собираюсь стать торговцем недвижимостью.

Вот как, чудесно, значит, этот вопрос решен. Еще одно наследие моего ушедшего века не будет тебя обременять.

Все-таки, думаю, что в ту ночь, когда придет пора поднимать паруса, я не выйду голым на дипломатический прием в Каире.

А, апокрифическая басня, в викторианскую эпоху могло случиться и не такое. Ну, ладно, твои отношения с прошлым покончены, это мы обсудили, теперь пора идти к Якубу обедать. Он весь день колдовал над своими кастрюльками, готовил пир и, должно быть, соскучился.

Он?

Хм. Я тебе когда-нибудь рассказывал, как я собирал данные, чтобы вычислить период обращения кометы Стронгбоу?

Стерн рассмеялся. Он понимал, что отец взволнован так же, как и он, что его отъезд разбудил воспоминания о том каирском вечере семидесятилетней давности, когда юный джинн, смеясь, вернул зрение слепому нищему, а сам отправился в путь.

Нет, отец, кажется, нет. Не связано ли это с происшествиями из жизни Моисея, Навуходоносора, Христа и Магомета? И еще кое-какими малоизвестными фактами из «Тысячи и одной ночи»? А еще двумя-тремя туманными упоминаниями в «Зохаре»? Испуганный араб в пустыне, обеспокоенный необычно темным небом? Тот, что потом оказался иерусалимским торговцем древностями? В кладовке которого ты написал антропологическое исследование по Ближнему Востоку? Нет, что-то не помню, чтобы ты мне когда-нибудь об этом рассказывал.

Нет? Странно, потому что история замечательная. Как ты думаешь, Якубу будет интересно об этом послушать?

Конечно интересно. Он вообще никогда не устает слушать. Но он, конечно, тут же перемешает все твои факты и переставит их по-своему.

Это точно, неисправимая привычка. Все эти бесконечные анекдоты, загадки, стишки, которые он везде отыскивает. Что ж, нам придется быть начеку, и все-таки попытаемся.

* * *
В Европе Стерн упоенно мечтал о будущем. Он собирался сочинять симфонии, рисовать фрески, проектировать бульвары, писать эпические поэмы. Он отважно пускался в эти прожекты, невооруженный и беззащитный.

Он ходил по музеям и концертным залам, а потом, совершенно поглощенный на время очередным достижением, без устали бродил по улицам до рассвета, с наступлением которого он падал на стул в какой-нибудь рабочей столовой покурить и выпить чашечку кофе.

В Болонье он пропускал лекции по медицине, покрывая слоями краски холсты. А через несколько месяцев, оценивая содеянное, счел свои творения безжизненными.

В Париже он пропускал лекции по праву и занимался музыкой. Он заучивал целые партитуры Моцарта и Баха, но когда пришло время самому писать музыку, у него ничего не вышло.

Тогда он переключился на мрамор, он подолгу корпел над рисунками и попытался сделать несколько эскизов, но в конце концов решил, что его чертежи фонтанов и колоннад напоминают Бернини. Потом были стихи и пьесы. Стерн приготовил пачку бумаги и прямой жесткий стул. Он заваривал себе кофе, набивал окурками пепельницу на столе. Он рвал бумаги в клочья, заваривал еще кофе и вновь наполнял пепельницу окурками. Он выходил погулять, возвращался и начинал все заново, но результата не было.

Никакого. Ничего не вышло из его мечтаний о творчестве.

Глядя на переполненную пепельницу, он вдруг испугался. Что же он совершит в своей жизни? На что он способен?

Ему двадцать один год. Он провел в Европе три года, но поговорить ему до сих пор не с кем, друзей нет совсем, он все время был слишком занят уединенными мечтами. Он приехал сюда, движимый идеалами и вдохновениями, в чем же причина неудач?

Он сидел без сна, вспоминая холмы, где играл в детстве, и слова Якуба, что на самом деле он никуда от них не уедет, вспоминал, как отец перед расставанием недоумевал, каково это — родиться в пустыне с ее одиночеством, а не обрести ее, подобно ему.

Стерн плеснул себе коньяка, закрыл глаза, и перед ним замелькали образы.

Восторженный вопль слепого нищего в Каире, переход длиной в Синай без еды и питья, арабская деревушка близ Акабы, слияние двух пересохших рек в Северной Аравии, антикварная лавка в Иерусалиме, заплыв по Тигру до Багдада, пиявки и опиум под Аденом, лихорадка после плавания через Красное море, тайное посещение Медины и Мекки.

Разные обличья. Сорок лет расхаживавший там и сям Стронгбоу, одетый то бедным погонщиком верблюдов, то богатым дамасским купцом, то досужим торговцем очным цветом, то собирателем щавеля, то одержимым дервишем, впадающим в транс, то непроницаемым хакимом, огромное неподвижное пустынное существо с говорящими глазами.

Джинн Стронгбоу, меняющий размеры и обличья.

Пастух Якуб, терпеливо ожидающий на холме.

И вот бывшего хакима тихонько ведут домой к покою и отдыху. Что это значит? Что пытается он отыскать в этих трех жизнях?

Стерн шваркнул стакан об стену. Он схватил бутылку и стал метаться по комнате, спотыкаясь о стулья и сшибая на пол лампы. Он ненавидел Европу, он вдруг мгновенно осознал, как сильно ненавидит ее. Он не мог здесь дышать, не мог думать, был лишен зрения и слуха, кругом шум, толкотня, везде суматоха и грязь, как это не похоже на тихие холмистые просторы его детства, молчание песков, текущих через Храм луны.

Здесь он не сделал ничего, лишь тщетно мечтал и терпел неудачи, мечтал безнадежно, а неудачи терпел, потому что это было не его место. Рожденный в пустыне, он не мог жить здесь. Его дом был в пустыне, и надо было туда вернуться, он это понял.

А чем заниматься?

Он снова представил себе этих трех человек. Стронгбоу, шагающий от Нила к Багдаду. Шатер Якуба в Йемене. Хаким на рассвете в пустыне, сидящий рядом с больным бедуином, велит ему следить за полетом далекого орла и говорит: да, мы найдем тот оазис.

Для чего они возвращаются к нему? Что хотят сказать?

Англичанин, еврей, араб. Отец и дед, неустанно и терпеливо шагающие, никуда не уходя, его земля и его дом, его наследие.

И вдруг его осенило. Родина для всех народов его наследия. Одна нация, объединяющая арабов, христиан и евреев. Новый мир и возрожденный в новом веке Плодородный Полумесяц древности, одна великая нация, величественно протянувшаяся от Нила через Аравию, Палестину и Сирию до подножия анатолийских холмов, орошаемая водами Иордана и Тигра, Евфрата и Тивериадского озера, огромная нация, почитающая всех своих трех, двенадцать, сорок тысяч пророков, великий народ, в котором заново расцветут легендарные города, Мемфис Менеса, мидийская Экбатана, Сидон и Алеп хеттов, Киш и Лагаш шумеров, Зоар эдомитов, Аккад Саргона, пурпурный Тир, Акра крестоносцев, Петра набатеев, Ктесифон Сасанидов, Басра Аббассидов, величественный Иерусалим и такой же величественный Багдад из «Тысячи и одной ночи».

Яркое, как в бреду, видение ошеломило Стерна, оно было куда грандиознее, чем обещание, данное матери в детстве. Он сел за стол и принялся лихорадочно строчить, а когда через две недели очнулся, оказалось, он не только сумел возродить воспоминания о тысяче и одной древней цивилизации и сплавить их воедино, но и написал основные законы новой нации, нарисовал флаг, спроектировал несколько величественных общественных зданий, придумал университеты и театры, обдумал национальный гимн и перечислил основные положения конституции.

В возрасте двадцати одного года он нашел дело своей жизни.

После этого он быстро упаковал вещи и уехал из Парижа. Определившись, кто он такой, теперь он мог только стать этим человеком, заняться восстановлением связей, которые, возможно, существовали на его родине три тысячи лет назад, но были утрачены.

Эта новая клятва была торжественной и ясной, и он знал, что никогда не нарушит ее, даже если со временем окажется, что она ему не под силу.

Глава 15 Иордан

Благодатный поток, струившийся среди мягких зеленых холмов Галилеи, покрытых полями нежных злаков и нежных воспоминаний.

Стерн вернулся на Ближний Восток на десятисильном французском автомобиле, по дороге ненадолго задержавшись в Албании из-за начала первой Балканской войны. Там он переделал автомобиль в пустынный трактор. Грохоча и стреляя двигателем, трактор с ревом и урчанием преодолевал сухие русла рек и пригорки, легко покрывая расстояния, на которые во времена его отца уходили десятки тягостных дней пути на верблюдах.

Но трактор поднимал тучи песка, которые привлекали внимание бедуинов. Ему нужно было более скрытное средство передвижения, и он, естественно, подумал о воздушном шаре.

Стерн начал экспериментировать с воздушными шарами еще в детстве, подвешивая корзину под мешок, сшитый из палаток. Над корзиной прикреплялся глиняный горшок с горящим верблюжьим пометом. Горячий воздух заполнял мешок, и тот неуклюже прыгал по склонам холмов.

Позже он многократно увеличил жар пламени, сжигая нефть, которую собирал среди скал в пустынных месторождениях. С этим новым топливом он мог взять на борт больше груза и подняться выше. Вдохновенно летая вместе с ветром в небе Йемена, Стерн самостоятельно научился ориентироваться по звездам.

Теперь же он построил большой воздушный шар с компактной гондолой, в которой помещались узенькая койка, маленький письменный стол и потайная лампочка. Шар наполнялся водородом из бутылей, которые он прятал в разных ущельях, скрытых в пустыне; туда он снижался и прятался на заре, днем спал и рассчитывал следующий этап своего путешествия, стараясь передвигаться незаметно.

Перелеты Стерн совершал только ночью. Иногда он работал за столиком, но чаще тушил лампу и размышлял, летя в тишине по темному небу, совершенно невидимый из пустыни при свете звезд и похожий на далекое легкое облачко, когда появлялась луна.

Он летал от Адена до Иордана и от Мертвого моря до Омана, снижаясь перед рассветом, мягко опускаясь в расселину среди скал, чтобы пришвартовать свой корабль. Затем он скрытно пробирался к руслу пересохшей реки на встречу с каким-нибудь из вождей националистов; он летал, плетя интриги и все больше страдая от головной боли, хронической усталости и постоянного недосыпания, совершенно одинокий на своем шаре, в том числе и в интимном смысле; бывало, поднявшись слишком высоко в ночное звездное небо, он страдал от приступов сердцебиения, уже став жертвой неизлечимых мальчишеских грез, родившихся в Храме луны.

Ведь едва стоило ему снарядить свой шар и приступить к взятой на себя миссии, как он обнаружил, что вся она сводится не более чем к контрабанде оружия. Когда-то великая родина строилась в его воображении через умиротворение раздоров, и себя он представлял в роли целителя, помогающего найти умиротворяющий бальзам. Но люди, с которыми он общался в первые месяцы, налаживая контакты, не могли думать ни о чем, кроме оружия. Если он затрагивал другие темы, его тут же обрывали.

Идиот, орал один человек из Дамаска, почему ты упорствуешь в своей глупости? Конституция? Законы? Тут некогда этим заниматься, ты уже не в университете теориями играешься. Ружья — вот что нам нужно. Когда мы убьем сколько нужно турков и европейцев, они уйдут — вот оно, право, вот она, наша конституция.

Но ведь, когда-нибудь, начинал Стерн. Когда-нибудь — конечно. Через десять, двадцать, тридцать лет, кто знает. Когда-нибудь мы будем болтать до скончания века, но не сейчас. Сейчас существует только одно. Ружья, брат. Хочешь помочь? Хорошо, привези нам ружья. У тебя есть воздушный шар, и ты можешь пересекать границы ночью. Ну так займись делом. Ружья.

Это угнетало Стерна, и он пытался сопротивляться, поскольку это был путь к скрытому отчаянию. Он испытывал смятение при мысли, что его сияющая мечта сумела так быстро выродиться в простую контрабанду оружия. Но он не мог спорить с этими людьми, зная, что они говорят правду и если он хочет играть в этом какую-то роль, значит, следует принять такую.

Поэтому он с грустью собрал все свои вдохновенные записки, планы и красивые чертежи, сделанные за две лихорадочные исступленные недели в Париже, поднялся с ними как-то раз ночью высоко над пустыней и сжег их, одну за другой, бросая во тьму непотухший пепел, а потом полетел на восток, а на следующий день рано утром в первый день 1914-го, или 5674-го, или 1292 года, в зависимости от выбора святого, он тайно доставил свою первую партию оружия во имя строительства огромной новой миролюбивой нации, которому он надеялся поспособствовать в новом веке.

* * *
Самым значительным и самым незаметным действием Стерна в те годы была краткая, но очень необычная встреча, произошедшая случайно в пустыне. Стерн не придал ей абсолютно никакого значения, и, встретив того же человека вновь в Смирне в 1922 году, когда тот спас ему жизнь, он даже не вспомнил, что уже знаком с ним.

Но для старого араба это был самый важный момент в его долгой жизни.

Эта случайная встреча произошла весной, когда Хадж Гарун совершал свое ежегодное паломничество в Мекку, путешествуя, как обычно, в одиночестве вдали от проторенных дорог. А Стерн, по своему обыкновению, невидимкой парил над пустыней с одной из своих нелегальных миссий. На рассвете он быстро спустился с неба, чтобы сделать привал, и приземлился почти точно на старого тощего араба, который дремал, спрятав голову за камнями, как ящерица. Босоногий старик тут же распростер руки и пал ниц.

Оказалось, он заблудился и погибал от голода. Стерн хотел напоить и накормить его, но старик наотрез отказывался поднять лицо из пыли. В конце концов он осмелился поднять голову, но никакими силами нельзя было заставить его встать с колен. В этом положении он и ел, и пил, истово, словно выполняя некий обряд.

При виде этих длинных и тонких ног и неестественного блеска в глазах старика, который он счел признаком лихорадки или еще чего-нибудь похуже, Стерн настоятельно предложил ему свой запас воды и пищи. Он даже предложил подвезти его до ближайшего оазиса, если тот не в состоянии ходить, а по виду так и было. Но бедняга униженно отказался от всякой помощи. Вместо этого он благоговейным срывающимся шепотом спросил, будет ли ему позволено узнать имя своего спасителя.

Стерн назвался. Араб почтительно его поблагодарил, после чего, не вставая с колен, начал пятиться и продолжал заниматься этим все утро, пока не скрылся из виду за линией горизонта.

Чуть позже в то утро Стерн еще раз взглянул в сторону удаляющегося Хадж Гаруна, который, двигаясь все так же на коленках, превратился к тому времени в крохотное пятнышко на гребне барханов, но Стерн не очень всматривался, да и вообще поведение сумасбродного старика не произвело на него особого впечатления. Он озабоченно листал свой блокнот, намечая новые маршруты контрабанды оружием.

* * *
Сперва намечались кое-какие успехи.

В 1914 году правительство кайзера убедили регулярно платить взятки и шерифу Мекки, и его основному сопернику эмиру ибн Сауду, и Стерн доставлял немецкие революционные приказы из Дамаска в Джидду. Но из этого ничего не вышло, потому что арабы ничего не хотели делать, а англичане вскоре начали платить им больше.

Той же зимой он устроил тайную встречу близ Каира для влиятельной английской суфражистки, сочинительницы комических оперетт, которая незадолго до того вернулась из экспедиции в Судан, где провела приватно полдня, фотографируя в лодке миловидного молодого гермафродита, скотовода по имени Мухаммед, побывавшего в женах у шейха одного из племен.

Суфражистка узнала в ходе фотографирования, что шейх постоянно бил жену. Начав с сочувствия, которое она всегда испытывала к женщинам, страдающим от мирских предрассудков, она закончила вечер, страстно занимаясь любовью с Мухаммедом. Но ни одна из фотографий, к ее великому разочарованию, не получилась.

Стерн отвел ее к одному греческому художнику в Александрии, который мог в точности изобразить все виденное ею, таким образом он заручился ее поддержкой, и в следующих своих опереттах она пропагандировала его идеи.

В 1918 году Заглул[70] был освобожден из лагеря для интернированных и вернулся в Египет бороться за независимость. В 1919 году Кемаль[71] смутил англичан, не подчинившись султану, а персы противились навязываемому им договору. Вскоре после этого произошли арабские восстания в Сирии и Ираке.

Но уже в те годы видны были признаки грядущего поражения.

В Константинополе султан конфисковал современные учебники, когда ему сказали, что в них имеется подрывная формула Н2О, которая означает, что он, Хамид Второй — зашифрованный нуль и ни на что не годен.

В 1909 году в Адане турки перебили двадцать пять тысяч армян. В 1915 году, решив, что если не будет армян, то не будет и армянского вопроса, турки погнали их в Сирийскую пустыню, убивая по дороге, чтобы ускорить опустошение, производимое голодом и болезнями.

К 1916 году тучи шпионов опустились на Афины, а через три года еще большие орды собрались в Константинополе, где и обнаружили, что представители некоторых наций, следующие на Версальскую мирную конференцию, не только не могут написать свое имя, но даже не отзываются на него при личной встрече.

На малоизвестной встрече Вейцмана и Великого муфтия Иерусалима в 1918 году величавый и внешне безобидный араб проявил недюжинную способность к притворству и ненависти, тихо цитируя отрывки из «Протоколов Сионских мудрецов».

И наконец, самое плохое для Стерна: крушение Османской империи в конце Первой мировой войны уничтожило весь капитал, который его отец, бывший исследователь и целитель, оставил ему после того, как накануне отъезда Стерна в Европу сделал то, что он считал завершающим актом лечения, — освободил сына от бремени наследства той империи, которую купил до его рождения, — ирония достаточно всеобъемлющая, чтобы разделить два века навсегда.

После 1918 года денег у Стерна не водилось больше никогда. Ему пришлось продать воздушный шар, и с того времени он, становясь все беднее и беднее, постепенно дошел до того, что у каждого нового знакомого, чтобы как-то жить, просил денег, взаймы и просто так, но если случался доход от контрабанды оружием, он тратил его не на себя, а исключительно на покупку нового оружия.

И все же, несмотря на то что в 1920 и 1921 годах он влезал в долги все дальше и глубже, уже точно зная, что не вернет их никогда, он умудрялся производить впечатление благополучного и уверенного в себе человека — умение, которому он научился, вероятно, наблюдая за отцом и дедом, хотя у них-то эта уверенность была как раз неподдельной.

В общем, Стерн был настолько убедителен, что лишь горстка людей знала правду, только три человека, в разное время близко знавших его.

Сиви — и тогда, и до войны.

О'Салливан — через год в Смирне, когда он сделал последнюю ездку для Стерна и порвал с ним.

И наконец, через десять лет Мод, когда появились первые жертвы Смирны в том маленьком кружке случайных любовников, друзей и родственников, которые в итоге все пришли к выводу, что их жизни неразрывно переплелись однажды теплым сентябрьским днем в этом прекраснейшем из городов на берегах Восточного Средиземноморья.

* * *
Однажды, холодным декабрьским вечером 1921 года О'Салливан Бир угрюмо сидел в уголке арабской кофейни возле Дамасских ворот, а на столе перед ним стоял опустевший стакан из-под мерзкого арабского коньяка. По улицам и над крышами с воем метался ветер, грозя снегопадом. Два араба вяло играли в триктрак у окна, а третий спал, накрывшись газетой. Наступала ночь.

Пусто, как в пустыне, думал Джо, никогошеньки на улице, и правильно, все нормальные люди сидят сейчас дома, в тепле, в кругу семьи. С чего это моему папаше там, на островах Аран, приспичило узреть меня тут? Поганый морок, вот что такое ваше пророчество, я бы сейчас, может, как он, ловил рыбу, а в ненастную погоду сидел у огня с порядочной кружкой, пел песни, плясал с соседями и был счастлив. А тут снуют чокнутые арабы и евреи, от этих долбаных иерусалимских приключений с души воротит, Господь свидетель.

Дверь открылась, и вошел, потирая руки от холода, высокий сутулый человек. Он обстучал ноги и улыбнулся. Джо кивнул. Такой здоровяк, а двигается мягко, подумал он. Ходит так, словно мог бы направить стопы и не в эту снулую арабскую пародию на паб, и кто знает, может, у него и есть выбор. Стерн отодвинул стул. Заказал два коньяка и сел рядом.

Хочешь, чтобы мы испытали судьбу при помощи этой жидкости, сказал Джо, изобразив пальцами пистолет и выстреливая одновременно себе и ему в голову. Они этим лампы заправляют. Честное слово, сам видел перед твоим приходом. Говорят, самое лучшее топливо и купить можно дешево. Стерн посмеялся. Я думал, поможет согреться. Не похоже, а то было бы неплохо. Но кто бы поверил, хотел бы я знать. Если бы мне кто дома сказал, что на Святой Земле вот так живется, я бы решил, что у них от лежания спьяну в грязи башка размякла. Я думал, тут солнце, песок, земля, текущая молоком и медом, а тут хуже, чем идти на веслах вокруг моего острова в шторм. По крайней мере, там ты все время борешься с проклятыми течениями, и тебе просто некогда забивать голову всякой ерундой, а тут сидишь, и ждешь, и думаешь, и снова сидишь и ждешь. Блин, поражаюсь, как могут люди в этом городе просто сидеть и ждать.

Они рассматривают вещи в перспективе, улыбнулся Стерн.

Кажется, да, наверное, так и есть. Наверное, правильная религия. Иерусалим — город чудес. На днях мы с моим знакомцем стариком-арабом ходили осматривать Нагорный храм, и вдруг он уставился, не отрываясь, на маленькую трещину в скале. Эй, говорю, это что, какая-то особенная трещина? Да, говорит, это след лошади Магомета, тут он залез на нее и взлетел в небеса. Помню, говорит, искры полетели, трубы затрубили, цимбалы загремели и небо содрогнулось от грома и молнии.

Ну ни фига себе, класс, говорю, а еще через несколько минут мы пошли дальше и слонялись в полумраке Храма Гроба Господня, и греческие священники бормотали в своем углу, размахивая кадилами, и армянские священники бормотали в своем, размахивая кадилами, как и все прочие, глаза почти у всех закрыты, а потом мы опять выбираемся на свежий воздух, на пригорок возле Яффских ворот, а там все тот же хасид, который сидел там же, когда мы проходили восемью часами раньше, и он опять нас не замечает, потому что глаза у него почти все время закрыты, а он все сидит лицом к Старому городу, смотрит куда-то в сторону Стены, но за восемь часов он не приблизился к ней ни на дюйм, только сидит, раскачивается и бормочет себе под нос.

Я хочу сказать, что здешние люди, похоже, готовы заниматься этим до скончания света, размахивать кадилом, раскачиваться и бормотать, — пока то, чего они ждут, не припрется снова, как тысячу двести или две тысячи лет назад, и тогда ударят цимбалы, затрубят трубы, и все наконец снова рассядутся по летающим коням, в огненных брызгах и под звуки грома. Наваждение, вот что это такое.

Он опустошил свой стакан и икнул. Стерн заказал еще два.

Дрянное пойло, сказал Джо, только зубы полоскать. Знаешь, Стерн, тот старый хрен, про которого я сейчас говорил, араб, который считает, что видел отлет Магомета, он чем-то похож на тебя. Я имею в виду не то, что он по рождению арабо-еврей, не физический факт, а то, что он вбил себе в голову, что жил в Иерусалиме еще тогда, когда люди так не называли себя, не делились на тех и других, понимаешь, о чем я? С таким способом мышления он может проделывать с реальностью все то же, что и ты, притворяться, что она не существует и всякое такое, но только он не интересуется политикой и тому подобным дерьмом.

Джо выпил и скривился.

Я слишком много болтаю. Эта отрава проникла мне в мозги. А вот еще у меня еще есть знакомый францисканец, я зову его священник-пекарь, потому что он тут прожил шестьдесят лет, выпекая хлебы четырех форм. Я спрашиваю у него, ты что, следуешь по пути Спасителя, умножая эти хлебы, и если так, то, может, лучше делать пять хлебов вместо четырех, так он подмигнул и говорит, нет, это для меня слишком величественно, на такое я не замахиваюсь, а четыре хлеба пеку, чтобы обозначить параметры жизни. Исусе, что я хотел сказать? Все тут чокнутые, и те, что со священными лошадями бормочут себе под нос и чадят ладаном так, что дышать нечем, и те, что шестьдесят лет, раскачиваясь, пекут священный хлеб. Чокнутые, и все. Придумывают, как ты, несбыточные безумные идеи. В воздухе, наверное, что-нибудь, или наоборот, чего-то не хватает. Нет болотной вони, которая не дает человеку оторваться от доброй старой грязи под ногами.

Стерн тепло улыбнулся.

Похоже, ты сегодня чем-то расстроен.

Я? Скажешь тоже. Господи, да неужели я буду расстраиваться только потому, что в канун Рождества сижу в сумасшедшем городе то ли за двенадцать веков, то ли за две тысячи миль, то ли за четыре хлеба от дома? Вот еще!

Он залпом выпил коньяк и закашлялся.

У тебя с собой эти твои дрянные сигареты? Дай-ка одну.

Стерн дал. В окне закружились первые хлопья снега, там сгущалась тьма. Стерн наблюдал, как Джо нервно теребит Крест королевы Виктории, потом свою бородку.

Знаешь, Джо, а ты сильно изменился за этот год.

Наверное, да, а почему бы и нет, у меня такой возраст сейчас. Совсем недавно я был такой же правоверный, как тот, знаешь, сидит на углу над кучкой камней и бормочет, да ты его видел. В шестнадцать лет я был на дублинском почтамте, а потом упражнялся со штатовским кавалерийским мушкетоном и три года ждал дня, когда он пригодится, и такой день пришел, точнее, пришли «черно-пегие», и я подался в горы, и какое-то время неплохо поучалось, а ты знаешь, каково это, бегать по горам?

От раздражения Джо заговорил громче. Стерн молча наблюдал за ним.

Холод и сырость каждый день и каждую ночь, каждую минуту, представь, и все время один, все время. В горах особо не побегаешь, а в дождь воды по колено, но я бежал, потому что надо было, бежал всю ночь, чтобы застать этих долбаных «черно-пегих» врасплох. Там невозможно бегать, но я бегал и делал что мог, по-другому нельзя было, и ты знаешь, куда меня это привело в конце концов?

Джо ударил кулаком по столу. Его трясло. Он вцепился Стерну в рукав.

На один заброшенный земельный участок в Корке, вот куда, босым, в лохмотьях, потому что голодные люди готовы были за лишний фунт стать стукачами, чтобы спасти от голодной смерти хотя бы детей. Они доносили, и в горах постепенно стало негде прятаться, и закончилось это в Корке, на берегу реки Ли, был послепасхальный понедельник, я страшно устал, три дня ничего не ел и сидел вот так, прислонившись к стене разрушенной сыромятни, и слушал крики чаек, понимая, что все кончено, передо мной уходили в небо три шпиля Святого Финнбара, а у меня тогда не хватало ума спросить себя, что значит эта Троица перед глазами.

Но вот что я еще тебе скажу. Когда эти горы все уменьшались, так что в них становилось уже негде прятаться, я рос, я вбирал в себя эти раскисшие кучи и становился больше, и тот заброшенный погост, где я похоронил старый мушкетон, тот дождь, та грязь — все это освящено мной и никем другим.

Ты толкуешь о своем светлом царстве будущего, Стерн. Что ж, я сражался за свое. Я сделал, что мог, и меня выкинуло, просто давило, пока никакой надежды не осталось, и ничего не осталось, заброшенный клочок земли напротив Святого Финнбара у реки Ли, и мне пришлось нарядиться Бедной Кларой и бежать из родной Ирландии. Исусе, только представь себе, я бегу, одевшись монашкой. Одинокая запуганная монашка, тихая, как мышь, едет поклониться святым местам, вот что из меня сделали к двадцати годам.

Джо отпустил его рукав и еще раз треснул по столу.

Гребаные отчизны и гребаные идеи, а ну их всех к чертовой матери, вот что я скажу. Ничего больше не хочу.

Стерн немного подождал, а потом сказал: что-то еще.

Что еще? Ты о чем говоришь?

Вся эта обида и злость и то, как ты переменился. На самом деле причина не в Ирландии, и ты это знаешь. То все закончилось до твоего приезда сюда. После этого с тобой произошло что-то другое.

Взгляд Джо смягчился, и у него тут же задрожали губы. Он быстро закрыл лицо руками, но Стерн успел увидеть, что глаза его наполняются слезами. Стерн пожал его руку.

Джо, не обязательно все время прятать чувства от окружающих, уважения к тебе от этого не прибавится. Лучше иногда давать им волю. Почему бы тебе не рассказать об этом?

Джо не отнимал рук от лица. Пару минут слышалось только тихое всхлипывание, затем Джо заговорил срывающимся голосом.

А что рассказывать? Была женщина, она меня бросила, вот и все. Ты понимаешь, я не представлял себе, что такое может случиться, когда сам любишь и тебя любят. Я думал, раз вы сошлись вот так вместе, то уже продолжаете жить и любить друг друга, у нас так, там, откуда я родом. Конечно, я был дурак, наивно, конечно, было не думать, что может выйти и по-другому, но я просто не знал. Если на дублинском почтамте я еще не был мужчиной, то уж за четыре года в горах я стал им вполне, но вот женщины — о женщинах я ничего не знал. Ничего. Я любил ее и думал, что она меня любит, но она морочила мне голову, просто дурачила меня и обманула, как дурачка, да я и был им. Стерн грустно покачал головой. Не надо все время себе это повторять, ты себе только больнее делаешь, а на самом деле, может, все было и не так. Ведь могла быть какая-то другая причина. Она старше?

Лет на десять, примерно твоих лет. Как ты догадался?

Просто угадал. Но послушай, Джо, десять лет — это много. Может, что-то случилось с ней за эти годы, что разлучило вас, что-то, чего она боялась, продолжала бояться, что-то ее так мучило, что она не решилась рискнуть. Люди убивают любовь по самым разным причинам, но обычно все эти причины в них самих, а не в ком-то еще. Так что, возможно, дело совсем не в тебе. Может, какой-то прошлый опыт, кто знает.

Джо поднял голову. К нему вернулась злость. Но как ты не поймешь, я же верил ей, я любил ее, мне даже в голову не могло прийти не верить ей, никогда, ни разу, вот такой я был наивный. Я просто верил ей, любил ее, и думал, так будет всегда-всегда, потому что любил ее, как будто этого достаточно, чтобы хоть что-нибудь продлилось. Но теперь все, у меня в душе нет места вере во что бы то ни было и всяким глупым мыслям, будто есть вечные вещи. Священник-пекарь шестьдесят лет пек четыре стороны своей жизни, раскладывая свою карту, и ты тоже должен определиться, найти четыре границы своих возможностей, и, что касается меня, я это сделал, мои стены окружают меня и никого больше, только меня одного.

Но, Джо, к чему же ты так придешь?

К тому, к чему стремлюсь, к ответственности за себя самого. А что?

Стерн развел руками.

Что значит эта твоя ответственность?

Не делать ошибок. Никто не вышвырнет меня из моей страны, потому что у меня не будет своей страны. Никто не бросит меня, потому что я никому не дам такой возможности. Никто больше не сможет причинить мне боль.

А все же это может случиться, Джо.

Нет, если у меня будет достаточно власти.

И славы?

Оставь свой сарказм. В принципе, мне плевать на славу, я бы с удовольствием оставался в тени, будь у меня власть. Скажи, кто станет крупнейшим торговцем нефтью на Ближнем Востоке, когда достигнет совершеннолетия?

Нубар Валленштейн, устало сказал Стерн.

Точно, это он. И ты что-нибудь собираешься предпринять?

Ждать, когда он достигнет совершеннолетия.

Ты уже достал меня своим сарказмом, ты что, не понимаешь, что я говорю серьезно? У меня есть план, и скоро я соберу все козыри в этой игре под названием «Иерусалим».

Стерн покачал головой и вздохнул.

Ты все не так понял. Ты неправильно понял.

Джо улыбнулся и сделал знак, чтобы им принесли еще два коньяка. Он взял у Стерна еще одну дешевую сигарету и погонял ее из одного уголка рта в другой.

Так значит, неправильно понял, отче? Вот такое суждение вынес мой сегодняшний исповедник? Ну, насколько я могу судить, я все-таки понял, как это делается, в основном ухватил. Может, не так, как велят делать в правильных книжках, не так, как должно, а просто так, как оно делается. Так что давай больше не будем распускать нюни под Рождество, а поговорим о ружьях и деньгах?

Он поднял стакан.

Но ты ведь особо не беспокоишься, правда, Стерн? Не надо, пусть это тебя не тревожит. Пока я не найду чего-нибудь получше, я буду возить ружья для твоего арабо-еврейско-христианского государства, которое не существует, и возить с удовольствием, и что мне до того, что оно никогда не появится. А тебе от меня польза, ты это знаешь. Только не надо пороть всякую чушь о том, что где-то что-то там возникнет, потому что нет же ничего, и родины у меня больше нет. Последний мой дом был в Иерихоне, с той женщиной, которая от меня ушла.

Он усмехнулся.

Согласись, холодновато сегодня в Иерусалиме? Похоже, снег идет в стране, текущей молоком и медом, вот какие дела. Ну давай, за твою власть и за мою. За тебя, отец Стерн.

Стерн медленно поднял стакан.

За тебя, Джо.

* * *
Весной 1922 года Стерн должен был встретиться в Смирне со своим главным агентом в Турции, состоятельным греческим заговорщиком. Основной целью этого человека было увидеть Константинополь вновь греческим, за что тогда и сражалась греческая армия с Кемалем и с турками в глубине материка, но он уже десять лет, с тех пор как их интересы совпали во время Балканских войн, работал на Стерна, помогая ему возить оружие для повстанческих группировок в Смирне и Ираке.

Именно он частенько давал Стерну денег, которых тому всегда отчаянно не хватало; в общем, это был Сиви, тот самый Сиви, который дружил с Мод и помогал ей деньгами после смерти своего единокровного младшего брата Яни.

Вдобавок этот скандально известный, теперь уже семидесятилетний старик являлся некоронованной «королевой» сексуальных излишеств в Смирне; он ходил в оперу в просторных красных одеждах и огромной красной шляпе, унизанной розами, которые можно было снимать и бросать друзьям из ложи; на пальцах его сверкали кольца с рубинами, а в зубах он сжимал незажженную сигару. Благодаря репутации своего отца, одного из основателей современного греческого государства, своим собственным экстравагантным манерам, своему состоянию, а еще по той причине, что Смирна была самым многонациональным городом на Ближнем Востоке, он являлся чрезвычайно полезным агентом с многочисленными связями и знакомствами, особенно среди греческих общин по всему свету.

Он жил один, если не считать секретарши, молодой француженки, воспитанной в монастыре, но давным-давно совращенной чувственной атмосферой здешнего общества и того салона, который держал Сиви. Стерн должен был встретиться с ним, как обычно, в три часа утра, так как занятия Сиви втягивались допоздна. За десять минут до назначенного времени Стерн вышел из гостиницы и побродил вдоль гавани, чтобы проверить, нет ли за ним слежки. В три он быстро свернул па боковую улочку и, обогнув виллу, подошел к черному ходу. Он негромко постучал и увидел, как открылся глазок, затем услышал, как отодвигается засов. Секретарша аккуратно прикрыла за ним дверь.

Привет, Тереза.

Здравствуйте еще раз. У вас усталый вид.

Он улыбнулся. Неудивительно, старый греховодник никогда не назначает встречу в нормальное время. Как он?

Лежит. Десны.

А что с ними?

Говорит, болят, есть не может.

Ах, это; особенно не беспокойся, это бывает у него раз в три-четыре года. Начинает бояться, что у него выпадают зубы, не может показаться на людях без своей любимой сигары. Это продолжается у него одну-две недели. Скажи, пусть ему приготовят яйца всмятку.

Тереза засмеялась. Спасибо, доктор. Она постучала в дверь спальни, в ответ с той стороны раздался тихий удар. Стерн удивленно поднял брови.

Резиновый мячик, шепнула она, значит, войдите. Чтобы лишний раз рот не открывать. Ему кажется, что воздух, попадая в рот, ускоряет разрушение десен. Я еще зайду вас проводить.

Сиви сидел на кровати, попирая огромную гору алых атласных подушек. На нем была теплая пижама красного цвета, голова обвязана красной тряпкой с узлом под подбородком. Комната освещалась только камином, в котором потрескивали большие оливковые поленья. Стерн отодвинул портьеру и увидел, что все окна наглухо закрыты, чтобы в комнату не проникал весенний ночной воздух. Духота стояла страшная, и он снял куртку, прежде чем присесть на краешек постели. Он измерил у старика пульс, пока Сиви сопел над кастрюлькой с кипятком, стоявшей на ночном столике.

Итак, медицинское заключение?

Что удивительно, тело еще не успело остыть.

Не шути так. Я вполне могу отвалить хоть сейчас.

Как ты можешь тут дышать?

Вообще не могу, это одна из моих проблем. Перекрыт доступ кислорода к голове. Так говоришь, кто ты теперь?

Рабочий. Я разгружаю табак на пирсе перед твоей виллой.

Слева или справа?

Слева.

Отлично. Работай хорошенько, но смотри береги спину. Таская тяжести, ее можно повредить. Сейчас день или ночь?

День.

Я так и думал. Я просто чувствую, как это гадкое солнце крадется вдоль ставен, пытаясь проникнуть в дом. Говоришь, зима или лето?

Зима. Снег идет.

Странно, но я так и знал, меня все время знобит.

Знаешь, если выпадает челюсть, эта фланелевая повязка ничем не поможет.

Чушь, иллюзии всегда помогают.

А еще, знаешь? С годами ты начинаешь все больше походить на свою бабушку с отцовской стороны, там внизу на портрете.

Старик покачал головой.

Я бы особенно не возражал, это замечательное суждение. Она была очень набожная, достойная и трудолюбивая женщина, в точности как мать одного из героев войны за греческую независимость, который, между прочим, дружил с Байроном, ты, наверное, знаешь. Но вот чего ты не знаешь: когда я последний раз был на Мальте, ко мне нанялся в слуги не кто-нибудь, а сам внук байроновского венецианского гондольера, его сводника и катамита. Дед Тито командовал албанским полком в нашей войне, потом оказался на Мальте, обнищав после серии скандальных злоключений, связанных с его прежней деятельностью. Что, тебя не интересует захватывающая новость про мальтийского внука? Ну, тогда расскажи мне, что нового в мире. Я прикован к постели с той поры, как Махди[72] взял Хартум.

Тот фаллос, который ты повесил вместо молоточка на задней двери, — вот это новость. Он ужасен.

Сиви радостно засмеялся и вдохнул пар из кастрюльки.

Приятно на ощупь, правда? Да ведь нет смысла скрывать истинное положение вещей, да и вообще, надо как-то поддерживать сложившуюся репутацию. Мой отец обзавелся сыном в восемьдесят четыре года, и хоть это не моя стезя, мужественность у нас в крови.

Стерн вручил ему листок бумаги, и Сиви, нацепив пенсне, стал изучать цифры.

Ох, как портится мое зрение.

Ухудшается.

На этот раз Дамаск.

Да.

Когда?

К середине июня, если возможно.

Легко.

А еще я бы хотел в сентябре организовать тут встречу с одним человеком.

Я тебя совсем не виню, в сентябре тут чудесно. Кого ждет удовольствие посетить эти Места и познакомиться со мной?

Одного человека, который работает на меня в Палестине.

Прекрасно, гостям из Святой Земли я всегда особенно рад. Он из числа твоих арабских друзей или еврейских?

Ни с той стороны, ни с другой.

А, значит, из более отдаленных областей твоей многогранной личности. Может, друз?

Нет.

Армянин?

Нет.

Но, конечно, не грек, иначе я бы его знал.

Нет, не грек.

Араб-христианин?

Нет.

Не турок?

Нет.

Так, мы перебрали практически все неевропейские составляющие населения Смирны, значит, он, видимо, европеец.

В некотором роде. Ирландец.

Сиви пошарил рукой возле кровати и достал бутылку ракии и два стакана.

Доктор, я подумал, что вы, наверное, пропишете мне что-нибудь в этом роде, поэтому на всякий случай приготовил. Ты знаешь про успехи греческой армии в глубине материка?

Знаю.

И вот как раз в тот момент, когда дела пошли неплохо, появляешься ты и предлагаешь неверную ирландскую возможность? А на Китай у тебя в ближайшее время нет планов? Впрочем, это неважно, мне все равно не ехать в эти далекие страны. Я останусь здесь, на живописном берегу Эгейского моря, пока не вылечусь.

За твою бабушку, сказал Стерн, поднимая стакан.

В самом деле, произнес Сиви, совершенно заслуженно. Я не только никогда этого не отрицал, но даже при всем желании не смог бы.

* * *
Осенью 1929 года Стерн спустился к Иордану, чтобы в маленьком домике на окраине Иерихона встретиться с человеком, которого не видел несколько лет, с арабом из Аммана, работавшим среди бедуинских племен на Моавитских холмах. Несмотря на то что он был на год или два моложе Стерна, выглядел он куда старше. Невысокий, чуть выше ребенка ростом, он сидел почти неподвижно, и его большие темные глаза в свете одинокой свечи казались безжизненными и непроницаемыми.

Сильный ветер стучал в темные окнаи заглушал шум реки. Араб говорил шепотом, часто останавливался и закрывал рот тряпочкой. Всякий раз при этом Стерн отводил взгляд или рылся в своих бумагах, делая вид, что не замечает, как плохо у его собеседника с легкими. Закончив дела, они молча пили кофе, слушая завывания ветра.

У вас усталый вид, произнес наконец араб.

Просто много ездил в последнее время и мало спал. Этот ветер когда-нибудь кончится?

После полуночи. На несколько часов. Потом начнется опять.

Араб чуть улыбнулся одними губами, но выражение глаз не изменилось.

Я даже кашлять перестал. Уже скоро.

У вас будет свое правительство, и тоже довольно скоро. Только представьте себе, вы отдали этому делу пятнадцать лет, и оно близко к завершению.

Окаменевшая изнуренная худенькая фигурка смотрела на него неживым взглядом, прижав ко рту тряпочку.

Перед вашим приходом. Вечером. Я не думал об Аммане. Странно. Что-то меняется. Я думал, как мало мы знаем друг друга. Почему?

Наверное, таков характер нашего дела. Носимся туда-сюда, встречаемся на час, и вновь спешим. Нет времени поговорить о других вещах.

Пятнадцать лет?

Видимо, да.

Вы помогаете нам. Вы и евреям тоже помогаете. Мне сказали. На кого вы на самом деле работаете?

Стерн не удивился этому вопросу. Весь вечер хозяин разговаривал, перескакивая с темы на тему без всякой связи. Он полагал, что это как-то связано с болезнью араба, сознанием близости смерти.

На нас. На наш народ.

В наших местах так называют свое племя. С некоторой опаской, несколько соседних племен. А вы?

Всех нас, арабов и евреев вместе.

Это невозможно.

Но это так и есть.

У собеседника не хватило сил отрицательно покачать головой. Иерусалим, прошептал он и замолчал, чтобы отдышаться. Мальчик, сказал он через несколько мгновений. Сад. Мяч.

Стерн смотрел в стену и старался не слушать вой ветра. Двумя месяцами раньше, в конце лета, у одного мальчугана случайно залетел в сад футбольный мяч, казалось бы, пустяк, но мальчик был еврей, а сад принадлежал арабу, и все это случилось в Старом городе. Всего лишь мячик, нелепость. Араб узрел сионистский след на своей земле, и мальчика зарезали на месте. В Хевроне толпа арабов зарубила топорами шестьдесят евреев, включая детей. В Сафаде еще двадцать, тоже не щадя детей. К концу волнений погибло сто тридцать евреев и сто пятнадцать арабов, евреев убивали арабы, а арабов английская полиция; мальчик, сад, мячик.

Все семиты? прошептал араб. Все вместе? Армяне и христиане. Что с ними стало? Где были их братья христиане во время тех убийств?

Стерн поерзал на стуле. Он почему-то никак не мог подобрать слова. Да и какой смысл спорить с человеком, который умрет через неделю, в крайнем случае через месяц? Он потер глаза и ничего не сказал, слушая завывание ветра.

Араб прервал молчание, снова сменив тему, особо не ожидая услышать ответ, который его уже не интересовал, потому что в голову прикочевала следующая мысль.

Классики. Вы их часто цитируете. Отчего? Вы тоже были раньше ученым? Как я?

Стерн почувствовал озноб. Ему было не по себе. Должно быть, непрекращающийся вой ветра давил ему на психику.

Нет. Мой отец был ученым. Должно быть, я привык повторять то, что слышал от него.

Может быть, я слышал о нем? Я когда-то много читал. Как его звали?

У него нет имени, пробормотал Стерн. Он утратил имя. Человек пустыни. Многих пустынь.

Но ваш акцент. Он у вас характерный.

Йеменский. Я там вырос.

Мертвые холмы. Каменистая почва. Совсем не похоже на долину Иордана.

Нет, совсем не похоже.

Стерн сгорбился на своем стуле. Подавляющий рев ветра за окном не давал сосредоточиться. Он поймал себя на том, что начал говорить так же отрывисто, как умирающий напротив. Ветер мчался по равнине к Мертвому морю и Акабе.

Он вдруг почему-то представил себе, как его отец восемьдесят лет назад брел в Акабу, пройдя через весь Синай без запасов пищи и воды, два заката и три рассвета, ничего не замечая, пока не увидел у своих ног лающую собаку; он улыбнулся в ответ на вопрос пастушка, добрый он джинн или злой, и в награду рассказал мальчику малоизвестную сказку из «Тысячи и одной ночи» и пустился дальше в путь — джинн Стронгбоу, бывавший разными людьми в разных селениях, поистине великий и многоликий дух, как назвал его однажды дед.

Что? Нет. Он этим делом не занимался. Нет, он не такой, как мы. Ближе к старости он стал хакимом. Сперва ученый, потом целитель.

Хорошие профессии, прошептал араб. Лучше, чем наша. Особенно хаким. Целитель душ. Я бы тоже так хотел. Но сегодня у нас нет времени. Но так ли это? Может, только оправдание?

Стерн потянулся за сигаретами и потом опомнился. Зря этот человек упомянул армян. Почему это должно было вернуться сегодня? Ему не уйти от этих воспоминаний, сад в Смирне, вечер, набережная, армянская девочка, истекающая кровью, ее шепот пожалуйста, ее тонкая шея, нож, толпы, крики, тени, огни, дым, нож…

У него задрожали руки, так остро все вдруг повторилось. Он сунул их в карманы, стиснул кулаки, но это не помогло, и ветер снаружи не прекратился.

Огромный хаким, незримо присутствуя за спиной взволнованного молодого человека где-то в пустыне на рассвете полвека назад, велел дрожащему пациенту повернуться и увидеть пустоту во всем ее величии, сосредоточить внимание на летящем вдали орле, освещенном первыми лучами нового дня его тысячелетней жизни, летящем по следам Пророка, оставляемым человеком с рождения до самой смерти; хаким сравнивал причудливую вязь Корана с волнами песка в пустыне и говорил себе: да, оазис может оказаться маленьким, да, но мы найдем его, да.

Араб попытался подняться на ноги. Стерн поспешил помочь ему встать и подвел к двери.

Вот и все. В беспрестанной суете и мимолетных встречах прошло пятнадцать лет, а они так и не познакомились. Этот человек начинал жизненный путь как ученый, а закончить его хотел бы целителем, но вот все уже и кончается.

Я завидую твоей вере, прошептал тот. Тому, чего ты желаешь. Я не смог бы представить себе такое на этой земле. Больше мы не увидимся. С миром, брат.

С миром, брат, ответил Стерн, и человек побрел через ночь к своей реке, что текла всего лишь в сотне ярдов, но ее скрывала тьма, такую маленькую и узенькую, но такую знаменитую из-за событий, происходивших на ее берегах тысячи лет назад, и уже начинающую мелеть, словно земля уже поглощала ее, такую полноводную у истоков, среди мягких зеленых холмов Галилеи, покрытых полями нежных злаков и нежных воспоминаний, благодатный поток, струившийся вниз к колючей сверкающей пустыне Мертвого моря, где рукой Божьей в незапамятные времена возведены безжизненные и пустые соляные города.

* * *
Через несколько лет, подыскивая объяснения мировым событиям, палестинские арабы сплели первые из своих изощренных фантазий про Гитлера. По одной из теорий, он был нанят помогавшей сионистам британской секретной службой, которая дала ему задание изгнать евреев из Европы, чтобы увеличить их приток в Палестину.

Или еще невероятнее, что Гитлер — сам тайный еврей, и единственная его цель в Европе — подорвать позиции арабов в Палестине, выслав туда как можно больше евреев.

Так развалилась привидевшаяся Стерну великая Левантийская нация, включавшая арабов, христиан и евреев, и воздействие обрушившихся вестей и водоворота событий на его мечты могло бы стать сокрушительным, если бы он не спасался бегством в воспоминаниях о мирных холмах Йемена и не начал накануне своего сорокалетия принимать морфий.

Глава 16 Иерусалим, 700 до р.х. — 1932

Хадж Гарун, призрачный бегун Священного города, всегда умудрявшийся выжить и уцелеть.

Как-то жарким июльским утром О'Салливан Бир появился в заброшенной лавке Хадж Гаруна и обнаружил, что старик, съежившись от страха, прячется в уголке за древним турецким сейфом. Лицо заливали слезы из запорошенных ржавчиной глаз. Его колотила крупная дрожь, а во взгляде ирландец прочел полнейшее отчаяние.

Господи, сказал Джо, старина, да возьми себя в руки. Что здесь творится?

Хадж Гарун весь сжался и закрыл голову руками, словно в ожидании удара.

Говори тише, прошептал он, а то они и до тебя доберутся.

Джо с серьезным видом кивнул. Он придвинулся ближе и взял старика за плечи, чтобы унять его дрожь. Склонившись к нему, он тихо спросил:

Ну, так в чем дело?

Голова кружится. Ты же знаешь, что у меня всегда по утрам кружится голова.

Исусе, знаю и не удивляюсь. Ты такого насмотрелся за последние три тысячи лет, что каждое утро, открывая глаза, просто обязан испытывать головокружение, у любого спроси. Новый день всегда проблема, так что все нормально, успокойся и шепни мне, что у нас тут за беда.

Они. Они все еще там.

Все еще где?

В приемной. Как ты сумел мимо них пробраться?

Прошел вдоль стены на цыпочках, притворившись собственной тенью. Сколько, говоришь, их? По меньшей мере дюжина.

Расклад не в нашу пользу. Они вооружены?

Только кинжалами. Копья они оставили в казармах.

Ну, хоть так, по крайней мере. А что это за головорезы?

Возничие, самые отъявленные. Располосуют надвое, не задумываясь.

О'Салливан мягко присвистнул.

Вот проклятые мерзавцы. А откуда явились эти захватчики?

Из Вавилона, но, по-моему, никто из них не состоит на действительной службе в вавилонской армии, разве что сержант. А он, наверное, да, такой спесивый.

Так они не из регулярных войск? Нанялись пограбить, как «черно-пегие»? Самое подлое отребье.

Да, они наемники, варвары, судя по наружности, наездники из персидских степей. А если судить по акценту, мидяне.

Вот как, мидяне? Вот паршивцы. Когда они вломились?

Прошлой ночью, когда я мучился зубами и пытался уснуть. Застали меня врасплох, я не успел ничего сделать, чтобы защититься. Бросили меня сюда и сидят там, пьянствуют, играют на добычу и похваляются своими зверствами. Я ужасно устал, я глаз не сомкнул. Они жрали сырую печень, принесли ее с собой целый мешок.

Вот как. А почему именно этот вид мяса?

Чтобы распалить похоть. Мидяне всегда верили, что печень — обитель полового влечения. Теперь они говорят о трофейных задницах и говорят, что не уйдут, пока я их не обслужу.

Еще бы. Плохо, очень плохо. А что ты должен сделать?

Доставить мальчиков-проституток.

А-а.

Они ужасно ошибаются. Думают, это цирюльня.

Боже, как они ошибаются.

Тише. В Иерусалиме и правда в цирюльнях предоставляли мальчиков, но ведь это было давно?

Более-менее, полагаю, но теперь надо как-то их выпроводить.

Будь осторожен. Не думай, что мидяне будут слушаться доводов рассудка.

Знаю, не будут. Смотри не высовывайся.

О'Салливан уверенно подошел к двери, ведущей в соседнюю комнату, и пощелкал пальцами, чтобы привлечь внимание. Он лихо откозырял.

Сержант. Срочный приказ из штаба. Все увольнения отменяются, возничим приказано немедленно вернуться в казармы. На южном фланге резня, египтяне только что ударили из засады. Что? Да, эскадроны уже строятся. За копья, ребята. Поторопитесь.

Скажи им, что ты пресвитер Иоанн, требовательно прошептал Хадж Гарун из-за турецкого сейфа.

Не надо, не оборачиваясь, шепотом ответил Джо, они уже уходят.

А тот пьяный, что валялся на улице у входа в лавку?

Сержант поднимает его чертовски крепкими пинками. Они уходят, теперь можно не прятаться.

Хадж Гарун выбрался из своего угла, робко, на цыпочках, прокрался в другую комнату и осмотрелся. Потом он подобрался к двери и выглянул на улицу.

Слава богу, ушли. Думаешь, на улице безопасно?

Думаю, да. По дороге сюда я видел, как эта орда выезжала через Яффские ворота.

Хадж Гарун вздохнул, его лицо просветлело.

Чудесно, как мне полегчало, давай прогуляемся. Мне нужен свежий воздух, ночь прошла в кошмарах. Всегда терпеть не мог вавилонян.

Прямо скажем, есть за что. Ну, так какой из множества маршрутов выберем мы сегодня?

Может, на базар? Я еще и пить хочу.

Я тоже. Правильно, пошли на базар.

* * *
Они прошли несколько улочек, свернули и очутились на базаре. После освобождения из плена настроение у Хадж Гаруна резко изменилось. Он оживленно болтал, улыбался и размахивал руками, показывая всякие достопримечательности.

Сотни потных покупателей, толкаясь, протискивались мимо прилавков, за которыми торговцы криками привлекали внимание к своему товару. Хадж Гарун рассеянно сгреб с одного из прилавков пригоршню сочного свежего инжира и отсыпал половину О'Салливан Биру. Вскрывая кожуру и поедая содержимое, они медленно двигались в плотной толпе, уворачиваясь от навьюченных осликов и тележек, склоняя головы поближе, чтобы докричаться друг до друга в этом гаме.

Видишь магазин, где продается локва, надрывался Хадж Гарун. Когда-то там было великолепное заведение, лучшее кабаре в Иерусалиме. А заведовал им бывший великий визирь Османской Империи, он объявлял акты и выходил в конце представления на аплодисменты. Интересно, как человек с таких высот может опуститься в жизни до такой жалкой роли.

Да, интересно.

Что?

Сам всегда так думал, рявкнул Джо.

А вот на этом углу в эллинские времена меня оштрафовали за публичную хироманию.

Что это такое?

Ты про человека на углу? Не знаю. То ли обкурился гашишем, то ли впал в религиозный экстаз.

Да нет, я про то, в чем тебя обвиняли греки.

Ах это, смеясь, крикнул Хадж Гарун. Одержимость рукой, но это не то, что ты думаешь. Нельзя было гадать по руке без лицензии, а я был неплохим хиромантом. Видишь вон то здание? Я там когда-то сидел в заточении.

Они шагнули с мостовой в палатку с фруктовыми соками, и Джо заказал два больших стакана. Они стояли, потягивая гранатовый сок и поглядывая на здание, Хадж Гарун предавался воспоминаниям и весело смеялся.

Это было, когда у нас тут разразилась страшная эпидемия сглаза. Вряд ли ты раньше о ней слышал?

Нет, не припоминаю. Когда это было?

В начале ассирийской эпохи. Все горожане почему-то стали бояться дурного глаза. Он мерещился людям повсюду, и никто не осмеливался выходить на улицу. Улицы опустели, лавки закрылись, вся торговля прекратилась. Иерусалим без торговли? Не бывает. Город умирал, и я понял, что пора действовать.

Джо вытер потное лицо и попытался обтереть руку о мокрую рубашку.

Ну, еще бы. И как же надо действовать?

Сперва я пробовал выпекать хлеб.

Неплохо. Хлеб всегда на пользу.

Да, я хотел сделать так. Известно, что половые органы — одна из лучших защит от дурного глаза, они привлекают его внимание и уводят в сторону, не позволяя, таким образом, причинить вред. Ну, я рассудил, что если печь хлеб в форме фаллоса и есть его по всему городу в достаточных количествах, то можно обеспечить надежную защиту, на которую люди всегда могут положиться.

Джо снова вытер лицо. Было ужасно жарко. В мареве безоблачного неба ему привиделась такая картина: он сам крадется по Иерусалиму темной ночью, рисуя на дверях дурной глаз. На следующее утро в городе начинается ассирийская паника, и тут неожиданно появляется он с чудесными буханками хлеба, продает их за бешеные деньги и сколачивает капиталец. Но как уговорить священника-пекаря испечь хлеб такой формы? Сказать ему, что это десница и кулак Божьи? Не пойдет, здесь слишком в ходу выражения о руке Аллаха. Старый францисканец решит, что я уступил басурманам, и откажется растопить свою печь.

Кончилось полным крахом, смеялся Хадж Га-рун. Хлеб слабо подействовал. Людям нужна была зримая защита, а не съедобная, тогда я стал ходить и рисовать фаллосы на стенах. Это немного помогло, по крайней мере, люди стали вновь показываться на улицах. Тогда я стал агитировать их, чтобы они рисовали свои фаллосы, чтобы подбодрить себя, и они послушали, стали рисовать их на лампах и чашках, на всех вещах, носили даже одежду с такими вытканными узорами и кольца с такой гравировкой, браслеты, ожерелья и кулоны. Скоро Иерусалим стал городом десяти миллионов фаллосов. Конечно, не забывай, что все это случилось давно, когда я пользовался кое-каким влиянием, и люди не только слушали меня, но и верили тому, что я говорю.

Джо попытался отклеить рубашку от груди, чтобы там немного проветрилось, но не смог, так она прилипла.

Не забываешь? спросил Хадж Гарун.

Нет-нет, я прекрасно помню.

Вот. А на следующей стадии моего плана мне требовалась помощь менструирующей женщины.

Ясно. А зачем такой необычный оборот?

Потому что в те времена менструация была очень мощным средством. Она эффективно действовала против града и вообще плохой погоды и могла уничтожать вредителей растений, не говоря уже об увядших огурцах и трескающихся орехах.

Очень хорошо.

Я тоже так думал, но оказалось, что ни одну женщину невозможно убедить выставить свои интимные органы на улице во время менструации. Дома, ночью, на ферме, чтобы способствовать урожаю, на это бы они еще пошли, но не на людях в Иерусалиме, хотя они могли так обезопасить город.

Я спорил и ругался с ними на площадях, но они остались непреклонны, говорили, что это повредит их репутации. Нет, ты представляешь? Насколько мелочны могут быть люди, когда всему городу угрожает кризис? Люди бывают очень эгоистичны, вот что я тебе скажу.

Верно.

И равнодушны к общественному благу.

Совершенно верно.

Они способны думать только о себе, даже когда все кругом вот-вот пойдет прахом.

Абсолютно верно.

Хадж Гарун засмеялся.

Ну, раз причина оказалась в этом, то оставалось сделать только одно. Нужно было одно завершающее эффектное действие, чтобы вырваться из тупика, поднять все население города на борьбу с грозной опасностью. Безусловно, мне нужно было самому занять крайне религиозную позицию в битве со сглазом, какой бы она ни показалась непопулярной и вызывающей, личным примером показать людям, что нужно делать, чтобы всех спасти. Другого выбора просто не существовало. Я должен был это сделать, и я это сделал.

Конечно сделал. А что именно?

Хадж Гарун с улыбкой посмотрел на здание напротив.

Я снял набедренную повязку и отправился отважно бродить по улицам, и каждый раз, встречаясь с дурным глазом, я задирал хитон и показывал, гак сказать, товар лицом: ха. Показывал и показывал, и всякий раз, когда я так делал, сглаз, который на нас лежал, ослабевал, и Иерусалим становился ближе к полному выздоровлению.

Джо качнулся обратно к прилавку с фруктовым соком и поспешно заказал еще два стакана гранатового. У него кружилась голова, мелькавшие столетия вызывали жажду, ему представился век ассирийцев и Хадж Гарун, энергичный молодой человек, еще уверенный в себе и влиятельный, все еще пользующийся уважением и доверием в те давние дни, как он дерзко разгуливает по Иерусалиму в 700 году до Рождества Христова, при каждом столкновении со сглазом задирая одежду, чтобы сокрушить его, пустившийся в одиночку сражаться с эпидемией, грозившей опустошить его Священный город, вот он, дерзкий и самоотверженный, презрев себялюбие и пренебрегая возможным ущербом для своей репутации, шагает и исполняет свой долг, каким он ему представляется, Хадж Гарун, бесстрашный религиозный маяк древности.

Меня схватили, сказал старик, посмеиваясь.

Еще бы.

Да, меня арестовала ассирийская полиция за развратное поведение или за непристойное обнажение, а может, еще по какому-то вздорному обвинению. В общем, меня бросили в темницу вон туда и сказали, что будут держать там, пока я не пообещаю исправиться. Но к тому времени моя война с великой эпидемией сглаза уже близилась к победному завершению. Меня вскоре освободили.

Личный триумф, сказал Джо.

Я тоже так думал, но, конечно, славы мне это не прибавило.

Почему?

Коммерция. Как только они вновь получили возможность торговать, они тут же забыли о моей религиозной жертве. Здесь так бывает.

Понимаю.

* * *
Они вышли из палатки с соками и опять стали пропихиваться через базарную сутолоку.

Знаешь, кричал Хадж Гарун, иногда мне кажется, что я с детства был стариком и впоследствии мне мало чему пришлось учиться. Когда я хожу здесь, на каждом углу всплывают бесконечные воспоминания. Ты знаешь, что у Цезаря роль сторожевых собак выполняли гуси?

Кря, не знал, гаркнул Джо, а может, у меня от суматохи и толкотни это просто из головы вылетело.

Или что когда городом владели египтяне, у них был обычай сбривать брови, если умирала любимая кошка? Кошек тогда бальзамировали и отправляли хоронить на родину в Бубастис.

Кошачий город, говоришь? У меня, вероятно, уже мозги кипят, такая адская жара. У меня такое ощущение, что нужно хлебнуть крепкого отрезвляющего напитка. Или, как ты однажды сказал, самое время.

Хадж Гарун засмеялся.

Оно навевает воспоминания, вот почему я люблю тут гулять.

Но как тебе удается с ними справляться? крикнул Джо. С этим безостановочным мельканием запахов времени?

Оставаясь в движении.


Это похоже на то, что я делал в горах на родине. Но графство Корк — это местность, по крайней мере, было ей. А что значит оставаться в движении, когда речь идет о тысячелетиях?

Ну, возьмем, к примеру, римскую осаду, проверещал Хадж Гарун.

Хорошо, давай.

Что ты говоришь?

Я говорю, что там случилось во время римской осады?

А, так вот, римляне много недель обстреливали нас из катапульт, везде падали чудовищных размеров камни. Большинство укрылось в подвалах, и многие погибали, когда на них сверху обрушивались дома. А я нет. Я выжил.

Как?

Оставаясь на открытой местности. Я бегал трусцой по улицам. В движущуюся мишень попасть всегда труднее, чем в неподвижную.

Ты прав, подумал Джо, и вот ответ на все вопросы, вот в этой картине. Хадж Гарун, бегущий по Иерусалиму, по вечному городу. Исусе, да, Хадж Гарун — это движущаяся мишень Римской империи и множества других когда-либо существовавших империй. Развевающийся хитон, длинные и тонкие ножки полируют босыми пятками булыжник мостовой, круг за кругом три тысячи лет бегал он от осадных машин армий захватчиков. Круг за кругом, бросая вызов горам оружия, карабкающимся на холм, чтобы его сокрушить. Упрямо бродя по улочкам, протирая булыжную мостовую, пыхтя и хрипя на бегу через тысячелетия, Хадж Гарун, призрачный бегун Священного города, всегда умудрявшийся выжить и уцелеть.

Старик взволнованно схватил Джо за руку. Счастливо смеясь, он крикнул ему в ухо:

Видишь вон ту башню?

Да, крикнул Джо, у нее такой призывный вид, и я готов. В каком мы столетии?

Глава 17 Босфор

На один жизненно необходимый ему час.

В 1933 году Стерн очутился близ Босфора, он шел вдоль берега, и краски тусклого октябрьского неба напомнили ему о другом таком же дне в этих краях, когда высокий худой человек вошел в заброшенную оливковую рощу, торжественно снял свои изысканные одежды, скомкал, выбросил их в набегающие черные волны и, выйдя из темной рощи босым хакимом в лохмотьях, направился на юг, к Святой Земле, а может быть, дальше.

Полвека минуло, на месте оливковой рощи теперь находилась больница для неизлечимо больных, куда он пришел проведать в последний раз старого друга Сиви, вернее, скорее тело, когда-то принадлежавшее Сиви, а теперь прикованное к кровати и неподвижное, слепо уставившееся в потолок, тяжкая обуза, наконец покинутая духом.

Стерн пошел дальше. У парапета он увидел женщину, бедно одетую иностранку, устремившую неподвижный взгляд на воду, и вдруг понял, о чем она думает. Он подошел и встал рядом.

Мне кажется, лучше подождать до вечера. Тогда поднимется ветер, и никто не увидит.

Она не шелохнулась.

Я выгляжу настолько несчастной?

Нет, солгал он. Но помните, есть другие средства. Выходы из ситуации.

Я пробовала. У меня просто нет больше сил.

Что случилось?

Один человек сошел с ума, сегодня, когда начался дождь.

Кто он был?

Мужчина. Его звали Сиви.

Закрыв глаза, Стерн вновь увидел дым и пламя в саду в тот вечер в Смирне одиннадцать лет назад, который привел его, а теперь и эту женщину, на босфорскую набережную. Он с силой сдавил железные прутья ограды и постарался, чтобы голос прозвучал так же невозмутимо.

Ну, раз уж вы приняли решение, вам надо беспокоиться только об одном: чтобы у вас не вышло осечки. Вашим друзьям такое придется не по душе по двум причинам.

Он говорил таким обыденным тоном, что она впервые оторвала взгляд от воды и посмотрела на него. Большой нескладный сутулый мужчина, национальность на взгляд определить трудно. Вероятно, она в тот момент не разглядела усталости в его глазах, только бесформенные очертания фигуры под дождем рядом.

Только две? спросила она горько.

Видимо, да, но их достаточно. Первая связана с чувством вины, которое вы заставите их испытать. Может, они еще что-то должны были сделать? Конечно, они обидятся на вас за то, что вы будете напоминать им об этом самим фактом, что они-то остались в живых. А еще вы напомните им, что они тратят жизнь попусту, и это их тоже возмутит. Глядя на вас потом, они не смогут избавиться от неприятного чувства, что вы не приемлете морального разложения больше, чем они. Они даже не будут отдавать себе в этом отчет, но вы это почувствуете, едва они сядут рядом. Им всегда есть что сказать с самым серьезным лицом. Думаете, это затем, чтобы позвать вас, вернуть к жизни? Нет. Они хотят поговорить с вами о вашей трусости. Это слишком легко. Вот обычно их первые слова.

Но это на самом деле легко, прошептала она.

Конечно. Когда решишься по-настоящему, это всегда легко. Просто встаешь и уходишь. Но большинство людей на такое не способны; они потому и говорят о вашей трусости, что пытаются забыть о своей собственной. Им от этого не по себе. Им из-за вас не по себе.

Она зло рассмеялась.

И это все, что они говорят?

Ну, в зависимости от того, кем они вам приходятся. Мать, озабоченная тем, как она воспитала своих детей, готова будет упрекнуть вас за то, что вы не обставили все как несчастный случай. В конце концов, представьте себе чувства своей матери.

Очень трогательно.

Да. А бизнесмен, скорее всего, укажет вам, что вы не привели в порядок дела. Иными словами, когда совершаешь самоубийство, ты должен думать обо всех, кроме себя самого. Вы всего лишь расстаетесь с жизнью. А каково окружающим?

Кошмар, какой эгоизм.

Да. Но есть еще несколько человек, которые никогда не напомнят вам об этом и станут вести себя так, словно ничего не произошло. Надо сказать, что это один из способов выяснить, кому вы действительно дороги, правда, опасный.

Похоже, вы по этой части специалист.

Да нет, один-два случая, и все. Но вы не хотите узнать о второй причине, почему недопустима неудачная попытка? Потому что иначе вам предстоит узнать, что жизнь, даже великая, не больше чем память. Мне думается, что этим на самом деле объясняется то, что сделал Христос после воскресения.

Христос?

Мы же знаем, что он провел сорок дней на Масличной горе с друзьями, а потом исчез. За эти сорок дней он, должно быть, понял, что не может продолжать свое дело с теми же самыми людьми. Все кончилось. Им нужны были лишь воспоминания о нем, которые они сохранили, но не он сам. За те три года, что он проповедовал, он уже успел сильно перемениться и, конечно, продолжал меняться, как все. Но друзьям это было не нужно.

И что же он сделал?

Стерн потер лоб.

Есть две теории, оптимистическая и пессимистическая. Печальная теория относится к Иерусалиму. Вы там бывали?

Да.

Тогда, наверное, вы видели крипту святой Елены в Храме Гроба Господня?

Стоп, я знаю, что вы собираетесь сказать. Про человека, который ходит туда-сюда по верхней площадке лестницы. Смотрит в землю и бормочет себе что-то под нос, и так две тысячи лет подряд.

Хотите сказать, что уже слышали мою теорию?

Нет, но я однажды видела этого человека, а кто-то мне о нем рассказывал.

Так вот, по моей пессимистической теории этот человек и есть Христос. Случилось так, что после сорока дней, проведенных с друзьями, он уже собрался отправиться на небеса, но сначала решил взглянуть на место распятия, на ту гору, где произошло самое значительное событие в его жизни. Он так и сделал, и увиденное так его потрясло, что уйти он уже не смог. С той поры так и ходит там, меря шагами площадку и разговаривая сам с собой о том, что он увидел.

Что же он увидел?

Ничего. Совсем ничего. Три креста убрали, и на вершине стало совсем пусто. Так, словно там ничего не произошло.

Она покачала головой.

Да, мрачновато. А оптимистический вариант?

В хорошем настроении я склонен верить, что он все-таки ушел оттуда. Он увидел то, что увидел, но потом все-таки решил сделать еще что-нибудь. Тогда он постриг или подвязал волосы, сбрил бороду или отпустил ее подлиннее, потолстел, научился говорить прямо, как все нормальные люди, и потом изучил какое-нибудь ремесло, чтобы прокормиться.

Какое ремесло?

Сапожное, например, а может, опять плотницкое, хотя вряд ли. Посмотрев на пустоту той вершины, он, скорее всего, предпочел что-нибудь новое. Да, наверное, стал башмачником.

И куда он отправился?

О, он никуда не уехал. Обе теории, мрачная и жизнерадостная, предполагают одно и то же место действия. Он остался в Иерусалиме, и теперь, когда он переменил внешность, он может ходить, где хочет, оставаясь неузнанным, возможно, выдает себя за армянина или араба. Он и теперь ходит, конечно, ведь он бессмертен, за эти годы он успел забыть свои прежние беды, даже то, кем он был раньше. А все потому, что случилась одна чудесная вещь, странное и прекрасное превращение. Оно заняло больше времени, чем потребовалось бы ему для вознесения на небо, но все-таки оно произошло.

Что?

Иерусалим подвинулся. Сотни лет он медленно двигался к северу. Он переместился с горы Сион в сторону того пустынного холма за городскими стенами. Помогали этому процессу чужеземные завоеватели, думавшие, что они оскверняют город; они разрушали его, и всякий раз город отстраивался заново чуть ближе к тому самому холму. Пока наконец холм не встал сперва у самых стен, потом внутри стен, затем ближе к центру, и, наконец, в самой середине, окруженный криком и толкотней базаров, играющими детьми, толпами торговцев и религиозных паломников. Понимаете, унылого заброшенного холмика не стало. Наоборот, Иерусалим пришел к нему сам. Священный Город объял его, вот почему он наконец смог забыть свои былые страдания. Ему больше не нужно было бояться ничтожности собственной смерти.

Ну, что вы об этом думаете? спросил Стерн с улыбкой.

Думаю, это, конечно, более жизнерадостная теория.

Конечно, счастливый финал две тысячи лет спустя. И не такой уж невозможный. В общем, мой собственный отец в прошлом веке поступил примерно так же.

Что он сделал? Передвинул Иерусалим?

Нет, на это нужно больше времени. Я имел в виду уход с опустевшей вершины в измененном обличье. А он тоже был сравнительно знаменит и, представьте, довольно-таки узнаваем.

И никто так и не узнал, кто он?

Лишь те, кому он сказал сам.

Но откуда вы знаете, что вам он сказал правду?

Стерн улыбнулся. Он уже почти победил ее.

Я понимаю, что вы хотите сказать, но все же я должен ему верить. То, что он сделал, слишком невероятно, чтобы не быть правдой. Невозможно так подделать жизнь.

Все равно, подделки могут быть очень масштабными.

Я знаю.

Один человек даже подделал всю Библию.

Я знаю, повторил Стерн.

Почему вы так говорите?

Ну, вы же говорили о Валленштейне, не так ли? Албанском отшельнике, отправившемся на Синай?

Она удивленно посмотрела на него.

Откуда вы знаете?

Стерн улыбнулся еще шире. Наконец-то он нащупал то, что искал.

А разве вы не о нем говорили? Траппист, который нашел подлинную Библию и был так удручен ее хаотичностью, что решил изготовить собственную, поддельную? А потом уехал обратно в Албанию, где дожил до ста четырех лет в темнице под замком в черной глухой келье, единственном месте, где он мог жить, потому что стал Богом? И все это время о нем заботилась София Молчунья, ставшая к тому времени, как я повстречал ее, Софией Хранительницей Тайн? Которая так потрясена была смертью Валленштейна в 1906 году?

Но это же неправда.

Что?

Что Валленштейн умер в 1906 году.

Правда.

Этого не может быть. Я в то время была там.

Тогда вы, должно быть, Мод. Вы бежали в Грецию, а у Екатерина случился припадок, и у него полопались все вены, на такую смерть обрекла его родная мать София, во всяком случае, сама она так считала. Она рассказала мне всю эту фантастическую историю, когда я застрял там во время первой Балканской войны. Рассказала, видимо, потому, что просто не могла больше держать в себе груз этой тайны. Причудливо перемешаны величие и суеверие в этой женщине. Она всерьез верила, что безумие Екатерина развилось потому, что сам Валленштейн был ангелом, в самом буквальном смысле не святым, а ангелом небесным, который не мог породить нормальное человеческое дитя, потому что был сверхчеловеком. А может, и был в нем какой-то такой проблеск, принимая во внимание масштабы его подделки.

Мод молча смотрела на него, все еще не веря.

Двадцать семь лет назад, прошептала она.

Да.

Но разве может хоть что-то из этого быть правдой?

Здесь правда все, но далеко не вся. Могу, например, рассказать про вашего ребенка. София назвала его Нубаром, родовое имя, похоже, она сама из армян. Она воспитала его и любила его так же сильно, как ненавидела Екатерина. И оставила ему немалое наследство, которое сколотила на сделках на нефтяном рынке. Он очень влиятельный человек, хотя мало кто даже слышал о нем. А теперь что вы обо всем этом думаете?

Ничего. Я даже не в состоянии ничего думать. Все это какое-то волшебство.

Вовсе нет, смеясь сказал Стерн, взял ее под руку и повел по улице прочь от воды.

* * *
В тот и множество других вечеров они говорили допоздна, отчаяние ее постепенно отступало и в конце концов ушло совсем, и кошмар ее первого замужества и одиночество второго, когда она чувствовала, что брошена любимым человеком, и скрытый детский страх, разросшийся до такой степени, что она уже не могла его выносить и убежала от Джо, от большой любви всей своей жизни, того единственного в мире, чего ей всегда хотелось, волшебной грезы, ставшей явью в Иерусалиме — и утраченной.

Каждое действие потом отдавало тщетой и горечью. Шли годы, она с ужасом понимала, что стареет. Она стала вновь искать Сиви, хоть какое-то связующее звено с прошлым, и с удивлением узнала, что он тоже живет в Стамбуле; с трудом найдя его, она была потрясена, настолько отличался он от того элегантного светского человека, каким она знала его во время Первой мировой войны. Одинокий и жалкий, он работал теперь простым служителем в больнице для неизлечимо больных.

Потом эта странная запутанная история с его бывшей секретаршей, не дававшая ему покоя, он пересказывал вновь и вновь, как Тереза уехала в Палестину, в местечко под названием Эйн-Карем, в арабскую колонию прокаженных, словно наложив на себя какую-то ужасную епитимью.

Это казалось непостижимым. Как мог человек так перемениться?

Стерн покачал головой. Еще не время было говорить, слишком свежа еще память о той воде, возле которой она стояла. Сиви? Да, он его как-то видел, всякий, кто хоть немного жил в Смирне, знал Сиви. Да, и Терезу тоже. Он кивнул, чтобы она продолжала рассказ.

Она нашла доброго и нежного Сиви совершенно сломленным, он жил в маленькой убогой комнатушке близ Босфора, печальный, растерянный и мрачный, настолько потерянный, что часто даже забывал поесть.

Она решила посвятить себя заботам о нем, это было лучшее, что она могла сделать. Она мыла пол и посуду, готовила и на время почувствовала себя увереннее. Заботы о Сиви придавали ее жизни хоть какой-то смысл. Но потом настал тот ужасный дождливый день, когда она зашла в больницу забрать его после работы, как делана каждый день, и обнаружила его привязанным к кровати, шагнувшим за непроницаемый барьер безумия, это было в тот самый вечер, когда Стерн повстречал ее у воды.

Что же осталось у нее теперь, к сорока трем годам?

Воспоминания об одном давнем ярком месяце на берегах залива Акаба.

А кроме того, сын, которого она зачала тогда.

Хотите познакомиться с ним? спросила Мод.

Да, очень хочу.

Она посмотрела на него смущенно. Только не смейтесь, пожалуйста. Я назвала его Бернини. Мечты тогда рушились, но еще не совсем исчезли. Наверное, я надеялась, что когда-нибудь он тоже построит свои прекрасные фонтаны и лестницы, ведущие куда-нибудь.

Стерн улыбнулся. А почему бы и нет? Хорошее имя. Но на лице Мод вдруг появилось беспокойство. Она взяла его за руку и ничего не ответила.

* * *
В маленькой квартирке над Босфором Стерн пытался развлечь мальчика историями о своем детстве. Он рассказал о своем первом неуклюжем воздушном шаре, который построил примерно в возрасте Бернини.

И вы летали?

Метр или два, смотря с какой силой отталкивался. А после этого меня просто волокло вниз по склону.

Почему же вы не приделали к корзине колеса? Тогда вы могли бы ехать через пустыню, как под парусом.

Наверное, мог бы, но я сделал по-другому. Я продолжал попытки усовершенствовать воздушный шар и через некоторое время построил такой, который смог взлететь.

Я бы не стал этого делать, сухо заметил мальчик. Мне бы хватило паруса.

Они сидели на узенькой террасе. Вошла Мод с чаем, и мальчик, улегшись на живот, стал смотреть на ползущие в проливе корабли. Когда Стерн вышел, Мод проводила его до угла.

Он часто такой вот, не знаю, как объяснить. Пару минут говорит о чем-нибудь, потом обрывает себя, словно пугается, что сказал слишком много, будто затронул какую-то мысль, которую боится спугнуть. Он не спросил, например, почему тебе хотелось летать, и не стал объяснять, почему он предпочитает ходить под парусом. Просто лег и стал смотреть на корабли. Я знаю, что он что-то представлял себе, думал обо всем этом, но не захотел с нами поделиться.

Он еще маленький.

Да не такой уж и маленький, иногда даже страшно. Мыслит иногда бессвязно, последовательность как-то нарушена. И опять так, словно бы нарочно, не договаривает. В школе плохо учится по всем предметам, кроме рисования.

Стерн улыбнулся.

С таким именем это здорово.

Но Мод не ответила на улыбку.

Нет. Раньше он рисовал дома, а теперь даже этого не делает. Просто ляжет, обопрется локтями и смотрит на все, особенно на корабли. Хуже того, он даже не умеет читать. Врачи говорят, ничего страшного, но, по-моему, он совершенно не обучаем. А ведь ему уже двенадцать лет.

Она остановилась. Стерн обнял ее одной рукой. Он не знал, как ей помочь.

Слушай. Он здоров и нормален, а то, что он сейчас, может быть, слишком замкнут, так это не обязательно плохо или вредно. Ведь он, по-моему, вполне счастлив, а разве это не самое главное?

В ее глазах стояли слезы.

Не знаю. Я просто не знаю, что делать.

Ну, в крайнем случае, ты могла бы облегчить свою ношу. Почему бы не связаться с отцом мальчика? Он всё в Иерусалиме, довольно близко.

Она смущенно переступила с ноги на ногу.

Я не могу этого сделать. Мне слишком стыдно за то, как я себя вела.

Но это было двенадцать лет назад, Мод.

Знаю, но все же не могу себя заставить. Я была с ним слишком жестока, а он ни в чем не виноват. На это нужно собраться с силами, я пока не готова.

Стерн смотрел в землю. Она взяла его за руки и попыталась улыбнуться.

Ладно, не беспокойся. Все будет нормально.

Хорошо, ласково сказал он. Я знаю, что так и будет.

А теперь тебе нужно ненадолго уехать?

Он усмехнулся.

Неужели это так заметно?

Да, когда мужчина собрался в путь, это видно.

Примерно на месяц, видимо. Я дам телеграмму.

Благослови тебя Господь, прошептала она, за то, что ты такой, какой ты есть.

Она поднялась на цыпочки и поцеловала его.

* * *
Стерн рассказывал ей, как отец ухитрился загрузить в его детскую память все имена и события своих многолетних странствий, пересказав постепенно все путешествие, примерно так же, как сделал бы слепой сказитель в те времена, когда еще не существовало другого способа передавать сцены прошлого от поколения к поколению, — в сущности, скопировав хадж своей жизни несмываемыми чернилами в сознание своему маленькому сыну, он штрих за штрихом создавал причудливую гравюру духа.

Но вот что странно: из множества случаев, обилия величественных томов, составлявших легендарное путешествие Стронгбоу по пустыне, старый исследователь никогда не рассказывал о нежной девушке из Персии, которую он так любил в молодости; они были даны друг другу лишь на несколько недель, пока ее не унесла эпидемия. Так почему?

А зачем бы он стал рассказывать? ответила Мод. Он любил ее, и все, что тут еще скажешь? Кроме того, изучая чужую жизнь, всегда находишь в ней какие-то тайны, и, может быть, та персидская девушка составляла его тайну.

Может, ты и права, неуверенно произнес Стерн, вставая, но затем вновь садясь обратно. Но Мод показалось, что на самом деле он говорил не о персиянке и Стронгбоу. Он вел себя так, словно заботило его что-то иное, больше касающееся его лично. Она ждала продолжения, но его не последовало.

О чем еще он никогда не говорил? спросила она немного погодя.

Странно, но именно о Синайской Библии. Хотя, конечно, знал о ней. Почему он держал это в тайне?

А как ты думаешь?

Стерн пожал плечами. Ответил, что даже представить себе не может такой причины. А затем опять встал и принялся расхаживать по комнате.

Когда он умер? По-моему, ты никогда мне этого не говорил.

В августе 1914 года, в тот самый месяц, когда кончился девятнадцатый век. Знаешь, я вспомнил, как ты рассказывала о том пророчестве, которое за два месяца перед тем сделал отец О'Салливана, что семнадцать из его сыновей погибнут в великой войне. Стронгбоу, наверное, тоже обладал каким-то даром. К тому времени ему исполнилось девяносто пять, и он совсем ослеп, но был еще крепок телом и в ясном уме. Просто он решил, что прожил достаточно долго. В его последние дни я был возле него в старом шатре Якуба, и, как сейчас помню, он сказал Хватит.

Якуб уже умер к тому времени?

Да, но лишь на несколько месяцев раньше. Они так и остались неразлучны до конца, вечные собеседники за бесконечными чашечками кофе. В общем, сказав, что уже хватит, он сделал то, что не могло быть простым совпадением.

Стерн нахмурился и надолго замолк. Казалось, он забыл, о чем говорил.

Аименно?

Извини, что?

Что же он сделал?

А. Он предсказал час своей смерти и уснул, чтобы дождаться ее во сне.

И не проснулся.

Совершенно верно.

А что не могло быть совпадением?

Такая вот смерть. Он когда-то давно слышал рассказ от бедуина из племени джабалия. Примерно в 1840 году так же умер слепой крот у подножия Синайской горы после разговора с отшельником в пещере. Конечно, ты знаешь, кто был тот отшельник.

Валленштейн.

Да, Валленштейн. В 1840-м отшельник, а в 1914-м слепой крот. Перед смертью Стронгбоу явно думал о мечте Валленштейна. Он думал о Синайской Библии.

И снова Стерн умолк и задумался. Беспокойно дошел до окна, вернулся и опять отошел к окну.

А коль уже это было для него так важно, сказала Мод после паузы, ты все-таки не догадываешься, почему он тебе ничего не сказал?

Нет, быстро ответил Стерн.

С неба раздался гром, комната неожиданно осветилась вспышкой молнии, но Стерн, казалось, ничего не замечал.

Нет, повторил он. Нет.

* * *
Мод смотрела на пол. Ей хотелось верить ему, но она не могла. Она знала, что это неправда и никоим образом правдой это быть не могло. И хотя она знала этих двух стариков только по рассказам Стерна, она в точности могла представить себе, как было дело. Она видела все так ясно, словно сама была там, возле Якуба и Стронгбоу, когда они прогуливались под миндальными деревьями, ведя одну из своих нескончаемых бесед.

Якуб говорил жизнерадостно, что все это чудесно, все, чему учится мальчик, но вдруг посерьезнел и, потянув Стронгбоу за рукав, сказал совсем другим тоном, что из их наставлений следует исключить одну тайну, хотя бы одну, ради его же блага, чтобы он смог раскрыть ее потом для себя самостоятельно.

Бывший хаким взвесил его слова и отметил сию мудрость важным кивком, и в тот вечер они долго сидели, выбирая, какую из тысяч тайн, которыми они сообща владели после стольких лет блуждания от Тимбукту до Персии и сидения на одном пригорке, выбрать.

Так что Стерн лгал себе. Он притворялся, что его дни и ночи заняты конспиративными делами, но дело обстояло не так. Занимало его другое, более важное для него лично.

Ей смутно припомнилось сказанное им, и тотчас все вдруг стало ясно. Он тоже долгие годы искал Синайскую Библию.

Валленштейн. Стронгбоу. О'Салливан и теперь вот Стерн.

Чем же все это кончится?

* * *
Ей не хотелось говорить об этом, но она знала, что не сможет обойти это молчанием, а потому в конце концов спросила.

Стерн, а что тебя заставило начать поиски Синайской Библии?

День клонился к вечеру, он в этот момент наливал себе водки. Плечи его, казалось, дрогнули, и он налил больше обычного.

Ну, пришлось, когда я понял, что в ней. Вернее, что в ней было. Да и сейчас есть, где бы она ни находилась.

А что это, Стерн? Для тебя?

Да всё. Все мои мысли и надежды, то, что я на самом деле искал в Париже, когда выдумывал там новую нацию, общую для арабов, христиан и евреев, понимаешь, о чем я? Такой народ, возможно, уже существовал здесь вначале, до того, как люди разделили себя этими названиями, это можно проверить по синайскому оригиналу. А если так, то у меня будет доказательство, по крайней мере, я смогу доказать это себе самому, коль уж больше некому.

Что доказать? То, что ты сделал? То, для чего работаешь? Свою жизнь? Что?

Да, все это.

Мод покачала головой.

Вот проклятая книга.

Ну, зачем так говорить? Ты представь, что значила бы такая находка.

Может быть, не знаю. Просто она меня раздражает.

Но почему раздражает? Из-за О'Салливана? Из-за того, что он хотел ее найти?

И да, и нет. Тогда, возможно, поэтому, а сейчас появилась еще одна причина.

Какая же?

Она устало пожала плечами.

Трудно сказать. То, как она овладевает людьми. То, как из-за нее люди на стенки лезут. Валленштейн семь лет сходил с ума в своей пещере, пока муравьи выедали ему глаза, Стронгбоу за сорок лет истоптал всю пустыню, ни разу не заночевав дважды в одном и том же месте. Джо со своими безумными поисками несуществующих сокровищ, ты со своей несбыточной страной. Что это за миражи, за которыми вечно гоняются мужчины? Почему вы все помешались на одном и том же? Стоит вам услышать об этой чертовой книге, и вы тут же с ума сходите. Все.

Она замолчала. Он взял ее за руку.

Но это же не из-за Синайской Библии, правда?

Хочешь еще водки?

Мод?

Да нет, я знаю, конечно, не из-за нее. И все равно я бы хотела, чтобы этому проклятому фанатику Валленштейну никогда не приходила в голову его бредовая идея. Он что, не мог оставить нас в покое?

Но он тоже ничего не мог с этим поделать. Она лежала там, все, что он сделал, — это нашел и прожил ее, или еще раз прожил, и вернул ее нам, все то, чего нам всегда так хотелось. Ханаан, представляешь. Счастливая земля Ханаанская три тысячи лет назад.

Совсем не счастливая.

Но могла же быть все-таки. Пока оригинал не найден, никто не может точно сказать.

Вполне можно сказать. Ты сам знаешь, что она не была счастливой.

Он промолчал.

Черт, скажи, что знаешь, скажи. Признайся. Скажи, что знаешь.

Ладно, знаю.

Она вздохнула и начала рассеянно гладить его руку. Злость сразу же исчезла с ее лица.

И все же, прошептала она.

Да, правильно, вот так каждый раз. И все же. И все же.

Она взяла водочную бутылку и поглядела на нее.

О, Господи, пробормотала она. Иисус Христос.

Да, сказал Стерн, слабо улыбнувшись. Среди всех прочих.

* * *
Что самое удивительное, хотя О'Салливан перепутал все сведения об этой Библии, смешав их с причудливыми рассказами Хадж Гаруна, Стерн на самом деле знал, где хранился синайский подлинник. Он знал, что тот был зарыт в Армянском квартале Иерусалима.

Но он никогда ее там не искал.

Почему?

Стерн засмеялся и наполнил свой стакан.

Ты знаешь, вот этой части рассказа Софии я никогда не верил. Для такого одержимого и умного человека, как Валленштейн, это место было слишком явным. Подумай. Перед тем как отправиться на Синай писать свою фальшивку, он прожил двенадцать лет в каком-то подвале в Армянском квартале. Разве можно было возвращаться и прятать подлинник в том же самом подвале? Если будут спрашивать, кто-нибудь да вспомнит, найдут то место, и все усилия Валленштейна пойдут прахом. Могла ли допустить такое София, если вспомнить, как она любила его? Она знала, чего стоил ему и, в конечном итоге, ей этот подлог, и солгала, чтобы защитить его, себя, для того чтобы их страдания не оказались в итоге бессмысленными.

Рассуждая, Стерн продолжал расхаживать и дымить сигаретой. Потом налил себе еще. Мод ошеломленно смотрела в окно в замешательстве.

К чему все это было сказано? Софии не было смысла лгать, чтобы защищать Валленштейна после тех мер, которые он сам принял. Уезжая в Египет искать пергамент, он представлялся состоятельным армянским антикваром. Кто знает, какие у него еще были обличья?

Над подвалом должен стоять какой-то большой дом, а там он наверняка выдавал себя за кого-то еще. Может, магазин, в котором он на самом деле торговал антиквариатом. Или церковь, в которой он служил священником, или монастырь, монахом которого он притворялся. Что угодно. Ясно же, что расспросами о Валленштейне и его подвале никак нельзя было выйти на рукопись.

Уже немного захмелев, Стерн начал рассказывать обо всех тех местах, где он искал рукопись. Сперва он думал, что она может оказаться в каком-нибудь большом городе, поэтому ездил в Каир, Дамаск и Багдад и бродил по ночным улицам.

Не продает ли кто-нибудь совсем старую книгу? Редкую ценную книгу? Он готов хорошо заплатить.

Понимающие улыбки. Левантийский язык. Его провели по сумрачным комнатам, где продавались самые разные создания, шла торговля телами, которые так же утешают, заверили его, как древнейшая в мире книга.

О досточтимый ученый, добавил его провожатый.

Стерн бежал на свежий воздух. А может быть, где-нибудь в пещере возле Мертвого моря? Мог Валленштейн найти там укромное местечко, когда добирался домой с Синайской горы?

Стерн завел свой вездеход и носился по барханам и пересохшим речным руслам, высматривая пещеру. Стоило на горизонте показаться бедуину, машина мчалась к нему, откидывался верхний люк. Оттуда высовывалось запыленное лицо Стерна, на испуганного кочевника слепо взирали стекла защитных танковых очков.

Очень старая книга? Пещера в окрестностях? Хоть маленькая?

Потом ему стал мерещиться далекий оазис, пятнышко в пустыне, такое маленькое, что может прокормить только одну семью, конечно, чтобы спрятать книгу, лучше места не придумаешь.

Зашипели клапаны, наполняя водородом воздушный шар. Он снижался где-нибудь над крохотным зеленым пятнышком на краю Синайского полуострова. Женщина и дети прятались в шатре, а мужчина поднимал нож, чтобы защитить семью от летающего призрака из «Тысячи и одной ночи».

В двадцати метрах над землей появлялась голова Стерна.

Нет ли у вас здесь древних книг?

Потом он понял, что неправильно ищет. Надо искать не место, а человека. Валленштейн встретил божьего странника, остановил на нем взгляд и прошептал, что вот настоящее святилище. Дервиш будет носить ее с собой до самой смерти, а перед этим передаст ее таким же образом другому божьему страннику, ведь этот сверток или ларец является олицетворением Бога на земле, которое тайные хранители носят с сотворения мира и будут носить до конца света, и обронить его или бросить на произвол судьбы — значит сделать то же самое со всем миром.

Стерн пошел по пустыням и базарам с единственным вопросом.

Что за святыню вы храните?

Разматывались тряпки, и являлись на свет сокровища: деревянные щепочки, засохшие цветы, пузырьки с грязной водой, украшенная резьбой спичка, осколки стекла, перепачканные полоски бумаги, живой мышонок, забальзамированная жаба и множество других олицетворений Бога, в общем, все, что угодно, за исключением того, что он искал.

А вы? устало спросил Стерн однажды.

Мне не нужны идолы, ответил мужчина презрительно. Бог во мне. Подожди, и завтра на рассвете ты увидишь единственного и подлинного Бога.

Стерн заночевал. На следующее утро человек встал спозаранку, съел скудный завтрак и напряг кишечник. Среди прочего там оказался маленький гладкий камешек, который он благоговейно омыл и, смазав растительным маслом, вновь проглотил с восторженной улыбкой.

Завтра в это же время, сказал он, Бог явится вновь, если ты хочешь вернуться и поклониться Ему.

Далеко за полночь Стерн рассказывал свои истории, выкуривая сигарету за сигаретой и подливая себе водки, смеясь над собой и смеша Мод.

Когда он ушел, она обошла комнату, собирая пепельницы и стирая пепел, который нападал повсюду, пока он размахивал руками во время своих бесконечных рассказов. На кухне она замерла, уставившись на раковину и не выпуская из рук пустые бутылки. И вдруг почувствовала страшную усталость.

Теперь она поняла, почему он ни разу не занимался с ней любовью, вероятно, даже вообще ни с кем, почему интимные знакомства у него всегда застревали на этой стадии.

Отстраненный, безымянный, мимолетный, такой же одинокий в конце, как и в начале.

Только не с кем-то из тех, кто мог узнать его. Никогда. Он этого слишком опасался.

* * *
Он ворочался уже несколько часов, проснувшись от страшной зубной боли. Поспать удалось лишь в самом начале, а теперь, за два часа до рассвета, он уже даже ворочаться не мог. Подтянул одеяло, отброшенное к ногам, и лежал, дрожа в темноте от боли, раздирающей челюсть.

Наконец за окошком забрезжил тусклый серый свет. Стерн выдвинул ящик тумбочки рядом с койкой и вытащил иглу. По телу прокатилась теплая волна, и он рухнул обратно в постель.

Я ускользаю, подумал он. Каждую ночь дюжина новых глав секретной утерянной книги, которую он мечтал найти, чудесные эпизоды, из которых ни один не запомнился.

Он снова, как в детстве, парил высоко в ночном небе над развалинами Мариба, среди звезд и воздушных потоков, над плывущим далеко внизу миром, высоко над Храмом луны, неожиданно показавшимся из песков. За несколько минут он прожил все минуты детства в Йемене с отцом и дедом, мудрыми и добрыми людьми, дожидавшимися его, чтобы передать ему свою мудрость.

Серое окно поблекло добела. Я ускользаю, подумал он и уснул от действия морфия на один жизненно необходимый ему час.

Он проснулся окоченевший и вялый и облился холодной водой. Снов больше не было, пришел пустой день, но невыносимый приход его он все-таки пережил.

Глава 18 Мелхиседек, 2200 до р.х. — 1933

Вера никогда не умирает, пресвитер Иоанн.

Однажды вечером весной 1933 года Хадж Гарун и О'Салливан Бир сидели на пригорке к востоку от Старого города и смотрели, как заходящее солнце медленно меняет цвета башен и минаретов, пряча в тень невидимые улицы. После продолжительного молчания старик вздохнул и вытер глаза.

Уж так красиво, так красиво. Но будут погромы, будут, я точно знаю. Как думаешь, пресвитер Иоанн, может, нам раздобыть ружья? Тебе и мне?

Джо пожал плечами. Тебе и мне, старикан всерьез это сказал. Он и впрямь верит, что они вдвоем могут что-то сделать.

Я после Смирны волнуюсь насчет этого, продолжал Хадж Гарун. Здесь тоже будет так, как там? У них тоже был чудесный город, там жили самые разные люди, и вот смотри, что получилось. Я просто не понимаю, почему иерусалимцы так друг с другом поступают. И ведь это же не римляне, не крестоносцы, это здешние, по нашу сторону стен. Я боюсь. Мы достанем ружья? Достанем?

Джо покачал головой.

Нет, никаких ружей, они не приведут ни к чему путному. Я по молодости баловался с такими вещами, но это бессмысленная игра для подростков. Возьмись за оружие и станешь ничем не лучше «черно-пегих», а так не годится.

Но что же тогда нам делать? Что мы можем?

Джо поднял камень и бросил его вниз, в сторону долины, отделявшей их от города.

Исусе, не знаю, я говорил об этом со священником-пекарем, и он тоже не знает. Кивает и опять идет печь свои четыре хлеба. Хотя уже не приплясывает больше, это плохой знак. Но для тебя-то такие беды не в новинку, вот это меня, ей-богу, удивляет. Как ты мирился с этим все годы?

С чем мирился?

С тем, что делало с тобой все это отребье. С тем, что в тебя швыряли камнями, повышибали все зубы изо рта, царапали ногтями, воровали то немногое, чем ты владел, били, обзывали и оскорбляли тебя. Если бы со мной такое где-нибудь случилось, я бы давно оттуда уехал.

Я не могу ехать. Ты, кажется, не понимаешь.

Нет, не понимаю и вряд ли когда пойму. Послушай. Смирна — это, конечно, очень плохо, но у меня с той поры другое в мыслях, что все время беспокоит меня и не отступает. Все это время я искал Синайскую Библию, а теперь начинаю беспокоиться. Понимаешь, это связано с тем обещанием, которое я себе дал. Господи, я совсем запутался. Можно тебя спросить?

Хадж Гарун взял его за руку. В Старом городе и на холмах загорались огни. Джо взглянул на старика и увидел, какие у того лучистые глаза.

Пресвитер Иоанн?

Да, да, конечно, в общем, вот какое дело. Когда-то я любил одну женщину, и она от меня ушла, но, ты понимаешь, я понял, что никогда уже не полюблю другую. Похоже, так уж мне суждено, а как быть с душой тогда? Что делать душе?

Просто продолжай любить ее.

По-моему, я этим и занимаюсь, но какой в этом смысл? Что дальше-то?

Он почувствовал пожатие хрупких пальцев, потом старик убрал руку. Хадж Гарун с серьезным видом встал на колени и взял его за плечи.

А ты еще молод, пресвитер Иоанн. Разве ты не видишь, что дальше ничего нет? Это и есть конец.

Но как же тогда все безнадежно.

Нет. Пока что у тебя мало веры, со временем она придет.

Вера, говоришь? Я с рождения верил, но за эти годы она лишь слабела, а не росла, а теперь и вовсе ушла.

Нет, такого не может случиться.

Но случилось же, она забрала ее.

Нет, она только дает веру, а не забирает.

О, Исусе, ты опять заговорил про Иерусалим. Я-то говорю о живой женщине из плоти и крови.

Я понимаю.

И что?

Вера никогда не умирает, пресвитер Иоанн. Если ты любишь женщину, ты ее когда-нибудь найдешь. За свою жизнь я повидал немало храмов, что строились вон там, на горе за долиной, и хотя все они уже рассыпались в прах, думаю, один остался и пребудет вовеки, храм самого первого царя этого города. Да, я боюсь, когда вспоминаю Смирну и думаю о том, что ждет нас завтра, но еще я знаю, что Мирный город Мелхиседека никогда не погибнет, потому что когда добрый царь Салима правил на той горе давным-давно, задолго до того, как Авраам пришел к нему за благословением и обзавелся на этой земле сыновьями Измаилом и Исааком, — задолго до этого Мелхиседек уже увидел свою добрую мечту, мою мечту, и таким образом дал ей вечную жизнь, без отца и матери, неизбывную, без начала и конца.

Ты о ком сейчас говоришь? О себе или о Мелхиседеке?

Хадж Гарун смущенно улыбнулся.

Я и он — это одно и то же.

Ну вот, опять у тебя все перемешалось.

Хадж Гарун засмеялся.

Ты так думаешь? Ну ладно, пошли обратно, она ждет нас.

Они стали спускаться с горы. Джо в темноте спотыкался и падал, а Хадж Гарун шел легко, словно парил над неровной тропинкой, по которой он ходил бесчисленное количество раз.

Долбаный вечный город, думал Джо, глядя на выраставшие перед ними стены. Блин, представить только, как он присматривает за ним на закате, притаившись на своей Масличной горе, в обличье нищего араба. Сидит, охраняет подступы, такой весь из себя бывший антиквар, старина Мелхиседек, первый и последний царь этого города на веки веков. Опасаясь погромов, Смирны, он все же пытается рассматривать вещи в перспективе, как сказал когда-то Стерн.

Сплошной дурдом, а не город. Идиотское время вырывается из-под контроля, как положено, все это никак не для трезвого христианина, которому надо плотно поесть не меньше трех раз в день, не поднимать тяжестей, а еще, может быть, и зарабатывать на стороне. А все же кто бы мог подумать, что наступит день и бедный мальчик с островов Аран будет беседовать в салимских сумерках с тем самым царем, который раздавал благословения задолго до того, как появились эти долбаные арабы и евреи с их долбаными проблемами?

Глава 19 Афины

О жизни богатой и пьяной вином дальних стран.

Когда Мод вновь поселилась в Афинах, в маленьком домике у моря, Стерн часто навещал ее. Откуда-нибудь приходила телеграмма, и через пару дней поутру она встречала на пирсе в Пирее его корабль, махала ему рукой, пытаясь перекричать общий гам и грохот сходней, а Стерн свешивался через поручни, спеша обнять ее, с полными руками гостинцев, грудой ярких бумажных пакетов, перевязанных десятками ленточек, правом развязывать которые обладал Бернини.

Сидя на полу в домике у моря, Бернини начинал разбираться со всей этой кучей подарков и, распаковав, внимательно осматривал каждое новое диво: амулеты и талисманы, книжки с картинками, арабскую накидку и головной убор, разборную модель пирамиды Хеопса во всех подробностях, с потайными ходами и сокровищницей.

Бернини хлопал в ладоши, Мод смеялась, а Стерн, не переведя дух, мчался на кухню, оглашая названия блюд, которые собирался приготовить на ужин: баранина по-арабски, рыба по-французски, изысканные печенья, овощи, приправленные острыми специями, и радужное заливное. Она помогала ему найти кастрюльки и сковородки и садилась в уголок, а он стучал ножом, нюхал, пробовал, придирчиво хмурясь, добавлял капельку этого и щепотку того, попутно бегло пересказывая случаи и анекдоты из Дамаска, Египта и Багдада, отвлекая Мод от рутины ее тихой в остальное время жизни.

Ближе к вечеру он открывал шампанское и икру, а потом они зажигали свечи в тесном садике, смакуя его чудесные блюда и слушая плеск волн, а Стерн продолжал оживлять застолье своими рассказами со всего света об экстравагантных костюмах, нелепых слухах, разыгрывал воображаемые диалоги, то увлекательные, то резкие и хриплые, вскакивая со стула, а иногда и вставая на него, он размахивал руками, улыбался, крался вдоль стен, жестикулировал и корчил смешные рожи, смеялся, барабаня пальцами по стакану, хохоча и размахивая цветком.

Приходил Бернини сказать спокойной ночи, и на некоторое время в садике воцарялась тишина, они сидели молча, наслаждаясь вечерним воздухом и коньяком, потом разговор постепенно возобновлялся, теперь уже вспоминались подробности то одного, то другого яркого эпизода из числа произошедших за эти месяцы; Стерн забрасывал невод воспоминаний все дальше и дальше во тьму, пока его усилиями весь мир, казалось, не собирался к ним на огонек.

Как-то уже за полночь он достал свои блокноты и показал ей тщательно составленные планы, расписанные в подробностях списки встреч, поставки и графики.

К концу лета, сказал он, безусловно, к концу лета. Просто должно получиться, и все.

Пометка здесь, на этой страничке, другая. Одна, две, три, четыре.

По порядку, черным по белому, он отмечал пальцем пункт за пунктом, от одного до двенадцати, от ста до бесконечности. До мелочей продуманные планы. Да, к концу лета непременно.

Потом они опять курили и открывали бутылки, под шипучие воспоминания и возвышенные чувства в мерцающем свете читали друг другу стихи, цитируя слова, в которых говорилось о страдании и благородстве, жизни богатой и пьяной вином дальних стран, и огонь свечей возвращал их на тот берег под звездами, где они смеялись, и плакали, и говорили всю ночь напролет, чтобы в конце ее обрести настоящее умиротворение в объятьях друг друга, в час столь поздний, что они уже не помнили, когда задули свечи и вернулись в дом; Мод уснула, едва успев добраться до спальни, а Стерн к тому времени уже похрапывал на своем диванчике.

На следующее утро, когда она проснулась, он уже ушел, но оставил записку, что вернется к вечеру с припасами для нового пиршества. А потом был еще один чудесный вечер при звездах, а на следующий день они уже шли обратно по Пирейскому пирсу, их суматошная скоропалительная встреча кончилась.

Он приезжал несколько раз летом, а потом еще были ясные теплые осенние вечера, новые разноцветные пакеты для Бернини, пирушки и сценки, воспоминания о путешествиях и новые планы в блокнотах. Перед отправлением парохода они выпили в его каюте водки на дорожку, Стерн, как всегда, выглядел уверенным в себе и жизнерадостным, его так волновало новое начинание, что даже лицо раскраснелось, — может, он выпил чуть больше обычного, прощальный взмах, улыбка, и корабль отчалил.

На сей раз это, чем бы оно ни было, должно было произойти в конце года. А приехав под Рождество, он говорил, что это непременно случится к Пасхе, а на Пасху — что к концу лета обязательно.

В этом был весь Стерн. Что-то все время должно было произойти, но никогда не происходило.

Она вернулась домой и увидела, что Бернини играет в свои новые игрушки. Она спросила, понравились ли они ему, и он сказал да, очень. Она вышла в сад и вспоминала Стерна, его гостинцы, дорогие угощения и шампанское.

Она знала, что денег у него нет. Она знала, что уехал он, скорее всего, с пустыми карманами, но он всегда так делал решительно все: платил за все сам, покупал самое лучшее, импортное, это было глупо, а еще он возил ее на такси, тоже глупо, сама она никогда на такси не ездила.

Но Стерн вел себя так, когда был с ней, тратил свои деньги быстро, все разом, да не так уж много у него и было, но он ничуть их не жалел, потому что был целиком поглощен поэзией своих идей и великих планов, которые ничем не оборачивались на практике. Такой добрый и щедрый, такой непрактичный и глупый, и все это было отчасти даже очень грустно, потому что она знала, о какой степени бедности это говорит.

Она бы так никогда не смогла, даже если бы на ней не лежала ответственность за Бернини. Она просто никогда бы не позволила себе, как он, промотать за два дня деньги, на которые можно было жить месяц, а потом существовать непонятно на что.

Потом она думала о его блокнотах, страничках, исписанных его аккуратным почерком: каждый раз новые иллюзии, рождавшиеся всегда по ночам, когда от пламени свечи во мраке разгоралась надежда. Но свеча гасла на заре, и его Пасха все никак не наступала.

Он это знал, но не расставался с красивыми мечтами и несбыточными обещаниями. Почему? Почему он так жил?

Она вдруг рассмеялась. Она стояла перед зеркалом, рассеянно разглаживая волосы. Лицо все в морщинах. А волосы седые. Откуда это вдруг? Кто это там в зеркале?

Это не она. Ведь она молодая и красивая, ее совсем недавно включили в олимпийскую сборную и послали в Европу. Подумать только. Европа.

Она вновь засмеялась. Бернини, игравший на полу, повернулся к ней.

Что там такого смешного в зеркале?

Мы.

Кто это мы?

Взрослые, милый.

Бернини улыбнулся.

Это я знаю. Это я всегда знал. Поэтому, мне кажется, я не стану взрослым, сказал он и вернулся к строительству пирамиды Хеопса.

* * *
Когда в Европе началась Вторая мировая война, Стерн нашел для Мод работу в Каире. Он занимался всякими нелегальными делами и часто уезжал из Каира, но когда возвращался, они всегда были вместе. Афинские ночи с вином и беседами теперь казались далеко в прошлом, теперь они выезжали в пустыню и сидели вдвоем под звездами, наслаждаясь уединением и гадая, что принесет им новый месяц.

Стерн за это время сильно постарел, а может, она все эти годы видела его таким, каким запомнила с первой их встречи под дождем на Босфорской набережной: сгорбившимся, высоким, массивным, и сама его грузность действовала успокаивающе. Но теперь никакой грузности не осталось, он выглядел страшно изнуренным. Движения стали неровными, речь сбивчивой, губы сжаты, словно от боли, на изможденном лице пролегли глубокие складки, а руки часто тряслись.

В общем, когда после года разлуки Мод увидела его в Каире, она так встревожилась, что решила поговорить с его врачом. Молодой доктор выслушал ее и пожал плечами.

Ну, что я могу сказать. В пятьдесят лет организм его изношен на все восемьдесят. А все его образ жизни, вы знаете об этом?

Конечно.

Ну что же вы хотите.

Мод посмотрела себе на руки. Повернула их ладонями вверх.

Но нельзя ли что-нибудь сделать?

Что, вернуть годы назад? Нет. Что-то изменить? Да, он мог бы, но и это может оказаться поздновато.

Что изменить, доктор? Имя? Лицо? Место рождения?

Да, я знаю, устало сказал тот. Знаю.

Мод покачала головой. Ее разбирала злость.

Нет, думаю, вы ничего не знаете. Мне кажется, вы слишком молоды, чтобы судить о таком человеке, как он.

Может быть. Молодым я был, в Смирне мне было всего пятнадцать лет.

Она прикусила губу и потупилась.

Простите, пожалуйста. Я не знала.

А вы и не обязаны были знать.

* * *
Прошло два года, и настал последний вечер, который они провели вместе. Они поехали в пустыню к пирамидам. Стерн взял с собой выпить, и Мод сделала пару глотков из металлической чашки. Раньше она часто болтала, чтобы поддержать его настроение, но в тот вечер не могла. Ждала, почувствовав неладное.

Есть какие-нибудь новости от Бернини? спросил он наконец.

Он потер лоб.

В смысле, о нем.

У него все хорошо. Пишут, что ему нравится играть в бейсбол.

Настоящий американец.

Да, и школа ему подходит, он получит профессию и потом сможет обеспечивать себя. Ему сейчас лучше всего жить и учиться там, ты же знаешь, как я этому рада. Но меня все-таки беспокоит, что ты отправил его туда на свои деньги, у тебя же самого почти ничего нет.

Нет, это неважно, не думай об этом. Ты сама бы так поступила на моем месте, просто мне легче было собрать деньги.

Он еще выпил.

Мод, ты после войны, наверное, поедешь домой?

Да, чтобы быть с Бернини, но как же это будет странно, столько времени прошло. Боже мой, тридцать пять лет, я уже не могу называть Америку домом. У меня нет дома. А ты?

Он молчал.

Стерн?

Он принялся искать бутылку, пролив то, что оставалось в чашке.

А, я останусь здесь. После войны все переменится. Англичане и французы на Ближнем Востоке выдохлись. Будут большие перемены. И все возможно.

Стерн?

Да.

В чем дело?

Он попытался улыбнуться, но улыбка потонула во тьме. Она вынула чашку из его дрожащих пальцев и налила ему еще.

Когда это случилось? спросила она спокойно.

Двадцать лет назад. По крайней мере, так я себе говорю. А возможно, было всегда. Начало обычно трудно найти. Может быть, его надо искать еще в Йемене.

Стерн?

Да нет, наверное. Зачем мне теперь тебе лгать? Почему я вообще лгал? Да ты знаешь почему. Я не тебе лгал.

Я знаю.

И всегда-то так, всегда. Я никогда не был им ровней. Якуб, Стронгбоу, Валленштейн, я, отцы, сыновья и святые духи, все перепуталось, но я не мог не думать об этом по одной причине. В общем, я не смог этого сделать. Я ничего не смог из того, что могли они. Мне до них далеко. Йемен, воздушный шар, как все это безнадежно. Но то, другое, тоже было уже тогда. То, что случилось двадцать лет назад. Так что я не во всем лгал. Почему ты сегодня об этом вспомнил?

Не знаю. Вообще-то знаю, конечно. Потому что всегда помнил. Ни на день не забывал. Помнишь, я рассказывал тебе, как умер Стронгбоу. Вот со мной будет не так, я не во сне умру.

Стерн, нам не дано этого знать.

Может быть, но про себя я знаю. Скажи, когда ты узнала по морфий?

Неважно.

Все равно скажи, когда?

По-моему, очень давно.

Когда?

Однажды, когда мы ночевали вместе в Стамбуле, я видела твой черный кейс. Я проснулась утром, когда ты еще спал, а он лежал возле тебя на полу.

Но ты и до этого знала, правда? Чтобы знать, тебе не нужно было видеть кейс.

Наверное, нет, да какая разница?

Никакой. Просто интересно. Я-то изо всех сил пытался выглядеть по-другому.

Ты не просто пытался. Ты был другим.

Он замолчал, словно сбившись с мысли. Она ждала продолжения, но он молчал.

Стерн?

Да.

Ты собирался рассказать мне, когда это случилось. Когда это было.

То есть когда это, по-моему, было. То время, которое я сам себе определил.

Ну?

Он медленно кивнул.

Ладно. Это называлось Смирной. Я там готовил встречу. О'Салливан должен был впервые встретиться с Сиви. Я не говорил тебе раньше о Сиви. Он был не тем, за кого себя выдавал. Мы много лет работали вместе. Фактически с самого начала. Он был мне очень хорошим другом. Самым лучшим, не считая тебя.

Значит, тогда, у Босфора, когда ты спас мне жизнь, ты шел к нему?

Да.

Иисус, шепнула она, ну что я за дура, как же я не догадалась.

Но Стерн расслышал лишь первое слово. Он уже был не здесь.

Иисус, говоришь? Да, он тоже там был. Маленький темноволосый человек, моложе, чем его изображают. Но та же бородка и те же глаза. Ходил с револьвером. Застрелил одного человека в голову. И Дух Святой тоже там был, половина тела у него была бордового цвета. А сам Бог? Его я не видел, но он, наверное, тоже был там, и не с пустыми руками. С ножом или с телом. Там все были, в том саду.

Стерн?

Да, сад. Точно, тогда все и случилось.

Стерн?

Он издал горлом какой-то животный звук.

Прямо в начале нового века, вот когда это случилось. Сразу после того, как мир Стронгбоу и Валленштейнов погиб в Первой мировой войне. Он, их мир, не пережил безымянных пулеметов, безликих танков и облаков ядовитого газа, который убивал разом смельчаков и трусов, как сильных, так и слабых, хороших и плохих вместе, так что стало уже неважно, какой ты. Да, их мир умер, нам нужен был новый, и мы получили его, мы получили наш новый век в восемнадцатом году, и Смирна стала первым актом, прелюдией ко всему прочему.

Стерн?

Ты спрашиваешь когда. Всего лишь двадцать лет назад и навсегда, и какой же сад поджидал нас.

Глава 20 Смирна, 1922

Стерн подобрал нож, Джо видел, как он это сделал. Он видел, как тот взял девочку за волосы и запрокинул ей голову. Он увидел тоненькую белую шею.

Ионическая колония, считающаяся родиной Гомера, один из богатейших городов Малой Азии как при римлянах, так и при Византии, вторая из семи церквей, которым адресована Книга Откровений, в которой Иоанн тоже называет ее богатой, но говорит, что наступит день, когда ее постигнет ужасное несчастье, что и случилось, когда ее уничтожил Тамерлан.

Но теперь, в начале двадцатого века, она расцвела вновь, население ее составляло около полумиллиона греков, армян, евреев, персов, египтян, европейцев, пестро одетых, усердно занимавшихся торговлей и любовью; по удивительному изобилию жизненных благ этот красивый порт превосходил все прочие в Леванте.

Греки, евреи, армяне и турки все еще жили в своих кварталах, но кварталы эти уже постепенно начинали перемешиваться, а богатей всех национальностей предпочитали пышные виллы Европейского квартала.

Город славился прекрасным вином и ладаном, коврами и ревенем, инжиром и опиумом, берегами, поросшими олеандром, лавром, жасмином, миндалем и мимозами. Славился своими непрекращающимися концертами, музыку здесь обожали, особой популярностью пользовались местные оркестры из цитр, мандолин и гитар.

Славился местный люд и пристрастием к кафе и прогулкам и, не меньше чем к сценическим представлениям, к тем маленьким драмам, тайным любовным и коммерческим сделкам, что разыгрывались шепотом во дворах и переулках.

Известен он был и винопитием, а также ненасытной жаждой открывать всевозможные новые клубы, где играли в карты, бились об заклад, жадно слушали нескончаемые головокружительные истории о наслаждениях и интригах, сплетничали, окунувшись в нетрезвый гомон, где день незаметно превращался в вечер, а вечер в ночь.

По склонам горы, на вершине которой стояла древняя византийская крепость, растекался Турецкий квартал: лабиринты затененных виноградом переулков с фонтанчиками, возле которых мужчины лениво посасывали свои кальяны, пока профессиональные сочинители писем писали за них послания, полные неистовой страсти или ненависти.

Люстры и хрусталь с Запада, специи, шелк и краски с Востока, доставляемые караванами навьюченных верблюдов с колокольчиками на тюках. На узком побережье в две мили длиной стояли кафе, театры и роскошные виллы с уютными двориками. Прохожие всегда узнавали о прибытии поезда из Борновы по запаху жасмина, неожиданно наполнявшему воздух, пассажиры привозили цветы для своих здешних друзей огромными корзинами.

Сюда Стерн приехал в начале сентября на встречу, которую планировал с весны, встречу, на которой О'Салливан Бир должен был познакомиться с Сиви, чтобы в дальнейшем работать уже непосредственно с ним.

Девятого сентября в гавань вошла поскрипывающая греческая каика с несколькими пассажирами на борту, среди них тощий старый араб и невысокий молодой человек в рваном, не по росту большом мундире времен Крымской войны. Каика пришвартовалась на рассвете, в субботу, но даже для этого раннего часа город выглядел необычно тихим и подавленным. На набережной перед собой О'Салливан Бир увидел афишу о новом фильме, привезенном в Смирну, двухфутовыми черными буквами.

LE TANGO DE LA MORT[73]
Он подтолкнул локтем Хадж Гаруна и указал на афишу, но оказалось, старик ее уже заметил. Не говоря ни слова, тот попятился от перил, задрал одежду и стал рассматривать свое родимое пятно, которое шло от лица вниз по всему телу.

О'Салливан Бир наблюдал за ним с беспокойством, ему казалось раньше, что старик не обращает внимания на свое пятно. А теперь он уставился на него так внимательно, словно изучал какую-то разноцветную карту.

Ну, что? тихо спросил Джо. Что ты видишь?

Но Хадж Гарун ничего не сказал. Вместо ответа он поправил ржавый рыцарский шлем и печально воззрился на небо.

* * *
Двумя неделями раньше и на двести миль восточнее греческая армия, попытавшись расширить владения Греции после распада Османской Империи, была наголову разбита турками. Но в конце августа жизнь в городе еще текла по обычному руслу. Переполненные кафе, толпы людей, прогуливающихся вечером по набережной. Носильщики доставляли к пристани груз изюма и инжира. В опере готовилась ставить спектакли итальянская труппа.

Первого сентября на поездах начали прибывать первые раненые греческие солдаты, мест в вагонах не хватало, и люди лежали на крышах. Поезда продолжали приходить все утро и весь день, и контуры лежащих на крышах тел четко прорисовывались на фоне заходящего солнца.

На следующий день стали прибывать легкораненые на грузовиках и тележках, мулах, верблюдах и лошадях, на дровяных повозках, не изменившихся с ассирийской эпохи. А на следующие дни — пешие солдаты; опираясь друг на друга, запыленные, безмолвные, они устало брели к мысу западнее города, откуда армия должна была эвакуироваться.

И наконец, беженцы из континентальной части страны, армяне и греки, волочившие свою поклажу. Они стали табором на кладбищах, а те, кто не поместился, расположились прямо на улицах, сгрудив вокруг себя мебель. К пятому сентября ежедневно прибывало по тридцать тысяч беженцев, ковыляли уже совсем изможденные и жалкие, самые бедные, пришедшие с пустыми руками.

Тогда наконец греки и армяне в Смирне начали понимать. Они закрыли магазины, заколотили досками и забаррикадировали двери. Исчезли толпы гуляющих, закрылись кафе.

Греческий генерал, комендант города, подвинулся рассудком. Ему стало казаться, что у него стеклянные ноги, и он не хотел вставать с постели, чтобы не разбить их. Все равно войск у него уже не было. Гарнизон эвакуировался вместе с остальной армией. Турецкие войска Кемаля получили полное господство над континентальной частью страны.

Восьмого сентября греческий верховный комиссар объявил, что полномочия греческих городских властей окончатся в десять часов вечера. Гавань наполнилась британскими, французскими, итальянскими и американскими военными кораблями, готовыми эвакуировать соотечественников.

На следующее утро в город организованно и дисциплинированно вошли передовые части турецкой кавалерии, за ними строем шли пехотные подразделения. Всю субботу, тот самый день, когда О'Салливан и Хадж Гарун приехали в город, в Смирну продолжали вливаться турецкие войска в разношерстных мундирах, на некоторых была американская военная форма, захваченная у русских.

В сумерках без особого шума начался грабеж. Турецкие солдаты заходили в опустевшие магазины и рылись в товарах.

Вооруженные грабежи начали турки гражданские. Они стали выходить из своего квартала и останавливать в переулках армян и евреев. Но увидев, что итальянские и турецкие патрули не обращают на это внимания, они набросились на большие магазины, сворачивая тюки из атласных свертков и набивая их наручными часами.

Вскоре к ним присоединились турецкие солдаты, и к полуночи они уже вламывались в запертые, дома. Произошло несколько убийств и изнасилований, но пока в основном ограничивались грабежом. Убивали преимущественно ножами, чтобы ружейной стрельбой не беспокоить европейцев.

Но к утру следующего, воскресного дня стесняться перестали. Банды турков бегали по улицам, убивая мужчин, утаскивая женщин и грабя дома греков и армян. Ужас был так велик, что греческий патриарх Смирны отправился в правительственное здание просить милосердия у турецкого генерала. Генерал о чем-то коротко поговорил с ним, а потом, когда патриарх уходил, выскочил на балкон и завопил, обращаясь к толпе, чтобы тому задали как следует.

Толпа набросилась на патриарха и поволокла его по улице в парикмахерскую еврея по имени Измаил. Ему приказали побрить патриарха, но процедура показалась им слишком медленной, и патриарха вытащили обратно на улицу и вырвали у него бороду руками.

Ему выдавили глаза. Отрезали уши. Отрезали нос. Отрезали руки. На противоположной стороне улицы стояли французские солдаты, охранявшие французскую торговую концессию.

Стерн видел, как из разграбленного дома вышли двое армянских детей в самой лучшей одежде. На улице они заулыбались, взялись за руки и пошли к пристани, громко разговаривая друг с другом по-французски.

Женщина-беженка несла на спине истекавшего кровью сына, такого большого, что ноги его волочились по земле.

Пожилой армянин по наивности открыл стальную дверь, чтобы вручить письмо турецкому офицеру. Я состоятельный купец, сказал он, снабжал армию Кемаля. Письмо, подписанное самим Кемалем, гарантировало защиту ему и его семье.

Офицер взял письмо вверх ногами. Он не умел читать. Он порвал письмо, и его солдаты ворвались в дом.

Стерн наконец добрался до виллы Сиви у гавани. Он подошел к черному ходу и увидел, что дверь едва держится на петлях. Старик лежал, скорчившись, во дворе на клумбе, его голова была залита кровью. Перед ним, склонившись, стояла на коленях секретарша-француженка, Тереза.

Это произошло только что, сказала она. Они ворвались в дом, он пытался остановить их, и они стали бить его прикладами. Они все еще в доме, нам надо увести его отсюда.

Стерн попытался поднять старика на ноги, и Сиви тут же открыл глаза. Он поднял ослабшую руку и попытался ударить Стерна.

Сиви, ради бога, это же я.

Я не потерплю, прошептал тот. Позовите Стерна. Мы должны выбить их оттуда, позовите Стерна.

Он уронил голову на грудь. Вдвоем они выволокли его из дворика на улицу. Несмотря на раздававшиеся со всех сторон винтовочные выстрелы, Тереза держалась удивительно хорошо. Стерн вслух удивился ее самообладанию.

Монастырское воспитание, сказала она.

На улице Стерн остановился, чтобы отдышаться. Ом прислонил Сиви к стене и закрыл глаза, пытаясь собраться с мыслями. Рядом раздался тихий голос ирландца.

Адрес тот самый, но во что это здесь играют? Грабим и похищаем стариков? Делаем ноги как раз и тот момент, когда «черно-пегие» решили весело провести субботний вечер?

Он обернулся и увидел ухмыляющегося О'Салливана с револьвером за поясом. С ним был престарелый араб в древнем шлеме. Лицо араба побелело, но Стерн этого не заметил.

Помоги его нести, нам надо перетащить его в какой-нибудь другой дом.

Но прежде чем Джо успел двинуться с места, старый араб рванулся вперед с сияющим лицом.

О, мой господин, позволь, я помогу.

Господи, проворчал Джо, еще чего. Он сам-то едва на ногах держится.

Позволь, господин, исступленно повторил Хадж Гарун, не отрывая глаз от Стерна.

Послушай, сказал Джо, тяжести буду таскать я, а ты прикрывай нас с тыла. Нам тут нуженнадежный воин, чтобы какой-нибудь головорез-крестоносец не напал на нас из засады.

Да, это верно, сказал Хадж Гарун, отступил назад и гордо поправил шлем, все еще глядя на Стерна.

Вдвоем они смогли отволочь Сиви по проулку прочь от гавани. Кругом валялись тела. На лимонном дереве висела девушка. Они вошли в какой-то пустой дом через черный ход и положили Сиви на кушетку. По полу к шкафу тянулся кровавый след. Джо заглянул в шкаф и сразу же закрыл его. Там лежал труп обнаженной девушки с отрезанной грудью.

Тереза обрабатывала раны на голове Сиви. Казалось, она больше ничего не замечала. Стерн повернулся к О'Салливану Биру.

Где ты взял револьвер?

У «черно-пегих», где же еще. Все добро, как всегда, у них. Должно быть, это был офицер, простые солдаты ходят с ружьями.

Что с ним стало?

Надо признаться, довольно странное происшествие. Я только подошел к нему отрапортовать, что прибыл на Крымский фронт для прохождения службы, а он посмотрел на меня — и сразу с копыт. Должно быть, не выдержал вида стольких медалей сразу. В общем, он расшиб голову о мостовую, я не успел его подхватить. По крайней мере, на вид она была здорово разбита, когда я реквизировал его револьвер, чтобы он не попал в руки какого-нибудь воинственного долбоеба.

Стерн посмотрел на него с отвращением.

Пойди посмотри, свободна ли дорога до гавани. Когда стемнеет, начнутся пожары.

Это точно, генерал, обязательно начнутся. Пойдем, обратился он к Хадж Гаруну, который стоял навытяжку у двери, не в силах оторвать взгляд от Стерна. Едва они вышли в прихожую, старик вцепился ирландцу в рукав.

Что еще? прошипел Джо.

Неужели ты не видишь, кто он? Перед самой войной я как-то повстречал его в пустыне.

Не торопись. О какой войне речь? Вторжении мамелюков? Вавилонском завоевании?

Нет, о той, которая недавно закончилась, той, которую называют Великой. Он меня, конечно, не узнал.

Джо собирался ответить, что уж он-то, блин, прекрасно знает, кто это такой. Это долбаный притворщик-идеалист, который последние два года пытался играть роль его отца-исповедника, а он возил для него контрабандой бесполезные винтовки к страны, которых нет и никогда не будет, и что это именно он затащил их в это месиво, велев явиться в Смирну на встречу с древнегреческим педиком, который теперь вот то ли рехнулся, то ли помирает. Но он ничего этого не смог сказать, и выражение лица его осталось уважительным.

Вот как, ты видел его? В четырнадцатом году в пустыне? Собственной персоной?

Да-да, на самом деле, я совершал свой ежегодный хадж, а он соблаговолил явиться на заре с небес и говорил со мной.

Говорил с тобой, во как? С небес? Явился? Да, ничего не скажешь, это событие. И кто же, позволь узнать, он такой?

Губы Хадж Гаруна задрожали. По щекам потекли слезы.

Бог, прошептал он сдавленным голосом.

Джо с серьезным видом покивал.

О, понимаю, сам, так сказать, лично. Какую же весть он принес?

Ну, как я уже говорил, я знал Бога под многими именами, и, узнавая новое имя, мы всякий раз становимся ближе к нему. И вот я спросил его, не сообщит ли он, какое имя носит сегодня, и он сказал мне. Очевидно, несмотря на сплошные неудачи мои, он усмотрел, должно быть, какую-то добродетель в моих попытках защищать Иерусалим последние три тысячи лет.

Здорово. И что же за имя он сообщил?

Стерн, шепнул Хадж Гарун благоговейно. Этот миг своей жизни я буду лелеять в памяти превыше всех остальных.

О'Салливан Бир привалился к двери и ухватился за нее.

Стерн? С небес? Стерн?

Хадж Гарун мечтательно покивал.

Бог, прошептал он. Наш всемилостивейший Господь тихо снизошел с небес.

Джо одернул себя. Исусе, что он говорит и как он на самом деле узнал его долбаное имя?

Они переходили из дома в дом, пробираясь к гавани. Наконец они выбрались в проулок, выходивший прямо на нее, вернее, выбрался Джо. Хадж Гарун застрял где-то позади. Джо немного подо ждал, и вскоре старик крадучись вышел из-за угла с тяжелым мечом в руках.

Это еще что?

Рыцарский меч.

Да, выглядит очень похоже. На дороге валялся?

Висел на стене в одном из домов, через которые мы прошли.

А что ты собираешься с ним делать?

Хадж Гарун вздохнул.

Кровь проливать нехорошо, я этого терпеть не могу. Но я помню, как вели себя римляне и вавилоняне, а поскольку мне поручено охранять наш отряд, теперь, как и тогда, я сделаю все, что в моих силах, чтобы защитить невинных.

* * *
Пожары начались, не дожидаясь темноты. Задолго до захода солнца горели целые улицы. Когда они вернулись в дом в Армянском квартале, над городом уже висел тяжелый дым.

Ну? сказал Стерн.

Мы можем дойти, господин главнокомандующий, но я не понимаю, почему мы должны туда идти. Там собралась половина ирландского населения, а «черно-пегие» выпускают им кишки. Их до хрена, и лучше с ними не связываться, если только у тебя нет пушки, заряженной ржавыми гвоздями. Хоть я и вырос на море, но от имени островов Аран я голосую за то, чтобы выбираться посуху.

С ним мы не сможем, тихо сказал Стерн, кивнув в сторону Сиви.

Без проблем, сказал Джо, улыбаясь и похлопывая по револьверу. Берусь добыть первого попавшегося мула вместе с тележкой.

Дурак, он же грек.

Так накроем его одеялом. Или ты боишься, что тебя примут за армянина? А знаешь, вполне могут, и что с тобой станет? Да-а, хуже нет, чем быть ирландцем. Что, никогда не видел раньше, как работают «черно-пегие»? Похоже, что нет, не доводилось, но вот что я тебе скажу: это еще только начало. Дождись ночи, вот когда у вооруженных людей лучше всего получается уничтожать безоружное население. Ночь — это что-то, ты ее не боишься? Неужели боишься? Неужели наш генерал, командующий строительством ближневосточных империй, боится?

О'Салливан оскалился, и Стерн шагнул вперед. В коридоре затопали башмаки. Дверь распахнулась.

Два турецких солдата нацелили на них винтовки. Потом они перевели взгляд на Терезу, стоявшую на коленях перед кушеткой. Один солдат штыком отогнал Стерна и О'Салливана Бира к стене. Другой солдат схватил Терезу за волосы и пригнул ее к недвижимому телу Сиви.

Не двигайтесь, сказала она холодно. Когда они сделают то, что хотят, они уйдут.

Солдат, стоявший у кушетки, уперся ей в спину коленом и расстегнул брюки. Неожиданно раздался злобный рык. Солдат со штыком осел на пол, голова его была почти начисто отрублена. Солдат возле кушетки хотел встать, но Хадж Гарун был уже рядом. Меч вошел солдату в плечо, разрубив его до груди.

С родинкой Хадж Гаруна что-то произошло. В сумрачном свете она казалась темно-фиолетовой, гораздо темнее, чем доводилось видеть О'Салливану Биру. Не стало более светлых пятен, оттенков, доходивших раньше до едва различимых. Его одеяние свалилось на пол, и он стоял посреди комнаты в одной набедренной повязке, склонив голову и держа у плеча длинный окровавленный меч.

За Бога Единого, пробормотал он, и от имени Его спустится с небес архангел Гавриил.

Стерн и О'Салливан все еще стояли, прижавшись к стене. Сиви лежал без сознания на кушетке. Поперек его тела распростерлась Тереза с задранной до пояса юбкой. Она вдруг задрожала, глаза ее расширились.

Что он говорит?

Двое у стены ожили.

Теперь он думает, что он Гавриил, прошептал Джо. Гавриил открыл Коран Пророку, добавил он неизвестно зачем.

Тереза обернулась от араба к ирландцу и тут словно увидела его в первый раз, как будто до того момента не замечала никого из них и не видела творившихся вокруг ужасов.

Какой-то удар сокрушил в ней то странное спокойствие, которое в самом начале бросилось Стерну в глаза. Она уставилась на лицо ирландца, его длинные волосы, и темные подвижные глаза, и, главное, бородку. Ту самую бородку с детских картинок в монастыре.

Дрожа, она стояла на коленях, закрыв голову руками, словно защищаясь. Тело ее судорожно дернулось.

Кто это? завизжала она и, бросившись на пол, стала биться головой о доски. Стерн попытался удержать ее, и она снова увидела Джо, стоявшего рядом.

Кто это? закричала она снова, давясь от крови, струившейся по ее лицу. Стерн дал ей пощечину, и она рухнула мешком, царапая себе грудь. Он стал держать ее за руки.

Джо отступал назад, пока не оказался в самом дальнем углу. Он весь взмок от пота и дрожал.

Исусе, прошептал он.

Да, спокойно сказал Стерн, побудь им в первый и последний раз. Так, вы с арабом берите его, а я понесу ее. Идите следом, а говорить буду я.

* * *
Улочки уже были по большей части завалены обрушившимися зданиями. О'Салливан Бир поскользнулся на чем-то и рухнул на мостовую. У него хрустнул локоть. Он с трудом поднялся на ноги, рука беспомощно повисла. Он не мог ею пошевелить. Поменяемся, сказал он Хадж Гаруну. Они перехватили Сиви по-новому и пошли дальше.

Знал ли Стерн дорогу? Казалось, они ходят кругами, до того одинаково выглядели улицы. Стерн толкнул калитку и зашел в огороженный стенами сад. Он положил Терезу на землю. Все трое выбились из сил.

Пять минут, сказал Стерн.

Араб вернулся и встал у калитки. О'Салливан разорвал рукав рубашки, чтобы подвязать ставшую бесполезной руку. Из-за стены послышался пронзительный вой.

Ради бога, убейте меня, не дайте сгореть живьем.

Пошатываясь, Джо вышел в переулок, дым стелился здесь так густо, что он почти ничего не видел. Мучительный крик повторился, и он увидел, как тускло-желтое пятно накидки Хадж Гаруна двинулось куда-то прочь. Он пошел следом, едва различая дорогу. Крик послышался ближе. Старый дряхлый армянин брел на ощупь вдоль стены, не видя, что направляется прямо в огонь. У него был отрезан нос и выколоты глаза. Из опустевших глазниц свисали окровавленные нити.

Кровавые слезы. Неподвижные слезы. Джо остановился.

Блеснул меч Хадж Гаруна, и старик армянин пропал из виду. Джо осторожно взял Хадж Гаруна за локоть и повел его обратно в сад. Араб стонал и горько плакал, волоча за собой по земле тяжелый меч.

Римляне убили у нас пятьсот тысяч, шептал он, но только счастливцы умерли сразу, многие, очень многие умерли по-другому.

Продолжая плакать, Хадж Гарун побрел по саду и исчез среди развалин. Взметнулись языки пламени, все вокруг окутали клубы дыма. Джо вспомнил про свою беспомощно болтавшуюся руку и потрогал, проверяя, на месте ли она.

Он лег на спину и стал смотреть на мельтешение клубов дыма. Он уже не мог дышать, перед ним вставали какие-то кошмарные тени, призрачные горящие леса. В небе над ним уже проплыла в бреду линялая накидка Хадж Гаруна, но тут через видения пробились крики, Сиви кричал, что он грек из Смирны, а Тереза визжала Кто это? Стерн насильно вливал ей в рот лекарство, но ее тут же рвало прямо на него, он опять лил в нее лекарство, но он давал его перед этим Сиви, а что толку, все равно они продолжают вопить.

Это уже неважно, все уже неважно, должно быть, наступает ночь, потому что дым густеет и чернеет, им можно накрыться, как одеялом, и уснуть. Напорное, они уже много часов здесь, Сиви и Тереза бредят, а Хадж Гарун потерянно бродит среди цветов, кругом пожар, все они задыхаются в дыму, даже великий генерал Стерн. Пошел он к черту со своими мечтами, он ничем не лучше прочих, растерялся, как и все они.

Фельдмаршал Стерн? Генералиссимус Стерн? Какой чин он присвоил себе в своей воображаемой империи? Благородное дерьмо, долбаные идеалы, так же растерялся, как и все в этом саду, сразу видно, что он никогда не умирал от голода и не скрывался от «черно-пегих».

Контрабанда оружия — чего ради? Какого черта? «Черно-пегие» все равно вернутся. Сегодня ты их прогонишь, а завтра они опять придут, они всегда возвращаются, а вечно прятаться невозможно, нет, не на этом свете. Лучше не думать об этом, а отдохнуть, закрыть глаза, и пусть она приходит, она ведь все равно в конце концов придет, ее ничем не остановить, тут ничего не поделаешь, она сама придет, не сегодня, так завтра, как «черно-пегие».

Дикая боль. Он поскользнулся и упал на сломанный локоть.

Ну вот, дождались, и Стерн, конечно, прозевал. Только охранявший их бдительный Хадж Гарун, трогательно жалкий в своем ржавом шлеме и изодранном желтом одеянии, поднял меч, готовый сразиться с турецким солдатом, который вошел в калитку и целился в него из винтовки, точно в середину туловища.

Чего ради? Он же не успеет сделать и шагу, как его застрелят. Во имя чего? За что?

За Иерусалим, конечно. За свой любимый мифический Иерусалим.

Вот он опять вышел биться с вавилонянами и римлянами и всеми прочими бесчисленными армиями завоевателей, и они, конечно, одержат верх, но он все равно будет защищать свой Священный город, в дыму и пламени, ослабевший от голода старик в смешном шлеме и изношенной накидке, с трудом передвигающий тонкие ноги, поддерживаемый видениями пресвитера Иоанна и Синдбада, униженный и оскорбленный, безнадежно запутавшийся, но вновь готовый к бою. Как сказал он во время первой встречи, когда защищаешь Иерусалим, всегда оказываешься на стороне проигравших.

Турецкий солдат хохотал. О'Салливан Бир выстрелил ему в голову.

Потом Хадж Гарун ходил, собирая их, ласково называл их детьми и говорил, что в этом саду отдыхать не стоит.

* * *
Гавань, хаос. Двухмильный берег, сто футов глубины. С одной стороны турки, с другой — вода.

Там было пятьсот тысяч человек и горящий город.

Турки вокруг были заняты грабежами, убийствами и изнасилованиями. У запряженных в повозку лошадей загорелись поводья, и животные помчались сквозь толпу, топча людей. Местами люди стояли так плотно, что мертвые не падали, подпираемые живыми.

Сиви и Тереза бредили порой до визга, Хадж Гарун без устали накладывал повязки и утешал умирающих, поддерживал старух и закрывал глаза окоченевшим у них на руках детям. Стерн исчезал в поисках спасения и возвращался.

Наступила ночь, ночь воскресенья. Пламя во тьме, вопли во тьме, отрубленные во тьме руки и ноги, поклажа, стоптанная обувь.

Неподалеку от Джо лежала маленькая девочка, и он все время от нее отворачивался. Длинные черные волосы, белая кожа, черное шелковое платье, лицо искромсано. Через разорванную щеку виднелись маленькие белые зубки. Глаза закрыты, губы стиснуты, на груди, там, куда ее ткнули штыком, красное мокрое пятно, и еще одно внизу живота, между ног натекла черная лужа.

Она стонала очень тихо, но всякий раз, когда он отворачивался, этот стон тяжким грузом наваливался на плечи. Как он вообще мог слышать ее отсюда? Нет, конечно, показалось.

На мостовой в ярде от нее лежал башмак. Дешевый, изношенный, подошва почти совсем стоптана, одинокий, грубый, помятый башмак. Сколько сотен миль прошел он, чтобы попасть сюда? Сколько раз за многие годы его чинили, чтобы он дошел досюда? Сколько лет? Сколько сотен миль?

Тяжесть надавила на плечи, он отвернулся. Глаза закрыты, губы сжаты. Белые зубки, кровавые пятна, черная лужа между ног. Восемь или девять лет, и некому о ней позаботиться. Одна именно возле него. Ну почему?

Он посмотрел на ее туфли. Новые, из блестящей черной кожи, совсем не ношенные, но все в засохшей грязи, особенно каблуки. От каблуков до лодыжек все в грязи, она упиралась в землю, когда на ней были солдаты. Сколько солдат? Сколько это продолжалось?

Слишком много, слишком долго. Ей уже ничем нельзя помочь. Она вот-вот отдаст Богу душу, вот так, в черном платьице в воскресный день. Воскресный? Да, все еще воскресенье.

Ты что, не слышишь, что она говорит?

Голос Стерна. Он повернул голову. Над ним стоял Стерн, смертельно усталый, с отчаянным лицом, перепачканный в саже и крови. В глазах пустота, он посмотрел на его ботинки. Старые и неухоженные, удивительно. Почему у такого важного генерала такая дешевая обувь? Старые и изношенные башмаки Стерна.

Что?

Ты что, черт побери, не слышишь, что она говорит?

Она ничего не говорила, он точно знал. Она только стонала, тихий тяжкий стон поблизости, от которого он не мог избавиться. Нет, не поблизости, а вокруг него. Со всех сторон, громче всех криков и воплей. Стерн опять заорал на него, и он тоже заорал в ответ.

Отвечай, черт побери.

Нет, не слышу, едрена мать, я не понимаю по-армянски.

Пожалуйста. Вот что она говорит. Где твой револьвер?

Потерял в саду.

Тогда возьми вот это.

Стерн швырнул перед ним нож и склонился над Терезой, возле Сиви. Поправил что-то в изголовье Сиви, куртку, наверное, похоже на куртку. Заставил Терезу открыть рот и зажал ей между зубами деревяшку, чтобы она не проглотила или не откусила себе язык. Вечно он занят, этот Стерн, вечно полон рот хлопот. Деловой ублюдок.

Где Хадж Гарун? За стариком надо приглядывать, а то потеряется. Постоянно забывает, где он, и куда-нибудь забредает.

Вон он, в желтом, склонился над кем-то. Это там, откуда раздался новый вопль? Что это за музыка, похоже на музыку. А кто это там подпрыгивает в танце, вверх-вниз? Вон тот, совсем без обуви. Отчего он пляшет и где его волосы? Пляшет и смеется, скачет так, вверх-вниз, так и отбыл, умер, смеясь, босиком. Где же второй башмак, тот, что прошел сотни миль? Только что, минуту назад был здесь, а теперь тоже скрылся. На нем лежит труп.

Опять тихий стон, он обернулся, пальцы переломаны, он этого не замечал раньше. Кисти раздроблены и неестественно вывернуты назад. Она, должно быть, пыталась царапаться, ее били винтовочными прикладами по рукам, дробили пальцы о мостовую, а потом пырнули штыком в грудь и много еще чего сделали, когда она лежала на спине в черном шелковом платье и воскресных туфлях.

Боль в плече. Его пнул Стерн. Наклонился над ним, что-то сердито кричит.

Ну что?

Ни хрена ничего! Делай свое дело. Я же, блин, не мясник.

Он видел у Стерна в глазах страх. Он совсем не такой крутой террорист, какого из себя строит. Высокий, да, сильный, да, ведет себя как главный, отдает приказания, словно он какой-то великий полководец, прошедший все войны на свете, герой Стерн, который знает, что делает, у которого есть на это деньги и который притворяется, что знает ответы на все вопросы, провидец Стерн, у которого не так уж много власти, как он притворяется. Глаза пустые, еще испуганные к тому же, так пусть этот высокомерный ублюдок услышит все это еще раз, а то раскомандовался, тычет всем в нос свои идеалы, фальшивый обосравшийся генерал без армии. Нет у него ни того ни другого, и надо сказать ему это в лицо еще раз. Кем он себя воображает? Ну, давай, крикни еще разок.

Так не пойдет, Стерн. Сделай это сам, для разнообразия. Я не мясник. Возьми свое грядущее царство и засунь его себе в задницу. Можешь гоняться за ним, мечтать о нем, что хочешь с ним делай, но без меня. Я больше не собираюсь работать ни на тебя, ни на кого другого и не буду больше убивать, никогда. Ты слышишь, Стерн? Отныне ты и все остальные сраные генералы можете сами творить свои блядские убийства. Ты слышишь, Стерн?

Пламя до небес, кто-то выбежал из здания, весь в огне. Уже не мужчина и не женщина, просто куча горящего мяса, прошедшая сотни миль, чтобы попасть сюда, шагавшая все эти годы, чтобы собраться сюда отовсюду, на самом деле, конечно, это невозможно проследить, особенно отсюда, здесь дальше десяти метров ни черта не видно, но ведь и не надо, в этом месте вселенная как раз шириной в десять метров, и после этого смотреть уже нечего.

Стерн подобрал нож, Джо видел, как он это сделал. Он видел, как тот взял девочку за волосы и запрокинул ей голову. Он увидел тоненькую белую шею.

Влажный нож звякнул возле него о камни, и на этот раз он не поднял взгляда. В этот раз он не хотел смотреть Стерну в глаза.

* * *
Не весь город горел. Турецкий квартал и территорию «Стандард ойл» огонь не тронул. Турки позже клялись, что город подожгли беженцы из числа христианских меньшинств. Но американское правительство утверждало, что пожар начался случайно, так как английские страховые компании, застраховавшие имущество американских табачных торговцев, не возмещали убытки от войны.

От причалов отходили перегруженные лодки с греческими и армянскими беженцами и шли к иностранным судам, стоявшим на рейде для защиты и эвакуации своих соплеменников, но не уполномоченные больше никого брать, чтобы не обидеть турок. Когда лодки подходили к английским военным кораблям и пытались пришвартоваться, матросы резали швартовы. Несколько лодок вскоре затонуло.

Людей сталкивали в воду с причалов. Иные прыгали и топились сами. Третьи плыли к военным кораблям.

Англичане поливали пловцов кипятком.

Итальянцы, стоявшие на якоре гораздо дальше остальных, брали на борт всех, кто мог до них доплыть.

Французские баркасы, заходившие в бухту, брали на борт любого, кто мог сказать по-французски со сколь угодно плохим акцентом Я француз, мои документы сгорели. Скоро вокруг армянских учителей столпились дети, заучивая эту магическую фразу.

Капитан американского эсминца гнал детей прочь, выкрикивая, Только американцы.

Маленькая армянская девочка-беженка с континента услышала первые в жизни английские слова, плавая возле корабля британских ВМС «Железный герцог».

НЕТ НЕТ НЕТ.

На палубах боевых кораблей иностранные моряки смотрели в бинокли на творившуюся бойню и фотографировали. Позже заиграли военные оркестры и фонографы, обращенные к набережной. Всю ночь над гаванью, заполненной окровавленными трупами, раздавалось Pagliacci Карузо. Один адмирал, отправившийся отобедать на другой корабль, задержался, потому что на винт его катера намотался женский труп.

Ночью зарево пожара виднелось на пятьдесят миль вокруг. Днем дым стелился, как горная цепь, и был виден с расстояния в двести миль.

В то время как полмиллиона беженцев гибли на набережной и в воде, американские и английские сухогрузы продолжали возить из Смирны табак. Другие американские суда ожидали груз инжира.

На одном японском сухогрузе, пришвартовавшемся в Пирее, выбросили за борт весь груз, чтобы взять на переполненное беженцами судно еще людей. Американский сухогруз привез в Пирей несколько беженцев, но когда капитана попросили сделать еще один рейс в Смирну, он ответил, что его груз инжира заждались в Нью-Йорке.

А на греческом острове Лесбос готовил к отправке свой флот самый необычный адмирал в истории.

Священник методистской церкви из штата Нью-Йорк, он приехал в Смирну по поручению Христианского союза молодых людей всего за две недели до того, как турки вошли в город. Когда началась резня, оба его начальника находились в отпуске, тогда он пошел к итальянскому консулу от имени ХСМЛ и убедил его направить итальянское судно в Смирну для перевозки беженцев на Лесбос. Он поплыл на судне сам, надеясь сделать еще рейс, и обнаружил на Лесбосе двадцать пустующих транспортных кораблей, на которых была эвакуирована с континента греческая армия. Он телеграфировал в Афины, что суда эти нужно немедля направить в Смирну для эвакуации беженцев, и подписался АСА ДЖЕННИНГС, АМЕРИКАНСКИЙ ГРАЖДАНИН.

Ответ пришел через несколько минут.

КТО ИЛИ ЧТО ТАКОЕ АСА ДЖЕННИНГС?

Он ответил, что он председатель Американского Комитета Спасения на Лесбосе, не уточняя, что он единственный американец на острове и что никакого комитета спасения не существует.

Следующего ответа пришлось ждать несколько дольше. Из Афин спросили, возьмут ли американские военные корабли под охрану транспортные суда, если турки попытаются их захватить.

Было 23 сентября, с того момента как турки вошли в Смирну, прошло ровно две недели. Турки объявили, что все беженцы должны покинуть Смирну до первого октября.

Телеграммы шли зашифрованными. В ту субботу Дженнингс отправил в Афины ультиматум. Он солгал, что американские ВМС гарантируют защиту. Солгал, что получено согласие турецкой стороны. Наконец заявил, что если греческое правительство немедленно не выделит корабли, он отправит эту телеграмму без шифра, так что вся вина в отказе спасти греческих и армянских беженцев, которые могут погибнуть через неделю, ляжет на Афины.

Он отправил телеграмму в четыре часа дня и потребовал ответ в течение двух часов. Он получил его, когда до шести оставалось несколько минут.

ВСЕ СУДА В ЭГЕЙСКОМ МОРЕ ПЕРЕДАЮТСЯ В ВАШЕ РАСПОРЯЖЕНИЕ ДЛЯ ВЫВОЗА БЕЖЕНЦЕВ ИЗ СМИРНЫ.

Никому не известный человек, бывший в ХСМЛ мальчиком на побегушках, стал командующим всего греческого флота.

За два рейса Дженнингс вывез пятьдесят восемь тысяч беженцев. Английские и американские ВМС тоже начали эвакуировать беженцев, и к концу октября их было вывезено двести тысяч. К концу года около миллиона людей бежали из Турции в Грецию, привезя с собой эпидемии тифа, малярии, трахомы и оспы.

Количество погибших в Смирне достигло ста тысяч человек.

Или, как сказал американский консул в Смирне: я вынес из всего этого одно-единственное впечатление — чувство крайнего стыда за принадлежность к роду человеческому.

Или, как сказал один американец, работавший в Смирне учителем: некоторые люди здесь повинны в недозволенных актах гуманизма.

Или, как сказал Гитлер за несколько дней до того, как его танковые части ворвались в Польшу: в конце концов, кто сегодня вспоминает об уничтожении армян? Мир верит только победителям.

* * *
Стерн в конце концов сумел их вывезти. Ночью они вышли в море на маленьком суденышке, Сиви и Тереза забылись тяжелым сном на койках в трюме, то и дело будя друг друга своими причитаниями, Стерн и О'Салливан сидели на палубе, привалившись к рубке, а Хадж Гарун пристроился на носу, откуда ему открывался беспрепятственный вид на море.

Море было спокойным, редкие волны тихо покачивали лодку, и только один из путешественников не спал в ту ночь до самой зари, и его не тревожили кошмары, в отличие от его спутников. Потому что, в отличие от них, он ехал домой и дома своего никогда не менял.

Они могут плести резню на улицах, но какое это, в конце концов, имеет значение? Ведь другая ткань, ткань жизни, тоже сплетается нескончаемо, и когда они сжигают один город, из руин поднимается другой. Гора становится только больше и еще величественнее возвышается над равнинами и пустынями.

Хадж Гарун посмотрел на свое родимое пятно. Теперь оно поблекло и стало вновь размытой полосой темных и светлых узоров, картой без границ. Он обернулся на двух спящих на палубе. Прислушался к мучительным возгласам внизу и печально покачал головой.

Почему они не поняли?

Было же так ясно.

Почему они не увидели?

Исполненный счастья, Хадж Гарун повернулся к востоку, где занимался тусклый свет утренней зари. Он поправил свой шлем, аккуратно разгладил одежду. Город мог появиться в любую секунду, и он хотел приготовиться, чтобы быть достойным этого восхитительного зрелища.

Он торжественно ждал. С гордостью искал на горизонте блики Священного города, старых крепких стен и тяжелых ворот, сверкающих куполов, башен и минаретов, несокрушимых, всегда золотых в первых лучах дневного света.

Глава 21 Каир, 1942

Жест. Фотография. И смерть.

Так закончилось путешествие Стерна, в пустыне в окрестностях Каира, где они с Мод сидели, проговорив всю ночь до рассвета.

После этого тоже были события, сказал он. Возможно, тебе будет интересно про них услышать.

Нет, и так уже слишком. На сегодня хватит.

Но я должен сказать о них сейчас, да и вообще, это хорошие новости. После нашей первой встречи в Турции я съездил в Иерусалим и повидался с Джо. Я сказал, что на самом деле ты рассталась с ним в 1921 году потому, что боялась его потерять. Потому что очень любила его и боялась потерять эту любовь, как это бывало с тобой раньше.

Не надо, Стерн. Все это уже давно в прошлом.

Нет, послушай, он все понял. Он сказал, что не может вернуться, но что он понимает тебя. Потом мы говорили о Синайской Библии. Он перед тем искал ее двенадцать лет до самого 1933 года, она стала для него смыслом жизни. Я, конечно, зная об этом, и я тогда сказал ему, где искать. В Армянском квартале.

Так ты всегда знал, что она там.

Да.

И все-таки сам никогда ее там не искал.

Нет. Я не мог. У меня всегда было ощущение, что найти ее должен не я. И все равно после нашего разговора он сказал, что думает прекратить поиски и уехать из Иерусалима.

Почему?

Так должно было случиться из-за того, что я ему рассказал о тебе. Потому что время обманывает нас, и что бы он там ни говорил, он никогда не переставал любить тебя. На самом деле ему не нужна была Синайская Библия, ты же знаешь. И все эти разговоры о деньгах и власти, и его злоба на меня, даже ненависть, особенно в Смирне, — все это на самом деле был не он. Я прекрасно помню, как когда-то много лет назад мы разговаривали обо всем этом. Был канун Рождества, мы сидели в арабской кофейне в Старом городе. Шел снег, на улицах было пусто, перед Смирной мы еще дружили, он даже советовался со мной. Он рассказал про вас с ним, я высказал свое мнение, и тогда-то он впервые на меня разозлился. Я, конечно, понятия не имел, кто та женщина, что ушла от него, но я видел, что он ошибается, и потому он порвал со мной потом, потому что знал, что я знаю, и стыдился этого. В нем росло чувство обиды именно потому, что мы раньше близко общались, вот и все. Он тогда никому не хотел верить, он как будто бы снова ушел в горы, совсем один. В общем, после нашей встречи в тридцать третьем он разорился, проиграл все, что у него было. Он хотел потерять все. Ты же знаешь, что он очень разбогател?

Я слышала.

Да, это все его невероятные комбинации. Он нарочно продул в покер двум темным личностям больше миллиона фунтов, но это уже совсем другая история. Послушай лучше вот что. Он поехал в Ирландию и выкопал свой древний штатовский кавалерийский мушкетон на заброшенном кладбище, там, где он зарыл его перед тем, как стать Бедной Кларой. Он пошел с ним на заброшенный участок в Корке, где сидел в лохмотьях перед тем, как уехать из Ирландии. Выбрал для этого очередной после-пасхальный понедельник и сидел там весь день, слушая чаек и глядя на три шпиля Святого Финнбара, и к концу дня принял решение уехать вновь. Как сам он написал в письме, он почувствовал, что наконец договорился с Троицей. Тогда он отправился в Америку, ни за что не догадаешься куда.

На Юго-Запад?

Да, ты прекрасно его знаешь, ему нужна была пустыня, он все еще помнил тот месяц, который вы провели вместе на Синае. Он поехал в Нью-Мексико. А точнее, в индейскую резервацию. Назвался индейцем и вскоре стал главным шаманом резервации.

Мод улыбнулась. Джо? Шаманом?

Она смущенно посмотрела вниз, на песок.

Кажется, я никогда не говорила об этом, но ему всегда не давала покоя мысль, что у меня бабушка из индейцев. Он все время расспрашивал о ней. Чем она занималась, как выглядела, все подряд. Уж не знаю, что он там себе воображал, но лицо у него в такие моменты было, как у маленького мальчика.

Она вдруг отвернулась. Рассказывай дальше, сказала она.

Вот он теперь кто. Сидит в вигваме, завернувшись в одеяло, смотрит в огонь и бормочет по-гэльски, индейцы думают, что это язык духов. У ног он держит старый мушкетон и говорит, что из этой пушки он лично убивал бледнолицых. Толкует сны и прорицает будущее. Очень уважаемый и почитаемый индейский шаман.

Мод рассмеялась. Милый Джо. Я была такой дурой, а он был слишком молод, чтобы понять. Так давно это было.

Подожди, это еще не все. На коленях у него лежит старая книга, в которую он для вида заглядывает, когда индейцы приходят к нему за советом, но сам он, конечно, не может прочесть в ней ни слова. Он сочиняет на ходу собственные истории, а уж пророчества это или быль, никто сказать не может, книга очень старая, ей три тысячи лет. Сказания слепца, записанные рукой дурачка.

Мод посмотрела на него так, что на сей раз улыбнулся Стерн.

Да, это правда. Она у него.

Но как же? Как?

По-моему, через несколько лет после его отъезда из Иерусалима его друг араб нашел ее и отослал ему. А вот как и почему этот араб ее нашел, это уже тоже другая история. Но теперь она там. В тридцать третьем году Британский музей купил Валленштейнову подделку у Советского правительства за сто тысяч фунтов, а в тридцать шестом году Хадж Гарун выслал оригинал в вигвам в Нью-Мексико, где он и сейчас лежит на коленях главного шамана племени.

Мод вздохнула.

Ну наконец-то. Милый Джо.

Она долго смотрела на пески, вспоминая тот месяц на берегах Акабы. Самые красивые мгновения ее жизни — и как же немного их было. И как давно.

Она посмотрела вдаль. Это было там, на той стороне Синайского полуострова, в общем, не так уж и далеко. И сверкающая вода, и пламенные закаты, и горячий песок под их телами каждый день, и бесчисленные звезды каждую ночь, и так без конца, любовь и целительное море, любовь и пустынное уединение, где они вместе познали пламя песков, она и теперь, закрыв глаза, почувствовала его жар.

Да нет, его нельзя ощутить, слишком давно это было. Теперь песок холодил пальцы. Она услышала позвякиванье, горлышко Стерновой бутылки стучалось о край чашки. Забрав у него и то и другое, она налила ему. Потом обняла.

Вот и все, просто сказал он. Кончился. Готов.

Не говори так, Стерн.

Ну, не совсем еще, тут ты права. Осталось еще пару дел доделать. Кончится война, ты поедешь в Америку к Бернини и когда-нибудь снова встретишь Джо, конечно, встретишь. Что до меня, то я никуда не уеду от йеменских холмов, среди которых родился. Все-таки Якуб был прав. Я никуда не уеду.

Она опустила голову. Нечего было сказать. Стерн вдруг рассмеялся.

Как просто все в конце-то, правда. После всяческих борений, попыток верить, желания верить, всё подытожат и скажут две-три вещи. Жест. Фотография. И смерть.

Он неловко поднялся на ноги и швырнул пустую бутылку в сторону восходящего над горизонтом солнца; жест, который Джо когда-то на берегу Акабы сделал в сторону тьмы, на сей раз был адресован свету. Потом он взял ее фотоаппарат и запечатлел ее между сфинксом и пирамидами, щелкнула диафрагма, осталась их любовь, жизнерадостная Мод улыбается ему в их последний день, время, отведенное им соблазнами Священного города, соблазнами пустыни, закончилось, став тканью блестящего темного гобелена несокрушимых грез и бренных дней, которые они много лет проводили бок о бок с другими, плетение жизней, чреватое масштабными тайными войнами и молчанием столь же огромным, ткань то грубая, то мягкая, многоцветная мантия жизни.

Там жест, тут фотография, потертый и сверкающий веками покров. И невольные ткачи этого покрывала, духи презренные и торжествующие, нити гобелена, имена песков и морей, души, поминаемые шепотом любви, которая и сплетает хаос событий в единое целое, а десятилетия в эпохи.

Любовь, нежная, добрая и свирепая, насыщенная, изможденная и иллюзорная, проклятая, болезненная и святая. Любовь, потрясающе многоликая любовь. Она и только она способна вызвать из забвения жизни, затерянные в этом спектакле, часы, потерянные в забытьи.

Надежды и неудачи, преданные времени, демоны, вдавленные в тишину, духи, запечатленные в хаотической книге жизни, повторяющейся и противоречивой Библии, уходящей в бесконечность, многоцветном Синайском гобелене.

* * *
Итак, в тот вечер, успокоив кровь четвертью грана морфия, Стерн поплелся грязными каирскими улочками на свою последнюю встречу, он вошел в бар, сел на табурет и стал тихо беседовать со своим партнером, который, получая инструкции по тайной доставке оружия куда-то, где идет борьба за мир, все никак не мог понять, араб перед ним или еврей.

На улице послышался скрип тормозов, крики, ругань и пьяный хохот. Собеседник нервно поглядел на занавеску, отделявшую их от улицы, но Стерн, продолжая говорить, даже не повернул головы.

Молодые австралийцы, участвовавшие в тяжелом сражении на Крите, пережили на островах голодную и холодную в критских горах осень, а весной решили бежать в Египет и смогли на веслах пересечь Ливийское море. А теперь, выписавшись из госпиталя, где им залечили раны и приделали протезы взамен утраченных ног и рук, они пошли пьянствовать, драться и праздновать возвращение к жизни.

Крики. Шум драки и вопли на улице. Смех. Долбаные чурки. Потрепанная занавеска качнулась в сторону, и что-то тяжелое залетело в открытую дверь, но никто в комнате не двинулся с места. Никто, кроме Стерна, не понял, что это такое.

Стерн толкнул сидящего рядом и успел увидеть удивление на его лице, пока тот кувырком летел на пол, назад, прочь от ручной гранаты, медленно плывущей в воздухе.

Но Стерну в тот момент она казалась не гранатой, а таким же близким облачком, плывущим высоко над Храмом луны, парящим над пустыней воспоминанием о призрачных колоннах, фонтанах и водостоках, заросших миррой, руинах его детства.

Ослепительный свет в зеркале за стойкой бара, и внезапная смерть потопила во мраке звезды и вихри его жизни, искания и неудачи, яркий ослепительный свет, и последнее огромное видение Стерна, видение родины для всех народов его наследия, исчезло, словно он никогда не жил, разбилось, словно он никогда не страдал, и тщетная одержимость его закончилась ясным каирским вечером во время непредсказуемых боев 1942 года, и его неизменный костюм, который он надел на последнюю нелегальную встречу, и его лицо были разодраны осколками зеркала в полумраке арабского бара, где он остался смотреть на неподвижный теперь пейзаж, ставший свидетелем его смерти — навечно.

1977
Перевод: В. Темнов

Иерусалимский покер

Посвящается Эбби и Саре

Пролог

Ранним летом, в первом свете дня, голый барон-юнкер[74] и его голая жена — оба пожилые, обрюзгшие и потеющие — стояли на вершине Великой пирамиды, дожидаясь восхода солнца.

Воздух был тепел, пустыня тиха, шел 1914 год, и знатная чета из Померании только что осуществила давнишнюю мечту — заняться любовью на вершине Великой пирамиды на рассвете, — вплоть до окончательного и исчерпывающего удовлетворения.

Несколькими блоками ниже сидел человек, благодаря которому они и пережили эти незабываемые ощущения, — опытный чернокожий драгоман и бывший раб по имени Каир Мученик. Для барона и его жены то было редчайшее мгновение в их долгой жизни, но для Мученика — всего-навсего еще один рутинный рассвет, который принес ему двадцать фунтов стерлингов за оказанные услуги.

Он зевнул и закурил сигарету.

Солнце выскользнуло из-за горизонта, и барон с баронессой распахнули объятия, чтобы встретить его, — светловолосые и молочно-бледные, они были почти неразличимы в пустынном рассвете.

Блестящий пот и разлагающийся жир. Каир Мученик лениво затянулся и обратил взор к северу, услышав далекое жужжание аэроплана.

То был маленький триплан, перевозивший утреннюю почту из Александрии вверх по Нилу — в столицу. Мученик следил, как крошечная точка в небе постепенно растет, и вдруг понял, что аэроплан взял курс прямо на пирамиду. В следующий миг он смог разглядеть лихую фигуру в открытой кабине — пилот-англичанин в летных очках и кожаном шлеме весело скалится, белый шарф трепещет на ветру.

Пригнитесь, заорал Мученик. Пригнитесь.

Но сумасбродный барон и его жена не услышали ни его, ни аэроплана. Огромный красный шар на горизонте заворожил их, согревая теплом стареющие тела. Аэроплан весело покачал крыльями, приветствуя самый поразительный монумент из всех, когда-либо возведенных человеком, а потом грациозно сделал «бочку» и помчался на юг.

Каир Мученик вскочил на ноги, не веря своим глазам. Почти невидимые, мужчина и женщина все еще стояли на вершине, распахнув объятия, но уже без голов — они были начисто обезглавлены рубящим ударом нижнего крыла. Массивные тела помедлили еще несколько секунд, а потом неспешно перевалились через дальний край пирамиды и исчезли из виду.

Каир Мученик посмотрел на новое солнце. Сигарета обожгла ему пальцы, и он выронил ее.

Утренняя почта, 1914 год.

Привет древности, ха-ха.

И новый, невероятный летательный аппарат, одним движением перерубивший ленивые старые порядки девятнадцатого века, а с ними и весь мир, который не мог более существовать в набиравшую скорость эпоху машин, — аэроплан не устоял перед дешевым эффектом и неожиданно покачал крыльями.

С рассветом того дня к Мученику пришло головокружительное понимание того, что его викторианское рабство навсегда закончилось. Никогда больше он не будет пресмыкаться перед проводящими в Египте отпуск европейцами, ни в задних комнатах лавок, ни в весельных лодках, вяло дрейфующих по Нилу. Эра колониалистов, загорающих на пирамидах, закончилась. Викторианская эпоха лишилась головы.

И для немецкого барона и баронессы, и для Мученика девятнадцатый век внезапно закончился именно тем рассветом в начале лета 1914 года, хотя остальной мир лишь через несколько недель осознает, что положение дел изменилось навсегда.

Часть первая

Глава 1 Иерусалим, 1933

Вот и все. На стол лег Иерусалим. Победивший забирает вечный город.

Великий иерусалимский покер, игра, в которой на кон была поставлена тайная власть над городом, игра, приведшая к краху столь многих искателей приключений в период меж двумя мировыми войнами, продолжалась двенадцать лет, пока наконец не исчерпала себя.

За это время тысячи игроков со всего света разорились, пытаясь выиграть Священный город, но в конце концов за столом остались всего трое — те же трое, что и в самом начале.

Двенадцать лет отчаянной игры в покер на самые высокие ставки — после первой случайной раздачи холодным декабрьским днем 1921 года, казалось бы, просто чтобы убить время в тот серый день: небо было сплошь затянуто облаками, и ветер завывал в переулках, а в воздухе определенно пахло снегом.

Дешевая арабская кофейня в Старом городе, где юный О'Салливан Бир сидел в углу, скрючившись над стаканом никудышного арабского коньяка, — разочарованный ирландский патриот, в шестнадцать лет участвовавший в Пасхальном восстании.[75] Позже его прозвали эльфом-переростком за то, что он партизанил против «черно-рыжих»[76] в холмах южной Ирландии, а еще позже он бежал в Палестину, переодетый монахиней-паломницей ордена Бедной Клары.

Одинокий герой, которому от роду было всего лишь двадцать один, в тот день был довольно неправдоподобно переодет офицером легкой кавалерии экспедиционныхсил ее величества в Крымской кампании 1854 года. Медали на его груди свидетельствовали о том, что он пережил знаменитую самоубийственную атаку легкой бригады и был удостоен Креста королевы Виктории. Вдали от дома, съежившись над стаканом арабского коньяка, толку от которого ровным счетом никакого, холодный декабрьский день, и жизнь пуста и бесцветна, такие вот дела.

В дымной комнате стучали кости.

Чертова арабская пародия на паб, пробормотал он. Просто кошмар, да и только. Даже пинты порядочного пива не дождешься — и все равно выпить не с кем.

Вдруг в лицо ему ударил ветер. Дверь открылась.

Высокий негр в роскошном арабском плаще и арабском головном уборе, черный до синевы, укрылся от ветра и теперь стоял, потирая замерзшие руки. На его плече свернулся маленький шарик белого меха — какое-то крохотное существо. Человек оглядел кофейню в поисках свободного столика, но их не было, сплошь потные арабы, увлеченные триктраком. Тут он увидел уголок, где в тусклом свете одиноко ссутулился О'Салливан Бир. Он подошел к столу, сел и улыбнулся.

Кофе, сказал он официанту.

Прокатились кости. О'Салливан вздрогнул. Улыбающийся негр смотрел на него светло-голубыми глазами.

Это еще что такое, подумал О'Салливан. Если по-хорошему, так не бывает. В Священном городе намечаются новые фокусы? И что это за белый зверек у него на плече? Белый как белок, пушистый как облако, ни головы, ни хвоста не видно.

Он кивнул чернокожему арабу.

Вот холодно-то снаружи, а?

Точно.

Вот-вот. А кого вы это носите с собой? Ручного зверька? Вы ему достопримечательности показываете? Это ваш добрый попутчик? Кажется, дрыхнет без задних ног, и ветер ему нипочем. Злой у него укус, у этого ветра.

Это обезьянка, сказал чернокожий.

Ах вот оно как.

Обезьянка-альбинос.

О'Салливан снова кивнул. Лицо у него было серьезное.

А почему бы, собственно, и нет, подумал он. Черный араб с белой обезьяной на плече? Штука не хуже других. Почему бы, собственно, и нет.

Несколько минут спустя в кофейню, спасаясь от холода и ветра, вошел еще один человек, на сей раз европеец, национальности неопределенной. В руках у него был лук изысканной работы.

А это что еще за номер? подумал О'Салливан. Что это здесь происходит? Час от часу не легче, все выходит из-под контроля. Точно не англичанин, не француз и не немец, и вообще он какой-то странный. И у него не что-нибудь, а лук, не больше не меньше, на случай, если зимним днем вдруг подвернется возможность пострелять. Что за чертова штука, ни к чему она в Святой Земле, это уж точно. Ей-же-ей, готовится какая-то пакость.

Вошедший окинул взглядом столики и направился прямо в угол, где сидели О'Салливан и чернокожий араб. На его плече висел длинный цилиндрический футляр из красного лакированного дерева. Он щелкнул каблуками с легким поклоном и сел. Стол заволокло облако безошибочно чесночных паров.

Извините, что прерываю ваши размышления, джентльмены, но, кажется, это единственный столик в кофейне, который пока не пал жертвой триктрака. С другой стороны, день безотрадный. Вы играете в покер?

Он посмотрел на О'Салливана. Тот равнодушно кивнул.

Да, готов поклясться, вы научились этому в армии. А вы, друг мой?

Чернокожий араб приятно улыбнулся и заговорил, демонстрируя изысканное произношение.

До войны мне случалось играть, но не уверен, что теперь вспомню правила.

Вот как? Что ж, может быть, освежим воспоминания?

Европеец достал колоду карт, перетасовал и сдал пять чернокожему и пять себе. Он перевернул карты и отложил двух королей. Затем перевернул карты араба и отложил его пару тузов.

Вы выиграли — проще простого. Не хотите сдать сами?

Чернокожий араб неуклюже собрал колоду, медленно перетасовал и сдал. Когда карты раскрыли на этот раз, у него были те же два туза, что и раньше, и еще один. К двум королям европейца добавился третий.

Чернокожий улыбнулся.

Кажется, я опять выиграл.

Да уж, задумчиво пробормотал европеец. Отличная память. Я Мунк Шонди. Из Будапешта.

Ну конечно, подумал О'Салливан. Пакости подкрадываются из туманов Центральной Европы, и не знаешь, откуда вылезут. Все верно, жди неприятностей.

Каир Мученик, сказал чернокожий араб. Из Египта, очень приятно. А скажите, что это у вас за футляр?

Колчан.

Для стрел?

Да. В средние века такие были у японских самураев. А эта маленькая зверушка у вас на плече?

Обезьянка. Обезьянка-альбинос.

Мужчины окинули друг друга оценивающим взглядом. Потом венгр повернулся к О'Салливану, который печально сгорбился над своим бокалом, поигрывая Крестом королевы Виктории. Взглядом профессионального военного он окинул ряды медалей на груди ирландца.

Крымская война, если мне не изменяет память.

Не изменяет. Она самая.

Сочувствую, поистине ужасная трагедия. Эта атака под Балаклавой — чистое безумие. Но вы таки выжили в конце концов. И поскольку дело было в середине прошлого века, может быть, скорби о павших товарищах пора притупиться? Ваша печаль не вернет их к жизни, ведь правда?

Не вернет, это уж точно. Но, даже так, мне все равно сегодня грустно. Грустно и гадко, по правде сказать.

Почему же, друг мой?

Да почем я знаю. Впрочем, если задуматься, сдается мне, что дело здесь вот в чем: я слишком многое пережил для своих лет. В смысле, непомерный опыт. Он истощил меня и состарил. И что в итоге? Мне двадцать один год от роду, а я уже ветеран войны, закончившейся, почитай, семьдесят лет назад. С этаким грузом жить нелегко. Понимаете?

Думаю, да, сказал Мунк Шонди. Вы, случайно, не ирландец?

Нет-нет. Случай здесь ни при чем. Там наверху все четко рассчитали, перед вами результат непостижимых решений, которые Творец принял за моих многострадальных отца и мать. Отец был бедный рыбак, питался одной картошкой, и было у него тридцать три сына — я самый младший. Зовут меня, коротко, Джо, но, произнесенное над пинтой крепкого, имя мое расцветает и превращается в Джозеф Инда Колумкилле Киран Кевин Брендан О'Салливан Бир. Это все святые с моего острова — вот уж не то место, куда бы вам сильно захотелось. Моя родина — голые Аранские острова, они ведь вымыты дождем и выглажены ветром, да вот бедный Господь не озаботился одарить их хоть какой-нибудь почвой, а оставил сотворение почвы верующим, если уж она им так нужна. Наверное, думал, что должен же в Его вселенной кто-нибудь истинно веровать. Просто торчат в Атлантике десятки скал, вот и все, они первыми встречают ужасные приливы и штормы западных морей. И вот теперь, когда вы все это знаете, поймите, что не только из-за погоды я тоскую. Я молод, но жизнь у меня была штормовая и беспочвенная, если вы понимаете, о чем я.

Что, совсем худо?

Очень. Так погано, что не выкарабкаться. Честно говоря, я думаю, для меня все кончено.

В вашем-то возрасте?

По-моему, вполне подходящий возраст. Дух, живущий во мне, — ветеран по меньшей мере восьмидесяти пяти лет от роду, он ужасающе стар и скрипит. Атака легкой кавалерии в Крыму, помните? Мне приходится более или менее соответствовать возрасту.

Чернокожий араб прервал их разговор, повернувшись к О'Салливану.

Да, бывают минуты отчаяния, но их можно преодолеть. Вы слышали об английском исследователе по имени Стронгбоу?[77]

Слышал. Слышал несколько невообразимых историй и забавных легенд, и не раз. Но если по правде, не было такого человека. Не мог он существовать, никак не мог. Англичанин просто не может быть таким ненормальным. Обычная байка, в окрестных пабах и не такое услышишь. Стоит местному арабу воспарить на своем ковре-самолете, и вот нате вам, готова очередная невероятная история. А это их основное времяпрепровождение. Называется опиум. Прошу присутствующих не принимать это на свой счет.

Чернокожий араб улыбнулся.

Не принял.

Вот и славно. Так при чем здесь этот мифический Стронгбоу, которого, собственно, никогда и не было?

Чернокожий собирался ответить, но венгр прервал его. Он повернулся к О'Салливану.

Покер, друг мой. Мы о покере говорили, а не о левантийских сказках прошлого века. Кстати, о прошлом веке: почему бы вам не отрешиться от болезненного крымского опыта и не попытать счастья в Иерусалиме с колодой карт? Кто знает, может, это хороший способ начать все заново. Ну так как? Присоединитесь?

* * *
Начать заново? сказал Джо. Я, кстати, думал, что уже взвалил на себя этот груз, и кажется мне, он чертовски давит на спину.

Он посмотрел на свои руки, загрубевшие от постоянной возни с громадным каменным скарабеем, которым он пользовался в своих контрабандистских странствиях. Несколько дней назад он вернулся в Иерусалим со скарабеем, секретная полость внутри которого была начинена грузом оружия для Хаганы.[78] Впереди еще одна тайная поездка, еще один груз разобранных чешских винтовок, еше одна порция британских фунтов за оказанные услуги.

Но сегодня заняться ему было нечем.

И еще кое-что заинтриговало его — новые возможности. Чернокожий араб был, естественно, мусульманин, а венгр, кажется, иудей, о чем свидетельствовала звезда Давида на лацкане.

Ну и что они думают? Что им в Иерусалиме все позволено? Договорились по-тихому, так, что ли? Воображают, что могут облапошить бедного христианина только потому, что погода холодная, серая и мерзкая, а вовсе не та, что должна быть в земле, текущей молоком и медом? В Священном городе начинают фокусничать? И они думают, что выведут его из игры, со своими обезьянками-альбиносами и самурайскими луками и стрелами?

Постойте, сказал Джо. Я на все согласен. Но может быть, будем играть «по времени»? Чтобы все было по-честному?

Каиру Мученику было, кажется, все равно. Но Мунк Шонди явно обдумывал проблему; он взял стакан Джо, понюхал его, скорчил гримасу и вылил его содержимое на пол. Затем он попросил три пустых стакана и наполнил их коньяком из фляжки, которую достал из кармана пальто.

У меня как раз с собой первоклассная вещь.

Ну конечно, сказал Джо. Так что насчет времени? Я как-то недопонял. У меня иногда в ушах позванивает, и слышно худо. С самой войны.

А почему? спросил Мунк Шонди.

А я неплохо приложился с лошади, когда ее подо мной убили во время атаки легкой кавалерии. Приземлился как раз на голову, и с тех пор она уже не та, что раньше, моя бедная перекроенная голова. Такое впечатление, что ее кто-то постоянно держит в осаде, а кто — непонятно, и в ней все время свистит, кричит, воет и все такое, а я тут как бы ни при чем. Но, с другой стороны, я только потому и выжил, что лошадь упала, а я даже встать не смог. Наши рвались дальше на позиции русских, а я остался. Да благословен будет шум в моей голове, без него меня бы здесь не было. Так как насчет «по времени»?

Венгр достал крохотные золотые карманные часы и положил на середину стола. Он нажал на кнопку, крышка открылась, и все трое наклонились вперед.

Им открылся пустой эмалевый циферблат, полная луна, не оскверненная ни стрелками, ни четвертями, ни цифрами. Мунк Шонди снова нажал на кнопку, и пустой циферблат откинулся, открывая другие часы, с обычным циферблатом, но минутная стрелка двигалась по нему со скоростью секундной, а вместо секундной была стремительно движущаяся тень.

Вот, сказал Мунк Шонди.

Он еще раз нажал на кнопку, и открылся третий циферблат, тоже, казалось бы, обычный, но будто с застывшими стрелками. На самом деле секундная стрелка двигалась, вот только медленно-медленно. Все трое смотрели на нее несколько минут, и за это время она продвинулась на пару секунд, не больше.

Каир Мученик откинулся назад и оглушительно захохотал. Даже О'Салливан вяло улыбнулся. С тем же торжественным видом Мунк Шонди щелчком закрыл все три циферблата и убрал крохотные золотые часы в жилетный карман. Он собрал карты и начал тасовать.

Я так думаю, джентльмены, что у нас впереди долгий унылый день. Я не знаю, что привело нас в Иерусалим. Могу только предположить, что для всех нас это Священный город. В любом случае, вот мы сидим в последний день декабря, в холодный день, в воздухе определенно пахнет снегом, а завтра грядет новый год. Так что мне все равно, быстро или медленно идет время. А вы что скажете?

Каир Мученик засмеялся и снял карты. О'Салливан нехотя улыбнулся и в свою очередь снял. Мунк Шонди отложил лук и стрелы, и первые карты их двенадцатилетней игры легли на стол в Старом городе, в дымной арабской кофейне, где все и началось.

* * *
Уже с самого начала стало очевидно, что трех более непохожих друг на друга стилей игры, чем стили трех основателей, не могло и быть.

Стиль Каира Мученика был наиболее оригинальным, поскольку он никогда не смотрел в свои карты, пока не сделаны все ставки, опираясь при этом на какой-то собственный закон больших чисел, приносивший ему выигрыш. Конечно, ему приходилось все время блефовать, но люди со стороны едва ли перехитрили бы человека, который мог честно заявить, что не знает, какие карты у него на руках.

Мунк Шонди пользовался своими широкими познаниями в области левантийских потребительских товаров. В соответствии с его правилами все мало-мальски ценное годилось для ставки. Таким образом, если на стол ложились горка талеров Марии Терезии и расписка, служившая эквивалентом срочных контрактов на египетскую вяленую рыбу, Шонди готов был обремизиться, лишь бы рыба досталась ему.

Шонди откуда-то точно знал, что персидские динары через несколько дней подешевеют по отношению к вяленой рыбе и что он получит солидный доход, если дисконтирует талеры Марии Терезии в Дамаске, увеличит вдвое стоимость своих срочных контрактов на рыбу, дешево купив динары в Бейруте, продаст четверть своих срочных контрактов и треть динаров в Багдаде, чтобы подмазать таможню на персидской границе, и, наконец, проследит, чтобы его курьер оказался в Исфахане в пятницу, в базарный день, как раз когда срочные контракты на рыбу будут пользоваться особенным спросом.

И только О'Салливан играл или говорил, что играет, руководствуясь математическим расчетом. Он заявлял, что приспособил к условиям покера баллистические таблицы, которые в свое время выучил наизусть в холмах южной Ирландии. Он был тогда в бегах, и знание дистанций требовалось ему, чтобы охотиться за «черно-рыжими». О'Салливан не мог близко подойти к врагу и вместо этого издали стрелял из своего старого мушкетона высоко в воздух, на манер гаубицы, так что правое дело, воплощенное в его пулях, описывало крутую параболу и низвергалось на врага, словно кара небесная.

На непостижимом блефе строилась игра Каира Мученика.

На невероятном знании левантийских торговых рынков — игра Мунка Шонди.

На баллистике, описывающей траектории пуль небесных, — когда ставил О'Салливан.

Чрезвычайно необычные методы игры да еще вызов, который игроки бросали слепому случаю, — все это сбивало с толку людей со стороны. А еще неистощимые финансовые ресурсы, которыми располагали три игрока-основателя.

Говорили, что Каир Мученик годами грабил могилы фараонов и теперь в его распоряжении огромный запас мумий. Как известно, порошок из мумий фараонов — надежный левантийский афродизиак, если его вдыхать или курить в виде мастики.

Этот порошок, если ежедневно употреблять его в достаточных количествах, дарил бесплодным женщинам стайку детишек, давал долголетие и мудрость мужчинам и вообще мог с успехом заменить собой что угодно.

И хотя запасы подлинного порошка из мумий фараонов, естественно, рано или поздно должны были истощиться, оставалось еще множество заботливо мумифицированных египтянами царских кошек. Наконец, никто не сомневался, что теперь, став главным поставщиком молотых мумий на Ближнем Востоке, Каир Мученик без зазрения совести будет производить порошок хоть из старых тряпок.

Что касается Мунка Шонди, хазарского еврея, никто не мог взять в толк, каким сокровенным чутьем он угадывает, что нынешняя стоимость йеменских ковриков и дамасских смокв как-то повлияет на стоимость грядущего весеннего приплода левантийских ягнят. Эти цены — и цены на тысячи других товаров — сплетались в сложные, запутанные законы, доступные ему одному.

И наконец, совсем недавно обретенное богатство О'Салливана, дела огромной важности, которые он вел, торгуя религиозными амулетами; наибольший доход приносили деревянные рыбы, грубо вырезанные из цилиндрических кусков дерева. Ассортимент был велик, но наибольшим спросом пользовались рыбы размером с ладонь. Ирландец заявлял, что эти абстрактные деревянные изображения — точная копия тех, которыми пользовались первые христиане, чтобы в те опасные времена тайно опознавать друг друга, не привлекая чужого внимания.

Но если это были просто примитивные амулеты, почему они вдруг стали столь популярны в современном Иерусалиме и распространились оттуда по всему Ближнему Востоку? И если это были христианские символы, то почему они пользовались равным спросом среди иудеев, мусульман и неверующих?

Женщины предпочитали носить их с собой тайно, пряча в сумочках и смущаясь, если продавец в магазине замечал амулет, когда они искали мелочь. Но мужчины достаточно открыто демонстрировали их на рынках, где амулетам находилось куда более конкретное применение, — приветствуя друг друга, мужчины с видимым удовольствием помахивали деревяшками в воздухе. В кофейнях они громко колотили ими по столам, чтобы подозвать официанта.

После кофе и табака деревянные рыбы ирландца были главным предметом спроса на Ближнем Востоке. Их можно было найти повсюду, в хижинах и дворцах, у людей всех национальностей, даже у бедуинов, которые и рыбы-то никогда не видели.

Порошок из мумий. Торговля, основанная на знании будущего. Религиозные символы.

С таким тылом эти трое были непобедимы. Год за годом они до нитки обирали приезжих — сбитых с толку эмиров, европейских контрабандистов и враждующих шейхов, набожных священников и разного рода коммерческих агентов, праведных фанатиков, всех странников-мечтателей, великое множество которых стекалось из разных краев в вечном стремлении покорить вершины Священного города и в поисках духовного золота, — Мученик, Шонди и О'Салливан Бир неумолимо сдавали карты, тасовали и сдавали вновь, безжалостно ввергая Иерусалим в пучину величайших беспорядков со времен Первого крестового похода. Бесконечный покер в комнате со сводчатым потолком, куда они перебрались уже в первую ночь, когда закрылась кофейня.

Не стоит прерываться только из-за того, что наступила полночь, сказал тогда Мунк Шонди.

Не стоит прерываться только из-за того, что приходит новый год, согласился Каир Мученик.

Что ж, джентльмены, если вы оба так считаете, сказал Джо, я знаю в Старом городе место, где мы всегда сможем играть без помех. Это бывшая лавка древностей, которой владеет мой друг, почти заброшенное местечко, поскольку он теперь вершит дела только в голове, странный бизнес, как вы сможете убедиться.

И так Великая иерусалимская игра началась в задней комнате пустой лавки, принадлежащей неприметному продавцу времени по имени Хадж Гарун

* * *
В тот последний день, спустя двенадцать лет игры, сдавал О'Салливан. Он предложил классический вариант покера, сбрасывать по три карты, и Каир Мученик и Мунк Шонди согласно кивнули, когда он объявил условия. Классический способ, стандартные карты на руках, ничего необдуманного и ничего случайного, — лучший и достойнейший способ закончить игру.

Они сознавали, что тот самый миг наконец настал, и потому играли неспешно и спокойно. О'Салливан распечатал бутылку нелегального ирландского самогона и начал неторопливо потягивать. Каир Мученик заправил кальян солидной дозой мастики из мумий и удовлетворенно затянулся. Мунк Шонди поставил на стол глубокую миску, наполненную головками чеснока, и принялся методично прогрызать путь ко дну.

Воинам-друзам,[79] охранявшим игру, дали денег и распустили по домам. На середине стола — колода карт, заказанная из Венеции специально ради такого события. Прежде чем аккуратно снять целлофановую обертку с колоды, все трое по очереди сделали на ней надрез.

Начали тасовать, каждый возился с колодой по пятнадцать-двадцать минут, чтобы прочувствовать ее, а потом еще двадцать минут они по очереди снимали. Но если учесть, что играли они уже двенадцать лет, никто не торопился. Мошенничество ушло в прошлое. Сейчас требовалось нечто большее, чем ловкость рук.

Пустой кальян, пустую бутылку из-под самогона и пустую миску из-под чеснока отложили в сторону. Каир Мученик уставился в потолок и объявил свою ставку.

Козы Мусульманского квартала, сказал он.

Остальные взглянули на него.

Предназначенные для содомии, торжественно добавил он.

Глаза О'Салливана сузились.

Козы Христианского квартала, парировал он. Мясо.

Козы Еврейского квартала, сказал Мунк Шонди. Молоко.

Они глядели друг на друга. За все эти годы они привыкли открывать карты именно так, чтобы люди со стороны не забывали: только настоящие товары и услуги имеют окончательную ценность в Священном городе. Ведь рано или поздно армии завоевателей придется отступить, и тогда пошатнется и рухнет созданная ею империя, как и все империи от сотворения мира, а имперская валюта станет в Иерусалиме чужой и ненужной.

Но, как беспечно заметил однажды кроткий Хадж Гарун, даже Священному городу нужны услуги. По правде сказать, гораздо больше, чем большинству мест на земле.

О'Салливан сдал. Он и Мунк Шонди медленно подняли свои карты к груди и одновременно заглянули в них. Поизучав их несколько минут, они сбросили по три. Каир Мученик, как всегда, и не подумал прикоснуться к своим картам. После некоторого размышления он сбросил первую, третью и пятую.

Каждый получил еще по три карты. Мунк Шонди с мрачным выражением быстро сопоставлял курсы всевозможных левантийских товаров на тот день. О'Салливан несколько лихорадочно высчитывал баллистические траектории патриотизма. Только Каир Мученик, с присущей ему самоуверенностью, сохранял совершенное спокойствие.

И поскольку он сидел слева от сдающего, он имел право первым открыть карты. Как всегда, он даже не заглянул в них.

Нечего медлить, сказал Каир Мученик. Не сейчас. Я не намерен терять время, поднимая ставки по крохам. Я начну с максимума, а вы сами выбирайте, играть вам или нет. Я думаю, вы оба согласитесь, что бизнес у меня разнообразный, не всегда законный, и что через него я контролирую Мусульманский квартал этого города.

Король молотых мумий сейчас нанесет удар, пробормотал О'Салливан. Но в то же время это была чистая правда, такая же, как его собственный контроль над Христианским кварталом и контроль Мунка Шонди — над Еврейским. Религиозные символы и торговля будущим так же необходимы Иерусалиму, как порошок из мумий.

Ну так как, да или нет? спросил Каир Мученик.

Да. Согласен.

Правильно. Так вот моя ставка. Контроль над Мусульманским кварталом. Я кладу Мусульманский квартал на стол. Если кто-то из вас выиграет — а этого не случится, — он ваш. Но для начала ваша ставка должна сравняться с моей. Не раскрываемся. Все всерьез.

О'Салливан негромко присвистнул.

Вот нахальство, а? пробормотал он. Ты хочешь сказать, Мусульманский квартал целиком?

Правильно. До последнего высушенного на солнце кирпича.

Люди? спросил Мунк Шонди.

До последнего нерожденного младенца, не знающего, во что его втянули.

Что ж, честно, сказал Мунк Шонди и пристукнул по столу. Коли так, ставлю Еврейский квартал.

Господи, черт с вами, заорал О'Салливан. Черт с вами! Если так, то я ставлю Христианский квартал.

Два последних слова он произнес по-гэльски, но его отлично поняли. Они достаточно изучили родные языки друг друга, чтобы распознать ставку на любом из них. Вот оно. Все трое откинулись, чтобы насладиться этим мгновением, шансом, который выпадает лишь раз в жизни, если выпадает вообще. Каждый поставил все, чем владел, и без слов было ясно, что четвертый район города, Армянский квартал, отойдет к победителю.

Вот и все. На стол лег Иерусалим. Победивший забирает вечный город.

Но прежде чем открылись карты, прошли двенадцать азартных лет в бывшей лавке древностей Хадж Гаруна, древнего защитника Иерусалима, который даже в тот знаменательный момент рассеянно бродил по комнате. До его трехтысячного дня рождения оставалось всего несколько дней.

Глава 2 Каир Мученик

Далеко едем? спросил Каир.

До самого конца, смиренно прошептала мумия.

Каир Мученик был рабом и с ранних лет собирал хлопок в дельте Нила бок о бок со своей прабабкой по материнской линии, женщиной гордой и неукротимой, впервые в жизни испытавшей страсть аж в 1813 году.

В тот год молодая женщина из деревни на краю Нубийской пустыни приютила у себя в хижине обворожительного странника по имени шейх Ибрагим ибн Гарун. Бойкий молодой шейх говорил, что он знаток исламских законов, а голубые глаза унаследовал от предков-черкесов.

Но позже Каиру Мученику доведется узнать, что его прадед-бродяга на самом деле был переодетый европеец, весьма одаренный швейцарский лингвист со страстью к деталям. Его прочим потомкам, известным и неизвестным, спустя век тоже суждено будет сыграть важную роль в Великом иерусалимском покере.

Юный шейх Ибрагим, как и положено, скоро затосковал в деревеньке на краю Нубийской пустыни. Со слезами расстался он со своей новой женой, дабы возобновить странствия, обещав вернуться через три месяца. Однако, вернувшись через положенный срок, он обнаружил, что деревня разрушена, а ее обитателей увел отряд мамелюков.

Этих вырождающихся преемников средневекового воинства, бывших монгольских и тюркских рабов, позже ставших правителями Египта, примерно за пятнадцать лет до того Наполеон оттеснил на юг, в пустыню. И хотя они уже девять веков назад покинули суровые русские степи, воспоминания о холодном северном ветре навечно запечатлелись в их вялых умах, и даже в ужасную нубийскую жару они носили толстое шерстяное нижнее белье. В роскошных одеяниях и огромных, расшитых самоцветами тюрбанах, с мечами, инкрустированными драгоценными камнями, с седельными сумками, набитыми золотом, возя при себе все свои богатства, они сквозь дымку тумана тяжело скакали на битву, а их катамиты бежали рядом, размахивая зелеными знаменами Пророка.

Мамелюки не могли продолжить свой род, потому что они все-таки были педерасты. Пока они правили Египтом, они покупали мальчиков на юге России и раскармливали их, чтобы те со временем их заменили, но этот канал закрылся, и каста воинов-мусульман потихоньку стала вымирать.

Те, кто еще держался, были стареющие обрюзгшие толстяки, пожилые астматики, которых изводил рак прямой кишки и кожные инфекции, особенно в паху и подмышках. Несмотря на столь буйный телесный распад — настолько ощутимый, что ветер, если дул в нужную сторону, мог предупредить местные племена об опасности, — мамелюки наслаждались варварской роскошью, все еще разоряли земли и продавали захваченных африканцев арабам-работорговцам. Немного возбудившись после очередной вылазки, они возвращались на свои нильские барки и снова впадали в подобный смерти ступор под навесами, которые их прислужники денно и нощно поливали водой в бесплодных попытках остудить их громадные храпящие тела.

Они никогда не снимали белья, а потому и чесаться смысла не было. Даже отмахиваться от мух было бесполезно. Вместо этого они лежали, тупо глядя в пустыню и удивляясь, как могло случиться, что их когда-то роскошная жизнь на Средиземноморье, с его легким ветерком, благоуханием и прочими наслаждениями, сжалась до рептильного существования в пропеченном солнцем забвении, в этой глуши.

На одной из этих барок в 1813 году прабабка Мученика родила девочку, черную, как она сама, но со светло-голубыми глазами ее обожаемого шейха Ибрагима. Мамелюкам девочка была ни к чему, и мать с дочерью продали арабскому работорговцу, а тот отправил их в дельту Нила собирать хлопок. В свой черед дочь родила дочь, а та — сына, такого же чернокожего со светло-голубыми глазами. Обе умерли от дизентерии вскоре после рождения детей, и мальчика воспитала прабабка. Но и она в 1892 году, вытерпев почти восемьдесят лет рабства, пала жертвой дизентерии.

После ее смерти хозяин освободил маленького Каира, проявив исламское милосердие.

И вот, в двенадцать лет выброшенный в широкий мир, неграмотный и ничего не умеющий, мальчик сделал то, что во второй половине девятнадцатого века в Египте сделал бы на его месте любой чернокожий ребенок. Он обернул голову куфией и по пыльным дорогам побрел в столицу, искать помощи бывшего раба по имени Менелик Зивар.

* * *
Менелик Зивар занимал среди чернокожих в Египте весьма необычное положение.

Рабы воспитывались в религии своих хозяев, и абсолютное большинство исповедовало ислам. Но ветвь рода Зиваров, которой принадлежал Менелик, ухитрилась оказаться коптами, и Менелик принял на себя тяжкий труд изучить коптский язык, это мертвое египетское наречие, на котором говорили в Египте во времена первых христиан.

Такими знаниями мог похвастаться еще только один человек — глава коптской Церкви, он же патриарх Александрийский. В его обязанности входило назначение главы Церкви в Эфиопии, единственной стране, где эта христианская секта имела статус государственной религии, и единственной стране в Африке, которой не управляли европейцы.

Поскольку никто, кроме Менелика и патриарха, не знал коптского, они предпочитали обсуждать дела именно на этом языке. Конечно, понять, что они говорят, было невозможно, но чернокожие в Египте были уверены, что уж если у Менелика такие взаимоотношения с коптским патриархом, то он уж точно влиятельнее всех чернокожих в мире.

Даже его имя играло ему на руку, поскольку исторический Менелик был первым императором Эфиопии.[80]

Но не только его политические связи определяли его статус в черном сообществе. Кроме всего прочего, Менелик Зивар был виднейшим египтологом девятнадцатого столетия.

Прежний хозяин Менелика, зажиточный торговец хлопком по имени Зивар, отправил своего юного сына в Англию получать образование. Зивар-сын вернулся в Александрию, неплохо изучив археологию, но, прожив вдали от дома так долго, не имел никакого представления о современной египетской коррупции. Для полевых работ ему понадобился квалифицированный драгоман, то есть проводник и переводчик, который присматривал бы за вороватыми рабочими и раздавал бакшиш направо и налево по всему нильскому бассейну. Патриарх Александрийский заметил археологу, что не стоит далеко ходить достаточно обратить внимание на собственного домочадца, проницательного раба Менелика.

Зивар-сын и Менелик объединили усилия и начали копать по всей дельте. Менелик быстро научился разбирать иероглифы и скоро стал сам предлагать, где вести раскопки. Здесь вполне проявился его природный ум, и вскоре раб стал учителем, а хозяин — учеником.

Но даже получив свободу, Менелик сохранил все качества превосходного драгомана. Он всегда скромно держался в тени. Поэтому, хотя открытия сделали знаменитым хозяина Менелика, ни один белый в Египте и никто в Европе не слыхивал о том Зиваре, который действительно заслуживал славы, — о Менелике, тайном ученом и африканском народном герое.

* * *
Когда маленький Каир пришел к Зивару просить совета, чернокожий египтолог был уже стар. Годы, проведенные Менеликом в тесных могилах, напоминали о себе артритом, и теперь он уже не участвовал в раскопках лично. Вместо этого он объяснял, где искать, и оценивал археологические находки. Он давно привык сохранять инкогнито, и поэтому надиктованные им монографии публиковались под чужими именами.

Между тем бесконечным потоком со всех концов Африки к нему стекались юные почитатели чернокожие мальчишки и девчонки, которые только начинали жизненный путь и жаждали его совета.

Из-за артрита Менелику было удобнее всего лежать на спине. А поскольку большая часть его жизни прошла в могилах, совсем не удивительно, что своей спальней он избрал самый любимый саркофаг, чрезвычайно массивный монолит, прежней обитательницей которого была мумия матери Хеопса. Отойдя от дел в 1880 году, Менелик велел опустить саркофаг в гробницу, которую сам же и обнаружил под городским садом в Каире, недалеко от Нила. С тех пор именно там собирался его двор, которым престарелый патриарх управлял со дна саркофага. Просителей по одному проводили в гробницу для бесед, которые могли продолжаться от нескольких минут до целого дня, в зависимости от того, насколько часто старый ученый задремывал в своем звуконепроницаемом и почти безвоздушном подземном склепе.

Маленький Каир стоял в очереди в городском саду несколько недель, прежде чем служитель подвел его к крутой лестнице, которая вела в склеп. Ему приказали сразу закрыть за собой дверь, потому что глаза учителя успели отвыкнуть от света. Он на цыпочках спустился по лестнице, сделал глубокий вдох и проскользнул в дверь.

Он оказался в маленькой угрюмой комнате. В темноте проступали очертания гигантского саркофага, в изголовье горела всего одна свеча. Он снова глубоко вдохнул, на цыпочках пересек комнату и заглянул внутрь.

Он даже приоткрыл рот от удивления. В самом низу, в полых глубинах камня, среди стопок книг и загадочных надписей, которым на вид было не меньше пяти тысяч лет, лежала иссохшая мумия с огромным увеличительным стеклом на груди. Маленький Каир был ошеломлен. Внезапно сморщенная рука мумии поднялась и схватила увеличительное стекло. Стекло гигантской линзы увеличило немигающий глаз, воззрившийся на него из древности, дюймов до двух, не меньше.

Попался, хихикнула мумия.

Маленький Каир затрясся. Его зубы застучали, лицо залил пот. Губы мумии исказила злорадная кривая улыбка.

Ну-ну, сынок, перестань. Я всего-навсего тот, к кому ты пришел. Как тебя зовут?

Маленький Каир прошептал свое имя.

Серьезно? спросила мумия. Ты уж точно получил это имя не от своего хозяина. Где ты его взял?

От прабабки, господин.

Ее фамилия была Мученица?

Нет, господин. У нее не было фамилии, господин. Но она дала мне это имя, господин.

Странно. Почему?

Я не знаю, господин.

Она тебе этого никогда не объясняла?

Нет, господин.

Она воспитала тебя?

Да, господин.

Все остальные рано умерли?

Да, господин.

От дизентерии?

Да, господин.

Хм, вот загадка. Нил дает нам землю, но требует за это жертв. Хорошая вода — в то же время плохая вода. Согласись, сынок. Секунду назад я поймал тебя на страхе перед прошлым, а это не лучший способ жить дальше, особенно если ты черный, вот как мы с тобой. И кстати, о прошлом: что ты знаешь о своем?

Я знаю, откуда была родом моя прабабка, господин.

Из Нубии, я бы сказал, глядя на тебя. За исключением глаз. Откуда они у тебя такие?

От моего прадеда, господин. Странствующего черкеса, господин.

Ах, вот что он ей сказал. Что еще ты о нем знаешь?

Он был знаток исламских законов, господин.

И это он ей тоже сказал, так?

Да, господин.

Ясно. А имя у него было?

Да, господин. Его звали шейх Ибрагим ибн Гарун, господин.

Губы мумии снова искривила усмешка.

Ах так, понятно. Этот молодой человек и вправду был путешественником, сомнений нет. В любом случае, он собрался и пошел своей дорогой, а твою прабабку после этого продали в рабство?

Да, господин.

Мамелюки?

Да, господин.

Все они уроды. Вялые жирные педерасты. Она их не жаловала, правильно я говорю?

Да, господин.

Точно. Но все это случилось в начале века, а начало века вряд ли можно считать прошлым. Истинное прошлое, которое может интересовать археолога, заканчивается в момент разрушения Нового Царства. Знаешь, когда это было?

Нет, господин.

Тридцатая династия. Несчастливое время. Да, теперь понятно.

Мумия закрыла глаза. Помолчав минут десять, она встрепенулась и почесала нос, потом снова подняла увеличительное стекло, и за линзой опять появился двухдюймовый глаз.

Ты сказал, ты ищешь работу, сынок?

Да, господин.

Говоришь хоть немного по-английски?

Нет, господин.

Ничего, нахватаешься. Ты мусульманин, я так понимаю.

Да, господин.

Конечно. У твоей прабабки была долгая память, и она хотела отдать кое-какие долги. Очень гордая женщина?

Да, господин.

Я так и думал, но это на будущее. Сейчас тебе нужна профессия, и, пожалуй, ты можешь начать драгоманом, как начинал я. Для нас многие профессии закрыты, а это хорошее дело на первое время. Тебе нужны связи.

Да, господин.

Правильно. Начнешь подручным и потихоньку будешь пробиваться. Теперь слушай внимательно, вот правила. Веди себя достойно, не льсти, не хнычь и не закатывай глаза. Будь учтивым, но заботливым и предупредительным с дамами, учтивым, но не столь чопорным с господами. Если ты чего-то не понимаешь, всегда говори Да, господин, бодро кивай и притворяйся, что понял. Получая вознаграждение, низко кланяйся и бормочи, как счастлив оказать эту услугу. Выполнив работу, давай понять, что, если попросят, ты можешь оказать еще более сложные услуги, для этого вполне достаточно секунду многозначительно помолчать. И прежде всего улыбайся. Улыбайся и улыбайся, пусть по тебе будет видно, что ты наслаждаешься своей работой, даже если она глупа и утомительна. В то же время будь очень сдержанным — иногда разве что можешь тонко намекнуть, как европейцев бодрит пустынный воздух. И будь мягок. Никогда никому не вреди. Твоя прабабка тебе об этом говорила?

Да, господин.

Я так и думал. Прикидывая, как ты будешь отдавать долги, она помышляла только о высоком. Так вот, о тебе. Служитель у входа даст тебе адрес. Скажи им, что тебя послал я, и через неделю возвращайся с отчетом о своих успехах. А потом возвращайся каждую неделю до получения дальнейших указаний.

Да, господин.

И знай, что я не спал, когда ты вошел, и несколько минут назад, когда внезапно замолчал, тоже не спал. Люди думают, что я сплю, хотя на самом деле я просто путешествую. Надо побывать в эпохе династии, чтобы ее уразуметь. Понимаешь?

Да, господин.

Бодро кивай, когда так говоришь.

Да, господин.

Хорошо. Приходи на следующей неделе.

Да, господин, прошептал маленький Каир, на цыпочках удаляясь от массивного каменного саркофага.

* * *
Он стал учеником драгомана и, к своему удивлению, обнаружил, что его работа заключалась вовсе не в том, чтобы водить туристов по окрестностям или торговаться за них на базарах. Вместо этого оказалось, что в его обязанности входили прежде всего услуги сексуального плана.

Большинство европейцев, зимовавших в Египте, казалось, редко покидали просторные веранды своих отелей. Там они грациозно бродили, похваливая погоду и поругивая вялость и неопрятность местных жителей. Иногда попадались и те, кто шастал по окраинным улочкам в поисках сексуальных отношений, на европейский взгляд ассоциирующихся с Востоком, возможности поразвлечься вдали от дома, как раз того, что мог обеспечить драгоман.

В атмосфере безучастности, где викторианское пуританство скрывало имперские пороки, юный Каир без особенного интереса познавал азы своей профессии. Каждый день к полудню он являлся в контору Первого секретаря, главного драгомана в городе, в обязанности которого входило обучать новичков и раздавать задания. Поработать удавалось нечасто, что вполне соответствовало неторопливому ритму жизни, которую вели англичане в Египте. И в любом случае клиенты драгомана в основном спали, потому что и жара изнуряла, и опиум не вселял бодрости.

Так что в первые одинокие месяцы в городе юному Каиру выпадало много тихих часов, когда, прислушиваясь к храпению мужчины (или женщины), он мог помечтать о будущем, и его грезы неизбежно возвращались к невероятному событию, которое так часто вспоминал Менелик, к беседе длиной в сорок лет, которую старик вел со своим задушевным другом, английским лордом и легендарным исследователем, Плантагенетом Стронгбоу.

* * *
Менелик впервые повстречал Стронгбоу летом 1838 года, через несколько недель после того, как исследователь вернулся из, пожалуй, самой загадочной своей поездки, на сей раз по окраинам Персии.

Гигант семи футов и семи дюймов роста,[81] в тяжелом засаленном черном тюрбане и черном халате из немытой и нечесаной козьей шерсти (говорили, что одежду ему подарили где-то в Персии, в диком горном племени) — словом, на пыльных улицах Каира надменный английский герцог представлял собой несколько странное зрелище. Несмотря на юный возраст, его лицо было уже покрыто шрамами. Вдобавок на его внешности отразилась недавняя схватка с холерой, чуть было не стоившая ему жизни.

Но больше всего Менелика поразили, конечно, переносные солнечные часы, болтавшиеся у Стронгбоу на поясе, — невероятно тяжелый бронзовый гномон, выгравированная на котором легенда особо отмечала, что часы сделаны в Багдаде во времена пятого халифа из рода Аббасидов.

Менелик никогда не видел, чтобы европеец, пусть даже и английский герцог, был так диковинно одет, и уж точно никогда — чтобы костюм столь возмутительно не соответствовал удушающей жаре египетского лета. Он сразу заинтересовался Стронгбоу.

Говорили, что молодой английский герцог презирает соотечественников, но уважает компанию настоящих левантийцев, в особенности бедняков и бродяг, зарабатывающих на хлеб фокусами и свежими сплетнями. Памятуя об этом, Менелик однажды подошел к Стронгбоу на базаре и представился. Стронгбоу был, как всегда, настороже: под мышкой он держал отполированный изогнутый корень, короткую тяжелую дубинку, угрожавшую всякому, кто осмеливался обсуждать вопросы, непосредственно Стронгбоу не интересовавшие.

В то время Менелику было двадцать — на год больше, чем Стронгбоу. Он все еще был рабом и простым драгоманом, но уже говорил по-коптски и проявил наблюдательность, позволившую ему впоследствии раскрыть тайны столь многих могил. Не многие каирцы смогли бы рассказать о жизни низов родного города с такой точностью и вкусом, как Менелик.

Улыбаясь, он шагнул к Стронгбоу. Когда тот машинально поднял дубинку, Менелик выкрикнул грубое коптское приветствие, которого на Ниле не слышали уже больше тысячи лет, трехэтажное вульгарное выражение, которое употребляли только нильские лодочники, бывшие друг с другом на самой короткой ноге.Конечно, Стронгбоу не понял языка, но почувствовал общий настрой, и тот ему понравился. Он опустил дубинку и улыбнулся, а Менелик тем временем перешел на низкопробный арабский диалект и очаровал Стронгбоу еще больше, принявшись на чем свет стоит честить некоторых англичан, которые занимались в Каире темными делишками.

Жара базара невыносимо давила. Молодые люди решили, что неплохо бы чего-нибудь выпить, и вошли в первое заведение, которое обнаружили у берега Нила. Это оказалось убежище ничем не занятых в данный момент драгоманов, грязный ресторанчик на открытом воздухе, увитый диким плющом, утопающий в цветах, с бассейном, в котором плескались сонные утки, и клеткой, приютившей крикливых павлинов, время от времени равнодушно раскрывающих хвосты. Дешевое вино оказалось крепким, барашек с приправами — вкусным, а сморщенные арабы-официанты попыхивали опиумом и с каждым часом все менее уверенно передвигали ноги.

Там, под успокаивающий напев тени, Стронгбоу и Менелик провели длинный летний воскресный день. Они ели и пили, кормили невозмутимых уток, наблюдали, как спариваются нервные павлины, восторженно обсуждали все, что приходило на ум, и так надрались к вечеру, что им пришлось прыгнуть за перила и освежиться в мутной реке, перед тем как отойти ко сну.

В тот день у Нила завязалась крепкая дружба. И с той поры, когда бы Стронгбоу ни оказался в Нижнем Египте, он посылал гонца к Менелику, и они вновь встречались по воскресеньям в том же грязном ресторанчике на открытом воздухе, увитом плющом, утопающим в цветах, всегда за одним и тем же столиком, там же, где они сидели развалившись в первый раз, охрипшими голосами подхватывая нить бесед, словно те никогда и не прерывались, почесывая павлинов и прикармливая уток, наслаждаясь барашком с приправами и бесконечными кувшинами вина, с которыми им приходилось управляться самим, потому что ослабевшие от опиума официанты не могли считаться серьезным подспорьем, Менелик — делая блестящую научную карьеру, Стронгбоу — вечно расширяя географию своих путешествий, уже простиравшихся от Тимбукту до Гиндукуша.

* * *
Каждую неделю приходя в гробницу под городским садом, маленький Каир восхищенно слушал истории из арсенала Менелика Зивара, истории о невообразимых приключениях и удивительных превратностях судьбы, которые и не снились одинокому мальчику двенадцати лет от роду, чужаку в великом городе.

Так, по крайней мере, казалось маленькому Каиру. Старый Менелик думал иначе.

Не так, говорила сморщенная мумия со дна саркофага, улыбаясь и подбадривая мальчика. Сейчас тебе, может, так и кажется, сынок, но никогда нельзя быть уверенным, что уготовила нам судьба. Подвиги и открытия? Удивительные превращения? Вот только вспомни о Камне Нумы.

Маленький Каир стоял, упираясь подбородком в край каменного саркофага. Чарующие имена, нездешние воспоминания — так было всегда в тихом склепе Менелика Зивара. В глазах мальчика появилось отрешенное выражение.

Камень Пневмы? прошептал он.

В глубине саркофага, из-за стопок книг и странных надписей, мумия подняла увеличительное стекло, и вновь на мальчика взглянул из древности гигантский глаз. Мумия сухо усмехнулась.

Как ты сказал? Нумы или Пневмы? Дыхание тоже играет свою роль в этой истории, особенно свежий воздух, но с греками это связано лишь косвенно. Короче, речь идет о Камне Нумы, и Стронгбоу рассказал мне о нем однажды в воскресенье, сорок или пятьдесят лет тому назад. Он шел из кухни с новым кувшином вина и еще одним блюдом барашка со специями, а его переносные солнечные часы весело болтались на поясе, когда он пробирался среди официантов-паралитиков, и вдруг на его лице появилась дьявольская усмешка. Мы сидели в ресторане уже давно, и я захмелел настолько, что едва ее различил. Но когда он рухнул на стул и надо мной нависло его огромное лицо, я ее увидел. Это была злобная усмешка. Воплощенная дьявольская хитрость.

Эй, говорю я, что это за штуки?

Менелик, ты, кладбищенский вор с Нила, заорал он, хватая меня за руку, и шмякнул блюдо с барашком об пол. Менелик, ты, чертов черный копт, обещай мне, что, если тебя спросят о Камне Нумы, ты будешь нем как рыба.

Это почему? спросил я, хотя никогда про этот камень не слышал.

А Стронгбоу тем временем заулыбался еще более жутко. Так жутко, что если бы я знал его похуже, то подумал бы, что у него начинается горячка. Вот какая сумасшедшая была ухмылка. И вдруг он сделал резкий жест, и его солнечные часы полетели через комнату, сметая все на своем пути. Кувшин упал в бассейн с утками, и вода покраснела от вина, стаканы разбились о клетку с павлинами, и спаривающиеся птицы в испуге разлетелись под дождем сверкающих осколков. Он стукнул кулаком по столу и захохотал так, что все затряслось, даже, кажется, официанты, хотя, может быть, и нет, кто его знает. Может, конечно, это вино сыграло шутку с моим зрением, но я видел своими глазами, как в ту минуту они в первый раз за долгие годы подали признаки жизни.

Почему? загремел Стронгбоу. Для блага Европы. Мы спасем Европу от ее собственного невообразимого лицемерия.

* * *
Маленький Каир слушал, затаив дыхание.

Да, прошептала мумия, Камень Нумы — вызвавшая ожесточенные споры в научных кругах каменная плита, названная по имени ее первооткрывателя, Нумы Нуманция. Немецкий исследователь сексуальности — и защитник однополой любви, кстати. Недоброжелатели презрительно называли его Тетушкой Магнезией. Но надо признать, в те времена в Европе никто не осмеливался высказываться об этой стороне жизни с такой прямотой, как Нуманций, что, конечно, не могло не вызвать сочувствия Стронгбоу.

Неделя за неделей, продолжал Менелик, этот Нума Нуманций, он же Тетушка Магнезия, исследовал руины в верховьях Нила, у Карнака, пытаясь найти некую маленькую надпись, которая бы подтвердила, что у древних египтян не было наказаний за гомосексуализм. Но тщетно. Иероглифы на колоннах запечатлели неисчислимые дела на благо общества, совершенные фараонами, и неисчислимые добродетели этих фараонов, и при этом ни слова о сексе.

В тот вечер, когда Стронгбоу набрел на Нуманция, тот совсем упал духом, сидел в руинах храма и все вздыхал. Стронгбоу был тогда переодет нищим бедуином-землекопом из окрестностей первого порога и разговорился с Нуманцием, как со всеми, кого встречал на пути. Когда он узнал, что нужно немцу, то решил прервать странствие и помочь ему.

На следующее утро Нуманций перенес раскопки на другой берег реки. Тем временем Стронгбоу зарылся в несколько близлежащих могил, чтобы подыскать подходящую базальтовую плиту. Он несколько раз высек на плите надпись, пока не удовлетворился результатом, обработал ее химикалиями и закопал перед входом в храм, оставив один угол торчать над зыбучим песком, ну, чтобы открытие приписали случаю и работе ветра.

Через несколько дней Нуманций вернулся в Карнак, вздыхая еще тяжелее, чем прежде, решив напоследок помечтать у залитого лунным светом храма. Край базальтовой плиты с надписями бросился ему в глаза, и он быстро выкопал ее. Стронгбоу наблюдал за процессом из-за колонны.

Нуманций захлопал в ладоши. На базальтовой плите было три длинных ровных ряда надписей иероглифы, демотический египетский и греческий, — параллельные переводы законодательного акта времен Тридцать первой династии. Во впечатляющих деталях статут гарантировал право совершеннолетних на гомосексуальные контакты при взаимном согласии в полном соответствии с их физическими возможностями и мастерством, в том случае, если таковые контакты осуществляются в виду Нила в присутствии бабуина, или скарабея, или другого священного животного, в том случае, если указанные физические возможности и мастерство не идут вразрез с божественным правом фараона объявлять и вести войны с целью приобретения рабов для устройства общественных работ для приумножения фараоновой славы.

Статут был формально обнародован жрецами Птолемея V, дабы возродить закон, издавна бытовавший в стране, но снискавший за предыдущее тысячелетие дурную славу, поскольку повторяющиеся набеги варваров с севера привели к зарождению в царстве солнца нецивилизованных сексуальных отношений.

В особенности не свойственных для Египта сексуальных отношений, подчеркивали вырезанные надписи. Слова эти были выделены зубилом в греческом и демотическом текстах и жирно обведены в иероглифическом.

Нуманций торжествовал. Со своей драгоценной плитой он спустился по Нилу и сразу вернулся в Европу со щитом. Там его уникальная находка потрясла ученый мир и породила жаркие дискуссии. Хотя Камень Нумы в конце концов признали подделкой, Нуманций успел обеспечить себе репутацию знатока в сфере античного гомосексуального права и гомосексуалистской египтологии.

Да, вот именно, задумчиво сказал Менелик Зивар со дна саркофага, улыбаясь маленькому Каиру через свое увеличительное стекло и глядя на него немигающим двухдюймовым глазом.

Да, сынок. Судьбоносный камень из прошлого, найденный в храме на берегу Нила. Судьба вносит в жизнь разнообразие.

* * *
Каиру уже исполнилось двадцать, когда Менелик Зивар решился поговорить с ним о книгах, стопками громоздящихся в его саркофаге. Эти книги оказались не чем-нибудь, а тридцатью тремя томами монументального исследования левантийского секса. Труд этот вышел из-под пера Стронгбоу, был опубликован в Базеле примерно в год рождения Каира и навечно запрещен на всей территории Британской империи за низкое, презренное забвение английских традиций.

Когда старик рассказывал Мученику, как он несколько месяцев контрабандой переправлял полное издание труда в Египет внутри гигантского полого каменного скарабея, которого ему для этих целей одолжил Стронгбоу, в глазах у него стояли слезы. А еще он поведал о том, как в тот день, когда все тридцать три тома были надежно спрятаны в саркофаге, из Константинополя прибыл нарочный с огромным увеличительным стеклом Стронгбоу и запиской от него. Это были прощальные подарки старого друга. В записке говорилось, что Стронгбоу хотел бы оставить Менелику увеличительное стекло на память, тогда как сам он решил навсегда исчезнуть в пустыне и зажить жизнью святого.

В записке была просьба вернуть каменного скарабея одному человеку в Иерусалиме, одолжившему его Стронгбоу, что Менелик и сделал.

Но никогда его больше не увидеть? каркнула мумия, и по ее щекам побежали слезы. Никогда больше не услышать, как он ревет от смеха и стучит по столу, рассказывая о недавних открытиях? Забыть чудные воскресные вечера у берега Нила, когда мы были молоды и перед нами открывался весь мир? Вместо этого — только увеличительное стекло, хотя бы оно проехало тысячи миль и видело множество чудес?

Слушая всхлипывания старика, Каир понял, как глубоко ученый тоскует по другу даже сейчас, спустя два десятилетия. Но он сознавал также, что Менелик Зивар навсегда сохранит в памяти беседу со Стронгбоу длиной в сорок лет, длинные воскресные дни, наполненные вином и непристойностями, сплетавшимися под сводами плюща и цветов, среди безмятежных сонных уток и статуеобразных официантов, среди крикливых павлинов, в грязном ресторанчике на берегу Нила, дни, которые всегда заканчивались прыжком в прохладную отрезвляющую воду.

У Менелика есть эти воспоминания, думал Мученик, и великолепное исследование Стронгбоу. И увеличительное стекло, чтобы его прочитать.

На дне саркофага мумия отерла слезы. Наступил новый, 1900 год. Мумия вздохнула и открыла один из томов. Она быстро взглянула на Мученика через увеличительное стекло и приникла к странице.

Настал новый век, сказала она. Я думаю, стоит прочитать тебе несколько выдержек из прошлого.

С удовольствием послушаю, Менелик.

Хорошо. Начнем, том первый.

«Предисловие автора, в коем последний предпринимает попытку обсудить в объеме трехсот миллионов слов общеинтересную историческую тему, каковая до сей поры замалчивалась и существование каковой отрицалось: тему секса в Леванте, или, для точности выражения, левантийского секса, около двух третей каковой попытки отражают личные опыты автора с нежной персиянкой, в свое время его возлюбленной гражданской женой, ныне покойной, но незабвенной».

Держа в руке увеличительное стекло, Зивар читал дальше.

И следующие четырнадцать лет Каир еженедельно приходил в склеп под городским садом у реки, а старый египтолог читал вслух со дна саркофага отрывки из исследования Стронгбоу и посмеивался, узнавая в книге воскресные рассказы друга, а Мученик в это время слушал, раскрыв рот, мечтательно прислонившись к массивной каменной глыбе, слушал и слушал о невероятных событиях героического прошлого.

* * *
Истории Стронгбоу, как волшебные грезы, неизменно сопровождали юность Каира Мученика, но он, в отличие от легендарного исследователя, не властвовал над своей судьбой. Проходили десятилетия, а он оставался обычным драгоманом.

Причина же, по которой Менелик Зивар с самого начала заинтересовался Каиром Мучеником, заключалась в давнем любовном приключении, в первом чувственном опыте Менелика, когда ему было шестнадцать.

Она была гораздо старше него. Вообще-то даже ее голубоглазая дочь в ту пору была старше Менелика. Она тоже была рабыней в дельте Нила, хотя происходила из деревеньки на краю Нубийской пустыни. И он всегда тепло вспоминал, как нежно и ласково она помогла ему впервые познать любовь.

Женщина рассказала ему о своем потерянном муже, и о том, как вскоре она попала в плен к мамелюкам, и о том, как после рождения голубоглазой дочери ее продали в рабство.

Такое не забывается, сказала она тогда. Однажды она отплатит мамелюкам за зверства.

Спустя много лет, когда у Менелика появились широкие возможности, он выяснил прошлое ее любимого мужа, в свое время известного в Египте знатока исламских законов. Оказалось, что странник, известный под именем шейха Ибрагима ибн Гаруна, на самом деле был швейцарским лингвистом.

Так что когда перепуганный нубийский мальчик, бывший раб по имени Каир Мученик, спустя шесть десятков лет пришел к нему за советом, Зивар сразу понял, откуда у него это необычное имя, дарованное прабабкой. Ее правнуку предстояло стать орудием мести, избранным этой гордой и нежной женщиной, которая некогда сделала шестнадцатилетнего Зивара мужчиной.

Зивар решил почтить ее память и, когда придет время, помочь Мученику. Но он был терпелив, зная, что миссия, тайно возложенная на Мученика его прабабкой, под силу лишь зрелому, опытному человеку.

Зивар решился действовать только в 1914 году и даже тогда подошел к делу издалека.

Это случилось во время одного из еженедельных визитов Мученика. Менелик только что окончил чтение примечания о нежной персиянке, той, что Стронгбоу любил в юности несколько недель, не больше, пока ее не унесла эпидемия холеры. Зивар вздохнул и отложил увеличительное стекло. Он задумчиво облизнул губы. Молчание продолжалось несколько минут, а потом Мученик встрепенулся и вышел из транса.

Что случилось, Менелик?

Да вот, одна фраза повторяется на всем протяжении труда Стронгбоу — несколько недель, не больше. Разве не удивительно, что столь краткое мгновение может так много значить? Только подумай, из десятков тысяч путешествий на протяжении этого хаджа длиною в жизнь он всегда возвращается в эти несколько недель. Тебе это не кажется странным?

Кажется, сказал Мученик.

Вот и мне кажется. Но, с другой стороны, в самом времени достаточно странностей. Я понял это, работая в могилах, я тогда был младше тебя. Ты знаешь, что у мумий могут отрастать волосы?

Нет.

Могут, еще как. Неожиданно обнаруживаешь молодой волос, растущий из лысой голове, которой уже три-четыре тысячи лет, не меньше. Это тоже странно. Кстати, Каир, сколько тебе было, когда умерла твоя прабабка и ты впервые пришел сюда?

Двенадцать.

Вот-вот, а теперь тебе уже далеко за тридцать. Ты был драгоманом, им ты и остался. Ну и что же нам делать? Чтобы не завязнуть во времени?

Не знаю. Я, кажется, уже завяз, но не знаю, что делать.

Ты, надеюсь, не хочешь стать Первым секретарем? Не хочешь к старости сделаться главным драгоманом города? К чему ты стремишься?

Уж точно не к этому.

Вот и я так думаю. Мне кажется, тебе бы хотелось жизни поинтересней, чем эта, и если так, самое время начать. Когда я был в твоем возрасте, мое имя было уже известно по всей Европе. Вот только никто не знал, что это мое имя.

Но ты ведь Менелик Зивар.

Правда. Но правда и то, что слава, добрая ли, дурная, — пустой звук. Может случиться, что никто и не услышит о тебе, когда ты найдешь себе дело по душе. И может статься, именно поэтому тебе удастся достичь в нем больших успехов.

В каком, Менелик? На что я способен? Что мне делать?

Хм, давай-ка подумаем. Но пока не мог бы ты оказать мне небольшую услугу?

Конечно.

У меня есть одна теория. Недавно я задумался, а не существует ли некий тайный склад царских мумий. За прошлый век мы неплохо продвинулись в этом направлении, но мне все равно кажется, что фараонов выкопали маловато. Ты можешь время от времени ездить в Фивы по работе? То есть в Луксор?

Да.

На западном берегу есть одна гробница, ее сейчас раскапывают. Если сможешь, поводи туда своих клиентов и поковыряйся возле входа. Ночью, конечно. Без свидетелей. Нам лишний шум не нужен.

Разумеется.

Ну вот. Посмотри, может, найдешь что-нибудь вроде тайного хода. Если честно, я уверен, что не ошибаюсь.

* * *
Следующие несколько месяцев Каир Мученик возил всех своих клиентов в Луксор, на раскопки на западном берегу. В лунном свете, говорил он, вход в гробницу выглядит особенно романтично. Он обслуживал клиентов сидя на корточках, стоя и в самых невероятных позах и копал за спинами и над головами, копал и копал, но так ничего и не обнаружил.

Ничего не обнаружил до той ночи, пока одна грузная итальянка не повернулась лицом к стене из необожженного кирпича и не шепнула ему, чтобы он взобрался на нее сзади. Он подчинился. Потом она приказала ему проникнуть в другое отверстие, повыше, а чтобы сильнее ощутить его толчки, уперлась массивными кулаками в стену, и первые ответные толчки ее сотрясающихся ягодиц были настолько яростны, что Мученику пришлось самому схватиться за стену, чтобы не рухнуть наземь.

Он ухватился за стену, и его кулак пробил ее насквозь, уткнувшись во что-то плотное и тяжелое.

Теперь он опирался на стену, больше ему не нужно было держаться. Пока женщина взбрыкивала и постанывала, он извлек это что-то из отверстия в стене и уставился на серебряные кольца, сияющие в лунном свете, на золотые и сердоликовые браслеты, инкрустированные лазуритом и светло-зеленым малахитом.

Рука мумии. Может быть, царицы?

Каир Мученик снял рубашку и осторожно завернул в нее руку. Тем временем итальянка пять или шесть раз взвыла и содрогнулась, выкрикнула «Матерь Божья!», рухнула на землю и тут же захрапела. Каир заложил дыру в стене кирпичом и заделал щели.

Неужели он правда нашел тайное захоронение фараонов?

* * *
Ну конечно, нашел, сказал Менелик Зивар. Он был настолько взбудоражен, что даже сел в своем саркофаге, дабы с помощью увеличительного стекла как следует изучить руку. В последний раз старый ученый поднимался с подушек четырнадцатью годами раньше, когда начал читать Мученику труды Стронгбоу.

Если быть точным, продолжал Зивар, это рука третьестепенной наложницы фараона по имени Джер. Слышал когда-нибудь? Нет? Не важно, он был просто пьяный болван. Эта гробница стала усыпальницей Озириса во время XVIII династии, и с тех пор тысячи людей проходили мимо той кирпичной стены, где ты нашел руку, и даже не подозревали, что она там. Кто был твоим клиентом, кстати?

Итальянка.

Грузная и толстая?

Очень.

С огромными ягодицами?

Да.

Со средиземноморскими предпочтениями?

Да.

И тебе пришлось держаться, чтобы эта массивная задница не сшибла тебя с ног? Твой кулак пробил кирпичную стену? И ты нашел руку наложницы?

Да.

Менелик Зивар кивнул и засмеялся.

Я так и представляю себе заголовок в научном журнале. Вообрази, таким впечатляющим шрифтом:

СРЕДИЗЕМНОМОРСКИЙ АНАЛЬНЫЙ СЕКС
ПРОЛОЖИЛ ПУТЬ К САМОЙ ВАЖНОЙ
АРХЕОЛОГИЧЕСКОЙ НАХОДКЕ
ДВАДЦАТОГО ВЕКА!
Что ж, остается только поздравить эту итальянку. Она доказала правильность моей теории.

Да?

Ну конечно. Видишь ли, мумии Джера и его женщин так никто и не обнаружил. Больше усыпальница Озириса нас не интересует. А интересует нас то, что около тысяча трехсотого года до нашей эры разграбление могил стало серьезной проблемой и жрецам пришлось действовать. Без мумии фараон не бог, он ничто. И вот они собрали все мумии, какие только смогли, и перезахоронили в тайной усыпальнице. Ее выкопали напротив Фив, как раз там и живут наши пропавшие мумии. Такая у меня была теория, и вот видишь, она подтвердилась.

Но что рука наложницы делала там отдельно от тела?

Ждала итальянскую толстуху, чтобы она постонала и побрыкалась в лунном свете. Для истории. В тысяча трехсотом году до нашей эры верховные жрецы предприняли все возможные меры предосторожности. Знаешь, когда они убивали рабочих, строивших усыпальницу, процесс жертвоприношения сопровождался ритуальными песнями. Но все равно, какой-то смышленый кладбищенский вор, видимо, узнал о новой тайной гробнице. Он как раз удирал с награбленным, когда жрецы несколько удивили его своим появлением. Он поспешно запихал руку наложницы в отверстие и заложил кирпичом — наверное, думал вернуться, но был убит на месте. И тайна осталась тайной еще на три тысячелетия, пока твоя итальянка не оказалась с нею лицом к лицу и не открыла ее нам.

Утомленный и взбудораженный, Зивар опустился на подушки и скрестил руку наложницы и увеличительное стекло у себя на груди.

Теперь слушай. Если мои расчеты верны, в этой усыпальнице должно быть не меньше тридцати трех фараонов, не считая женщин, слуг и кошек. Короче, самое большое известное хранилище мумий.

Он прикрыл глаза.

Какое открытие. Какое завершение моей карьеры. Теперь слушай внимательно, Каир. Я хочу, чтобы ты вернулся туда один — и побыстрее. Начинай копать сразу за тем отверстием, где нашел руку. Там должен быть подземный ход, ведущий в тайную усыпальницу. Нет, только подумай, тридцать три фараона. Мне придется много попутешествовать по разным эпохам. Эта толстуха-итальянка даже и не подозревает, какой вклад в изучение древней истории внесут ее анальные аппетиты.

Конечно, не подозревает, пробормотал Каир. Даже наоборот.

Почему ты это сказал?

Она мне подарила кое-что. Обезьяну.

Менелик Зивар открыл глаза. Казалось, он был разочарован.

Обезьянку? И ты позволяешь итальянке дарить тебе, африканцу, обезьяну? Так она оценивает твои способности? А мне казалось, у тебя есть чувство собственного достоинства.

Обезьянку-альбиноса, самца, весело добавил Каир. Он совершенно белый, за исключением гениталий цвета морской волны. Он умеет выделывать штуки — сворачивается на плече в маленький комок белого меха, притворяется, что спит, прячет голову и хвост так, что нельзя догадаться, что это за зверь. Но если прошепчешь его имя, он вскакивает и сразу приступает к делу.

И что он делает?

Энергично дрочит. И обеими руками, ни больше ни меньше. Впечатляющее зрелище.

Менелик Зивар сухо улыбнулся.

И как же его зовут, этого веселого паренька?

Бонго.

Старый ученый фыркнул со дна саркофага.

Что ж, Бонго, может быть, и прелесть, Каир, но все равно тебе нужна другая работа. Теперь я убежден в этом больше, чем когда-либо. Ты просто несерьезно относишься к жизни.

Менелик Зивар многозначительно кивнул и прикрыл глаза. И как толстуха-итальянка под луной, немедленно захрапел.

* * *
Темной ночью, убедившись, что у гробницы никого нет, Каир Мученик отодрал от стены верхний слой кирпичей и принялся копать. Через несколько футов лопатка провалилась в пустоту.

Он расширил отверстие и посветил внутрь. Впереди был ход высотой три фута и достаточной для взрослого мужчины ширины. Он пополз на животе.

Мумии лежали по обеим сторонам туннеля, и пролезть мимо, не задев лицом их лиц, носом носов и ртом рта, было невозможно. Проход получился ужасно тесный, но туннель шел под уклон, и потому Каир Мученик невольно заскользил вниз под тяжестью собственного веса. Только так ему удавалось продвигаться вперед.

Он скользил, набирал скорость и в конце концов упал, увлекая за собой кости, ноги и руки, пролетев триста ярдов. Вслед ему катились головы, под его подбородком расплющивались кошки. Туннель резко расширился, и Каир свалился в усыпальницу, пробив телом слежавшиеся тряпки и деревянные ящики, в удушающее облако обломков.

Когда пыль улеглась, он зажег свечу и попытался разглядеть почерневшие стены и мумии, в смущении столпившиеся по углам. Они лежали и стояли в самых разнообразных позах, некоторые скалились, стоя на головах, другие ссутулились у стен, держась за камни иссохшими руками. Там были золотые креслица и носилки, золотые чаши и блюда, драгоценные камни и ожерелья, а на одной из пыльных голов даже красовалась золотая диадема в виде кобры, знак фараона.

Мученик поднял свечу и увидел, что длинная, узкая погребальная камера завершается квадратным отверстием. Он протолкался к нему и протиснулся внутрь другого купе той же формы и размера, тоже забитого мумиями.

Мученик протер глаза от пыли. А что в дальнем конце этой комнаты? Еще одна дверь?

Он неуклюже протиснулся в третье купе, затем в четвертое, пятое, шестое, седьмое. Или он сбился со счета? Все комнаты были одинаковы. Он пошел назад, с трудом дыша в невыносимом зловонии.

В одном дверном проеме он остановился, прислонился к стене и задумался. Есть ли дверь с другой стороны первой комнаты? Интересно, идут ли купе в обоих направлениях? Сможет ли он найти выход или придется вечно бродить спотыкаясь по набитым купе этого подземного поезда?

Вдруг свеча стала тускнеть. А вдруг от недостатка воздуха он скоро потеряет сознание? А вдруг этот неподвижный скорый поезд у Нила — ловушка?

Он усмехнулся. Куда идет скорый?

В вечность, конечно. Здесь, под пустыней, фараоны и их свита едут в вечность, и хотя бы ненадолго он к ним присоединился.

Мумия рядом с ним пошевелилась. Она была зажата между четырьмя-пятью другими пассажирами и выглядела утомленной.

Далеко едем? спросил Каир.

До самого конца, смиренно прошептала мумия.

Каир фыркнул, кивнул и начал протискиваться через купе. На его пути попалась кошка, получила пинок и растворилась. Он подошел к выложенному золотом креслу, загораживавшему проход.

Извините, мадам, сказал он, стараясь обойти царицу. Она чопорно сидела на своем троне, улыбаясь надменной улыбкой. На том, что, возможно, было когда-то пышной, а ныне увядшей грудью, сиял изумруд.

Каиру захотелось потрогать ее грудь, и он не удержался. Сквозь шитые золотом лохмотья его пальцы провалились в пустую полость. Он зажал нос от хлынувшего смрада, и улыбка королевы померкла. Челюсть отвалилась, явив миру плохие зубы и пенек на месте языка. Мученик засмеялся и стал протискиваться дальше.

Начальник!

Он остановился и обернулся. На него смотрела зажатая в углу мумия, маленький сгорбленный человечек со скорбным лицом.

Почему-то Каир не удивился, услышав простецкий говорок английского рабочего. Кажется, мумия и вправду была обычным работягой, и в любом случае, заговори она на древнеегипетском, понять ее было бы сложно.

Узкая впалая грудь мумии свидетельствовала о слабых легких, а вполне возможно, и о туберкулезе. Рабочему классу, подумал Каир, во все времена жилось нелегко. Мумия почтительно прикоснулась пальцами ко лбу. Она, кажется, старалась выказать ему уважение.

Не хотел вас беспокоить, начальник, светом не поделитесь? К нам сюда гости редко заглядывают.

Каир опустил свечу на уровень изможденного лица мумии и увидел, как она со вздохом что-то втягивает в ноздри. В твоем состоянии тебе это на пользу не пойдет, подумал Каир.

Ох, хорошо! сказала мумия. Спасибо, начальник. Не представляете себе, как тут скушно. Мы пытались поддерживать компанию, но несколько веков проторчали тут вместе — и говорить вроде как больше и не о чем. Вот какое дело. Мы замолкли уже три тыщи лет тому назад.

Каир кивнул.

И на самом деле я этот тур не покупал, они меня заставили, вот как. Я, в смысле, понимаю, зачем это фараону, он же вроде как бог, но я — то? Видите, как мы тут теснимся, воздуха уже почти не осталось, и все хужеет и хужеет с течением времени. Вы ведь вроде понимаете, о каком тут времени речь идет.

Мумия с отвращением оглядела комнату.

Вот я и говорю, начальник, мне-то это на что? Ежели ты не бог, какой смысл жить вечно? Но им-то все равно, им плевать, каково тебе. Ты вот метешь себе прихожую в квартирке какой-то третьеразрядной фараоньей бабы, тебя и послали-то туда на замену, все путем, делаешь свое дело, и все, а тут тебе говорят, фараон, мол, перекинувшись и теперь ты царский домочадец на том свете, и тебя спешно мумифицируют, пока объявлен траур. Вот потому-то я здесь, и конца не видно, без конца конца не видно, и все потому, что я делал себе свое дело. Это нечестно, ну вот не могу я не возмущаться.

Каир кивнул. Мумия скорчила гримасу.

А еще, начальник, верховные жрецы все напутали. Фараон умирает, и они его посылают в вечное странствие, как он есть бог. Правильно. Но что это им взбрело в голову, будто он захочет ехать вместе со своей царицей, с друзьями и со слугами? Хорошая компания? Да они сбрендили. Мы вот тут внизу толпимся, и ничего в этом нет ни нормального, ни естественного. Неужто они и вправду думали, что мы будем тут ему на цыпочках прислуживать, наложницы — на спины хлопаться, царица — улыбаться, а кошки — кренделя выписывать? Не-а. Вот нет, и все. Так оно не бывает. Он, может, и бог, и привык жить вечно, а вот мы до смерти устали от этой поездочки. Скажите правду, вы где-нибудь видели столько унылых лиц?

Каир покачал головой.

Ну конечно не видели. Все тут возмущаются этой поездкой не меньше моего. Ни одна наложница за все три тыщи лет даже в его сторону не взглянула. Ни одна кошка о ноги не терлась, ни один слуга и пальцем не шевельнул. А зачем? Любая наложница скажет, пусть сам с собой развлекается. А уж царица… — вы сами видели, что было, когда вы ее ткнули. Вонючие газы внутри и зубы плохие, и языка у нее больше нет. Улыбка у нее ненастоящая, ты же понял. Можно же догадаться, из-за чего у нее зубы сгнили, а от языка один пенек остался? Правильно, это потому, что вот такой уж у нас был царь Джер, ну, и пьянство, конечно. У нее всегда улыбка была ненастоящая. Но теперь, когда Джер странствует, ему нельзя даже маленькую, чтобы набраться смелости и встретиться с правдой лицом к лицу. Он сухой, сухой как я, вам и невдомек, какой это сушняк. Вот такая шуточка, но вы же не остаетесь здесь, начальник? Дурак будете, если останетесь. Может, вам кажется, что жить вечно — малина, но я вам скажу, ничего хорошего у нас тут нету.

Я заблудился, сказал Каир. Где выход?

Пройдете еще два вагона. Слева там будут большие носилки, как раз под туннелем. Их туда давно поставили, вроде стремянки. Хотя тот, наверное, получил свое, мы его больше не видели. Смылся с правой рукой моей хозяйки, а больше толком ничего не взял.

Спасибо, сказал Каир, я пойду. Кстати, а сколько здесь всего фараонов?

Я посчитал всю эту деревенщину, на которую работал, — их ровным счетом тридцать три. Наконец-то Египет избавился от этого сброда. Они ничего не делали, только смотрели, как мы строим им памятники. Только о себе и думали, а сейчас им больше ничего не остается, зато — вечно, и знаете, дядя, это очень греет душу. Удачи, дядя.

Свеча мигнула. Мумия скорбно наклонила голову. Каир помахал ей с другого конца купе и начал проталкиваться к носилкам через два вагона. Он подтянулся, влез в шахту и начал взбираться сквозь обломки рук, ног и голов, через облака пыли — в пустынную ночь.

* * *
Следующее утро застало его на борту парохода, идущего вниз по Нилу. Когда пароход наконец пришел в Каир ясным весенним днем 1914 года, он сразу помчался в гробницу под городским садом у реки, чтобы поделиться своими впечатляющими новостями. И обнаружил, что на массивном саркофаге, возле которого так часто стоял, — незнакомая крышка, а на месте сухой кривой улыбки мумии — раскрашенное резное изображение мамаши Хеопса.

Менелик Зивар, бывший раб и блестящий ученый, заочно обнаруживший мумии тридцати трех фараонов, тихо умер во сне. Каир Мученик стал единственным владельцем самого большого священного хранилища в истории, пантеона древних богов. Мумии помогут ему отплатить за несправедливости, причиненные его народу.

* * *
Последний день декабря, 1921 год.

Громадные снежинки то влетали, то вылетали из грязных окон арабской кофейни, где Каир Мученик, Мунк Шонди и О'Салливан Бир играли в покер. Они заигрались до вечера и не разошлись даже на следующее утро. В полночь они переместились в странное жилище в Мусульманском квартале, принадлежавшее другу ирландца.

В нем были две комнаты с высокими сводчатыми потолками. Все убранство первой составляли гигантские солнечные часы, вделанные в стену у двери. К ним были зачем-то приделаны куранты. Во второй, задней, комнате, где и шла игра, один угол занимал высокий узкий антикварный сейф, другой — огромный каменный скарабей с хитрой улыбкой на морде, и больше ничего.

Первого января они сделали перерыв на несколько часов, но вернулись к игре вечером того же дня. Еще не успело стемнеть. Они сидели на полу между сейфом и скарабеем, подстелив пальто. Мученик и Шонди играли в перчатках, О'Салливан Бир — в рукавицах. В комнате было не теплее, чем на улице, но, казалось, никто этого не замечал. Каир Мученик банковал. Он повернулся к О'Салливану.

Кто на самом деле этот твой друг, хозяин этой норы?

Зовут его вроде Хадж Гарун, сказал Джо. Раньше он был торговцем древностями, теперь на вечном посту, патрулирует Старый город.

Зачем?

А вдруг кто-нибудь нападет? Сейчас его беспокоят вавилоняне, а потом, смотришь, римляне или крестоносцы. Он за ними пристально следит. Что делать, говорит, приходится. Знает, какую заваруху они могут поднять в Священном городе.

И давно он на страже?

Почти три тысячи лет, ответил Джо, изучая свою раздачу. Каир улыбнулся и оглядел рубашки своих нетронутых, лежащих лицом вниз карт. Он выбрал одну и сбросил.

Мне тут кажется, сказал Джо, что вы мне верить не хотите, ну, насчет трех тысяч лет, — не верите, что служба может длиться так долго, я имею в виду. Многие не хотели верить. Вообще-то он говорит, что я единственный, кто ему поверил за последние две тысячи лет. Неплохая полоса невезения, а? Я возьму еще две, чтоб вы знали.

Каир улыбнулся еще шире и сдал дополнительные карты, три — Шонди, две — О'Салливану и одну себе. Он наклонился и почесал нос каменному скарабею.

Настоящий?

А то. Шестнадцатой династии, как говорит один старый тип.

Какой старый тип?

Тот самый Хадж Гарун, великий человек.

Вот оно что. А почему у него такая хитрая улыбка на морде?

А мне откуда знать? Может, он знает секрет, которого не знаем мы? Хитроумная штучка, это точно. Вы говорите, на валетах, не меньше? Я, наверное, начну прямо с этой аккуратной стопочки неподдельных фунтов стерлингов.

Вдруг куранты, приделанные к солнечным часам в передней комнате, громко крякнули и начали бить. Каир и Мунк подняли головы, считая удары.

Двенадцать? спросил Каир. В половине седьмого вечера?

Не обращай внимания, сказал Джо. У этих часов привычка — бьют, когда им вздумается, а на нас им плевать. Они теряют счет времени, это да, из-за темноты и облачных дней и тому подобного, а потом нагоняют. Со дня на день они перегонят время, чтобы потом вздремнуть. Это сильно осложняет дело. Вот мы слышали двенадцать ударов, а что это за время, было оно уже или еще будет — кто знает.

Каир кивнул.

А раньше они были переносными?

Интересно, что ты спросил, потому что так оно и было. Тяжелая штука. И я тому, кто с ней таскался, не завидую. Зачем это надо было, понять не могу.

Откуда они?

Мне сказали, из Багдада. Сделаны в какую-то эпоху, вроде как пятого халифа из рода Аббассидов, так говорит мой старик. То есть они, наверное, помнят события «Тысячи и одной ночи». Любимых сказок Хадж Гаруна. Это ему в прошлом веке подарил один человек. Снял эту комнату, чтобы тут писать исследование.

О'Салливан улыбнулся.

Хадж Гарун мне все говорил, что этот человек снял комнату на один день. Но старик, кажется, опять намудрил со временем, это я понял, когда он мне рассказал про то, какой большой был труд. Он его писал, поди-ка, лет десять, не меньше.

Почему? Большое было исследование?

Чтобы его отсюда целиком перевезти, потребовался караван, который перекрыл полпути отсюда до Яффы. Когда парень дописал, что хотел, он послал свой караван в Яффу, а оттуда и рукопись, и сам караван отправились в Венецию. Ее потом опубликовали где-то в Европе. Но у нас-то Новый год в Иерусалиме, и вы не хотите присоединиться ко мне и сыграть в эту увлекательную азартную игру?

Каир Мученик рассмеялся.

Переносные солнечные часы Стронгбоу? Стронгбоу писал свои тридцать три тома в этой самой комнате? Полый каменный скарабей, которого Стронгбоу позаимствовал в Иерусалиме для Менелика Зивара, чтобы тот смог переправить его труд в Египет?

Интересный расклад, вдруг подумал он, для покера в Священном городе.

Не заглядывая в карты, Каир Мученик поднял ставку.

Глава 3 Пирамида Хеопса

Попадались в основном только мелкие дилеры. Если при них обнаруживали порошок из мумий, то сажали в тюрьму.

После смерти Менелика Зивара в 1914 году, машинально продолжая выполнять обязанности викторианского драгомана, Каир Мученик обдумывал, что ему делать со своим внушительным мумиехранилищем.

Перед смертью Зивар рассказал пораженному Каиру, что давным-давно у него была недолгая любовная связь с его, Каира, прабабкой. В ту пору она дала обет отомстить за все унижения рабства, и поэтому, когда испуганный и одинокий двенадцатилетний мальчик пришел искать совета и помощи чернокожего ученого, Зивар сразу понял, что означает его странное имя.

Гордая женщина — долгая память, сказал тогда Зивар. Тупые и злобные мамелюки продали ее в дельту Нила, и ей хотелось вернуть им кое-какие долги. Но время шло, в рабстве умерли ее дочь и внучка, она знала, что и сама умрет в рабстве. Не многое было в ее власти, вот разве что дать тебе это имя, в надежде, что ты отомстишь за причиненное ей зло. Не отрекайся от нее, Каир. Она всю жизнь была сильна духом наперекор судьбе. Выполни ее желания, если сможешь.

Мученик и хотел бы, но как? Он все еще был простым драгоманом, пусть даже теперь ему принадлежал целый склад мумий. Но на что ему мумии?

А потом, ранним летом 1914 года, в первом свете дня на вершине Великой Пирамиды неожиданно произошло то потрясающее событие.

Английский триплан везет утреннюю почту в столицу. Неизвестный пилот в летных очках и кожаном шлеме весело скалится, белый шарф трепещет на ветру. Триплан царапает брюхом верхушку пирамиды и весело машет крыльями, радостно приветствуя самый поразительный монумент из всех, когда-либо возведенных человеком. И начисто сносит головы стареющему обрюзгшему немецкому барону и его стареющей обрюзгшей жене, тем самым как бы обозначая конец ленивых старых порядков, конец девятнадцатого века. С рассветом того дня Мученик с головокружительной ясностью осознал, что его викторианское рабство навсегда закончилось. И понял, почему Зивар послал его в Луксор именно тогда, а не раньше. Старый ученый, конечно, знал, что тайная усыпальница фараонов существует, и знал где. И все же он только перед самой смертью просил Мученика найти усыпальницу, чтобы тот стал единственным владельцем мумиехранилища и чтобы в его руках оказалось бесценное орудие возмездия, — и все ради памяти женщины, которую старый ученый когда-то любил.

Терпение.

Невероятное терпение.

Его прабабка ждала справедливости весь девятнадцатый век. Менелик Зивар ждал до 1914 года, скрывая от Мученика историю своей юношеской любви, и не торопился послать его на поиски тайного пантеона, который тоже ждал.

Терпение рабов и бывших рабов. И теперь ему придется запастись столь же огромным терпением, чтобы понять, как же с помощью этих орудий добиться власти.

Каир Мученик улыбнулся. Он стоял на вершине Великой Пирамиды. Несколькими ярдами ниже упокоились безголовые обнаженные тела жирных немецких аристократов. Солнце на горизонте, и он на вершине Великой Пирамиды. Новый век настал.

Мумии, орудия власти. И чтобы поразмыслить над их будущим, нет места лучше, чем единственное и неповторимое убежише, завещанное ему старым Менеликом, мудрейшим из мудрых.

* * *
Ко второй неделе августа его караван был готов: верблюды навьючены огромными запасами мясных консервов, только мясных, — чтобы пережить тяготы драгоманства, Мученик с давних пор питался исключительно белковой пищей.

У основания Великой Пирамиды верблюдов разгрузили, и носильщики два дня перетаскивали запасы на вершину. Когда наверху уже не осталось места для консервных банок, Мученик расплатился с десятником.

Оно тебе здесь зачем? спросил пораженный десятник, пытаясь отдышаться.

Мученик улыбнулся.

Меня завтра утром заберет аэроплан. Везу это мясо в свою деревню в Судане. Там этим летом жуткая засуха.

Бригадир втихомолку посмеялся — хороший ответ, чего еще ждать от чернокожего.

А что это за зверек спит у тебя на плече? спросил бригадир. Вылитый комок ваты.

Мученик улыбнулся еще шире.

Это только кажется, что он спит. Это дух, охраняющий меня. Он присматривает за мной и предупреждает об опасности. Бонго, пожми руку этому вороватому феллаху.[82]

Услышав свое имя, обезьянка вскочила на плече у Мученика и принялась энергично дрочить, выставив яркие гениталии цвета морской волны и перехватывая их то одним крохотным кулачком, то другим.

Десятник завопил и кинулся бежать вместе с носильщиками. Но Мученик следил за ними в бинокль до тех пор, пока они не скрылись из виду. Вечное проклятие Египта — носильщики, которые сначала доставляют поклажу к гробницам, а потом сами же возвращаютсяграбить.

Когда стемнело, он нажал на рычажки, спрятанные в трещинах одного из камней на вершине пирамиды.

Скрипнули тугие пружины. Огромный каменный блок повернулся на невидимой стальной оси и мягко отошел в сторону. Мученик вошел в вестибюль, чиркнул спичкой и зажег лампу.

У подножия короткой лестницы располагалась гостиная просторной квартиры Менелика Зивара. Мученик осмотрелся: роскошная тяжелая мебель темного дерева, ручка к ручке и спинка к спинке, везде кисточки, тесьма и салфеточки; ножки с когтистыми лапами на концах, вдавливающие головы деревянных грызунов в толстые ковры; покрытые пылью лампы, стоящие всего в нескольких футах Друг от друга среди бесчисленных охотничьих гравюр на стенах; десяток лакированных китайских ширм, неизвестно зачем разделявших комнату; мебель стоила дороже, чем целый туземный квартал любого африканского города.

Жилище было выдержано в тяжеловесном викторианском стиле. Мученик прошел далее и обследовал большую библиотеку, затем — так называемую столовую уровнем ниже, хорошо оборудованную археологическую мастерскую двумя уровнями ниже, а потом — спальню хозяина и две гостевые спальни на четвертом уровне, кухню и буфетные — на пятом, комнаты для слуг — на шестом и кладовые на седьмом.

А в самом низу был подвал, где хранились дрова. Просторная семиэтажная квартира, прочная и уютная перевернутая пирамида на вершине пирамиды Хеопса.

Мученик провел остаток ночи, перетаскивая консервы в свое новое жилище.

* * *
Завещая Мученику свою квартиру всего за месяц до смерти, Менелик Зивар легко восстановил ее историю, будто сам был свидетелем событий, произошедших три с половиной тысячи лет назад.

Мои находки говорят сами за себя, сказал тогда старый египтолог. Попробуй перенестись в эпоху XVI династии. Эра беззакония. Царство завоевали таинственные гиксосы,[83] их еще называют царями-пастухами, и хотя об их происхождении ничего не известно, это определение, кажется, очень им подходит. Они, видишь ли, умом не блистали, как станет ясно позднее. Когда чужеземцы приходят в Египет, им нужно одно — добыча. Кладбищенские воры бродят тут и там, ищут, где бы поживиться. А с тех пор ситуация не сильно изменилась — во все времена не было куска лакомее, чем пирамида Хеопса. Внутрь пирамиды уже ведет множество туннелей их прорыли в поисках сокровищниц, но они всегда идут горизонтально или в гору. Я это особо отмечу не потому, что прорыть их — тяжелая работа, а потому, что для нашей истории важно, куда копать.

Так вот, Каир. Однажды ночью мы с тобой оказываемся в мемфисской таверне, где банда крепких, но туповатых гиксосов строит козни за кружкой пива. Хозяин таверны, коренной египтянин, слышит, что они говорят об утраченном сокровище. И вот, поскольку хозяин коренной египтянин, эти безродные пастухи, а ныне вольные охотники за сокровищем испытывают к нему естественное уважение. Он же не просто какой-то гиксос, который пришел в историю неведомо откуда и неизбежно так же вернется в пустоту. Они готовы с ним считаться, а от этого добра не будет, потому что так уж случилось, что он идеалист. Сейчас это кажется невероятным, но в те времена существовали египтяне-идеалисты.

Ну, шепчет хозяин таверны, подавая новую порцию пива на всех, если у вас на уме сокровища, что, если вам попытать счастья в Великой Пирамиде?

Гиксосы угрюмо качают головами. Кто только там не искал, говорят они, и все без толку.

Правильно, говорит хозяин таверны, но все потому и потерпели неудачу, что копали исключительно вверх. А фараон, как он есть бог, ни за что бы не согласился, чтобы его мумию возносили в усыпальницу. Естественно, что ему бы скорее понравилось сойти туда со скрещенными на груди руками — гораздо более достойное положение. Если уж ты бог, ты не ползешь вверх, ты нисходишь с небес.

Другими словами, говорит хозяин таверны, мумию, скорее всего, спустили сверху вниз. Вот как надо копать.

Менелик Зивар тихонько хихикнул.

Это, видишь ли, бедняга все из чистого идеализма, — что поделаешь, иллюзии. И как это ни глупо, тупые пастушеские головы поверили ему. Они выпили еще по кувшину пива и в ту же ночь пошли с хозяином таверны к Великой Пирамиде, взяв все свои инструменты.

Первое, что он им велел, — это оборудовать базовый лагерь, то есть в данном случае не базовый, а вершинный, откуда они могли бы тайно рыть шахты. И вот они начали копать вниз и дорылись до каменной скалы, служившей фундаментом пирамиды. Но в усыпальницу они не попали, а вместо этого провалились в подземную речку.

Что нам хорошо, то гиксосам смерть. Нил разлился, а если бы он не разлился, как знать? Они все копали бы свои туннели до тех пор, пока не разрушили бы несущие структуры и пирамида не рухнула бы.

Менелик Зивар улыбнулся.

Великая Пирамида вдруг рушится сама по себе? Просто сдувается, как шарик? Ты вообще понимаешь, что там шесть с половиной миллионов тонн камня? Представляешь, какой был бы шум?

Он вздохнул.

Нас спасло загрязнение окружающей среды. Снова нильский парадокс. Нил разлился, и мемфисские стоки попали в подземную речку. Гиксосы и хозяин таверны, сходя с ума от жажды после долгого и пыльного пути с вершины, бросились в мутный медленный поток, чтобы напиться… — и все.

Зивар задумчиво покивал.

Я думаю, они умерли всего через несколько минут. Дизентерия в притоках Нила особенно опасна. У них еще хватило сил доползти в верхний лагерь, а вот чтобы отодвинуть камень от выхода — уже нет. Там-то я и нашел их скелеты. Кости гиксосов были невыразительны и тупы, как они сами, но вот хозяин таверны, к тому времени распрощавшийся с идеализмом, провел последние минуты, выписывая в пыли иероглиф пиво.

И Менелик Зивар быстро досказал историю.

О верхнем лагере и вертикальных туннелях никто не знал до тех пор, пока в 1844 году Зивар не догадался об их существовании, обратив внимание на необычные потоки воздуха в известных к тому времени помещениях пирамиды. Теперь, когда он понял, что туннели существуют, найти их было проще простого. Он осмотрел верхний лагерь и решил, что виднейшему египтологу-инкогнито в мире не найти более подходящего загородного дома и удачного места отдыха. Тогда он занялся оборудованием жилища и расходов не жалел.

Ремонт занял шестнадцать лет. За это время, объявляясь в Нижнем Египте, Стронгбоу часто останавливался в незаконченной квартире и неизменно ею восторгался, о чем свидетельствует его письмо из Адена, написанное в середине века.

Мой дорогой Менелик!

Дух твоего будущего загородного дома просто не сравненен. Среди прочих достоинств не могу не отметить замечательный вид, открывающийся с вершины, ясные восходы и закаты и в особенности чувство совершенного одиночества — неизменный источник вдохновения для людей нашей породы. И наконец, без мятежное спокойствие, которое нельзя не почувствовать, отходя ко сну на вершине величайшего монумента на земле.

Поздравляю, друг мой. Совершенно восхитительный замысел. Большое спасибо за чудные каникулы на этом великолепном насесте.

Твой и т. п.,

Плантагенет

P.S. В знак благодарности прилагаю к письму редкую Соломонову печать.[84] Я наткнулся на нее в прошлом месяце в Гиндукуше и никогда не видел подобного ландыша.

P.P.S. Планы на следующее воскресенье не меняются?

* * *
И Менелик Зивар был действительно уверен, что нашел идеальный загородный дом. Настолько уверен, что решил перебраться в новое жилище, только когда все будет готово.

Он приурочил это событие к своему сорок третьему дню рождения, к Рождеству 1860 года. Он был бы рад, если бы Стронгбоу провел этот знаменательный день вместе с ним, но исследователь в облике араба снова где-то бродил, и найти его было невозможно.

Целый день Зивар радостно обследовал новое жилище. Вечером его ждал праздничный стол — ростбиф, йоркширский пудинг, к нему три сорта вина и два вида овощей, печеная картошка и чабер. Ужин увенчался большой бутылкой шампанского и огромной порцией его любимой зелени — сорняка, хорошо известного в бедных кварталах Александрии, где он растет на пустырях. Ностальгическое воспоминание о голодной юности.

После ужина Зивар поставил брезентовый стульчик на вершине пирамиды и наслаждался закатом, покуривая сигару.

Похоже, день удался. Осоловев от еды и вина, он рано удалился в хозяйскую спальню и быстро уснул. Уснул только затем, чтобы несколькими минутами позже проснуться от ощущения падения, от бессознательного страха высоты, следствия жизни в потаенных подземельях.

Зивар понял, что еще одной ночи на насесте ему не вынести. Спать высоко в воздухе, над землей, он не мог. Когда придет время удалиться от дел, решил он, он укроется в уютном подземном саркофаге, предпочтительно в том, который раньше занимала Хеопсова мамаша. Все лучше, чем небесные палаты самого Хеопса.

Вот сюда-то 14 августа и переехал Мученик со своей обезьянкой-альбиносом и консервными банками. Днем он спал, читал и обследовал пирамиду, а ночью сидел на вершине, строя планы. Чудовищная война в Европе, гигантские армии, с неслыханной жестокостью уничтожающие друг друга в наполненных жидкой грязью окопах, совершенно его не трогали.

Там, на древней вершине над Нилом, Каир Мученик методично и безжалостно взвесил все страдания. которые за сотни лет пришлось пережить африканцам, все преступления, за которые он собирался отплатить сполна.

* * *
Учитывая, где теперь обитал Каир, неудивительно, что для начала он решил разобраться с пирамидами. Для фараонов, вообразивших, будто они боги, их воздвиг рабский труд. Но что за бог из фараона без мумии, а Мученик владел величайшим хранилищем мумий в мире.

Примерно во время первой битвы при Марне он перенес все свои мумии на вершину пирамиды. Там, в археологической мастерской Зивара, он перемолол их в тонкую пыль.

С древними богами Египта покончено. Он низвел их в прах, но этого ему показалось мало. Длительные раздумья, совпавшие со второй битвой на Ипре, ознаменовались решением осквернить даже эти некогда священные останки фараонов.

Во время наступления при Сомме он превратил мастерскую Зивара в аптеку и осторожно перемешал половину порошка из мумий с мастикой, составив бальзам, который собирался продавать под видом афродизиака с многочисленными магическими свойствами. Так воздвигшие пирамиды тираны найдут свой постыдный конец. Щепотку порошка из них запустит в ноздри сопящий старик, жадный до долгой жизни, другой щепоткой обмажет свое немытое лоно бесплодная женщина, третья покроет коркой дряблые половые органы нервных купцов-импотентов.

Некогда славные фараоны, продающиеся в виде жалкого порошка в переулках. Доступные любому безграмотному балбесу, который сможет за них заплатить, такому же подонку общества, какими раньше были африканские рабы.

Теперь Мученик перешел от древних к современным тиранам Египта. Педерасты мамелюки попросту исчезли из истории. Но что касается работорговли, арабы с мамелюками — одного поля ягоды, и поэтому главная мишень — ислам. Мученик номинально мусульманин и может попасть во все святые места.

Осквернить и эти святыни? Сотворить какую-нибудь штуку, способную всколыхнуть весь мусульманский мир?

Каир Мученик улыбнулся. Он закурил сигарету. Вторая битва при Марне только что завершилась, и великая война скоро закончится. И ночь тоже. Близился рассвет, и он сидел на вершине пирамиды, созерцая последние минуты тьмы, когда на него снизошло откровение. Он нарочно сел лицом на восток.

Разумеется, Мекка. Исламский центр мироздания в Каабе. Святая святых, черный метеорит.

Он глубоко затянулся.

Черный. Ислам, лишенный главной святыни. Камень, поклониться которому приезжают паломники со всего света. Украсть черный метеорит из Каабы и оставить Святая святых опустевшим. Абсолютно пустым.

Абсолютно.

Каир Мученик засмеялся. А как поступить с самим черным камнем?

Увезти в Африку, конечно. В Африку, где арабы веками богатели на черном золоте, на его народе. За черное золото они заплатят черным метеоритом.

Справедливость.

Четыре года он разрабатывал свой замысел, но план того стоил, лучше не придумать. Он решил похитить с небес черный метеорит и похоронить его в жирном африканском черноземе, где ему и место.

* * *
В конце Первой мировой войны задумчивый Каир Мученик, лоснящийся от четырех лет мясной диеты, покинул уединение на вершине Великой Пирамиды и окунулся в хриплые толпы и рои мух на базарах Ближнего Востока. Там он нанял оптовых торговцев, в обязанности которых входило получать контрабандный нерасфасованный порошок и мастику из мумий, перемешивать порошок с хинином, а мастику — с клеем или виноградным сахаром. Затем товар поступал к розничным торговцам, которые должны были продавать его на черном рынке в крохотных клеенчатых мешочках по пять фунтов стерлингов за каждый.

Доза была маленькая, и мужчине-импотенту или бесплодной женщине требовалось несколько мешочков в день. Три-четыре мешочка в день считались нормой, но не редкостью стала и доза в восемь-девять.

Цены зависели от сезона. В целом весной, когда пробуждались обманчивые надежды, спрос был выше некуда, а зимой, когда всеми овладевала апатия, мумии шли хуже всего. Но если начинался новый местный военный конфликт, от покупателей не было отбою независимо от сезона. Летом подобное происходило с острыми блюдами, а осенью с кулачными боями.

Потребление товара напрямую зависело от региона и этнической принадлежности покупателей. Бедуины, кочевавшие в пустыне, яростные курды и ортодоксальные евреи, казалось, вовсе не поддавались действию порошка из мумий и были в этом отношении полными абстинентами. Зато оседлые арабы в городах, богатые персы и ленивые турки приносили немалую прибыль.

Сбыт существенно увеличивался у больших рек, у мечетей, субботним вечером и в полнолуние, драматически снижаясь в недели перед весенним закланием агнцев.[85] Порошок из мумий предпочитали мужчины и женщины до тридцати, мастика из мумий пользовалась повышенным спросом у людей пожилого возраста. Но убежденный мумиеман был счастлив получить мумии в любом виде.

Как только до европейских властей на Ближнем Востоке дошли слухи о новом нелегальном секторе рынка, они сделали все возможное, чтобы подавить торговлю. И порошок, и мастика были объявлены опасными препаратами, а судам даны соответствующие указания. Однако продажа мумий приносила такие доходы, что у Мученика не возникало проблем с развитием рыночной сети, вскоре проникшей во все уголки Леванта.

Попадались в основном только мелкие дилеры. Если при них обнаруживали порошок из мумий, то сажали в тюрьму. Однако меры предосторожности, принятые Мучеником, помогали избежать наказания крупным оптовикам.

И в тех редких случаях, когда власти все-таки арестовывали оптовиков, английский или французский полицейский судья, ведущий дело, немедленно получал большую взятку от неизвестного лица. К взятке прилагались детальные досье на десяток криминальных королей данного города, которым легко можно было предъявить любое обвинение, потому что они были замешаны в любом преступлении.

Тогда оптовик освобождался за недостатком улик и исчезал за границей, на Французской Ривьере. После организованного Мучеником отпуска он под новым именем возвращался в другую арабскую столицу, где его ценный опыт использовался в рамках той же операции.

Всего через три года тайная сеть Каира Мученика без сбоев функционировала по всему Леванту, а хозяин получал немалые средства. Теперь настало время приступить ко второй части хитроумного плана, к серии убийственных шагов, результатом которых станет похищение черного метеорита из Каабы в Мекке.

С присущим ему терпением Мученик решил приближаться к цели постепенно. Сначала он получит нелегальный контроль над Иерусалимом, третьим священным городом ислама. Получив его, он обратится ко второму городу ислама, Медине. И только тогда, создав себе крепкий тыл, он переведет свою кампанию в Мекку, где даст финальное сражение.

Но когда Мученик прибыл в Иерусалим осенью 1921 года, он обнаружил, что он не единственный, кто стремится достичь тайной власти над городом. В неразберихе и хаосе, последовавших за мировой войной, орудовали и другие комбинаторы, в частности хазарский еврей из Будапешта по имени Мунк Шонди, у которого, кажется, были свои собственные неиссякаемые ресурсы.

Если бы ему противостоял всего один противник, Мученик смог бы заключить с ним сделку добычу пополам. Он даже в деталях разработал компромиссный договор. И вдруг столкнулся с Шонди в иерусалимской кофейне, куда случай занес их обоих, — был холодный декабрьский день, в воздухе определенно пахло снегом.

Но сделать предложение Шонди он тогда не смог, потому что в переполненной кофейне оказался третий, молодой ирландец, тоже изъявивший желание сыграть с ними в покер, — на взгляд Шонди, самое подходящее развлечение в такой угрюмый холодный день.

Покер. Развлечение в холодный день. На улице ветер дует по переулкам. В воздухе определенно пахнет снегом.

Странно сплелись их судьбы в ту ночь, когда они перенесли игру в странную, опустевшую лавку Хадж Гаруна. Там Мученик вскоре сделал новое открытие. По какой-то причине, пока непонятной, ирландцу тоже нужна была тайная власть над городом.

Случай свел их в последний день 1921 года, но теперь, казалось, никто не сможет выйти из игры, избегнуть загадочных чар, которые приковали их к карточному столу.

Почему? Что это за чары? Было ли это как-то связано с Хадж Гаруном?

Каир Мученик пожал плечами и улыбнулся.

Появились осложнения, которых он пока не понимал, но он был терпелив, как всегда, терпелив, как была терпелива его прабабка, как Менелик Зивар. Так терпелив, что никогда не смотрел в свои карты, прежде чем ставить. Он знал, что в конце концов не упустит удачу.

В конце концов он выиграет, потому что должен выиграть.

Потому что его дело правое. Потому что не может быть дела более правого, чем у него.

Даже если это означает, что ему придется выдержать в Священном городе осаду, каких не было со времен Первого крестового похода.

* * *
В последние дни января 1922 года, после месяца непрерывной игры, трое игроков стали осознавать, что втянулись во что-то позначительнее обычного хронического покера. И еще стало очевидно, что если они хотят зарабатывать хоть какие-то деньги, то придется привлекать к игре людей со стороны, ведь они были равными соперниками, и ни один не мог выиграть у другого.

Эту идею предложил однажды ночью Мунк Шонди, сдавая карты.

Ну так как, Джо?

Я согласен.

Каир?

Идея отличная.

Тасуя карты, Мунк разглядывал высокий антикварный турецкий сейф в углу.

Смотрю я на него и удивляюсь, сказал он.

Да что ты, пробормотал Джо. Я вот вспоминаю, что я тоже удивлялся, когда вошел сюда в первый раз. Смотрю, стоит, такой из себя высокий и стройный. Не похож он на сейф, говорю я себе. Это скорее неприступная будка часового из службы местной охраны.

Джо кивнул сам себе. Он улыбнулся, вспоминая тот день почти два года назад. Он тогда постучал по сейфу и услышал эхо далеко из-под земли. Хадж Гаруну пришлось сказать ему правду.

Сейф был без дна. Внутри была лестница, которая вела вниз в пещеры прошлого, к руинам десятка Старых городов, двух десятков Старых городов. Хадж Гарун объяснял: Иерусалим находится на возвышенности, и с давних пор его бесконечно часто разрушали и восстанавливали. И почему-то никто не догадался раскопать то, что осталось от прошлого. Вместо этого строили всегда поверх руин, и священная гора вздымалась еще выше. И только Хадж Гарун знал о существовании пещер. Потому что он один жил во всех этих Иерусалимах прошлого.

Но он поделился тайной с Джо, поскольку Джо не только стал ему другом, но и поверил в его рассказы, — первый человек, поверивший Хадж Гаруну за последние две тысячи лет, Джо сразу поразил старика.

Почему ты мне веришь, спросил он тогда, а не просто бьешь, едва только я заговорил об этом? Все остальные так и делают. Они зовут меня старым дураком и бьют.

Нет причин тебе не верить, отвечал Джо. Я давно не был в Священном городе, нашем общем Священном городе. Но я вполне способен понять, что здесь все выверты надо принимать как есть. Это просто место такое, вот и все. Вечный город и так далее, обезумевшее время, которое вырывается из-под контроля на вершине священной горы. И вот ты говоришь, что ты прожил здесь три тысячи лет, а кто я такой, чтобы говорить, что это не так? Никто, вот кто. Человек вроде должен сам отвечать за свою память, иначе все вообще рухнет к чертовой матери. Если ты говоришь, я тебе верю, вот оно как должно быть.

Глаза Хадж Гаруна тогда наполнились слезами, и с тех пор он охотно делился воспоминаниями со своим юным другом. Вот только Хадж Гарун был так стар, что годы, казалось, сливались у него в памяти и он нечасто мог припомнить даже то, что знал.

Мунк Шонди все еще смотрел на высокий турецкий сейф в углу.

Что старик в нем держит? спросил он.

Да есть там одна вещь, сказал Джо, ты мне не поверишь. Прошлое. Вот как. Он в этом сейфе держит не что-нибудь, а прошлое.

Мунк улыбнулся.

Правда?

А то! Конечно правда. У него там внутри три тысячи лет истории, истории Священного города, вот хочешь — верь, хочешь — нет. Видишь ли, он вроде как считает себя стражем Иерусалима, единственным настоящим стражем. И я вот думаю, что он прав, знаешь ли.

Мунк Шонди перетасовал карты.

И кто же назначил его на эту высокую должность?

Он сам себя назначил. Пришлось. Никого рядом не случилось, чтобы оказать ему эту честь. Но и не то чтобы его совсем не избрали на эту должность. Под шумное одобрение граждан, сопровождаемое громкими аплодисментами.

Это когда было? спросил Мунк.

Ну-ка, дайте вспомнить, это вроде было около семисотого года до Рождества Христова. Примерно когда проклятые ассирийцы на своих чудовищных колесницах собрались пошерстить северные земли, перед тем как завоевать Иерусалим. Ну и естественно, все в городе перепугались. Коммерция и религиозная жизнь замерли, понимаешь? А вдруг скоро здесь не будет Священного города, вообще ничего, кроме скрежета зубовного и горестных стенаний. Следишь за рассказом, Мунк?

Да.

Тут надо иметь в виду, что тогда Хадж Гарун был совсем не то, что сейчас. Он был уважаемой личностью, истинным местным героем и особенно славился своими речами. Запоминаешь, Мунк?

Да.

Ну так вот. Он расправляет плечи и идет на рынок, чтобы решить проблему ассирийского нашествия и убедить всех, что бояться не стоит, ну, чтобы горожане его поддержали. В общем, он идет туда, чтобы принять на себя всю ответственность, просто чтобы его могучий голос и воинственный вид вселили в горожан мужество накануне ассирийского нашествия.

Граждане, кричит он, мужайтесь, я с вами.

И вот он стоит и все повторяет эти слова, но его сограждане иерусалимцы не внемлют. Они просто ужасно напуганы, слезные жалобы да скорбные плачи все множатся.

Ассирийцы идут, рыдают горожане. Но мы можем спастись, восклицает Хадж Гарун.

Как? вопят горожане. Мы спрячем наши святыни, кричит в ответ Хадж Гарун.

Ну конечно, святыни, об этом как-то никто и не подумал. Если им удастся на какое-то время, скажем на несколько веков, спрятать городские святыни, то ассирийская угроза исчезнет, как исчезали до того все угрозы, и ассирийцам придется отволочь свои чудовищно тяжелые колесницы обратно на север. И тогда горожане достанут свои святыни и будут процветать, как раньше. Нормальный Священный город, все святыни на месте.

Ну вот, святыни, и могучий вздох облегчения проносится по рынку.

Хорошо, кричат горожане, давайте спрячем их на два-три века. Но где?

И тут все испугались. Все кругом засомневались. Все знают, что у ассирийцев отвратительная привычка ломать и крушить все вокруг, лишь бы наложить лапы на священные предметы, особенно в Священном городе. Потому что если ассирийцы не святотатцы, то святотатцев вообще не существует. И толпа снова кричит.

Спрятать их любой ценой. Но где?

Здесь, победно кричит Хадж Гарун, распахивая накидку. На животе у него повязан гигантский пояс для денег, а на спине огромная пастушеская сумка, о существовании которых до той поры никто не подозревал, хотя горожанам в то утро и показалось, что их герой что-то слегка толстоват и горбат.

Отличная уловка, кричат они. А она сработает?

Хадж Гарун улыбается. Сработает, кричит он. Эти пояс и сумка помогли нам в свое время, когда на нас шли египтяне.

Египтяне, кричат горожане в смятении, да ты тогда был помоложе и посильнее. Помоложе — да, кричит Хадж Гарун, но я все еще силен.

Привередливый народ иерусалимцы, что тогда, что сейчас. Через город всегда проходит так много пророков, да еще все время говорят, в чем суть бытия, и всегда противоречат друг другу. Неудивительно, что горожане стали слегка недоверчивы.

А этот пояс, он достаточно велик? кричат они. А пастушья сумка? А квитанции ты будешь выписывать?

Ну, Хадж Гарун кричит, что будет и что размер проверен, и тут же изо всех уголков города к нему начинают сносить священные предметы, драгоценные камни и золото всех форм и расцветок и даже немного дерева, а Хадж Гарун набивает всем этим свой пояс и сумку и выписывает квитанции. А потом он пытается подняться на ноги.

Стоны толпы, стоны со всех сторон.

Ты даже подняться не можешь? кричат они. Если тебе придется просидеть здесь ближайшую пару веков, это, знаешь ли, не лучшее укрытие.

Бог свидетель, это тяжело. Это самая трудная вещь, которая выпадала на долю нашего парня, но он это делает — ему удается подняться на ноги. В конце концов, он должен, будущее вечного города зависит от него. Он поправляет накидку и делает один нетвердый шаг, потом еще. Посмотреть на него, так эта жирная бесформенная громадина похожа на иерусалимского купца, который пытается уползти с рынка, сгибаясь под весом выручки.

И как раз вовремя, потому что на крепостном валу уже звучат рога, возвещая неотвратимое наступление передового отряда ассирийцев, точнее, яростной и вызывающей заслуженный страх кавалерии.

Толпа рассеивается, спеша в укрытие. Рынок пустеет. Только Хадж Гарун остается, потому что не в силах идти быстро. Спотыкаясь под своим грузом общественного спокойствия, он протискивается в переулок. Понимаешь, Мунк?

Да.

Хорошо. Так вот, ворота со стуком распахиваются, и ужасная ассирийская конница грохочет по мостовой, выворачивая булыжники. И вот теперь наш парень понимает, почему их проклятая конница неизменно вызывает такой страх. В смысле, можешь поверить? Ассирийцы скачут не на лошадях, вот почему. Они скачут на крылатых львах, прямо как на картинке. Огромные львы ревут и скачут, крылья распростерты, гривы развеваются по ветру. Вот они, чертовы ассирийцы. Ты следишь, Мунк?

Да.

Так я и думал. Но тут возникла одна проблема. Наш парень только думал, что протискивается в боковой переулок. На самом деле он не протиснулся. На самом деле переулок оказался слишком узким, чтобы вместить его да еше и набитый пояс с огромной сумой. На самом деле он все еще на открытом пространстве, этакий переносной иерусалимский алтарь, прямо посреди улицы, а на него скачет конница, эти злобные крылатые львы дышат пламенем и ищут, где бы слопать кусок свежего мясца. Слопать мясца? Да они это с легкостью, со своим-то огненным дыханием. И что потом, как ты думаешь?

И что потом, Джо?

Чудо веры, вот что. Он не собирался сбросить товар и побежать, как сделали бы мы с тобой. Нет, он остался, где стоял, и быстро думал. Слушай, сказал он себе, если Валтасар смог сделать это, то и я могу. У него была вера, и у меня есть. Я всегда служил Священному городу и теперь его не брошу, с крыльями эти львы или без. Иерусалим навсегда, и все тут. Вот его слова. Ты еще слушаешь, Мунк?

Да, но кто этот новый персонаж на сцене?

Ты про этого парня Валтасара? Очевидно, тот, кого несправедливый царь бросил львам, но он выжил, потому что был невинен и знал это, прямо как Хадж Гарун. Вера, видишь ли. В любом случае, вот он Хадж Гарун, отстаивает свою землю посреди улицы, а ассирийский авангард приближается устрашающими темпами. Кавалерия, грохоча, налетает на него, и передовой лев, изголодавшийся по иерусалимятинке, разевает пасть и вцепляется в Хадж Гаруна.

Что ж, охрани нас святые угодники, очень легко можно представить, как клацнули эти челюсти. Лев решил перекусить Хадж Гаруна пополам, вот так, и его злобный укус пришелся на пояс, который был так плотно набит святынями, что стал крепче камня. И вот львиные зубы сделали хрусть, челюсть сделала клац, и зверюга покатилась по булыжникам у ног Хадж Гаруна, жалобно повизгивая.

Что ж, это слегка задержало атаку. Следующий лев кусал более продуманно, метил в то, что ему казалось огромным мясистым наростом, растущим из спины Хадж Гаруна, и обломал себе все передние зубы о пастушескую суму. Услышав вой, перемежаемый рыком, остальные львы поняли, что этот предмет посреди улицы кусать явно не стоит.

Что ж, не будем удаляться от темы, еще пара львов попробовала Хадж Гаруна на зуб, и зубов как не бывало. Атака кавалерии разбилась о сопротивление Хадж Гаруна, кругом прыгали беззубые львы, и Хадж Гаруну удалось уползти в отдаленный уголок Старого города. Через несколько десятилетий или веков ассирийцы утеряли свое могущество и, в полном соответствии с предсказанием, украдкой удалились на север вместе со своими колесницами. Хадж Гарун достал святыни и, покопавшись в памяти, как смог раздал их горожанам. Коммерция и религия снова начали процветать, и в Священном городе все опять наладилось. Горожане наградили Хадж Гаруна продолжительными аплодисментами и признали его неофициальным спасителем Иерусалима, поскольку официальный статус — явление временное и присваивается только пророкам до той поры, пока не придет время усомниться в них и убить.

Вот что я имел в виду, Мунк, когда сказал, что он не сам назначил себя на эту должность. Сначала он сам назначил себя, но потом это назначение было одобрено всеми заинтересованными лицами, ты сам только что слышал. На время по крайней мере. А вот позже, когда город захватили персы, дела Хадж Гаруна пошли под откос. Если честно, в его делах наступил упадок, от которого он так никогда и не оправился.

Упадок? Почему?

Да разве я знаю? Потому что время коварно, потому что любые времена коварны, все может быть. Но думаю, дело в этом его поясе. Во время ассирийского бедствия, когда Хадж Гарун служил переносным Иерусалимским алтарем, пояс ужасно давил на почки и бедняге приходилось мочиться каждые пару минут. И так продолжалось несколько десятков лет или несколько веков, а это уже свидетельство упадка, тебе не кажется? Я имею в виду, кто может достигнуть благоденствия и совершенства, если приходится каждую минуту бежать в сортир? В этих зловещих обстоятельствах, я думаю, любому не поздоровится. Вот так, Мунк. Ты в целом-то что думаешь об этом потрясающем случае с ассирийцами?

Я думаю, Хадж Гарун выказал невероятное мужество.

Конечно выказал.

Но тут одна маленькая деталька не на месте.

Да ну? И что же за деталька?

Да вот, когда львы приближались, Хадж Гарун вспомнил, как один парень по имени Валтасар спасся верою.

Ну да.

И это воспоминание помогло ему выстоять.

Твоя правда. Ну и?

Валтасар — это вавилонское имя того парня. На Западе он больше известен как Даниил. Его увели в Вавилонию в начале Пленения.[86]

Джо смутился.

Я знаю про Даниила в логове льва, Мунк, у меня просто как-то не связалось с тем именем, которое назвал Хадж Гарун. К чему этот вопрос?

Потому что, к сожалению, так уж получилось, что Даниил жил в шестом веке до Рождества Христова. Ты об этом знал?

Не знал и всегда рад узнать что-нибудь новенькое, но я все равно не понимаю, при чем здесь это. При чем, Мунк?

При том, что ассирийцы завоевали Палестину в восьмом веке до Рождества Христова. Как мог Хадж Гарун вспомнить Данииловы деяния, если они еще случатся двумя веками позже?

Джо улыбнулся и постучал себя по носу.

Ах, так вот что у тебя на уме. И все? Давай-ка я сниму, а ты будешь сдавать.

Мунк положил колоду на стол, и Джо снял. Карты зашуршали по столу.

Джо?

А?

Ну и где же решение этой загадки?

Какой загадки? Что Хадж Гарун вспомнил о том, чего еще не случилось? О том, что еще только произойдет через два века?

Да.

Да в этом-то вся и суть, Мунк. Хадж Гаруну это не важно. Я в смысле, прошлое — это то, что прошло, и все оно для него — часть Иерусалима. Он всегда защищал Священный город, хотя шансов на победу толком никогда и не было. Так всегда случается, когда защищаешь Священный город. Вавилонский царь кого-то бросил львам? Ассирийцы появляются на этих улицах верхом на здоровенных зверюгах? Все это просто этапы одного большого дела, Иерусалим защищать. Задача, как он говорит, одновременно огромная и вечная, поэтому-то он всегда и терпит поражение. Ты вроде сказал меньше чем на валетах не раскрываемся?

Нет.

Ну да ладно, я все равно раскроюсь. Эй, что это ты смеешься, Мунк?

А мысль веселая — ну, что Хадж Гарун держит прошлое в сейфе.

Нечего смеяться, ты же сам все слышал. Ты теперь должен понимать, почему он этот сейф не отпирает. Если каждый начнет делать с прошлым что захочет, ну там, вспоминать события до того, как они случатся, и творить с памятью, что ему вздумается, то Иерусалим превратится в кровавую кашу, ты уж поверь, и перестанет быть Священным городом. Поэтому, черт возьми, и неудивительно, что старик держит время под замком. Так хотя бы нам более или менее ясно, что происходит. Да ты взгляни только на эти карты. Не по заслугам мне сплошь короли на руках, но уж поскольку они мне достались, пусть наш кон будет поцветистее, а потом посмотрим, что ты там замыслил, а, Каир?

Глава 4 Соломоновы копи

Ах вот оно что, коньяк, который крестоносцы привезли в святую землю, дабы облегчить страдания паломников. Ну и каков он на вкус? Не выдохся за восемьсот-то лет?

Жарким июльским днем 1922 года О'Салливан Бир лежал в задней комнате лавки Хадж Гаруна, прислонившись спиной к стене. Карточный стол опустел, игра почти прекратилась из-за ужасающей жары. О'Салливан вяло изучал пустой стакан из-под ирландского самогона и наконец решил, что легче остаться на месте, чем пересечь комнату и вновь наполнить стакан.

В комнату, волоча ноги, вошел Хадж Гарун, как всегда босой. Его внимание привлекло одно место на стене, где штукатурка начала осыпаться, и он остановился, чтобы взглянуть на себя в несуществующем зеркале. Затем, что-то бормоча под нос, Хадж Гарун поправил свой ржавый рыцарский шлем и перевязал зеленые ленты под подбородком. Потом он попытался поправить свою линялую желтую накидку, сплошь в лохмотьях и невообразимо измятую.

Черный день, пробормотал он. Черный. Черный для меня день. Черный. Черный день для Иерусалима. Черный.

Да ну? сказал Джо из угла. Мои соболезнования, хотя ничего удивительного, по такой-то жаре. Просто немилосердно жарко, вот что я тебе скажу.

Хадж Гарун подпрыгнул и удивленно уставился на Джо.

А я и не знал, что ты здесь.

А я вот он тут, хотя большего утверждать не стану — уж слишком жарко.

Что ты делаешь на полу?

Сила тяжести меня подкосила, тяжело мне сегодня. И потом, камни на полу все-таки прохладнее, чем стулья. И потом, теплый воздух поднимается вверх, а значит, чем ниже, тем лучше, что вполне соответствует моему упадочническому настроению. Присоединяйся. Здесь не так уж плохо.

Не могу, сказал Хадж Гарун. Не могу сегодня сидеть спокойно. Тревога меня гложет. Черный день сегодня. Черный.

Вижу.

Хадж Гарун кивнул своему отражению в несуществующем зеркале, шлем снова съехал, и на глаза ему посыпалась солидная порция ржавчины. Слезы потекли у него лицу, и он, все так же бормоча себе под нос, выплыл за дверь.

Черный, подумал Джо, вытирая лицо рукавом. Черный, и это еще только цветочки.

Всего два с небольшим года назад он сражался с «черно-рыжими» в холмах южной Ирландии, и все потому, что его отец сказал ему кое-что. Его отец, седьмой сын седьмого сына, и посему обладающий даром предвидения.

Было слишком жарко, чтобы пошевелиться, слишком жарко, чтобы жить в Иерусалиме.

Джо закрыл глаза и перенесся назад, на выглаженные ветром Аранские острова, в холодную июньскую ночь 1914 года.

* * *
В эту ночь был праздник, один из немногих в году. Как обычно, бедные рыбаки собрались в доме Джо попеть, потанцевать и выпить. А отец Джо был бесспорным королем маленького острова, потому как у него был дар , да и тридцать три сына в придачу. Четырнадцатилетний Джо был младшим и последним, кто еще оставался дома. Это должен был быть великолепный вечер пророчеств и сказок о гоблинах, банши[87] и маленьком народце.

Но не та июньская ночь в 1914 году. В тот прохладный вечер отец уставился на дно кружки, не произнося ни слова, потом, все так же молча, угрюмо разглядывал пол и наконец в полночь начал пророчествовать.

Ладно, сказал отец, хорошо. Если хотите знать, что оно и как, я вам скажу, что вижу. Я вижу великую войну, она начнется через два месяца. И семнадцать моих сыновей будут сражаться в этой войне и падут на этой войне, по одному в каждой армии, участвующей в этой заварухе. Они уже взрослые и пусть решают сами за себя. Одно гложет это старое сердце — то, что никто из них не умрет, сражаясь за Ирландию. Вот они, наши люди, — готовы умереть за любое дело, лишь бы не за свое.

Ужасно, перешептывались соседи.

Да, ужасно, сказал отец. Но подождите, еще кое-что. Я вижу, как через два года ирландцы воспрянут, и тогда наконец у меня появится один сын, который будет сражаться за свою страну. Простой паренек, что и говорить, но все равно это он, маленький темненький мальчик, стоит со своей судьбой прямо позади вас.

И потом, добавил отец, паренек выполнит свой долг там, и пойдет дальше, и почему-то станет царем Иерусалимским.

Не богохульствуй, предупредили соседи, слегка опешив.

Никто и не думал, сказал отец, моментально раздражаясь. Я же не знаю, почему я это сказал.

Джо тоже не знал. Но Пасхальное восстание 1916 года наступило, как и было предсказано, и Джо был среди тех, кто удерживал дублинский почтамт. Когда тот пал, Джо скрылся на юге и четыре года сражался в одиночку в холмах Корка, пока «черно-рыжие» не выследили его и ему не пришлось бежать. Ему ничего не оставалось, как только переодеться монахиней ордена Бедной Клары, и среди десятка таких же монахинь он отплыл в паломничество в святую землю.

В Иерусалим. Там он лежал в канаве у францисканского монастыря в Старом городе, без гроша и без друзей, шепча в грязь по-гэльски имя ирландской революционной партии, «Мы сами»,[88] и моля Бога, чтобы один из проходящих мимо священников оказался ирландцем и сжалился над ним.

И один действительно оказался ирландцем. Бывший МакМэл'н'мБо, дряхлый старик и большой оригинал, в безрассудной юности служивший офицером легкой кавалерии в британской бригаде в Крыму. Он пережил знаменитую самоубийственную атаку, потому что под ним убили лошадь, и в результате первым в истории получил Крест королевы Виктории. Последние шесть десятков лет он выпекал хлеб в пекарне францисканского монастыря в Иерусалиме.

Кто ты, парень? — спросил престарелый священник у умирающего от голода в иерусалимской канаве изможденного Джо. Тот нашел в себе силы только прошептать девиз клана О'Салливан Бир.

Любовь протянет победе руку прощения.

Отец-писторий спас Джо из той канавы и дал ему свою армейскую форму и бумаги, чтобы Джо смог поселиться в Доме героев Крымской войны в Старом городе. Ему было по меньшей мере восемьдесят пять, отцу-писторию, а он все приплясывал и напевал у печи, выпекая хлебы четырех форм, символизирующих четыре дела его жизни: Крест символ Господа, Ирландия — его дом, Крым, где он отрекся от войны, и Иерусалим, где он нашел мир.

Приплясывая и напевая у печи, он убеждал Джо, что ни к чему волноваться из-за даты рождения в его армейских бумагах. Возраст здесь мало что значит, ведь в этом общем для всех Священном городе то, что есть, — не обязательно то, что кажется.

Он что, пек-пек хлебы да и сам спекся? удивлялся Джо. Шестьдесят лет потел, пел и танцевал у печи в Иерусалиме, а потом потихоньку спятил?

Но он понял, что отец-писторий[89] не ошибался насчет Иерусалима, когда завел там второго друга. Иссохший старик в линялой желтой накидке и ржавом рыцарском шлеме, подвязанном двумя зелеными лентами под подбородком, полуголодный, он едва ковылял на длинных и тонких ногах. Кроткий рыцарь по имени Хадж Гарун скитался сквозь века и помнил приключения Синдбада-морехода и других героев прошлого, он рассказывал о постройке Соломонова храма и последние три тысячи лет безнадежно защищал свой Священный город от всех врагов, всегда выступая на стороне побежденных.

В тот день, когда они впервые встретились перед лавкой Хадж Гаруна, старик лишь взглянул на Крест Виктории на груди Джо и решил, что встретил пресвитера Иоанна, легендарного царя-священника, правившего древним царством, затерянным где-то далеко в Азии.

Заходи сюда, сказал тогда Хадж Гарун, счастливо улыбаясь. Я ожидал тебя, пресвитер Иоанн. Я знал, что в поисках твоего загадочного царства ты так или иначе объявишься в Иерусалиме. Все так делают.

И потом Мод. Американка и первая женщина в его жизни. Мод и весенняя любовь.

Они встретились в Иерусалиме весной и ушли в пустыню, чтобы остаться там наедине. Крохотный оазис на берегу Синайского полуострова. Для Джо тот месяц у Акабского залива стал счастливейшим в жизни. Но когда они вернулись в Иерусалим, Мод изменилась. И отказалась выйти за него замуж, хотя и ждала от него ребенка.

В горах к осени стало прохладно, и он нашел для них дом в теплой долине реки Иордан, маленький домик с цветами и лимонными деревьями у Иерихона, — и Джо показалось, что он нашел новый оазис, где к концу зимы родится их ребенок.

Но оказалось, что этой мечте не суждено сбыться. В Иерихоне ее постоянно что-то раздражало, ничто ее не радовало. Что бы он ни делал, Модвсе равно сердилась и даже целыми сутками молчала.

Джо ничего не понимал. Да, он частенько бывал в отлучке — контрабандой переправлял оружие. Ему приходилось оставлять ее одну, а как еще беженцу свести концы с концами? И эти отлучки, казалось, приводили Мод в ярость. Отлучки и его мечта найти Синайскую библию, ту самую Библию с картами, на которых показано, где под Старым городом зарыты сокровища. Он услышал об этой Библии вскоре после приезда в Иерусалим.

Та самая Библия? Та, которую нашли в Синае в девятнадцатом веке? Даже мысль о том, что она существует, не давала Джо покоя и вселяла в него несбыточную надежду. Найти Синайскую библию стало для него, как и для многих его предшественников, заветной мечтой.

И так в Иерихоне все меж ними разладилось. Двадцатилетний Джо был совершенно потерян, а Мод совершенно от него отдалилась. Она, кажется, боялась чего-то, но не могла поговорить с ним, и он сидел поздно ночью в садике за домом и пил в одиночестве, пока не засыпал. Пил, пока не приходило время снова переправлять оружие в Палестину.

А ближе к концу зимы Мод бросила его. Ушла из их маленького домика в Иерихоне, даже не оставив записки, подумать только… Забрала с собой их сына, которого он так никогда и не увидел. Он родился, пока Джо таскал ружья, чтобы заработать денег.

Деньги. Вот что ему нужно, понял он тогда. Деньги не давали ему надолго вернуться в Иерихон. Если бы у него только были деньги, все вышло бы иначе, так он, по крайней мере, думал. И он не потерял бы единственную женщину, которую любил. Так он, по крайней мере, думал.

Деньги. Карты сокровищ из Синайской библии, той самой Библии, которая лежит себе сейчас где-нибудь под Старым городом. Чтобы найти ее, ему нужна тайная власть над Иерусалимом. И с тех пор, как Мод оставила его, ключи к прошлому из Библии стали главным и единственным интересом его жизни, так он, по крайней мере, думал.

Много лет назад отец напророчил, что ему суждено стать царем Иерусалимским. Отец не знал, почему так сказал. Но пророчества отца всегда сбывались, и Джо знал, что может стать тайным царем города. Он знал, что может выиграть в Великий иерусалимский покер и тогда станет искать Синайскую библию. Надо только очень-очень захотеть.

И он этого очень сильно хотел, он не хотел ничего больше. Деньги, власть и Синайская библия стали для него всем.

Так он, по крайней мере, думал.

* * *
Черный день, загрохотал Хадж Гарун, неожиданно врываясь в комнату и рассерженно топнув босой ногой об пол.

Черный, черный, самый черный, крикнул он. Черный, как кишки дьявола. Черный. Черный.

Джо встрепенулся и удивленно взглянул на него. Он не помнил, чтобы кроткий рыцарь когда-нибудь говорил с таким жаром.

Слушай, парень, почему ты все повторяешь это по такой-то жаре?

Хадж Гарун угрюмо уставился в стену и перевязал зеленые ленты у себя под подбородком.

Потому что мне этого не забыть, сказал он. Я этого никогда не забуду, а это случилось в такой же июльский день, как сегодня.

Когда это случилось?

Хадж Гарун нахмурился.

Около восьмисот лет назад? Так?

Может быть. А ты про что, собственно?

Хадж Гарун застонал. Джо понял, что ему не хочется даже говорить об этом, настолько отвратительно для него само воспоминание о тех днях. И когда старик, ежась от страха, наконец заговорил, он выплевывал слова, как самое ужасное проклятие в мире.

Крестоносцы взяли Иерусалим.

Джо запнулся — ему стало жаль старика. Он мрачно кивнул.

Ах, это. А я — то только что воображал, будто это мне гаже всех. Даже и не вспоминал об этой ужасной резне.

Хадж Гарун, нахмурившись, уставился в стену.

Я вот думаю, хватает ли у них заносчивости до сих пор праздновать победу.

Где?

В пещерах.

Джо поднял голову и улыбнулся.

В пещерах, ну конечно. И как я об этом не подумал? Там, наверное, гораздо прохладнее, чем здесь. А ты говоришь, они праздновали победу?

Еще как. Бесстыдно наслаждались своими жестокостями.

Ну-ну, а все ж таки там прохладнее. Давай-ка туда спустимся и посмотрим, что там творится. Согласен?

* * *
У подножия лестницы, которая вела куда-то вниз из турецкого сейфа, в полной черноте неожиданно сверкнула слабая старческая улыбка Хадж Гаруна. Он зажег факел. Джо подпрыгнул от неожиданности.

Господи боже мой, не надо пугать бедную душу вроде моей в этом подземном мире. Откуда я знаю, настоящий ты или нет? Вдруг ты — наскальный рисунок пещерного человека, или блуждающий призрак, или кто-нибудь еще похлеще?

Нет большего счастья, пробормотал Хадж Гарун, чем быть слугой света. К крестовым походам сюда. Только, пожалуйста, не шуми, пресвитер Иоанн. Лучше будет, если они нас не услышат.

Это уж точно, прошептал Джо. И в туннелях прошлого я молчалив и благоговеен есмь. Только, пожалуйста, не уходи слишком далеко с этим своим факелом. Я-то, в отличие от тебя, не знаю, куда нам. И хоть там наверху и жарко, мне бы все-таки не хотелось остаться навечно в каком-нибудь уголке истории.

* * *
Они спускались по туннелям и все время куда-то сворачивали. Джо занервничал.

Ты уверен, что помнишь дорогу?

Да. Мы уже близко.

Откуда ты знаешь?

Понюхай!

В воздухе и в самом деле ощущался странный запах, Джо уже успел учуять его. Запах был кислый и усиливался с каждой минутой. Линялая желтая накидка Хадж Гаруна исчезла за углом, и вдруг они оказались в темноте. Джо врезался в стену.

Господи, спасибо, что все уже кончилось, пробормотал он. Надо же, слепой, в подземном мире и с проводником-призраком.

Он на ощупь завернул за угол, и вдруг в лицо ему ударил холодный воздух.

Господи Иисусе!

Где пресвитер Иоанн?

Здесь, боже мой, здесь! Где этот чертов факел?

Ветер его задул. Подожди минутку.

Джо услышал скрежет. Где-то совсем рядом с ним откашлялся Хадж Гарун. И вдруг громкий скорбный крик разорвал черноту. Джо чувствовал, как он вибрирует на коже.

Иисусе и святые угодники, да что ж это?

Снова зажегся факел. В нескольких ярдах от Джо стоял Хадж Гарун, победно улыбаясь. В руках у него был бараний рог.

Понравилось? спросил он.

Понравилось? Ты говоришь, понравилось? Нет, черт возьми, не понравилось. Я до смерти перепугался.

А он для этого и предназначен. Я его держу здесь, чтобы при случае отпугивать рыцарей. Они, кажется, пока не пронюхали про этот подвал, но лучше перестраховаться.

Перестраховаться, вымолвил Джо и поперхнулся зловонием, о котором было позабыл. Хадж Гарун уже обвязывал лицо платком, и Джо сделал то же самое. Они попали в большую сводчатую комнату, где рядами стояли врезанные в скалу шкафы, уставленные рядами пыльных бутылок. Хадж Гарун взял одну и показал Джо этикетку с необычным гербом белый крест на черном поле. Крест был составлен из наконечников стрел, кончики которых почти сходились в центре. Под крестом римскими цифрами была написана дата — год от Р. X. 1122.

Узнаешь?

Нет. Но я бы сказал, что она принадлежала средневековому пьянице, который исповедовал христианство.

Вот именно, все они такие. Ни больше ни меньше как рыцарям святого Иоанна. Они же рыцари Иерусалима, рыцари Родоса и, наконец, рыцари Мальты, потому что именно там им пришел конец, а их настоящее имя — госпитальеры. Этот орден со временем стал самым могущественным из всех рыцарских орденов, но изначально их послушанием было печься о госпиталях для паломников.

Что в бутылках?

Коньяк.

Правда, что ли?

Да, они привезли его из Франции восемьсот лет назад. В медицинских целях. Чтобы облегчить страдания паломников.

Джо тихо присвистнул.

Ах вот оно что, коньяк, который крестоносцы привезли в святую землю, дабы облегчить страдания паломников. Ну и каков он на вкус? Не выдохся за восемьсот-то лет?

Боюсь, что выдохся, сказал Хадж Гарун. Коньяк вроде бы должен только улучшаться с возрастом, но это, кажется, не тот случай. Но я — то хорошо знаю, что в свое время он был хоть куда.

За все эти эпохи успел ухватить глоток-другой?

Ну, не регулярно. Я не могу пить по-настоящему с тех пор, как посадил себе печень, сразу после смерти Александра Македонского.

Чем это?

Испорченными моллюсками. Грек-торговец сказал, что устрицы только что получены с Кипра, и. вполне вероятно, не соврал — суп из них получился великолепный. Но моллюски все равно уже подгнили.

Ах вон оно что, гниющие мускулы — так ты сказал? Что ж, я думаю, нам всем приходится мириться с тем, что со временем в нас накапливаются всякие яды. Вот если бы моя печень сдала двадцать два века назад, думаю, я бы сейчас был жуткой развалиной.

Но было время, задумчиво сказал Хадж Гарун, когда этот коньяк спас мне жизнь. Это когда у меня была чахотка.

Вот погано. А когда это было?

В шестнадцатом веке, когда пришли турки. Их дыхание источало столь нестерпимое зловоние, что ослабило мои легкие.

Неужели тяжелое дыхание так опасно?

Такое тяжелое, как у них, — опасно. Даже не могу себе представить, в каком состоянии у них были желудки в шестнадцатом веке. Упоение победами повлияло, так мне кажется. Турки наняли меня торговать гашишем и козами, мои покупатели дышали мне в лицо, и в результате у меня началась чахотка.

Ужасно.

Я обратился к местному врачу, и он посоветовал мне побольше отдыхать, пить много жидкости и не поднимать тяжести.

Хороший совет.

И вот я спустился сюда и провел здесь год, отдыхал, попивал коньяк и курил сигары, восполнял пробелы в образовании и не брал в руки ничего тяжелее книги и бутылки. И к концу года я был совершенно здоров.

Естественно.

И с тех пор ни одного рецидива. Ни одного.

Да уж, точно. А бутылок-то в этом крестоносном погребке, видать, не одна тысяча.

Так оно и есть.

Да, подумал Джо, отец-писторий хорошо знает латынь, и ничто не помешает ему подделать письмо от кого-то кому-то, датированное тысяча сто двадцать вторым годом от Рождества Христова, из которого станет ясно, что эта штука — подлинный коньяк крестоносцев и стоит целое состояние? Это большие деньги, точно, и у нас тут нарисовалось сокровище, хотя карту я еще не нашел.

Кто управлял орденом госпитальеров?

У них был великий магистр.

Письмо от великого магистра, вот наша цель. Соблюдающее все условности этикета, но изящное по стилю послание великого магистра королю Франции, в котором он тепло благодарит монарха за рождественское пожертвование на добрые дела, совершаемые нашими мальчиками в Иерусалиме. Позвольте смиренно поблагодарить вас, сир, за то, что теперь мы имеем честь принять десять тысяч бутылок ценного редкого коньяка для жаждущих паломников в Священном городе.

Хадж Гарун отбил горлышко бутылки о стену.

Хочешь глотнуть?

Пары ударили Джо в лицо. Он подавился и согнулся пополам, закашлявшись, потому что то, что пять или шесть веков, очевидно, было уксусом, сейчас стало единственным в своем роде ядовитым газом. Он вытащил Хадж Гаруна из комнаты, и старик последовал за ним, все еще сжимая бараний рог. Они молча шли две-три минуты, потом Хадж Гарун остановился и шепнул, что это сразу за углом.

Что это?

Большой Зал собраний крестоносцев. И нужно быть поосторожнее, у них всякие копья, мечи и шипастые булавы. Ужас, страшнее, чем у вавилонян.

Джо взглянул на свою потрепанную, испятнанную униформу. Он нерешительно потрогал Крест королевы Виктории.

Это, конечно, крест, и все такое, ошибиться нельзя, это может помочь установить его религиозную принадлежность. Но мундир? Откуда им знать, что это форма офицера легкой кавалерии времен Крымской войны? Форма героя, пережившего знаменитую самоубийственную атаку в войне, начатой во имя христианской добродетели? Да они и не слышали об этой атаке.

Ты готов? шепнул Хадж Гарун.

Безоружен, пробормотал Джо. Но готов, если вообще можно противостоять мощи Первого крестового похода.

* * *
Хадж Гарун опустился на четвереньки и знаками велел Джо сделать то же самое. Факел потушили. Джо вгляделся в темноту туннеля и заметил в конце его слабый свет.

Потолок туннеля постепенно становился ниже, и вскоре они стали задевать его головами. Наконец Джо и Хадж Гарун протиснулись в отверстие и залегли на гладком уступе. Джо заметил, что из соседних скал когда-то вырезали четырехугольные блоки. Они подобрались к краю уступа.

Глаза Джо сузились. Перед ним открывался квадратный зал с высокими сводами, не естественный, а рукотворный. По стенам горели факелы, а в каких-нибудь десяти футах под ними расположились несколько сотен человек в одеждах ярких цветов и удивительных шляпах, по большей части высоких и остроконечных.

Повсюду были развешаны знамена и флаги. В дальнем конце подземного зала возвышался деревянный помост. На нем сидели человек шесть столпов ордена в особенно роскошных одеяниях и внимательно слушали, как один из них обращается к собранию.

Улучшенный, исправленный и дополненный конклав кардиналов, подумал Джо. Рим в конце концов потерпел неудачу. Они переехали сюда и сейчас, наверное, только что выбрали нового Папу. В конце концов Иерусалим победил.

Хадж Гарун прикоснулся к его руке.

Тот, кто говорит, — Готфрид Бульонский, прошептал он.

Голос у него прямо как у английского сержанта на плацу, подумал Джо.

А человек справа от него, прошептал Хадж Гарун, это его брат, Болдуин Первый, — первый католический правитель Иерусалима. Остальные на помосте — это Раймунд Тулузский, Роберт Нормандский, Роберт Второй Фландрский, Боэмунд и Танкред. Вон и те двое, которые и заварили эту кашу, Петр Пустынник и Вальтер Голяк.[90]

Грязный сброд, пробормотал Джо, пытаясь прочесть девизы на знаменах.

Он не многое мог разобрать из загадочных символов, но понял, что в пещере собрался Орден тайного храма, общество вольных каменщиков, в которое входили люди с высокими степенями масонского посвящения. Оратор говорил, что множество масонов из лож самых разных стран проделали долгий путь в Иерусалим, чтобы принять участие в этом международном тайном конклаве, в первом конклаве, который видят эти палаты, вырезанные в скалах под западной крепостной стеной Старого города, давно и широко известные как Соломоновы копи, место, где, как гласит предание, древние каменщики вырезали и обрабатывали камни для Соломонова храма.

И поскольку мы таким образом можем проследить историю вольных каменщиков, начиная с тех, древних, продолжал оратор на помосте, сейчас настал воистину великий момент в истории, хотя мир никогда о нем и не узнает. Мы собрались здесь, чтобы в этих палатах, там, где Соломонов храм восстал из недр земли, совершить тайные обряды нашего орденского братства. Это место с полным правом можно назвать Соломоновым храмом, воздвигшимся в вечности, а эти просторные палаты, где мы с вами сейчас находимся, однажды вырезанные в скалах нашими братьями, есть не что иное, как материальная форма духовного Храма, которую все мы храним в душе и безмерно почитаем.

Знамена затрепетали. Раздались крики да-да, слушайте-слушайте, верно-верно. Оратор снисходительно улыбнулся и поднял руки, призывая к молчанию.

Богом клянусь, вот здорово, подумал Джо. Вот он, тайный язык камней. Довольно лицемерный язык, а вместо голов — опустевшие копи. Да уж, загадочно, по крайней мере для меня. Что бы все это значило?

Хадж Гарун уже давно настойчиво тянул его за рукав, и Джо никак не мог понять, что он так горячо шепчет.

Что ты говоришь?

Я говорю, надо их остановить, пока еще не поздно, пока у них не появился шанс вернуться к своим армиям. Больше такой возможности может и не представиться — все вместе в одном зале, можно покончить с ними одним ударом. Пошли. Надо спускаться.

Мы в осаде, прошептал Джо. Кругом «черно-рыжие».

Когда защищаешь Иерусалим, ты всегда в осаде.

Но силы неравны. Нас только двое, а их сотни.

Когда защищаешь Иерусалим, силы всегда неравны, скороговоркой прошептал Хадж Гарун. Просто перевес врагов всегда то больше, то меньше. Пошли.

Нет, я все равно предлагаю подождать развития событий. Может быть, они сожгут себя сами, ну или там что-нибудь. Ну, например, эти остроконечные шляпы могут легко заняться от факелов.

Хадж Гарун тихо застонал.

Но в последний раз они убили тысячи наших. Мы просто не можем допустить, чтобы это повторилось. Я когда об этом думаю, у меня в голове шумит.

Спокойно, прошептал Джо, все нормально. В решающий исторический момент в голове шуметь не должно — это явно лишнее.

Шумит, отчаянно повторил Хадж Гарун, я слышу, как они приближаются. Звенят мечи по булыжной мостовой, и они убивают невинных, все убивают и убивают, пока по улицам не польются потоки крови, — это ужасно. На улицах было по колено трупов.

Хадж Гарун затрясся. Потом выражение его лица переменилось и он вызывающе поднял голову.

Они первыми заставили меня носить желтую накидку. Я теперь припоминаю.

Зачем?

Чтобы я не забывал, что я — собака-еврей.

Джо был в замешательстве.

Ты хочешь сказать — ты еще и еврей ко всему прочему?

Хадж Гарун неопределенно помахал рукой.

Если бы ты жил в Иерусалиме столько, сколько я, и видел те времена, когда людей не разделяли по всем этим признакам, ты бы знал, что ты только тот, кем хочет тебя считать враг. Но я наотрез отказался унижаться. Вместо этого я с достоинством носил свою желтую накидку. Я всегда носил ее с достоинством. Но все равно, пресвитер Иоанн, у меня в голове шумит все сильнее.

Нет, подожди. Закрой глаза, и они исчезнут.

Шумит, прошептал Хадж Гарун и вскочил на ноги. И тут он оглушительно затрубил в рог. Все лица в зале изумленно повернулись к ним. Хадж Гарун потряс рогом в воздухе и закричал на весь зал.

Вальтер Голяк. Я же вижу, как ты прячешься там внизу, ты и все твои интриганы франки. Вы хотите вновь завоевать Иерусалим. Но этого не случится, хватит! — это я тебе говорю, и не упорствуй в своих пороках. Этот город вечен, и его не завоевать ни тебе, ни кому бы то ни было еще, когда ты это наконец поймешь? Так что уводи отсюда свои орды и никогда больше не осаждай нас, не мори голодом и не убивай. Нас тебе не завоевать. Мы не сдадимся!

Хадж Гарун вновь затрубил в рог.

Слушайте меня, вы, там внизу! Если вы наотрез отказываетесь уйти, я вызываю храбрейшего из вас на поединок. Выступай вперед тот, кто осмелится. Танкред? Боэмунд? Петр Пустынник? Поднимайте мечи — любой из вас. Я готов.

И Хадж Гарун в третий и последний раз затрубил в рог. Джо попытался было остановить его, но поздно — длинные и тонкие ноги Хадж Гаруна уже болтались в воздухе, взметнулась его желтая накидка, он соскользнул с уступа и обрушился прямо на изумленную толпу внизу.

Послышался тяжкий удар и жуткий треск костей.

Джо в ужасе заглянул за край уступа. Хадж Гарун лежал, скорчившись на каменном полу и все еще пытаясь размахивать рогом. На его ржавом шлеме виднелась свежая блестящая вмятина.

Масоны в смятении закричали. Знамена и остроконечные шляпы сгрудились возле невероятного видения на полу. Один легонько пнул Хадж Гаруна ногой, и старик с тихим стоном вздрогнул. Казалось, он хочет поднести рог к губам и вновь затрубить, но было совершенно очевидно, что он не может даже пошевелиться.

Хорошо хоть жив, подумал Джо.

Вдруг он понял, что их лица все еще закрыты повязанными в винном погребе платками.

Боже, спаси и сохрани, подумал Джо, два чертова бандита в подземном мире, вот что они о нас думают. Кто-то нанял двух подземных головорезов, чтобы помешать их глупенькому веселью и шпионить за их идиотскими играми. Мы на это подписались, и что бы нам здесь посоветовал отец-писторий? Да что угодно, вот как. Что угодно, лишь бы оно быстро.

Джо вскочил на ноги и поднял сжатый кулак.

А ну охолони, заорал он, охолони, вы, масонский сброд. От моего лица с вами говорит Ирландская республиканская армия, и вы видите специальную, слышите, сволочи, специальную форму, в которой ИРА ведет подземные военные действия в Иерусалиме. Мы эти копи заминировали такой взрывчаткой, что вам и не снилась, ждали только вашего прихода. Ждали, чтобы вы произнесли вслух вашу дьявольскую хулу на иезуитов, и теперь, услышав ее, мы поднимаемся наверх и идем прямиком к Папе. И плохо придется тому фанатику, который попытается нас остановить. Считайте, что в ту самую секунду, как эта грешная мысль взбрела в его слабоумную башку, он уже покойник. Стоять, или я велю этому старику в четвертый раз затрубить в рог, а это будет сигналом к наступлению конца света, — святая правда, как и то, что Иоанн написал Откровение. Еще один звук из рога — и бомбы взорвутся, и тогда вы уж точно встретитесь с Соломоном, это я вам обещаю, а католики всего мира будут избавлены от ваших черных козней. А ну замерли, если хотите жить.

Джо мягко спрыгнул на пол и медленно осмотрелся, окинув недобрым взглядом оцепеневших масонов. Он опустился на колени и подобрал несчастного Хадж Гаруна, который беспомощно ползал кругами, потому что шлем съехал ему на нос. По лицу его катились слезы, ведь глаза ему засыпала ржавчина.

Мы победили, прошептал Джо ему на ухо.

Победили?

Да. Никто из них не решился принять твой вызов. Ни Боэмунд, ни Танкред, ни этот интриган и мерзавец Вальтер Голяк. Они оцепенели от страха и теперь убираются домой, даже не обнажив мечи. Ты это сделал. Иерусалим спасен.

Спасибо, Господи, бормотал Хадж Гарун, пока Джо поднимал легкое тело старика на спину и проталкивался через массы знамен, остроконечных шляп и мерцающих факелов. Вскоре они уже выползали из-под северо-западной стены Старого города, а жаркое июльское солнце как раз проваливалось за крыши нового.

Часть вторая

Глава 5 Мунк Шонди

Ты ешь чеснок, ничем не заправляя?

Да.

И сколько?

Большую головку до еды и две после.

Я вижу, ты завел какую-то грязную средиземноморскую привычку?

Человек с трехслойными часами и самурайским луком не в путешествиях обрел свои широкие познания в области левантийских потребительских товаров. Вместо этого он изучал уникальное собрание писем, хранящееся в архивах дома Шонди.

Эти письма написал его предок, появившийся на свет в Базеле в 1784 году, — Иоганн Луиджи Шонди. Его отец, наполовину швейцарец, наполовину немец, был педант, зарабатывавший на хлеб насущный изготовлением крохотных часов. Чем меньше были часы, тем больше они нравились отцу. Часто отец делал такие маленькие часы, что невозможно было разглядеть циферблат. Поэтому только немногие экземпляры имели шанс стать чьей-то собственностью. Большинству суждено было остаться на стенах в доме часовщика. Там они висели, точно крохотные бусины, неслышно тикали и с бесцельной точностью отмеряли время.

Но, к счастью, мать Иоганна Луиджи, наполовину итальянка, наполовину швейцарка, обладала непревзойденным талантом пекаря. Лучше хлеба в Базеле было не найти, и поэтому, пока отец Иоганна Луиджи занимался сведением времени в точку, мать ходила по городу, продавая огромные батоны горячего хлеба, и семья не голодала.

В конце века родители умерли, и сразу стало понятно, что Иоганн Луиджи не обычный швейцарец. Он начал изучать химию, медицину и языки, а чтобы как-то прокормиться, рубил дрова. Не по годам развитой и бойкий юноша с бледно-голубыми глазами, всего восемнадцати лет от роду, он год изучал арабский в Кембридже, а потом решил пройти пешком весь Левант.

Иоганн Луиджи был невероятно обаятелен, а значит, легко находил ночлег. В Албании ему довелось постучать в ворота замка, принадлежавшего главе могущественного клана Валленштейнов. Его пригласили переночевать как раз вовремя. Хозяин замка с христианским именем Скандербег[91] был последним в длинной череде Скандербегов и отсутствовал по случаю очередной войны, что, впрочем, неудивительно, поскольку на протяжении последних ста пятидесяти лет его предки, кажется, ничем больше не занимались.

Поэтому Иоганна Луиджи занимала милая супруга отсутствующего хозяина. После ужина над замком разразилась страшная буря, и молодая женщина пригласила гостя полюбоваться молниями из окна своей спальни. Проливной дождь хлестал по стенам замка весь остаток ночи.

К утру буря утихла. Одарив молодую хозяйку очаровательной улыбкой, Иоганн Луиджи взвалил свой мешок на спину и продолжил путешествие. Он и не подозревал, что заронил в нее семя, из которого в будущем произрастет набожный отшельник, человек, который столь искусно подделает первую Библию, что все примут ее за подлинник, траппист-отступник и лингвистический гений, последний из Скандербег-Валленштейнов.

Иоганн Луиджи быстро обошел Левант, и то, что он увидел, ему понравилось. К началу следующего года он уже дошел пешком до Будапешта, где начал изучать медицину, вновь зарабатывая на жизнь рубкой дров. Он получил медицинскую степень и основал частную практику. Особое его внимание привлекали случаи истерии. Вскоре он перешел в иудаизм, чтобы жениться на одной из своих бывших пациенток, молодой хазарской еврейке. Ее семья еще с девятого века промышляла в Будапеште мелкой торговлей.

Вскоре у них родился сын, и его назвали Мунк, по странной традиции, вывезенной предками жены из Закавказья еще до того, как в восьмом веке вся семья дружно перешла в иудаизм. По этой традиции старшему отпрыску мужского пола в каждом поколении давалось одно и то же имя. В семье Сары это традиционное имя было Мунк, хотя припомнить его значение не мог уже никто. Сам Иоганн Луиджи был более чем доволен таким именем, поскольку слышал в нем какой-то отзвук собственных монашеских устремлений.

Примерно в то же самое время Иоганн Луиджи задумал новую краткую поездку по Леванту. Он посуху доедет до Алеппо, сказал он жене, и проведет там несколько недель, совершенствуясь в арабском. Потом он спустится по Тигру к Персидскому заливу, найдет корабль, идущий в Египет, и оттуда вернется в Европу. В целом он будет отсутствовать три месяца, сказал он и пообещал писать каждый день. Он, правда, не сумел объяснить ни как его письма дойдут до Будапешта, ни как покрыть с такой скоростью предполагаемые расстояния.

Но о географии Ближнего Востока в те времена было известно чрезвычайно мало, а уж тем более в будапештской семье, занимающейся мелкой торговлей.

И все же Сара и ее семья просто должны были что-то заподозрить хотя бы исходя из того, как молодой врач готовился к поездке. Вместо того чтобы оформлять бумаги, Иоганн Луиджи исчез в венгерской глубинке. Там он в любую погоду ходил босым, спал на открытом воздухе без одеяла, питался исключительно травами и приехал в Будапешт только в середине года, чтобы побыть с женой, когда родилась их дочь Сара.

Но никто не комментировал его странное поведение. Женщины в семье Сары всегда искренне любили своих мужчин. Пусть Иоганн Луиджи занимается чем угодно, лишь бы был счастлив, считала Сара, даже если это означает, что на какое-то время им придется расстаться.

И вот прохладной осенью 1809 года Иоганн Луиджи нежно обнял жену и двоих детей и отбыл в краткую поездку по Леванту. Его путь отмечали ежедневные письма домой, Саре.

* * *
Вот так все и получилось. Иоганн Луиджи действительно писал домой ежедневно, иногда по пять раз на дню.

Детали были его страстью, и потому неудивительно, что его письма представляли собой подробные отчеты обо всем, что он повидал, вплоть до мелочей. Вперемежку с лирическими пассажами о вечной любви к Саре в Будапешт поступала бесконечная информация о сельскохозяйственных культурах и торговле, а также анализ местных обычаев. Все сплеталось в этом своеобразном и обстоятельном дневнике его странствий.

Два года тяжелые пачки писем регулярно приходили из Алеппо. За это время пытливый молодой швейцарец успел отрастить длинную бороду и выучить сто пятьдесят арабских слов, служащих для обозначения вина. По всему он теперь был образованным арабским купцом: носил богатую турецкую одежду и именовался шейх Ибрагим ибн Гарун, а свои голубые глаза объяснял примесью черкесской крови.

Он настолько проникся арабским образом мыслей, что перед отъездом в Сирию для забавы переложил отрывок из «Гаргантюа» на арабский и вставил его в опубликованное за свой счет издание «Тысячи и одной ночи», столь искусно его стилизовав, что ее немедленно объявили утраченным багдадским подлинником.

Следующие два года письма Иоганна Луиджи приходили в Будапешт нерегулярно. Иногда о нем ничего не было слышно месяцами, а потом на Сару в один день обрушивались сотни писем. Теперь он был в Египте, на пути туда посетив Петру.[92] Со времен средневековья он был, пожалуй, первым из европейцев, кому довелось увидеть этот опустевший каменный город.

Он розовый, моя любовь, написал он Саре о Петре. И всего вдвое младше времени.

В Каире он приобрел репутацию знатока исламского права. Его соблазняли высоким постом в исламском суде, но он вежливо отказался — у него, мол, неотложное дело в верховьях Нила. Следующая весточка была из Нубии — он питается финиками и проходит пешком по десять часов в день и по девятьсот миль в месяц.

Но в 1813 году, в Нубии, неутомимый Иоганн Луиджи все-таки прожил несколько недель в безмятежном спокойствии. Там, в деревеньке на краю пустыни, он полюбил гордую молодую женщину, которая однажды станет прабабкой Каира Мученика.

Потом он отправился на юг, от Шенди[93] до Красного моря, а потом в Джидду.[94] Там он исчез — только для того, чтобы однажды утром Сара увидела у своего дома процессию повозок, нагруженных конвертами. Оказалось, что за то время, пока от него не было вестей, Иоганн Луиджи в облике шейха Ибрагима ибн Гаруна проник в Мекку и Медину и поцеловал черный метеорит в Каабе.

Он был одним из первых, кому довелось увидеть Абу Симбел, в те времена почти полностью похороненный под песками. Он писал, что Рамзесово ухо трех футов и четырех дюймов в длину, его плечи двадцать один фут в ширину, и таким образом по мало-мальски приблизительной оценке рост фараона должен составлять где-то шестьдесят пять семьдесят футов, несмотря даже на все излишества, которым он предавался при жизни.

И Иоганн Луиджи опять поехал в Каир, чтобы прочесть там курс лекций по исламскому праву. Но на город обрушилась чума, и, спасаясь, он удалился в монастырь Святой Екатерины в Синае. Там в 1817 году, за два года до рождения на юге Англии великого английского исследователя Стронгбоу, Иоганна Луиджи быстро сразила дизентерия, и он был похоронен без отправления обрядов в безымянной мусульманской могиле у подножия горы Синай. От могилы открывался вид на ту пещеру, где неведомый ему сын, последний из Скандербег-Валленштейнов, со временем изумительно, мастерски подделает подлинную Библию.

Иоганн Луиджи умер всего в тридцать три, посетив Мекку за добрых пятьдесят лет до Стронгбоу следующего европейца, которому это удастся. Замечательные открытия Стронгбоу затмят исследования Иоганна Луиджи. Но, с другой стороны, хадж англичанина растянется на целых сорок лет, а не на какие-то восемь.

* * *
Еще долго после смерти Иоганна Луиджи письма, написанные знакомым почерком, все приходили и приходили в Будапешт из всех уголков Африки и Ближнего Востока. Нежные письма дышали любовью и всегда обещали, что их автор вернется домой самое позднее через три месяца. Так они и приходили год за годом — последнее через сорок лет после смерти Иоганна Луиджи.

Но Сара не знала, что он мертв, и кто мог предположить, что новое письмо — последнее?

Вдруг еще одно письмо найдет дорогу в Будапешт из какого-нибудь захолустного уголка Леванта, где Иоганн Луиджи доверил его сонному купцу, который медленно движется сквозь время на спине верблюда?

Поэтому Сара, оглядываясь на прошлое, считала свой брак идеальным. Она дожила до восьмого десятка, и большинство ее сестер и кузин давно овдовели, потеряв своих домоседов мужей. А вот ее муж все еще посылал ей любовные письма. И даже слегка загуляв, не забывал писать домой.

И Сара умерла, обнимая свои воспоминания. Она слушала, как одна из внучек читает ей вслух то, что потом оказалось последним письмом Иоганна Луиджи. Его принесли утром того дня, когда она умерла, — чудесное описание заката у горы Синай, а в конце — привычное обещание, что скоро, теперь уже совсем скоро, они с возлюбленной Сарой снова будут вместе.

И вот это случилось. Нежно улыбаясь, она закрыла глаза. Последнее, что она услышала в жизни, были ласковые слова мужа.

* * *
Не перечесть любовных писем Иоганна Луиджи, отправленных Саре за все эти годы. Но не успел он далеко отъехать от Будапешта, как Сара поняла: во-первых, письма начали заполнять книжные шкафы от пола до потолка, которые она поставила на кухне, чтобы хлопотать по хозяйству в незримом присутствии мужа.

Во-вторых, эти письма оказались самым полным в Европе источником информации о Ближнем Востоке.

Сара была женщина предприимчивая и талантливая, а домашние хлопоты не доставляли ей большой радости. Поэтому, как только ее дети вышли из младенческого возраста, она начала подумывать о том, как бы найти применение своим способностям.

Однажды в пятницу она перечитывала письмо мужа о столовых приборах дамасской стали, и тут ей в голову пришла любопытная мысль. Коммерции в письмах мужа уделялось явно не меньшее внимание, чем любви. Что мешает ей использовать эти сведения для собственного дела?

Она втайне от всех пошла к ростовщику и заложила дом, обеспечив тем самым начальный капитал. Столовые приборы были успешно проданы, и на выручку от дамасской стали она приобрела партию персидских ковров, исчерпывающее описание которых содержалось в другом письме. Доходы от продажи ковров позволили ей выкупить дом, а за коврами последовали египетский хлопок и багдадские драгоценные камни.

Бизнес расширялся, и Сара начала нанимать сестер, тетушек и кузин, чтобы те вели бухгалтерию.

Письма от странствующего Иоганна Луиджи все приходили и детально информировали Сару о возможностях новых рынков. Дело набирало обороты. Вскоре Саре показалось, что выплачивать проценты банкам — бесцельная расточительность, и она решила основать собственный торговый банк.

Банковское дело вскоре увлекло ее не меньше, чем торговля, и она открыла коммерческий банк. Его операции множились, и вскоре она купила еще несколько банков. Когда ей исполнилось сорок, ее банковские активы стали крупнейшими в Будапеште, а к пятидесяти годам отделения ее банка в Вене, Праге и в других городах контролировали там львиную долю финансов. Активы росли, и рос товарооборот с Левантом.

Росли так, что ко времени ее смерти дом Шонди, как его начали называть, стал самым могущественным финансовым учреждением в Центральной Европе.

* * *
Способ управления домом Шонди остался без изменений и после смерти Сары. С самого начала в советы директоров банков входили ее родственницы, сначала сестры и тетушки, а потом племянницы — родные и внучатые.

Генеральный совет директоров всех банков, получивший коллективное имя «Сары» в честь своей основательницы, собрался после ее смерти и, естественно, решил, что новым главой дома будет дочь, а не сын.

Сара Вторая охотно приняла пост директора-управляющего. Но, будучи менее целеустремленной, чем мать, она обратила свой взор и на мужчин семьи. Учитывая богатство дома Шонди, мужья, сыновья и отцы членов совета директоров не могли по-прежнему заниматься мелкой торговлей.

Даже старший брат директора, Мунк, все еще владел магазином дешевой мануфактуры в восточной части Будапешта. Там он работал от зари до зари, складируя второсортные простыни и наволочки.

Сара Вторая знала, что ее брат всегда втайне любил играть на скрипке. Иногда он играл дома, в маленькой, не больше шкафа, комнате без окон. Играл таясь, потому что музыка в среде, где предполагалось, что интересы мужчин должны ограничиваться только практической сферой, считалась легкомысленным, пустым времяпрепровождением.

И вот Сара Вторая предложила брату сделать тайное явным и полностью посвятить себя своей настоящей страсти, — и тогда она будет обеспечивать его до конца дней. Естественно, Мунк с радостью согласился.

На следующем собрании «Сар» она объявила о нововведении, в результате которого возникла новая семейная традиция. Совет директоров быстро последовал ее примеру, и среди мужчин семьи объявились новые тайные музыканты. К Мунку тут же присоединились три его кузена, люди с такими же недюжинными музыкальными талантами и дешевыми магазинами в восточной части Будапешта. Вместе они оказались замечательным струнным квартетом, которым быстро заинтересовались антрепренеры.

Следующее мужское поколение Шонди уже с самого детства было окружено музыкой. Братья, племянники и двоюродные дедушки репетировали вместе под управлением Мунка, и через несколько десятилетий мужской симфонический оркестр Шонди стал не менее знаменит в музыкальных кругах Центральной Европы, чем женский дом Шонди в мире финансов.

* * *
Так, пока женщины делали деньги под руководством царствующей Сары, мужчины исполняли музыку под началом царствующего Мунка. Но в соответствии с новыми матриархальными традициями семьи первый мальчик в каждом поколении, новый Мунк, был сыном не Мунка, а Сары и, следовательно, старшим племянником последнего Мунка. Эту сложную нисходящую линию родства не понимал никто, кроме самих Шонди.

Естественно, женщины рода Шонди подолгу изучали семейные архивы с целью улучшить деловую хватку, но и у мужчин Шонди были в этом отношении особые обязательства.

Каждую весну они откладывали в сторону инструменты и возвращались в просторную старую кухню Сары Первой. Там они месяцами избавлялись от иллюзий, уйдя с головой в изучение источников материального и артистического благосостояния семьи. В саду щебетали птицы, в комнату на спинах нежных ветерков врывались ароматы цветов, а мужчины внимательно читали тысячи и тысячи любовных посланий, которые странствующий Шонди-муж однажды отправил своей верной Шонди-жене.

* * *
Тот Мунк, которому доведется сыграть в Великий иерусалимский покер, родился в 1890 году. Своим музыкальным инструментом он избрал виолончель и, разумеется, овладел ею в совершенстве. Но он 1 был неправильным Шонди, потому что не довольствовался одной музыкой. Он смутно стремился к чему-то, хотя точно и сам не знал к чему.

Еще ребенком Мунк перепробовал все мыслимые занятия, жадно увлекаясь каждой новой ролью. Какое-то время он был почтальоном, потом пожарником, потом проводником. Свою девятую весну он встретил хирургом и оперировал у себя в спальне. А уже летом он начал охотиться на тигров и слонов в городских садах. К последовавшей за этим осени он уже попробовал быть садоводом, живописцем и плотником, уже не говоря о том, что успел побыть выдающимся судьей.

Когда ему исполнилось одиннадцать, он подпал под очарование писем своего прадеда, Иоганна Луиджи Шонди, и все время воображал его поразительные странствия по Нилу и всему Ближнему Востоку. Он тоже восхищался каменным городом в пустыне и пересекал Нубию, питаясь финиками, проходя по девятьсот миль в месяц, а потом останавливался, чтобы измерить длину Рамзесова уха — три фута и четыре дюйма, — перед тем как отправиться из Шенди на Красное море.

Но вышло так, что ни одно из этих поприщ его не удовлетворяло, даже великолепные путешествия прадеда, — быть может, потому, что эти путешествия на самом деле проделал не он. Он начал понимать, что хочет отойти от семьи и ее традиций, которые в последнее время угнетали его. Но никто из Шонди не замечал этого, потому что юный Мунк почти всегда был сдержанным и замкнутым. Если бы они присмотрелись к нему получше, то поняли бы, что он удивительным образом соединял в себе черты первой Сары и ее странствующего мужа — энергию, воображение и страсть к деталям.

Чем ты собираешься заниматься, юный Мунк? в отчаянии спрашивали его родственники.

Но Мунк только улыбался, пожимал плечами и говорил, что не знает. А потом возвращался к семейным архивам, пытаясь разгадать тайну, которая там точно таилась, он был в этом уверен. Секрет необычной жизни, которая стала уникальной, потому что прошла согласно ее собственной природе и ничему больше.

Что за тайна заставила прадеда совершить все эти невероятные вещи? Простое любопытство? Восхищение чужими обычаями? Желание увидеть то, чего никто не видел?

В удобной кухне Сары Первой, среди огромных шкафов с тысячами и тысячами любовных писем, юный Мунк сидел, смотря в окно, а точнее, на что-то далекое-далекое. Конечно, прадед наверняка все это ощущал, как же иначе. Но что двигало Иоганном Луиджи? Где секрет?

Когда ему исполнилось восемнадцать, семья настояла, чтобы он выбрал себе профессию, и он наконец принял решение. Решение это изумило всех до крайности.

Но почему именно это, юный Мунк? Хорошо, ты не хочешь быть музыкантом. Мы бы поняли, если бы ты выбрал торговлю. Этим, по крайней мере, мы занимались с давних пор. Или ученую карьеру, или какое-нибудь ремесло. В конце концов, твой прадед был одновременно ученым и врачом. Или химию и языки, он и этим занимался. Но Шонди в армии? В австро-венгерской армии? Это неслыханно.

Да, тихо сказал Мунк, улыбаясь. Я так и думал.

* * *
Но, прослужив недолго в драгунском полку под Веной, Мунк понял, что армейская рутина не для него.

Он попросил перевести его на службу за границу, и на его счастье в ту же самую неделю, отведав несвежего мяса, умер адъютант военного атташе Австро-Венгрии в Константинополе. И вот летом 1908 года Мунк был откомандирован в столицу Османской империи.

Он успел пробыть там чуть больше месяца, когда Австрия аннексировала Боснию, вызвав тем самым еще один балканский кризис. Турки начали тайно готовиться к войне. Отчеты с места событий, вышедшие из-под пера лейтенанта Шонди, были признаны настолько ценными, что уже в начале декабря он получил звание капитана.

А на Рождество атташе и все сотрудники миссии ели дикого вепря. Мунк избежал отравления, потому что с самого начала пребывания в Турции ел много чеснока. О таком простом, но эффективном средстве он узнал из писем своего прадеда, который успешно пользовался этим лекарством во всех своих путешествиях.

Немногие из офицеров дотянули до Нового года, но к Крещению умерли все поголовно. Поскольку в Константинополе не оставалосьникого, кто мог бы занять высокую должность, посол объявил Мунка исполняющим обязанности военного атташе невероятная ответственность для столь юного офицера.

Но быстрый взлет Мунка только начинался. Бывший атташе не нашел времени отослать начальству годовой отчет о положении дел в Османской империи, и Мунк воспользовался возможностью полностью пересмотреть его.

Конечно, его начальство и не подозревало, что тайные архивы Шонди в Будапеште — неисчерпаемый кладезь информации. Начальство знало только, что угроза, которой подвергались все без исключения европейцы в Константинополе, — испорченное мясо — неожиданно открыла им глаза на блестящего молодого офицера, знающего Османскую империю как свои пять пальцев.

Мунк получил рекомендации. Его представили к чину майора и сделали постоянным исполняющим обязанности атташе.

Теперь у Мунка наконец появился интерес в жизни. Следующие четыре года, горстями поедая чеснок и удовлетворяя свою страсть к деталям, он без устали путешествовал по Балканам, где как раз началось невероятное смятение — Османская империя распадалась. Никто из европейских военных атташе не мог с ним соперничать, поскольку несвежее мясо косило их десятками. За заслуги Мунка вскоре произвели в подполковники.

Весной 1912 года турки объявили о проведении маневров под Адрианополем, а все балканские государства провели спешную мобилизацию. Первая Балканская война началась, когда болгары, сербы и черногорцы, албанцы и македонцы выступили вместе против турок. Тем временем Россия и Австро-Венгрия готовились к войне.

В запутанном лабиринте интриг, угроз и неожиданных нападений молодой Мунк неустанно перемещался с фронта на фронт, собирая информацию. Попутно он с равным энтузиазмом проводил тайные встречи в Константинополе, да и не только там.

Неутомимый и дерзкий молодой подполковник Мунк Шонди приобретал известность, которая скоро станет невыносимой для главного врага Австро-Венгрии.

* * *
Одним из его частых спутников в те последние лихорадочные недели 1912 года был японский военный атташе в Константинополе, некий майор Кикути,[95] миниатюрный аристократ. Он стал героем Русско-японской войны потому, что приказал своим солдатам выстроить баррикаду из громоздившихся на маньчжурской равнине трупов казачьих лошадей, чтобы защититься от атак казаков. Этот отчаянный ход позволил его батальону пережить резню, устроенную русскими, за восьмифутовой стеной разлагающегося мяса.

То ли потому, что майор был буддистом, то ли потому, что память о зловонии маньчжурских равнин была неизгладима, но Кикути совершенно не ел мяса и поэтому был в Турции столь же мобильным, как и Мунк.

И вот они часто путешествовали вместе, сравнивая свои заметки и засиживаясь за полночь в неуклюжих вагонах покачивающихся на ходу поездов, переезжая с фронта на фронт. Между ними завязалась краткая, но крепкая дружба, которая однажды позволит Мунку найти то, что всегда искал, в странной музыке монастыря в пустыне.

* * *
В конце ноября Мунк раздобыл документы, положившие конец Первой балканской войне, — достоверные секретные сведения из Москвы, подтверждавшие, что Россия не станет воевать за балканских славян. Сербам пришлось отказаться от территориальных претензий, несмотря на то что русские уже объявили мобилизацию.

Эти разоблачения привели русских в ярость, и они согласились принять участие в мирных переговорах только в обмен на жестокое и необычное возмездие. Они потребовали, чтобы печально известного австро-венгерского военного атташе, столь удачно действовавшего на Балканах, изгнали из армии. Более того, чтобы он больше не влиял на военную политику на Балканах, изгнать его потребовали в Османскую империю. А уж там за ним присмотрят русские агенты.

Приказы пришли в начале нового года, и Мунк с грустью сел в Восточный экспресс до Вены, где должен был пройти последний день его военной службы.

Гвардейцы в парадной форме салютовали ему на вокзале. В сопровождении эскорта кавалерии его отвезли в штаб-квартиру командующего и с соблюдением всех подобающих воинских почестей произвели в полковники. Он стал самым молодым полковником австро-венгерской армии — ему было всего двадцать два года. Его наградили орденом Золотого руна.

После официального обеда с офицерами полка состоялся торжественный парад в его честь. Только на закате он вернулся в штаб-квартиру командующего, снова в сопровождении эскорта кавалерии. Там ему прочитали вслух приказ о его увольнении из армии, а заодно послание императора, в котором тот выражал соболезнования и обещал в случае заключения мира вернуть его из ссылки в течение недели.

В тот же вечер Мунк прибыл в Будапешт, чтобы попрощаться с родственниками. Дома были только мужчины, потому что совет директоров дома Шонди по какому-то важному поводу собрался на экстренное заседание.

Получив инструкции от родственников, полковник в отставке Шонди помчался в старый дом над Дунаем, где некогда жила Сара Первая.

* * *
«Сары» заседали в конференц-зале совета директоров — в кухне с высокими шкафами, скрывавшими семейные архивы. Сквозь широкие окна можно было наблюдать за движением торговых судов по реке.

Мунк по-армейски четко остановился посреди кухни и замер по стойке «смирно», оказавшись лицом к лицу с бабушкой, царствующей председательницей Сарой Второй. Справа от старухи сидела будущая глава дома, мать Мунка Сара Третья. Далее по рангу разместились тетушки, кузины и прочие родственницы Мунка, весь совет директоров дома Шонди.

Добрый вечер, бабушка, сказал он, щелкнув каблуками и изящно отдавая честь. Приятно видеть вас в добром здравии. Вы замечательно выглядите.

Старуха поморщилась.

Замечательно? Перестань молоть чепуху, выгляжу я ужасно и знаю об этом. В этой сырости и волосы-то толком не уложишь. Что это за гадостью пахнет у тебя изо рта?

Чесноком.

Ты ешь чеснок, ничем не заправляя?

Да.

И сколько?

Большую головку до еды и две после.

Я вижу, ты завел какую-то грязную средиземноморскую привычку?

Ни в коем случае. Это строго в лечебных целях.

Из-за несвежего турецкого мяса?

Да.

Ах да, теперь я вспоминаю, об этом упоминалось в одном из писем. Что ж, постарайся не дышать на нас, насколько это возможно, и поздоровайся со всеми.

Добрый вечер, мама, сказал Мунк. Добрый вечер, повторил он, вежливо кивая собранию «Сар»; у всех до единой на коленях лежало вязание.

Те, чьи спицы сейчас не мелькали сердито в воздухе, нервно приглаживали волосы или оправляли лифы платьев. Несколько десятков женщин — все в черном, без косметики, волосы забраны назад в тугой пучок, скрепленный единственной заколкой с треугольной бриллиантовой головкой. На каждой была черная шляпа, черные перчатки и скромная бриллиантовая брошь треугольной формы над левой грудью, обычный наряд для официального заседания совета директоров «Сар».

Возмутительное безрассудство, воскликнула его бабушка, открывая заседание. Мы долгие годы не требовали от наших мужчин ничего, — пусть занимаются музыкой, лишь бы нам не мешали, вели себя прилично и раз-другой выступили на семейных собраниях. И что мы видим? Что ты делал на этих Балканах? Выставлял себя на посмешище. Привлекал всеобщее внимание. Мы банкиры, юный Мунк, а банкирам ни к чему сплетни на каждом углу.

Комната огласилась яростным щелканьем спиц. Крещендо уже оглушало, и тут бабушка откашлялась. Щелканье тотчас замолкло. Старуха подалась вперед. Все взгляды были прикованы к ней. Она прищурилась.

Мы слышали, тебя сегодня наградили орденом Золотого руна. Поздравляем.

Спасибо, бабушка.

Как прошел парад в твою честь?

Очень эффектно.

А обед? Сколько было перемен блюд?

Двенадцать.

Ты уж, конечно, не упустил своего.

Конечно.

Ты все равно бледненький. Ешь побольше, вот что я тебе скажу. Правда, что тебя встречал и провожал кавалерийский эскорт?

Да.

И сам командующий прочел приказ о твоем изгнании? И его императорское величество прислал тебе свои личные соболезнования?

Да.

Старуха откинулась назад и мечтательно прикрыла глаза. Она причмокнула губами. Спицы застучали мягко и ритмично.

И все это мой внук, пробормотала она, только подумайте. Самый молодой полковник в императорской армии. Ты гордишься собой?

Да. Очень.

Конечно, так и надо. Русские — варвары, им нельзя доверять. Ты поступил с ними так, как они того заслуживают. Что ж, теперь перейдем к делу.

Старуха задумчиво почесала подбородок. По всей комнате ее родственницы мрачно изучали свое вязание. Когда бабушка вновь заговорила, спицы тихо защелкали.

Если честно, юный Мунк, твоя военная карьера закончилась в самое подходящее для нас время. Дом Шонди оказался в очень печальном положении. Женщина просто не может заниматься делами в арабских и турецких странах, это тебе не Европа. И хотя ты провел там некоторое время, я не рассматривала твою кандидатуру всерьез — ты еще слишком молод. Но когда мы узнали, что ты отправляешься в ссылку, то сразу поняли, что это не простое совпадение. От наших музыкантов мало проку в такой миссии. Но я надеюсь, что твой военный опыт позволит тебе добиться успеха, а твоя молодость не станет в этом помехой. В любом случае, я решила, что это будешь ты.

Мунк отдал честь.

К вашим услугам, мадам.

* * *
Бабушка внезапно нахмурилась, а лицо его матери вдруг омрачилось. Остальные были то ли растеряны, то ли испуганы. Щелканье спиц вновь стихло. Когда бабушка заговорила, в кухне воцарилась тишина.

Никто из мужчин нашей семьи не знает об этом мы не хотели волновать вас. Но мы уже довольно давно стоим на пороге серьезного кризиса. Первые угрожающие сведения стати поступать лет двадцать назад и, очевидно, были случайны, но тем не менее на всякий случай мы приняли их во внимание. В бизнесе нельзя быть слишком осторожным. Ты не сведущ в тонкостях банковского дела, и поэтому я не буду вдаваться в детали. Я просто скажу, что есть совершенно определенные способы узнать, когда консорциум или другая финансовая группа покупает предприятие. Особенно если предприятие настолько большое, что его можно приобрести только частями. Тебе не трудно следить за моей мыслью?

Нет, бабушка.

Хорошо. Именно так и произошло в нашем случае. Все двадцать с небольшим лет, что мы следим за процессом — и, очевидно, еще до того, как мы об этом узнали, — кто-то мастерски скупал куски этого предприятия. Прямо у нас из-под носа. Анаши базовые капиталы с давних пор размещены там, и для дома Шонди это может плохо кончиться.

Какое предприятие купили у вас из-под носа?

Старуха мрачно взглянула на него поверх очков. Ее лицо потемнело.

Османскую империю, прошипела она.

Что?

Ты не ослышался. У нас есть доказательства, несомненные. Как бы странно это ни звучало, чуть больше тридцати лет назад кто-то принялся тайно скупать Османскую империю.

Вы имеете в виду, что русские опять сговорились с французами или англичанами? Заключили тайный союз с немцами?

Нет, не это. Политика здесь ни при чем. Это исключительно деловое предприятие, и оно в руках только одного человека. Один человек купил Османскую империю.

Но это невозможно, бабушка.

Конечно невозможно. Все эти годы мы только это себе и повторяли. Правда, девочки?

Она сурово оглядела комнату. Мать, тетушки и кузины живо закивали. А потом они враз заговорили, громко и быстро, не слушая друг друга.

Хватит, девочки, крикнула бабушка. В комнате тут же воцарилась тишина.

Так вот, молодой человек, ситуация, в которой мы оказались, более чем странная. Положение критическое и, возможно, фатальное. Основа дома Шонди — торговля со странами Леванта, и вдруг мы узнаем, что один человек скупил весь Левант. Кто он и что ему нужно? Почему он его купил? Что он собирается с ним делать?

Вы уверены, что это он? Почему не она? спросил Мунк.

Бабушка презрительно фыркнула.

Конечно, это мужчина; женщина не стала бы действовать так грубо. У женщины может быть какая-то значительная закулисная роль. Но не целая же империя в одном беспощадном кулаке. Это работа мужчины.

Мунк щелкнул каблуками.

Да, бабушка.

Пожалуйста, не перебивай.

Да, бабушка.

Теперь продолжим. Мы постарались восстановить события с самого начала. Самая ранняя стадия туманные отчеты о том, как в тысяча восемьсот восьмидесятом году в Константинополе египетский эмир, багдадский банкир и правитель Персии начали теневые переговоры. Сидя. Запомни это: сидя. Этот человек, кажется, огромного роста, но наши информаторы не знают, какого точно, потому что он ни разу не встал. Я говорю человек, а не люди, потому что нам совершенно ясно, что и эмир, и банкир, и правитель — одно и то же лицо. Притворщик, который может изменять внешность. И только посмотри, кем он переодевался. Всегда левантинцем, а это значит, что он европеец и очень хитрый. Итак, вот какими фактами мы располагаем. Это европеец, невероятно богатый и настолько высокий, что он боится, как бы рост его не выдал. Он очень умно поступил, когда сидя, ни разу не встав с места, скупал все колодцы в Мекке и все колодцы на пути паломников в Мекку, приобретал должность тайного казначея турецкой армии и флота, скупал все правительственные долговые обязательства и выписывал новые. Сидя держал совет с пашами и министрами и принимал опекунство над их внуками. Сидя увольнял, нанимал и перенанимал всех духовных лидеров на Ближнем Востоке. Он одновременно совершал сотни таких сделок, и все ради одной цели — сделаться единственным владельцем Османской империи. Только один европеец в девятнадцатом веке подходит под это описание. Знаешь, кто он?

Нет, бабушка.

Стронгбоу. Плантагенет Стронгбоу. Англичанин, двадцать девятый герцог Дорсетский. Рост семь футов и семь дюймов. Он получил в Кембридже степень по ботанике и был признан величайшим фехтовальщиком и ботаником викторианской эпохи. Но променял растения на путешествия. В тысяча восемьсот сороковом году он исчез из Каира после торжественного дипломатического приема в честь двадцать первого дня рождения королевы Виктории. Он просто обожал нарушать приличия и появился на этом приеме абсолютно голым. На нем были только переносные солнечные часы, они висели у него на поясе и мало что скрывали. Во второй раз он объявился лет сорок спустя. Ровно перед тем, как он возник из небытия в Константинополе, в Базеле вышла его книга. Странно, но его книга не имела никакого отношения ни к бизнесу, ни к банковскому делу. Если бы он написал об этом, мы, возможно, догадались бы, что готовится в Константинополе.

А чему была посвящена книга?

Бабушка слабо улыбнулась и подняла подбородок.

Сексу. Это исследование левантийского секса в тридцати трех томах.

Старуха замолчала. Щелканье спиц в комнате переросло в какофонию. Мунк стоял, внимательно глядя на бабушку, а она наконец опустила глаза и вынула из рукава кружевной платочек. Медленными изящными движениями она промокнула капельки пота, выступившие у губ.

Мда, юный Мунк. Мда-мда. В любом случае, это к делу не относится, но ты, кажется, ждешь объяснений, и я тебе объясню, но только потому, что тебе многое предстоит для нас сделать. Так вот. Труд Стронгбоу был опубликован в Базеле, и, естественно, дом Шонди приобрел один экземпляр. Это было совершенно необходимо. Все, что относится к Леванту, становится предметом нашего самого пристального внимания. Мы не можем проигнорировать даже небольшую научную статью, а исследование Стронгбоу уж точно не относится к этой категории. Но оно все же было запрещено, и к тому же это довольно-таки откровенная работа, вот мы и решили держать ее под замком и не слишком распространяться, что она у нас есть.

Мунк в изумлении взглянул на бабушку.

Вы хотите сказать, что никто из мужчин в семье никогда о ней не знал?

Не знал, и ты им не говори. Такие вещи могут только навредить музыканту. Музыканту нужна дисциплина и концентрация. Его жизнь должна быть упорядочена, чтобы он мог творить. А сведения, изложенные в труде Стронгбоу, невероятно беспорядочны, скажу я тебе. Они определенно не способствуют концентрации и уж точно отвлекают от дисциплины.

Я в этом не сомневаюсь, сказал Мунк. Но неужели вы хотите сказать, что годами тайно почитывали все эти тома?

Исключительно в профессиональных целях, юный Мунк. Исключительно потому, что это мы занимаемся делами в семье. А если мы не будем вести дела добросовестно, то наши мужчины не смогут заниматься музыкой. Если дом Шонди хочет и впредь процветать, мы просто обязаны быть в курсе всех последних событий в Леванте. Вот в чем неизбежный долг «Сар». И еще я могу добавить, что к концу рабочего дня нам необходимо отвлекаться от работы. Монография Стронгбоу весьма способствует рассеянию и отдыху.

Начинаю понимать. Другими словами, вы имеете в виду, что после важных заседаний вы здесь читаете вслух отрывки?

Бабушка убрала кружевной платок. Она выпрямилась на стуле.

Достаточно, юный Мунк. Повестки дня собраний совета директоров не имеют к тебе никакого отношения, и обсуждать все это на нашем сегодняшнем чрезвычайном собрании совершенно ни к чему. Наш предмет — сам Стронгбоу, а не его труды. Точнее, Стронгбоу в Константинополе тридцать три года назад. В какие дьявольские игры он тогда играл? Что это он о себе возомнил, бродит, видите ли, по окрестностям и похищает у нас из-под носа Османскую империю?

Старуха затряслась от злости, голос у нее стал низкий и угрожающий.

Да. Дьявольские игры. Наши мужчины и представить себе не могут всю глубину их мерзости. Мы всегда щадили вас и скрывали от вас жестокие стороны жизни. Мы оберегали вас от печального опыта, неизбежного, когда имеешь дело с деньгами. Но жизнь — не только музыка, мой мальчик, не только прекрасный концерт в исполнении ансамбля виртуозов в чудный летний день. У жизни есть и грозная сторона, и этот англичанин — ее представитель. Этот бывший герцог, исследователь и сексолог, который всегда притворялся, что бизнес его не интересует! Не интересует? Тогда к чему весь этот константинопольский маскарад тридцать три года назад? Он очень умно привел в движение всевозможные финансовые инструменты, чтобы купить Османскую империю. И что он сделал после этого? Дьявольский ход!

И что он сделал после этого?

Снова исчез, просто исчез. Я уже говорила тебе, что банкир остерегается известности. Чем меньше люди знают о банкире, тем лучше, тем проще ей работать и совершать сделки. Но исчезнуть бесследно, как Стронгбоу? Так действуют только банкиры-пройдохи, у которых совести вовсе нет. В дьявольские игры он играет. Что за жестокий план? Почему он покупает империю, не раскрывая карт, а потом исчезает, будто у него нет никакого интереса в этой империи? Этого мы не знаем, а хотелось бы знать. И ты должен выяснить это для нас. Юный Мунк?

Мунк щелкнул каблуками и отдал честь.

Мадам?

Моя яхта ждет тебя на пристани. Ты должен отправиться немедленно. Как и муж твоей прабабки, ты отплываешь в Левант, и я хочу, чтобы твои отчеты были не менее подробны, чем его. Теперь иди. Ешь побольше чеснока, и удачи тебе.

Все женщины в комнате встали. Мунк шагнул вперед и уважительно поцеловал бабушку в щеку. Он поцеловал мать и пошел по кухне, по очереди обмениваясь поцелуями с тетушками и кузинами.

Поздний ужин, судя по запаху, уже поспевал, когда он строевым шагом вышел из кухни и направился к Дунаю, улыбаясь ясному воспоминанию детства — мать подзывает его и говорит, что не вернется домой к ужину, пусть ее не ждут. Дел слишком много, и «Сарам» приходится допоздна засиживаться в конторе.

* * *
Дождливым днем в 1924 году — прошло уже больше двух лет после того, как к покеру были впервые допущены посторонние, благодаря чему слава о нем разнеслась по всему Ближнему Востоку, — в заднюю комнату, где шла игра, вошел Хадж Гарун со стремянкой.

Хадж Гарун приставил стремянку к высокому турецкому сейфу, забрался наверх и уселся. Он поправил ржавый рыцарский шлем и перевязал зеленые ленты под подбородком, расправил испятнанную желтую накидку и задумчиво уставился в пустоту перед собой.

Каир и Мунк улыбнулись ему. Джо махнул ему рукой. Но игра остановилась, потому что остальные игроки повернулись посмотреть на иссохшую фигуру, оседлавшую сейф, которая как раз болтала в воздухе длинными, тонкими ногами.

Он настоящий? испуганно шепнул иракский принц.

Никаких сомнений, сказал Джо, изучая свои карты.

А кто он такой?

Джо поднял глаза.

Вполне вероятно, что он — судьба. А почему бы и нет. То есть я думаю, это ничуть не противоречит тому, чем мы тут с вами занимаемся. Игре случайностей. Судьба на страже случая и все такое.

Так что он там делает? Стоит на страже?

Кто знает! Может, разглядывает века, чтобы вспомнить то, что нужно вспомнить. Настоятельно необходимо. Чья ставка, джентльмены?

Но что он оттуда видит? Спроси его, что он видит.

А что! Эй там, наверху! Хадж Гарун, что ты видишь?

То есть, пресвитер Иоанн?

Мне просто интересно, что нас сегодня может поджидать за дождливым горизонтом. Как пейзаж?

Хадж Гарун повернулся и долго изучал кусок обвалившейся штукатурки на стене в двух футах от своего лица. Он кивнул.

Не хотелось бы мне в это верить, но, кажется, могут нагрянуть мидийцы.[96]

Ты уверен? Снова этот сброд?

Может быть.

Плохо, что дождь. Как крепостные стены? Держатся? Крепки, как всегда? Ворота закрыты надежно? Не мешало бы проверить, чтобы нам легче дышалось.

Я проверю, пресвитер Иоанн.

Хадж Гарун снова посмотрел в угол. Он прищурился, шлем съехал, а в глаза ему вновь пролился дождь ржавчины. По морщинистому лицу потекли слезы.

Почему он тебя все время называет пресвитером Иоанном? спросил сириец, чьим главным ремеслом была кража драгоценностей.

Потому что в первый раз, когда он меня увидел, у меня на шее был Крест королевы Виктории. Я тогда был в отставке и жил в Доме героев Крымской войны, вот он и принял меня за этого легендарного царя. У него большое царство, где-то в Азии.

Где именно в Азии?

Я не знаю — он, правда, тоже не знает. Я думаю, можно спросить скарабея, он-то наверняка осведомлен. Но что-то я сомневаюсь, что он сегодня будет разговаривать. Они, скарабеи, зимой обычно впадают в спячку. Так вот, как я есть пропавший царь, он и подумал, что я пришел в Иерусалим, чтобы найти себя. Ну и чья ставка?

Сириец усмехнулся.

Вы оба сбрендили. Он просто уставился в стену.

Ни в коем случае, сказал Джо. Он смотрит не в стену, а в зеркало. Зеркало разума называется. Верьте — не верьте, а это правда.

Сириец по-прежнему усмехался.

Ну а про него он что думает? спросил он, указывая через стол на Мунка Шонди.

Он не думает, сказал Джо, он знает. Вот смотри. Эй там, наверху, Хадж Гарун, или Аарон, как зовут тебя евреи и христиане. Кто этот тип тут, внизу?

Старик вытер слезы с глаз и поглядел на стол.

Это Бар-Кохба.[97]

Эй, Мунк, похоже, он тебя раскусил, прошептал Джо. Кажется, он тебя пришпилил к конкретному историческому периоду. Он прав? А какой момент истории был уготован этому джентльмену Бар-Кохбе?

Первая половина второго века, ответил Мунк, изучая свои карты.

Роль? спросил Джо.

Защитник иудейской веры, сказал Мунк.

Будущее?

Смерть в битве. Погибну, взбунтовавшись против непобедимых римских легионов.

А это правда? обратился Джо к Хадж Гаруну. Римские легионы и вправду непобедимы? Что тебе оттуда видно?

Хадж Гарун повернулся спиной к стене. Он улыбнулся.

Только поначалу, пресвитер Иоанн. Потом их тоже громят.

Ну вот. Видишь, Мунк, видишь, как оно выходит? Римляне-то, оказывается, вполне победимые. Время опять все определяет. Время как оно есть или как оно будет. Время — это все.

Время — это да, мечтательно пробормотал Хадж Гарун со своего насеста на сейфе.

Что-нибудь еще видишь? спросил Джо.

Для Бар-Кохбы — да. Я провижу, что эта игра случая будет для него очень удачной. В конце концов, в лунном цикле девятнадцать лет.

Джо удивился.

По еврейскому календарю, прошептал Мунк.

И поскольку, продолжал Хадж Гарун, вы начали эту игру в год по еврейскому календарю пять тысяч шестьсот восемьдесят второй, Бар-Кохбе действительно очень повезет.

Джо удивился еще больше.

А почему бы это?

Потому что тот год был первым годом трехсотого лунного цикла, отвечал Хадж Гарун. И я думаю, это добрый знак, в свете того, что эту игру начали вы трое.

Джо мягко присвистнул.

Кругом одни факты, джентльмены. И насколько можно доверять этой лунной прикидке с вершины сейфа? Снова метим в судьбу: как всегда. Ну-ка, погодите. Мне кажется, сейчас мы услышим, как о себе заявит не столь отдаленный момент времени.

Куранты, приделанные к солнечным часам в передней, крякнули и начали бить. Было четыре часа пополудни. Они пробили двенадцать раз.

Полночь, сказал Джо. Я думаю, через час стоит сделать перерыв. Мы ведь согласились играть «по времени»?

Хорошая мысль, сказал Мунк. Я что-то приустал.

И я, добавил Каир, проглотив зевок.

Другие игроки, которым последние три часа крупно не везло, запротестовали. Богатый французский купец из Бейрута был особенно зол.

Мошенники, взвизгнул он, потрясая кулаками. Откуда вы знаете, что сейчас полночь? С таким же успехом сейчас может быть и полдень.

Может, но сейчас-то полночь, сказал Джо, улыбаясь. Куранты пробили полдень за час до твоего прибытия. А ты что думал, когда ты сюда пришел?

Я-то знаю, когда я пришел, завизжал француз. Был час дня.

Ну вот видишь. Теперь ясно как день, что куранты пробили полночь, а не что-нибудь. Кто-нибудь собирается делать ставки? У нас все равно впереди добрый час игры. Мунк, не ты сдаешь?

Наверное, я. И поскольку Хадж Гарун говорит, что луна ко мне благоволит, я собираюсь воспользоваться своими преимуществами и утроить ставку, которую только что объявил наш высокородный гость из Багдада. Джентльмены, во имя лунатизма ставки повышаются.

Отлично, сказал Джо, просто великолепно. Не надо отступать только потому, что в дождливый февральский день между полуднем и полуночью всего три часа. Это все время случается в плохую погоду. Но скоро весна, и мы наверстаем упущенное.

Глава 6 Монастырь Святой Екатерины

Выбор — вот стрела.

В начале 1913 года Мунк вернулся на Ближний Восток и начал заниматься делами «Сар». Не прошло и года, как он смог отрапортовать, что хотя кто-то когда-то и мог владеть Османской империей, сейчас ею точно никто не владеет, и меньше всего сами турки.

Старая кляча ковыляет к своей могиле, написал он в одном из писем в Будапешт. Когда-то величавая, а ныне изнуренная, стенает и плачет она в сумерках, оскорбленная и униженная всеми. И скоро ее поглотит ночь.

Мунк догадывался, что описывает и приближающееся падение Австро-Венгрии, хотя и предположить не мог, как быстро это произойдет. И уже через несколько лет не только империю «Сар», но и когда-то могущественный дом Шонди сметет Вторая мировая война.

Мунк наблюдал за всем этим издалека, не интересуясь более делами военными. Он, как обычно, искал смысл жизни и обдумывал вопрос, который волновал его с детства: он размышлял над загадочной силой, двигавшей его прадедом, Иоганном Луиджи.

В годы войны, ведя дела по всему Ближнему Востоку, Мунк путешествовал один. Он делился мыслями лишь с одним человеком — с необычным, но самым близким на тот момент его другом, со старым богатым греком-распутником из Смирны.

На первый взгляд это действительно была необычная дружба: Сиви тогда было уже за шестьдесят, и он был на сорок лет старше Мунка. Но в свое время он знал всех и вся, был в курсе всех левантийских интриг и, несмотря на свои знаменитые сексуальные излишества, стал мудрым и заботливым другом Мунку просто и естественно, будто в этом и заключалась цель его жизни.

И вот Мунк раз за разом возвращался на прекрасную виллу Сиви в Смирне с видом на море скрываясь от эпохи, которая скоро перестанет существовать.

* * *
Вот, считай, почти все и кончилось, сказал он Сиви однажды весной 1918 года. Моя семья жила в Будапеште с девятого века, но эта война унесет с собой весь привычный уклад жизни.

Они сидели в саду, и Сиви разливал чай. Как всегда, он выглядел необыкновенно элегантным в длинном шелковом халате, из тех, что обычно носил до заката, переодеваясь потом, чтобы ехать в театр или оперу. Он замер, любуясь крупными рубинами на пальцах. Как всегда, он едва заметно улыбнулся одними глазами, а в голосе у него послышалось лукавство.

Как же это, Мунк? Неужели ты впадаешь в меланхолию? Я бы на твоем месте по-другому воспринимал вещи. Десять веков взаперти, в дождях и туманах Центральной Европы? Пора от всего этого удирать, сказал бы я, и сейчас для этого самое подходящее время. Да, весна, моря и далекий берег. Вот что нужно, чтобы ощутить радость жизни, когда ты уже о ней и забыл. Ты же всегда говорил, что хочешь удрать, и вот ты удрал. И к лучшему, поверь мне. Ностальгия гложет, да?

Мунк пожал плечами.

Думаю, да.

Конечно, и ничего страшного здесь нет. Но если позволишь мне высказать собственное мнение, это приступ ностальгии не по Будапешту. Скорее уж по времени, я подозреваю. Ты ведь был там ребенком, не обремененным виной, под защитой близких. Это редкое состояние, по нему любой может испытывать ностальгию. Я прав?

Да уж. Но я действительно чувствую, что старею.

Сиви озорно засмеялся.

Конечно стареешь, юный Мунк. Далеко за двадцать? Глубокая старость. У меня был друг, который почувствовал то же самое, когда приблизился к тридцати. Юность осталась позади, а единственным выходом казалось самоубийство. Он попросил меня достать яд, и я сказал, что достану, но это займет несколько часов. Тем временем я предложил ему сходить куда-нибудь и купить себе новое шляпу и платье — причем достаточно экстравагантное, — расположиться в одном из лучших кафе в гавани и ждать меня там. Я сказал, что уж если он собрался умереть, то должен выглядеть блестяще.

И он купил одежду?

Конечно. Но когда я пришел в кафе, его там уже не было. Кажется, симпатичный молодой морячок проходил мимо и подмигнул ему, и они вместе выпили, а там одно за другим — и я не мог разыскать его три дня. Когда я все-таки его нашел, то сказал, что достал яд. Какой там яд, откликнулся он, я влюблен. Вот как оно было, хотя, конечно, в тысяча восемьсот восьмидесятом году, одежда тогда была гораздо более пышной, чем сейчас, и некоторые особенности покроя — да хотя бы турнюр — гораздо легче могли возбудить мужчину.

Мунк рассмеялся.

Этот твой друг, он был высокий?

Да.

Высокий и статный?

Пожалуй.

И время от времени покручивал свои весьма эффектные усы?

Конечно, именно это, кажется, и привлекло морячка.

И долго длилась эта любовь?

Неделю или около того, — до тех пор, пока морячок снова куда-то не уплыл. А когда все закончилось, сердце моего друга было разбито.

И ты опять решил оприбегнуть к яду?

Конечно нет. Я уже знал, что делать. Я купил новое пышное платье и снова засел в одном из лучших кафе. Не прошло и часа, как события начали развиваться по заранее намеченному сценарию, и меня увлекло новое захватывающее приключение. Видишь ли, в этой истории есть мораль, хотя она, конечно, не ко всем применима. Я хотел покончить с собой, потому что моя юность прошла, но вдруг нашел самое простое решение. Мне надо было просто пройти еще через одного юношу.

Мунк снова рассмеялся, а Сиви счастливо закивал.

Это ужасно, Сиви. Что за гадость.

Правильно. Но я все еще следую этой мудрости, и она неплохо ведет меня по жизни.

Сиви изящно поднес ко рту чашку и пригубил чай.

Какие новости от «Сар», Мунк? Чем они собираются заниматься после войны?

Они собираются эмигрировать.

Что? Сразу все?

Да, сразу все.

Невероятно. Куда?

Некоторые — в Канаду, Австралию и Штаты. Большинство — в Южную Америку.

Сиви вздохнул.

Новая диаспора, конца им нет. Да, не так уж это невероятно. Банкам пришел конец, так я понимаю? Война?

Да.

Сиви слегка кивнул.

Это бывает, конечно. Для некоторых Старый Свет уж слишком устарел. У меня в Аргентине есть двоюродные братья, которых я никогда не видел. А что мужчины? Теперь во всех уголках Нового Света будет много-много мужских симфонических оркестров?

Не думаю. Им придется бросить музыку и снова торговать мануфактурой по сниженным ценам, чтобы прокормить «Сар». Снова мелкая торговля, только теперь в Сан-Паулу, Сиднее и Нью-Йорке.

Но только на время, Мунк. «Сары» очень умны, так что это продлится недолго.

Пожалуй.

Да, дела у них пойдут, я уверен. Я в основном о тебе беспокоюсь. Могу я быть откровенным?

Мунк улыбнулся.

Ах ты, старый греховодник. Да ты ведь и не умеешь по-другому.

Сиви одобрительно покивал и полюбовался ниспадающими складками халата, кое-где их расправив.

Во всяком случае, в последние лет сорок-пятьдесят не могу. Не могу с тех пор, как в детстве решил познакомиться поближе с существом, что косилось на меня из зеркала. И потом, у меня было преимущество — я вырос в прекрасной Смирне, где свет так чист и море так сверкает — здесь все кажется естественным, даже я. Оказалось, что похотливый зверь, глядящий на меня из зеркала, — вовсе не зверь, а просто я, по большей части безобидный и влюбленный в любовь, просто ненасытный, когда речь идет об удовольствиях, которые можно найти на укрытой от посторонних взоров полоске пляжа, где солнце стоит высоко, и белый песок мягко согревает кожу, и сверкающее синее море шепчет теперь и потом, теперь и всегда, — любовь, и жизнь, и всеисцеляющее море.

Мунк улыбнулся. Он театральным жестом отвел левую руку и начал читать стихи.

Трубадур дотронулся до струны,
Возвращаясь домой с войны.
Из Палестины песня придет,
К дому дорогу найдет.
Сиви рассмеялся.

Вот именно, сказал он. Стареющий трубадур, вечный скиталец, вечно поет о том, что грехи — и не грехи вовсе, когда они лежат обнаженными на солнце, о том, что только тьма и отчаяние превращают любовный акт в акт сожаления и печали. Но мы говорили о тебе, юный Мунк, и я собирался быть откровенным. Все очень просто. Ясно, что ты хочешь чего-то и сам не знаешь чего. Я хочу сказать, чего-то большего, чем просто работа, дом, семья, друзья или что там еще бывает. Это так, не правда ли?

Конечно.

Да, кровь говорит внятно. Моя кровь — это кровь древних греков, веселившихся в ясном солнечном свете, твоя — кровь твоего замечательного прадеда, Иоганна Луиджи Шонди, судя по одному его имени, заметь, у него были самые невероятные предки. Этот загадочный исследователь, неустанные путешествия которого так и остались для тебя загадкой. Все это всего за восемь, кратких лет? Проникнуть в Мекку и Медину и измерить Рамзесово ухо? Питаться финиками в Нубии и проходить по девятьсот миль в месяц? Разглядывать камни опустевшего розового города лишь вполовину младше времени? Да, удивительные деяния.

Я не хочу уходить, резко оборвал его Мунк. В его словах слышалась такая решимость, что Сиви даже растерялся.

Уходить? Да и я не хочу. Но откуда? Из жизни? Из Смирны? Из этого сада, утопающего в весенних цветах?

Из этой части мира, сказал Мунк.

Сиви расслабленно откинулся на спинку стула.

Ах да, Восточное Средиземноморье. Никто в здравом уме и не захочет отсюда уходить. Но разве тебе кто-то предлагал такую глупость?

Ты.

Я? сказал Сиви, еще более пораженный, чем прежде. Я? Быть такого не может. Даже и говорить не о чем.

Да, ты. Ты говорил о весне, и море, и о далеком береге, но я не собираюсь уезжать в Америку и вообще никуда не собираюсь.

Сиви наклонил голову и счастливо рассмеялся.

Ах, так вот в чем дело. Кажется, ты совсем не так меня понял, юный Мунк. Пойдем, и я покажу тебе кое-что. Как всегда, смысл всего в нескольких шагах от нас.

* * *
Мунк и Сиви прошли через сад и поднялись в дом. На третьем этаже виллы Сиви распахнул балконные двери. Солнце затопило гавань, где все еше теснилось множество кораблей. Толпы гуляющих наводнили набережные.

Вот что я хотел тебе показать, юный Мунк. Эгейское море. Ты уже на далеком берегу, холод и сырость Европы остались далеко-далеко на севере. А ты уже поставил парус, здесь и сейчас, среди солнца и света, вот и все, что я имел в виду. Теперь понимаешь?

Сиви улыбнулся. Мунк улыбнулся в ответ.

Да, понимаешь. Вот и хорошо. Мне говорили, что ты добился особых успехов, торгуя срочными контрактами. Что ж, если ты уже, по сути, торгуешь будущим, почему бы тебе не попробовать поторговать своим?[98]

Торговля для меня мало что значит, сказал Мунк. У тебя есть твоя мечта о Великой Греции. Но ты же сам сказал: я не знаю, чего хочу.

Сиви рассмеялся. Он раскинул руки, будто хотел обнять море.

Чего ты хочешь? Ну конечно же ты знаешь, чего хочешь. Тебе нужна мечта, как и любому. Но неужели мечта — это все? Просто посмотри, что лежит у твоих ног, посмотри и успокойся. Потому что был ли когда-нибудь человек, который стоял на этих берегах и не мечтал? Это Восточное Средиземноморье, юный Мунк, здесь рождаются все мечты. Люди, давшие западному миру его богов и цивилизацию, пришли отсюда, и тому есть веская причина.

Какая причина?

А я уж испугался, что ты никогда меня об этом не спросишь. Странно, как это молодежь отрицает мудрость старости и хочет дойти до всего своим умом. Духовный опыт не может быть передан, только пережит, и с мудростью то же самое. А в чем причина, Мунк? В свете. В чистоте здешнего света. В этом свете человек чувствует, что для него нет пределов. Здесь он учится видеть, и зрелище, что предстало ему на здешних берегах, опьяняет его. Оно вдохновляет на странствия и подвиги. Не останавливаться на достигнутом, идти дальше, проникать глубже, еще и еще. Отсюда любопытство древних греков и бесстрашие, с которым они познавали человеческую душу. Драмы, которые разыгрывались на этих берегах двадцать пять веков назад, три тысячи лет назад, навсегда останутся непревзойденными. Это был смех, это была трагедия, и вот такой-то мы и знаем жизнь. Даже сегодня мы знаем о жизни ничуть не больше. И странно, что они скромно объясняли свой смех и свои трагедии вмешательством богов. Это было совсем не так. Это чудо принадлежало только им. Они и были этим чудом. Они стояли на этих берегах, плакали, смеялись и жили этими жизнями.

Старик улыбнулся и погладил усы.

Ну и что ты думаешь обо всем этом?

Ты бесстыжий романтик, Сиви, вот что я думаю.

Может быть. Все равно свет здесь другой. Его можно ощутить, его воздействия не избежать. Поэтому-то Греция всегда была скорее идеей, чем местом. Когда в прошлом веке появилась современная нация, Александрия и Константинополь были великими городами, а Афины — просто пустынной равниной, на которой горстка пастухов пасла стада у подножия Акрополя. Но это не важно. Идея не умирает. Она только дремлет, и ее всегда можно разбудить. Скажи мне, услышал бы кто-нибудь когда-нибудь о дорийцах, если бы они остались у себя на севере, кочуя вдоль Дуная? Всего-навсего очередное ничего не значащее племя в Центральной Европе три тысячи лет тому назад, которое заботится только о своем зерне и домашних животных и замышляет очередной набег на несколько миль вниз по течению? Этого вполне достаточно, чтобы школьник уснул над учебником. Но дорийцы там не остались. Они сообразили, что надо мчаться сюда, а здесь они научились мечтать — и мечтали, — и результатом стала Древняя Греция во всем ее блеске. Да, Мунк, дорийцы должны послужить тебе уроком. Кстати, когда ты выполнял задание «Сар», до каких пор тебе удалось проследить следы Стронгбоу?

До южных окраин святой земли, вот и все. Ничего более конкретного.

Вот как? Что ж, могу тебе сообщить, что его путь закончился в Йемене. Там он умер.

Стронгбоу мертв?

Да, уже четыре года. Это случилось как раз перед войной. Вовремя, ты не находишь? Одна из крупнейших фигур девятнадцатого века, наследник Иоганна Луиджи в этой части мира, умирает накануне великой войны, которая положит конец его веку.

Откуда ты все это знаешь?

Откуда? промурлыкал Сиви. Разве я не знаю все чужие тайны? Такая уж у меня репутация, но в этот раз все оказалось куда проще. Мне сказал сын Стронгбоу.

Сын? Я не знал, что у него есть сын.

Тем не менее он есть, но я не могу открыть тебе, кто это. Он носит другое имя.

Мунк рассмеялся.

В этой части света вообще существует хоть кто-нибудь, кто не откровенничал бы с тобой?

Они вернулись в сад. Сиви откупорил бутылку узо, стоявшую на столе, и принюхался к горлышку. Он одобрительно кивнул и наполнил стаканы.

Чай нам сегодня не поможет. Определенно нужно узо, замутим прозрачную жидкость солидной порцией льда.[99] Очистим сознание перед наступлением вечера. А пооткровенничали со мной еще не все. Но я не удивлюсь, если кто-то, кто еще не успел собраться с мыслями, решит воспользоваться моими услугами сегодня вечером, разумеется после того, как стемнеет. Видишь ли, дело в том, что, когда я сопоставляю факты, это вселяет в людей уверенность и спокойствие. С одной стороны, мой отец был вождем войны за независимость Греции и большим другом Байрона. Мужественная героика, иными словами, звуки горна, атака, развевающиеся плащи, занесенные мечи и сурово сдвинутые брови, поэт-воин в стремительном галопе и все такое. И есть другая сторона: все знают, что когда я приду в оперу и сниму плащ, то мое платье и мои украшения окажутся столь элегантны, что ни одной женщине и не снилось. Я, короче говоря, есмь воплощение причудливых противоречий жизни. И потому достоин доверия.

Мунк рассмеялся.

А почему ты вспомнил о Стронгбоу, Сиви?

Мечты, разумеется. Мечты, грезы молодости.

* * *
Да, задумался Сиви. В твоем возрасте я мечтал стать великим ученым, и все из-за труда Стронгбоу.

Что? Ты хочешь сказать, у тебя тоже есть экземпляр?

Конечно. Тридцать три тома, посвященные левантийскому сексу, и чтобы у меня их не было? Это немыслимо. Но почему «тоже»?

Выяснилось, что у «Сар» хранился экземпляр. Никто из мужчин в нашей семье об этом не знал.

Сиви весело хихикнул.

Правда? Что ж, очевидно, их жизнь прошла не так однообразно и нудно, как я думал. Кажется,дождливыми вечерами на берегах Дуная, когда «Сары» допоздна засиживались в конторе, они не без приятности проводили время. Но может быть, они просто были немного сентиментальны. Ведь этот труд — далеко не то, чем его обычно считают. Вообще-то две трети его посвящены описанию любовной связи Стронгбоу и нежной персиянки, когда ему было девятнадцать, и это наиболее совершенная история любви, которую я знаю, пастораль, идиллия, она любую женщину способна довести до обморока. Я хотел сочинить парный к этому труд о византийском сексе. Левантийский — это одно, но византийский? Книга у меня получилась бы действительно захватывающая.

А что случилось?

Я написал ее план на двух страницах, и меня начали терзать сомнения. Стронгбоу правильно замечает, что существует девять полов, а поскольку я могу похвастаться принадлежностью лишь к нескольким из них, как бы, по-твоему, мне удалось соблюсти точность? Я понял, что не смогу быть равно компетентен во всем, и отказался от этой затеи. Время великих свершений, кажется, прошло. Теперь Александр Великий стал бы гораздо тщательнее готовиться к своим подвигам. Кстати, об Александре: мы знаем, что он любил нескольких женщин и нескольких мальчиков, свою лошадь, одного-двух друзей и по меньшей мере одного евнуха. И если мы знаем все это, только представь себе, чего мы не знаем. Конечно, в те времена у людей были куда более разнообразные вкусы.

Сиви рассмеялся. Он поднял почти опустевший стакан с узо и наклонил его, разглядывая молочно-белый осадок. Мунк покачал головой.

Ты не просто бесстыжий романтик, Сиви. Ты бесстыжий стареющий романтик, а хуже и быть ничего не может. Быть молодым романтиком — это понятно. Но в твоем-то возрасте? После всего горя и всех мук, которые ты изведал в жизни?

Сиви кивнул. И погладил кончик седого уса.

Твоя правда. Я пытался бороться с этим, вставать каждое утро, проклинать эту жизнь и погружаться во мрак. Тут колет, там ломит? Ни ум, ни тело не работают так, как вчера. Это вроде бы доказательство, что мир и в самом деле ужасное место. Да, у меня были благие намерения проклясть свою жизнь раз и навсегда, но этим намерениям ни разу не удалось выйти за дверь спальни, в которой я просыпался, не важно, насколько отвратительной была эта спальня. Я просыпался и думал, боже милосердный, что ты наделал? Во что ты ввязался на этот раз? Как ты мог так себя вести прошлой ночью? Вчера в этот час ты был полной развалиной, но во что ты превратился сегодня? Это невозможно. Это конец.

И так далее. Рассветная мгла, иными словами. Полнейшее отчаяние на восходе солнца. Более скверных мыслей не приходило на ум еще никому в этой грешной земной жизни. Ну и что же мне помогало, когда я лежал в каком-то жутком логове без всякого проблеска надежды? Что же, как не окно. Даже в самых ужасных спальнях в Смирне есть окна. И вот я подходил к окну, поднимал ставень и высовывал голову, вернее то, что от нее еще осталось, и как ты думаешь, что ждало меня там? Эгейское море и свет Эгейского моря. И в такие минуты я понимал, что любое отчаяние в сей день обречено на сокрушительную неудачу. Снаружи было слишком много всего, на что стоило посмотреть, что стоило почувствовать, услышать, понюхать и попробовать. И со временем я перестал с этим бороться. У меня не было выбора — я мог только принять мою любовь к жизни и любви. Это неизлечимо.

И еше я был ленив: вот настоящая причина, по которой я никогда бы не справился с фундаментальным научным трудом. Мне бы пришлось ради этого отказаться от множества вещей, добавил Сиви, покачивая головой и сладострастно глядя на молочного цвета осадок в стакане узо.

Мунк рассмеялся.

Все, что попадает тебе в руки, становится неприличным.

Нет, сказал Сиви. Просто в моих руках все обретает свой истинный облик, а истинный облик всегда обнаруживает свою особую чувственность.

Боюсь, солнце с его истинным светом уже село, слышишь, старый плут. Поставь стакан — он у тебя вызывает какие-то непристойные ассоциации.

* * *
Прошло почти три года, прежде чем Мунк нашел свою мечту — как и предсказывал Сиви, — но не у моря, а в пустыне. И нашел он ее по странному стечению обстоятельств, благодаря неожиданному посредничеству старого товарища по лихорадочным неделям Первой балканской войны, миниатюрного офицера, бывшего японского военного атташе в Константинополе.

Тогда майор, а ныне полковник, Кикути вернулся в Японию перед Первой мировой войной. В конце зимы 1921 года он прислал Мунку письмо из Токио: он только что узнал, что его старший брат-близнец, бывший барон Кикути, эстет, коллекционировавший полотна французских импрессионистов, по пути из Европы заехал в Иерусалим и там принял иудаизм. Сейчас он в Сафаде,[100] в Палестине.

Полковник объяснял, что у его брата всегда было хрупкое здоровье, и поэтому условия жизни в Палестине представлялись ему не совсем подходящими для брата. Более того, в последние месяцы письма его брата дышали какой-то непривычной экзальтацией, обеспокоившей полковника, — тот хорошо помнил, как в дни Османской империи болезни косили иностранцев, и в его памяти была еще свежа угроза, исходившая от турецкого мяса.

Так же ли опасно положение, как и до войны? писал полковник своим изящным четким почерком. Или союзники уже добили врага на Ближнем Востоке? Пока мой брат был буддистом, он, конечно, не ел мяса, но я даже представить себе не могу, что едят иудеи. Пожалуйста, дорогой Мунк, не мог бы ты съездить в этот Сафад, который на картах кажется удручающе маленьким, и посмотреть, как там мой брат?

Мунк немедленно телеграфировал, что выезжает в Сафад. Нежные воспоминания о майоре Кикути в любом случае заставили бы его поехать, но обстоятельства этого дела и без того возбудили его любопытство.

В Сафаде он узнал, что бывший барон Кикути готовился стать раввином и для этого серьезно изучал средневековый еврейский мистицизм. Он теперь был известен под именем рабби Лотмана и в оккультных кругах считался очень уважаемым, но в высшей степени эксцентричным человеком. Оказалось, что он несколькими неделями ранее покинул Сафад, хотя никто не мог вспомнить, когда именно. Никто не мог сказать также, когда он вернется или куда он уехал. Когда Мунк расспрашивал ученых, ему показалось, что они уклоняются от ответа.

Почему? Что такого он мог обнаружить?

Я же еврей, уверял Мунк, и конечно, им это тоже известно, уж слишком приметная у меня фамилия, спасибо «Сарам». И все равно талмудисты ничего ему не сказали. Тогда Мунк пошел к верховному раввину Сафада, чтобы ему объяснили, почему ему был оказан такой прием.

Если речь идет о рабби Лотмане, торжественно объявил старик, недостаточно того, что вы еврей.

Недостаточно?

Да.

Но почему?

Потому что в наше время этого недостаточно. И я ничего больше не скажу.

Мунк был совершенно сбит с толку и поехал в Иерусалим, чтобы встретиться там еще с одним человеком. Он познакомился с ним во время Первой балканской войны, с этим евреем арабского происхождения по имени Стерн. Тот торговал оружием, которое в дальнейшем обращалось против англичан и французов на Ближнем Востоке, и знал все о темных делах в Палестине да и во всем остальном мире.

К счастью, Стерн оказался в Иерусалиме. Как всегда, он попросил у Мунка денег, и Мунк ему не отказал. Потом Мунк объяснил, кого он ищет, и рассказал, как его встретили в Сафаде.

Стерн кивнул. На лице у него медленно появилась улыбка.

Японский раввин? Да, слышал о нем. Подпольный сионист. Неофит, но очень ревностный.

Мунк был потрясен. Стерн заулыбался шире.

Согласен, Мунк. Может быть, и происходили в последнее время более странные вещи, но я не слышал. Тут вроде бы англичане начали за ним следить, и там решили, что он должен на какое-то время скрыться.

Куда? В Европу? В Турцию?

Стерн покачал головой.

Только не он. Скрыться он еще может. Но убежать — нет. Он все еще здесь, на Синае. В монастыре Святой Екатерины. И советую приближаться к нему с осторожностью. Говорят, он отлично стреляет из лука. Попадает в шиллинг со ста ярдов.

Что?

Стерн рассмеялся.

Дзен и лук, путь японского воина. Кажется, бывший барон Кикути получил старомодное воспитание. Да, Мунк, и возьми с собой пальто, когда отправишься на Синай. Ночи там по-прежнему очень холодные.

* * *
Это был первый приезд Мунка в монастырь Святой Екатерины. Он узнал, что рабби Лотман живет в монастыре под своим японским именем, чтобы информаторы не узнали в нем оккультиста Лотмана из Сафада, подозреваемого в сионизме. Поэтому он представился греческим монахам как христианин-несторианин[101] из Китая, паломник в святую землю. Свое желание остановиться в монастыре он объяснил тем, что ему очень хочется помолиться у горы Моисеевой.

Монахи этой отдаленной обители никогда не слышали восточных имен, история этого бренного мира была им незнакома, или они просто до нее не снисходили, и поэтому они с готовностью приняли у себя набожного христианина-китайца по имени барон Кикути, не подозревая, что имя у него вовсе не китайское и что несториане в Китае перевелись несколько веков назад.

Мунку сказали, что в светлое время суток китайский паломник уходит на дальнюю сторону горы, чтобы там в одиночестве молиться у складного алтаря, который сам туда и относит. Молитва у складных алтарей определенно была частью несторианского ритуала.

Возвращаясь на закате, китайский паломник ужинал и допоздна сидел у себя в келье, славя Господа музыкой. Он играл на необычном струнном инструменте, который лежал на полу. Определенно еще один несторианский обычай. Этот странный восточный ритуал ночного поклонения Богу, сказали монахи, продолжался по три-четыре часа каждый вечер.

Из описания Мунк понял, что барон Кикути играл на кото,[102] японской цитре, как и майор Кикути в Константинополе. Что такое складной двустворчатый алтарь, Мунк понял, только впервые увидев возвращение рабби Лотмана. На плече у него висел деревянный футляр, покрытый красным лаком, а в руке он нес легкий полотняный чехол более шести футов в длину.

Самурайский лук и колчан.

Очевидно, бывший барон Кикути воспользовался пребыванием в монастыре, чтобы поупражняться в стрельбе из лука.

После ужина Мунк присоединился к монахам в темном коридоре у кельи Кикути, где они собирались каждый вечер, садились на пол и внимали экзотической музыке. Отрывки, исполненные в тот вечер, были очень разнообразны — от священной японской придворной музыки до Но.[103] Кикути сидел поджав ноги держась очень прямо, в настоящем японском кимоно, и перед исполнением объявлял название каждого музыкального номера ошеломленной братии.

Заключительный отрывок звучал в ушах Мунка особенно прекрасно — кагура[104] тринадцатого века, предназначенная для самых торжественных японских религиозных обрядов. Блюдя инкогнито, Кикути объявил, что сейчас исполнит странное китайское музыкальное сочинение. В любом случае, греческим монахам оно показалось совершенно непостижимым.

Концерт завершился, монахи перекрестились и удалились. Только тогда Мунк вышел из тени и встал у входа в келью Кикути, освещенную единственной свечой. Он решил говорить по-немецки, на случай, если заплутавшему в коридорах монаху станет любопытно, о чем они беседуют.

Барон Кикути, это было прекрасно.

Спасибо, сэр.

Полагаю, это была самая странная музыка, какую только можно услышать в монастыре Святой Екатерины.

Полагаю, вы правы.

Особенно последний отрывок. Ваше странное китайское музыкальное сочинение, как вы его назвали.

Странное, пробормотал Кикути. Именно так, вы правы.

Из-за полутонов?

Что?

Полутона. Вы весь вечер исполняли хроматическую музыку, построенную на полутонах.

Вот теперь действительно странно. Но вас-то что навело на эту мысль?

Мне говорили, что в китайских гаммах нет полутонов. А в японских — есть.

Правда? Вы хотите сказать, что, хотя я китайский паломник, я исполняю японскую музыку? Еще более странно… Как вы думаете, что, если от Священной горы исходит какое-то божественное излучение и разделяет мои тона? Просто разрубает их пополам прямо на месте, так сказать?

Кикути весело рассмеялся.

Да уж, это и впрямь странно. Странно. Вот оно, верное слово. Кстати, откуда вы знаете о тонкостях восточной музыки?

От друга. Он герой Русско-японской войны, спас свой батальон на голой маньчжурской равнине, соорудив баррикаду из трупов казачьих лошадей. Позже, могу добавить, мы оба служили военными атташе в Константинополе, а турецкое мясо немногим лучше разлагающейся лошади.

Маленький японский аристократ вскочил на ноги.

Значит, вы Мунк? Брат часто рассказывал о вас.

Кикути в восторге затряс руку Мунка. Они проговорили большую часть ночи, а на утро, не прекращая разговора, пошли прогуляться. Кикути иногда останавливался, целился в какой-нибудь едва заметный вдали островок песка и пускал в него стрелу.

Изящный и хрупкий новоявленный рабби Лотман унаследовал звание главы могущественного клана землевладельцев на севере Японии. Но когда он принял иноземную веру, и титул, и многочисленные имения перешли к младшему брату-близнецу. Подобное бескорыстие всегда свидетельствует об искренности неофита, но Мунка еще больше потрясло то, что Кикути на этом не остановился и стал ярым сионистом.

Сам Мунк хотя и понимал привлекательность сионизма для угнетенных евреев Восточной Европы, никогда им особенно не интересовался. Это было как-то неуместно в империи Габсбургов перед войной.

А тут аристократ из далекой страны, богатый эстет, принадлежащий к уникальной древней культуре, посвятивший первые тридцать пять лет своей жизни стрельбе из лука и живописи, теперь топчет подножие горы Синай и с удовольствием цитирует на память «Юденштаат»,[105] чтобы доказать абсолютную необходимость существования еврейского государства.

Мунк был поражен. Пыл маленького человечка был абсолютно искренним, а его аргументы — убедительнее некуда. Сионистская идея все больше и больше захватывала Мунка.

На третий день его пребывания произошло то, что он запомнил на всю жизнь. Ближе к вечеру они вдвоем шли вдоль пологого склона горы, по песку. Поднялся сильный ветер и хлестал их с востока.

К тому времени Мунк слегка отупел от долгой беседы. Ветер отвлекал его, и он понял, что прислушивается к ветру. Кикути заметил это и ненадолго замолчал.

Неожиданно Кикути остановился и концом лука стал чертить на песке иероглифы. Он быстро ходил по склону и взметал песок, позади него оставались длинные колонки замысловатых кривых, сходящихся линий и смягченных углов, без усилий перетекавших из одного знака в другой. Потом он вернулся, скользя по склону, и встал рядом с Мунком, опершись на лук и улыбаясь своему мастерству.

Это скоропись, сказал он. Теперь ею редко пользуются, к сожалению. Даже мы с трудом ее понимаем.

Что здесь написано? мечтательно спросил Мунк.

Кикути рассмеялся.

Несколько вещей. В начале вот оттуда направо — это хайку, написанное бедным поэтом на смерть младшей дочери. У него было двенадцать детей, и все умерли прежде него, но эта малышка была его любимицей. Это переводится Мир росы есть мир росы, и все же. И все же. Под хайку — название знаменитого синтоистского храма на севере Японии, там, где земли наших предков. Вверху — несколько технических терминов, использующихся в эстетике. Под ними — имя седьмого мудреца Дао, а ниже — имя моей матери, она научила меня играть на кото. А следующая колонка — это завтрак.

Завтрак?

Да, завтрак, который нам с братом неизменно подавали в детстве. Рис, маринованные овощи и белая рыба, жареная, ее едят холодной. Барон Кикути и рабби Лотман. Этот склон — я, если говорить коротко. Смотри.

Он положил стрелу на тетиву и прицелился. Она вонзилась глубоко в склон посреди лабиринта иероглифов. Мунк смотрел на стрелу в песке. Через секунду Кикути тронул его за рукав.

Ну?

Извини, я что-то не улавливаю. Что ты сказал?

Склон, Мунк, Что ты видишь?

Мунк вгляделся в склон. Ветер стирал иероглифы, заполняя линии песком. Они уже почти исчезли. Оставалось всего несколько растворяющихся на глазах штрихов. Кикути громко засмеялся и потянул его за рукав.

Все исчезло так быстро, и ничего не осталось, кроме моей стрелы? Что случилось с моей изящной каллиграфией? Все эти прекрасные иероглифы, о которых можно размышлять бесконечно, тысячи значений и воспоминаний, сокрытых в них для меня? Куда они делись?

Бывший барон Кикути вынул стрелу из песка, и склон снова опустел, разглаженный ветром. Нынешний рабби Лотман фыркнул и рассмеялся. Они повернули назад к монастырю.

Когда ты рассказал мне о своем прадеде, Мунк, об исследователе, ты думал, что какая-то тайная сила двигала им, иначе он не смог бы совершить столь многое за восемь кратких лет. Но я думаю, что никакой тайны нет. Он просто решил пустить стрелу в склон, вот и все, и сделал это. Твоя семья помнит эту стрелу — это были его письма к жене. Но как бы замечательны они ни были и как бы важны ни стали для твоей семьи, я думаю, для него все было по-другому. Его стрелой была гордость. Он гордился этими восемью годами.

Кикути снова фыркнул и рассмеялся.

Да. Несмотря на непостижимость Вселенной, есть одна маленькая истина, из которой мы можем черпать силы. Выбор. Никогда не принимать покорно то, что преподносит нам жизнь, или то, что мы унаследуем, а выбирать. Это, может быть, странная аналогия, но смыслы и воспоминания, растворяющиеся в песке, не похожи на те, что в песке не растворяются. Выбор — вот стрела. Потому что тогда мы сможем хотя бы отчасти создавать самих себя.

* * *
На следующее утро Мунк сказал, что уезжает на несколько дней — побыть наедине с собой. В ответ Кикути только кивнул. Лицо его ничего не выражало.

Когда Мунк вернулся в монастырь, ночной концерт для кото уже начался. Мунк тихо прошел по коридору к келье Кикути, неся с собой стул и большой чехол, и уселся у двери. Греческие монахи удивленно взглянули на него, но Кикути, казалось, не обратил на него внимания.

Первые звуки виолончели Мунка не сочетались со звуками кото, но через несколько минут они подстроились друг под друга, и диссонанс перерос в гармонию.

Кикути блаженно ему улыбался.

Мудрое решение, Мунк, стрела, вонзившаяся в склон. Нет лучшего дела, чем родина, для людей, у которых ее нет. И сегодня вечером, я думаю, мы определенно слышим самую странную музыку, когда-либо звучавшую в монастыре Святой Екатерины.

* * *
Начав свою сионистскую деятельность в Иерусалиме, Мунк возвратился в монастырь, чтобы повидаться с рабби Лотманом. Он догадался, что японец плохо себя чувствует, и наконец Лотман признался, что страдает какой-то тяжелой болезнью и что из его организма выделяется слишком много жидкости. Врачи в Палестине оставляли желать лучшего, и за последние несколько недель японец заметно сдал. Мунк уговорил своего учителя вернуться в Японию, где за ним будут должным образом ухаживать. Рабби Лотман скрепя сердце согласился, что это лучший выход.

В последний день мая они стояли на пирсе в Хайфе. На глазах Мунка выступили слезы, но лицо Лотмана было невозмутимо.

Я скоро вернусь, прошептал он.

Конечно.

Не позже чем к началу будущего года.

Хорошо.

Крохотный рабби Лотман потянулся к своей тележке с багажом и достал красный колчан из лакированного дерева и знакомый полотняный чехол.

Я никогда с ними не расставался, сказал Кикути. Я не знаю точно, сколько им лет, но они издавна принадлежат моей семье. Теперь мой настоящий дом здесь, и я хочу, чтобы здесь они и остались. Ты сохранишь их до моего возвращения?

Разумеется.

Лотман улыбнулся и достал из жилетного кармана крохотные золотые часы. Он вложил их в руку Мунка.

Я нашел их несколько лет назад в антикварной лавке в Базеле. Что мне понравилось, так это их потрясающие размеры. Ты представляешь, какие крохотные здесь детали? Но взгляни, они даже меньше, чем кажется. Внутри этих часов спрятано больше, чем можно предположить. Как во Вселенной, правда?

Кикути рассмеялся и открыл крышку. Мунк увидел черный эмалевый циферблат. Лотман снова нажал на кнопку, и пустой циферблат откинулся, открывая другие часы, с обычным циферблатом, но минутная стрелка двигалась на нем со скоростью секундной, а вместо секундной было размытое пятно. Кикути еще раз нажал на кнопку, и открылся третий циферблат, тоже по виду обыкновенный, но со стрелками, которые, казалось, совсем не двигались.

Они движутся, сказал рабби Лотман, но очень медленно. В зависимости от погоды, приливов и твоего настроения секундная стрелка может описывать полный круг за два-три часа.

Он фыркнул и рассмеялся.

Сохрани и это для меня, Мунк. Мне они всегда нравились, и мне будет приятно знать, что они ждут меня. Ждут моего возвращения.

Пароход загудел. Кикути поднялся на борт и стал у поручня. Когда отдали концы и корабль отплыл, Мунк вскинул самурайский лук в воздух, салютуя другу. Он долго глядел вслед уменьшающемуся кораблю, а крохотные золотые часы почти неслышно тикали у его уха, отсчитывая быстрое, медленное и несуществующее время.

Антикварная лавка в Базеле.

Один из шедевров отца Иоганна Луиджи Шонди?

* * *
В то лето Лотман написал, что ему поставили диагноз диабет и он удалился в свой дом в Камакуре. Там он прожил еще четверть века, переводил Талмуд на японский и с удовольствием получал ежемесячные отчеты Мунка об успехах сионистов в Палестине.

Но добрых близнецов Кикути ожидал страшный конец. В 1938 году Мунк узнал, что генерал Кикути нелепо погиб в ночь, когда его армия заняла Нанкин. А в 1945 году вдова генерала написала, что рабби Лотман убит американской зажигательной бомбой в конце войны. Загадочным образом он исчез вместе со всеми своими переводами, поглощенный внезапно взорвавшимся огненным шаром, который, как ни странно, пощадил дом и сад, где он работал.

Мунку смерть Лотмана невольно напомнила об огненной колеснице, на которой любимый пророк рабби, Илия, вознесся на небеса в вихре ветра.

* * *
Ветер посвистывал в переулках Старого города в начале марта 1925 года, когда патриарх Сирийской православной церкви в Алеппо[106] встал из-за карточного стола. Остальные игроки со стороны — богатый работорговец с острова Суматра и двое бельгийцев расхитителей помощи голодающим родом из Фландрии, — выбыли еще до рассвета. Игра началась вчера в полдень, и все успели подустать. Каир и Мунк расслабленно вытянулись на стульях, полуприкрыв глаза.

Очень любопытно, пробормотал патриарх, грузный человек с окладистой седой бородой и водянистыми глазами. Джо в знак уважения тоже встал вместе с патриархом и теперь потягивал из стакана стоя и очень внимательно слушал.

Что именно, батюшка?

Симметрия. Те трое, что выбыли из игры, потеряли огромные деньги, но суммы разнились в несколько тысяч фунтов. А вы трое выиграли почти по столько же, и лишь я ничего не получил, но и не потерял. Как это странно. Если честно, уже давно было видно, что этим все и кончится, но я все равно не могу поверить.

Игра случая, батюшка. Нельзя предугадать, как карты себя поведут.

В моем случае это божественное вмешательство, задумчиво сказал патриарх. Потрясающе.

Может быть, батюшка. Я вот и не подумал бы, что игрой руководят высшие инстанции.

Истинно божественное вмешательство, задумчиво проговорил патриарх. Это перст Божий, Господь в неизреченной мудрости своей указует мне на тщету и развращенность такого образа жизни. Велит мне отринуть сей недуг.

Недуг, батюшка?

Азартные игры. Выбрасываю церковные деньги на карты. Диавольский и погибельный карточный стол манит меня, и я иду, и пожертвования на бедных расточаю на мои собственные греховные удовольствия. Годы грешил я так, но более не стану.

Ой не знаю, батюшка. Насколько я могу судить, карты приходят и уходят, как ветер на улице. Чистый случай в иерусалимских переулках — а больше ничего.

В водянистых глазах патриарха появилось мечтательное выражение.

Может быть, для тебя, сын мой, но не для меня более. В эту ночь, Его неизреченной милостью, навсегда избавился я от своего порока. Это божественное вмешательство. На мне была десница Всемогущего.

Слишком возвышенно для меня, батюшка. Но у нас же на холмах Священного города все равно ветреное мартовское утро. Весна наступила, я так думаю.

Весна души, задумчиво промолвил патриарх. Моей души.

Каир почесался. Когда начался разговор, он беспокойно заерзал. У него на плече, как обычно, свернувшись клубком, лежал маленький пушистый зверек. Судя по всему, он спал — ни головы, ни хвоста не видно. Когда патриарх произнес моей души, Каир ни с того ни с сего громко испортил воздух. Затем поднял глаза и осклабился.

Вы знаете, что я думаю, батюшка? Я думаю, что некоторые люди ничем не лучше обезьян. Вот вы, например. Смешно.

Патриарх был ошеломлен, но, поскольку этого требовало его новое состояние просветления, быстро обрел самообладание. Мягко улыбнувшись в ответ, он осенил Каира крестным знамением.

Нет уж, спасибо, батюшка. Кстати, об обезьянах — у меня есть одна. Она мне постоянно напоминает, что на самом деле имеют в виду люди, когда говорят возвышенные вещи. Бонго, поздоровайся с этим набожным скрюченным уродцем, который называет себя патриархом.

Услышав свое имя, шарик белого меха на плече у Каира взорвался. Маленький альбинос немедленно вскочил на ноги, выставил вперед свои гениталии цвета морской волны и принялся энергично дрочить сначала одним кулачком, а потом вторым, меняя ручки каждые несколько секунд, в яростном ритме не пропуская ни единого движения.

Патриарх в ужасе отпрянул. Мунк рассмеялся. Джо взял патриарха под руку и подтолкнул его к двери.

Да смилуется Господь над этим человеком, пробормотал патриарх.

Не берите в голову, батюшка, сказал Джо, никогда не знаешь, какие извращенцы появятся за карточным столом. Шли бы вы лучше отсюда. Есть такие люди, они сбились с пути, вот и все, это я в том смысле, что случай это безнадежный. Сбрендивший араб с белой обезьяной на плече, только и всего. У него свои проблемы, у них обоих, иначе бы их здесь не было. Забудьте о них, говорю я вам, всех спасти все равно не удастся. Должны же хоть некоторые сбиваться с пути, как вы считаете? Те, о ком и говорить-то нечего, безнадега. Здесь полно таких безнадежных, здесь — особенно, Иерусалим их к себе приманивает. Они, конечно, ищут исцеления, они же помешались раз и навсегда, им всем от Священного города нужно только одно: быстрое и по возможности чудесное исцеление. Порченые, вот они какие, лучше о них сразу забыть. В Алеппо все будет по-другому, точно. Уверен.

Джо вывел патриарха в переулок, вернулся и рухнул на стул. Обезьянка вновь свернулась на плече Каира.

Наглая ложь, сказал Мунк, улыбаясь. Рука Господня? Я тут вспоминаю, что всего минуту назад видел в руке Всевышнего стакан с ирландским самогоном.

Господи, да что ж это такое, почему твое сердце сегодня недоступно благодати? И ты с ним заодно, Каир?

Представление затянулось на целых три часа, пробормотал Каир. Его надо было вышвырнуть отсюда еще до рассвета, вместе с тремя другими мерзавцами.

Ну конечно, сказал Джо, я знаю, виноват. Но этот жирный скользкий тип с водянистыми глазками просто не замечал рассвет, и все тут. Все надеялся, что скоро ему привалит удача, пока ваш болотный житель раскидывал по всему столу карты, изо всех сил стараясь его разубедить. Ну что ж, наконец-то все кончилось, но Господи Иисусе, это чертовски трудно — вот эдак ходить по краю.

Какая там была разница? спросил Мунк, протирая глаза и зевая.

В его деньгах, ты хочешь сказать? Двадцать часов от приезда до отбытия, и у него два шиллинга в запасе. Но он столько же потратил на минеральную воду, так что наш парень вышел вчистую. Ни полпенни больше, ни полпенни меньше.

Великолепно, Джо.

Но стоило ли тратить на него лишние три часа? спросил Каир, позевывая.

Мне, черт возьми, кажется, да. По-моему, любая чертова церковь в этом воровском логове под названием Алеппо, одновременно сирийская и греческая, нуждается во всевозможной поддержке, и особенно в реформации церковных иерархов, — мы положили хорошее начало. По-моему, там творятся какие-то темные делишки, а об их истинном размахе мы даже не подозреваем. Сирийские штучки с греческими штучками вдобавок да еще и с именем Господа нашего на фасаде? Лично меня это пугает. Настоящие извращенцы, и все эти дела просто криком кричат, что на самом верху нужно что-то менять.

Каир улыбнулся. Мунк рассмеялся. Они сгорбились в креслах — слишком устали, чтобы куда-то идти. И вдруг откуда-то издалека донесся зловещий лай и наполнил собой комнату.

Что это? спросил Мунк.

Просто ветер на улице, быстро сказал Джо, выпрямился в кресле и присвистнул. Слышите? Просто ветер на улице, такой интересный акустический эффект — это все из-за узких извилистых улочек.

Он не снаружи, сказал Мунк. Клянусь, он звучал откуда-то отсюда.

Из угла, добавил Каир.

Вот и я о том же, сказал Мунк. Из угла, где сейф.

Сейф? спросил Каир.

Голову даю на отсечение.

Из сейфа, Мунк?

Мне так показалось.

Ну-ну, сказал Джо. Я думаю, мы все очень устали, это просто у нас в головах шумит. Скоро с нами каменный скарабей заговорит. А что, не бывает такого? Давайте навострим уши — что там?

Джо сложил ладонь лодочкой, прикрыл рот, и из угла, откуда огромный скарабей смотрел на них с хитрой улыбкой на морде, зазвучал голос, больше похожий на скрежет.

«Ага, проклятые смертные. Вы и вправду думали, что можете узнать тайну скарабея? Никогда, говорю вам. Она заперта здесь, в моем черном сердце, навечно, тайна — камень в улыбающемся скарабее вечности».

Со скрежетом рассмеявшись напоследок, голос умолк. Мунк и Каир застонали. Джо задумчиво кивнул.

Ну и какой мы из этого делаем вывод? Довольно-таки очевидно, что нам всем нужен отдых после утомительной ночи у карточного стола. Ах, я вас задерживаю? Давайте-ка я все тут уберу, а вы оба пойдете по домам, вы заслужили отдых. Нет-нет, никаких возражений, я свои обязанности знаю. Пошли-ка, Мунк, мой дорогой. Давай-ка, Каир, детка. Господи боже, какие ж вы тяжелые, когда двигаться не хотите.

Джо поднял обоих на ноги и вытолкнул в переулок. Он стоял в дверях, улыбался и смотрел, как они уходят, махнув им рукой на прощание, но как только они завернули за угол, он проскользнул внутрь и плотно закрыл за собой дверь. Он рухнул на стул и взгромоздил ноги на стол, бормоча про себя.

Господи, еще чуть-чуть — и… Еще минутка — и наш старик показался бы на поверхности, и пришлось бы все это расхлебывать — тайна пещер раскрыта, и ничего уже не вернешь.

Он встрепенулся. Ручка на высоком сейфе начала поворачиваться. Скрипнули пружины. Дверь открылась, и из сейфа вышел Хадж Гарун, держа в руках стопку аккуратно свернутого белья, а под мышкой — рог.

Здравствуй, пресвитер Иоанн. Я-то думал, ты уже в постели.

Я тоже думал, но меня занесло прошлой ночью, возился с десницей Божией и все такое.

Что-то случилось? Ты чем-то расстроен?

Только из-за себя самого. У нас тут едва не произошла катастрофа.

Что случилось?

Ранним утром пошли слухи, что крестоносцы возвращаются.

Что? Снова? А мы-то здесь сидим! Быстро, мы должны подать сигнал и занять посты.

Охолони, это просто слухи, оказалось, что никто на нас не нападает. Хорошо, правда?

Хадж Гарун вздохнул, шлем у него опять съехал. На глаза старику пролился дождь ржавчины.

Конечно. Какое облегчение.

Вот и я о том же.

Расскажи-ка мне.

О чем?

О слухах.

Ах да. Что ж, все предзнаменования были правильными. Крестоносцы экипировались как следует, с ног до головы в доспехах, с чудовищными лошадьми и неуклюжими осадными машинами, мечи звенят, палицы болтаются, шипастые булавы и тяжелые копья, все звенит, грохочет и лязгает, словом, при полных регалиях.

На глазах у Хадж Гаруна выступили слезы.

Не нужно, прошептал он. Я знаю, как они выглядят.

Ой, прости, конечно знаешь. Ну так вот, эти благородные христианские рыцари дошли аж до Константинополя и решили там отдохнуть, а заодно разграбить этот добрый христианский город, как положено добрым христианским рыцарям, и всласть повеселиться, поубивать, пожечь, пограбить, а потом делили добычу, как пристало добрым христианам, — упоительно, такая интересная игра, но вот зверства им прискучили, они сказали: «Хватит!» и решили: да и бог бы с ним, с Иерусалимом.

Это был Четвертый крестовый поход, сказал Хадж Гарун, вытирая слезы и улыбаясь. Ему явно полегчало.

Конечно. Он самый.

А все походы с пятого по девятый не принесут большого вреда.

Рад слышать. Значит, у нас с тобой есть время расслабиться и отдохнуть. Я вижу, у тебя с собой твой надежа-рог. Ну и мощный сигнал ты подал несколько минут назад.

Я был в конце туннеля, как раз подходил к лестнице.

Ясно. Так ты просто возвещал о себе или в этом сигнале была необходимость?

Мне показалось, кто-то промелькнул за скалой.

Ага.

Но это была игра воображения.

И все?

Да, это была тень от моего факела.

Уж это они запросто, я — то знаю. И как там внизу? Что-нибудь необычное было?

Нет, я просто стирал белье на персидском уровне.

Почему именно на персидском?

Там горная вода, кристально чистая и свежая.

Ясно.

И потом я ждал, пока белье высохнет. Я обычно вывешиваю белье просушиться на ночь.

Да ты что. А почему?

Становится гораздо белее.

Да ну. А почему?

От луны.

Конечно. Я и позабыл.

Белье в лунном свете делается гораздо белее.

Теперь я понял, хотя раньше даже и мысль такая мне в голову не приходила. Ты просто кладезь новых сведений.

Смотри, пресвитер Иоанн. Ты когда-нибудь видел такие белые кухонные полотенца?

Конечно нет. Они просто удивительно белые, вот что я тебе скажу.

Спасибо. Не хочешь прогуляться?

Отличная мысль, просто замечательная. Мне позарез нужен свежий воздух, надо освежить голову после ночи у карточного стола в табачном дыму. Прогулка, да, вот именно то, что нам сейчас нужно.

Они заперли рог в сейф и вышли. Хадж Гарун прихватил с собой кухонные полотенца и гордо нес их, демонстрируя людям на улице.

Вот оно как, подумал Джо, очередное доказательство безумного вмешательства луны в дела смертных. Просто никуда от них не деться, от этих новых доказательств, а время-то все идет, раз — и настало. Прямо-таки удивительно. Впечатляюще. Чем дольше я живу, тем больше впечатляюсь.

Глава 7 Хадж Гарун

Да я себя неплохо чувствовал во времена персидского нашествия. Просто из-за тогдашних своих сексуальных опытов я век-другой был несколько не в себе.

Хадж Гарун и О'Салливан брели по Мусульманскому кварталу, в целом придерживаясь восточного направления.

Прямо перед нами, сказал Хадж Гарун, знаменитая церковь крестоносцев. Ты ее знаешь?

В смысле, Святой Анны? Знаю.

А ты бывал в гроте?

Это где родилась мать Пресвятой Девы? Бывал.

Хадж Гарун задумчиво кивнул.

Может, тогда ты мне объяснишь, почему в Писании так много важных вещей происходит в фотах. Почему так? Почему все всегда случалось в пещерах? Просто потому, что там уютнее?

Пещеры, пробормотал Джо. Христианство поначалу было гонимой религией, как и большинство других, я полагаю. Слушай, а почему ты так редко разговариваешь при Каире и Мунке? Они тебе не нравятся?

Да нравятся, застенчиво отвечал Хадж Гарун. Вообще-то очень даже нравятся. Они добрые и честные, и мне нравится их целеустремленность. Они хорошие люди.

Ну и что? Почему же ты не хочешь при них разговаривать?

Хадж Гарун повернулся к Джо и открыл рот. Большинства зубов у него уже не было, во рту оставалось всего несколько пеньков.

Камни, прошептал он. Две тысячи лет люди кидали в меня камнями, кричали на меня и оскорбляли, потому что считали, что я безумец. Что ж, может, оно и впрямь так.

Джо обнял старика за плечи.

Ну что это такое, так сразу вдруг? Ты не безумец и не дурак, мы-то знаем. Город полагается на тебя, он выжил только благодаря тебе. Кто патрулирует стены и защищает ворота, кто трубит тревогу, когда враг близко? Если бы не ты, кто бы восстанавливал город каждый раз, когда его разрушали? Как бы иначе росла гора? Кто бы обходил дозором пещеры?

Хадж Гарун опустил голову. Он тихо всхлипывал.

Спасибо, пресвитер Иоанн. Я всегда был неудачником, но все равно хорошо, когда кто-то знает, что я, по крайней мере, пытался делать свое дело.

Не пытался, парень, сказал Джо, ты делал. Теперь возьми себя в руки, и давай забудем про эти глупости.

Хадж Гарун вытер глаза. Как только он сделал это, шлем тут же съехал и в глаза ему пролился дождь ржавчины. Слезы снова потекли у него по лицу.

Спасибо, прошептал он. Но мне все равно нужно время, чтобы привыкнуть к тому, что у меня могут быть друзья. Чтобы снова поверить в людей. Столько насмешек и унижений, столько пинков и затрещин — после этого невольно приучаешься бояться. Когда мы с тобой познакомились и ты поверил моим словам, а не побил меня за них — это было чудесно, ничего лучше со мной не случалось за последние две тысячи лет, с тех самых пор, как я утратил доверие Иерусалима. Но в случае с Мунком и Каиром я не хотел торопить события, мне нужно снова немного побыть наедине с собой. Я очень боюсь, как бы они не подумали, что я безумец, а когда люди так думают, это ужасно, и это ранит больше, чем пинки и затрещины. Ты ведь понимаешь? А? Ну хоть немножко?

Конечно понимаю, целиком и полностью. А теперь давай-ка расправим плечи. Мартовское утро, впереди весна, и мы идем по улицам твоего города. Улыбнемся и мы.

Хадж Гарун попытался, и застенчивая кривая улыбка скользнула по его лицу. Два хорошо одетых молодых человека проходили мимо, и он в порядке эксперимента развернул и показал им одно из своих только что выстиранных кухонных полотенец. Одним взглядом они окинули кухонные полотенца, линялую желтую накидку старика, тонкие босые ноги, ржавый рыцарский шлем и две завязанные под подбородком зеленые ленты.

Как по команде молодые люди громко харкнули и сплюнули старику под ноги. Они развернулись и зашагали прочь, один при этом зажал нос, а второй сделал неприличный жест.

Хадж Гарун отшвырнул полотенце и с тяжелым вздохом съежился у стены.

Видишь? грустно прошептал он. Молодое поколение больше не верит в меня. Совсем. Они думают, что я просто бесполезная старая развалина.

Что? Эти жирные оборотни из купеческих семей? Да кому они нужны? Уже приняли по кальяну с утра и сейчас под таким кайфом, что вряд ли поверят хоть во что-нибудь. Черт с ними, мы ведь говорили о Мунке и Каире, двух очень милых ребятах. Я в том смысле, что тебе не стоит беспокоиться, они ведь такие славные ребята.

Может быть, но я все равно пока очень их стесняюсь. Время придет, пресвитер Иоанн, и я лучше подожду, пока не найду в себе мужества сблизиться с ними. Они мне уже нравятся. Разве этого не достаточно?

Достаточно, вполне достаточно, так что пусть все будет, как ты хочешь. Слушай, а я тебе когда-нибудь рассказывал, что у меня было настоящее имя до того, как пять лет назад я приехал в Иерусалим?

У всех были другие имена до того, как они здесь оказались.

Верю. Но что, если ты время от времени будешь называть меня этим именем?

Хадж Гарун был озадачен.

А зачем?

Да просто чтобы я не путался — я ведь с этим именем родился. Бывает, что мы с тобой разговариваем и я начинаю путаться. Знаешь, время и все такое, иногда это такой кавардак, что просто ужас.

Время — это да, пробормотал Хадж Гарун.

Да я уж знаю. Ну хотя бы иногда. О'Салливан Бир, вот оно, имя. Или просто О'Салливан, если это слишком длинно.

Ирландское.

Оно самое. Можешь меня так называть, чтобы я почувствовал твердую почву под ногами?

Если хочешь.

Будет славно.

Они вошли в садик возле церкви Святой Анны и присели на скамью. Хадж Гарун развязал зеленые ленты под подбородком, снял ржавый шлем и протянул его О'Салливану.

Видишь эти вмятины рядком, О'Рурк? Они появились пять или шесть веков назад, когда я выходил из этого самого грота.

Ты бился до последнего? Выходил из пещер, а крестоносцы перегородили все выходы?

Нет-нет. Я и правда выходил из пещер, но никого кругом не было, к несчастью для меня. Ты помнишь, какой низкий потолок на лестнице, ведущей к выходу из грота? Мой факел погас, была ночь, и я бился головой о свод на каждом шагу. Наконец я так разозлился, что боднул потолок, и застрял.

Застрял?

Мой шлем, О'Бэнион, шлем застрял в расщелине между двумя камнями в потолке. И тут я потерял опору и повис в воздухе, зацепившись шлемом. Мне казалось, будто у меня сейчас оторвется голова.

Ну, это чувство нам знакомо. У меня так иногда с утра бывает. И как ты выбрался?

Никак. Мне пришлось провисеть там остаток ночи. На следующий день пришли паломники и освободили меня. Они тянули меня за ноги, а это было еще ужаснее. Тогда я и впрямь почувствовал, что у меня отрывается голова.

Хадж Гарун нерешительно замялся.

О'Доннелл?

Да?

О'Дрисколл?

Я здесь, от ушей и до самого хвоста.

Знаешь, мой разум вдруг совершенно опустел.

И почему?

Не представляю себе. Я должен это обдумать.

Хорошо.

Но это не поможет, потому что разум-то у меня опустел. Не с чего начать. Господи, мне кажется, что я сегодня заплутал, бродя по кругу.

Неожиданно Хадж Гарун рассмеялся.

Я знаю почему. Это потому, что мы здесь. Это для меня особенное место.

Старик хихикнул и снова водрузил шлем на голову. Он побрел к церкви и начал изучать стену. Он внимательно оглядел себя в маленьком несуществующем зеркале и отступил на шаг, чтобы осмотреть себя в полный рост. Все это время он что-то бормотал, улыбался и поигрывал бровями.

Кажется, серьезно озабочен собственной внешностью, подумал Джо.

О'Брайен?

Да?

Я никогда не видел шлема, на котором было бы больше вмятин, чем на моем. Не похоже ли это на самое историю? Всегда наготове очередная порция ударов по голове? Неизбежных и неотвратимых?

Вроде бы так.

Но есть и другие минуты в жизни, О'Коннор, действительно незабываемые минуты. Вот, например, в этом самом саду, во времена моей юности.

Твоей юности? Ничего себе крюк. Кудатебя на сей раз занесло?

В эпоху персидского вторжения. Вот были времена, ты и представить себе не можешь.

Хадж Гарун мягко рассмеялся.

Такие длинные, неторопливые дни, О'Дэйр. Пока мы жили под персами, я без конца ел чеснок и всегда носил кожаный браслет, в который было вшито правое яичко осла.

Да ты что. Что за странный обычай?

Чтобы умножить мою мужскую силу.

Ах вот как.

Да. И когда это было необходимо, я мог вызвать у женщины выкидыш через рот.

Это как?

Да вот так. В те времена такое все еще было возможно.

Понимаю.

И я тогда очень часто общался с дамами, поэтому мне приходилось этим вплотную заниматься. Горячие были деньки, О'Кейси, когда персы были здесь.

Горячие?

Секс. Только секс и еще раз секс. Секс без правил. Я был ненасытен.

Жар в паху, другими словами. Все не мог утолить жажду?

Да, не мог. До тех пор, пока царевна наконец не взяла меня в любовники. Я даже год помню. Четыреста пятьдесят четвертый до Рождества Христова.

Да иди ты! Чеснок и правое яичко осла в четыреста пятьдесят четвертом году до Рождества Христова сделали свое дело? Это поразительно уже само по себе, ведь такая точная датировка тебе, мой друг, не свойственна. Обычно мы с тобой можем разве что определить эпоху, да и то приблизительно.

Но здесь я не ошибаюсь. Тот год был действительно особенный. Давай покажу, где все начиналось.

Джо последовал за ним в сад. По дороге Хадж Гарун останавливался, и восхищался цветочками, и все называл Соломоновой печатью.

Что ты такое несешь? спросил Джо. Они же все разные. Разве они не по-разному называются?

Не здесь. Здесь каждый цветок есть печать Соломонова. Видишь эту купель, О'Нолан?

Провалиться мне на этом месте, ежели не вижу.

Вот здесь-то я ее и встретил, прямо на этом самом месте. И в руке у нее была Соломонова печать.

У кого?

У царевны.

Куда делось солнце? спросил Джо. Почему мне кажется, что сейчас пойдет дождь?

* * *
Джо уселся у купели и скручивал самокрутку, а Хадж Гарун бродил у воды, иногда по рассеянности ступая в грязь. Каждый раз он останавливался и вскрикивал.

Вот здесь, О'Райен. Тогда купель называлась Вифезда, ты знал?

Теперь я еще и О'Райен, пробормотал Джо. И все в одном лице. Какое созвездие, если, конечно, от этого есть хоть какой-то толк, когда иерусалимское время напрочь вышло из-под контроля. Бессмысленные небеса над нами и бессмысленная возня кланов здесь, внизу, в Священном городе. В городе, священном для всех.

Он расслабился и закрыл глаза.

В воздухе пахнет дождем, но все равно неплохо было бы сейчас вздремнуть. Прошлой ночью игра шла такая, что даже патриарх из Алеппо прозрел. Солидная порция ирландского самогона, а потом хороший послеобеденный сон, почему бы и нет.

Сигарета выпала у него из пальцев. Голова склонилась на траву. Тихий стон пришел в его сон издалека.

Я тону, О'Мира. Тону.

И впрямь тонет, подумал Джо, и все мы вместе с ним. Час за часом, день за днем, вот что с нами происходит.

О'Бойл, глиняные ноги , стонал голос все громче и ближе.

Точно, подумал Джо. Уж этого-то у нас не отнять, что есть, то есть.

О'Хэллоран, прошу тебя.

Глас отчаяния? Джо открыл глаза и увидел Хадж Гаруна посреди купели. Старик вошел в купель, чтобы посмотреть на свое отражение в воде, и попал ногой в вязкий ил. Он увяз по колено и не мог пошевелиться. Джо поискал шест, нашел и вытянул старика.

Еще бы чуть-чуть — и в самое яблочко, прошептал Хадж Гарун.

Да не так все страшно, сказал Джо. Тут не глубоко.

Не глубоко? Две тысячи четыреста лет назад это, по-твоему, не очень глубоко?

Ах да, а я уже и забывать начал. Садись-ка рядом со мной, тут ты, по крайней мере, в безопасности.

Хадж Гарун улыбнулся и сел.

Все равно, прошептал он. Мне не надо было оттуда кричать, это во-первых. Нехорошо, когда слышат чужие люди. Это может их перевозбудить. Видишь ли, сексуальные подвиги вроде моих в наше время — вещь неслыханная.

Ты прав.

Ну, прошептал Хадж Гарун, и с чего же мне начать?

Ты начни сначала. Прямо отсюда, от купели, где ты ее встретил.

Хорошо, гордо сказал Хадж Гарун. Ты не забудешь, что в те времена я был другим человеком?

Не забуду.

Не то что сейчас? Сильным и энергичным, юным? В расцвете своей сексуальной мощи?

В самом расцвете, а как же еще.

Ну что ж, я встретил эту персидскую царевну, и она была так прекрасна, что я немедленно в нее влюбился. Я сказал ей об этом, и она разделяла мои чувства. Но вначале, сказала она мне, она должна убедиться, что я действительно смогу ее удовлетворить. Конечно, у меня уже была отличная репутация соблазнителя, но она все равно хотела убедиться, тем более что она все-таки была персидская царевна, а я — простой юноша из покоренного Иерусалима.

Само собой. А как же иначе. Что было дальше?

Она сказала, что я должен пройти три испытания. И для начала в следующее полнолуние прийти к ней во дворец и лишить девственности восемьдесят невинных дев из ее приближенных, не кончив ни разу.

Охрани нас святые. Ты в те дни действительно был на коне.

И это было только первое задание из трех. Ты следишь, О'Маккарти?

В том или ином облике, и некоторые из них столь же неслыханны, как сексуальные приключения твоей молодости.[107] Продолжай, пожалуйста. Как же ты совершил это героическое деяние?

Как положено. Наевшись чеснока, в кожаном браслете, сгорая от любви к царевне, я сделал все, что от меня требовалось.

Это правый причиндал осла сработал, я это прямо-таки воочию вижу.

Вот именно. И на следующее утро царевна назначила мне новое испытание. Я должен был целый месяц стоять совершенно обнаженным во дворце, в полной боевой готовности, а придворным дамам было спущено распоряжение посещать меня в той степени обнаженности, которую они сочтут уместной, и ласкать меня, как захотят и сколько их душе угодно, а я все это время не должен был ни кончить, ни обвиснуть. Это испытание, О'Гара, должно было начаться в следующее полнолуние.

И здесь без луны не обошлось. И что потом?

Пришло полнолуние, и я занял свой пост. Это была адова мука, но так велика была моя любовь к царевне, что я выдержал. Наконец месяц закончился, и я видел, что царевна смягчается.

Я бы тоже увидел.

В ее взгляде даже появилось некое благоговение.

Неудивительно. А третье и последнее испытание?

Она скрывала от меня, что это будет. Возвращайся в следующее полнолуние, сказала она мне, для деяния, которое займет сорок дней.

Так, подтверждается присутствие луны и намечается сюрприз. И как же ты готовился к этому хроническому сексу неизвестной природы?

Хадж Гарун улыбнулся.

Ел чеснок.

Ах да, я было и забывать начал.

Я ел чеснок.

Ел, правда.

Целыми мисками.

Конечно целыми.

И еще.

Конечно.

И больше.

Ну разумеется.

И еще больше.

Хорошо.

И еще.

Отлично.

И еще, еще и еще, все ел и ел.

Господи, да хватит, у меня уже изжога. Давай перейдем к самому событию. Наконец наступила ночь, сияла полная луна. Каково у тебя было на душе?

Никакой души, прошептал Хадж Гарун. Внутри меня было слишком горячо. Внутри меня бушевало пламя, и огонь полыхал из каждого отверстия, клянусь.

Не клянись, я и так это отчетливо себе представляю. Ты был готов взорваться, когда принцесса назначила тебе третье и последнее испытание.

Да, я был готов. Любовь переполняла меня.

Господи Иисусе, да продолжай же. Триста женщин? Сразу? Я этого не переживу.

Нет, прошептал Хадж Гарун. К чему-то подобному я был готов, но оказалось, что мне придется быть лишь с одной женщиной.

С одной? Правда? И все?

Да, но этого оказалось достаточно, О'Донахью. Среди придворных дам царевны была одна огромная женщина, вся сплошь круглая и толстая, ее прелести были безмерны и желание наполнить их — неутолимо. Целыми днями она лежала с полузакрытыми глазами и не могла думать ни о чем другом, и все почему? Потому что, к сожалению, никто не мог наполнить прелести этой огромной, круглой и толстой женщины, и никто никогда не мог насытить ее. Никогда. Ни разу. Можешь себе представить, каково ей было?

Не могу. Многие пытались, но эта огромная круглая женщина даже не моргнула? Никакого удовлетворения? Сохрани нас Господь.

Вот именно, так все и было. И мое третье и последнее испытание было неустанно трудиться над этой женщиной сорок дней и ночей подряд и добиться успеха.

Обычному бабнику такое не по плечу.

Никоим образом, О'Салливан.

Кто? Как ты сказал? В смысле, О'Рейли. Что ж, дыша испепеляющими парами чеснока, я подошел к роскошной кровати этого громадного существа женского пола и увидел. Что это было за создание! Ее груди были как барханы в пустыне, ее животы громоздились как горы, а у подножия этой гряды был огромный колтун, окутанный паром и источающий сок девственных джунглей. Хотя, если честно, я никогда не видел джунглей.

И вкратце?

Вкратце, она была великолепна, великолепна как любое божье творение, и она-то уж точно могла проверить мою силу.

Я уже притомился.

Ха! Я приступил к делу, и через десять дней одна из служанок царевны на цыпочках вошла к нам, чтобы посмотреть, как идут дела. Мой материк женского пола, кажется, слегка приоткрыл глаза.

Он уже устал? шепнула девочка на ухо материку.

Не-е-е-е-е-е-е-е-е-ет, вырвался из недр громовой звук.

Это правда?

Да, О'Ши. Девочка вернулась, когда прошло двадцать дней, и уже без слов было видно, что глаза моего материка выпучились, остекленели и уставились в пустоту.

О господи. Через месяц дело еще немного сдвинулось?

Тогда-то все и началось. Сначала глухой стон из-под земли, потом центральный хребет сотрясся в долгом спазме. И так продолжалось следующие десять дней, О'Флаэрти, десять дней без отдыха и без перерыва. Глаза зажмурены, вскрики, бульканье и икота потрясали джунгли, горы и пустыни целых десять дней. И так долго она ждала минуты, когда оно придет, что оно пришло, сильное и долгое.

Поразительно.

Да, О'Риган. И на сороковой день, изнуренная, она перекатилась на бок и наконец захрапела.

Захрапела наконец? Вот это да… Какое испытание. И после этого царевна приняла тебя?

Приняла.

Очень мило.

Очень, О'Лири. Вообще-то это было несравненно.

Могу поверить.

Джо встал, закурил сигарету и пошел прочь от купели.

Думаю, скоро пойдет дождь, сказал он.

Хадж Гарун повернулся и уставился на него. На его лице появилась улыбка.

О чем ты, О'Терати? Дождь уже идет.

Джо пожал плечами.

Ты прав. Знаешь, будет лучше, если ты опять станешь звать меня пресвитером Иоанном. Может быть, тогда я смогу уследить за собой.

Если хочешь — пожалуйста.

Да.

Видишь ли, начал Хадж Гарун, взбираясь на берег и оглядываясь на илистую купель. Понимаешь, о подвигах, которые я совершил, чтобы завоевать сердце царевны, в Иерусалиме говорили несколько веков.

Я не знал, но могу понять. Твои подвиги и впрямь удивительны.

Потом их записали и опубликовали. Но знаешь, ни разу не упомянули моего имени. Ни разу. Они всегда приписывали эти подвиги другим, людям, чьи имена сами же и придумали.

Может быть, так оно и должно быть, сказал Джо. Может быть, это и есть судьба героя.

Как вмятины на моем шлеме, ты хочешь сказать?

Как это?

Никто, кроме меня, не знает, как они там появились.

Гляди-ка, так оно и есть.

Любопытно, пробормотал Хадж Гарун.

* * *
Ну-ка постой-ка, сказал Джо, мне тут вот что в голову пришло. Разве не ты мне говорил, что именно во времена персидского нашествия ты начал терять влияние в Иерусалиме?

Правильно.

Это из-за царевны и подвигов? Тебя перестало хватать или что-то вроде этого? Это все же довольно утомительно.

Хадж Гарун вздохнул.

Да я себя неплохо чувствовал во времена персидского нашествия. Просто из-за тогдашних своих сексуальных опытов я век-другой был несколько не в себе. Я был полностью поглощен сладострастными видениями, и это сильно сократило мой словарный запас. Когда я открывал рот, все, что я мог сказать, было письки и сиськи, трахни и отсоси. Эти слова были такие чудные, когда мы с царевной шептали их друг другу, но на публике они как-то меняли смысл. Они становились прямо-таки неприличными. Если честно, я оперировал десятком слов, не больше.

Действительно, запасец не ахти.

И после того как я сто лет вел себя таким образом, естественно, все перестали принимать меня всерьез. Особенно мои выступления на базарной площади. Раньше мои речи потрясали воображение, мое влияние на жителей Иерусалима было безгранично, но за те сто лет, пока я произносил всего десяток слов, люди привыкли смеяться надо мной.

Понимаю.

И когда я наконец смог говорить по-человечески, всякое доверие ко мне уже было утрачено. Я не то чтобы упрекаю в чем-то сограждан, что поделаешь, сам виноват. В конце концов, когда ты говоришь человеку доброе утро, а он всегда отвечает письки, а потом ты говоришь добрый день, а он отвечает сиськи, а потом ты говоришь добрый вечер, а он отвечает трахни, а потом желаешь доброй ночи, а он тебе на это — отсоси, как ты начнешь относиться к этому парню через какое-то время?

Без особой теплоты.

А через сотню лет?

Скорее враждебно.

То-то и оно, со вздохом сказал Хадж Гарун, и вот так со мной и вышло. Но если бы я мог прожить жизнь заново, я бы снова поступил именно так, не изменил бы ничего. Я бы любил царевну точно так же, как тогда, даже зная, что это разрушит мою жизнь.

Правда?

Хадж Гарун застенчиво улыбнулся. Он кивнул.

Да, пресвитер Иоанн, чистая правда. Сейчас мы с тобой святые люди, ты и я, и нас заботят только духовные ценности. Но даже одна-единственная ночь с царевной стоит того, чтобы целый век быть не в себе.

Вот что я называю истинным чувством.

И стоит двадцати трех веков оскорблений, насмешек и унижений.

Истинное, ей-богу.

Да, пресвитер Иоанн. Если бы к нам снова вернулась молодость, дамы узнали бы об этом, я уверен. Они бы слышали, как мы стучим в двери, увидели бы огонь у нас в глазах и узнали бы, для чего мы явились.

Мы были бы решительны, да? Не слушали бы никаких нет? Сладострастие мы превратили бы здесь, в Иерусалиме, в восхитительную обязанность и ни разу не увильнули бы от ее исполнения!

Оделяли бы милые души даром Божиим, промурлыкал Хадж Гарун. Не дрогнув, давали бы им любовь.

Не дрогнув, ух ты. А почему бы и нет.

Но мы, к несчастью, уже немолоды, Иоанн пресвитер, и у нас своя миссия.

Да, у нас своя миссия, и впереди дождливый мартовский день тысяча девятьсот двадцать пятого года. Я, конечно, не всегда чувствую себя на свои лета, но ты знаешь, сколько мне на самом деле?

Ты уж точно моложе меня.

Правильно. Если быть точным, скоро отмечу двадцать пятый день рождения.

Но это настоящий возраст, а он, знаешь ли, здесь ничего не значит.

Я-то знаю. Мне уже сообщили в мои первые голодные дни в Священном городе. Мне сказал монах, чье послушание — печь хлебы в пекарне при монастыре, он же дал мне этот мундир, наградил меня Крестом королевы Виктории и поселил в Доме героев Крымской войны. Возьми форму и медаль «За отвагу», сказал он, и твой настоящий возраст перестанет быть проблемой в Иерусалиме. Так сказал бывший МакМэл'н'мБо, монастырский пекарь и мой первый здешний благодетель.

Хадж Гарун наклонился и подобрал плоский стершийся камень. Он вгляделся в него.

Монастырский пекарь, ты сказал?

Да, именно, он самый. И когда, приехав сюда, я скинул рясу монахини ордена Бедной Клары и стал одним из иерусалимских бродяг и отщепенцев на вершине горы, именно он поставил меня на ноги.

Я его знаю, сказал Хадж Гарун, вглядываясь в камень.

Знаешь?

Это ведь он печет хлебы четырех разных форм?

Да, это он.

Одни — в форме его родины, другие — в форме его бога, третьи — в форме земли, где он осознал всю бесплодность своей борьбы, четвертые — в форме Иерусалима, где он обрел мир.

Все это так, это он. Ирландия, крест, Крым и Иерусалим.

Он больше ничего не делает. Печет и печет свои хлебы в Старом городе — и доволен.

Точно. Но откуда ты его знаешь?

Я с ним знаком уже очень давно, с тех самых пор, как он появился здесь. В Иерусалиме всегда есть кто-то, кто играет такую роль.

Вот оно что. И когда он появился?

В первом веке нашей эры. Вскоре после смерти Христа.

Ух ты.

Да. Пек свои хлебы в Старом городе — жизнерадостный парень, что тогда, что сейчас. Приплясывал у печи, месил тесто, и сандалии стучали по камням, когда он плясал.

Он весь в этом.

Свои хлебы он приправлял, точно тмином или имбирем, мудростью — смехом, весельем и стихами, — он бормотал сказки, и всегда в его глазах горел веселый огонек.

Господи, да точно это он.

Веселый он человек, жизнерадостный, наш монастырский пекарь, мы всегда на него полагались. Конечно полагались. Мы бы без него не смогли.

Хадж Гарун поднял глаза от каменного зеркала. Он улыбнулся.

Да. У Иерусалима должен быть свой монастырский пекарь со своей закваской и смехом — со своей закваской и танцами у печи. Он дает нам что-то, без чего нельзя обойтись в Священном городе, что-то простое, но особенное, без чего нам не прожить. И мы благодарны ему за это.

Я готов, прошептал Джо. И что это за кое-что?

Хадж Гарун мягко кивнул.

Хлеб, пресвитер Иоанн. Даже здесь люди не могут жить одною пищей духовной.

Глава 8 Дикий джокер

Вся суть в том, чтобы сменить точку зрения. Если ты у моря, вали в горы. Если ты в горах, вали на берег. Следишь за мыслью?

Опять Старый город, священный для всех. В лавке Хадж Гаруна, в задней комнате, на высоком круглом столе громоздятся банкноты, драгоценные камни, золото и серебро. Великий иерусалимский покер отметил девятый день рождения, и слава о нем распространилась по всему Ближнему Востоку. Здесь можно с легкостью разбогатеть и с такой же легкостью проиграться в пух и прах. У кормила по-прежнему стоят трое основателей — загадочный африканец, хитроумный венгр и лукавый ирландец.

На дальнем конце стола Мунк Шонди прищелкнул пальцами, чтобы воин-друз, приставленный следить за порядком, заново наполнил миску головками чеснока. Воин пошел в угол, где висели связки чесночных головок, отсек одну саблей и поставил полную миску на стол.

Мунк немедленно вгрызся в чесночную головку и зевнул. Вечер был длинный, играли по семь карт, и дело двигалось медленно. Перед Мунком лежала маленькая горка расписок, которым предстояло воплотиться в срочные контракты на иерихонские апельсины, сирийское оливковое масло и кое-что еще по мелочи. Мунк вздохнул — его карты прогнулись под чесночными парами — и устало оглядел стол.

Слева от него — сухощавый, выдубленный солнцем британец, бригадный генерал, командир Бомбейской уланской дивизии в бессрочном отпуску.

Рядом с ним — хромой подобострастный ливиец, торговец коврами. Проездом в Иерусалиме: задержался, чтобы помолиться у Храма в скале,[108] а незадолго до этого где-то на востоке он бесстыдно насмерть забил палкой своего умирающего двоюродного брата, чтобы заполучить принадлежавшую тому уникальную коллекцию бухарских ковров.

Далее по часовой стрелке разместились:

Француз, торгующий крадеными византийскими иконами, — хитроглазый педераст, которого поиски доступных мальчиков по всему Леванту частенько заносили в Иерусалим.

Пожилой землевладелец-египтянин, толстый, как тюк хлопка, который начинал нервически подергиваться, стоило ему хоть немного взволноваться. О нем говорили, что его одолевает импотенция, если его любимый ловчий сокол, в клобучке, не сидит на огромном зеркале в спальне.

Двое огромных, наголо бритых русских, переодетых фарсовыми кулаками; они ковыряли ножами в зубах и притворялись горными инженерами, ведущими разведку месторождений серы на берегах Мертвого моря; это, естественно, были большевистские агенты, присланные насаждать в святой земле атеизм.

Другими словами, ничем не примечательная компания, кто-то приходит, кто-то выбывает из игры.

Где-то справа от Мунка сгорбился над кальяном Каир Мученик. Он тоже был не в лучшей форме перед ним лежала небольшая горка крон Марии Терезии, к которым африканец время от времени прикасался, вяло полируя обширные груди бывшей австрийской императрицы гладким большим пальцем.

А Где-то слева от Мунка, как всегда, сидел О'Салливан Бир, который для разнообразия держался тихо и, пожалуй, больше интересовался не столько своими картами, сколько древней коньячной бутылкой, содержимое которой уже сменил огненный виски домашней выделки. Ирландец рассеянно водил пальцем по необычному кресту, нарисованному на всех его бутылках; перед ним лежала скромная кучка турецких динаров и вдобавок совершенно ни на что не годный запас польских злотых.

Мунк снова зевнул и посмотрел в свои карты. Ставить выпало ему.

Я пас, проговорил он, сунув руку под стол, чтобы почесаться. Джо тоже решил спасовать, Каир присоединился.

Подобострастный торговец коврами и французский иконокрад уже почти выигрывали. Но и бригадир-британец, и нервный египтянин крепко держались весь вечер, а двое шумных большевиков так и вообще были на грани прорыва. Удача уходила к чужакам.

Эй, Мунк, позвал Джо через стол. Как у нас со временем в сей безнадежно нудный вечер?

Мунк вынул свои трехслойные часы и защелкал циферблатами. Наконец он нашел нужный и взглянул на него, а потом содрогнулся от оглушительной чесночной отрыжки.

Эй, Мунк, позвал Каир со своего конца стола. Что там?

Медленно, ответил венгр.

Правильно, сказал африканец.

Похоже на правду, пробормотал Джо.

Все трое неопределенно кивнули друг другу и вернулись к своим развлечениям: к чесноку, виски и грудям бывшей австрийской императрицы. Когда тасовали карты, Джо произнес вслух несколько строчек по-гэльски.

Не узнаешь, Мунк? Каир? Я этот стих все про себя повторял, пока отплясывал джигу вокруг «черно-рыжих». Он, грубо говоря, про то, что человек не должен сидеть сложа руки, когда дела идут туго. Вся суть в том, чтобы сменить точку зрения. Если ты у моря, вали в горы. Если ты в горах, вали на берег. Следишь за мыслью? Надо попасть туда, где ты побывал или мечтал побывать, вот тогда-то и появится шанс, что что-нибудь да произойдет. И вот это, джентльмены, и есть, вкратце, смысл моего стиха.

Хотя было всего одиннадцать вечера, Мунк и Каир закивали чрезвычайно сонно. Мунк зевнул и отпихнул стул, собирая немногие оставшиеся апельсиновые и оливковые расписки. И тут куранты, приделанные к солнечным часам, проснулись и пробили двенадцать раз.

Ранняя полночь — мне пора в кроватку, сказал Мунк. Думаю, никто не станет возражать, если проигравший выйдет из игры?

Никто не возразил. Мунк выплыл из комнаты, как раз когда снова начали сдавать. Ливиец сыграл по-крупному и выиграл, француз сыграл по маленькой и тоже выиграл. Каир спасовал на следующей партии, и в его собственности остались всего две груди Марии Терезии.

Это вы в азарте так проигрались? промычал британский бригадир. Тоже не ваш денек?

Каир пожал плечами и вышел, прошуршав пышным арабским одеянием и оставив после себя сладковатый дымок последней кальянной затяжки. Куранты в передней комнате крякнули и удивительным образом снова пробили полночь, хотя была только четверть двенадцатого. Сначала спасовали русские, потом египтянин И бригадир. Следующий банк поделили педераст-француз и хромой ливиец, причем ковровый вор сыграл по маленькой, а иконокрад — по-крупному.

У Джо осталось всего три польских злотых, когда воин-друз, стоявший на посту в переулке, вошел и встал по стойке «смирно» позади Джо.

Кажется, к вам вестовой, промычал бригадир.

Джо поднял голову, и воин-друз вручил ему визитную карточку с золотыми буквами. Джо только взглянул на нее и от удивления открыл глаза. Он выпрямился и негромко присвистнул.

Что такое? спросил кто-то.

Гос-споди.

Новый игрок? спросил один из русских.

Во имя Отца, Сына и Святого Духа.

Три новых игрока? спросил другой русский.

Уже поздно, промычал бригадир, но все равно, если у кого-то есть лишние деньги, место найдется, даже с избытком.

Джо присвистнул еще тише и постучал карточкой по столу, а потом откинулся на спинку стула и жадно облизнул губы.

Какая жалость, пробормотал он, что Мунк и Каир собрались и ушли. Хотел бы я сейчас посмотреть на их обалделые рожи.

* * *
Ну и? спросил кто-то.

Ну потрясен я, что вы на меня так уставились, протянул Джо. Я только хочу сказать, кто бы мог поверить, что этот тип осмелится вновь показаться здесь, проиграв огромные деньги в двадцать четвертом? Уж не я точно, я и представить себе такого не мог. Сидел прямо вот здесь, на вашем месте, господин бригадир, и с самым что ни на есть невозмутимым выражением лица проиграл три виллы в Будапеште и две в Вене, со всеми сокровищами, картинами и статуями без числа — настоящие дворцы, понимаете? Да что там, он швырнул на стол поместье с охотничьими угодьями в Чехии, целый лес в Богемии и хорватское озеро, в котором рыба не переводится, а все из-за двух тузов, представляете? Два туза! Так вот, он чертовски расточителен. Можно подумать, он бывший владелец Австро-Венгерской империи, и пожалуй, это недалеко от истины. А еще в ту ночь он не поскупился и поставил на карту инструменты.

Что? промычал бригадир.

Вот-вот, скрипки, виолончели и все такое. Того, что он проиграл, хватило бы на десяток струнных оркестров. Лично я не рискнул бы поставить даже жалкие два злотых на двух тузов в игре вроде нашей, но он просто удержу не знал. Он совсем голову теряет, как завидит хоть одного туза. У него, наверное, что-то навсегда повредилось в башке, если он решил вернуться в игру, ведь огребет-то он все то же самое.

Джо недоверчиво помотал головой. Все за столом наблюдали за ним. Он открыл жестянку ирландского масла и щелкнул пальцами. Воин-друз, следивший за порядком, подтащил к столу тяжелый бесформенный мешок. Джо порылся в нем — там оказалась холодная вареная картошка, — выбирая штучку себе по вкусу.

Кто же этот сумасшедший богач? спросил кто-то.

Джо разломил картофелину пополам, потыкал в нее пальцем и щедро намазал маслом.[109] Он попробовал, решил, что маслица стоит добавить, и принялся задумчиво жевать. Наконец он наклонился к слушателям и произнес заговорщическим шепотом.

Кто он, спрашиваете? Не хочу посеять ни в ком зерно тревоги — Господь ведает, у нас за столом попадаются всякие-разные мошенники и головорезы. Но этот парень — покруче будет, и если бы у меня шла сегодня карта, я бы поставил все против этого дуралея. Смекаете, о чем я? Когда он видит туза, то просто теряет всякий здравый смысл. Всегда ставит на туза, а на остальное и не смотрит. Сбрасывает по три короля в надежде получить хоть одного туза, вот что это за сумасброд. Конечно, это преступление — вот эдак швыряться деньгами, но он чертовски богат, так что ему все равно. Просто обрушивает на стол деньги, вроде как урожай оливок будущего года. Говорю вам, эх, если бы мне только сегодня везло.

Никто не пошевелился. В комнате стояла полная тишина. Джо шумно высморкался и изучил свой носовой платок. Он откусил еще кусочек холодной картофелины и начал жевать.

Какой шанс, пробормотал он с набитым ртом. Человек, который поставит такие деньжищи на двух одиноких тузов? Я рассказал об этом моему другу, монастырскому пекарю, и тот немедленно послал меня к мессе. Берегись, сказал он мне, твоя душа в смертельной опасности. Любой, кто так швыряется деньгами, наверняка продался дьяволу. Искушает бедные души грязными деньгами и низвергает их в бездну, вот что он делает. Иди-ка ты и хорошенько покайся, хотя обычной мессы тут будет маловато. Так сказал священник-пекарь, чтоб мне провалиться.

Джо энергично кивнул. Остальные шестеро не спускали с него глаз. Он вытащил остатки масла из жестянки, намазал на картофелину и закрыл глаза, чтобы насладиться мгновением.

Замечательно, пробормотал он. Лучше не бывает.

Но кто он? прошептал кто-то.

Простите, не понял?

Господи, да новый игрок. Кто он такой?

Ах, этот. Хуже разбойника не выползало из Центральной Европы, вот он кто. Не то чтобы он был родом из Центральной Европы, начнем с этого, его черная душонка для этого слишком порочна, а Центральная Европа — это слишком просто для такого, как он. Нет, он родом откуда-то с востока, с Волги, говорят. Или даже из Закавказья, кто его знает.

Двое русских едва заметно прищурились.

В любом случае, впервые он появляется в Будапеште перед войной, а потом переезжает в Вену, где делает карьеру с помощью лжи и еще раз лжи и каким-то образом входит в доверие к императорской фамилии. Как? Во-первых, он вроде как исцеляет молитвами. Потом начинает советовать, куда вкладывать деньги. И все время интригует, наушничает, тут намекнет, там умаслит. Может быть, чтобы дела шли легче, он добавлял немного зелий в безобидную чашечку чаю, и вот уже герцоги и герцогини и шагу без него ступить не могут. Я в смысле, если вы слышали, что в туманах Центральной Европы рыщут оборотни и вампиры, забудьте. Это дьявольское чудовище будет похуже. Так вот, он вел свои темные делишки решительно и, говорят, связался с Троцким. Расширял свои горизонты, что называется — ловил момент. Вот такая картина.

Русские, кажется, даже дышать перестали. Их бритые головы покрылись бисеринами пота. Джо нырнул в мешок и вылез с очередной вожделенной а картофелиной.

Планы, прошептал он. Дьявольские планы на будущее, вот что он лелеял, а что ожидало мир в будущем? Великая война,[110] вот что. Это уж не он ли так все устроил, чтобы Австро-Венгрия сковырнулась, а он на ее жалких развалинах подобрал все, что пожелает? И поэтому-то он и договаривался с Троцким? Знаешь, Лева, старина, у нас тут война намечается, бери что хочешь там у себя, а я возьму что захочу здесь? И просто чтобы все начиналось как полагается, знаешь, Лева, хрен моржовый, давай-ка я позабочусь, чтобы наш эрцгерцог получил пулю в лоб? Естественно, это будет делом рук патриота, ха-ха.

Бригадный генерал был в смятении.

Да-да, прошептал Джо. Есть люди, которые клянутся и божатся, что так все и было, но я не настаиваю ни на одной версии событий, потому что предвоенные интриги для меня — тайна за семью печатями. Но факт остается фактом — ему хватило времени награбить чертову кучу и вывезти все в Бразилию, где добро будет в безопасности. А потом он просто уселся поудобнее и стал наблюдать, как старая слабоумная империя Габсбургов рушится и разлагается, что твой труп. И вы думаете, он хоть на секунду задумался о герцогах и герцогинях, которым, по сути, был обязан всем? Да ни хрена он не задумался. Идите к черту, сказал он с дьявольской улыбкой на лице, когда старая империя рухнула. Извини, старушка, но теперь тебе пора на кладбище. Понимаете, к чему я? Он получил то, что хотел, и ушел со своей добычей. Настоящий имперский шакал, вот я о чем. И конечно, он все это время торговал направо и налево, теперь-то мы об этом знаем.

Оружием? в изумлении шепнул француз.

Вот так хладнокровно следил за падением империи, тоскливо пробормотал египтянин, лихорадочно пытаясь дрожащими пальцами разложить громоздящиеся перед ним купюры по двум стопкам — валюты, имеющей хождение в Британской империи, и валюты, такового не имеющей.

И он честно играет? бодро спросил бригадир.

Это да, сказал Джо, карты — единственное, во что он играет честно. И еще у него любопытная привычка — любит играть с «диким»[111] джокером. Говорит, ему нравится, что в игре есть лишняя карта. Может быть, потому, что у него появляется шанс заполучить целых пять тузов.

Честная игра, сказал бригадир, это очень важно, а откуда у него деньги — не наше дело, в конце-то концов.

И что, после войны он стал влиятельным человеком в Бразилии? спросил один из русских.

Влиятельным? Слабо сказано. Половина этой чертовой страны принадлежит ему, а второй половиной он управляет железной рукой. Но никто об этом не догадывается, потому что он работает под прикрытием женщин, они совершают для него все финансовые операции. Он называет их «Сары», всех без разбору, и притворяется, что они ему тетушки, двоюродные бабушки и всякие кузины и тому подобное, хотя, конечно, никто не осмелится состоять в родстве с таким дьяволом. И он всегда переодевается, вот еще что. Обычно — в своих врагов. Я вот помню блондинистый паричок и яркую военную форму. Знаете, вроде он — чертов прусский аристократ.

Мать твою, сказал француз, да кому какое дело, пусть он хоть десять париков напялит.

Управляет Бразилией железной рукой, задумчиво прошептал один из русских.

Габсбурги платили огромные деньги за хорошие ковры, пробормотал ливиец. Особенно за бухарские. Бухарские они любили.

Самая большая страна в Южной Америке, прошептал второй русский. Когда-нибудь она разбогатеет не хуже Штатов, а он управляет ею железной рукой.

Мне он не нравится, сказал Джо. Этот его монокль и надменная ухмылочка прусского аристократа, все смотрит на тебя свысока. Простые люди для него вроде крепостных, и все дела.

Джо недовольно фыркнул и скорчил гримасу. Он залез в мешок, не глядя, достал оттуда еще одну картофелину и шумно прожевал ее в три приема. Остальные молча смотрели на него. Одни замечтались, других загипнотизировал его жующий рот.

И вдруг француз взорвался и хрястнул кулаком по столу.

Мать твою, что ж это мы здесь сидим? Он, может быть, уже устал ждать и ушел. Быстро. Зовите его, пока не поздно.

Все дружно закивали. Джо пожал плечами.

Если вас это устраивает. Мерзавец из Центральной Европы вступает в игру, хорошо, сказал он, визируя карточку с гербом и отдавая ее воину-друзу, несущему службу в переулке.

* * *
В комнату строевым шагом вошел новый игрок, державшийся весьма надменно, в форме драгунского полковника австро-венгерской императорской армии со всеми регалиями, какую, по воспоминаниям английского бригадного генерала, носили как раз перед войной. Самая высокая награда вошедшего, орден Золотого руна, тоже была знакома генералу. На боку у полковника позвякивала парадная сабля, а из-под мышки у него торчала слоновой кости рукоять кожаного хлыста.

Он носил блондинистый парик, как и предсказывал Джо, по виду немецкий и очевидно фальшивый, и коротко подстриженную блондинистую бородку, тоже фальшивую. У него был не один монокль, а целых два, со стеклами разных цветов, так что угадать настоящие черты его лица было почти невозможно. Посреди комнаты он резко остановился и щелкнул каблуками.

Мое почтение ирландскому крестьянству, сказал он Джо. По-английски он говорил с сильным акцентом. Джентльмены, сказал он, отвесив остальным придворный поклон.

Ливиец уже вскочил на ноги и с льстивой улыбкой освободил для полковника место рядом со своим. Тот поправил парик и принял стул; на лице у него было написано безграничное презрение к ливийцу. Генерал тем временем изучал многочисленные награды на груди полковника. Он многозначительно откашлялся.

Чрезвычайно эффектное собрание медалей, полковник. Но вы, надеюсь, простите мне мое невежество, когда дело касается старых наград империй, канувших в Лету. Вот эта маленькая черная ленточка, например…

За верную службу на Балканах, сказал полковник. За особые заслуги в боснийском кризисе тысяча девятьсот восьмого года.

Ах так. А эта, пурпурная с черным?

Снова за Балканы — опять Босния. За кризис одиннадцатого года.

А оранжево-пурпурно-черная?

Еще раз Босния. На сей раз за кризис двенадцатого года.

Очень интересно, полковник. У вас, кажется, была узкоспециализированная карьера.

Полковник щелкнул под столом каблуками.

Мелкие местные дела, сэр. Не вызовут никакого интереса вне ныне несуществующей империи Габсбургов.

Да, признаться, эти утомительные балканские кризисы большинству из нас наскучили немилосердно. Но когда вашего эрцгерцога убили в Боснии несколькими годами позже, у всех нас на руках оказались совсем другие карты, не так ли? По крайней мере у большинства.

Полковник вновь щелкнул каблуками под столом.

На первый взгляд это так, сэр. Но ведь в Боснии с самого начала не было стабильности. Босния как самостоятельное государство — что за бред, смех да и только! Вот о чем свидетельствуют мои награды, не более. Перейдем теперь к более насущным делам.

Полковник достал из-под мундира толстый пакет и положил его на стол, а потом повернулся к Джо, который мрачно жевал очередную картофелину.

Возможно, обстоятельства моего последнего визита сюда, молодой человек, позволят вам вспомнить — я придерживаюсь мнения, что не деньги красят человека, а наоборот. Я не сноб. Но сейчас я обращаюсь к вам. Выньте эту отвратительную овощную массу изо рта немедленно, или я ухожу.

Джо положил картофелину на стол. Остальные следили за ним. Неотесанный ирландский крестьянин, негромко пробормотал полковник. Джо пригладил бороду возле губ, вытряхнув крошки картофеля себе на колени.

Теперь начнем сначала, сказал полковник. У меня здесь документы, подтверждающие владение золотыми копями в Южной Америке, в основном в Бразилии. Сойдет за ставку? Да или нет?

Джо хотел что-то сказать, но остальные уже взорвались.

Мать твою, заорал француз, да конечно.

Истинное наслаждение, взвизгнул египтянин.

А почему бы нам не сыграть с диким джокером? нервно предложил ливиец. Просто чтобы оживить нашу игру хай-лоу[112] по маленькой?

Хай-лоу на бразильские золотые копи, прогремели русские, в возбуждении вскочив из-за стола и чуть не сбив друг друга с ног.

Отличненько, сказал генерал. Давайте начнем игру, пока есть время.

Джо неохотно отодвинул от себя картошку. Он вытер руки о рубашку и начал сдавать. Полковник крупно проиграл на единственном тузе до короля египтянину и одному из русских. В следующей партии он опять же солидно проиграл еще на одном-единственном тузе до валета, на сей раз французу и ливийцу. В третий раз генерал разделил выигрыш со вторым русским.

Никто не был уверен в том, играет ли полковник со своим единственным тузом по-крупному или все-таки по-мелкому. Но все, кроме Джо, вдруг стали выигрывать такие суммы, что забыли обо всем на свете. Они не обратили внимания даже на то, что полковник обнаружил миску чеснока, оставленную Мунком Шонди, и теперь грыз головки горстями. Когда на столе такие деньжищи, остальное не важно.

Игра теперь шла быстро, карты и золотые копи разлетались по столу. Джо как раз обменял свой последний польский злотый на сто ни на что не годных польских грошей, когда воин-друз из переулка появился вновь еще с одной визитной карточкой.

Снова ваш вестовой, промычал генерал.

Джо вгляделся в карточку и вслух прочел имя.

Ивлин Бэринг? Это он или она?[113] Кто-нибудь знает?

Не все ли равно, если при деньгах? хихикнул египтянин, нервно ткнув Джо под ребра.

Мать твою, впустите это, кем бы оно ни оказалось, весело вскричал француз, поглаживая пачку бумаг в кармане.

Я, кажется, где-то слышал это имя, промычал генерал.

Еще! взревели русские, которые уже успели откупорить бутылку водки и теперь опустошали ее ударными темпами.

Решение должно быть единогласным, хмуро сказал Джо, таковы правила. Вы играете только с теми, с кем хотите играть. Слово ливийской стороне.

Согласен, проклокотал ливиец.

Мнение учтено и зафиксировано. Полковник?

Мне все равно.

Тогда хорошо. По результатам референдума Ивлин принимается в игру.

Джо завизировал карточку, и воин-друз удалился. В комнату с достоинством вошел высокий неф в темных очках, длинной черной мантии и белом парике, очень напоминавшем те, что носят английские судьи на заседаниях. На плече у него, свернувшись, спал маленький зверек, белый как снег и пушистый — ни головы, ни хвоста не видно.

Чернокожий судья положил на стол пачку английских банкнот и уселся рядом с французом. Выражение лица у него было высокомерное и даже дерзкое. Но особого внимания на него никто не обратил. Все изучали только что выигранные документы на золотые копи.

Или делали вид, что изучают. К этому времени все европейцы за столом были пьяны. Ливиец и египтянин заправили кальян Каира Мученика и теперь лениво передавали друг другу мундштук, глядя друг на друга остекленевшими глазами. Русские товарищи гладили друг друга по головам и мурлыкали «Третий Интернационал».

Джо проиграл свои сто грошей и встал из-за стола. Он протер глаза и вынул из мешка на полу последнюю оставшуюся картофелину. Генерал криво ухмыльнулся ему.

И с тебя уже хватит, старина? Ух ты, неужели знаменитый спец по хай-лоу, О'Ураган из Иерусалима, наконец-то разнообразия ради проиграл.

Боюсь, и вправду проиграл. Вроде как еще один нищий ирландский засранец склоняется перед могущественным британским львом.

Хочешь, верну тебе сто грошей? спросил бригадир. Мог бы отдать их нищему, который не знает, что такая валюта вообще существует, а теперь…

Джо покачал головой. Вид у него был измученный и унылый.

Нет, спасибо, поплетусь-ка я лучше домой. Играйте сколько хотите, парень у двери присмотрит, чтобы к вам не нагрянули незваные гости.

Когда он выходил, куранты на солнечных часах в передней комнате удивительным образом пробили полночь, в третий раз за этот вечер.

* * *
В следующие полчаса надменный чернокожий судья в белом парике присоединился к безрассудному полковнику в парике блондинистом — их ставки все возрастали, а проигрыш все увеличивался. Уже прошел по крайней мере час после очередной полуночи, когда воин-друз из переулка вошел опять и объявил об очередном желающем вступить в игру. Француз, кончиком пальца теребивший волосы в одной ноздре, прочитал карточку и хихикнул.

Что это вы там делаете со своим носом? вопросил полковник.

Это очень чувственно, уверяю вас, промурлыкал француз.

Тогда прекратите немедленно, приказал полковник, или я прикрою все золотые копи, которые вы выиграли.

Француз неохотно вытащил палец из носа. Он снова хихикнул.

Эта карточка — розыгрыш. По крайней мере, похоже на то.

Что там за имя, сэр?

Никакого имени. Просто нацарапан рисунок карандашом, медведь с бутылкой в лапе. Вот и все.

Полковник перегнулся через стол и взял карточку. Потом он мрачно добавил:

Не карандашом, идиот, а углем. И эта бутылка его постоянная визитная карточка. Перестаньте хихикать как последний болван.

Кто это он?

Я имею в виду, что узнал его символ. Большинство жителей Нового Света узнали бы. Удивительно только, что он оказался так далеко от дома.

От дома?

Его дом — на западе Северной Америки. Древние земли, которыми испокон веку владели вождь Пьяный Медведь и его предки. Ни одному американскому индейцу такая власть и не снилась. К тому же он наследник семи затерянных городов Сиболы.[114]

Затерянных городов чего? изумленно промычал генерал, наливая себе очередную порцию виски.

Разумеется, сэр, сказал полковник, вы наверняка слышали подобные истории в Индии. Семь затерянных городов Сиболы — это легендарные золотые города, сокрытые где-то в сердце юго-западных пустынь США. Их искали конкистадоры, но так и не смогли найти, потому что их перехитрил Пьяный Медведь, который в ту пору правил племенем. Со своей стороны, я как эмигрант могу только приветствовать за нашим столом столь знаменитого игрока.

И я, быстро сказал египтянин. В затерянных городах на Ниле сокровищ всегда было не перечесть.

Историческое наследие, взревели русские. Введите угнетенного краснокожего.

Ливиец присоединился, подозревая, что если уж американские индейцы живут в пустыне на манер бедуинов, то у них наверняка найдется какое-то количество ковров. Бригадир признался, что ему всегда любопытно увидеть новую породу туземцев. Что касается чернокожего судьи по имени Ивлин Бэринг, он просто выразил одобрение, стукнув по столу.

Единогласно, вскричал француз, приглашаем вождя Пьяного Медведя из Нового Света.

Интересно, перепил бы он О'Салливана? шепнул полковник суровому Ивлину Бэрингу, который на секунду расплылся в широкой улыбке, блеснув белыми зубами, особенно выделявшимися на фоне иссиня-черного лица.

* * *
Дверь со стуком отворилась. Вид у странной личности, появившейся в дверном проеме, был, конечно, не аристократический, но и не дикарский, как можно было бы заключить из комментариев полковника. На деле это оказался довольно безобидный оборванец.

Он был маленький, темноволосый, грудь и лицо у него были беспорядочно расписаны тускло-коричневыми вертикальными полосами, а всю его одежду составляла набедренная повязка, подвязанная на поясе веревкой. Его мокасины напоминали сильно поношенные дешевые арабские сандалии, а обветшалая накидка, которой он укутал плечи, — какой-то предмет армейского гардероба столетней давности, из второсортной шерсти. Головная повязка с перьями была какая-то кособокая и все съезжала на один глаз, так что его легко было принять за артиста дешевого варьете или жалкого шарлатана. Перья тоже были не орлиные и, скорее всего, выдранные из хвоста какого-нибудь грязного городского голубя.

За веревочным поясом вошедший носил грубый томагавк — камень, прикрученный к деревянной дощечке, которая, по-видимому, в прежней жизни была палкой от метлы. А вот лук у него в руках был изысканной работы — изящное грозное оружие с искусной отделкой. Да еще колчан из дерева, покрытого красным лаком, — под стать луку. Непонятно, как такое изысканное оружие попало в руки жалкого индейца.

И такие доставили столько неприятностей белому человеку? хихикнул француз.

Он безнадежен, пробормотал египтянин.

Коротышка, промычал генерал. Да, взгляни на него — и поймешь, что империя нам нужна как никогда.

Если он это считает накидкой, то интересно, что у него за ковры, сказал ливиец.

Угнетенный краснокожий, мрачно пробормотали русские.

Полковник застонал и в отчаянии покачал головой. Чернокожий судья вздохнул и уставился в потолок сквозь черные очки, словно ожидая вмешательства какой-то высшей силы.

Однако, несмотря на свою сомнительную внешность, индеец, кажется, решительно не стеснялся. Он нахмурился и закрутился в медленном танце вокруг стола, шаркая, подпрыгивая, поднимая колени и потрясая луком. Он запел военную песнь на каком-то варварском языке. Генерала особенно заинтересовал колчан.

Я такие видел, изумленно шепнул он.

Да ну? удивился ливиец.

Да, на Востоке. Это японский. Такими пользовались самураи.

Ценный? спросил француз.

Да уж, не дешевка. Ему наверняка шесть-семь сотен лет.

Самураи? пробормотал один из русских. Их время настанет.

А разве в Америке живут японцы? в растерянности спросил египтянин.

Вот-вот, поддакнул генерал. На что он ему?

Чепуха, перебил полковник, неожиданно вновь обретая хладнокровие. Все знают, что американские индейцы родом из Азии, а предки Пьяного Медведя всегда были бесстрашными воинами — в лучших самурайских традициях. Наследие предков.

Эти сандалии, засопел ливиец, точь-в-точь как те, что носят мои слуги.

Но отпустить еще несколько замечаний по поводу нового игрока они не успели, потому что вождь заставил всех замолчать внезапным воинственным кличем. Военная пляска вокруг стола подошла к концу. Вождь потряс луком в воздухе, снова издал клич и уставился на игроков.

Мой — Пьяный Медведь, великий вождь Запада. Хау.

Полковник стукнул хлыстом по столу, призывая к порядку. Он поднялся и щелкнул каблуками.

Само собой. Хау. Добро пожаловать, вождь. Мы играем в семикарточный стад, хай-лоу, с диким джокером. Мы хотим увидеть цвет твоего вампума.

Индеец достал из колчана кожаный мешочек. Внутри оказался золотой слиток величиной с голубиное яйцо. Он вынул из мешочка еще три таких же слитка и положил их на стол вместе со своим томагавком. Француз хотя и был пьян, с удивлением заметил, что дикарь случайно разложил слитки и томагавк на столе в форме креста.

Вот камешки из Сиболы, проворчал индеец, ударяя себя в грудь и отчаянно закашлявшись. Вся Сибола из таких, мой подобрал на улице — вот он вампум.

Отлично, вождь, с этим проблем нет. Скажи мне, как ты оказался в этой части света?

Мой приходить смотреть Святой город Востока. Завтра уезжать обратно на закат, вигвам ждет. Но теперь играть дикий джокер, Святой город Востока.

Что ж, хорошо. Устраивайся поудобней.

Вождь заметил коньячную бутылку, забытую Джо, и, завладев ею, лихо присосался к виски.

М-м-м, огненная вода хорошо, Пьяный Медведь любить огненная вода. Сегодня играть покер, получать деньгу. Завтра танцевать солнечный пляска на закат, идти домой. Теперь давай карта.

Он довольно заворчал и снова потянулся к своему колчану, на сей раз достав оттуда початок кукурузы.

Еда Нового Света, сказал он, оскалившись и вгрызаясь в початок. Одновременно он подозрительно оглядел стол и поднял томагавк.

Нет карта для великий вождь? Нет карта — мой вступить на тропу войны. Нет играть с индейцем?

Остынь, старина, сказал генерал. Никто тут ничего против индейцев не имеет.

Правильно, добавил полковник. Это дружеская игра.

До поры до времени, неожиданно загремел чернокожий судья, пока не проронивший ни слова. В его суровом голосе слышалась такая сила, что все невольно обернулись к нему. И в тот же момент впервые заметили маленькое белое пушистое существо, свернувшееся клубком у него на плече.

Я ставлю, объявил чернокожий судья. Да, пришел мой черед, и я думаю, что именно сейчас время познакомиться с моим духом-хранителем. Это только кажется, что он дремлет у меня на плече, потому что он не спит — никогда. Бонго, поздоровайся с этими жадными мошенниками.

Услышав свое имя, маленькая обезьянка немедленно вскочила на ноги, выставила вперед свои яркие гениталии цвета морской волны и замолотила кулачками, в сумасшедшем темпе меняя ручки.

Этот зверь из джунглей, зловеще сказал судья, любит огурцы. И хотя он маленький, съесть их может на удивление много. Ставка на следующую партию повышается на три сотни фунтов стерлингов или их эквивалент. Хочу взглянуть на блеск ваших денег.

Чернокожий судья с размаху пристукнул рукой по столу.

Время, джентльмены. Заседание суда продолжается. Вождь Пьяный Медведь? Сделай что-нибудь, чтобы эта бутылка не танцевала у тебя перед глазами, уйми ее. Полковник? Ваша Босния для меня пустой звук, поэтому не дышите чесноком мне в лицо. Что касается остальных, я предлагаю вам покрепче держаться за свою удачу. Она вам пригодится.

У сидящих за столом поотваливались челюсти, а чернокожий судья захохотал. Маленькая обезьянка жизнерадостно спрятала свои пылающие причиндалы — и карты вновь полетели в неверной дымке алкогольных паров и облаков гашиша, которые заволокли стол, увлекая умы в странствие по темной иерусалимской ночи. А солнечные часы в передней неожиданно поймали призрачный лучик света, и куранты пробили невидимый час.

* * *
Сразу после трех утра оцепеневший ливийский торговец коврами, обмякнув, соскользнул со стула под стол, по пути вцепившись в штанину своего соседа, бывшего австро-венгерского драгунского полковника.

Извините, я на минуту отлучусь, сказал полковник, не обращаясь ни к кому в отдельности и наклоняясь, чтобы выяснить, что происходит. Ливиец мешком лежал под столом, сжимая одной рукой сапог полковника.

Ну, ну, прошептал полковник. Так не пойдет.

Разорен, тихо взвыл ливиец. Вы видели расписки, которые я ему давал?

Давал кому?

Этому черному.

Нет, я был занят собственной игрой. Сколько вы проиграли?

Все. Сначала бухарские ковры, мои драгоценные ковры — я их только неделю назад купил. Потом все ковры в моей лавке в Триполи, потом саму лавку. Потом мой городской дом и другой, у моря. Потом моих жен, детей и слуг.

Именно в этой последовательности?

Да.

А ваша борзая?

Он и ее забрал. Потом он забрал мой билет на пароход, так что я здесь застрял и теперь полностью от него завишу. И наконец — та фатальная ставка.

Какая?

Козы. Я подписался служить пастухом весь следующий год. Уже завтра вечером я буду стоять на склоне холма, есть простоквашу и болтать с козами.

Полковник попытался шевельнуть ногой. Слезы ливийца затуманили блеск его сапог.

Другими словами, он вас вымел вчистую? Хм, да. Что ж, он, кажется, судья, если судить по этому парику и черным одеждам. Предположим, он судил вас и признал виновным в том, что вы получили эти бухарские ковры от своего умирающего двоюродного брата бесчестным путем.

Он судья?

Подозреваю. Только взгляните.

Ливиец поднялся на колени и через край стола впился взглядом в чернокожего.

Видите, как сурово он сжал губы? прошептал полковник. Какой у него крупный орлиный нос? Угрюмый пристальный взгляд?

Я не вижу его глаз. Он же в очках.

Нет, но вы, конечно, можете себе их представить. Холодно-голубые и неумолимые. Даже безжалостные, я бы сказал.

Голубые глаза? У негра?

Да, голубые. Готов поклясться жизнью. И только взгляните, каким царственным жестом он сдает карты. Как фараон, взмахивающий волшебным божественным жезлом.

В испуге и смущении ливиец скользнул обратно под стол. Полковник вдруг ударил его рукоятью кнута по голове.

Что случилось? прошептал ливиец.

Это невероятно. Только взгляните, что он надел на голову.

Ливиец осторожно выглянул из-за края стола. Чернокожий надел поверх парика золотую диадему а в виде кобры, знак фараоновой власти.

Ивлин Бэринг, прошептал полковник, конечно. Я должен был вспомнить. Он теперь больше известен под именем графа Кромера.

Кто это?

Вы не знаете? Современный фараон, генеральный консул в Египте. На рубеже веков он лет двадцать пять, по сути, правил страной.[115] В этой части мира не было человека могущественнее.

Англичанин?

Конечно.

Английский лорд? Не знал, что они бывают черные.

О да. Его родословную можно проследить до тех времен, когда на островах еще не было никаких англосаксов.

Кого?

Да вот этих людей, которых вы привыкли считать англичанами, этих светлокожих. История его семейства начинается еще в те времена, когда финикийцы плавали в Англию за оловом. По пути они останавливались на севере Африки, чтобы пополнить запасы питьевой воды, и, очевидно, один из его предков вступил в такое торговое предприятие.

И вот поэтому-то у него на плече белая обезьяна? Потому что его предки родом из Африки?

Может быть. В любом случае, однажды в Англии один его предок вплотную занялся оловом и стал Титулованным магнатом. Вот так-то и появилась в английской голубой крови черная струйка. У него и помимо этого было много знаменитых предков. Вот Мерлин, например.

Кто это Мерлин?

Волшебник и, в общем, умелец по части магии. Королю Артуру без него пришлось бы туго.

Кто это — король Артур?

Мой милый, по вашим речам нельзя усомниться в том, что вы пастух. Ваши познания в истории просто потрясающи.

Ливиец вновь скользнул вниз к сапогам полковника.

История? Да как я могу думать об истории, когда я потерял все, даже будущее.

Ах, будущее, срочные контракты, я и забыл. Я очень люблю срочные контракты, а на столе как раз лежит кое-что интересное.

Полковник выпрямился, заглянул в свои карты и три раза стукнул рукояткой хлыста по столу в знак того, что утраивает ставку.

* * *
Часом позже русские нетвердо вышли из комнаты, поддерживая друг друга и шумно всхлипывая. Они не только промотали фонды, выделенные на поддержку атеизма в Иерусалиме, но и продали все секреты большевиков. Теперь им ничего не оставалось, как только вернуться в Москву и подписать признание в том, что они тайные троцкисты и что их услуги щедро оплачивали Рокфеллер, Крупп и украинские националисты. Далее им предстояло удушение в подвале ОГПУ, недавно отведенном для казни преступников, обвиняемых именно по этим статьям.

В переулке чернокожий судья в диадеме, изображающей кобру, только что помочился у стены. Он уже застегивал одежду, когда русские, пошатываясь, вышли в переулок, одновременно споткнулись и вповалку рухнули на брусчатку под ноги судье, рыдая друг у друга на плече.

Время вышло, джентльмены?

Разорены, выпалили русские одновременно.

Действительно, я видел, что полковник просто непримиримо настроен против вас сегодня. Но знаете, австро-венгерская армия всегда стремилась укрепить восточный фронт.

* * *
В четыре пятнадцать нервный египтянин-землевладелец трясущимися руками вцепился в руку индейского вождя.

Ты понимаешь по-английски?

Индеец перестал жевать початок кукурузы, который торчал у него изо рта, и ткнул им себя в грудь.

Плохо английский, но мой великий вождь, понимать слова сердцем. Огненная вода хорошо, твой пить.

Спасибо, но у меня голова кружится. Тот черный с белой обезьяной, почему он так жестоко меня обыграл? Почему я ему не нравлюсь? Он выиграл у меня урожай хлопка на десять лет вперед. Со мной все кончено. Почему?

Хлопок. Черный думать только про хлопок. У твой есть хлопок, он брать.

Все кончено, застонал египтянин. Он откуда-то прознал даже о моем соколе и забрал его.

Ты уже старый, старый для зеркала, старый для сокола. Твой уходить на покой, смотреть, как солнце садится за пирамиды. Хау.

Что?

Сердце. Сердцем понимать. Пьяный Медведь знает.

* * *
В пять тридцать английский генерал упал грудью на стол, уронив голову на руки. Полковник подтолкнул его локтем.

Вас что-то волнует, сэр?

Это катастрофа. Просто поверить не могу. Вы понимаете, что в последней партии я просто проиграл все мои полки? Этот оборванец в набедренной повязке, хлещущий огненную воду и завернутый в старую армейскую плащ-палатку, теперь командует бомбейскими уланами.

Полковник задумчиво погладил свою фальшивую блондинистую бороду.

Катастрофа, я вас понимаю. Конечно, я всегда знал, что вождь славится своей хитростью, но и подумать не мог, что он хитер настолько, чтобы завладеть целой британской бригадой в Индии.

Но что мне делать?

Ничего, вот разве что найдете ирландца, который сумеет его уболтать и вернуть ваши полки. Это, кажется, единственная надежда. Вам надо найти ирландца и умолять его помочь.

Ирландца?

Да. По какой-то странной причине у этого вождя всегда была слабость к ирландцам.

Почему, ради всего святого?

Кто знает. Может, он думает, что они любят огненную воду не меньше, чем он сам. В конце концов, его зовут Пьяный Медведь.

* * *
В шесть двадцать французский иконокрад и педераст вскочил из-за стола и стал биться головой об стену. Чернокожий судья схватил его в охапку и вывел на улицу.

Тихо, парень.

Мать твою, вы же видели, что этот жалкий дикарь сотворил со мной, жуя кукурузу? Он выиграл у меня все иконы, которые я уже украл, и все, которые мне еше предстоит украсть. Десять лет подряд я должен отдавать все ему и говорить, откуда я это взял. И мальчиков тоже. И вдобавок я должен провести какое-то время в чистилище.

Где это?

Где-то здесь, в Старом городе. Пожилой священнослужитель, больше известный как монастырский пекарь, заправляет там всем. Я должен прийти туда завтра после полудня, меня туда отведет ирландец, тот, что с нами играл. И каждый день, пока угодно монастырскому пекарю, я буду рабски трудиться у горячей печи, выпекая хлеб в форме креста и восхваляя в молитвах Святую Деву. Этот монастырский пекарь будет моим поручителем.

Чистилище, задумался чернокожий судья, рабство у горячей печи. И все из-за украденных икон. Кажется, индейский вождь и впрямь избрал тебя сегодня особой мишенью. Не кажется ли тебе, что, несмотря на свое примитивное мышление, он не пришел в восторг от того, что ты торгуешь крадеными святынями христианской религии?

Мать твою, да почему? Он же дикарь! Просто в голове не укладывается. Зачем только я приехал в Иерусалим и ввязался в эту чертову игру!

Многие, сказал чернокожий судья, многие говорили так до тебя, и подозреваю, еще многим суждено это повторить.

* * *
А в комнате, где играли в покер, вождь Пьяный Медведь плясал финальную джигу вокруг стола. Вошел чернокожий судья, подобрал мундштук кальяна и уселся рядом с драгунским полковником, который довольно хрустел зубчиками чеснока. Он затянулся. В комнате оставались всего трое.

Джокер — Святой — город — Востока, орал вождь. День приходит — ночь уходит, время помочиться, время смотреть — счастливые — сны — в райских охотничьих — угодьях, счастливо — спит — вождь — Пьяный — Танцующий — Медведь, вождь — Истинный — О'Салливан — Бир.

Издав счастливый воинственный клич, он, приплясывая, вышел за дверь. Чернокожий судья снял диадему в виде кобры и поправил белый парик.

Нам по пути, полковник?

Полковник кивнул и сунул хлыст под мышку. Они вместе вышли в переулок и побрели прочь от лавки Хадж Гаруна. На город спускался рассвет.

Длинная ночь, сказал Мунк.

Такие здесь часто бывают, отвечал Каир.

Они завернули за угол и столкнулись лицом к лицу с английским полисменом. Он в удивлении воззрился на их парики и маскарад. Мунк прикоснулся рукоятью хлыста к фуражке.

Офицер, мы вполне в состоянии найти дорогу. Это верховный судья Судана, а я его адъютант, откомандированный сюда покойным императором Францем Иосифом, согласно предпринимаемым в святой земле мерам безопасности. Мы вышли на утреннюю прогулку, чтобы взглянуть на некоторые достопримечательности, прежде чем соберутся толпы.

Сэр, гавкнул полисмен, отступая и отдавая честь. Каир милостиво кивнул, а Мунк улыбнулся. И пошли дальше.

Знаешь, сказал Каир, этой ночью стоило потрудиться хотя бы для того, чтобы разорить того француза.

Мерзкий негодяй, поделом ему. Но ты не хочешь ли сказать, что он к тому же из РБУ?

Да, около месяца назад его завербовали молодчики Нубара из Управления Мертвого моря. У меня 1 в тех краях есть дилер, он держит меня в курсе.

Мунк кивнул.

Нубару, наверное, это дорого обходится — все время посылать к нам игроков и терять такие суммы. Я уж думал, ему это поднадоест. Отчаянный он, этот маленький албанец.

Сумасшедший — будет вернее, сказал Каир. Но все равно. Не вечно же нам его терпеть.

А что с ним?

Сифилис. Лет десять назад заразился через задний проход. И кажется, переходит в третичную стадию.

Это кто тебе сказал, Каир?

Люди из РБУ доносят о нем моим дилерам в обмен на скидки. И это еще не самое страшное. Другая нездоровая страсть достанет его раньше. Очевидно, маленький Нубар Валленштейн — безнадежный ртутный наркоман.

Мунк улыбнулся.

В некоторых эзотерических областях твои познания просто потрясают. Каковы, черт возьми, симптомы ртутной наркомании?

В его случае, сказал Каир, тяжелая мания величия, осложненная галлюцинациями. На каком-то этапе он добровольно откажется от пищи. Это, конечно, необычный способ в наше время. На самом деле в Европе с шестнадцатого века и не слыхивали о ртутных наркоманах — а вот в то время их было довольно много среди алхимиков. А до того та же напасть одолевала алхимиков арабских — в двенадцатом веке. Другими словами, редкая болезнь.

Мунк снова улыбнулся.

Понимаю. Кстати о двенадцатом веке: тебе не показались странными коньячные бутылки, в которых Джо держит самогон?

Ну разве что они ручной работы и даты на этикетках написаны римскими цифрами. Я вспоминаю, что на бутылке, из которой он пил сегодня, стояла дата: тысяча сто двадцать второй год от Рождества Христова. И что?

А то, что на всех этикетках — одна и та же надпись и белый крест на черном фоне, а составлен он из наконечников стрел, почти сходящихся в центре. Тебе знаком этот крест?

Нет.

Так вот, сказал Мунк, это эмблема рыцарей Святого Иоанна Иерусалимского, более известных под именем госпитальеров, потому что их орден был основан вскоре после Первого крестового похода, чтобы открыть госпитали для паломников. Но вскоре они стали одним из самых могущественных орденов и на несколько веков подчинили себе все Средиземноморье. Они награбили невероятные богатства.

И что?

А то, что мне интересно, откуда у Джо коньячные бутылки с их эмблемой.

Каир неожиданно улыбнулся. Он-то знал, что это значит. В конце концов, у него был широчайший опыт исследования тайных хранилищ истории.

Ты говоришь, рыцари в свое время держали госпиталь в Иерусалиме?

Просто побочное занятие, отвечал Мунк, некий способ начать свое дело. Вскоре они превратились в мародеров и богатых угнетателей.

Фараоны тоже были богатыми угнетателями, сказал Каир. И были не рыцарями, которые притворялись, что сражаются за какого-то бога. Они действительно были богами.

Ну и что?

А теперь они — просто порошок из мумий, который можно купить на любом ближневосточном базаре. За большие деньги, конечно, если хочешь отменного качества, но все равно любой, кто осилит определенную сумму за одну понюшку, может себе это позволить.

Ты все о своем, сказал Мунк.

Нет, я о бутылках Джо. Разве в госпитале можно обойтись без коньяка — в медицинских целях?

Каир улыбнулся еще шире. Мунк остановился и уставился на него.

Ты хочешь сказать, что бутылки подлинные?

Да.

И рыцари привезли их в святую землю в двенадцатом веке?

Исключительно в медицинских целях, отвечал Каир, смеясь.

Мунк вынул свои часы и открыл циферблат, показывающий несуществующее время. С минуту он смотрел на него.

И тогда получается, что Джо раскопал тайный винный погреб, который когда-то принадлежал рыцарям?

Да.

Но где?

Ногой в изящной лакированной туфле Каир слегка притопнул по булыжнику.

Там внизу? Где-то под городом?

Глубоко-глубоко под городом, я бы сказал. За все это время Иерусалим несколько раз успели разрушить и восстановить.

Мунк остановился и в изумлении уставился на булыжную мостовую.

Пещеры прошлого? Но как он в них пробрался? Да если бы стало известно, что они существуют, то многие авантюристы готовы были бы головы прозакладывать, только бы туда попасть!

Может быть, всего один человек знает, что они существуют, и поведал этот секрет Джо. Человек, которому никто никогда не верил и которого никто никогда не слушал.

Мунк спрятал часы. Они немного прошли в молчании.

Очевидно, Хадж Гарун, сказал Мунк.

Очень вероятно.

Но он сумасшедший.

Конечно.

Он ведь даже говорит, что прожил три тысячи лет.

И поэтому его никто не слушает. Но скажи мне, Мунк, ты бы заинтересовался этими пещерами, если бы они и вправду существовали?

Не очень-то. Моя специальность — разного рода будущее, ты же знаешь.

Да, новое еврейское государство. Знаю.

А ты? спросил Мунк.

Тоже не моя стезя. Я по-своему тоже смотрю в будущее.

Зачем?

Чтобы свершить правосудие, сказал Каир с улыбкой.

Он достал из-под одежды маленькую золотую коробочку, вынул из нее щепотку порошка, втянул порошок ноздрями, и зрачки его прозрачных голубых глаз расширились. Мышцы у рта привычно расслабились. Мунк и Каир вышли из переулка у Яффских ворот.

Порошок из мумий потрясающе на тебя действует, сухо прокомментировал Мунк.

Каир улыбнулся в пространство и нежно кивнул. Они разошлись — каждый побрел своим путем.

Часть третья

Глава 9 Нубар Валленштейн

Это была колоссальная преступная группировка, действовавшая по всему Балканскому полуострову, не больше и не меньше, причем ее участники отбирались лично Нубаром исключительно за умение интриговать и запугивать, вымогать и воровать.

В башне албанского замка, где в начале девятнадцатого века его дед заучивал Библию наизусть, Нубар Валленштейн задумчиво сидел над отчетом. Отчет гласил, что найден еше один, до сей поры неизвестный трактат, принадлежащий перу самого известного алхимика за всю историю человечества, Бомбаста фон Гогенгейма, он же Парацельс.

В библиотеке Нубара хранились все без исключения труды, обычно приписываемые великому швейцарскому магистру шестнадцатого века, и в дополнение к ним — тысячи засаленных листов неразборчивых подделок. Эта собранная за последние шесть лет коллекция была результатом неимоверных усилий сети его агентов на Балканах.

Парацельс Бомбаст фон Гогенгейм.

Гогенгейм Парацельс фон Бомбаст.

Для Нубара эти слоги таили в себе мистический смысл. Эти сочетания звуков манили его тайными знаниями, в которые он с головой нырнул, как только в 1921 году, в пятнадцатилетнем возрасте, впервые на них натолкнулся.

София, его бабушка, баловала его. И он списался с книготорговцами и библиофилами по всем Балканам, предлагая огромные деньги за любые работы Парацельса, которые только удастся раздобыть. Великая война круто поворачивала судьбы. Могущественные семьи приходили в упадок, исчезали огромные состояния. Фолианты и трактаты все прибывали, и к концу войны, благодаря невероятному богатству и влиянию Софии, Нубар оказался владельцем самой большой коллекции трудов Парацельса в мире.

Но этого Нубару было мало. Нубар подрастал в родовом замке Валленштейнов в Албании и рано пап жертвой наследственной подозрительности и безотчетных страхов, которые обуревали первого Валленштейна еще в семнадцатом веке. Эти страхи унаследовали все поколения Скандербег-Валленштейнов, кроме последнего, деда Нубара. Этот фанатичный вероотступник, монах-траппист, нашел на Синае ветхий манускрипт, в действительности оказавшийся древнейшей Библией в мире. К ужасу своему, дед понял, что эта Библия противоречила всем религиозным истинам всех верующих на свете. Движимый благочестием, дед подделал ее и создал текст, способный служить верующим хоть какой-то духовной опорой.

Парабаст Гогенцельс фон Бомбгейм.

Первого Валленштейна обуревал страх, что враги его давно убитого дяди, в свое время всемогущего генералиссимуса Священной Римской империи, пытаются убить и его руками своих агентов.[116]

Следующие Скандербеги, эти неграмотные воины, всю жизнь проводившие вдали от замка, сражаясь в любой армии, которая желала их принять, были неспособны совмещать любовь с чувственным наслаждением и поэтому бессильны со своими женами. Страсть в них возбуждали только маленькие девочки, не старше девяти лет. От Скандербегов Нубар унаследовал подозрительность.

Подозрения питались самими собой и в конце концов порождали отдельную реальность. Последующие Скандербеги в юности всегда ощущали, что их отцы — им чужие, и, вырастая, понимали, что отцами их собственных сыновей будут чужие люди. Ужасное бремя изоляции, неуверенность и подозрительность длиною в жизнь, сыновья без отцов и отцы без сыновей — поколение за поколением они обитали в темном и сыром замке, мрачно примостившемся на дикой албанской скале. В продуваемом ветрами неуютном форпосте на ненадежной границе, отделяющей христианскую Европу от мусульманского царства турок.

Гэгенбомб фон Цельс Парагейм.

Невероятные сомнения и наследственные страхи изводили Нубара, как веками мучили всех мужчин рода Валленштейнов, этих не связанных родством друг с другом подозрительных воинов. Дома они изводили себя яростным недоверием ко всем подряд, а вдали от дома воображали самые немыслимые заговоры. Весь миропорядок можно было объяснить этими неопределенными, но вездесущими кознями. В их сознании вся вселенная тайно точила ножи против небогатых хозяев отдаленного албанского замка.

То же самое чувствовал и Нубар, несмотря на то что замком, как и семьдесят пять лет назад, все еще правила его бабушка, София, — с тех самых пор, как ее гражданский муж, дед Нубара, вернулся домой из святой земли, сломленный и обезумевший. Нубар нутром чуял все эти козни прошлого, и его попытки преодолеть свои страхи увенчивались не бо́льшим успехом, чем попытки подчинить левое веко, чтобы оно не дергалось от возбуждения, — еще один недуг первого хозяина замка, который впоследствии поражал всех мужчин-Валленштейнов.

Что было совершенно необъяснимо. До того как родился дед Нубара, ни один мужчина-Валленштейн не состоял с другим в кровном родстве. Почему же все они были так похожи друг на друга?

Ответить на этот вопрос никто не пытался, и по вполне разумной причине. Ведь это означало бы признать, что на Балканах причинно-следственные связи дают сбой, уступая место хаосу, бесчеловечно сложной алогичной круговерти, так что от подобного признания благоразумно шарахались.

Гогенбаст фон Гейм Парабомб.

Или, вкратце, Парацельс, величайший алхимик всех времен и народов.

В начале шестнадцатого века он недолго состоял профессором медицины в Базеле. Его вынудили покинуть этот пост из-за того, что он отрицал традиции — объяснял веши, которые никому и в голову не приходило объяснять, связывал то, что никто никогда между собой не соединял, и, наоборот, отрицал связь между вещами, которая другим виделась нерасторжимой. А проще говоря, сеял смуту по той сумеречной области, что раскинулась промеж причиной и следствием.

Он был блестящ, эксцентричен и любил поспорить; он взял себе имя Парацельс, потому что имя, данное ему при рождении, показалось ему недостойным его честолюбивых замыслов. Он получил замечательное образование, в спорах был язвителен, саркастичен и патологически самоуверен; он верил в четыре элемента греков — землю, воздух, огонь и воду, и в три начала арабов — ртуть, соль и серу. Он открыл философский камень, позволяющий жить вечно. Он был известным ученым, геологом, он соединял металлы в мрачных подвальных лабораториях, он был путешественником-мечтателем, политиком-радикалом, босоногим христианином-мистиком.

И наконец, он был маг во плоти, Фауст, первый современный исследователь человеческой души. Этот гений первым начал использовать минералы, чтобы лечить внутренние болезни, он презирал такие знахарские средства, как кровопускание, слабительные и потогонные.

Неустрашимый поборник опиума и соединений ртути как средства в поисках духовных озарений.

Цельсгейм Парагоген фон Бомб.

* * *
Нубару мало было того, что он владеет величайшим собранием трудов мага, — ему нужны были все труды. Потому что если упустить хоть одну книгу, значит, любой сможет использовать неизвестную страницу трудов магистра алхимии, чтобы навредить ему.

И София снова баловала его, на этот раз снабжая неограниченными финансовыми средствами, чтобы нанять агентов, чья работа, как невинно объяснял им Нубар, будет заключаться в отыскании и скупке всех малоизвестных трудов Парацельса.

Восхитительно, думала София. Ему всего шестнадцатый год, а он уже проявляет такие научные склонности — весь в деда.

Но Нубар на самом деле был мало похож на ученого. Склонности у него были несколько иные, и сеть его литературных агентов вскоре превратилась в частную разведывательную службу со своими информаторами и региональными филиалами. Это была колоссальная преступная группировка, действовавшая по всему Балканскому полуострову, ни больше ни меньше, причем ее участники отбирались лично Нубаром исключительно за умение интриговать и запугивать, вымогать и воровать.

Эти навыки, безусловно, требовались в работе, так как труды, которые теперь разыскивал Нубар, были настолько редкими или же столь высоко ценились владельцами, что купить их за деньги не представлялось возможным, — только выманить у владельцев или, в случае неудачи, похитить.

И вот последние шесть лет, начиная с конца 1921 года, сидя в своей албанской штаб-квартире, в башне родового замка Валленштейнов, Нубар регулярно получал тайные отчеты. Эти отчеты он тщательно изучал, а затем давал своим агентам ежедневные указания, а потом в библиотеке Нубара появлялся новый экземпляр, результат шантажа или удара дубинкой, доставленный из македонского монастыря, или от болгарского книготорговца, или даже из какой-нибудь частной библиотеки в Трансильвании.

Цельс Геймбомб фон Бает.

Основав в 1921 году свою организацию, Нубар решил назвать ее Разведывательным бюро уранистов, потому что с удовольствием отождествлял себя с греческим Ураном, воплощением небес и первым властителем Вселенной, а заодно отцом этих странных древних существ — циклопов и фурий.

Неуклюжие глупые пастухи, которые провожают единственным круглым глазом овечьи зады? Буйные женщины, настолько нелепые, что даже вместо волос у них змеи?

Да, эти образы немало радовали Нубара. Их скрытая суть была близка его сердцу, и поэтому именно Уран дал название его тайной сети.

И еше потому, что он знал: если какая-то планета и управляет его судьбой, то это Уран, отдаленный и таинственный, природа его неизвестна, а астрологическое его обозначение — вариация мужского символа, перекрученного, проткнутого черной дырой.

Параго фон Бомб фон Гейм. Вечный Бомбаст.

Поскольку агентов РБУ набирали из людей, пользующихся самой дурной славой на Балканах, не все они могли быть профессиональными преступниками. Естественно, попадались среди них и хитрые шарлатаны, всегда готовые обмануть новую жертву, дилетанты и жулики, елейные изготовители всякого рода фальшивок, с помощью замысловатых и фантастических схем умело выманивающие Нубаровы деньги.

Нубар догадывался об этом. Он отлично знал, что благодаря ему в 1920-е на Балканах возникла целая индустрия — недобросовестные предприниматели продавали ему поддельного Парацельса, притворяясь, что получают деньги за переводы подлинных, давно утерянных работ.

Чтобы обмануть Нубара, эти подделки, естественно, были состряпаны на малопонятных языках вроде баскского и латышского, а иногда и на местных мертвых языках, например на церковнославянском. Однажды ему предложили Парацельса на наречии настолько древнем, что никто из говоривших на нем не мог и слышать о Парацельсе, — нелепая тарабарщина из Средней Азии, известная ученым под названием тохарский-Б.

И все же Нубар был настолько страстно увлечен Парацельсом, что в конце концов всегда платил, чтобы эксперты могли проверить подлинность этих наглых подделок. Для ученых это стало еще одним источником доходов, и в послевоенный период на Балканах образовалась еще одна отрасль экономики. Нубар неизменно предпочитал потратить огромную сумму на мятую пачку неудобочитаемой чепухи, чем упустить хоть одно творение великого магистра.

Бомбаст Парагейм фон Цельсго.

Нубар отвернулся от своего рабочего стола и посмотрел на огромный меч, стоявший в углу комнаты, — точную копию меча, который великий доктор привез из путешествий по Ближнему Востоку, перед тем как уехать на какие-то венецианские ртутные копи на берегу Далмации, — точное положение было неизвестно, может быть, это совсем недалеко от замка Валленштейнов.

Великий доктор говорил, будто получил меч от палача. В полой рукояти он хранил запас своего чудесного лекарства, настойки опия, сделанной по рецепту, найденному в Константинополе. Настойка опия была главным сокровищем Парацельса, и он никогда, даже во сне, не расставался с мечом.

Нубар тоже хранил настойку опия в полой рукояти и тоже никогда не ложился спать без меча. Холодный и твердый, тот лежал в его постели по ночам и на удивление его успокаивал.

Парабаст Цельсен фон Геймбомб.

На его рабочем столе громоздились тома Парацельсовой «Проницательной философии» и «Архимудрости». Эти работы имелись у Нубара по меньшей мере в нескольких десятках экземпляров каждая, и все экземпляры жестоко противоречили друг другу. Абзацы в них могли быть переставлены или искажены, от чего смысл полностью менялся. Формулы не согласовывались, и одна пропозиция отменяла другую. Где выпущено несколько страниц, где вставлено несколько глав. Короче говоря, лабиринт расхождений.

Вся проблема была в том, что великий доктор никогда не перечитывал написанное, оставляя эту задачу другим.

И потом, многие работы, опубликованные под его именем, были просто конспектами лекций, которые записали сонные студенты, или материалом, надиктованным тупым секретарям, неспособным уследить за блестящими диатрибами мастера. Кроме того, ученые никак не могли сойтись во мнении, какие именно работы следует считать подлинными.

Казалось, великий целитель людских душ, маг и Фауст, проникнув во все загадки, рассеял составляющие своего знания в воздухе, чтобы на протяжении веков они подверглись череде бесконечных превращений и вечно обретали новую форму, — неоспоримые истины, глубокие и противоречивые, как сама жизнь.

А еще напускал туману алхимический шифр.

Как все алхимики той эпохи, великий швейцарский магистр замаскировал свои открытия и описал последовательные методы превращения основных металлов в золото посредством метафор. Так, душа и хаос могли означать золото. Хаос мог означать смысл и газ. Но и сера могла означать газ. Или хаосом назывался элемент, о котором мастер предпочитал в данный момент умолчать. В то же время ртуть была первым грядущим метафизическим раем, за которым следовало множество других.

Геймбомб Цельсгоген фон Пара.

Расхождения, догадки, тайнопись.

Пропущенные в шестнадцатом веке звенья цепи.

Сонные писцы в тусклом свете свечи, ослабев от недоедания, с неожиданно идущими кругом головами, старались не заснуть над пергаментом в сводчатых средневековых лабораториях и безнадежно тщились записать бормотание великого доктора, произнесенную шепотом сокровенную мудрость, витавшую в парах, что поднимались от бесконечных рядов пеликанов и перегонных кубов,[117] от тиглей и атаноров.[118] По какому принципу следовало отделять зерна от плевел в книгах мастера, так и оставалось загадкой.

Подавляя головокружение, усталые писцы корпели в дыму, а великий доктор то появлялся из тени, то вновь исчезал в ней, а не то, бормоча, совершенно растворялся во тьме за своим рабочим столом, чтобы через минуту опять возникнуть, выкрикивая вечные формулы и потрясающие истины, которых на земле еще никто никогда не слышал. Он объяснял секреты Меркурия, бога знаний и торговли, и ртути — его символа, лекарства от сифилиса, ртути, матери металлов, которую надо было очистить перед тем как через семь стадий трансформации она превратится в золото, в седьмой рай. Газ, хаос и душа.

Газ — маг. Хаос — душа. Фауст в дыму вглядывается в пеликаны и перегонные кубы, воспламеняя все новые и новые тайные растворы в тиглях и атанорах времени.

Гогенбаст фон Гейм фон Го.

Газ с ревом взорвался внутри Нубара. Он пернул так мощно, что рвущийся изнутри газ поднял его со стула. Он болезненно и громко рыгнул и рухнул обратно на стул, содрогаясь в утихающей отрыжке и извержениях, которые во все стороны исходили из его живота, наполняя воздух его собственным газом.

Отравление ртутью. Результат его постоянных алхимических экспериментов с этим металлом. И это только один из симптомов. Конечно же, вредно, а может быть, даже опасно годами вдыхать пары ртути. Но Нубар принимал такое положение, зная, что иначе ему не разгадать тайны великого доктора.

Только один из симптомов. Были еще другие. Воспаление пищеварительного тракта. Обильное слюнотечение и отхождение газов. Урологические осложнения. Дрожание конечностей. Язвы на коже. Депрессия.

Магистр, хаос. Душа тайных паров, газообразное золото, которое обретет совершенство в седьмом раю. Вкратце, маг и загадка.

Го Парабаст фон Гейменбомб.

Проработав в своей лаборатории шесть лет, Нубар иногда мрачно размышлял, сможет ли он когда-нибудь достичь поставленной цели. Как же ему заполучить все труды мастера, если исследователи так и не сошлись во мнении, какие именно работы считать подлинными? Если подделка работ магистра стала на Балканах доходной отраслью экономики? Если проверка этих подделок на подлинность стала отраслью экономики не менее мощной? Оба этих гигантских предприятия были замкнуты на Нубаре и полностью финансировались из его кармана. Целые армии шарлатанов и ученых жили за счет его страсти.

Вот, например, «Проницательная философия». Какая версия подлинная? Есть ли вообще правильная версия или все они истинные? Или одинаково фальшивки?

И сам ты станешь проницательным, коли помыслишь себя таковым? Проницательный, как вам это нравится?

Полон пеликан дрожи, газа и язв? Перегонный куб, в котором душа смешалась с урологическими осложнениями? Целый тигель слюны? Атанор хаоса и депрессии? Архимудрость, стремящаяся к бесконечности?

Нубар встряхнулся. Нет. Осторожнее, он снова плывет. Точно соскальзывает в это смутное состояние неуверенности, часто наступающее за кислой отрыжкой и внезапными извержениями газов,за новым мучительным приступом. Надо работать, до обеда еще нужно многое сделать. Для человека двадцати одного года от роду задачи, которые он перед собой ставил, были просто грандиозны.

Был теплый декабрьский день 1927 года. Нубар выпрямился на стуле. Он решил разобрать бумаги на рабочем столе. Его внимание привлекла брошюра, переплетенная в бледно-сиреневый велюр, удобно помешавшаяся в кармане пальто и при этом остававшаяся незамеченной.

Это уж точно не великий доктор. Он вытащил брошюру из стопки документов, в которой она пряталась.

Неофициальный путеводитель странствующего болгарина по сиротским приютам для мальчиков на Балканах. С иллюстрациями, подробными схемами пожарных выходов и множеством разнообразных маршрутов. Анонимно, 1924.

Нубар улыбнулся и запихнул брошюру в яшик стола. Он никак не мог понять, почему один из агентов РБУ счел необходимым послать ему этот сомнительный путеводитель в качестве дополнительного материала к разведывательному отчету. Нубар прочитал отчет и не нашел никакой связи с брошюрой, вышедшей из-под пера странствующего болгарина. Ошибся ли агент или это хитрый выпад в адрес Нубара? Ладно, схемы пожарных выходов можно будет изучить и вечером, пока он будет проводить эксперименты со ртутью. Сейчас на повестке дня более насущная проблема.

Уже в третий раз за это утро Нубар перечитывал загадочный документ, прибывший сразу после завтрака, — приложение к ежемесячному отчету о деятельности управления в болгарском порту Варна, отслеживавшего всю деятельность организации в черноморском регионе.

* * *
Приложение будто бы являло собой стенограмму разговора, который произошел между одним из агентов Нубара в Болгарии и информатором из преступного мира с Брача, острова в Адриатическом море. Агент поехал на остров, чтобы разузнать, верен ли слух, переданный конфиденциальным источником в Варне.

По слухам, безработный хорватский крестьянин с острова Крк в Адриатическом море украл у одного туриста изрядно потрепанный манускрипт и скрылся на Браче. Похищенный манускрипт якобы не что иное, как «Три главы о французской болезни» Парацельса, труд, созданный магистром в 1529 году и изданный в Нюрнберге в 1530-м.

Информатор из преступного мира говорил, что основное времяпрепровождение хорватского крестьянина — напиваться сливовицей до скотского состояния. Но, несмотря на то что сливовица изрядно затуманила его мозги, он все равно упрямо требовал три тысячи болгарских левов — иначе не разрешит агенту взглянуть на манускрипт.

Агент добавлял, что информатор из преступного мира, хотя и был пьян не меньше крестьянина — и, кстати, хлестал ту же сливовицу, — проявлял столь же ослиное упрямство и требовал три тысячи болгарских левов — иначе не покажет место, где на Браче прячется крестьянин, и агент не сможет лично с ним побеседовать.

В заключение агент рекомендовал выплатить обе суммы, и его начальник в Варне не возражал. У Нубара просили, как обычно, разрешения приступить к действиям.

Как обычно?

Нубар фыркнул. Что может быть обычного в старинной рукописи, если, возможно, это подлинный Бомбаст? Вообще-то чем дольше Нубар обдумывал отчет, тем больше подозрений закрадывалось в его душу.

Почему, например, эта информация с Адриатики не поступила через белградское управление? Управление в Варне должно следить за черноморским бассейном — так зачем они затевают операцию на другом краю Балкан?

А кстати, хорошо ли агент владеет стенографией? Он болгарин? Хорошо ли он говорит по-хорватски?

На первый взгляд всяких несоответствий и противоречий тут немало.

Зачем, например, нужен информатор из преступного мира на крохотном острове Брач? Что он там вообще делает?

Почему крестьянин, украв манускрипт, бежит с острова Крк на Брач? Что это его вдруг заинтересовали написанные по-латыни труды шестнадцатого века о французской болезни? Откуда пьяному хорватскому крестьянину знать, что такое французская болезнь? Или крестьянин сам болен и болезнь уже в той стадии, когда наступает помрачение рассудка?

А вот турист, он-то зачем повез с собой на каникулы на крохотный островок Крк такой ценный документ?

Или, если взяться с другого конца, откуда конфиденциальному источнику в Болгарии знать о слухах, которыми полнится Брач? И как мог безработный хорватский крестьянин, во-первых, позволить себе роскошь бродить по острову Крк, а во-вторых. I напиваться допьяна импортной сливовицей? В-третьих, оставался непроясненным тот факт, что сливовица, которой пьяны были, кажется, все без исключения в этой истории, оказалась болгарской.

Далее, почему все в этой истории просят расплатиться болгарскими левами, хотя оба островка принадлежат Югославии? Чем их не устроили добрые югославские динары?

Нубар выпрямился на стуле, держа наготове карандаш и отчетливо осознавая свою роль в истории. Великий доктор скрыл свои исследования завесой тайны, чтобы недостойные устрашились трудностей, но Нубар намеревался стать достойным гения, и его так просто не проведешь. Можно ли доверять хоть кому-то на острове Крк? Чего на самом деле добиваются его люди на Черном море, прося разрешения «действовать» на Адриатике?

Крк-Брач. Вкратце, где правда?

Нубар записал множество вопросов, на которые нужно было получить ответ, прежде чем финансировать операцию Крк-Брач. Суммировав их, он почувствовал себя гораздо лучше. Он встал из-за стола и подошел к окну — вдохнуть свежего воздуха.

Вдалеке простиралась Адриатика. Нубар посмотрел вниз, на долины, где крестьяне обрабатывали земли Валленштейнов. В нескольких сотнях футов внизу рабочие очищали ров замка, чтобы заново наполнить его водой — прошло чуть больше века после того, как его дед исчез в святой земле и замок пришел в запустение.

Это была идея Нубара, и София с энтузиазмом поддержала ее, но он внес предложение не для того, чтобы почтить память деда. Теперь, когда ему исполнился двадцать один год и с юридической точки зрения он стал совершеннолетним, он мог предпринимать любые перестройки в замке, а успокоительная защита рва была ему необходима, чтобы в гигиенических целях отгородиться от внешнего мира.

Он оперся на подоконник и заметил, что один из камней в стене расшатался. Левое веко Нубара резко задергалось от возбуждения. Он вытащил камень из стены и высунулся в окно, метя в работающего во рву крестьянина.

Вниз, сильней размахнуться, вниз, вниз. Камень не ударил крестьянина по голове, как он надеялся, а попал в плечо. Но этого было достаточно, чтобы сбить его с ног. Внизу раздался рев боли, сменившийся ревом ярости. Последнее, что увидел Нубар, было то, как ушибленный рабочий карабкается из рва, грозя киркой рабочим наверху.

Нубар хихикнул и втянул голову обратно в окно.

* * *
Порядок. Точность. Гигиена.

Остаток утра Нубар приводил в порядок книжные шкафы, поправляя книги так, чтобы их переплеты выстроились в абсолютно прямую линию. Чтобы облегчить эту ежедневную работу, он придумал хитроумное устройство: в корешки всех его книг были вмонтированы маленькие металлические пластины, края которых соприкасались со встроенными в шкафы контактами, которые, в свою очередь, вели к рубильнику. В оба конца каждой полки были встроены керамические изоляторы. Нубару нужно было просто включить рубильник, чтобы проверить, насколько совершенен порядок.

Ж-ж-ж-ж .

Нубар вдвинул книгу-нарушительницу на миллиметр и перешел к следующему шкафу.

Ребенком, сидя на унитазе, он любил наклоняться вперед и смотреть, что происходит. Сначала появлялась коричневая круглая головка, она медленно становилась все длиннее и длиннее. Он задерживал дыхание. Плюх. Еще одна. Внизу уютно сворачивались маленькие коричневые червячки. Тогда он тянул за цепочку и, пока они в вихре воды уносились вниз, махал им рукой.

До свидания, мои маленькие друзья.

Когда ему было девять, он увлекся бабочками и захотел научиться их засушивать. София написала в Венецию, и вскоре в замок приехал стройный молодой итальянец, специалист по чешуекрылым, и принял возложенные на него обязанности учителя. Но итальянец научил его еще кое-чему, когда Нубар наклонялся над подносом с бабочками, широко открыв глаза и нежно прикасаясь губами к чудесно окрашенным крыльям.

По воскресеньям учитель-итальянец возил его на концерты в разные города Адриатического побережья. Морщась от боли на жестких деревянных стульях, но блаженно счастливый, Нубар сидел, загипнотизированный эффектным видом оркестрантов в униформах. Особенно ему нравилась форма дирижера, украшенная золотым шитьем.

Когда-нибудь, решил он, у него тоже будет роскошная форма.

В ту зиму ему неожиданно понравился один из их, замковых, механиков. Это был волосатый увалень, вечно перемазанный машинным маслом. К тому времени Нубар уже освоил, как засушивать бабочек, и итальянца отослали обратно в Венецию. Долгими промозглыми дождливыми днями Нубар стоял в ремонтной яме гаража, упершись руками в холодные липкие стены, а волосатый механик взбрыкивал и хрюкал позади, и эксперименты маленького Нубара были гораздо более неистовы, чем томные летние сношения со стройным молодым итальянцем над подносом с бабочками.

К концу Великой войны Нубар превратился в невысокого подростка с необычайно большой головой, узкой впалой грудью и заметным брюшком. У него было круглое маленькое лицо и крохотные близорукие глаза, очень близко посаженные. Он носил круглые очки в золотой оправе, отчего глаза казались еще ближе друг к другу. Два передних зуба были золотые.

У него был маленький нос и маленький рот и такие тонкие губы, что он не мог свистеть. Он отрастил короткие прямые усы и низко зачесывал прямые черные волосы на лоб, чтобы скрыть лысину, потому что, как только Нубару исполнилось пятнадцать, волосы у него начали редеть.

Теплый декабрьский день 1927 года, башня родового замка Валленштейнов.

Нубар выровнял все книги. Он хмурился, вспоминая сон, от которого недавно проснулся в холодном поту. В этом сне он вошел в ресторан с младенцем на руках и велел шеф-повару зажарить его с кровью. Шеф-повар в высоком белом колпаке уважительно поклонился, а за столом сидели трое молодых людей, они жевали цыпленка и похотливо ухмылялись Нубару, с рук и подбородков у них капало масло. Его разбудил мерзкий хруст цыплячьих костей, и ему смертельно захотелось помочиться.

Неужели и это отравление ртутью?

Парабомбгейм фон Го фон Цельс. Бессмертный Бомбаст.

Во внутреннем дворе прозвенел гонг; пора обедать, его ждет София. Нубар собрал свои заметки по операции Крк-Брач и спустился вниз по длинной винтовой лестнице.

Глава 10 София Черная Ручка

Она окунула свой крохотный правый кулачок в хрупкую фарфоровую чашку с нефтью, поболтала там и вытащила. С руки падали черные капли. Властным движением, всеми пятью пальцами она припечатала центр карты.

Когда София вошла в столовую, на балконе в дальнем конце комнаты загремел орган: раздались первые ноты Мессы си-минор Баха. Это была любимая музыка ее гражданского мужа, деда Нубара, и София распорядилась, чтобы ее всегда исполняли в замке во время обедов и ужинов. Нубар мазнул губами по губам бабушки и сел на свое место посреди стола. На дальнем конце, лицом к Софии, ближе к органу, было место покойного деда.

Софии шел восемьдесят шестой год. Она уже полвека носила только черное с тех самых пор, как последний из Скандербег-Валленштейнов перестал узнавать ее после того, как родился их незаконный сын, Екатерин, в конце концов потерявший рассудок, а ныне покойный отец Нубара. На ней была плоская черная шляпа, черные перчатки и тонкая черная вуаль, которую она поднимала только за едой. Но ее лицо не было изборождено морщинами, и она казалась гораздо моложе своих лет.

Судя по фигуре, ее тоже можно было принять за молодую женщину. София была миниатюрна, а годы сделали ее еще меньше — она все уменьшалась и уменьшалась с возрастом, и сейчас была ростом с большую куклу. Вообще-то Нубар иногда гадал, что же с ней произойдет, если она проживет еще лет десять-пятнадцать. Если она уже давно постепенно исчезает, вдруг она когда-нибудь умалится до росточка младенца?

А может быть, дело не в этом. София, безусловно, женщина с причудами. Когда-то она росла, так не логично ли предположить, что теперь она решила пройти все этапы собственной жизни в обратном порядке?

У Софии был специальный высокий стул со встроенной складной лесенкой, чтобы без помех садиться за стол. Она без конца курила через проделанное в вуали отверстие черные турецкие черуты[119] — очень мягкие сигары, которые специально для нее привозили из Стамбула. В детских воспоминаниях Нубара нежное белое лицо в черной вуали склонялось над его колыбелькой, и его неожиданно окутывал аромат лаванды в сочетании с едким дымом сигар.

Тогда она казалась Нубару огромной, но он, конечно, не знал, что она стояла у его колыбельки на стуле.

Давным-давно, когда она потихоньку, не особо распространяясь об этом, взялась восстанавливать растраченное дедом Нубара состояние Валленштейнов, ее прозвали Софией Молчуньей. В юности Нубар еще слышал это прозвище, но теперь ее всегда называли София Черная Ручка.

Происхождение этого прозвища все объясняли по-разному. Местные крестьяне считали, что она постоянно носит черные перчатки, отсюда и прозвание. В более отдаленных районах Балкан подозревали, что она играла какую-то важную роль в террористической организации. «Черная рука»[120], действовавшей до войны на территории Сербии. Остальная Европа полагала, что это вполне уместное прозвище для дамы, которая столь масштабно и успешно торгует нефтью на мировом рынке.

Все эти объяснения были по-своему верны. София действительно носила черные перчатки, а до войны поддерживала националистические движения на Балканах. Более того, ее влияние на Ближнем Востоке позволило ей стать самым влиятельным нефтяным магнатом в мире.

Но на самом деле ее прозвище родилось на тайном собрании, которое состоялось в 1919 году на барже, перевозящей лимоны, — почти никто в мире об этом не знал.

По мнению его участников, распространяться о нем явно не следовало, так как его организовал гигантский международный нефтяной картель, действительно существовавший в Европе после Первой мировой войны.

История этого в высшей степени секретного собрания началась десятью годами раньше. После смерти своего дорогого мужа в 1906 году София три года прожила в замке затворницей, воспитывая Нубара, который родился недоношенным на следующий день после смерти деда. Но потом унаследованная ею от предков жизнерадостность возобладала над скорбью.

Хотя никто в двадцатом веке ее в этом даже не заподозрил бы, София была не албанкой, а армянкой, прапраправнучкой женщины, которую два века назад привез в замок неграмотный воин Валленштейн, служивший в армии османского султана. Этот Скандербег участвовал в подавлении восстания в Армении и за доблесть, проявленную в жестокой бойне, получил несколько пленниц. Как и все Скандербеги — кроме последнего, — он, естественно, выбрал девочек в возрасте от восьми до девяти лет. Приторочив первую крошку к луке седла, а остальных привязав к первой, он возвращался в Албанию, предвкушая разгульное празднество победителя.

Но обратная дорога у этого Скандербега как-то не заладилась. Не успел он добраться до Черного моря, как горстке армянских патриотов удалось освободить трех девочек. Пока они ждали судна, которое переправит их в Албанию, четвертая девочка бежала на гребной шлюпке. На следующую ночь ускользнула и пятая, пока он напивался, чтобы возбудиться, перед тем как изнасиловать ее. И получилось, что до замка в Албании доехала только прародительница Софии, все еще оставаясь девственницей, потому что Валленштейн мог насиловать только в пьяном виде, а он теперь слишком боялся потерять ее, чтобы напиваться.

К тому времени, как показался родовой замок, желание совершенно измучило Валленштейна. Он заперся с девочкой в башне и в неистовстве опустошил бутыль арака.

После нескольких недель воздержания напиток возымел немедленное действие. Валленштейн утратил рассудок и истерически рыдал, комната расплывалась у него перед глазами, а разум превратился в пещеру, где вихрем летали летучие мыши. В экстазе он прополз на четвереньках через всю комнату к окну, у которого съежилась маленькая девочка.

Девочка была напугана, но не настолько, чтобы потерять самообладание. Она была готова выпрыгнуть из окна, но прежде хотела проверить, не сможет ли воспользоваться состоянием Валленштейна, как с успехом смогли другие до нее. В частности, она сразу заметила, что, когда у него начинает дергаться веко, движения его становятся неуверенными.

Поэтому она прочла хвалу его невероятной мужественности. Она сказала, что ждала этой минуты долгие недели, и предложила ему еще бутыль арака, в надежде, сказала она, что он проведет на ней вдвое больше времени, чем планировал. Доблестный воин, истерически смеясь над собственной доблестью, поднялся на ноги и залпом осушил бутылку.

Его левый глаз резко захлопнулся. Валленштейн рванулся и врезался в стену, слепо откинулся назад и провалился в окно, пролетев несколько сотен футов и упав в ров, где и остался лежать, безнадежно мертвый и безнадежно неудовлетворенный.

Маленькую армянку отправили работать на конюшне до тех пор, пока ей не исполнилось десять лет, — таким образом она счастливо избежала домогательств очередного Скандербега. Когда ей исполнилось пятнадцать, она начала по ночам рыскать по деревням, решив найти армянина, который мог бы зачать с ней ребенка и таким образом сохранить армянское наследие в чужой варварской стране, куда занесла девочку злая судьба. Вскоре через те места проезжал армянский торговец коврами и был счастлив сделать одолжение соотечественнице. Родилась девочка, а пятнадцать лет спустя еше один странствующий торговец коврами провел в деревне упоительную неделю с другой молодой армянкой.

Эти матери и дочери чистили стойла Валленштейнов и сохраняли чистоту армянской крови до середины девятнадцатого века, когда София решила нарушить традицию и стала гражданской женой последнего из Скандербегов — того, кто подделал Синайскую библию.

В 1909 году период официального траура закончился, и София нарушила свое уединение. Сельское хозяйство перестало ее интересовать, и она занялась вопросами энергетики. Для этого она открыла в своем поместье несколько мелких шахт по добыче бурого угля. А когда в 1911 году британские военно-морские силы перешли с угля на нефть, София решила поехать в Константинополь и узнать то немногое, что было известно о нефти на Ближнем Востоке. Там она прилежно училась и в конце концов преисполнилась уверенности, что в нижнем течении Тигра можно найти месторождения нефти.

В 1914 году она совершила второй блестящий маневр в своей карьере — собрала в Константинополе синдикат английских нефтяных компаний и немецких банков, чтобы получить разрешение османского правительства на добычу нефти в бассейне Тигра.

За посредничество в сделке София закрепила за собой семь процентов всех будущих доходов.

Следующие пять лет синдикат бездействовал из-за войны. Потом, в 1919 году, София созвала строго секретное совещание представителей синдиката.

Англичане и французы, новые партнеры по синдикату, откликнулись охотно, потому что София поступила очень умно, распределив между ними пакеты акций, которые раньше принадлежали побежденным немцам. На Ближнем Востоке теперь правили Англия и Франция. И нефтяные компании этих стран по настоянию Софии добились от своих правительств, чтобы те разрешили синдикату работать не только в бассейне Тигра, но и во всех бывших владениях Османской империи.

Совещание должно было пройти на барже посреди Скадарского озера, на границе Албании и Югославии, и представители синдиката по соображениям безопасности прибывали туда из разных стран. Сама София ночь перед совещанием провела в Шкодере.

Чтобы ее появление в городе не вызвало никаких подозрений, она договорилась с местным архиепископом об обеде, на котором предстояло официально объявить о щедром пожертвовании местному иезуитскому колледжу на учреждение кафедры моральной метафизики. Но с банкета она ушла рано, пожаловавшись архиепископу на камни в почках.

Задолго до рассвета рыбацкая лодка с обернутыми дерюгой веслами уже бесшумно несла Софию по озеру к барже.

Раньше на этой барже со Шкодера на Адриатику перевозили лимоны. Старые доски пропитались густым лимонным запахом, и по этой-то сентиментальной причине София выбрала место встречи.

Уже семьдесят лет она нежно любила аромат лимонов — с того давнего дня, когда она и ее Скандербег, держась за руки, бродили по лимонным рощам у подножия замка, улыбались, смеялись и в конце концов упали в траву и стали любовниками, впервые познав друг друга в пьянящем аромате той цветущей средиземноморской весны, давным-давно.

Баржу прикрыли землей, кустами и плющом, превратив ее в настоящий маленький остров, но внутри она была пышно обставлена. Великолепные восточные ковры и гобелены создавали изнеженную восточную атмосферу. Вместо стола для совещаний по полу разложили мягкие атласные подушки, на которых представители синдиката могли удобно устроиться, потягивая крепкий турецкий кофе. Приглушенный мерцающий свет, льющийся от тонких свечей по стенам, плошки, наполненные нежными ароматическими маслами, и сладкий всепроникающий запах цветущих лимонных деревьев создавали истинно восточную негу.

Над кругом подушек на тонких бечевках, невидимых в тусклом свете, был хитроумно подвешен маленький, но роскошный восточный ковер — словно ковер-самолет из арабских сказок. На нем София и принимала гостей — ковер был поднят на такую высоту, что она могла приветствовать вошедшего мужчину, глядя ему в глаза.

Стали прибывать англичане и французы, одетые, как джентльмены на рыбалке. Их доставляли к барже на веслах слуги Софии, одетые местными рыбаками. Они вручали Софии свои верительные грамоты, а та величаво указывала им на подушки. Когда все уютно устроились, София уселась на своем ковре-самолете и произнесла краткую приветственную речь, в которой особо отметила, что синдикат теперь владеет всеми запасами нефти в бывшей Османской империи, а потом обратилась к сидящим на полу с просьбой высказать свои соображения.

Тут же стало очевидно, что все прочие члены синдиката плохо представляют себе границы Османской империи. Посреди комнаты были разложены карты, но оказалось, что все они противоречат друг другу. Бывшая Османская империя имела в высшей степени туманные границы — уж слишком долго эта империя распадалась.

Прошел час. Англичане все так же изредка мычали, французы все так же страстно тараторили, но так никто ничего и не решил. Все это время София сидела на своем ковре-самолете, одну за другой куря черуты и наблюдая за ходом встречи. Но когда прошел час, она сказала слугам что-то на тоскском или гегском,[121] и ковер-самолет неожиданно сдвинулся с места.

Все разом замолчали. Расположившиеся на подушках мужчины в изумлении наблюдали, как ковер-самолет медленно опускается посреди комнаты и застывает в нескольких дюймах от пола. София, держась очень прямо, сидела на ковре в своей плоской черной шляпе и черных перчатках, в отверстии ее тонкой вуали торчала сигара. Оказалось, что она сжимает в руке что-то вроде изящной фарфоровой чашки.

София подняла чашку перед собой и склонилась к карте на полу. Потом она опустила указательный палец правой руки в чашку. И прикоснулась к карте.

Мужчины обомлели. От ее пальца на бумаге осталось пятно, черное, липкое, поблескивающее. Сырая нефть.

София кивнула сама себе и выпустила колечко дыма. Она замарала нефтью Константинополь. Теперь ковер-самолет изящно кружил по комнате, зависая в нескольких дюймах от пола, и ровная черная линия, проведенная пальцем Софии, начала удлиняться.

От Константинополя она уверенно проплыла к восточному побережью Средиземного моря.

Ковер-самолет замер. София опять окунула палец в молочно-белую фарфоровую чашку. Зачарованные делегаты подались вперед, затаив дыхание, а София уже повернула на Красное море и двинулась вправо, обходя Арабский полуостров, по морю к Персидскому заливу, и за ней тянулась нефтяная линия.

Участники собрания пристально вгляделись в карту. Ковер-самолет пролетел над Абаданом[122] и неуклонно следовал на север, по направлению к Черному морю. Пространство, захваченное Софией, постепенно приобретало форму эллипса — это была огромная территория, в которую войдут все нефтеносные регионы Ближнего Востока, кроме Персии.

Палец в последний раз окунулся в чашку с нефтью, и эллипс замкнулся. Ровная линия возвратилась в Константинополь, бывшую столицу Османской империи.

София торжествующе подняла вуаль, и единственный раз мужчины в комнате смогли увидеть ее лицо. Она счастливо улыбалась и попыхивала сигарой, но всем присутствующим запомнилось мечтательное выражение ее глаз. Она казалась едва ли не вдвое моложе своих лет, и это само по себе было удивительно. Но по-настоящему их поразил ее неожиданно мягкий взгляд, совершенно не вязавшийся с традиционным представлением о деловой женщине.

Казалось, она поставила этот замечательный спектакль с бесхитростной простотой ребенка.

Да, именно. Невинность. Вот что увидели присутствующие.

София застенчиво улыбнулась, и тут лицо ее посерьезнело. Еще один приказ на тоскском или гегском, и ковер-самолет пролетел в центр комнаты. Она окунула свой крохотный правый кулачок в хрупкую фарфоровую чашку с нефтью, поболтала там и вытащила. С руки падали черные капли. Властным движением, всеми пятью пальцами она припечатала центр карты.

Черный отпечаток в сердце Ближнего Востока. София выпустила колечко дыма. Мужчины на подушках замерли.

Теперь ковер-самолет изящно поднялся в воздух, унося Софию прочь. Обведя взглядом мужчин в комнате, София опустила вуаль. Она властно взмахнула сигарой и тихо заговорила.

Да, джентльмены, теперь вы сами все видите. Это бывшая Османская империя, в том виде, в каком ее можно использовать для наших целей. Это область, на которую распространяются наши полномочия. У нас есть согласие ваших правительств, и теперь я торжественно объявляю, что наш синдикат приступает к работе. Возвращайтесь к себе на родину и отдавайте соответствующие распоряжения. Копать, качать и продавать начнем немедленно.

Это был самый блистательный момент ее карьеры. Изящно скользя на ковре-самолете, крохотная София Молчунья в полной тишине быстро облетела комнату, навсегда превратив себя в Софию Черную Ручку.

В пышной восточной комнате на лимонной барже зародился гигантский международный картель. С тех самых пор немногие избранные в сумеречных коридорах высшей власти, знавшие, кто на самом деле эта крошечная армянка в черном, будут называть ее «мадам Семь-процентов-с-богатейших-нефтяных-месторождений-в-мире».

* * *
Нефть и невероятное богатство.

И все же в душе этой крохотной женщины продолжала жить ошеломительная невинность, которую заметили все на лимонной барже, бесхитростность и простота восьмилетней крестьянской девочки, которая нашла у ворот полуразрушенного замка умирающего — вернувшегося домой из невероятных странствий в святой земле последнего из Скандербег-Валленштейнов, и с невероятной для своих лет силой полюбила его навсегда.

Да, иногда София все еще просыпалась задолго до рассвета со странной мечтательной улыбкой на лице и молча спускалась по лестнице в маленькую заброшенную комнату в подвале, где она родилась и в бедности прожила первые годы жизни. В этой комнате она и ее мать заботливо ухаживали за лежащим на соломенном тюфяке последним Скандербегом, возвращая его к жизни, — а сами спали на голом каменном полу.

София сохранила комнату в первозданном виде голые стены и маленький очаг, горшки и соломенная постель, метла у стены.

Она брала метлу и гордо мела пол маленькой кухни. Она опускалась на колени в своем черном платье и черной шляпе и все скребла и скребла истертые камни. Она резала воображаемые овощи, разводила слабый огонек и ставила на огонь горшок, чтобы приготовить завтрак для хозяина разрушенного замка.

Потом она поднималась во двор и собирала там воображаемые дрова, шла в воображаемый огород, где росли воображаемые овощи, и снова опускалась на колени, стирая воображаемые тряпки и развешивая их просушиться, и напевала армянские песенки, выполняя ежедневные обязанности своего детства.

Опять на нее нашло, опасливо шептали слуги, выглядывая из окон.

София сломала бедро, кости срослись плохо, и поэтому она прихрамывала и ходила покачиваясь, балансируя, чтобы не упасть. В эти дни согбенная старая женщина бродила по внутреннему двору замка — такая крохотная и легкая, что казалось, будто в любую минуту пролетающий ветерок подхватит ее и унесет за стены, к лимонным рощам и солнечному свету ее воспоминаний.

Опять на нее нашло, опасливо шептали слуги, выглядывая из окон и проверяя, с ними ли их хозяйка или она уже летит, и странная нежная улыбка ее детской мечты наконец нашла путь на небеса.

Месса си-минор Баха еще звучала в столовой, и соло сменилось хором. София положила себе две бараньи отбивные, но не прикасалась к вилке до тех пор, пока еду не подали на пустующее место в дальнем конце стола. Нубар уже жевал кусок хлеба из непросеянной муки и резал вареные овощи.

Съел бы ты хоть одну отбивную, мягко сказала она, но Нубар не внял. В день, когда ему исполнился двадцать один год, он принял несколько важных решений, и одним из них был полный отказ от мяса.

Я наткнулся на замечательное историческое исследование, сказал он, чтобы переменить тему.

София вздохнула.

Что на этот раз?

Его написал шотландец. Оно называется «Доказательства козней против всех религий и правительств в Европе, строившихся на тайных собраниях вольных каменщиков, иллюминатов и обществ любителей чтения, полученные из надежных источников».[123]

София покачала головой.

Ох, Нубар, пожалей меня. И что сие должно означать?

То, что оно означает. Знаешь, выясняется, что рыцарей-храмовников не уничтожили в тысяча триста шестьдесят четвертом году, как всегда считалось.[124] Они выжили, создав тайное общество, цель которого заключалась в свержении всех возможных монархий и папства и создании мировой республики. С самого начала они отравляли королей и при том пользовались медленно действующими ядами, так что короли сходили с ума. Ведь многие короли были безумны. Потом, в восемнадцатом веке, они подчинили себе масонов. В тысяча семьсот шестьдесят третьем году они создали тайное литературное общество, которое якобы возглавляли Вольтер, Кондорсе[125] и Дидро. Но на самом деле всем заправляли храмовники. Они стояли за всем этим.

Козни? Опять козни и заговоры? Кто это они?

Евреи, разумеется.

Ох, Нубар, пожалей меня. Опять этот вздор.

Но это не чепуха, бабуля, это факт. И вся эта история началась задолго до храмовников. Я могу это доказать.

Теперь уже Софии захотелось сменить тему.

Что было в тех ящиках, которые рабочие носили в твою башню нынче утром?

Киноварь, бабуля.

Киноварь? Снова киноварь? Мне казалось, тебе привозили достаточный запас на прошлой неделе.

Да, но для опытов нужно очень много ртути.

Расскажи об опытах. Это интересно?

Хорошо, но как-нибудь в другой раз. Ты слышала когда-нибудь о Мани или Горном старце? Или об Осман-бее?

София смутилась.

Не уверена. Они местные?

Нет, что ты. Мани основал манихейство в Персии в третьем веке. Горный старец был полновластным правителем ассасинов[126], мусульманской секты, ее тоже основали в Персии. Оба они были евреи. А Осман-бей бесстрашно разоблачил еврейский заговор — евреи ведь пытались завладеть всем миром!

Ох, Нубар. Почему бы тебе лучше не почитать католикоса Нерсеса Четвертого?[127] Это такая нежная поэзия. Она успокоит твои нервы.

И основатель масонства, возбужденно продолжал Нубар, тоже был евреем, и многие итальянские кардиналы тоже. Ты знала, что Французская революция на самом деле была жидомасонским заговором?

Это смешно и глупо. Ты же только что сказал, что евреи подчинили себе масонов в восемнадцатом веке.

Это одно и то же. Они заключили секретный пакт с храмовниками, а потом одолели их и проделали то же с масонами. Великий магистр масонов всегда был евреем, и каждый масон приносит клятву убивать того, на кого ему укажет великий магистр, даже если это будет член внутреннего совета. Нельзя стать масоном тридцать третьей ступени, если ты не еврей. В своих ложах они используют символы змеи и фаллоса.

Тебе надо найти жену, Нубар.

Ты слышала о сэре Джоне Рэтклиффе?

Нет.

Этот англичанин написал автобиографический роман под названием «Биарриц». В нем есть глава — там описываются тайные собрания, которые двенадцать евреев, представляющие двенадцать колен израилевых, проводили на кладбище в Праге. У романа две версии. В первой версии сэр Джон главный раввин на кладбищенском собрании в тысяча восемьсот восьмидесятом году, и там он произносит речь, призывающую евреев стремиться к мировому господству. Он написал это, чтобы одурачить их, но ничего не вышло, и поэтому во второй версии он сказал правду.

Какую правду?

Что он английский дипломат, католик и что он легко может поплатиться жизнью за то, что рассказал о пражском заговоре.

Что с ним случилось?

Он поплатился жизнью.

София покачала головой.

Такие зловещие фантазии, Нубар. Ты же не знаком ни с одним евреем, так?

Ни с теми, кто открыто заявляет, что он еврей, ни с теми, кто это скрывает. Но у меня есть свои подозрения.

О господи, Нубар. Пора тебе, думаю, поехать на каникулы к мельхитаристам.

Нубар нахмурился. Мельхитаристы, монашеский литературный орден армян-католиков, писавших по-армянски, перенесли свою штаб-квартиру из Константинополя в Венецию. София восхищалась тем, как они совмещали литературу с монашеским благочестием, и, может быть, потому, что это напоминало ей о трудах деда Нубара в Святой земле. Каждый раз, когда ей казалось, что Нубар слишком увлекся, она предлагала ему поехать и посетить мельхитаристов. Они будут более чем счастливы принять его, поскольку никто не помогал им деньгами так щедро, как София. Но Нубар не хотел проводить каникулы с монахами ни в Венеции, ни где бы то ни было еще.

Я вот что тебе скажу, торжественно промолвил он. Я никогда не поеду в город, где прорыто метро.

Почему?

Потому что, когда настанет время, евреи именно так и взорвут города. Они захватят поезда метро и повсюду поместят бомбы.

Этот хлеб, он тебе не вредит, Нубар?

Нет, это новый сорт пшеничного хлеба.

Ты не выпьешь хотя бы немного вина? Это полезно для пищеварения.

Нет, спасибо, бабуля. Трезвость и вегетарианство должны идти рука об руку. Чистота внутри и снаружи — дело невероятной важности.

Ах, вздохнула София, я тебя просто не понимаю. Но я стара, а мир полон загадок.

Нубар с энтузиазмом кивнул. Он подался вперед.

Загадки, которые кажутся неразрешимыми?

Может быть, и так. Копать землю в поисках нефти легче, чем понимать живые существа.

Давай я процитирую кое-что тебе, бабуля. «Абсолютная истина заключена в этой формуле, которая содержит ключ к сонму загадок, на первый взгляд неразрешимых». Что ты об этом думаешь?

Я думаю, что это бессмыслица. Истину можно найти только в Боге, а он выше человеческого понимания. Что это за лозунг? Марксистский или фашистский, наверно?

Но Нубар неожиданно сделался уклончив.

Не совсем, сказал он и задал вопрос о своем деде, который незримо присутствовал за столом, — его тарелку отбивных теперь заменили блюдом с фруктами; рассказывая о нем, София неизменно забывала обо всем на свете, все глубже и глубже погружаясь в собственную память.

* * *
Через две недели вечер выдался темный. Собиралась гроза. Нубар сидел сгорбившись над рабочим столом в своей башне и вдыхал ядовитые пары ртути, а в голове у него царил хаос. Он уже полдня проводил эксперименты со ртутью, и к вечеру его рабочий стол превратился в сложную систему пеликанов и перегонных кубов, тиглей и атаноров, бурлящих, булькающих, шипящих и журчащих.

Нубар потянул носом и закашлялся.

Он знал, что хроническое отравление ртутью может привести к бредовому состоянию, а то и к безумию, но это ни в малой степени его не смущало. Кто ставит опыты, должен быть готов к опасности.

Парацельс писал, что опыт, возможно, придется повторить тысячи раз, чтобы добиться того единственного и неповторимого стечения обстоятельств, когда возникнет философский камень вечной жизни.

Философский камень. Бессмертие. Неужели он нашел к нему путь? Неужели этот странный отчет, который ему привезли из польского кибуца в Палестине?…

Нубар наткнулся на отчет после обеда под Новый год. Обычно после обеда он спал, а отчеты РБУ лучшее снотворное. Но в ту ночь заснуть ему не удалось. Вместо этого он понял, что сидит на кровати, читая и перечитывая необычный отчет под невероятно странным заглавием.

Потерявшийся грек и Великий иерусалимский покер
Грек, который потерялся, звался Одиссеем и возглавлял контору РБУ на Итаке. Прошлой осенью грек получил положенный ежегодный отпуск и заявил, что едет в Иерусалим посетить святые места. И исчез, причем бесследно. Про него ничего не было слышно до тех пор, пока этот самый отчет в коричневом конверте декабрьским утром не бросила в форточку кабинета главы конторы РБУ в Салониках какая-то темная личность. Это было одновременно покаянное признание и отчаянная мольба о помощи.

Потерявшийся грек начинал отчет с того, что поехал в Иерусалим вовсе не затем, чтобы посетить святые места. Святые места, хоть в Иерусалиме, хоть где, заботили его меньше всего. Он поехал только потому, что хотел выиграть крупную сумму в Великий иерусалимский покер.

Во что удивился Нубар, и слыхом не слыхивавший об этой игре. Заинтересовавшись, он стал читать дальше.

Потерявшийся грек стал играть, поначалу имея на руках солидную сумму денег. К концу дня он довольно много выиграл. И все же, начав пить во время игры, он совершил роковую ошибку, потому что алкоголь развязал ему язык, хотя в обычном состоянии это был хитроумный человек, известный своей проницательностью и лукавством. Захмелев, возможно, несколько больше, чем следовало, он начал хвастаться виртуозными кражами со взломом и легкими жертвами, которые попадались ему в Палестине. В частности, он упомянул о том, что по пути в Иерусалим ограбил некий кибуц. Это было маленькое, пыльное и очень бедное селение. Фермеры были в поле, и буквально за считанные минуты он обтяпал дельце и удрал со всеми их ценностями.

Если можно назвать старый чемодан, полный сломанных польских часов, ценностью, добавил он со смехом. У них больше ничего и не было, так что я обчистил их до нитки.

Большинство игроков за столом смеялись, но некоторые помрачнели. Того, который меньше всех был склонен веселиться, звали Шонди. И потерявшегося грека немедленно постигла катастрофа.

Сначала он проиграл этому парню, Шонди, все деньги, которые были у него при себе. Всего за две партии. Потом за одну партию, причем на руках у грека были лучшие карты во всей его жизни, он проиграл заначку, которая была спрятана в комнате отеля, и в придачу чемодан никому не нужных польских часов, ботинки и носки. Тогда он хотел отправиться домой на Итаку, несмотря даже на то, что ему пришлось бы идти босиком, но обнаружил, что не может подняться из-за стола.

Как только этот Шонди начал у него выигрывать, другой игрок стал подсовывать ему бутылку очень старого коньяку. По крайней мере, этот игрок, беззаботный ирландец, обещал, что там будет коньяк, и бутылка на вид была очень старая. Потерявшийся грек с горя ее опустошил. Напиток был довольно мягким, пока не дошел до желудка, но, очевидно, ирландец слукавил. Выяснилось, что в бутылке был вовсе не коньяк, а какой-то ирландский самогон. Внезапно у грека парализовало ноги.

Бывают такие ощущения, но это пройдет, весело заметил ирландец, потом привыкнете. Потом паралич обычно идет от шеи вверх, а не от пояса вниз. Вы следите за моей мыслью?

Потерявшийся грек покачал головой. Он знал, что уже ни за чем не следит, — это ловушка. Потом сдавал чернокожий в арабской одежде, он широко улыбался, и кожа у него была иссиня-черная. Сияющий негр быстро сдал карты, и потерявшийся грек быстро-быстро стал проигрывать Шонди, которому, казалось, доставляло особое удовольствие играть на срочные обязательства. Грек проиграл все оливковое масло, которое произведет его семья на Итаке за следующие двадцать лет. Потом он проиграл оливковое масло, которое произведут его братья и дядья за тот же период.

К тому времени потерявшийся грек уже шумно всхлипывал. Его семья в Греции лишилась будущего, следующие двадцать лет исчезли без следа. Он молил о пощаде и даже пытался встать на колени, но и в этом ему было отказано, потому что временный паралич ног все не проходил.

Наконец Шонди сделал ему деловое предложение. Они сыграют последнюю партию, и если потерявшийся грек выиграет, то ничего никому не должен. Но если он проиграет, то должен будет неопределенный срок работать в том месте, которое выберет для него Шонди.

У потерявшегося грека не было выбора, он это знал. Ему пришлось принять свою судьбу. И вот партия сыграна, и потерявшийся грек проиграл.

Выбранное Шонди место оказалось пыльным кибуцем, откуда Одиссей украл сломанные польские часы. И вот теперь он работает там в поле, на жарком солнце, и будет работать так вечно, если за него не заплатят выкуп.

К концу дня он валится с ног от усталости, но все же он, тайком, по нескольку строк в день, написал отчет, в тусклом свете свечи, забравшись с головой под одеяло, и все это время его заживо жрали комары. В начале декабря ему удалось уговорить кого-то переправить отчет из страны и бросить его в форточку кабинета главыРБУ в Салониках.

Отчет был написан карандашом и, если честно, не очень хорошим карандашом. Нубар заметил, что подпись была размыта, — возможно, слезами.

Ваш самый преданный служащий в РБУ и ваш прежний шеф на Итаке, а теперь обрабатывающий землю где-то в Палестине вместе с поляками,

Одиссей,

потерявшийся грек.

Под подписью глава конторы в Салониках испрашивал руководящих указаний.

Платим выкуп? Сколько можно дать?

Нубар тогда фыркнул и немедленно телеграфировал ответ.

РЕХНУЛИСЬ? НИКАКОГО ВЫКУПА ЗА ПОТЕРЯВШЕГОСЯ ГРЕКА. КОМУ НУЖЕН ПОТЕРЯВШИЙСЯ ГРЕК? И КТО ТОЛЬКО НАЗВАЛ ЭТОГО ИДИОТА ХИТРОУМНЫМ, НЕ ГОВОРЯ УЖЕ О ПРОНИЦАТЕЛЬНОСТИ И ЛУКАВСТВЕ? ЭТО ЦЕЛИКОМ И ПОЛНОСТЬЮ ЕГО ВИНА, ЗАБЫТЬ И НАПЛЕВАТЬ.

НО ЧТО ТАКОЕ ВЕЛИКИЙ ИЕРУСАЛИМСКИЙ ПОКЕР? ПРИШЛИТЕ ВСЕ ИЗВЕСТНЫЕ ВАМ ПОДРОБНОСТИ. И ЧТО ЗА ПРЕТЕНЦИОЗНОЕ НАЗВАНИЕ ДЛЯ СТОЛЬ УБОГОГО МОШЕННИЧЕСТВА?

В тот момент, под Новый год, Нубар не очень хорошо понимал, почему так быстро откликнулся на отчет. Но в подсознании у него явно происходили какие-то процессы, связанные с Иерусалимом и со святой землей.

В то утро наконец-то прибыл ответ на его телеграмму, внушительная папка разведданных, и эта информация потрясла Нубара.

Оказалось, что эта игра была известна всему Ближнему Востоку. Те, кто еще не участвовал в ней, хотя бы слышали об игре или хотели бы в нее сыграть. Ее репутация распространилась далеко за пределы Леванта, о чем красноречиво свидетельствовала история потерявшегося грека. Игра шла уже шесть с лишним лет, и конца ей не предвиделось. Деньги, переходившие из рук в руки, не поддавались счету.

Все трое игроков-основателей были упомянуты в отчете потерявшегося грека.

Шонди, заступник польских фермерских часов, оказался убежденным сионистом. И будучи сионистом, он, как правильно отметил потерявшийся грек, естественно, торговал будущим, поскольку в настоящее время родины у евреев не было. Его звали Мунк, может быть, потому, что он любил думать о себе как об аскете-подвижнике, монахе предстоящей еврейской революции.[128]

Ирландец, весело предлагавший парализующие напитки из старых коньячных бутылок, откликался на имя О'Салливан Бир. Он разбогател, продавая фальшивые христианские амулеты явно фаллической формы. Он и до сих пор торговал ими, причем успешно, потому что амулеты якобы благословил некий священнослужитель, наверняка вымышленный, которого звали священник-пекарь.

Чернокожий араб с сияющей улыбкой, а на самом деле суданец, носил странное имя Каир Мученик. Он также подрабатывал на стороне, торгуя порошком из мумий фараонов и мастикой того же происхождения, которые в Леванте считали мощными афродизиаками и эйфориантами.

Игра называлась столь напыщенно и высокопарно, потому что главным выигрышем в ней было не что-нибудь, а полный тайный контроль над Иерусалимом. К этой цели стремились все трое основателей и конечно же все, кто бросал им вызов, вне зависимости от того, насколько осознанно они действовали.

Нубар был ошеломлен.

Полный тайный контроль над Иерусалимом?

Теперь он понял, почему отчет потерявшегося грека сразу заинтриговал его. Именно в Иерусалиме его дед зарыл подлинную Синайскую библию, предварительно сочинив подделку. Подлинная Библия все еще там, и он, Нубар, — ее полноправный владелец.

Иерусалим, Священный город. Вечный город. А что, если Синайская библия и есть тот самый философский камень, который он так долго ищет? Библия, в которой содержатся все древние вечные истины, верный путь к бессмертию?

Не пора ли оставить туманные, запутанные опыты с ртутью, блажь юности, и дерзко взять то, что принадлежит ему по праву?

Нубар все больше утверждался в этой мысли. Он был на пороге важного решения. И поэтому чувствовал, что сегодняшний день, Богоявление, вполне может стать днем, который изменит всю его жизнь.

* * *
Пеликаны и перегонные кубы, тигли и атаноры бурлили и булькали, шипели и журчали на его рабочем столе, а он сгорбился над ними, окутанный ртутными парами. Близилась полночь. Вокруг его башни ярилась буря. Настало время. Сейчас оккультный третий глаз увидит невидимое во тьме.

Нубар вынул из потайного ящика стола маленький полированный обсидиановый шар. От шара тянулась почти невидимая золотая нить. Нубар улыбнулся черному вулканическому стеклу и потер им крыло носа. От кожного сала шар засиял еще ярче.

Он надел нить на голову, и обсидиановый шар его третий глаз — повис в центре лба. Теперь мощь его восприятия поистине сверхъестественна.

Могущество. Обдумать мироздание в целом и принять решение.

Нубар взболтал ртуть, нагрел ртуть, помешал ртуть, механически повторяя указания магистра-алхимика. Он опустил голову в пары, и его разум побрел сквозь бурную ночь от заговоров и козней к перспективе присоединиться к Парацельсу в избранном обществе бессмертных, к Зогу, к Черной книге, к мускулистому конюшонку с кудрявой головой, к трезвости, к «протоколам», к вулканическому глазу, началу начал.

К овощам и черному стеклу, к темному кладбищу в Праге, к Священной фиванской фаланге, к Библии, обнаруженной его дедом на Синае, ко рву вокруг замка и к гигиене в целом.

Разведывательное бюро уранистов, и хлеб из непросеянной муки, и Крк-Брач, и абсолютная истина, и Великий иерусалимский покер, ассасины и подземные поезда, и Горный старец.

Черное стекло, начало начал, вулканический глаз. Третий глаз, бомбы.

* * *
Черная книга. Составлена перед войной силами германской разведки. Содержит имена сорока семи тысяч гомосексуальных англичан, занимающих высокие посты, — и мужчин, и женщин. Поручена попечению приехавшего в 1914 году в Албанию и недолго процарствовавшего принца Вильгельма Вида.[129] Кто владеет Черной книгой сейчас? Можно ли ее купить или украсть? Знает ли Зогу, где она?

Зогу. При рождении получил имя Ахмет Зогу, из клана Зоголли, из Мати. Последние три года диктатор Албании, который скоро объявит себя королем Зогу Первым.[130] София приветствовала лидера либералов, епископа Фана Ноли,[131] но Нубар поддерживал дело реакционера Зогу. Какие пряники достанутся ему после коронации?

Разведывательное бюро уранистов. Его собственная частная сеть агентов и информаторов, наводящая ужас на все Балканы, а может быть, и на остальную Европу. Преступники высшего калибра — крупнейшая частная разведка в мире.

Священная фиванская фаланга. Три тысячи молодых героев благородного происхождения, связавшие себя клятвами, чтобы защищать свои идеалы и свой город-государство. Гомосексуальное братство избранных, которые жили, сражались и любили друг друга до тех пор, пока их не уничтожил Филипп Македонский. Можно ли возродить фалангу в Албании? Получит ли он такой царский подарок от Зогу?

Зажигая Нубарову сигарету (сам Нубар не мог курить, потому что в свой двадцать первый день рождения он принял и такое решение), конюшонок закатил глаза. Но Нубар все равно быстро затянулся, в тени, в задней части стойла, чувствуя головокружение, скользнул на охапку сырого сена — и почувствовал на себе неожиданный вес и яростную боль, которая рвалась вверх, чтобы очистить его.

Пары ртути, отравление, бред.

Нубар смешал в тиглях равное количество серы и свинца, железа и мышьяка, купороса, ртути и опиума. Он наливал и смешивал, он беспомощно бродил над рабочим столом, все повторяя и повторяя эксперимент в поисках единственного и неповторимого стечения обстоятельств, в поисках Парацельса и его тайного общества бессмертных.

А на темном кладбище в Праге старики с длинными толстыми носами склонились над маленьким мальчиком, они крепко его держали, они издевались над ним, их седые спутанные грязные бороды почти касались беспомощного обнаженного тельца, и Горный старец медленно вонзал тупой заржавленный нож между ног мальчика.

Нубар вздрогнул и понял, что перед ним выстроились воины, три тысячи красивых молодых людей, готовых с благоговением ему внимать. У них были древнегреческие шлемы, мечи и туники одинакового цвета и покроя. Мужественные непобедимые воины ждали, когда он обратится к ним и поведет их в новую победоносную битву, только он, их бессмертный командир Параштейн фон Го фон Гейм, Цельс Бомбастский, несравненный фон Валленбомб.

Красивые юноши вскинули в воздух сжатые кулаки, приветствуя его. Нубар торжественно кивнул и помахал рукой, призывая к молчанию. Его правая рука отточенным движением скользнула к правой ягодице. Колонны и шеренги смотрели на него, затаив дыхание.

Вдруг ряды взорвались дикими криками одобрения. Нубар криво усмехнулся и кивнул. На секунду он смог просунуть внутрь весь кулак вплоть до запястья. Молодые воины кричали в экстазе. Мускулистый конюшонок опустился перед ним на колени, склонив голову в ожидании. Нубар тщательно вытер кулак о кудри мальчика.

Хлеб из непросеянной муки и овощи, кудри и бомбы.

Пары. Опять ртутные пары и ров, и гигиена в частности, ассасины и подземные ходы. Брач. Тупой заржавленный нож. Взрывы.

А за морем — покер, в который играют три безжалостных преступника, а на кону — контроль над Иерусалимом. Синайская библия, которую нашел его дед, все еще скрыта где-то под Иерусалимом и теперь по праву принадлежит ему.

Настоящая Библия и тайное общество в Иерусалиме, которое хочет завладеть философским камнем. Троица игроков хочет похитить то, что принадлежит ему.

Своим третьим глазом Нубар видел все это очень отчетливо. Ничто не может ускользнуть от его обсидианового глаза в бурную темную ночь Богоявления.

Нубар упал лицом вниз. Он ударился головой о стол и остался лежать, а его отравленный мозг блуждал в бреду, и ему являлись видения бессмертия и Синайской библии.

* * *
На следующий вечер за ужином опять гремела органная Месса си-минор, а Нубар был необычно мягок.

Я тут проверила некоторые факты, сказала София. Думаю, тебе будет интересно, что я выяснила.

И что, бабуля?

Для начала тот английский дипломат и романист по имени Джон Рэтклифф. Его настоящее имя было Герман Гедше — простой почтовый служащий из Германии. Он потом признал, что «Биарриц» был полностью сфабрикован, в том числе, конечно, и та глава, действие которой происходит в Праге.

Нубар слабо улыбнулся.

А что Осман-бей?

Жулик еще пуще Рэтклиффа. Он еще звался Кибриди-Заде, но его настоящее имя было Миллингер, этакий мошенник еврейских кровей из Сербии. Он писал по-немецки и печатался в Швейцарии, торговал вразнос своими антисемитскими работами повсюду, от Константинополя до Афин. Его рано или поздно высылали из каждой страны, в которую он когда-либо въезжал, за всякие темные делишки. Он всегда был в бегах, его то и дело арестовывали. Его карьера началась в тысяча восемьсот семьдесят девятом году с высылки из Венеции и закончилась его смертью в тысяча восемьсот девяносто восьмом. Русская тайная полиция послала его в Париж с четырьмястами рублями, чтобы он добыл доказательства всемирного еврейского заговора. Он потратил эти деньги на то, чтобы состряпать «Завоевание мира евреями» и опубликовать его.

Раввины убивают христианских мальчиков? вяло пробормотал Нубар.

Так утверждал польский католический священник, которого лишили духовного сана за разные преступления, начиная с растраты и заканчивая изнасилованием. В тысяча восемьсот семьдесят шестом году он написал книгу про всемирный заговор, а потом предложил лидерам российского еврейства заплатить ему за то, что он опубликует опровержение. А за чуть более высокую плату он предложил даже выступить с опровергающей лекцией. Ты понимаешь, с какой компанией ты связался, Нубар?

Абсолютная истина, пробормотал Нубар, заключена в этой формуле, которая содержит ключ к сонму загадок, на первый взгляд неразрешимых.

Знаю. Это отсылка к «Протоколам сионских мудрецов». Их написал в Париже некто Рачковский, глава зарубежного отделения царской охранки. Он все стряпал обличительные работы и сам же их опровергал под именами реальных людей. А еще придумывал несуществующие организации, издавал брошюры от их имени, а потом некоторые из них опровергал от имени других несуществующих организаций. И так до бесконечности. Неужели ты не видишь, к чему это приводит?

Нубар пробормотал, что пересмотрит свою теорию исторических заговоров, но на самом деле его это больше не волновало. Теперь его увлек Великий иерусалимский покер, тайные причины игры и особенно трое злобных преступников, которые теперь пытались украсть у него бессмертие, — скрывая от него философский камень, лежавший где-то в Старом городе, там, где его зарыл дед.

София положила у его локтя тонкий томик стихов католикоса Нерсеса IV, армянского священника двенадцатого века.

Почитай немного, Нубар. Это успокоит твои нервы.

Нубар кивнул.

И обещай мне, что хотя бы обдумаешь возможность провести каникулы с мельхитаристами в Венеции, и в не очень отдаленном будущем. Я уверена, это принесет тебе отдохновение.

Обещаю, бабуля, сказал он. Нубар уже обдумывал, как бы перенести деятельность РБУ с Балкан на Ближний Восток.

Глава 11 Гронк

Чтобы противостоять далекому хаосу вечности, наведи порядок у себя.

Нубар дал РБУ задание собрать самую исчерпывающую информацию о Великом иерусалимском покере. Вооружившись ею, он найдет способ прекратить игру и уничтожить трех ее преступных основателей. А потом он сам захватит тайный контроль над Священным городом, найдет Синайскую библию, которую скрыл там его дед, и завладеет философским камнем, дарующим бессмертие.

Перенести деятельность РБУ на Ближний Восток оказалось на удивление легко. Сеть Нубара на левантийских базарах функционировала гораздо лучше, чем в болгарских книжных магазинах или трансильванских частных библиотеках. Информация об Иерусалимском покере собиралась с энтузиазмом, которого агенты Нубара почему-то не проявляли, когда им приходилось иметь дело с Парацельсом и алхимическими тайнами.

Уже в самом начале агенты прислали сведения, которые обеспокоили Нубара. Речь шла о солнечных часах, висевших у двери в подвал, где проходила игра. Агенты сообщали, что в девятнадцатом веке эта чудовищно тяжелая бронзовая штука была переносной и принадлежала легендарному английскому исследователю по имени Стронгбоу, о котором говорили, что в конце века он тайно владел Османской империей.

Нубар немедленно понял, что это очень ценная информация. Не менее важно было и то, что куранты, приделанные к солнечным часам, били, когда им взбредет в голову, искажая всякое представление о времени и полностью дезориентируя пришлых участников игры. С другой стороны, враги явно благоденствовали в хаосе, который создавал сей противоестественный хронометр.

В чем же дело? Неужели враги хотят восстановить империю Стронгбоу с помощью этих часов? Неужели тайные игры со временем ведутся не просто для того, чтобы завладеть Иерусалимом, но и чтобы взять под контроль весь Ближний Восток?

Нефть. Они не только пытаются отнять у него бессмертие, но и хотят забрать все деньги, которые он унаследует. Эти трое чертовски коварны.

Нубар прищурился.

Игра в покер оказалась еще опаснее, чем он подозревал. Он и помыслить не мог, чтобы в Священном городе против него созрел настолько вероломный заговор.

* * *
Пухлые отчеты, которые агенты Нубара посылали в Албанию, оказались гремучей смесью слухов, туманных фактов и голословных утверждений. Каждый следующий отчет сумасбродством превосходил предыдущий. И даже если в них попадались надежные сведения, они почти сразу ускользали и терялись в извивающихся переулках Иерусалима с легкостью Хадж Гаруна, этого призрака, который каким-то образом воплощал дух мифического города, священного для всех.

Отчеты были настолько сложны, что просто лишали Нубара сил, и он проводил долгие дни, размышляя над неразберихой в вечном городе. Вначале он носился с идеей поехать туда под чужим именем, чтобы оценить ситуацию на месте. Приехав в Иерусалим, он бы даже мог сам принять участие в игре, взяв с собой самых сильных своих агентов в качестве телохранителей и хитро притворившись глухонемым, чтобы ничего не разболтать.

Но нет, думал Нубар. Еще не время. Сейчас слишком опасно появиться в Иерусалиме и выступить против коварных врагов, пусть даже под чужим именем и надежной охраной. Слишком многое поставлено на карту. РБУ должно подготовить почву, иначе поездка будет небезопасной. Сейчас необходимо сохранять инкогнито, сидеть в укрепленном замке далеко от Иерусалима, методически совершенствовать свои теории и аккуратно собирать стопки таблиц и расчетов.

А может быть, не только сейчас. Нубар уже ощущал, что миф Священного города может навсегда от него ускользнуть — как бабочка в полете, вечно бросающая вызов порядку мироздания. Когда он был ребенком, бабочки его восхищали — но только мертвые. Их беспорядочные зигзаги, свободный полет на крыльях ветра, неожиданно вспыхивающие и тут же гаснущие цвета всегда раздражали его, и он сам никогда не ловил бабочек для своей коллекции. Это делали слуги.

Так что, может быть, уже тогда Нубар понимал, что так и не осмелится поехать в Иерусалим и столкнуться лицом к лицу с реальностью мифа, с выглаженными временем булыжниками, не осмелится взглянуть в глаза массивным стенам, которые плыли сквозь годы, давая прибежище надежде и оберегая в своей тени лелеемую воду священных колодцев, не осмелится пройти тайными неизведанными путями веры и обета, не посмеет увидеть гору множества чаяний и упований, которую множество народов вознесли над прахом.

Нет, скрытые смыслы мифа претили Нубару, и сам миф был невыносим, он был слишком загадочен и слишком неуловим, слишком далеко превосходил любую власть и силу на земле. Так что уже с самого начала Нубар понимал, что не сможет справиться с мифом и игроками иначе чем издалека, чтобы игроки оставались безликими, а миф — отдаленным. Ловить меняющиеся цвета жизни должна сеть РБУ. Бабочки — да, но только засушенные. Порядок, и точность, и безопасность абстракций, и чувство защищенности — как с бабочками, так и с Иерусалимом.

Поэтому пухлые отчеты РБУ все приходили и приходили — месяц за месяцем; неудача бесконечно нагромождалась на неудачу, а три врага за морем смеялись над Нубаром и сдавали карты, и игра в вечном городе вертелась сквозь годы, а Нубар все размышлял над слухами, туманными фактами и голословными утверждениями в своей башне, в Албании, в безопасности, вдали от Иерусалима. Ему всегда именно этого и хотелось, и он сидел дома, под надежной зашитой, рассматривая таблицы и расчеты, безопасно расставляя по полочкам понятия, потому что слишком велик был его страх перед противоречивыми путеводными нитями Старого города, который возвышался над пустыней и временем.

Но в то же время ему было невероятно тяжело по вечерам, его томил груз противоречий в прочитанных днем отчетах. Чтобы расслабиться, Нубар решил, что надо отвлечься, противопоставить беспорядку и путанице святой земли что-то полностью подконтрольное. Чтобы противостоять далекому хаосу вечности, наведи порядок у себя.

Но что бы такое придумать? Нубар размышлял, и в его смятенном сознании теснились и толкались множество детских воспоминаний.

Воскресные концерты, на которые он ходил со своим первым любовником. Униформы оркестрантов и роскошная униформа дирижера, на которого все смотрели и которому все подчинялись. Вернуться домой к вечеру, нагнуться над подносом с ровными рядами бабочек и мягко прикасаться губами к чудесно раскрашенным крыльям, пока его любовник трудится сзади.

Оркестранты. Ровные ряды засушенных бабочек. Цвета и формы, дирижер.

Нубар улыбнулся. Конечно. Личная армия.

Элитное личное войско, в основе которого — великолепие, порядок и строжайшая дисциплина, он сам его создаст и сам возглавит. Войско, которое принесет страшные клятвы повиновения, войско, управляемое железной рукой генералиссимуса Нубара фон Го фон Гейма, Цельса Бомбастского, несравненного фельдмаршала фон Валленбомба, величайшего полководца, первого во всех смыслах слова, будущего верховного главнокомандующего Священной албанской фаланги.

* * *
Далеко за полночь Нубар блаженно умостился за своим рабочим столом, перебирая цветные карандаши. Не было занятия утешительнее, чем придумывать мундиры для своего войска и размышлять над церемониалом.

Кодекс поведения?

Естественно, он должен быть похож на кодекс Священной фиванской фаланги — этих благородных воинов Древней Греции с их честью и физической чистотой, гомосексуальностью и фанатичным братством. Но нельзя ли добавить чего-нибудь к процедуре инициации? Усовершенствовать ужасные преступления, которые спартанская аристократия уже довела до совершенства?

В древней Спарте каждый новоиспеченный офицер в конце обучения был обязан совершить ночную вылазку и тайно, со всей возможной жестокостью вырезать целую спартанскую крестьянскую семью. Это преступление против собственного народа должно было доказать, что воин достоин представлять в битве свою страну.

В современной Албании это, конечно, невозможно, подумал Нубар. Но все же идея связать своих людей тайными преступлениями ему очень понравилась.

Мундиры?

Нубар потратил больше времени на придумывание и раскрашивание своих набросков, чем на любую другую деталь, касающуюся будущей Священной албанской фаланги. В конце концов, мундир — дело жизненной важности. Что может быть важнее для армейской гордости и военной выправки? Процесс занял долгие месяцы, но наконец Нубар создал-таки серию набросков, которые его вполне удовлетворяли.

Облегающая черная кожаная туника с высоким черным круглым воротом. Облегающие черные кожаные штаны. Черные кожаные ботфорты с раструбами над коленями и черная кожаная фуражка с высокой тульей и массивным серебряным черепом над козырьком. Черный кожаный плащ, носить который полагалось постоянно, в помещении и на улице, как и черные кожаные перчатки, закрывающие запястья.

Через правое плечо будет переброшена звериная шкура, закрепленная на левом бедре застежкой в виде серебряного черепа. Рядовой состав — в леопардовых шкурах, офицерский — в тигровых, а сам он, король джунглей, — в львиной.

Плащ будет опоясан тяжелой серебряной цепью. На поясе — большая шипастая булава и ржавая бритва в цилиндрических футлярах черной кожи, кожаная дубинка и длинный черный кожаный жезл.

Тяжелая серебряная цепь будет обвивать грудь, украшенную медалями за доблесть, медалями, на которых будут изображены олени, жеребцы и быки, волки, шакалы и гиены. На серебряной шейной цепи будет висеть большой серебряный череп.

Его собственная форма будет украшена золотом вместо серебра.

Церемониал?

Только ночью, при свете факелов. Его люди замрут перед ним безукоризненным строем. Он будет разглагольствовать во всю мощь своих легких, важно расхаживая туда-сюда, а они будут слушать. Он будет произносить бесконечные речи, в деталях излагая все свои идеи и теории, говорить о чем захочет и сколько захочет, а многочисленное войско будет стоять не шелохнувшись и внимать ему совершенно бесстрастно. Малейшее движение — и позволивший себе пошевелиться будете позором изгнан. Потом, если ему захочется, он будет раздавать награды за исполнительность и дальнейшие задания.

Элитная частная армия. Шипастые булавы, черепа и жезлы, дубинки и черная кожа в свете факелов, железная дисциплина.

Нубар завершил разработку плана поздно ночью в воскресенье. Уже в третий раз за вечер он смешивал равное количество серы и свинца, железа и мышьяка, купороса, ртути и опиума. Завтра он вернется к сумбурным отчетам из Иерусалима, но хотя бы теперь он полностью собой доволен.

Нубар строевым шагом прошел к окну, встал там, уперев руки в бока, и дерзко уставился во тьму — в пустоту. Он был полностью поглощен видениями порядка и послушания и глубоко удовлетворен сам собой. Он еще не знал, что его старый друг Махмуд будет в ответе и за первоначальный успех, и за печальный конец Священной албанской фаланги.

* * *
Он познакомился с Махмудом, когда ему было двенадцать, а Махмуду — годом больше.

Весной того года София отдыхала на Родосе. Однажды на закате на стенах островной крепости крестоносцев София завела разговор с другой туристкой, пожилой принцессой из афганской королевской семьи. Две пожилые женщины сразу же понравились друг другу и отправились в номер Софии в отеле, чтобы отобедать вместе. Принцесса направлялась на Ривьеру, но обещала заехать в Албанию в сентябре, на обратном пути, и привезти с собой младшего внука, чтобы Нубару было с кем играть.

Когда они приехали в замок, Нубару показалось, что афганский принц старше его больше чем на год. Махмуд был на голову выше, голос у него уже ломался, и на слабой груди уже росли волосы. Нубар, все еще безволосый и с высоким голосом, в смущении спрятался в дальних комнатах и отказался выйти поиграть с гостем.

В то время Нубар был очарован плохой албанской поэзией. Он познакомился с человеком по имени Арноти, молодым французом албанского происхождения, который показал ему потрепанный томик собственных стихов, проезжая через страну по пути в Александрию. Поэмы были большей частью жутко сентиментальны, но заворожили Нубара, и он начал писать стихи сам, подражая Арноти, втискивая в строки названия редких минералов и самоцветов. Этот стилистический прием Арноти изобрел, чтобы обыденные цвета показались неискушенному читателю экзотическими.

Пропрятавшись несколько дней, Нубар наконец согласился показать Махмуду свои стихи. Махмуд сказал, что ему очень нравится. Мальчики начали хихикать, и вскоре они уже вместе задыхались на кушетке, пылко нашептывая друг другу о реальных и воображаемых приключениях с животными, предметами быта и слугами-мужчинами.

Из всех историй Махмуда больше всего Нубара поразил рассказ о закрытой частной клинике недалеко от Кабула. Нубар никогда не лежал в больнице, и истории о мрачных мужчинах в белых халатах, которые то входили, то уходили со странными инструментами в руках, взволновали его.

Оказалось, что, когда Махмуду исполнилось одиннадцать, у него проявились признаки нервного расстройства. Он истерически смеялся в неподходящие моменты, а потом вдруг разражался беспричинными слезами. Были призваны афганские специалисты и вынесен вердикт — раннее слабоумие с возможными наслоениями пубертатной кататонии. Для интенсивного наблюдения была рекомендована психиатрическая лечебница на окраине Кабула.

Махмуд провел там следующие полтора года. Клиника находилась в идиллической местности: ручьи и пруды, козы и овцы, множество диких цветов. Каждое утро врачи лечили его гипнозом, и мать преданно навещала его каждый день, чтобы прогуляться с ним по территории лечебницы. Но улучшений не было. Считать улучшением то, что Махмуд всхлипывал еще яростнее и смеялся в еще более неподходящих местах, было бы, в общем, неразумно.

День был прекрасный и солнечный, и Махмуд, как обычно, гулял с матерью, когда в кустах у бурливого ручья на них наткнулся доктор. Доктор неожиданно закричал на мать и сердито замахал руками.

Что ты делаешь, женщина? вопил доктор.

Махмуд лежал в траве на спине, неслышно хихикая, и глядел на пробивающиеся сквозь кусты лучи солнца, а его мать, стоя на коленях, делала ему минет. Мать, темная таджичка, на которой отец Махмуда женился по политическим соображениям, смущенно подняла голову и вытерла рот.

Но он заплакал, просто сказала она. Я всегда так делаю, когда он плачет. Смотрите, он опять улыбается.

И Махмуд действительно улыбался, хотя отрешенная ухмылка на его лице весьма напоминала слабоумную ухмылку идиота. Его мать немедленно выгнали из клиники без права возвращаться. Через месяц объявили, что Махмуд здоров, и послали его отдохнуть на Ривьеру к родственникам.

В конце октября афганская принцесса с внуком уехали. Они покинули замок и вернулись в Афганистан, а там пожилая принцесса вскоре умерла от сотрясения мозга, упав с лошади на скалах. Нубар несколько раз писал другу, но Махмуд был слишком ленив, чтобы отвечать. И поэтому Нубар ничего не знал о Махмуде до тех пор, пока осенью 1929 года тот неожиданно не появился в Албании. Тайное послание пришло из дешевого отеля в Тиране и гласило, что Махмуд только что прибыл в страну и ему отчаянно нужна помощь.

Нубар поехал в убогий отель в Тиране и нашел своего старого друга распростертым на грязной постели в бесформенном одеянии турецкого крестьянина. После десятилетней разлуки они со слезами обнялись. Потом Махмуд достал бутылку дешевой тутовой ракии и начал рассказывать о себе.

Казалось, надвигающийся экономический кризис уже ощущался во дворцах афганской королевской семьи. Различные спекулятивные предприятия рушились, и в конце концов Махмуд оказался замешанным в заговоре с целью отравить министра финансов, своего дядю по отцу, с которым он поддерживал тайные сексуальные отношения, чтобы иметь доступ к различной экономической информации.

Махмуду только что удалось инкогнито покинуть страну. Он проехал через Баку и Одессу, на всем пути раздавая солидные взятки — дядины самоцветы и другие ценности, которые удалось похитить в последний момент. У него все еще есть маленький доход от владений на Ривьере, но сейчас ему просто необходимо укрыться в каком-нибудь незаметном месте, пока скандал дома не позабудется. Он знает, что в Албании наверняка найдется такое местечко, и просит друга помочь.

* * *
Махмуд был столь же откровенен и в остальном. За последние десять лет он сделался алкоголиком, сказал он, и, преисполнившись низкого мнения о звериной натуре человека, теперь медленно морил себя голодом. Ему не хватало мужества уйти из жизни более грубым способом, а кроме того, он был вполне доволен распорядком, который придумал сам для себя. По средиземноморской привычке он теперь устраивал сиесту, чтобы насладиться возможностью напиваться до чертиков не один, а два раза в день.

Его распорядок дня был четок и строг. Проснувшись утром, он еще в постели выпивал несколько кварт теплого пива, чтобы успокоить желудок. К середине утра его желудок достаточно замирал, чтобы Махмуд мог вылезти из кровати и пойти в кафе, где до полудня бокалами пил тутовую ракию, почитывая литературные обозрения. Выполнив таким образом ежедневную норму интеллектуального труда, он шел в ресторан, где съедал одно жареное крылышко цыпленка. Ел он руками, потому что не мог удержать в бешено трясущихся пальцах нож и вилку и они громко стучали по тарелке.

После обеда он возвращался в кафе и пил неразбавленное вино до тех пор, пока не приходило время возвращаться в постель. Он снова просыпался около восьми вечера и повторял утренний цикл, за исключением, конечно, литературных обозрений. Его следующий выход заканчивался в забвении после полуночи, когда официант, которому он предварительно заплатил, оттаскивал его домой и сваливал на кровать.

Вот так, сказал Махмуд с улыбкой, опустошая бутыль тутовой ракии и ныряя под кровать в поисках следующей.

Нубар сочувственно выслушал и согласился сделать все от него зависящее. На следующее утро он уже надел белый пылевик и шоферские очки и уехал в горы на своей «испано-сюизе», чтобы приискать для Махмуда албанское убежище.

* * *
Он нашел его в тот же самый день, но не в горах. Несколько часов проездив по скучным деревенькам, Нубар решил пообедать жареными крабами, чтобы поддержать бодрость духа. Он спросил, где ближайшая рыбачья деревня, и ему указали на местечко под названием Гронк.

Оливковые рощи сменились апельсиновыми деревьями, когда он спустился с холмов и быстро поехал по ровной полоске песка на побережье — прекрасному пустынному пляжу не меньше пяти миль в длину. Потом он неожиданно увидел перед собой мыс и в изумлении остановил машину.

Изящный маленький Гронк. Почему он раньше о нем никогда не слышал?

Венецианская стена вокруг деревни, полуразрушенный венецианский форт на мысу. Минареты времен турецкого владычества поднимались над маленькой тихой гаванью, которую окружали благородные каменные арки высоких и узких домов венецианских купцов. Внутренние дворы позади домов прятались от зимних ветров за высокими стенами. Там разбегались от гавани крохотные переулки, а нависающие верхние этажи почти полностью закрывали небо.

Яркий осенний день, сверкающая голубая вода, ярко раскрашенные рыбацкие лодки тихо ударяются о пристань, несколько старых рыбаков чинят сети, или промывают морских ежей, или бьют о камни маленьких осьминогов. В гавани было только одно кафе, просторная площадка с расставленными вдоль воды столиками, огромной печью и внутренними арками, которые свидетельствовали о том, что при венецианцах это была корабельная мастерская. Нубар поел и выпил в спокойной маленькой гавани. греясь на солнце, мягкие рыжеватые отблески которого падали на истертые камни старых венецианских домов.

После обеда он поговорил с супружеской парой, которая держала кафе. Они рассказали, что в Гронке не бывает никого, кроме крестьян с окрестных ферм, которые привозят сюда продукты. Мужчины рыбачат и выращивают апельсины, женщины занимаются детьми и курами. Этот прекрасный забытый уголок Средиземноморья помнит венецианцев и турок. Половина домов в гавани пустует, и их можно купить за гроши, если кто-нибудь захочет, хотя на их памяти такого еще не случалось.

Нубар был восхищен; он сразу же вернулся к Махмуду и начал описывать красоты маленького Гронка. Махмуду понравилось то, что он услышал, но у него сразу появились практические вопросы.

Конечно, уверил его Нубар, в кафе ему будут дважды в день подавать крылышко цыпленка. И подвалы набиты пивом, тутовой ракией и вином, а большая печь внутри будет радовать и греть в дождливые зимние месяцы, а в остальные времена года столики у воды к его услугам. Здесь Махмуд сможет, как всегда, проводить часы бодрствования, следуя своему обычному распорядку. Нубар уже поговорил с владельцем кафе, и тот согласился каждый вечер относить Махмуда домой и укладывать в постель, при условии что иностранец всегда будет обедать только в его заведении.

Махмуд заинтересовался. Они вместе вернулись в Гронк, Махмуд купил одну из венецианских вилл в гавани и договорился, чтобы ее отремонтировали. Сидя в своей новой штаб-квартире — милом маленьком кафе у воды, — Махмуд с интересом выслушал I рассказ Нубара о Священной албанской фаланге.

Но у меня есть несколько соображений, сказал Махмуд в первый же длинный и хмельной день в кафе «Крабы», на мгновение сверкнув зубами в усмешке и наливая себе еще вина.

Для начала Махмуд решил, что униформы верховного фельдмаршала-генералиссимуса и его заместителя — то есть Нубара и его собственная — будут гораздо более эффектными, если вместо черепа, висящего на шее, взять большую маску из слоновой кости, закрывающую все лицо. Головы будут казаться черепами.

Как тебе, Нубар? Ухмыляющаяся голова смерти, вырезанная из холодной слоновой кости!

Нубар согласно кивнул.

И потом, сказал Махмуд, снова наполняя свой стакан, не стоит ли изменить название нашего элитного войска на Священная албано-афганская фаланга, подразумевая тем самым международное братство, простирающееся далеко за пределами Гронка? Наше братство будет охватывать пределы империи Александра Великого?

Нубар кивнул, хмелея.

Что касается тайных преступлений, необходимых для инициации, Махмуд согласился с тем, что полномасштабные спартанские зверства теперь ни к чему.

Нет, Нубар, времена меняются, и мы не можем убивать детей, сказал он, отмахиваясь от воображаемой летучей мыши, которая вилась у него над ухом. Но какое благородное видение! Воскресить Древнюю Грецию во всей ее славе и даже приумножить эту славу. Ты, наверное, безумный гений. Я всегда это подозревал, а теперь я в этом уверен.

Нубар засмеялся.

Я не сумасшедший, сказал он.

Махмуд осушил еше один стакан и отмахнулся от мыши.

Посмотри, у меня над ухом ничего не вьется?

Нет.

Странно. Я готов поклясться, что что-то покусывает меня за ухом, а вчера оно кусало меня в затылок. А, ладно. Ты готов заказать маски и мундиры сейчас же?

Конечно, немедленно.

Отлично, Нубар, мундиры жизненно важны. Я не знаю, почему именно, но они все равно важны. Мне всегда неуютно, если я ношу что-нибудь кроме мундира или чужой одежды. Понимаешь, о чем я?

Нубар кивнул, Махмуд улыбнулся, и, пока мир утопал в разрушительном отчаянии Великой депрессии, которая произведет на свет так много исторических крайностей, осенью 1929 года над ежедневной порцией пива и тутовой ракии, над жареным крылышком цыпленка и неразбавленным вином родилась элитная организация, основанная на принципах чести и физической чистоты, гомосексуальности и фанатического братства. Священная албано-афганская фаланга, которую два ее создателя нежно называли «АА», была основана в маленькой прекрасной гавани Гронка.

* * *
Следующие три года, длинными и ленивыми средиземноморским днями напролет — с ясных вечеров, наполненных пением цикад, сквозь мягкую тень ночи и до блестящего спокойного рассвета, — через изящную венецианскую виллу Махмуда проходила долгая череда крестьянских мальчиков, которых посвящали в чудеса «АА».

Чтобы на вилле постоянно царила тьма, ставни на всех окнах заколотили. Свет множества свечей играл на бледно-сиреневых драпри и мягких низких кушетках, где лежали мальчики, а Нубар и Махмуд, одетые по полной форме «АА», только иногда лениво поднимались, чтобы глотнуть тутовой ракии и поговорить о Древней Греции.

На практике мальчиков одевали лишь раз в году, на закате на Пасху, когда запертые шкафы виллы открывались и всем выдавались мундиры, цепи, кожаные дубинки и жезлы. Сначала приносили торжественные клятвы в подвале, потом в ямах на внутреннем дворе жарили барашков, а за этим следовала долгая пламенная ночь пьяных плясок на вилле безымянные черные фигуры двигались с этажа на этаж и из комнаты в комнату непрерывной цепочкой.

Но главным наслаждением для основателей «АА» были, конечно, летние празднества на окрестных пляжах, дерзкое пожирание арбузов в лунном свете. Празднества начинались с краткой лекции Нубара по одному из аспектов греческой философии, а Махмуд тем временем вспарывал первый арбуз и раздавал ломти. Но почти сразу они оба растворялись среди мальчиков, и над песками разносились густые шлепающие звуки, липкие пальцы выдавливали зерна, все было испачкано сладкой сочной массой, потому что все новые и новые корочки вспарывались среди ритмично жующих ртов и ритмично плещущих волн; нетерпеливые взгляды озирали ненасытные источники тьмы, а плеск волн замирал к рассвету, становился все мягче и в конце концов смывал летнюю ночь без остатка.

Горячечные годы на вечных берегах Гронка. Арбузы, ритуалы и наслаждения без конца, двое друзей и великолепные древние мечты.

Все это продолжалось до того зимнего утра, когда горничная зашла в венецианскую виллу в гавани и нашла изуродованный труп Махмуда в полной форме «АА», но без головы. Тело уродливо выделялось на фоне четких линий постели.

* * *
Истерические крики до смерти напуганной женщины потрясли маленькую гавань. Прибывшая полиция обнаружила выглядывающий из-под кровати осклабившийся череп слоновой кости, внутри которого и притаилась голова Махмуда. Полицейские взломали запертые шкафы и нашли кипы черных униформ и связки медалей «АА». Огромные знамена АА были развешаны по стенам между фотографиями массовых собраний при свете факелов длинные ровные ряды неподвижных безликих воинов, снятых со спины, к которым обращалась маленькая прохаживающаяся фигурка в черном, в маске из слоновой кости и золотых цепях, попеременно машущая в воздухе то жезлом, то бритвой, то дубинкой.

Полиция сразу обратилась в кафе «Крабы», чтобы выяснить подробности последних минут жизни Махмуда, но в тот момент, когда они вошли в кафе, бесстрастный крестьянский мальчик, который там завтракал, подошел к полицейским и признался в преступлении. Мальчика увели. Началось следствие.

Как только полиция покинула кафе «Крабы», спавшего в своей башне Нубара разбудил телефонный звонок. К счастью, София уехала в Стамбул по делам, и ему не пришлось ничего объяснять. Он немедленно отправил от имени Софии телеграмму мельхитаристам в Венецию, что едет к ним, дабы жениться, и что они должны подыскать ему жену. Незадолго до полудня, сделав несколько конфиденциальных звонков в Тирану, он взошел на борт наемной яхты, направлявшейся в Венецию.

К его прибытию мельхитаристы нашли ему достойную молодую женщину из армянской общины в Венеции. Церемония бракосочетания состоялась сразу же, как только Нубар сошел с борта корабля. В ту ночь, перепуганный событиями в Албании, он как-то ухитрился от ужаса ненадолго возбудиться, единственный раз в жизни. Таким образом брак был осуществлен, и впоследствии не могло быть и речи о разводе из-за импотенции, недуга, преследовавшего Нубара всю жизнь.

Случилось так, что его жена забеременела от этого минутного сношения.

Расследование в Гронке завершилось быстро. С самого начала албанские власти были склонны полагать, что иностранец, а в особенности принц из столь варварской страны, как Афганистан, вполне способен на самое постыдное поведение. Поэтому власти с готовностью возложили большую часть вины за убийство на самого убитого, безголового Махмуда.

Начался суд, и крестьянский мальчик объяснил, что нечаянно удушил Махмуда одной из цепей, которые Махмуд носил на шее. Они оба лежали в постели, заявил подсудимый, и он и сам не мог понять, как цепь обвилась вокруг его ноги. Когда он понял, что произошло, сказал мальчик, и что его обвинят в смерти Махмуда, им овладела даже не ярость, а исступление, и излилось на скалящуюся маску между ног подсудимого, поскольку ее застывшая ухмылка казалась нестерпимой насмешкой. В возбуждении подсудимый бросился на кухню и нашел там топор, при помощи которого и поступил с мертвой головой так, как она того заслуживала. После этого голова, очевидно, закатилась под кровать, все ещеухмыляясь, и там-то полиция ее и нашла.

Затем слово предоставили другим жителям Гронка, рассказавшим о делах и прошлой жизни Махмуда, хотя никто из них не решился произнести имя покойного. Вместо этого все без исключения называли Махмуда этим отвратительным афганцем, этой презренной восточной обезьяной или просто этим грязным иностранцем.

А потом на суде неожиданно выяснилось, что грязный иностранец по пути в Албанию заезжал в Баку и Одессу, где вполне мог вступить в тайные сношения с большевиками. Эта шокирующая информация почему-то прозвучала в свидетельствах неграмотных гронкских рыбаков, уже удалившихся от дел, пожилых бедных людей, имевших привычку околачиваться у кафе «Крабы» в надежде получить объедки.

К концу дня судья убедился в том, что в деле было множество смягчающих обстоятельств. Извращенность грязного иностранца была более чем очевидна, равно как и шокирующее побуждение к насилию, которое в момент совершения преступления воплотилось в его уродливом костюме и уродливом оружии и особенно в омерзительной маске смерти. В результате крестьянский мальчик был приговорен всего к двадцати годам заключения в сельскохозяйственной тюрьме, где выращивали помидоры, и каждый день труда засчитывался ему за два дня заключения, так что при хорошем поведении он мог выйти на волю уже через шесть лет.

А тем временем, во имя спокойствия нации, все, что обнаружили на вилле Махмуда, под охраной послали в Тирану для проверки высшими властями, а может быть, и самим королем Зогу I, дабы выяснить, не могла ли «АА» быть коварным большевистским заговором с целью захвата страны и убийства короля, ворота для которого открыли подкупленные юнцы в стратегически важном и уязвимом месте на побережье Албании.

* * *
Как только закончился суд, Нубар получил детальные отчеты о слушаниях. София вернулась из Стамбула и в изумлении написала ему, спрашивая, что это он делает в Италии. Нубар туманно ответил, что ему необходимо отдохнуть. Он так усердно проводил опыты со ртутью, писал он, что решил поехать отдохнуть в Венецию, послушавшись давнего совета Софии. Город так очаровал его, что он купил палаццо на Большом канале для будущих отпусков. София была в восторге от того, что он наконец-то выбрался из своей башни в широкий мир, и немедленно телеграфировала в ответ. За следующие несколько дней произошел быстрый обмен телеграммами.


ЧУДЕСНЫЕ НОВОСТИ, НУБАР, Я ТАК ЗА ТЕБЯ РАДА. ТЕПЕРЬ ГУЛЯЙ И НАСЛАЖДАЙСЯ ВИДАМИ. НЕ СИДИ В СВОЕМ ПАЛАЦЦО ЦЕЛЫЙ ДЕНЬ, НЕ КИСНИ, ОСТАВЬ СВОЮ РТУТЬ ХОТЯ БЫ НА ВРЕМЯ. ЧИТАЙ СТИХИ. ЭТО ОЧИСТИТ ТВОЙ РАЗУМ.


МОЙ РАЗУМ ЯСЕН, БАБУЛЯ. БОЛЕЕ ТОГО, Я ГУЛЯЮ ОЧЕНЬ МНОГО. Я ПРОВОЖУ МНОГО ВРЕМЕНИ НА ПЛОЩАДИ САН-МАРКО.

ЧУДЕСНО. ЭТО ДЛЯ ТЕБЯ ЛУЧШЕ ВСЕГО. ТАМ ТАК КРАСИВО. ПЕЙ ПОБОЛЬШЕ МИНЕРАЛЬНОЙ ВОДЫ, ЧТОБЫ ТЕБЯ НЕ БЕСПОКОИЛИ ГАЗЫ, СПИ ПОДОЛЬШЕ И НАСЛАЖДАЙСЯ.


СПАСИБО. ГАЗЫ ПОД КОНТРОЛЕМ. ОТЛИЧНО ПРОВОЖУ ВРЕМЯ В ТАИНСТВЕННЫХ ЗИМНИХ ТУМАНАХ, КОТОРЫЕ ОКУТЫВАЮТ ГОРОД. ОЧАРОВАН ВЕНЕЦИЕЙ.


Если бы она только знала, думал Нубар, снова выходя на закате в холодный туман и направляясь к площади Сан-Марко со стопкой толстых тетрадей. Эти бессвязные признания самому себе он писал целыми днями, каждый день.

В тетрадях были лирические пассажи о том, до какой же степени его печалила судьба крестьянского мальчика, приговоренного за убийство в Гронке, кстати, сначала состоявшего в любовниках при нем, а не при Махмуде, хотя об этом в тетрадях и не упоминалось. Но большинство страниц было посвящено долгим поношениям в адрес различных особенностей поведения и характера Махмуда.

Вдобавок в тетрадях было полным-полно длинных лживых историй об «АА», которые красноречиво и убедительно доказывали, что именно Махмуд основал организацию и единолично ею управлял, а он, Нубар, не отдавал себе отчета в том, что она вообще существует. Он даже и не подозревал о ее существовании. Ему и в голову не приходило, что такая чудовищная организация, как «АА», могла действовать в сонном маленьком Гронке.

Более того, настоящее название этой грязной организации, написанное крупными буквами на каждой странице всех тетрадей, чтобы никто не перепутал, было Священная абсолютно афганская фаланга, а это доказывало, что всевозможные заговоры совершенно чужды албанскому образу жизни и национальному характеру, не говоря уже об албанских идеалах и албанской трудовой этике, и даже, в силу своего откровенного упадочничества, противоречат албанской национальной деловитости. В своих тетрадях Нубар ясно показывал, что идея «АА» могла родиться только в больном и совершенно ненормальном рассудке грязного иностранца.

В целом эта история, как следовало из записок Нубара, была не чем иным, как пугающим проявлением горного афганского сумасбродства, вырвавшегося на волю в маленькой, тихой, цивилизованной, уважаемой и законопослушной албанской рыбацкой общине.

И наконец, в тетрадях содержались многочисленные панегирики албанской пенитенциарной системе и в особенности сельскохозяйственным тюрьмам вместе с доказательствами того, что несколько лет, проведенных в одной из них за выращиванием помидоров, могут быть только благим опытом для крестьянского мальчика, который не знает ничего, кроме крошечного мирка рыбацкой деревушки.

Мальчик.

Это слово появлялось на обложках всех тетрадей Нубара. Целыми днями он неразборчиво царапал что-то в тетрадях, потягивая тутовую ракию, чтобы укрепить нервы, а в сумерках собирал тетради и шел на площадь Сан-Марко. Там он бродил по кафе и заговаривал с туристами, пытаясь прочесть им отрывки, или совал тетради в руки изумленным туристам и убегал, в надежде, что тогда они прочтут страничку-другую.

Весна сменилась летом, а лето — осенью. Ближе к зиме, когда город снова накрыли туманы, мельхитаристы сообщили ему, что его жена, которая оставила его в первую же ночь, поняв, что он собою представляет, и возвратилась в армянскую общину в Венеции, родила сына. Нубар написал им, чтобы мальчика назвали Мекленбург Валленштейн. Это было отчаянное усилие сохранить малую толику самоуважения, воспоминание о былой семейной славе, потому что император Священной Римской империи однажды, за выдающуюся военную службу во времена Тридцатилетней войны, наградил дядю первого албанского Валленштейна титулом герцога Мекленбургского.

Но слава предков не могла избавить Нубара от беспокойного отчаяния, овладевавшего им во время вечерних скитаний по кафе на площади Сан-Марко. Он прятался под арками, ожидая, пока официанты отвернутся, а потом быстро протискивался между переполненными столиками, чтобы раздать свои тетради, — пытаясь открыть им глаза, посвятить в абсолютно точные подробности рассказа о событиях в Гронке.

Где? спрашивал пораженный турист.

Нубар протягивал ему тетрадь.

Гронк, взревел он. Вы рехнулись? Вы оглохли? Гронк, я сказал. Гронк.

К тому времени встревожились даже самые светские и невозмутимые туристы. Случалось, что в него теперь летели липкие пирожные и чашки густого кофе — подручные средства официантов и владельцев кафе, которых бесили его вихляние вокруг столиков, его вороватый шепот, его манера проскальзывать у них за спиной и попытки уронить им на колени одну из тетрадей, пока они не опомнились.

И вот на него обрушивался дождь липких пирожных, над ухом со свистом пролетали чашки густого, обжигающе горячего кофе, и Нубар обращался в бегство, натыкаясь в темноте на стены, в зловещей туманной пустоте огромной площади, где отдаленные шаги звучали так, словно вот-вот его настигнут, в ночь по скользкой брусчатке, потерявшись в туманах и мороси венецианской зимы, спотыкаясь и падая, прижимая к груди свои драгоценные тетради, которые могли с исчерпывающей полнотой объяснить, что случилось в Гронке, если бы только кто-нибудь согласился их прочитать, если бы только.

Уже перед рассветом он мешком валился в гондолу и приказывал гондольеру плыть по Большому каналу, чтобы он мог попасть в свой палаццо до рассвета. К его лицу пристали крошки черствых булочек, его вечерний костюм был весь в грязи, оперный плащ изорван, а цилиндр продавлен, и он лежал на дне гондолы, с мучительно идущей кругом головой, дрожа, проваливаясь все глубже в оцепенение, ослабевший, потому что теперь он съедал только одно жареное крылышко цыпленка дважды в день весь последний год его томило болезненное желание уморить себя голодом. А еще он до бреда напивался тутовой ракии, которую всегда носил в деревянной фляге на плече и брал по вечерам на площадь, — еще один болезненный симптом тяги к саморазрушению, которая терзала его весь последний год.

Но вот наконец он дома. Нубар ступил на пристань и чуть не упал в воду, утопив ботинок и цилиндр. На пристани он потерял оперный плащ, он бессвязно бормотал, пробираясь по мокрым камням и срывая с себя одежду, и наконец исчез, уже почти нагой, в двери своего элегантного палаццо, чтобы прятаться там до тех пор, пока вновь не наступит вечер, и под покровом тьмы бродить по городу.

Так жил Нубар в последние дни 1933 года, безумный призрак, бродящий в зимних туманах Венеции. Никогда он еще не был так далек от вечного города своей мечты. Но все же скоро, очень скоро, он достигнет своей цели — бессмертия, прочитав последний ошеломительный отчет РБУ о Великом иерусалимском покере.

Часть четвертая

Глава 12 Мод

Боится Иерусалима, ты только подумай. Вообще боится чего-то, мы-то давным-давно не боимся ничего на свете.

Неудивительно, что долгая дружба Мод и Мунка началась в Смирне. Много лет спустя, оглядываясь на сорок лет, прожитые в Восточном Средиземноморье, она вспоминала только два города. Смирну воплощение тайн чувственной любви, и Иерусалим, хранивший тайны святой мечты.

На самом деле Мод совсем недолго прожила в этих городах, полгода в Смирне и чуть больше — в Иерусалиме. И все же много лет спустя поток времени для нее стал столь изменчив — несколько лет сокращались до немногих смутно всплывающих в памяти мгновений, а день или вечер превращался в месяцы воспоминаний, — что ей казалось, будто она прожила гам дольше, чем в Афинах, Стамбуле и Каире.

Иерусалим, потому что там она встретила Джо. Смирна, из-за Сиви и Терезы.

Мунка она встретила в одном городе, но для нее он навсегда стал частью другого.

Итак, Смирна, 1921 год. Мод бежала из маленького иерихонского дома, утопающего в цветах, который нашел для нее обожавший ее Джо, чтобы ей не повредили зимние горные ветры. Их дитя было зачато прошлой весной, в первые дни и ночи их любви в крохотном оазисе на берегу Акабского залива. Месяц совершенного одиночества в том крохотном оазисе, бесконечный месяц в мире пламенеющих пустынных закатов и звездной тьмы, месяц напоенных солнцем часов на окаймляющих Синай сверкающих песках, месяц голубой воды, которая холодила пальцы их любви.

После этого — зима в другом оазисе, в цветущем Иерихоне, в ожидании рождения ребенка. Джо почти все время был далеко, он переправлял оружие в Палестину, потому что был беженцем и не мог иначе заработать на хлеб, он был далеко, потому что ничего иного не оставалось, и все же старые страхи Мод — а вдруг ее бросят? — возвращались из детства, без конца задавая ужасные детские вопросы.

Почему все уходят? Почему они все уходят?

Ушел ее картежник-отец, ушел с фермы в Пенсильвании, ушел на запад. Ушла ее мать, она в отчаянии проглотила парижскую зелень, и когда это не помогло, пошла в амбар и повесилась, как раз перед обедом. Ушла ее бабка, родом из индейцев-шайенов, вечно стоявшая за стойкой закопченного салуна, который она держала в шахтерском городке в Пенсильвании. Под конец старуха-индианка целыми днями молчала, а маленькая Мод училась арифметике, подсчитывая, сколько выпили шахтеры, и слышала от них, что ее дед осужден за убийство и сослан, ушел, чтобы никогда не возвращаться.

И потом мечта ее юности, мечта стать лучшей в мире фигуристкой. И она вполне могла бы ею стать в шестнадцать лет она сбежала в Европу и оказалась самой младшей в олимпийской команде по фигурному катанию. Но вместо этого, не зная абсолютно ничего о мужчинах, она сделала романтическую ошибку, за которой последовала катастрофа. Она вышла замуж за человека, которого совсем не знала. Он жил в албанском замке семнадцатого века и звался Екатерин Валленштейн.

Екатерина раздирали два безумных проклятия, наложенных на него отцом. Последний из Скандербег-Валленштейнов возомнил, будто он Господь, а его сын, следовательно, Христос, и назвал сына в честь того синайского монастыря, где обнаружил подлинную Библию. Этот двойной груз был для Екатерина Валленштейна невыносим, и он все глубже запутывался в символах святой Екатерины — меч, корона, колесо и книга. Колесо, чтобы мучить мальчиков в албанских лесах, меч — чтобы медленно их убивать, а сам он в это время истекал кровью в терновом венце и переплетал книгу своей короткой жестокой жизни в жертвенную человеческую кожу, в диком безумии вновь заставляя свои жертвы пережить мученичество исторической Екатерины и ее мистический брак с Христом.

Он был обречен с самого начала, Екатерин Валленштейн. Он был проклят, потому что его отец подделал Синайскую библию, дабы создать порядок из хаоса и дать верующим хоть какую-то духовную опору.

Мод спаслась от него благодаря загадочной старухе, которая странным образом держала в руках весь замок, Софии Молчунье, — в то время Мод еще не знала, что она мать Екатерина. В 1906 году, когда Мод вот-вот должна была родить, София помогла ей сбежать из замка. Она родила прежде срока, в крестьянском доме, а Екатерин во главе отряда из сорока всадников тем временем искал ее и нашел, перебив крестьянскую семью, приютившую Мод. Екатерин галопом мчался во главе отряда, он хотел убить Софию и отвезти новорожденного сына в замок. Но София положила конец проклятиям, лежащим на своем сыне, на месте убив его. Взглядом, как потом думала Мод, — и осенив сына крестным знамением.

И так сын Мод Валленштейн, Нубар, оказался потерян для нее в самый день его рождения. И семью годами позже, в Афинах — умершая дочка. Второй муж Мод, греческий патриот Яни, был где-то далеко, сражался на одной из бесконечных войн, но в 1916 году и он погиб на Македонском фронте.

После четырех долгих лет тоски — мечта в Иерусалиме. Там она встретила своего волшебного ирландца, как раз в тот момент, когда он впервые выходил из Хадж-Гаруновых загадочных пещер прошлого в тенистой подземной крипте Церкви Гроба Господня Джо — весь вихрь слов и видений. Там Мод удивленно, не проронив ни слова, опустилась на колени и безмолвно дала неофиту впервые причаститься тайн.

А за этим последовала прекрасная весенняя Акаба, летние истертые иерусалимские камни, и цветущий осенний Иерихон, и вечера на холмах, когда незаметно холодает. И Джо часто оставлял ее одну, хотя и против своей воли, и ужасный страх терзал Мод, когда она смотрела на течение Иордана, илистой реки чудес, как раз у их домика завершающей краткий и отвесный путь с сочных склонов Галилеи к пустыне Мертвого моря.

Страх, что Джо покинет ее. Что его любовь тоже уйдет. У ее ног бежала река, а Джо был слишком молод, чтобы понять ужасное безмолвное одиночество, которое охватывало ее той зимой у Иордана, — Мод не могла оторвать глаз от воды, не могла протянуть руку и прикоснуться к любимому.

И вот когда к концу зимы родился Бернини,[132] она сбежала. Она ушла, не дав Джо увидеть сына, не оставив записки, потому что тогда она никак не могла объяснить ему про амбар в Пенсильвании и албанский замок, про дочь, умирающую, пока Яни был на фронте, про смерть Яни. Все эти неумолимые демоны возвращались и сокрушали ее мирные мечты, которые она, казалось, обрела в безмолвии иерусалимской крипты.

Она в отчаянии бежала из домика в цветах в Галилею, где прожила несколько месяцев, пока не смогла путешествовать с Бернини. А в апреле, терзаемая печалью, поехала в единственное убежище, которое она знала в этом мире, — на прекрасную виллу у моря в Смирне, где жил пожилой сводный брат Яни, утонченный и добросердечный Сиви.

* * *
Сиви тогда было почти семьдесят. Он был необычайно высок для грека, как и Яни, — оба они унаследовали широкий сильный костяк и темно-синие глаза от отца, известного вождя войны за независимость Греции. Их отец родился в отдаленном уголке Крита, о котором говорили, что живущие там люди — прямые потомки дорийцев. Неистовый старик был женат дважды, и Сиви родился, когда ему было за пятьдесят, а Яни — когда ему было уже далеко за восемьдесят.

Так что сводных братьев разделяли почти тридцать лет и многое другое тоже. Яни был воинственный патриот, подчинивший свою жизнь девизу критян в войне с турками «Свобода или смерть!». Сиви — изысканный денди, светский ценитель искусства, и на его знаменитых чаепитиях в Смирне рано или поздно объявлялся каждый.

За последние годы Мод писала Сиви всего один раз, вскоре после возвращения с Акабы. В короткой записке говорилось, что в Иерусалиме она безумно влюбилась. Но потом страхи совершенно парализовали ее, и она больше не осмелилась писать. И потому в тот апрельский день Сиви не знал, кто стучится в дверь, когда впускал гостью, а она стояла под дождем, худая и измученная, с младенцем на руках и единственным потрепанным чемоданом у ног.

Мод долго обдумывала, что скажет при встрече, но все слова вылетели у нее из головы, когда она увидела возвышающегося над ней Сиви. Она не смогла вымолвить ни слова и разрыдалась.

Дальнейшее она помнила довольно смутно. Сиви обнял ее и провел внутрь, отдал младенца на попечение домоправительницы и велел Терезе, своей секретарше-француженке, приготовить ванну и принести одежду. Все это время он радостно болтал без умолку, будто бы только и ждал этого визита уже многие месяцы, а дождь был единственным несчастьем в тот темный апрельский день.

Потом они сидели у камина и пили коньяк. Сиви улыбался каждой морщинкой, качал массивной головой и болтал о Смирне и своих недавних приключениях, ни разу не упомянув о Бернини или о жизни Мод в этот последний год. Он просто принимал ее присутствие в его доме и трудолюбиво, как муравей, выстраивал все более изощренные детали своих историй, чтобы она могла отвлечься.

Константинополь, 1899-й.

Пока Сиви нежил молодого морячка в гостиничном номере, постоянный любовник морячка, неуклюжий таможенный инспектор, начал выламывать топором дверь, крича, что сейчас убьет Сиви. Единственным путем к отступлению было окно, и дверь подавалась так быстро, что одеться он уже не успевал. Сиви выпрыгнул из окна, раскрыв над головой зонтик вместо парашюта, в длинной красной ночной рубашке на голое тело — в гостинице было достаточно прохладно и без ночной рубашки не обойтись, не важно, чем они там занимались.

Рубашка раздулась парусом, открыв его наготу прохожим на улице. И что еще хуже, он даже не видел, куда падает.

Даже не знать, нараспев произнес Сиви, изящно взмахнув рукой, в какую именно могилу попадешь? Дьявольская насмешка судьбы.

Но он удачно, подняв огромный фонтан брызг, приземлился седалищем в кадку с водой на тут же накренившейся армянской повозке. Лошади в этот момент понесли, потому что на них набросилась брехучая собака. Таможенный инспектор потрясал топором в окне гостиницы, а повозка уже грохотала по улице, и за ней с лаем неслась собака, а Сиви сидел по грудь в воде и все еще высоко держал зонтик. Рубашка пузырилась вокруг него, как гигантская красная кувшинка, он улыбался и любезно кивал ошеломленным зрителям на тротуарах, которые видели, как он прыгал из окна в самый подходящий момент, чтобы спастись бегством.

Или Салоники, 1879-й.

В юности Сиви находил особую сладость в проказах и не появлялся в своей оперной ложе до конца первого антракта. Он представал перед публикой в огромной красной шляпе, убранной розами, в длинных красных перчатках и ниспадающем свободными складками красном платье с массивным турнюром, а в ложбинке груди у него красовалась брошь невероятных размеров с фальшивым рубином.

По ярусам оперы слышались яростные перешептывания, но Сиви, казалось, был сосредоточен на сцене и не обращал ни на кого внимания и медленно поглаживал указательным пальцем роскошные усы.

Поднялся занавес. Зигфрид строевым шагом прошел на середину сцены и распростер руки, чтобы объявить о том, что свершил подвиг. И в этот самый миг Сиви резко вскочил на ноги и глубоким басом прогрохотал первые ноты соло. Это не только потрясло Зигфрида так, что он замолчал, и ошеломило зрителей — в ту же секунду занавес упал.

Александрия и Родос, и Рим, и Венеция, и Кипр, и Флоренция. Чтобы позабавить Мод, Сиви вспоминал бесконечные истории давних лет до тех пор, пока Мод невольно не рассмеялась. Целуя ее на ночь, Сиви прошептал, что эта весна в Смирне обещает быть особенно прекрасной, намекая, что она может жить на его вилле у моря, сколько захочет.

И поздней ночью, пока дождь стучал в окна дома, она без сна лежала в кровати, тихо всхлипывая в темноте, думая об этом нежном и чутком человеке, который как-то научился принимать все и всех в жизни, ничего не спрашивая и ничему не удивляясь.

В ладу с самим собой. Интересно, сможет ли она когда-нибудь обрести такую безмятежность.

* * *
Она впервые встретилась с Мунком в июне и поняла, что Сиви он вроде приемного сына. Это поначалу удивило ее, потому что она давно знала Сиви, а он ни единым словом не обмолвился о Мунке. Но потом она подумала, что в этом весь Сиви. Никогда не скрывая того, что касалось его лично, он тем не менее был крайне щепетилен, говоря о других, поэтому один его друг часто даже не подозревал о существовании другого. Мунк был ничуть не меньше удивлен, узнав, что у Сиви есть невестка.

И она американка с прекрасными зелеными глазами, сказал Мунк, беря Сиви за руку. Почему ты мне никогда о ней не говорил, старый ты грешник?

Сиви покачал головой и хитро улыбнулся.

Сказать тебе? Почему это я должен был тебе сказать? Не хочется усложнять ваши жизни. Симпатичная молоденькая вдовушка из Нового Света? Странствующий холостяк из Будапешта? Нет, я никогда не возьму на себя ответственность за такое предприятие. Кто знает, что из этого выйдет? На самом-то деле мои шкафы просто набиты родственниками и друзьями, о которых ты никогда не слышал. Это нормальное состояние, тебе еще предстоит это понять, когда доживешь до моих лет и обзаведешься опытом вроде моего. Просто невероятно, как с годами растет количество окружающих тебя людей. Даже когда ты просто идешь прогуляться исключительно по своим делам. Пойдем-ка выпьем чаю. Юному Мунку просто не терпится сообщить нам что-то архиважное, готов поклясться.

На самом деле Мунк приехал в Смирну, чтобы рассказать Сиви о том, что недавно стал приверженцем сионизма, и когда весь первый день они просидели вместе в саду, он говорил только об этом. Сиви отечески кивал, внимая восторженным тирадам Мунка о грядущих политических пременах в Палестине, а секретарь Сиви Тереза безучастно слушала. Но к тому времени Мод знала молодую француженку достаточно хорошо, чтобы понять причину ее деланного равнодушия.

И давно кончился их роман? спросила она Сиви позже, когда они остались вдвоем и он начал готовиться к вечернему выходу в свет. Сиви счастливо улыбнулся и уселся поближе, с явным удовольствием задержавшись, как всегда, когда речь заходила о любви.

Но дорогая моя, сказал он, приглаживая короткие седые волосы, их роман до сих пор длится.

Не думаю. Он об этом, может быть, еще и не догадывается, но она-то знает.

Ты имеешь в виду этот новый интерес к политике — еврейскому государству и так далее?

Да.

Сиви величественно покачал головой.

Чепуха. Одна страсть пробуждает другую. Наш друг Мунк искал свое дело долгие годы, еще до того, как холодные туманы Центральной Европы стали исподволь разрушать его пышную империю. В его жилах течет кровь великого Иоганна Луиджи Шонди, в нем живет неутомимый дух познания, и теперь, когда Мунк нашел свое дело, его пламя будет гореть еще ярче, освещая все уголки его души. Короче, это любовь. У него целая жизнь впереди, чтобы исследовать всевозможные любовные ландшафты. Средиземноморье наконец поймало его.

Сиви, у тебя отлично получается. Ты должен вернуться на сцену.

Что-то не помню, чтобы я со сцены уходил. Ну что, поспорим на драхму? Я за то, что их страсть только разгорится. А ты говоришь — она уже ушла?

Хорошо, спорим на драхму.

Сиви неожиданно подался вперед. Его лицо посерьезнело. Он взял ее за руку.

Нет, Мод, не надо. Это неправильно, разве ты не видишь? Никогда нельзя так делать, ты так никогда не будешь счастлива. Даже если это всего лишь драхма. Ни одной драхмы. Ты разве не понимаешь, что ставишь против любви?

Понимаю.

Значит, отказываемся от ставки?

Да.

Сиви улыбнулся и сжал ее руку.

Отлично. Самое малое, что мы можем делать на прекрасных берегах Эгейского моря, это почитать наших языческих богов. А они всегда были на стороне любви, как же иначе. Небеса, на какие проделки они только не пускались. Облик лебедя или быка уж точно не мог им помешать. Мы можем им только завидовать, но нам до них далеко.

Это твои боги, Сиви, но не мои.

Нет, моя прелесть, это не так, и все тут. Они принадлежат всем, кто жил в этом солнечном свете, день или вечность, не важно. Видишь ли, нам ничего не изменить. Призывай — не призывай богов, они все равно здесь.

Это ты придумал?

О нет, для меня слишком глубокомысленно. Это сказал достопочтенный советчик древности, а точнее, Дельфийский оракул. С этими словами он обратился к спартанцам, когда они замышляли войну против Афин. Что ж, они начали войну и восторжествовали, но потом над ними восторжествовали фиванцы, и к чему они в конце концов пришли? Ах да, в конце концов. В конце концов, все мы содомиты.

Мод рассмеялась.

Сиви. Это ужасно.

Конечно ужасно. Для этого времени суток — так и вообще гнусная позиция. Но ты понимаешь, что я имею в виду? Ты видишь, как сложно избежать любви? Даже когда мы поворачиваемся к ней задом, мы все равно в опасности.

Сиви, хватит.

Старик умиленно покачал головой и поднялся на ноги.

Ты, конечно, права. В этом городе, где в любом кафе развратники головокружительными способами утоляют свои страсти, столь мягкие замечания как-то даже неуместны. Но мы-то здесь, у очага, и дух материнства витает в этой комнате, а наверху невинный младенец ждет, пока его покормят. Кстати, для него ты уже выбрала.

Выбрала что?

Будущее. Ты ведь назвала его Бернини. С таким именем языческие боги просто не могут его не заметить. Хочет он того или нет, но солнце Средиземноморья всегда будет ему родным, и я предвижу, что он получит благословение. Вот так, а материнские заботы зовут тебя наверх. Мунк с Терезой ушли, чтобы в лунном свете вкусить загадок гавани, а я, пожалуй, рискну и заберусь в какой-нибудь тенистый уголок Смирны и поищу пищи духовной, которую для меня этот утешительный июньский вечер приготовил. Не пожелаешь мне удачи? Я уже не так молод, как раньше.

Мод рассмеялась. Стоя в дверном проеме, Сиви пригладил усы.

Ну так как? Ни одного скромненького пожелания?

Тебе они не нужны, старый ты распутник.

Не нужны? Под конец-то? Хм. Я, значит, должен философски покориться судьбе. Но стоицизм для меня превыше всего, хотя я, собственно, привык быть сверху. Так что, если утром тебе послышатся шепотки, не беспокойся. Это может оказаться задумчивый молодой мерзавец, пришедший сюда в поисках Зенона из Смирны, которого справедливо почитают за то, что и во тьме, и при свете солнца он жил в гармонии со своей природой. И абсолютно последовательно. Без смущения смешанного общества. Итак, адье. Смирна вновь манит меня, и кто я такой, чтобы противиться нежному шепоту любви? Адье, моя милая Мод.

* * *
В то лето Сиви хотел побывать на Крите, в деревне своего отца. Он просил Мод поехать с ним, но она отказалась, потому что там родился Яни и ей вновь пришлось бы вспомнить всю боль утрат, которую она не до сих пор не преодолела.

Сам Яни никогда не рассказывал эту историю. После смерти Яни ее рассказал Сиви, пытаясь объяснить Мод, почему Яни жил так, как жил.

Мать Сиви умерла, производя его на свет. Богатая сестра, жившая в ту пору в Смирне, предложила взять ребенка на воспитание. Отец Сиви, которого сломила смерть жены, согласился. Он решил бросить политику и вернуться в далекую деревеньку на Крите, туда, где он родился.

Он снова стал пастухом, как в юности. Полгода он проводил в горах, наедине со своим стадом, гонял овец от рассвета до заката, чтобы найти им скудную пищу. Он в одиночестве ночевал в сложенных из широких плоских камней хижинах, которые стояли в горах веками, выдерживая яростные ветры этого лунного ландшафта. В холодные ночи горного лета он не снимал сапог и грубого шерстяного плаща. Тьма окружала его до восхода солнца и после заката, и во тьме он поспешно съедал козью простоквашу и принесенный весной из деревни дважды выпеченный хлеб, твердый как камень, пока его не размочишь в воде.

Иногда он замечал движение на далеком склоне и мог передать привет другим кочующим пастухам. Расстояния были слишком велики, чтобы донести слова, и они разговаривали не словами, а скорее напевом, в котором смыслом обладали интонация и ритм. Возможность поговорить с человеком лицом к лицу выпадала редко — лишь когда в конце октября ущелья засыпал снег, — тогда приходило время спускаться в деревню и ждать, пока в апреле снега сойдут.

Только через четверть века отец Сиви, уже восьмидесяти четырехлетний, взял вторую жену, девятнадцатилетнюю девушку из своей деревни. Она вскоре понесла, а к концу беременности появились осложнения. Когда она была на восьмом месяце, они оба пошли через горы к северному побережью, в ближайший город, где можно было найти врача.

Было начало октября, и снежные хлопья уже заметали ущелья. Через два дня они дошли до последней северной гряды и увидели распахнувшееся перед ними Критское море. В ту ночь у нее начались преждевременные роды, и к рассвету стало ясно, что ребенок идет ножками вперед и задыхается.

Они обменялись несколькими словами — старик, проживший долгую жизнь, и женщина, жизнь которой только начиналась. Уйти предстояло не тому, но ничего не поделаешь.

Он обнял ее. Они оба осенили себя крестом. Тогда он вложил ей в руки по камню, а перекрученный корень дикого тимьяна просунул между зубами, разрезал ей живот своим охотничьим ножом и достал ребенка, а она потеряла сознание и умерла.

В то утро он начал спускаться к северному побережью с младенцем Яни на руках и окоченевшим телом жены, привязанным на спине.

* * *
Да, я тебя понимаю, сказал Сиви, а она сидела, уронив голову на руки.

Это жестоко, и бесчеловечно, и кажется варварством, но ты и сама должна понимать, что за жизнь у этих людей. В горах все равно что на Луне. Там к скалам лепятся только несколько стебельков дикого тимьяна, и мужчина должен искать эти стебельки целыми днями, с пяти утра до десяти вечера, чтобы козам было что есть. И мужчины ищут, они ходят взад-вперед по горам. В это почти невозможно поверить, если не увидеть своими глазами. Жизнь там трудна и жестока, и хотя они доживают до глубокой старости, если им не мешать, но мешают им часто, так что они то и дело сталкиваются со смертью.

Не так давно один ребенок играл в одной из таких деревень и в шутку снял колокольчик с козы своего отца и повесил на соседскую. Украли козу? К ночи отец мальчика был уже мертв, и сосед был мертв, и трое других мужчин мертвы, а к следующему утру в деревне не оставалось ни души. Потому что, если бы все семьи не ушли разом, братья и дядья продолжали бы убивать друг друга, пока не погибли бы все мужчины деревни. Они знали это, и им ничего не оставалось, как только покинуть свои дома и уйти прочь.

И эта жизнь такова, что они знают — у каждого есть долг и нельзя страшиться смерти. Конечно, Яни мог бы приехать с фронта, когда должна была родиться дочь, мог бы приехать, когда она заболела, но я не сомневаюсь, что ему это и в голову не пришло. Он был там, где должен быть мужчина, и делал то, что ему надлежало делать. Горцы в этом уголке Крита, единственные из всех греков, никогда не знали власти турок. Двести лет турки жгли их деревни, но они уходили в горы и возвращались с новым поколением сыновей, чтобы сражаться, они спускались с гор, и сражались, и видели, как умирают их сыновья, и возвращались обратно в горы. Двести лет они жили так, и когда они сопротивлялись особенно отчаянно, турки сажали их на кол и ставили перед ними зеркало, чтобы они могли видеть, как медленно умирают на жарком солнце. Самым славным из их вожаков был капитан Яни, который умер именно так, он был на несколько лет младше твоего Яни. Вот откуда твой Яни, и вот кем он был.

Мод вздрогнула. Она поняла, что, наверное, можно жить и так. Но сама она не захотела видеть эти горы.

* * *
Когда Мод сказала, что этим летом хочет побыть с Бернини, Сиви предложил ей остаться у него на вилле в Смирне. Она сразу же согласилась, планируя отправиться в Афины и найти работу переводчицы осенью, когда Сиви вернется. А Тереза уже уехала на лето на острова, и ее роман с Мунком резко оборвался еще в июне, как и предвидела Мод.

Мунк дважды заезжал в Смирну тем летом, и когда он приехал во второй раз, Мод провела с ним ночь. Ее толкнули к нему вино и одиночество, его толкнули к ней вино и нехитрые желания. На следующий день они улыбались, вспоминая об этой ночи и зная, что она не повторится. Мунк был погружен в дела сионизма, а Мод, как и раньше, думала, что осенью ей придется начать новую жизнь в Афинах. Но оба они знали, что эта длинная теплая летняя ночь станет началом дружбы.

Поздно ночью они заговорили о Терезе и сразу же поняли, что совсем ничего не знают о ее прошлом. Сиви рассказывал, что три года назад девятнадцатилетняя Тереза сошла на берег в Смирне, одинокая, без друзей и без денег. Один из ее попутчиков, знакомый Сиви, привел Терезу на чаепитие, и, чтобы помочь Терезе, Сиви предложил ей место секретарши. Вскоре он очень привязался к ней и шутливо называл своей приемной дочерью.

Еще один обласканный бесприютный агнец, сказал Мунк, совсем как я перед войной. Сиви очень обрадовался, когда она здесь появилась. Что бы этот старый грешник ни говорил, у него тоже бывают приступы тоски и одиночества, и теперь, когда она рядом, ему гораздо легче. Она — его семья, он очень любит ее, и я думаю, что и она по-своему к нему привязана. Но в Терезе есть что-то, чего мне не понять. Какая-то тайна. Что-то, что не позволяет ей ни с кем сблизиться по-настоящему. Я не могу этого объяснить.

Сиви больше ничего о ней не знает?

Это все. Да, еще то, что она получила образование в монастыре во Франции, и, очевидно, очень строгое, хотя сейчас она в церковь не ходит. Но ничего не знает ни о ее семье, ни о том, живы ли ее близкие, ни о том, как она попала в Смирну. Конечно, он никогда никого ни о чем не расспрашивает. Если с ним хотят поделиться, он только рад выслушать, и лучшего слушателя не найти. Но если от него что-то скрывают, он просто принимает все как есть и ныряет в новое знакомство как в омут головой — он всем предлагает свою дружбу. Это невероятно, кажется, будто он совсем бесхитростный и ни от кого не ждет вероломства. Конечно, иногда он должен хитрить, как же иначе. Но сам я ничего подобного за ним не замечал. Что говорить, Мод, ты же, наверное, все это знаешь.

Она кивнула.

Да. Когда я приехала сюда впервые, еще женой Яни, — какая-то американка без семьи, неизвестно откуда родом, — он ничего не пытался обо мне узнать. И этой весной, когда он увидел в дверях нас с Бернини, он ведь целый год обо мне ничего не слышал, не знал, что у меня ребенок, и что же? он расплылся в улыбке, обнял меня — и все. Ах вот и ты, как мило. Это все, что он сказал. И это были не просто слова. Клянусь тебе, в его взгляде не читалось ничего, кроме радости.

Мунк поднялся с постели, чтобы налить еще вина. Мод отхлебнула и стала смотреть в окно на огни гавани.

А когда у вас с Терезой начался роман?

Около года назад. Я впервые приехал к Сиви после войны, и, по-моему, довольно естественно, что мы с Терезой полюбили друг друга. Но я всегда появлялся в Смирне всего на несколько дней и не думал, что для нее это серьезно. И уж Тереза-то точно вела себя так, будто это для нее ничего не значит.

Та самая дистанция, о которой ты говорил?

Да. Не то чтобы она была со мной холодна, а как будто ей было все равно, что из этого выйдет. Она меня даже ни разу не спросила, когда я вернусь. Когда я появлялся — что ж, хорошо, когда уезжал тоже ничего. Но когда я приехал в начале июня, она вдруг ни с того ни с сего ужасно расстроилась и сказала, что больше не хочет меня видеть. Правда странно? Когда она мне это сказала, у меня было ощущение, что она говорит как во сне. Словно она сейчас не со мной и говорит о чем-то другом. Если I честно, я думаю, что дело не во мне, я ей безразличен, и уж точно не я вызвал у нее такой всплеск эмоций.

Я знаю, сказала Мод.

Как это? Откуда?

Мы ведь тоже несколько раз разговаривали с ней перед тем, как она уехала отдохнуть. Она была ужасно сдержанна и осторожна, но все равно проговорилась. Это, конечно, довольно странно, но мне показалось, что те места, о которых ты все время рассказываешь, то есть Палестина, Святая земля и особенно Иерусалим, ее чем-то смутно беспокоят. Я не знаю, почему я так подумала. Может быть, это как-то связано с тем, что раньше она верила в Бога, а теперь утратила веру. Как ты думаешь, вдруг она почему-то боится Иерусалима?

Мод тряхнула головой. И внезапно рассмеялась: над собой.

Боится Иерусалима, ты только подумай. Вообще боится чего-то, мы-то давным-давно не боимся ничего на свете. Ты ничего не боишься, Мунк?

Нет. Наше дело требует времени, но все получится.

Мод улыбнулась. Она приложила палец к носу.

Да? Иначе и быть не может? Вера отцов?

Не только, милая моя, гораздо больше. Вспомни, я стал сионистом благодаря бывшему японскому барону. И я смог встретиться с рабби Лотманом только потому, что однажды я разговорился о кавалерийской тактике с его братом-близнецом, бароном Кикути, героем Русско-японской войны.

Ну и что?

И вот мне посчастливилось встретиться с бароном Кикути в Константинополе, откуда мы оба держали под наблюдением тайные нити Балканской войны. И вот десять лет спустя он пишет мне и просит проведать его брата-близнеца, который перешел в иудаизм и, возможно, в данный момент изучает еврейский мистицизм в Сафаде. Но брата там нет, и я прослеживаю его путь до монастыря Святой Екатерины в Синае. Он укрылся там потому, что кого-то слишком заинтересовала его сионистская деятельность, и притворяется христианином-паломником, несторианцем из Китая. В монастыре я слушаю вечерние концерты на кото в исполнении этого человека, который теперь зовется рабби Лотман, и в этом необычном месте музыка звучит так странно и пугающе, что я не могу спать по ночам. И вместо того, чтобы спать, мы с бывшим японским бароном все говорим и говорим, и в результате венгерского еврея на Синае обращают в сионизм, причем обращает не кто-нибудь, а землевладелец-аристократ с севера Японии, которого буддизм научил умирать, а рождаться — синто.

Мод снова засмеялась.

Ни словом не соврал. И что же дальше?

И вот со всей этой географической и расовой, религиозной и эстетической пестротой сразу становится ясно, что нас поддерживает нечто большее, чем вера отцов. Очевидно, что кто-то наверху принялся за это дело и дал мне веру для моей миссии.

Мод потянулась и дернула его за нос.

Хорошо иметь таких помощников, сказала она. Единственное, что ты мне еще не объяснил, так это почему этим японским близнецам отведена столь важная роль в промысле Божьем.

Но это же просто, сказал Мунк, в свою очередь дергая ее за нос. Японцы — уникальные люди, они пришли на свои острова более или менее цельной общностью и со своей собственной культурой, как раз во времена Христа. Но никто не знает наверняка, откуда они пришли. В прошлом веке, когда они открыли свою страну для Запада и начали европеизироваться, они сами несколько раз выдвигали предположение, что вполне могут быть потомками десяти исчезнувших колен израилевых. Никто никогда не воспринимал это всерьез, а вообще-то даже сроки сходятся, если предположить, что они неторопливо шли через Азию, по пути выращивая зерно и скот, как все кочевые народы. Чтобы развивать свою уникальную культуру, чтобы стать определенно азиатским народом, когда они наконец прибудут на свои азиатские острова, — на все это им нужно было время. И наконец, я, кажется, забыл сказать, что и барон Кикути, и его брат оба миниатюрные мужчины с очень короткими ногами. Ноги у них такие короткие, что если не торопиться, пересечение одного из величайших континентов с запада на восток займет несколько веков. И наконец, промысел Божий заключался в том, чтобы за последние два с половиной тысячелетия Его избранный народ утвердился на двух оконечностях Азии и следил, чтобы ничего предосудительного не происходило на внутренних территориях, как известно, породивших самых ужасных тиранов в истории. Таковы вкратце факты. Ну, и что ты думаешь по этому поводу?

Мод улыбнулась и наполнила бокалы. Она подняла свой, чтобы произнести тост.

Chapeau ,[133] Мунк.

Благодарю вас, мадам.

* * *
Мод увидела перемены в Терезе еще до того, как в сентябре переехала в Афины. Она не могла поверить, что все действительно так плохо, но на деле оказалось еще хуже, как сказал ей Сиви при встрече в Афинах в конце следующей весны.

Она погибает, печально сказал старик. Ей все стало безразлично. Наркотики, и алкоголь, и любой мужчина, который заговаривает с ней на улице. Она сказала мне, что в прошлом месяце их было тридцать пять и у большинства она и имени-то не спрашивала. Потом она рассмеялась и сказала, что, по крайней мере, все они были бородатые.

Бородатые?

Да, нелепость какая-то. Я не знаю, что это значит и значит ли это хоть что-то вообще. Но мне не понравилось, как она это сказала, а смех… не смех, а стон отчаяния — слышать жутко. Но она не хотела, чтобы я ей помог, она говорит, что это не моя забота и я ничего не могу для нее сделать. Что ж, если это не моя забота, то чья же тогда? У нее, кроме меня, никого нет. Ох, говорю тебе, Мод, мне при одной мысли об этом дурно становится. Так не может дольше продолжаться. Или она что-то изменит в своей жизни, илипогибнет. И она так молода, почти ребенок.

Мод взяла его за руку и согласилась с ним, не зная, что конец действительно близок, потому что контрабандист Стерн, человек из Иерусалима, тот самый, что помог Мунку найти рабби Лотмана, в сентябре устроил для О'Салливана встречу с Сиви в Смирне.

Сиви давал Стерну оружие, а Джо тайком его переправлял. Сиви, подпольный патриот, мечтающий о великой Греции, — о его тайной жизни Мод не узнает еще долгие годы. И Стерн, оборванец-контрабандист, который через десять лет спасет Мод жизнь, когда она будет в отчаянии стоять под дождем на берегу Босфора, готовая бросить все, потому что ее истерзали воспоминания о прошлом, и кинуться в воду с наступлением ночи.

Сиви, Тереза, Стерн, Джо. Только несколько месяцев оставалось им пробыть вместе, до того дня, когда разразится ужасная резня, непоправимо изменив их жизни.

Резня навсегда сломает Стерна. Сведет с ума утонченного Сиви. А о мучительных видениях Терезы, огне и дыме той ужасной бойни, внезапно с болью узнает Джо, когда настанет время, на маленькой одинокой крыше в Старом городе, где Джо будет нести стражу.

Смирна и Иерусалим. Языческий и священный города, которые однажды так сложно переплетутся в памяти Мод.

Глава 13 О'Салливан Бир

Эта ночь неспроста, подумал он, в такой-то тишине. Неспроста такая ночь, ночь под шепчущими небесами.

За двенадцать лет игры бывали и моменты затишья, когда один из троих друзей исчезал на несколько дней и даже недель, преследуя свою мечту. Мунк Шонди трудился ради будущего еврейского государства, Каир Мученик искал черный метеорит ислама, а О'Салливан размышлял над загадками утраченной Синайской библии и своей утраченной любви. Он думал о Мод, женщине, которая в 1921 году покинула его, забрав с собою их новорожденного сына.

Когда на Джо накатывали воспоминания, он уезжал из Иерусалима в Галилею, где держал свой крохотный гидросамолет, «Сопвич Кэмел».[134]

Джо выиграл «Верблюда»[135] в покер во время большого бурана 1929 года. В ту весну он научился на нем летать и построил для него ангар на берегах озера. Первый его полет в ту весну определил сценарий для всех последующих.

Поздно вечером он ехал в такси к заводи. Он запускал мотор на полную мощность, и «Верблюд» взмывал над тем, что раньше звалось Бет Джара, или Храм Луны, а потом быстро скользил на юг над Иорданом и проваливался в долину, пролетал мимо Нахараима, Вифсаиды и Иависа Гилеадского, мимо реки Иавок и Адама, мимо Джунглей Иорданских, где когда-то рыкали львы, оставлял далеко внизу домик в цветах, в котором когда-то жили они с Мод, домик рядом с Иерихоном — в этом названии тоже слышалось имя бога Луны, — а потом скользил между Моавитскими холмами и Мертвым морем, вдоль склонов горы Нево, где Моисей узрел землю обетованную, на которую так никогда и не ступила нога его, взмывал над равнинами и наконец достигал Акабы.[136] Джо летел вдоль западного побережья, пока не показывались мыс и гора, а значит, вот-вот начнется Синайский оазис.

Тогда Джо снижался и сажал «Верблюда» на песок. Он выносил на берег маленькую плетеную корзинку и бутылку с крестом святого Иоанна, на которой стояла дата — 1122 год от Рождества Христова, садился по-турецки под пальмой, ел свежие фиги, попивал неочищенный самогон и ждал, пока не побледнеет ночь и первые лучи солнца не осветят Аравийские горы, согреют пески и засверкают над водами в тех местах, где он так давно провел месяц с Мод.

Однажды у него произошла в этом богом забытом месте встреча со странным человеком, настолько необычным, что он иногда думал, уж не сон ли это, не видение ли, навеянное алкоголем и темным одиночеством, в котором пребывала его душа.

В первых лучах солнца он увидел, как со стороны Синая возникает маленькая, почти неразличимая фигурка и направляется к нему. Через некоторое время фигурка превратилась в араба, все так же направляющегося к нему. Джо потом вспоминал, что поразился — откуда бы арабу знать, что он сидит там, во тьме, в последний безлунный час перед рассветом, во тьме такой кромешной, что даже гидроплан совершенно исчезал в ней на расстоянии больше нескольких сотен ярдов. И все же араб шел прямо на него. Он шел на Джо прямо из ночи, из огромных черных холмов пустыни.

Серый свет лег на песок. Араб все приближался, а когда до Джо оставалось не больше десяти ярдов, остановился и улыбнулся. В руках он нес пастушеский посох. На нем была изорванная накидка, он был бос, с головой, обвязанной старой тряпкой, — бедняк неопределенного возраста. Он жестикулировал, улыбался и дружелюбно приглашал Джо следовать за ним.

И это был, конечно, сон, потому что Джо поднялся на ноги. Зачем? Джо не знал, просто ему показалось, что по-другому поступить нельзя. Пастух ободряюще кивал, и вот Джо уже зашагал вслед за пастухом вдоль берега, удаляясь от гидроплана.

Какое-то время они шли по пескам, а потом араб остановился и протянул Джо посох. Он улыбнулся и указал на воду. Джо снял ботинки, рубашку и штаны и вошел в воду по колено, держа посох в руке.

У побережья были мели, и, пройдя пятьдесят ярдов, Джо все еще был в воде по пояс. Араб все кивал и улыбался с берега и показывал Джо, чтобы он шел дальше. Джо улыбнулся, сделал еще несколько шагов и тут погрузился в воду по грудь. Он добрался до конца мели, и дно у него под ногами резко ушло вниз.

Им овладели какие-то нелепые мысли. Что, если пастух так и будет указывать на восток? Далеко ему придется плыть? Через Акабский залив в Аравию? Обогнуть Аравийский полуостров и выйти в Индийский океан? А оттуда в Тихий?

Зачем? Где окончится его плавание? Может быть, ему придется плыть вечно. Плыть весь остаток жизни, пока не достигнет Аранских островов и не умрет. И что, интересно, подумают бедуины, когда найдут на берегах Синая брошенного «Верблюда», а рядом с ним — плетеную корзинку со свежими фигами и бутылку ирландского самогона с крестом святого Иоанна и датой: год 1122 от Рождества Христова?

Араб неожиданно возбужденно закричал. Джо услышал, что рядом кто-то испуганно скулит. Вода уже доходила ему до подбородка. Он обернулся и только теперь заметил, что слева от него, там, где кончалась мель, над водой возвышались скалы. Бедуин возбужденно показывал знаками, чтобы он подплыл к камням.

Джо повиновался. На скале сжался испуганный пес. Пастух кричал и размахивал руками, и Джо понял. Он протянул посох к скате, и пес вцепился в него зубами. Он поплыл назад к берегу, волоча за собой посох, а пес плыл за ним. Когда они добрались до берега, араб засиял от счастья. Джо улыбнулся и вернул ему посох. Он подобрал одежду, и они вместе пошли по берегу, а пес радостно вертелся в ногах у хозяина.

Джо предложил пастуху самогона, но тот понюхал бутылку и вежливо отказался. Он указал на крест на бутылке и засмеялся. Потом он торжественно положил руку на сердце, склонил голову и побрел туда, откуда пришел. Взобравшись на первую гряду, пастух обернулся и на прощание помахал Джо рукой, и в тот же миг встало солнце, осветив этого босоногого человека.

Пастух исчез. Джо уселся на песок и смотрел, как солнце поднимается и плывет над заливом, недоумевая, кто же это появился сто стороны Синая и лишь улыбками и жестами, без слов, заставил его войти в море — Джо и не знал, зачем подчинился, пусть это даже означало, что ему придется плыть вечно.

Бог восхода? Бог света?

Странные бывают встречи на берегах Синая, где они с Мод когда-то познали любовь.

* * *
Осенью 1933 года, под вечер, Каир прошел по тихим улицам Армянского квартала и постучал в дом, где жил Джо. В дверях появился пожилой армянский священник. Каир был изумлен.

Вы ищете ирландца? любезно спросил священник.

Да, сказал Каир. Я думал, он тут живет.

Вы не ошиблись. Поднимитесь по внешней лестнице и налево.

Каир поблагодарил священника, и дверь закрылась. Он стал подниматься по винтовой каменной лестнице. Очевидно, старый дом много раз перестраивался, потому что из стен в самых неожиданных местах выдавались какие-то пристройки. Лестница круто извивалась между этажами и наконец привела Каира к короткому каменному мостику, который вел из основного здания в маленькое строение на заднем дворе. Каир пересек этот мостик, перекинутый над узким внутренним двором, прошел последний пролет лестницы и остановился. Теперь он не знал, что и думать.

Он оказался на крыше, совершенно пустой, если не считать маленькой, низенькой квадратной каморки без окон. Он подергал дверь, но дверь была заперта. Ничего не понимая, он уселся на низкую стену, ограждавшую крышу, и, теряясь в догадках, стал смотреть на Старый город. Он не знал, сколько времени прошло, и вдруг услышал у себя за спиной знакомый мягкий голос.

Ну так что, нравится вид?

Каир обернулся и рассмеялся. На Джо был потрепанный мундир времен Крымской войны, очки-консервы на шее и летный кожаный шлем. Когда он быстро подошел к Каиру, почесывая бороду, очки постукивали о Крест королевы Виктории.

Эй, Каир, что тут такого смешного?

Твой костюм. Я и не знал, что в Крымской войне участвовали летчики-истребители.

Не знал он. Что ж, я тоже вроде как не знал, лет почти до тридцати. История так загадочна, пока ты молод. Так ты меня искал?

Да нет, что ты. Просто шатался по крышам Старого города, чтобы убить время. Отсюда, конечно, не так далеко видно, как с вершины пирамиды Хеопса, но вид здесь более разнообразный, что ли. Где ты живешь, кстати?

Здесь.

Но мне показалось, здесь живет пожилой армянский священник.

А, ты встретил внизу отца Зенона. Отличный старикан, лучше не бывает.

Не сомневаюсь.

Он библиотекарь в Армянском квартале и еще лепит отличные кувшины. Сначала мною занялся священник-пекарь, потом — священник-гончар. Отлично у меня все идет в Иерусалиме. Хочешь выпить?

Не откажусь. Так где, ты сказал, ты живешь?

Джо пожал плечами. Он отпер дверь каморки. Каир последовал за ним и остановился в дверях, оглядывая узкую железную койку, обшарпанный деревянный сундук, маленькое треснувшее зеркало над столиком, на котором стояли таз и кувшин, лежали кусок мыла, расческа и зубная щетка, а на крючке аккуратно висело полотенце. У книжной полки на стене стояла керосиновая лампа. В изголовье койки висело распятие. Потолок каморки был так низок, что Каир не мог в ней распрямиться, но он, конечно, был гораздо выше Джо.

В одном углу был приземистый буфет, в другом — маленький камин. Джо достал из буфета два стакана и бутылку и разлил виски. Они вернулись на крышу и уселись на стене.

Вот оно, Каир, детка, домашний, и лучший, кстати, самогон в Старом городе. Только не подумай, пожалуйста, что я верующий, только потому, что видел у меня это распятие. Это всего-навсего привычка, я с этим вырос. Тебе не кажется, что вид на север отсюда лучше всего? Я придерживаюсь именно такого мнения.

Каир кивнул.

И что все это значит?

Что?

Эта убогая лачуга. Эта монашеская келья.

О чем ты, не пойму. Я здесь живу, и ничего такого особенного это не значит.

Не значит? Ничего не значит, когда один из богатейших людей в Палестине живет вот эдак?

Ох уж это мое плутовство, вздор это все, Богом клянусь. Я родился крестьянином и не вижу причины, почему бы мне не жить так, как я живу.

Джо снял кожаный шлем и очки-консервы. Он закурил сигарету и отхлебнул из стакана. Каир обхватил колено руками, откинулся назад и, прикрыв глаза, помолчал.

Ты там небось еще и готовишь?

Да уж. Лучшая тушеная баранина к востоку от Ирландии. Плотная еда и питательная, особенно зимними вечерами.

И как ты согреваешься этими зимними вечерами?

Топлю торфом. Мило и уютно, лучше не бывает.

Могу себе представить, как здесь уютно, когда с севера идет зимняя буря.

А что, Каир, ты разве не богаче меня?

Может быть.

И Мунк тоже?

Был бы богат, если бы не раздавал все направо и налево.

Верно, это правда, Мунк, наш милый идеалист. Знавал я еше одного такого же, он тоже мечтал, чтобы у его народа была родина. Но его народ одновременно и арабы, и евреи, и христиане, если можешь представить себе столь безнадежную ситуацию. Я его ненавидел, но я тогда был такой молодой! И все равно я восхищаюсь нашим дорогим революционером Мунком и его трехуровневыми часами, у него всегда время есть время — в любой час дня и ночи, быстрое, или медленное, или вообще несуществующее. Он и этого добьется, наш Мунк. Надеюсь, по крайней мере. Хорошо, если в конце концов выиграет тот, кто верит не только в деньги. Но ты-то почему сюда забрел? Посмотреть, насколько я готов к зиме?

Мы беспокоились о тебе, Джо. Мунк решил, что одному из нас надо зайти и взглянуть.

Не о чем волноваться. Я просто летал на «Верблюде» полюбоваться прекрасными осенними закатами.

На Акабе?

Вот-вот.

На целых три недели?

Неужто так надолго? Да, кажется, надолго. Я, видишь ли, выпил там глоток-другой.

Другими словами, три недели не просыхал.

Не может быть, чтобы так долго.

Ты прав. Тебе пришлось хотя бы день не пить, чтобы долететь обратно.

Да не то чтобы я совсем не мог, проблема не в этом, просто очень уж падать страшно. Кому захочется погибнуть, навернувшись с небес? Не мне. Так что я просто не рискнул забираться в гидроплан в таком состоянии. Надо просто сидеть спокойно, смотреть на воду и держаться, пока все внутри не устаканится. Даже ходить и то страшно. Ужасное чувство, страшно боишься упасть.

Джо пытался улыбнуться, но лицо у него было грустное и измученное. Он опустошил стакан и закурил новую сигарету.

Есть один стишок, сказал он, который отлично описывает мои последние три недели, и вот как он звучит.

Если падаешь в бездну, в которой нет дна,
Если труд — не лекарство от мук
И как час ночной твоя жизнь черна,
ПИНТА КРЕПКОГО — ВОТ ЕДИНСТВЕННЫЙ ДРУГ.
[137]


Нравится, Каир? В нем есть звук, в этом стихе, величавость в нем есть, и этот стих не умрет, пока люди не разучатся говорить. Но поскольку у нас в заведении крепкого нет, я вот думаю, а не налить ли мне еще стакан этого приятного напитка, который похож на воду, но гораздо ласковей. Присоединяешься?

Нет, спасибо. Для меня этот виски чересчур крепкий.

Да уж, думаю, в этом ты прав. Наверное, надо с этим родиться. Но все равно он отлично помогает, когда чувствуешь себя как последний горящий кусок торфа зимой, сплошь холодные серые ошметки и пепел. Что ж, тогда я сам за собой поухаживаю.

Каир покосился на свои руки, пока Джо ходил внутрь наполнять стакан. За его спиной били крылья, на маленькую крышу как раз под ними садился голубь. Этажом ниже виднелись две маленькие деревянные голубятни. К ним вела короткая лесенка.

Ты держишь голубей, Джо?

Для компании, понимаешь ли. Он поест и завалится спать, и все остальные тоже, как прилетят. Они устали, это же сразу по ним видать.

Откуда они прилетают?

Джо пожал плечами.

С Акабы, полагаю.

Ты их туда берешь с собой?

Хоть какая-то компания, и потом, когда я уезжаю оттуда, то машу им рукой, мол, можете лететь, куда хотите. Просто поразительно, как это они долетают сюда с Синая и находят эту малюсенькую крышу. Крохотная крыша, затерянная в Иерусалиме, а ведь перед ними целый мир. Я, когда это осознаю, начинаю думать о доме и вспоминаю, где он у меня.

Джо спустился по лесенке и насыпал голубям зерна. Когда Джо вернулся, Каир стоял в дверях каморки, разглядывая распятие.

Я так и знал, теперь ты будешь думать, будто я верующий, а ведь Христос — это просто выдумки. Почему ты так думаешь, а?

Каир кивнул. Он положил руку на плечо Джо.

Эй, к чему эта рука? Мне что, нужна поддержка или что-то вроде этого? Что, похоже, будто на меня сейчас накатит приступ и я вдруг забоюсь упасть?

Джо, почему ты мне о ней не расскажешь?

О ком?

О женщине, с которой ты однажды поехал на Акабу. Это было, когда ты впервые попал в Иерусалим, ведь так?

Да.

Ну и?

Ну и я встретил ее здесь.

Где?

Здесь. В Старом городе.

А конкретнее?

В церкви.

В какой церкви?

Просто в церкви, какая разница.

Скажи, Джо.

Ну ладно, боже мой, это был храм Гроба Господня. Я приехал в Иерусалим всего несколько недель назад, а до этого четыре года скрывался в холмах Корка, где не с кем было слова сказать, а до того всего несколько дней на дублинском почтамте, а до того я был просто мальчишкой с Аранских островов. Там-то мы и встретились, и она не сказала ни слова, она просто сделала это в крипте храма Гроба Господня. Я хочу сказать, что я до этого никогда не был с женщиной, я вообще ничего про них не знал. Ты понимаешь?

Да.

Ладно. И вот мы встретились. Я, только что с болот, где четыре года сражался с англичанами, в холоде и сырости, проваливаясь по колено на каждом шагу, и вдруг появляется эта женщина, и мы с ней отправляемся в пустыню. Это Хадж Гарун предложил. Тогда была весна; Хадж Гарун сказал, что весна — самое время для пустыни, там все цветет, а через две недели все цветы завяли. Благослови Господь его кости, благослови старикана за то, что он мне это посоветовал, потому что мы отправились на Акабу, прошли по побережью и нашли крохотный безлюдный оазис, и мы там были только вдвоем, с одной стороны — красная пустыня Синая, с другой — голубой залив, и песок такой горячий, и вода такая прохладная, и полно арака, и свежих фиг, и вообще — ночи и дни без начала и конца. Понимаешь, Каир? Мы пробыли там месяц, мне было всего двадцать лет, и я и подумать не мог, что бывает такое солнце, такое небо, такие ночи и дни. Господи, просто подумать не мог. Понимаешь?

Да.

А оказалось, что и ее я тоже не знал. Когда мы вернулись сюда, все изменилось. И шло все хуже и хуже, а я не понимал почему. И вот она ушла из нашего маленького домика в Иерихоне, где мы поселились на зиму, и забрала с собой нашего новорожденного ребенка, я был в отъезде, я так никогда его и не видел, пришлось разыскать повитуху, чтобы хотя бы узнать, что родился мальчик. Ну вот и все. Хватит. Двенадцать с половиной лет назад она ушла от меня, и вот так-то я оказался в нашей чертовой игре. Именно таким, черт меня побери, образом. После этого я хотел только денег и власти, а что еще-то бывает?

Ты все время возвращаешься в Акабу.

Да, еще бы. И еще я все время возвращаюсь в ту крипту, в храме Гроба Господня, все возвращаюсь и возвращаюсь, сам не знаю почему. Мне надоело возвращаться. До смерти надоело, Каир.

И что, у тебя больше не было женщины?

Была, но всего одна. Ее звали Тереза. И это странно, потому что Мунк познакомился с ней задолго до меня. Они одно время были вместе.

И что, она теперь изменилась?

Да, разница есть. Когда Мунк познакомился с нею в Смирне, она была молода и беззаботна. А когда я познакомился с ней в Смирне, она была все еще молода, но сходила с ума. А здесь она вообще другая.

Джо опустил глаза и осушил стакан.

Она сейчас живет внизу, сказал он тихо. Она живет у отца Зенона. Он о ней заботится, защищает ее и прячет ее от всех из-за того, что она такая. Хороший он парень. Поэтому он и взял ее под защиту. Чтобы люди не разевали на нее рты и чтобы уберечь ее от насмешек.

Из-за чего?

Из-за стигматов. У нее стигматы.[138] Только он да я, мы двое их видели, а больше никто.

* * *
Той осенней ночью небо сверкало звездами. Темнота поглотила просторы Иудеи над крышей в Армянском квартале, где сидели Джо и Каир, перебирая годы посреди куполов, шпилей и минаретов Старого города.

Тереза?

Одна Тереза была любовницей Мунка в Смирне после Первой мировой войны, а во время резни в Смирне в 1922 году Джо видел другую Терезу, она в муках кричала и билась головой об пол.

В Смирне?

Джо отправился туда, чтобы повидаться с человеком по имени Стерн. Он тогда переправлял оружие для Стерна, и Стерн хотел, чтобы он встретился с одним человеком в Смирне, пожилым греком, который поставлял Стерну оружие, с тем чтобы Джо мог вести с ним дела без посредников. Грека звали Сиви, Тереза была его секретаршей. Это было в сентябре 1922 года. Джо взял с собой Хадж Гаруна.

Но в Смирне у них не было времени говорить о делах: ни о делах Стерна, ни о делах Сиви, ни про то, как Джо переправлять оружие от одного к другому. Резня началась сентябрьским воскресеньем, турки стали убивать армян и греков, и Смирна превратилась в сплошную бойню, и в море пламени. Джо и Хадж Гарун остановились по адресу, который им дали, — на вилле Сиви у моря. И там они обнаружили Стерна и Терезу — они пытались утащить Сиви в безопасное место, у старика кровоточила рана на голове, он бредил, его избили турецкие солдаты, которые ворвались в дом и принялись грабить.

Стерну и Джо удалось вынести старика. Тереза тогда еще держалась, но потом она тоже стала валиться и бредить. И пока горел город и продолжались убийства, Джо застрелил напавшего на них солдата-турка, Хадж Гарун добил ослепленного старика-армянина, умиравшего от ожогов, а Стерн перерезал горло армянской девочке, чтобы прекратить ее невыносимые мучения. Крики и дым в переулках Смирны, крики и смерть повсюду, в этом кошмаре на берегу моря.

Им всем удалось спастись. После этого Джо перестал работать на Стерна. Никогда больше он тайно не провезет ни одной винтовки, ни для кого. Ни одно дело в мире не стоит такой резни.

А Сиви?

Он сошел с ума в ту ночь.

А Тереза?

Джо не знал, что с ней сталось после Смирны. Порвав со Стерном, он потерял связь со всеми, кроме Хадж Гаруна. Но, как оказалось, Мунк тоже знал Стерна и рассказал Джо, что Стерн по-прежнему занимается контрабандой оружия, а к Сиви так и не вернулся рассудок. Но о Терезе Мунк ничего не знал. Она просто исчезла.

Ее не было год. Через год после Смирны, ясным вечером в начале ноября, она появилась у Джо на крыше. Если быть точным, это было пятого ноября. Для измученного сознания Терезы выбор дня был неслучаен, как потом обнаружил Джо. Он не знал, зачем она его искала, и не расспрашивал ее. Она принесла с собой бутылку коньяку, и сидели они на том же месте, где они сейчас сидят с Каиром, пили и разговаривали, не вспоминая о Смирне. Будто случайные приятели, когда-то познакомившиеся на празднике или вечеринке, вот решили поболтать, разве не так?

Ясная ночь и коньяк, звезды, случайные звуки, доносящиеся из переулков. Джо той ночью казалось, что им лучше не иметь прошлого. Их прошлого. Тех ужасных часов, через которые они вместе прошли в Смирне. Лучше выпить еще и слушать шепот Старого города, который никогда не засыпает. Шло время, они занялись любовью. Она сама настояла на этом, но потом сидела на кровати и рыдала в истерике, и Джо подумал, что она пьяна. Он попробовал ее успокоить, но она так дико кричала, что ему пришлось дать ей пощечину, и другую, и третью, и только тогда она умолкла. Потом она начала что-то говорить, быстро, лихорадочно, как в бреду, и слышать ее голос было невыносимо. Она сказала, что она дурная, что она само зло. Перед тем как они встретились с Джо, она целый год спала с каждым бородатым мужчиной в Смирне, потому что помешалась на Христе, сказала она, истерически хохоча. Потому что ей надо было найти Христа, а единственное, что она помнила по картинам в монастырской школе, где воспитывалась в детстве, так это то, что Христос был с бородой. Борода. Я забыла его лицо, выкрикнула Тереза, истерически хохоча.

И что же — ни один из этих мужчин в Смирне не был Христом, сказала она. А в огне и дыму резни ей было видение, и тогда она не выдержала. Она видела, как Джо стоял над ней, с бородой, со сверкающими глазами, в которых горели огни Смирны, и она подумала, что наконец-то нашла лицо для Христа и поэтому пришла к нему той ночью. Чтобы заняться с ним любовью, чтобы использовать его, чтобы воплотить ее извращенные видения.

И как тебе это нравится? кричала она. Нравится?

Джо застонал.

Перестань, грустно прошептал он. Перестань.

Но она не могла. Она все кричала и насмехалась над ним до тех пор, пока он не смог этого больше выносить и тоже закричал, что она дурная и злая, закричал, что она навсегда проклята. Проклята навсегда.

Тереза услышала его и вдруг опомнилась, лицо ее посерьезнело, она взглянула ему в глаза.

Я правда проклята навсегда, сказала она просто. И вдруг она превратилась в маленькую голую женщину, сжавшуюся на его узкой железной койке, съежившуюся и напуганную, и зашептала голые слова, ужасные голые слова.

* * *
Нормандия. Замок, где родились Тереза и ее брат. Их отец, граф, был фанатично верующий человек, а их мать — простая и тихая женщина. Тереза когда-нибудь станет похожа на нее.

Шлюха, кричал их отец. Вот кем ты была, когда я тебя спас.

Маленькая Тереза и ее брат съеживались в углу, слушая все те же ужасные слова, он все повторял и повторял их, а мать, склонив голову, всегда молчала. Потом мать перестала вставать с постели, и они слышали, как слуги в кухне шептались об опиуме.

Отец рассчитал всех слуг. Он сказал детям, что его стыд перед Богом так велик, что он никому не может позволить увидеть их мать в таком состоянии. Они будут жить в замке одни и молиться об искуплении ее грехов, которое Господь обязательно дарует, если они будут молиться с должным усердием.

Но ничего им не было даровано. Вместо этого, когда дети играли однажды днем во дворе замка, они услышали глухой стук в кладовой. Они заглянули внутрь. К стене был прислонен крест, сколоченный из старых досок. Отец гвоздями прибивал к нему мать.

Они набросились на него, но он оттолкнул их. Они снова напали на него, но он замахнулся на них молотком. Они побежали через поля к ближайшему соседу, викарию, который помчался в замок вместе с ними. Отец сидел у подножия креста, всхлипывая. Голова матери бессильно упала. Она уже задохнулась.

Викарий пошел к епископу, и было решено из-за религиозной подоплеки не предавать скандал огласке. Епископ и магистрат договорились не высылать графа, поскольку он мог проболтаться о том, что сделал. Детей заставили положить руки на распятие и под страхом вечного проклятья и адских мук поклясться, что они никогда не расскажут о том, что видели. Свидетельство о смерти гласило, что их мать умерла от хронической болезни.

Викарий переехал в замок. Тереза и ее брат почти не видели отца, которого викарий водил в церковь семижды в день, соблюдая часы молитв. В остальное время, повинуясь приказанию викария, отец не выходил из своих комнат.

Отец нес епитимью, но никто не знал, что он соблюдал пост так строго, что почти совсем отказался от пищи и лишь пил неразбавленный кальвадос, — годы шли, и примеси древесного спирта в кальвадосе стали медленно пожирать его мозг.

Внезапный взрыв тщательно скрываемого безумия случился пятью годами позже, в семейной часовне, в годовщину убийства, на особой мессе, которую каждый год совершал епископ. Во время последнего причастия измученный старый граф неожиданно вскрикнул и бросился к алтарю. Его не успели остановить, и он взобрался на алтарь. Он распростер руки навстречу распятию, а слова, что он прокричал, были слова прокаженного на берегах Галилейских.

Господи, если хочешь, можешь меня очистить. [139]

Он подпрыгнул, чтобы обнять распятие, промахнулся — и выпал из окна, разбив яркий витраж, изображавший сад под Иерусалимом и встречу двух родственниц, которые однажды познают печаль, — Марии и Елизаветы.[140]

Окно исчезло, осколки цветного стекла перерезали графу горло, и только свечи тихо лили свет в часовне.

Тереза и ее брат вернулись в замок и продолжали жить как жили, каждый в своем собственном мире, в уединении своей любви. И постепенно под серыми небесами Нормандии, далеко от черных перекрученных корней прошлого, они начали мечтать о другой, вечной земле у Нила, где голубые небеса без изъяна и дальние горизонты — без конца и края, — древняя мечта о вечном фараоне, сочетающемся браком со своею вечной сестрой.

Однажды Тереза бросилась с лестницы. Брат отнес ее в комнату и в ту же ночь пошел в насквозь промокший лес, чтобы в рыхлой вонючей земле вырыть глубокую могилу их безнадежной любви и похоронить там маленький комок нерожденной плоти, завернутый Терезой в то самое платье, в котором она была на первом причастии, когда-то кипенно-белое, струящееся складками, а теперь пропитанное кровью до последней петли изящных кружев, обреченное сгнить в подлеске, между поваленных лоз и слепых обитателей сырой земли.

В ту зиму воющие ветры памяти, попавшей в ловушку, начали угрожать ее брату. В кладовой, где была распята их мать, он облил себя керосином и чиркнул спичкой.

И вот в девятнадцать лет Тереза оставила все позади и полетела на юг, на Средиземноморье, случайно оказавшись в прекрасной Смирне, где ее приютил Сиви и где благодаря ему она прожила несколько лет в мире и покое — но лишь для того, чтобы понять, что ей не убежать от ужасов прошлого, и предаться всем возможным грехам, скатываясь все ниже и ниже.

До тех пор, пока ужасная резня не объяла Смирну, пока Сиви не сошел с ума от боли и пока на их защиту неожиданно не встал морщинистый человек без возраста, призрак в ржавом шлеме и линялой желтой накидке, волочащий за собой длинный меч.

Кто это? вскрикнула она, и мягкий голос с ирландским акцентом прошептал ей, все хорошо, старик просто вообразил, что он архангел Гавриил и пришел, дабы сокрушить всех врагов Господних.

Она повернулась, подняла глаза и увидела склонившегося над ней маленького темноволосого человека с бородой и горящими глазами, как на картинах в монастыре ее детства.

Христос во мраке и дыму, с пистолетом за поясом. Христос в огнях Смирны.

* * *
Рассвет уже пришел на крышу в Старом городе, когда Тереза закончила свою историю. Джо погладил ее по голове и укутал ее, голую, еще одним одеялом. Она отказывалась одеваться, пока не расскажет ему все. Он поднялся и пошел к двери, а она осталась на узкой железной койке. Он открыл дверь и, стоя в сером утреннем свете, стал смотреть на север.

Джо?

Да.

Я раньше никому не рассказывала. Никогда. Ничего, что я тебе рассказала?

Ничего, грустно сказал он. Ничего. Такое лучше не держать в себе.

Джо? Тот витраж в Нормандии? Сад под Иерусалимом, где Мария встретилась с Елизаветой?

Джо неожиданно поник. Он прислонился к двери и вздохнул.

Да, я знаю, Эйн-Карем. Я был там. И вчера был День святой Елизаветы. Ты решила прийти сюда, ко мне, именно в этот день. Почему?

Потому что там я живу, Джо. Со Смирны, весь прошлый год, я живу там. Я там работаю, в колонии прокаженных. Джо, прошу тебя… Руки, что обнимали тебя ночью, обмывают прокаженных. Обмываютпрокаженных. Они ни на что больше не годны. Джо? Ты можешь простить мне все мои грехи? Я знаю, что Господь никогда не простит, но ты? Я так долго была дурной, и я знаю, что у меня нет права даже ходить по этим улицам, куда Он пришел страдать и умирать за нас. Вчера вечером, когда я вошла в ворота, я думала, что меня поразит молния. Но мне надо было рассказать кому-нибудь, а ты единственный человек, с которым я осмеливаюсь говорить, потому что ты меня по-настоящему не знал. Я так долго боялась Иерусалима, Джо, ты не можешь себе представить, и никто не может. И я слаба, я совершала один ужасный грех за другим, и так всю жизнь, и за это пострадала, но именно поэтому я и поехала в Эйн-Карем. Чтобы быть рядом с Иерусалимом, чтобы смотреть на него снизу, на Священный город, который никогда не будет моим. О Джо, пожалуйста? Я знаю, то, что я сделала с тобой прошлой ночью, ужасно, но если ты скажешь, что прощаешь меня, я уйду, и ты меня больше никогда не увидишь, клянусь. Я уйду и больше никогда не побеспокою тебя. Только здесь, один разочек, прости меня здесь. Разочек. Пожалуйста!

Он стоял в дверях. Новое солнце тронуло купола, шпили и минареты золотым перстом. По лицу Джо текли слезы, у него не прервалось дыхание, он не в силах был говорить.

Да, маленькая Тереза, да, моя маленькая, моя измученная. Конечно, я тебя прощаю.

Его словами, Джо? Пожалуйста! Я уйду, и ты больше меня никогда не увидишь. В Его городе? Пожалуйста!

Джо кивнул. Это были не его слова, но он все равно произнес их, потому что больше никто не мог произнести этих исцеляющих слов. И вот он, глядя в пол, прошептал то, что Христос сказал женщине в доме фарисейском.

Прощаются тебе грехи твои, вера твоя спасла тебя. Иди с миром. [141]

Вскрик, почти безмолвный вскрик как ножом прорезал его всей болью Смирны. Джо поднял глаза и посмотрел на койку. Тереза сидела, протянув перед собой руки, не отрывала от них взгляда и молча кричала.

Джо тоже смотрел. На ее ладонях появились отверстые Христовы раны, сочащиеся кровью.

* * *
Джо поднялся со стены и беспокойно заходил по комнате.

Я не знаю, сколько я так простоял, Каир. Казалось, что вечно. И она тоже не шевелилась. Она сидела на кровати голая, с нее упали простыни, и смотрела на свои ладони, глядя, как появляются раны, как течет кровь, мы оба смотрели, не в силах поверить. Я даже не помню, произнесли ли мы после этого хоть слово, и не помню, как и почему я потащил ее к отцу Зенону, но я это сделал.

Она была потрясена, но и я был не лучше. Отец Зенон перевязал ее, положил на кровать и молился подле нее весь день и всю ночь. Он просил меня никому не говорить об этом, и я, конечно, молчал, мы оба притворялись, что это все просто так, ничего не значит.

Но это было не просто так, Каир. Не просто так. Через несколько дней раны исчезли, но спустя месяц вновь появились, снова исчезли на месяц и теперь появляются все так же. С тех самых пор, как мы занимались здесь любовью, — появляются в течение десяти лет.

Что говорит отец Зенон?

Что он исповедует ее и что я не должен никому рассказывать о ее стигматах. Она никуда не выходит, просто не хочет выходить. У нее где-то внизу есть комната, я не знаю где, и она почти не выходит оттуда, а когда раны вновь появляются, она от всех затворяется, даже от отца Зенона. Я доверяю ему и уважаю его. Никто лучше него о ней не позаботится.

Ты с ней встречаешься?

Никогда.

А хотел бы?

Не знаю. Я виделся с ней первые три-четыре месяца. Мне казалось, что она этого хочет, что ей это нужно. Мы мало что делали, даже почти не разговаривали, просто сидели по вечерам во внутреннем дворе. Но однажды отец Зенон пришел ко мне и сказал, что она не придет и лучше бы мне к ней вообще не приходить.

Он сказал почему?

Нет.

А ты спрашивал?

Нет.

Каир кивнул. Джо снова сел. Луна зашла, и купола, шпили и минареты Старого города постепенно исчезли в мягком звездном отблеске полуночи.

* * *
Знаешь, сказал Джо, я, наверное, недолго пробуду в игре.

Почему?

Как тебе сказать — ведь игра идет уже почти двенадцать лет, так? В декабре будет двенадцать.

Последний день декабря, сказал Каир. Ты сидел в той кофейне, и на душе у тебя было горько, потому что тебе всего несколько месяцев назад исполнилось двадцать два, а тебе было уже восемьдесят пять лет от роду, и тут вошел я вместе с Бонго, чтобы спрятаться от ветра, а потом появился Мунк со своим самурайским луком и трехслойными часами, и так-то все и началось. Холодный зимний день, и в воздухе определенно пахло снегом.

Да. Ты знаешь, я тут, когда последний раз был на Акабе, поразмыслил. Думал, что, наверное, пришло время сняться с насиженного места. Думал, что вот последние двенадцать лет я говорил себе, что хочу того-то и того-то, а на самом деле, может быть, это совсем не то, что я хочу.

Джо широким жестом обвел рукой городские крыши.

Что мы знаем о том, что здесь происходит? Оно происходит, вот и все. Ты когда-нибудь слышал о Синайской библии?

Что это?

Ну, это вроде как подлинная, первая Библия. Она вроде была написана примерно три тысячи лет назад.

Каир улыбнулся.

Разве такое возможно?

Кто знает? Кто знает, что вообще возможно? Точно не я. Я всего-навсего сын бедного рыбака с Аранских островов, выглаженных ветром, голых, затерянных в глуши, таких бедных, что Господь даже не озаботился дать им хоть какую-то почву. Нам пришлось самим наносить вместо нее на скалы водоросли и навоз. Что ж, дело в том, что Синайская библия зарыта где-то здесь.

Откуда ты узнал о Синайской библии?

Ох, да я о ней слышал с тех самых пор, как приехал в Иерусалим. Это такая вещь, которая каждый раз меня поражает. И если искать доказательства, они всегда найдутся.

Джо рассмеялся.

Ох и наивен же был я, когда только приехал сюда. Я и правда верил, что эту Библию написал Хадж Гарун. Я слышал о ней и неправильно понял, и Хадж Гарун еще больше запутал меня, и вот я места себе не находил, все думал о ней. Ты знаешь, как Хадж Гарун любит называть то, когда у него в голове начинают путаться эпохи? История моей жизни. Это может быть и так, зависит от точки зрения. Это может быть так, а может быть и по-другому, ничего нельзя сказать наверняка. В конце концов, сколько он живет, столько это и длится, три тысячи лет или около того. Почему бы ему не называть Синайскую библию историей своей жизни?

Любопытное мнение, сказал Каир.

Да уж. И вот через какое-то время я узнал, что эту Библию действительно нашли в прошлом веке, догадываюсь, что на Синае, и поэтому-то она так и называется. Ее нашел какой-то монах-траппист, но это все, что я о нем знаю, и она, видимо, так разрушала все устои, что он ужаснулся и решил подделать ее, чтобы подделку затем нашли, а потом закопал настоящую Библию здесь, в Иерусалиме, в Священном городе, понимаешь? Что ж, он сделал это, и в прошлом веке подделку приобрел царь, а как раз в этом году большевики продали ее Британскому музею за сто тысяч фунтов. Хватит на полторы саги? Но настоящая — настоящая все еще здесь.

Где?

Прямо здесь, где-то в Армянском квартале. Спрятана в дыре в фундаменте одного здания.

И поэтому ты хотел жить здесь? Ты хотел быть к ней поближе? Хотел ее найти?

Да, хотел, очень хотел, но теперь я в этом не уверен. Я вовсе не уверен, что хочу узнать, что в ней написано. Увижу там что-нибудь между строк и испугаюсь, нет, я больше ни в чем не уверен. Может быть, лучше просто оставить ее в покое. Просто думать о ней как об истории жизни Хадж Гаруна и напоминать себе, что мне повезло быть другом этого человека почти тринадцать лет, и оставить все как есть. В его жизни загадок предостаточно, гораздо больше, чем мне под силу разгадать, так зачем продолжать?

Но почему? спросил Каир.

Джо улыбнулся.

Ну вот оно. Я думаю, что больше искать не буду. Пришло время оставить поиски потерянного сокровища и жить просто в Священном городе Запада, не важно, поблизости от Синайской библии или вдали от нее. Пришло время стать вождем Пьяным Медведем в доме заходящего солнца.

Нам теперь придется учиться солнечному танцу индейцев-зуньи?

Да ну тебя, Каир. До восхода еще далеко, и любой такой танец в этот час обречен на неудачу. Нет, перед нами открываются другие перспективы. Сейчас полночь, и нам еще надо кое-что услышать от блестящего оратора по имени Финн Мак Кул.[142]

Джо сложил руки рупором и притворился, что кричит.

Эй, Фин-н-н-н-н, прошептал он, мы в Иерусалиме. Сделай милость, протяни нам руку.

* * *
Думаешь, он меня услышал? прошептал Джо. Я, конечно, кричал, обратившись на запад, но не знаю, хорошо ли меня сегодня слышно. Как ты считаешь?

Каир рассмеялся.

Он тебя слышал, как же иначе. Это, наверное, какой-нибудь болотный бог ирландских племен?

Ну что за нелепая фантазия! Ну, он такой как есть, огромный, могущественный, настоящий гигант, и в такие ночи он обожает рассказывать истории. У него, в общем-то, много разных историй, большинство — о себе, и они никогда не кончаются. Он уже давно так живет, и кажется мне, что этак он и будет жить до конца времен. Так вот, если хочешь, чтобы Финн рассказал историю, надо сказать «Ну-ка, загни». Сделаешь?

Что?

А то, Каир. Я заметил, что ты сам подустал от игры. Все признаки налицо, и, конечно, от моих острых глаз им не укрыться, вот что я тебе скажу. Зачем ты вступил в игру? Зачем тебе контроль над Иерусалимом? Ну-ка, загни.

Да не стану я, и все.

Джо рассмеялся.

Ох, Каир, примитивный же у тебя английский, ужасный и лучше не станет. Но тебе даже в Африке не сойти за ирландца. У тебя слишком аристократическое произношение. Что ж, загнешь?

Я пойду на компромисс, Джо. Я расскажу эту историю так, как рассказал бы ее твой Финн Мак Кул.

То есть?

Затяну ее, запутаю и сдобрю подробностями поскандальнее.

Отлично, просто отлично. Только так и надо рассказывать истории, так получается правдоподобнее. Так что начинай, пожалуйста. И пока ты рассказываешь, я себе еще накапаю этого напитка — он на вид как вода, но совсем на нее не похож, совсем.

Ночью это не поможет.

Ты прав, Каир, не поможет, конечно нет. Старит хорошего человека прежде времени, а плохого делает молодым прежде, чем он успеет к этому подготовиться, — проклятие нации, это ты прав. Но если тебе это не в помощь, то, может быть, до конца ночи захочешь разок-другой затянуться. Так что, если желаешь, смотри, я кладу трубку и все принадлежности рядом с тобой на случай, если ты решишь незаметно подкрасться к ним в темноте, — поздно вечером в Священном городе не стоит слишком напрягаться. Итак, ты африканский Финн Мак Кул?

А я разве так сказал?

Да брось, Каир. Мы с тобой так долго играли в покер, что имя твое уж точно останется при тебе. Я всегда знал, что ты играешь не ради денег, а ради чего-то еще. Ради чего?

Сначала должен был быть Иерусалим, потом Мекка.

Звучит. А что в Мекке?

Святая святых.

Ах вот оно что.

Черный метеорит.

Ах вот оно что.

Ты, пожалуй, не знаешь, но этот метеорит величайшая святыня ислама. Он находится в Каабе. Я хотел похитить его, отвезти в Африку и зарыть в плодородной африканской земле. В черной земле. Где никто его никогда не найдет.

Зачем?

Тогда Каир помрачнел. Он рассказал о Джидде, которая долгие века была центром работорговли, он рассказал, что многие африканские дети, прибывавшие туда, уже прошли больше тысячи миль, прежде чем сесть в Джидде на арабские паромы и переплыть Красное море.

Он рассказал о маленьких колодцах, которые он видел по всей Сахаре. В радиусе целых миль от этих колодцев земля была усыпана иссохшими выбеленными костями, скелетами рабов, которые не пережили форсированных маршей арабов-работорговцев. И хотя там, где почва была твердой, следы рабов исчезли, ровные глубокие впадины все еще шли от горизонта до горизонта на путибесчисленных караванов пустыни — желоба, которые протоптали неуклюжие верблюды, везущие арабов-работорговцев, их палатки, их еду и их воду — для них, а не для тех, кто, спотыкаясь, брел в пыли позади.

Джо молча слушал все это. И уже не в первый раз чувствовал невероятную грусть в душе Каира, грусть, которую сам Джо на месте сильного Каира не вынес бы. Но. Каир, с его блестящей улыбкой, Каир, который так тепло смеялся и с такой нежностью опускал огромные руки тебе на плечи, обнимая при встрече, и просто поднимал тебя с земли с естественной легкостью мужчины, берущего на руки своего ребенка, был сильным. Он был только таким, и не могло быть иначе.

И вот Джо молча слушал, и через некоторое время Каир справился с приступом тоски.

Это ты от злости, Каир?

Пожалуй.

И из мести?

И это тоже.

Что ж, Богом клянусь, я теперь понимаю, как ты все эти годы мог ставить, не заглядывая в карты. Одного твоего имени достаточно, чтобы это понять.

Его мне дала прабабка, суданская рабыня. Я собирался сделать это ради нее и ради всего моего народа, чтобы отплатить арабам за черное золото, которое они веками вывозили из Африки.

Но теперь ты не уверен, что хочешь этого?

Не уверен. Моя страсть порастерялась в пути. Лучше уж что-нибудь построить. Может быть, это из-за игры. Может быть, я научился этому за покерным столом.

От нашего Мунка?

Да, от Мунка.

Я понимаю тебя. Но что это у нас происходит? Глазам своим не верю! Ты правда набиваешь трубку и сейчас закуришь?

Верь глазам своим.

Забавно. Никогда я этого не понимал. Зачем кому-то все это, когда в заведении имеется настоящий ирландский самогон? Вот уж загадка, еще одна загадка из множества, что ставили меня в тупик. Но поскольку мы расслабляемся по-разному, не поговорить ли нам о будущем? Вот Мунк, например, только и занимается что будущим. А что мы? Не пришло ли время и нам взяться за будущее?

Каир улыбнулся. Время, сказал он.

Вот-вот. Кстати, какова эта дрянь на вкус?

Хороша.

Вот странно-то. Вот именно хороша, а на самогон совсем не похоже.

* * *
Уже рассвело, когда Каир и Джо обнялись на крыше, а потом Каир прошел по каменному мостику и спустился по крутой каменной лестнице на улицу, тихую в этот ранний час, но не пустынную, потому что нищие, безумцы и фанатики Старого города уже вышли на промысел, как делали тысячелетиями.

Каир медленно брел по переулкам к базару, думая, что неплохо бы что-нибудь съесть. Скоро он вернется в Африку, теперь он это понял. Они с Джо проговорили остаток ночи, строя планы, и решили, что тридцать первое декабря — вполне подходящий день, чтобы сыграть с Мунком последнюю партию. И еще договорились устроить Мунку сюрприз на последнем кону.

А Мунк обрадуется сюрпризу? засомневался Каир.

Может быть, и нет. Они к тому времени слишком хорошо изучили друг друга.

Рассвет после длинной осенней ночи. Десять лет, думал Каир, прошло с тех пор, как Джо и Тереза провели часы тьмы и света вместе на крыше в Иерусалиме и зачали ребенка.

Джо об этом знает?

Каир задумчиво покивал самому себе. Конечно, знает. Никто не сказал ему, но он знает. Он почти признался в этом, когда упомянул, что отец Зенон посоветовал ему не искать встреч с Терезой.

Он сказал почему? спросил тогда Каир.

Нет, ответил Джо.

А ты его спрашивал?

Нет, ответил Джо.

И Джо все эти годы знал тайну, хранимую ради других, и никому не открывал ее до прошлой ночи, пока наконец, вернувшись с Акабы, не разделил ее с другом.

И куда, удивлялся Каир, дел ребенка отец Зенон? Отдал в бездетную семью? В приют?

В любом случае, не в приют, в котором найденыши воспитываются в строгом соответствии с догматами той или иной веры. Это уж точно. Из того, что Джо рассказал об отце Зеноне, Каир понял, что щепетильный старый священник никогда бы не решился выбрать ребенку веру. Поэтому никто, кроме него, не знает о происхождении ребенка. Каир в этом уверен. Отец Зенон наверняка устроил все очень тщательно, и эта тайна умрет вместе с ним. И где-то в Иерусалиме или в лагере беженцев поблизости вырастет дитя, не ведающее, что оно родилось у Марии Магдалины от Христа.

Каир остановился перед слепым нищим и опустил медную монетку в его чашку. С той самой весны, когда он спустился по Нилу и увидел, что саркофаг Менелика Зивара закрыт массивной крышкой и морщинистое улыбающееся лицо исчезло навсегда, с тех самых пор он никогда не проходил мимо нищего, не подав ему монетки, — вспоминая доброту, с которой старик однажды встретил испуганного двенадцатилетнего мальчика, безграмотного, ничему не учившегося, неожиданно оказавшегося в этом мире в полном одиночестве.

Престарелый слепец прошептал слова благодарности, и Каир пошел дальше.

Только для того, чтобы, пройдя несколько ярдов, остановиться и оглянуться. Он долго смотрел на нищего, сидевшего в пыли на истертых камнях, а потом вернулся и положил в его исполосованную шрамами руку три золотые монеты, одну за другой. Нищий услышал звон монет и поднял незрячие глаза. Не поверив, он забормотал:

Золото?

Да. Я хочу, чтобы ты помолился за ребенка, если не возражаешь.

Помолюсь всем сердцем. Скажи мне имя ребенка, и я помолюсь.

Я не знаю имени и никогда не видел ребенка. Или, может быть, видел ребенка и не узнал его. В этом я так же слеп, как ты.

Как все мы, пробормотал нищий. Но Господь знает наши имена в настоящем и будущем, и я помолюсь, и Он услышит мою молитву.

Каир кивнул. Он сжал плечо нищего, а потом повернулся и вошел на базар, просыпающийся под хриплые криков купцов и воров, выкликающих свои бесчисленные товары, обманы и надувательство.

* * *
Но тот дом в Армянском квартале рядом с собором Святого Иакова хранил еше один секрет, неизвестный даже отцу Зенону, тайну, которую Джо открыл через несколько лет после того, как поселился там в 1921 году, когда старый священник подарил ему дом на крыше, обитель его иерусалимской мечты.

В начале девятнадцатого века, зимней ночью, в бурю, в доме появился молодой нищий и попросил пристанища. Нищий был в чем мать родила, даже без набедренной повязки. Он притворялся армянином, хотя священник, принявший его, сразу понял, что он не армянин. Ему дали одежду и отвели комнату.

На следующее утро нищий сделал предложение: если ему позволят прожить в подвале остаток зимы, он готов выносить нечистоты и делать другую черную работу. Движимые христианским милосердием, монахи приняли предложение.

Все сразу смекнули, что пришелец — необычный человек. Перед тем как спуститься в подвал на первую ночь, он застенчиво, но решительно сообщил, что он дал строгие обеты бедности, безбрачия и молчания. Если бы он упомянул еще обет послушания, он вполне мог бы оказаться тайным траппистом, выполняющим какую-то исключительную миссию.

Священник сначала был настроен скептически, но, когда пришелец переселился из подвала в узкую щель в фундаменте, чтобы терпеть еще большие лишения и истязать плоть, сомневаться перестал. Пришелец стал одним из тех отшельников, которые время от времени появляются в Иерусалиме, чтобы в уединении возложить на себя какой-то особый религиозный подвиг.

С тех пор никто ни разу не слышал, чтобы отшельник раскрыл рот. Следующие двенадцать лет он прожил в этой щели, смиренно выполняя свое послушание, и очень редко покидал подземную келью.

Так, по крайней мере, считалось. На самом деле в подвале была маленькая дверца, выходящая в переулок за пределами монастыря, через которую отшельник мог выскользнуть незаметно для священников. В отдельные годы его почти не видели. Отшельник оказался таким аскетом, что священники между собой стали называть его братом Зеноном, в честь основателя стоицизма.

А в 1836 году, когда отшельнику было, пожалуй, около тридцати, как-то утром он вышел из монастыря, воздев в умиротворяющем жесте руку, безмолвно повернул от ворот на юг и навсегда исчез.

Его неожиданное исчезновение заставило священников Армянского квартала задуматься, кого же они приютили на целых двенадцать лет. Теперь они говорили о брате Зеноне скорее с благоговением, чем с юмором. Куда он ушел и почему? Какую новую миссию возложил он на себя?

За девятнадцатый век эта история превратилась в одну из легенд собора Святого Иакова. Священники, уже не заставшие отшельника в монастыре, привыкли с теплотой думать о том, что под камнями, по которым они ходят, в щели фундамента, когда-то жил незнакомец с загадочной судьбой, равнодушный к запретам всех известных церквей, но живший самой суровой жизнью и связавший себя клятвами непроизнесенного обета.

Эта легенда настолько пришлась священникам по вкусу, что самому уважаемому из них отныне предоставляли дом, из которого можно было попасть в щель в фундаменте, а называли этого священника с той поры отец Зенон, в память о том целеустремленном человеке, который при загадочных обстоятельствах появился в монастыре в начале девятнадцатого века и при столь же загадочных обстоятельствах исчез двенадцать лет спустя.

Нынешний отец Зенон удостоился этой чести в 1914 году, в возрасте семидесяти девяти лет.

И мне кажется, сказал он однажды Джо, что больше всего пищи для воображения дает загадочное исчезновение этого человека. Все мы здесь в свое время открыто произнесли слова наших обетов. Поэтому мы и заняли свое место в жизни, и вот мы служим Господу и славим его, до тех пор, пока не истечет отпущенное нам земное время. Но он? Каков был его обет? Что он поклялся совершить и куда ушел? Есть ли призвания, о которых нельзя рассказать другим? А еще меня волнует возраст этого человека, ведь когда он ушел из монастыря, ему было столько же, сколько Христу, когда тот начал свой подвиг. Какой скрытый смысл здесь таится?

Отец Зенон улыбнулся своей мягкой улыбкой.

Священник вполне может счесть значимым такие совпадения. Особенно здесь, в Иерусалиме, где мы радеем о вере и свидетельствуем о Его жертве.

Понимаю, сказал Джо. Странная история, даже пугающая.

И потом, собрав воедино все, что он знал о жизни последнего из Скандербег-Валленштейнов, а знал он много, гораздо больше, чем рассказал Каиру или кому-нибудь еше, — даты исчезновений этого албанского фанатика-трапписта, который покинул свой орден и ушел в Синай, чтобы подделать Библию, — собрав все воедино, Джо конфиденциальным тоном задал отцу Зенону свой вопрос.

А чем занимался брат Зенон в фундаменте все эти двенадцать лет? Об этом что-нибудь говорят?

Он якобы проводил время в молитве, но больше ничего не известно. Не желая нарушать его уединение, никто из священников не входил к нему.

Да, конечно. А не посещал ли его кто-нибудь помимо священников, кто-нибудь из мирян?

Отец Зенон удивился.

Почему ты спрашиваешь?

Да без причины. Просто интересно.

Это странно, потому что к нему действительно приходили. Очень редко, но это запомнилось, может быть, именно потому, что бывало так редко. По слухам, раз в год. И еще потому, что священники удивлялись, как он общается со своим посетителем, особенно если вспомнить, что он принял обет молчания.

Может быть, им не были нужны слова. О посетителе что-нибудь известно?

Ничего определенного. Известно только, что он был очень стар.

Араб?

Теперь отец Зенон был поражен.

Да, прошептал он.

А во что он был одет, об этом ничего не говорили?

Говорили только, что он был в линялой желтой накидке. Это важно? Это что-нибудь значит? Ты не можешь себе представить, как нас это интересует. Если бы только мы знали больше. Если бы только я знал больше.

Отец Зенон сцепил руки и опустил глаза.

Извини меня, я забылся. Негоже разгадывать это, как ребенок — головоломку. Многого в этом мире мы не знаем, и еше больше мы не узнаем никогда, так уж повелось, это неизбежно. Никто из нас ни ты, ни я — не в силах противиться этому закону.

И вот отец Зенон смиренно опустил глаза и смиренно отринул вопросы, искать ответ на которые, возможно, было искушением. И Джо понял, что кроме тех, к кому Хадж Гарун заглядывал во время своих ежегодных обходов Священного города — кроме безымянного башмачника у Дамасских ворот, чью жалкую каморку Хадж Гарун все никак не мог найти, кроме безымянного безумца, который, бормоча себе под нос, беспрерывно бродил туда-сюда по ступеням храма Гроба Господня, он навещал и религиозного фанатика, гениального лингвиста, с которым говорил на арамейском — языке, последний раз звучавшем в Палестине две тысячи лет назад.

Последний из Скандербег-Валленштейнов двенадцать лет совершенствовал свое мастерство в щели фундамента в Иерусалиме — обучался писать обеими руками, потому что иначе на дело его, ждущее в пещере Синайской, не хватит сил человеческих. Он готовился создать самую выдающуюся подделку в истории человечества.

И вот под тем самым домом на крыше, обителью иерусалимской мечты Джо, прямо здесь, в щели фундамента, лежал подлинный манускрипт, который Валленштейн доставил с Синая, завершив подделку, — легендарное творение, цель множества поисков, документ, не упоминаемый ни в одной хронике, сложный и противоречивый, воплощение бесконечности, — подлинная Синайская библия.

* * *
За его спиной тихо ворковали и засыпали один за другим голуби. Джо лежал под звездами на животе, осторожно заглядывая через край каменного мостика, который вел на его крышу. Он задержал дыхание и посмотрел вниз, на узкий внутренний двор, где горела одна-единственная лампа. Отец Зенон стоял у гончарного круга, а перед ним, в мягком желтом свете, на земле сидела Тереза и смотрела на медленно обретающий форму кувшин.

Отец, шепнула она, оно снова приближается.

Следи за кругом, дитя мое. Следи за его вращением.

Но я боюсь. Я всегда так боюсь, когда оно приближается.

Следи за ним, дитя мое. Мы почти закончили, а потом пойдем в дом и помолимся вместе, и все будет хорошо.

Джо беззвучно перекатился на спину и стал смотреть в небо, слушая, как скрипит гончарный круг, медленно творящий глиняный кувшин, кружащийся, все кружащийся в безмолвии ночи.

Благослови нашу маленькую Терезу, подумал он, нашу маленькую измученную девочку.

Ночь, казалось бы, похожая на другие. Отец Зенон вращает круг, рядом святая Тереза, а над ними на крыше — Джо, молчаливый свидетель, и его спящие голуби, Джо, мечтающий о новых звездах над Иерусалимом.

Эта ночь неспроста, подумал он, в такой-то тишине. Неспроста такая ночь, ночь под шепчущими небесами.

Глава 14 Стерн

Ну и что, если Господь на поверку оказывается контрабандистом, который летит над пустыней на воздушном шаре в четырнадцатом году?

Сочельник, 1933 год.

Джо сидел в грязной арабской кофейне у Дамасских ворот, сгорбившись над опустевшим стаканом арабского коньяка. Хлопья снега бились в окна, в переулках стонал ветер. В тот час в кофейне кроме Джо был только один посетитель, арабский рабочий, который храпел за передним столиком, укрыв лицо газетой.

Открылась дверь, и в кофейню вошел грузный нескладный человек. Он секунду помедлил, а потом, шаркая, тяжело протопал через комнату. Джо встал и протянул ему руку.

Привет, Стерн.

Араб под газетой встрепенулся было, но тут же снова захрапел. В тишине громко тикали настенные часы. Небритый владелец заведения, перебравший гашиша и оттого пошатывающийся, принес Стерну коньяк и кофе. Поздоровавшись, они помолчали, глядя, как за окнами пляшут снежинки. Джо заговорил первым.

Снег. Совсем как в тот раз. Та же ночь и то же место, только двенадцать лет спустя. Знаешь, Стерн, тогда я говорил тебе, что хочу стать подпольным царем Иерусалимским. Мечтал только о власти. Июньской ночью в четырнадцатом году именно это мой отец мне и предсказал. Пророчество просто сорвалось с его губ. Он не знал, почему это сказал, но он это сказал и оказался прав, насколько вообще возможно. Понимаешь, о чем я, Стерн? Я бы мог, если бы очень хотел, но, наверное, я хотел недостаточно сильно. Забавная вещь пророчество. Даже если оно верное, все равно надо очень хотеть, чтобы оно сбылось.

Да.

Да. Ты только взгляни на эту бурую жижу у нас в стаканах. Они все еще заправляют ею масляные лампы, совсем как тогда. Как раз перед тем, как ты вошел, наш спотыкающийся хозяин бродил туда-сюда и заправлял лампы своим чертовым коньяком, который, думаю, стоит дешевле керосина и работает не хуже, — готовил эту развалину к Рождеству, хотя зачем бы мусульманину готовиться к Рождеству, мне как-то невдомек. По-твоему зачем?

Стерн улыбнулся.

Ты постарел, Джо.

Я? Да брось, какое там. Ты это сказал просто потому, что борода у меня поседела, а глаза такие, будто последний десяток лет стая голубей плясала вокруг них развеселую джигу? Не верю, но если бы это вдруг и оказалось правдой, я бы сказал, что виноват в этом разреженный воздух на вершине Священной горы и все такое. В Иерусалиме молодеют немногие, удел большинства — состариться до срока. С начала времен Иерусалим вспарывал человеку живот и рядком раскладывал кишки, чтобы высшие сферы глянули, как оно там, и вынесли вердикт. Слушай, я тебе хотел кое-что сказать. Прости меня за то, что я сказал тебе в Смирне в двадцать втором. Трудно мне тогда было, все у меня в голове перепуталось, уж и не знал, что к чему. Это было давно, так, может быть, забудем об этом? Просто я тогда сделал что-то не то.

Не ты один, Джо.

Сохрани нас святые, твоя правда. Что ж, прости, вот и все, я именно это и хотел сказать. Я был сам не свой, и мир тогда как будто взбесился. Ты все еще куришь эти ужасные арабские сигареты?

Стерн протянул ему пачку.

Хорошо, что мы с тобой встретились, Стерн, я и правда очень рад. И не просто потому, что я смог наконец попросить у тебя извинения, хотя и поэтому тоже. Господи, да я тогда был еще мальчишка и мало что понимал, да совсем ничего, полный был ноль. С тех пор я кое-чему научился. А как же иначе, если двенадцать лет играешь в покер в Иерусалиме…

Стерн взял сигарету, и Джо поднес ему огня и посмотрел Стерну в глаза.

Эй, как ты там?

Что ты имеешь в виду, Джо?

Ничего.

Нет, а все-таки?

Для сочельника освещение здесь так себе, вот что, но чего, спрашивается, можно ожидать, если они заправляют лампы тем же жидким дерьмом, что подают посетителям. Чертовы сочельники, никогда я их не любил. И последние дни старого года, та же фигня. Чертовы ожидания, а потом бум — и ты врезаешься лбом в реальность. Проблема в Еве, что ли? Миф в конце концов оказался реальностью, и мы должны винить во всех наших проблемах ее?[143]

Что ты хотел сказать перед этим, Джо?

Не помню. Но слушай, почему бы тебе не рассказать старому другу о том, как идут дела? Столько времени прошло, и я отстал от жизни. Ты везде бываешь, а я просто сижу вот тут, ничем особо не занимаюсь. Ну так что же?

Слушай, мы были там вместе. Что с тобой?

Ничего.

Ничего. Ты хочешь, чтобы я спросил тебя о Терезе, Джо? Она тоже там была. И чтобы я рассказал тебе о Сиви? Он тоже там был. Он наконец-то умер два месяца назад, слава богу. Так что с тобой?

Ну ладно. Это все твои глаза, Стерн.

Что у меня с глазами?

Спичка. Когда я зажег спичку.

Джо остановился и почесал голову. Спичка здесь, спичка в Нормандии. Он видел, как чиркнула спичка там, в Нормандии, в кладовой, пропитанной запахами керосина и гниющего дерева. Кончится Смирна когда-нибудь или нет? Неужели ты во всем так и будешь до конца дней своих различать ее страшные следы? День, и вечер, и ночь в Смирне, со Стерном. С Сиви, Терезой и Хадж Гаруном. Неужели от этого никогда не убежать?

Джо вздохнул.

Слушай, Стерн. Ты ведь в полном дерьме? В смысле, ты же знаешь, выход только один.

Стерн улыбнулся. Он отпихнул свой стул.

Выход всегда только один.

Джо кивнул. Он огромный, подумал он, я даже вроде и забыл, что он просто гигант. Грузный и мощный, просто огромный, и все тут, довольно-таки нескладный, но все же какой-то надежный, вот странно. А я маленький и хрупкий, что сейчас, что в молодости был. Мелкий, и все тут. Просто бедный рыбацкий сын, который в Старом городе научился играть в покер по маленькой.

Джо?

Да, черт побери, я знаю, все я знаю. Все время стравливаешь гребаных арабов и евреев и в этой сваре ведешь свою собственную игру. И твое происхождение, кстати. Йемен, отличная, черт возьми, родина. И почему ты мне никогда не говорил, что Стронгбоу — твой отец? Я всегда считал, что он выдумка, миф.

Он и был мифом, тихо сказал Стерн.

Я знаю, а тебе с этим пришлось жить. И до сих пор приходится. Слишком тяжелое бремя, черт возьми.

Откуда ты узнал, что он мой отец?

Каир Мученик сказал. Мы вместе играем в покер, помнишь?

Ах да, загадочный торговец молотыми мумиями. Но он-то откуда узнал?

От человека, который его усыновил, от еще одного мифа девятнадцатого века, звали его Менелик Зивар.

Зивар? Но это было до того, как Стронгбоу затерялся в Йемене. Задолго до моего рождения.

Точно, но они еще раз встретились незадолго до смерти. Ты разве не знал?

Нет, конечно не знал. Где это было? В Йемене?

Ничего подобного. У старины Менелика разболелись суставы, он уже с трудом передвигался. Это было в Египте, в Каире. В том же грязном ресторанчике на берегу Нила, где они вели свою беседу длиной в сорок лет.

Не верю.

А все-таки это правда.

Но я даже не знал, что Стронгбоу уезжал из Йемена. Он поклялся, что ноги его больше не будет ни в одном краю к западу от Красного моря.

Я думаю, он решил нарушить слово ради старины Менелика. И уехал ненадолго, они всего-то раз пообедали вместе в воскресенье. Кажется, они наверстывали упущенное.

Поверить не могу. Когда это случилось?

Пожалуй, в тринадцатом году. Стронгбоу писал, что вскоре им предстоит уйти, ведь им обоим было уже за девяносто, и поэтому они должны в последний раз протрубить в рог в своем обычном пристанище, напиться вина, наговориться допьяна и наесться барашка со специями, а в конце застолья в последний раз повторить свой знаменитый прыжок в реку, чтобы, так сказать, освежить голову, перед тем как уйти. Этим-то наслаждениям и предались старики спустя семьдесят пять лет после первой встречи. Жадно глотали вино и жевали барашка, ну и, в общем, неистовствовали, а потом прыгнули в Нил и пошли по домам более или менее трезвые. В любом случае, Каир Мученик вырос на мечтах о Стронгбоу и его открытиях, потому что Менелик рассказывал ему обо всем этом. Мечты, видишь ли. Мечты. Твой отец подарил их сироте-негритенку, выросшему на берегах Нила, и Хадж Гаруну тоже.

Да?

Конечно. Как насчет джинна, которого Хадж Гарун повстречал в пустыне в прошлом веке? Хадж Гарун совершает свой ежегодный хадж и неожиданно видит, что небо слишком потемнело для северной Аравии, сделалось такое темное и странное, что он сразу понял: происходит что-то необычное, да еще и божественной природы. Может быть, так: комета меняет ход истории? Разве не похоже на куранты времени, а?

Джо подмигнул.

Вот именно, Стерн. Джинн в пустыне, джинн и его чудеса, и Хадж Гарун тому свидетель. А потом Хадж Гаруну остались загадки и грезы.

Стерн откинулся на спинку стула и улыбнулся. Комета Стронгбоу. Это была одна из любимейших историй отца. Как он открыл комету в северной Аравии, и как, пока наблюдал за кометой, на него вдруг набрел испуганный араб, и как он рассказывал ошеломленному старику о комете.

Да уж точно, сказал Джо. Хадж Гарун рассказал об этом приключении мне, а я однажды пересказал историю Каиру, и она до мельчайших деталей совпала с рассказом о комете Стронгбоу, который Каир слышал в детстве от старины Менелика. Тогда-то мы и поняли, что джинн, которого давным-давно встретил в пустыне Хадж Гарун, — тот самый гигант и волшебник. Это все мечты, видишь ли. За джинном Стронгбоу несся шлейф мечты.

* * *
Стерн крепко сжал руки на столе. Он смотрел на них, хмурясь и уплывая вдаль. Джо вынул толстый конверт, подсунул его под локоть Стерна и пошел в туалет в дальнем конце кофейни.

Что это? спросил Стерн, не поднимая глаз.

Ничего. Спрячь и забудь.

Джо ушел. Конечно, Стерн знает, что это. Это деньги, много денег, гораздо больше, чем предполагает Стерн. Все знают, что у самого Стерна денег не бывает. Он всегда тратил то немногое, что имел, на свою безнадежную мечту об общей левантийской родине для арабов, христиан и евреев, его народов, потому что мать Стерна была йеменская еврейка, а отец — английский лорд, превратившийся в араба.

Такая родина? Такая мечта? Безнадежно. Этому не бывать.

Но Джо все равно хотел дать ему денег. Может быть, он потратит хоть немного на себя. Господи, сейчас сочельник, в конце концов, Стерн мог хотя бы купить себе новые башмаки. Те, что на нем сейчас, до ужаса похожи на башмаки, которые он носил в Смирне в тот ужасный сентябрьский вечер в двадцать втором. Джо помнил те башмаки, их он никогда не забудет. Он смотрел на них, когда рядом с ним о булыжники звякнул нож, покрытый кровью. Он лежал на мостовой со сломанной рукой, и возле этих башмаков звякнул о камень тот ужасный нож. Дешевые башмаки, поношенные уже тогда. Он хотел сказать Стерну, что именно на это и дает ему денег — целую толстую пачку купюр, чтобы Стерн купил себе новые башмаки, и тогда они смогут забыть о старых. Но конечно, Джо не мог этого сказать, не мог даже заговорить об этом. Когда не видел парня больше одиннадцати лет, вроде как не след говорить с ним о башмаках.

Поношенные, дешевые, куда они идут? Зачем? Обо что спотыкаются?

Безнадежно, подумал Джо. Эти чертовы идеалы каждый раз будут ломать человека, вот оно как. Разве что на том свете. В этом мире — нечего и надеяться.

Он вернулся за столик. Конверт лежал там, где Джо его оставил.

Джо?

Да не думай, просто спрячь его, и забудем. А этот чертов снег все идет и идет, а? Засыпает с головой эту землю, текущую молоком и медом, хотя ничем таким она не течет. И не злись на меня хоть в сочельник-то, я же знаю, что тебя сейчас беспокоит. Ты думаешь, что твоего отца принимали за джинна и чудотворца, а ты всего-навсего контрабандист, который катится вниз по наклонной со своим пристрастием к морфию или еше чему-то, — ну что там нужно, чтобы пережить боль и страдания? Но это еще не все, скажу я тебе. Есть еще одна сторона этой Божьей истории, и довольно-таки замечательная. От нее волосы встают дыбом, и, может быть, даже можно уверовать, таких-то чудес понаслушавшись. Ты понял, что Хадж Гарун узнал тебя, как только увидел в Смирне?

Быть того не может. Мы же никогда не встречались.

Встречались, еше как. Встречались вы, только ты тогда был не тот, кто сейчас. И не просто джинн в пустыне, который играет со своей кометой, это для нас мелочи. Не просто гигант-волшебник, который раскрашивает небо новыми красками, чтобы простой люд знал, что из пустыни идет новый пророк. Больше чем просто Стронгбоу. На самом деле ты удивишься, узнав, кем ты тогда был.

Стерн улыбнулся.

Ну и кем я был?

Ну что ж, скажу тебе. Он Самый, вот кто. Сам.

Кто это?

Бог. Как тебе этот случай ошибочной идентификации? Это будет покруче, чем Стронгбоу, ведь так? А я все время повторяю, что надо верить Хадж Гаруну, надо. Вот он похромал через пустыню, чтобы найти дорогу в Мекку, и видит всякие чудеса. А на рассвете случается с ним и вовсе не пойми что. Ты летишь на воздушном шаре со своими винтовками, и с рассветом решаешь приземлиться, и чуть не садишься на голову Хадж Гаруну, который, естественно, решает, что ты Бог, спустившийся с небес, чтобы вознаградить его за трехтысячелетние старания защитить Священный город, и всегда на стороне проигравших, заметь. Это было году в четырнадцатом, теперь вспоминаешь? Старый араб ковыляет по пустыне на тонких ножках? И глаза у него лихорадочно блестят, потому что он постоянно видит сны из «Тысячи и одной ночи»? И ты спускаешься на своем воздушном шаре, и он простирается перед тобой и вопрошает тебя, каково твое имя? Теперь припоминаешь?

Вроде бы.

Ну так как же теперь?

Стерн грустно улыбнулся. Он уставился на свои кулаки и промолчал.

Ну так что же?

Это не смешно, прошептал Стерн через секунду. В награду за все усилия получить вместо Господа Бога мелкого контрабандиста на воздушном шаре. Это не смешно. Не смешно, если веровать, как Хадж Гарун.

Постой-ка, ты все неправильно понял. Ты для него действительно был не контрабандистом, а Богом. Слушай, я в жизни не видел, чтобы у кого-нибудь глаза так сияли, как у Хадж Гаруна, когда он рассказывает о встрече со Стерном на рассвете в пустыне. Стерн, бормочет он, и его лицо озаряется внутренним светом, он обретает силы и может защищать Священный город еще три тысячи лет, хотя и знает, что обязательно проиграет. Стерн, говорит он, Господь, явившийся мне на рассвете в пустыне. И я сказал Ему, говорит он, знаю я истинно, что у Господа много имен, и каждое новое имя, что мы узнаем, приближает нас к Нему, и в тот день в пустыне на рассвете я спросил у Него Его имя, и Он снизошел ко мне, сказав его мне, Он счел, что я достойно выполнял свое предназначение, хотя я и терпел всегда неудачу. Стерн, бормочет он и готов на все, и ничто не может остановить его, ни сейчас, ни потом. И я говорю тебе, что таким он тебя увидел, а значит, так оно и было, и это сделал ты, Стерн. Он долго ждал этого мгновения и приближал его своими трудами и усилиями, и оно наконец пришло, он его заслужил. Ну и что, если Господь на поверку оказывается контрабандистом, который летит над пустыней на воздушном шаре в четырнадцатом году? Что ты на это скажешь? Боюсь, мы просто должны это принять как данность. Мы, может быть, и хотели бы видеть Бога другим, но этот Бог пришел к человеку, который действительно достоин узреть Бога. Что до меня, я всегда знал, что Хадж Гарун видит больше, чем все мы. Ты ведь не будешь спорить?

Нет.

Конечно не будешь. Потому что мы застряли во времени и пространстве, а он нет. Мы пытаемся верить, а он по-настоящему верит, и в этом-то вся разница. Мы сидим в Иерусалиме, но он-то единственный, кто действительно стоит в Священном городе на вершине горы. И ты же не собираешься и дальше горбиться в этом кресле и повторять, что кто-нибудь из нас проницательнее Хадж Гаруна? Воздушный шар? Мелкая контрабанда? Покер здесь или покер там, какая разница? Нет никакой разницы, потому что для того, чтобы запалить желудки в сочельник, мы все равно хлещем дерьмовое ламповое масло. Ты не осмелишься мне возразить, я знаю. Так или не так?

Так.

Правильно. Так что Хадж Гарун видел то, что видел, и понял то, что понял, вот и все. Одно из тайных имен господа — Стерн, вот к чему мы пришли. Хадж Гарун слышал имя произнесенное, а услышать однажды значит слышать вечно. Нельзя переменить прошлое, в этом мире нельзя отрицать факты, а это событие для него факт, значит, так оно все и есть. Всю свою долгую жизнь, говорит старик, он будет с любовью вспоминать это мгновение прежде всех остальных. Стерн. Одно из тайных имен Господа.

Стерн поднял глаза. Он расцепил руки, пожал плечами и улыбнулся, на сей раз без тени грусти.

Джо кивнул и рассмеялся. Это пока маленький шаг, но все же Стерн возвращался к жизни. Но им еще предстоит долгий путь этой ночью спустя одиннадцать лет и три месяца после той ночи в Смирне.

* * *
Вечер как раз для воспоминаний, сказал Джо, барабаня пальцами по столу. Ох уж эти мне пустынные переулки в метель, ох уж эта мне чертова арабская пародия на паб, ох скудость наша; эта дыра уж никак не подходит для радостного праздника. Теперь расскажи мне об этой говорящей мумии по имени Менелик. Этот Зивар спец по древностям, о котором всегда с таким восторгом распространяется Каир. Ты был с ним знаком? Вроде как должен был.

Конечно.

Ну и что?

Помимо прочего Стронгбоу оставил ему всю свою переписку, когда ушел в пустыню, чтобы стать святым.

Джо скорчил гримасу.

Переписка, говоришь? Старые письма? Я не знаю, от этого можно расчувствоваться, особенно под конец года, тихой снежной ночью в Иерусалиме. Может быть, лучше перенестись назад в прошлое и оказаться там, где я переправляю для тебя оружие в огромном каменном скарабее Хадж Гаруна. Тяжкий груз, ничего не скажешь. Я чуть спину не надорвал, потому что от товарища волшебника, навечно прикомандированного к Иерусалиму, было мало толку, ничего не поделаешь.

Но это была не обычная переписка, продолжал Стерн. Около двенадцати тысяч писем, и все от одного человека, Белого монаха из Тимбукту.

Джо стукнул ладонью по столу. И заорал от восторга.

Постой-ка. Вот с этого места помедленнее. Кажется, я об этом давно хотел услышать. Этот парень, вроде монах из Тимбукту, он, совершенно случайно, не звался ли еше отцом Якубой?

Так точно, он самый.

И когда у него родился девятисотый ребенок, твой отец послал ему караваном целый пайп кальвадоса в честь такого события? Примерно семь сотен бутылок промаршировали прямо в Тимбукту, за что вышеупомянутый уникум прислал твоему отцу благодарственное письмо, датированное летним солнцеворотом тысяча восемьсот сорокового года? Благодарил за этот в высшей степени желанный подарок в виде ста пятидесяти галлонов сока? Потому что Тимбукту — край сухой, как сама сушь, и жажду там утолить нечем, кроме бананового пива?

Стерн рассмеялся.

Я и не слышал об этом письме, сказал он. Но в Сахаре был всего один Белый монах, и он-то и дружил со Стронгбоу.

Джо снова хлопнул по столу.

Ух ты господи, вот оно. Давным-давно, когда я впервые оказался здесь, объявился Хадж Гарун с этим благодарственным письмом, он это умеет, он же раньше торговал древностями. Что ж, упомянутые числа меня потрясли и выбили из колеи, потому что я тогда все еще думал, что священники не должны вести себя как этот Белый монах из Тимбукту. И с тех пор меня заело любопытство, все хочу узнать, как этот монах преуспел в столь сладостных свершениях. Ты, случайно, не знаешь?

Стерн рассмеялся и кивнул.

Знаешь? Ах, вот история как раз для сочельника. Как раз чтобы холодной зимней ночью оживить эту жалкую пародию на деревенский паб. Я быстренько растормошу нашего хозяина, чтобы он принес нам новую бутылку своего замечательного топлива, и мы вспыхнем, когда пожелаем. Ну так как, Стерн? Кто был этот великий тип из Тимбукту? И, что еше интереснее, зачем он все это устроил?

* * *
Он начинал миссионером в Триполи, сказал Стерн, членом ордена Белого отца. Он был родом из Нормандии, крестьянин, и очень любил кальвадос. Что ж, однажды в Триполи приехал кардинал из Парижа, коллекционер предметов искусства да к тому же эпилептик. Кардинал приехал, чтобы контрабандой увезти оттуда несколько ценных мозаик, но, приехав, решил совсем-то уж не наглеть и для вида хотя бы прочитать проповедь. Местом проповеди была избрана пустыня недалеко от Триполи, потому что кардинал никогда не видел пустыни.

Джо поднял руку, прерывая Стерна.

Стоп. И проповедь предназначалась пастве священника-крестьянина? Проповедь должна была состояться под пальмой, хоть в какой-то тени? А кардинал вышел из тени и у него случился припадок?

Да. Прихожане были чернокожие, священник-крестьянин стоял к ним лицом и переводил, а кардинал стоял позади него. Я забыл сказать, что священник-крестьянин был карлик.

Джо снова прервал его.

Стой, я, кажется, уже воочию это вижу. Там чертовски жарко, и у кардинала начинается припадок, он замахал руками, чтобы сохранить равновесие, и голова нашего кальвадосного священника-крестьянина быстро превращается в своего рода аналой. И вот на него сыплются удары, кардинал все колотит и колотит беднягу по голове и за считанные минуты избивает его до полусмерти. Похоже?

Джо вскочил и замолотил кулаками по столу.

Я правильно понимаю? Просто бьет его по затылку, во имя Христово, а потом у кардинала начинается последний судорожный припадок и он выкрикивает слова молитв? Может быть, что плоть агнца на редкость вкусна? И вот последний удар, исполненный такой благодати, такой прицельный, нанесенный с такой страстной верой, что наш карлик падает и лежит ничком в пыли? Правильно или нет?

Ты слышал эту историю, Джо?

Нет, ни слова, но обычно чем чаще истории рассказывают, тем правдивее они становятся, а этот рассказ мало чем отличается от себе подобных. А потом кардинал поди-ка валится в свой паланкин и как по волшебству переносится в прохладный дворец в Триполи, где может выпить бокал вина, принять ванну и слегка вздремнуть. Другими словами, с ним все. Он сделал все, что должен был, и мы можем о нем забыть. Да или нет?

Да.

Тогда возвращаемся к нашему рассказу, к нашему герою, к нашему карлику, священнику-крестьянину, который почти без сознания лежит, распростершись в пыли. В голове у него звенит от ударов высшего начальства, и он изо всех сил пытается прийти в себя после кардинальского благословения тумаками. А его чернокожая паства стоит и смотрит на него, а он, естественно, смотрит на них, и никто не знает, что тут делать. Я в смысле, что страшновато вот так начинать утро. Правильно?

Да.

А эти бедные негры, сидящие в пыли, они же голодают. Любой из них был бы счастлив заполучить хоть кусочек агнца, как добродушно предложил кардинал, но надежды нет даже на то, что к ним в руки попадет хотя бы малюсенькая косточка. Правильно?

Да.

И вот мы видим эту немую сцену, живую картину, ежели угодно, и она продолжается весь бесконечный жаркий день, в мерцающем от жары мареве под пальмой — никто не шелохнется, и нет ничего, кроме миражей на горизонте, на небе ни облачка, чернокожая паства уставилась на священника-карлика из Нормандии, а священник-карлик уставился на свою голодающую паству, и они все смотрят и смотрят друг на друга, а солнце скользит все ниже и ниже, разрушая тени и сжигая всех и вся, пока тени совсем не остается, а только безнадежная жара и до волдырей обжигающая пыль, удушающая пыль, и это длится не меньше пяти тысяч часов или пока солнце не сядет как следует за горизонт. Так это было, Стерн?

Да.

Джо отхлебнул кофе и налил себе еще коньяку.

Хорошо. Закат. Вот мы где. Солнце садится, и когда совсем темнеет, люди поднимаются из пыли как призраки, с одной стороны — священник-карлик, с другой — голодающие негры, никто за весь день не произнес ни единого слова, никто не пошевельнулся, и они наконец расходятся в ночных тенях. Правильно?

Да.

Да, говоришь? Значит, я теперь вижу эту картину еще отчетливее. Что ж, той ночью священник-карлик скрывается у себя в хижине, совершенно одинокий, откупоривает бутылку кальвадоса и говорит сам себе: что это такое? Что это за хрень? Почему это кардинал-эпилептик из Парижа вбивает меня, бесчувственного, в пыль? Почему это кому-то позволено использовать мою голову в качестве аналоя? Почему я пролежал бесконечный день на этой мерцающей жаре, распростершись на земле, вокруг меня ничего, кроме миражей, и над головой ни облачка, а моя бедная черная паства уставилась на меня, а я на нее? Что в этом христианского? говорит сам себе священник-крестьянин, ублажая себя еще одной щедрой порцией кальвадоса. Такое было?

Было.

Тогда снова возвращаемся к повествованию. На следующее утро наш герой, все хорошенько обдумав над бутылкой кальвадоса долгой одинокой ночью, пришел к выводу, что ему просто необходимо не столь суровое, более дружественное будущее. И вот он смиренно выносит на суд глав Белого отца скромное предложение. Почему бы вам не послать меня одного в Тимбукту миссионером, и там я буду обращать язычников. Факт?

Да.

Хорошо, что факт. Хотя то, что на тысячу миль вокруг Тимбукту нет ни одного французского солдата и потому обращение язычников совершенно немыслимо, — такой же факт. Но начальство решает все же удовлетворить его просьбу, потому что крестьянина-священника из Нормандии им потерять не жалко, и еще потому, что такое миссионерское рвение далеко на юге должно немало порадовать кардинала в Париже, тем более что кардинал к тому времени понял, что украденные мозаики не так ценны, как казались. Правда?

Да.

Хорошо. И вот карликовый священник-крестьянин уезжает и после всех приключений, о которых можно рассказывать часами, наконец достигает Тимбукту. Там он выходит на пыльный внутренний двор и начинает мягко проповедовать любовь, которая озаряет все. Возлюби ближнего своего, это да. Но не останавливайся на этом. Возлюби дальнего и неближнего, возлюби всякого, кого встретишь. Так?

Да.

Трудись честно, но до этого и после этого, а также в перерывах люби всякого, кого сможешь найти поблизости?

Да.

Джо вскочил на ноги. Он отодвинул стул и забрался на него. Снег на улице повалил гуще. Араб, который спал за передним столиком, рыгнул, почесал в паху и рыгнул снова, недоверчиво глядя на Джо, который стоял на стуле, раскинув руки, в потрепанном мундире времен Крымской войны.

И особенно важно, нараспев произнес Джо, лаская ладонями зловонный воздух, чтобы никто не сидел в одиночестве в пыли днем, глядя на группу людей. И группа не должна смотреть на бедного одинокого человека, пусть даже карлика, который оказывается у них на пути один-одинешенек. Вместо этого обе стороны должны враз подняться и слиться в любви к Господу. Вкратце, занимайтесь любовью ради Христа. Не сидите и не смотрите, сразу и быстро, все вместе. Это ли ультрахристианское послание услышали в Тимбукту, Стерн?

Стерн кивнул, улыбаясь Джо.

Что ж, сказал Джо, тогда это довольно полный отчет о том, как бывший священник-крестьянин из Нормандии основал в девятнадцатом веке в затерянном краю, в Сахаре, огромную полисексуальную общину. И так отец Якуба, больше известный как Белый монах Сахары, со временем стал отцом девятисот детей. И по этому случаю легендарный исследователь Стронгбоу, твой вышеупомянутый отец, послал своему старому другу, вышеупомянутому карлику, из самых честных и благородных побуждений, целый пайп любимого напитка, что, по приблизительным расчетам, составило около семисот бутылок. Пока все верно?

Пока да.

Джо уронил руки. Он спрыгнул на пол, закашлялся и уселся. Потом он выпил и закурил сигарету.

Чертово пойло, это ламповое масло, сохрани нас святые. Но сегодня холодно, и нам без него не обойтись. Мне это все, кстати, Каир рассказал. А ему рассказал Менелик, который, конечно же, почерпнул информацию в ходе сорокалетней беседы со Стронгбоу. Но боже мой, какой гигантский карлик, этот Белый монах из Сахары. Ты знаешь, чего мне иногда хочется? Как бы мне хотелось знать хоть одного из героев прошлого века. Старину Менелика, Белого монаха, джинна Стронгбоу, хотя бы одного из них.

* * *
Джо пытался рассмеяться, но вместо этого закашлялся.

Я знаю, сказал он, когда приступ кашля прошел, почему я все время говорю о прошлом.Вредная привычка, придется мне когда-нибудь от нее избавиться. Когда-нибудь мне придется избавиться от всех моих привычек. И может быть, теперь, когда ты познакомился с Моди, ты захочешь поговорить со мной о ней. Как она пыталась найти Сиви во время резни в Смирне и не могла и только год спустя узнала, что он живет в Стамбуле. Если можно назвать это жизнью после того, что сделала с ним Смирна. Бедный старина Сиви. Господи, она, наверное, была потрясена, увидев его таким, в крохотной убогой комнатенке на берегу Босфора. Он работал в госпитале для неизлечимых больных и иногда даже забывал поесть. И я могу понять, почему она переехала туда, чтобы заботиться о нем. Она ведь так любила его и старалась сохранить хоть одну ниточку, связывающую ее с прошлым, а когда он умер, она вернулась в Афины. Сиви даже тогда придавал ее жизни какой-то смысл. Что делает с людьми жизнь, а? Как можно это себе объяснить и можно ли вообще? И надо же, чтобы это произошло именно с Сиви. Я слышал, что это был самый нежный и ласковый человек на свете. Всегда помогал всем и так страшно кончил. Что тут скажешь? Ничего.

Откуда ты знаешь про Мод?

От Мунка. Они с Мунком дружили с войны, знаешь ли.

Я не знал, но мог бы догадаться. Они познакомились у Сиви, конечно.

Да. И я пытался ей помочь, Стерн. Я передавал ей деньги через Мунка. Подарок, или ссуда, или что угодно — от него, не от меня, но она не брала. Она, должно быть, знала, что это мои деньги, и не могла заставить себя принять их после того, как меня бросила. Мунк тоже пытался ей помочь, но она всегда отказывается, думаю, считает, что это мои деньги.

Но Джо, почему ты не поехал повидаться с ней?

Думал, это пустое. Нельзя вернуть прошлое, Стерн, просто нельзя. Я знаю. Я никогда не полюблю другую женщину так, как любил ее, но все равно нельзя вернуть прошлое. Это было слишком давно, и я это как-то пережил, чего бы мне это ни стоило… Иначе нельзя.

А что твой сын?

Джо улыбнулся.

Бернини. Хорошее имя она дала пареньку. Я скоро с ним повидаюсь, но Моди не увижу и не хочу, чтобы она знала, так будет лучше. Ее жизнь как-то наладилась, и я не хочу расстраивать ее, особенно сейчас, почти сразу после смерти Сиви. В конце концов, он был ее семья. Отец, и брат, и все на свете. Другой семьи она не знала. И думаю, ей больно обо мне вспоминать. Нужно время. Так что когда-нибудь — может быть. В другое время, в другом месте. Слушай, я хочу попросить тебя об одолжении. Если ей понадобятся деньги, в смысле, если она когда-нибудь будет действительно отчаянно нуждаться, дай мне знать, напиши мне, и я тебе пришлю. От тебя она примет деньги, если не будет знать, что мы с тобой знакомы, а она не знает. В те дни, когда у нас был тот домик в Иерихоне, я никогда не говорил ей, для кого переправляю оружие. Так ты ей не скажешь? Сделаешь это для меня? Я смогу передать ей денег через тебя, если она будет нуждаться?

Стерн кивнул.

Конечно.

Спасибо, я очень это ценю. Теперь перейдем к невероятным местным новостям. Мы с Каиром через несколько дней выходим из игры. Мунк не знает, но все уже кончено.

Ты уезжаешь из Иерусалима?

Судьба, Стерн, судьба.

Куда?

Я? В Новый Свет, конечно, куда же еще. С тех пор как я познакомился с Моди и она рассказала мне о своей бабушке — из племени индейцев-шайенов, я просто очарован американскими индейцами. Хочу их увидеть. Может быть, даже попробую пожить с ними какое-то время.

Стерн улыбнулся.

А Каир?

Он вернется в Африку. Ты ведь с ним не знаком?

Нет.

Тем больше утрата. Чудный парень, просто чудный. Умеет хранить секреты, которые ему открываешь, а потом слышит те, что не открываешь, и хранит и это тоже. Кто бы ни был старина Менелик, его надо причислить к лику святых уже за то, что он так воспитал Каира. Кто он был такой, Стерн?

Лучший друг Стронгбоу.

Это уже немало.

Да.

Но зачем тебе влачить жалкое существование под этим бременем, Стерн, зачем. Ни один человек не может так жить.

Да уж.

Чертова дрянь это ламповое масло. Зажигает фитилек, но он сразу сгорает до конца.

Джо? Что насчет Хадж Гаруна?

Знаю, я об этом думал. Мунк за ним присмотрит. Если он так хочет заполучить этот чертов город, пусть берет ответственность за Хадж Гаруна.

Все будет в порядке?

Господи, да откуда я знаю. Думаю, да. Он прожил один три тысячи лет до того, как я его встретил. Почему бы ему и без меня не пожить?

Потому что времена меняются, Джо.

Так они всегда меняются. В Иерусалиме, в Старом городе. А ты? Будешь и дальше делать свое дело?

Да.

Не хочу тебя обидеть, но ты же знаешь, что не достигнешь цели.

Может быть.

Не может быть. Точно, ты сам знаешь. Вся соль в том, будешь ты продолжать или нет?

У меня нет выбора.

Джо подался вперед и положил руки на стол. Он смотрел на проступившие вены, которых еше несколько лет назад не было.

Нет выбора, Стерн? Нет выбора?

Стерн медленно кивнул.

Да. Так иногда кажется.

Джо закрыл глаза и покачал головой. Стерн говорил очень тихо.

Джо? Тот вечер в Смирне?

Я слышу тебя.

Дым и огни, ты помнишь?

У нас ведь не оставалось выбора, правда? Мы вместе приняли это. Да, я помню.

И Сиви сошел с ума.

Да, и больше не вернулся. Сентябрьское воскресенье в двадцать втором.

И Тереза билась головой об пол и кричала «Кто это?»

Я слышу. Я с той поры слышал это еще раз и до сих пор слышу этот крик — бедная малышка.

А Хадж Гарун?

Да, он волочил за собой длинный окровавленный меч, всхлипывал и все бродил по саду, теряясь в цветах, в дыму и пламени, он терялся, бедные кожа да кости, благослови его Господь. Сердце разрывается, как вспомнишь, — он, и его линялая желтая накидка, и ржавый рыцарский шлем, он стоял в саду, сжимая меч, с оружием в руках встречая турецкого солдата, который шел прямо на нас. Дуло винтовки смотрело прямо ему в грудь, но Хадж Гарун стоял насмерть, он был готов защищать невинных, защищать свой Священный город жизни старым мечом в ужасной Смирне, это было страшно, я успел умереть за него раз десять, не меньше, прежде чем достал пистолет и выстрелил солдату в голову. И ты знаешь, о чем он меня недавно спросил? Не вооружиться ли нам, потому что арабы и евреи пойдут войной друг на друга. Нам двоим, только представь себе. Мы двое, стоим плечом к плечу и защищаем Иерусалим. Что ты на это скажешь? Это бессмысленно, но похоже на реальность. Слишком похоже.

И еще одно, Джо. Еще кое-что.

Джо потер глаза и осушил стакан.

Да, и это тоже. Хорошо, тогда, воскресным вечером, мы должны были сделать и это. Эта маленькая армянка на набережной, в лучшем выходном платье, черном выходном платье, потому что было воскресенье. Не больше восьми лет, изнасилованная и истекающая кровью, она уже почти не дышала и лежала там одна, в этом адском дыму, среди криков и смерти. Одна только смерть кругом, вот и все, огонь с одной стороны и гавань с другой, и некуда идти, некуда отнести ее, и она умирала от невыносимой боли. И то, что сделал ты, Стерн, то, что должен был сделать я, — и хотелось бы мне, чтобы это сделал я, чтобы это тебя не мучило. Пожалуйста, сказала она по-армянски, и ты перевел это мне, но я не сделал ничего, и поэтому сделал ты, и это должен был сделать я, но я был слишком зол на тебя, и на Моди, и на весь чертов мир. Я был зол на себя, если честно. И в конце концов, что ты сделал, Стерн, если не прекратил мучения умирающего ребенка? Прекратил пытку. Она бы не пережила эту ночь.

Джо?

Я говорю тебе, Хадж Гарун сделал то же самое, и поэтому-то он и всхлипывал в саду. Там был старый армянин, ему выкололи глаза, и он шел прямо в огонь. Кровавые клочья свисали у него из глазниц. Кровавые слезы, Стерн. Неподвижные слезы. Ради Господа, кричал он, убейте меня, или я сейчас сгорю заживо. И Хадж Гарун убил его. Сама мягкость, он и мухи не обидит, а тут взмахнул мечом, а после этого мне пришлось взять его за руку и отвести в сад, а то бы он сам никогда его не нашел, так он плакал. И, Стерн, ведь он три тысячи лет защищал Священный город, всегда на стороне проигравших. В таких играх ты всегда на стороне проигравших, но он не сдается. Никогда. Даже проигрывая. Так что же ты такого плохого сделал?

У Стерна дрожали руки. Он схватил Джо за локоть.

Я скажу тебе, что я сделал. Я перерезал ей горло.

О Господи, закричал Джо, в этом нет твоей вины.

Стул Стерна с грохотом упал на пол. Он вскочил на ноги, взглянул на Джо дикими глазами и стал отступать к двери, неуклюже спотыкаясь.

Погоди, позвал Джо, нельзя же убегать просто так. Мы должны поговорить. Не убегай.

Стерн смотрел на него — затравленный зверь в ловушке, огромный, сгорбленный и нескладный. Он наткнулся на стул и, по-прежнему пятясь, ударился о стол и прижался спиной к двери, яростно дергая дверную ручку, пытаясь вырваться.

Стерн, ради Христа. Погоди.

Дверь с грохотом открылась. Пустой прямоугольник темноты, через который, крутясь, пролетали снежинки. Джо почувствовал на лице шквал холодного воздуха. Он сидел, глядя на ночь и снег в пустом прямоугольнике двери.

Не убегай. Однажды, в этой самой комнате, Стерн сказал то же самое ему. Это было двенадцать лет назад, еще до Смирны. Странно, подумал Джо, как это получается: когда хотим помочь кому-то, мы всегда произносим одни и те же слова. Кто-то пытался помочь тебе, когда ты тонул, и утешал тебя этими самыми словами, а двенадцать лет спустя ты говоришь то же самое ему. Говоришь и говоришь, и так без конца. Но иногда просто нельзя не бежать, просто нельзя, ты бежишь от себя, ты просто не можешь иначе, ты пытаешься выжить во тьме и холоде. Каждый рано или поздно становится жертвой, пытаясь выжить, — каждый.

Сколько еще Стерн протянет со своим морфием? Принимать морфий и жить безнадежной мечтой о родине, которой никогда не будет, о родине для арабов, евреев и христиан, — и верить в нее, несмотря ни на что. Сколько еще? Бежать.

Дверь со стуком захлопнулась. Ветер, рвущий переулки в клочки, захлопнул ее, запечатав тьму и холодный крутящийся снег, в земле, текущей молоком и медом.

Он был уязвим, Стерн, и поэтому его любили. Грузный и нескладный, он катился по наклонной плоскости, все еще пытаясь верить, и поэтому его любили. Все хотели верить и хотели прикоснуться к человеку, который имел мужество верить. Но ни у кого не достало на это сил. Никто не мог. Сколько еще осталось Стерну?

Бежать.

Араб за передним столиком снова захрапел под газетой. Джо оттолкнул стул и устало поднялся на ноги. Он пытался, но это не сработало. Сначала маленький шаг, а потом пустота. Но может быть, однажды Стерн вспомнит этот маленький шаг, может быть, когда-нибудь, он будет все глубже и глубже проваливаться в свои безнадежные мечты под действием морфия, но это ему хоть немного поможет.

Да, Стерн. Одно из тайных имен Бога.

Владелец кофейни вяло проковылял к столику, выдавив из себя масляную улыбку.

Почему бы и нет, подумал Джо. А ему самое время получить чаевые, если он, конечно, помнит, что такое чаевые. Это для него сейчас важнее, чем снег и безмолвие, чем тьма, у него свои заботы как бы прокормиться, как бы наладить жизнь. Стараться изо всех сил. Блуждающие глаза и гнилые зубы, хромота и попытки втереться к тебе в доверие — старается изо всех сил.

Хотите женщину, господин?

Нет, спасибо.

Мальчика?

Нет, спасибо.

Кого-нибудь еще? Сегодня холодно.

Знаю.

Снег, холодно. Не та ночь, когда стоит сидеть в одиночестве.

Знаю.

Гашиш?

Нет.

Так чего вы хотите?

Ничего, совсем ничего. Вот. Держи.

Араб взглянул на пачку банкнот. Он расплылся в улыбке.

Вы еврей?

Нет.

Христианин?

Да, родился христианином.

Тогда счастливого Рождества.

Гляди-ка, угадал. Спасибо.

Глава 15 Шейх Ибрагим ибн Гарун

Что это за игру мы ведем, Каир? И где она на самом деле началась?

Пришло Рождество, и Каир принес ведра омаров и шампанское на маленькую крышу в Армянском квартале, где жил со своими голубями Джо. Стоял промозглый холод, небо было затянуто облаками, но они выставили столик на воздух, чтобы в последний раз посмотреть на расстилающийся перед ними город, потому что их время в Иерусалиме истекало.

И вот опять мы в пальто, задумчиво сказал Джо, как в тот первый день, двенадцать лет назад, когда мы сидели на полу в задней комнате лавки Хадж Гаруна. Интересно, какие иногда бывают совпадения. Кстати, Каир, я рад, что ты пришел. Омары, роскошь-то какая, подумать только…

Знаю. Если бы не я, сидел бы ты в своей каморке, скрючившись над очагом, и любовно тушил потихоньку какой-нибудь мерзкий кусок мяса.

В самую точку, и это тоже было бы совсем неплохо, но омары гораздо лучше. Хорошая получилась встреча, такую здорово вспоминать, когда жизнь вроде подходит к концу и ты в каком-нибудь далеком уголке света ковыляешь на подкашивающихся ногах, скрипишь всеми суставами и проклинаешь тот день, когда родился, и уж конечно проклинаешь наступление еще одного Рождества, потому что какой смысл его отмечать и притворяться счастливым, когда все уже позади и ничего больше не будет? И может быть, даже пьешь в праздник из своей собственной посуды, как обычно под Рождество, ведь это черный день в Ирландии, не в последнюю очередь потому, что пабы закрыты. И вот ты сидишь один, грустишь, качаешь головой и сердито бормочешь что-нибудь вроде того, как плохо кончается жизнь, что все-то ты на свете перевидел, хотя по большей части это были только расплывчатые пятна. И тут ты неожиданно понимаешь, что стакан уже у губ, и заглядываешь в него, прямо в этот глиняный колодец своей души, и присматриваешься хорошенько, и говоришь сам себе: постой-ка, ты, мерзкий пройдоха, как ты мог забыть то прекрасное Рождество, давным-давно, когда ты сидел на крыше в Иерусалиме и вы с другом пировали, как лорды, а у ваших ног простирался сам Священный город? Прямо перед вами, ты, неблагодарный хмырь, старый брюзга. И когда тебе придется это признать, ты уже не проклинаешь все, что видишь, и улыбаешься пойлу в стакане. Может, я и несчастен, скажешь ты тогда, но ведь были в жизни такие минуты, были, эти прекрасные редкие минуты, и все того стоило только из-за них, все того стоило из-за этих сладчайших редких минут, просто сладчайших. Вот именно это ты и скажешь, и обретешь истину к концу потраченной впустую жизни. Так поднимем за это бокалы, Каир, детка! За эту минуту и никакую другую!

Каир рассмеялся. Он откупорил еще одну бутылку шампанского, и голуби взлетели от громкого хлопка. Они следили за тем, как голуби взмывали над крышей и медленно возвращались, устремляясь вниз сужающимися кругами.

Господи, им сегодня и отдохнуть-то толком не удастся, со всеми этими шампанскими выстрелами. Но приятно посмотреть, как они нарезают круги над головами и всегда возвращаются к дому.

Кто будет их кормить, когда ты уедешь?

Не знаю, но, наверное, найду какого-нибудь нищего или фанатика, на такое в Иерусалиме всегда рук хватало. Слушай, Каир, я тут думал, почему ты хочешь, чтобы Мунк выиграл все наши деньги?

Почему бы и нет? Разве это не естественно? Мы начали игру втроем, и мы двое выпадаем, так что он должен выиграть.

Да все в порядке, я не возражаю, но у меня все равно есть такое, знаешь, чувство…

Какое чувство?

Что это не просто так. Есть еще одна причина. Давай признаемся, Каир, детка, ты бесстыдно сентиментален. Так есть другая причина или нет?

Каир наклонил голову и улыбнулся.

По семейным соображениям. Вот тебе другая причина.

Джо кивнул. Он раскусил хвост омара. Сок брызнул ему в лицо, и он вытер его, облизывая пальцы.

Вот как, семья?

Да. Мы с Мунком кузены.

Джо помахал городу хвостом омара.

Слышишь это, Иерусалим? Слышишь, что здесь происходит?

Он повернулся к Каиру и усмехнулся.

Ну-ка, теперь поподробнее, со мной сегодня спешить не стоит. Я пиршествую, славлю Рождество и не очень хорошо соображаю. Ты, часом, не шутишь?

Нет.

Кузены? Вы с Мунком — кузены?

Да.

Что-то не очень вы похожи на кузенов, это уж к гадалке не ходи. Но если ты говоришь, значит, так оно и есть. Несколько лет назад я понял, что здесь можно верить всему. Ну, хорошо. Как это вы с Мунком оказались кузенами?

У нас общий прадед.

Джо тихо присвистнул.

А почему бы и нет. Да уж. Я-то всегда удивлялся, что у тебя глаза голубые. Что ж, он, должно быть, был путешественник. Светлокожий суданец? Или все-таки темнокожий венгр?

Каир рассмеялся.

Ни то ни другое. Он был швейцарец.

Ах да, конечно, мне бы догадаться. Традиционный нейтралитет и так далее, не хотел никого из вас ущемлять. Должно быть, хитрый был тип, не ограничивал семейное будущее пределами одной расы или континента. Но кто был ваш странствующий предок, зачинавший детей в столь отдаленных друг от друга странах, как Венгрия и Судан?

Добавь Албанию.

Еще один сын в Албании, говоришь? Мне это что-то не нравится. Единственные албанцы, которых я знаю, — Валленштейны. Ты же не собираешься мне сообщить, что этот вредный коротышка Нубар Валленштейн тоже ваш родственник? Нет? Скажи мне, что это не так.

Каир улыбнулся.

Боюсь, что так.

Так? Тогда боюсь, что я выпал за борт в штормовую погоду и держаться мне уже не за что. Или, еще хуже, в сумерках провалился в болото и не знаю, как теперь выбираться. Пожалей меня, Каир, как выбираться? Кто был этот странствующий швейцарец?

Его звали Иоганн Луиджи Шонди. Он родился в Базеле в тысяча семьсот восемьдесят четвертом.

При чем тут Базель?

Потому что именно там был опубликован и спустя век сожжен труд Стронгбоу.

Стой, Каир, хоть Стронгбоу-то сюда не приплетай. Вернемся к этому Луиджи. Кто он был?

Очень одаренный лингвист со страстью к деталям.

Детали? Верю. Он их повсюду оставил немало. Так, одаренный лингвист, и что же?

В тысяча восемьсот втором году студент Иоганн Луиджи пешком прошел весь Левант и однажды попросился переночевать в албанском замке. Хозяин замка был на войне, а жена хозяина скучала. Вот откуда албанский кузен. Потом Иоганн Луиджи стал врачом в Будапеште и женился на прабабке Мунка, Саре Первой. Вот откуда венгерский кузен. А потом он путешествовал по Ближнему Востоку и в деревеньке на краю Нубийской пустыни встретил мою прабабку. Вот откуда суданский кузен.

Эка сколько их, сказал Джо, я уже и притомился. Эти перемещения и делание детей в начале девятнадцатого века изрядно утомляют. Может быть, посидим минуточку спокойно и насладимся видом, а потом продолжим?

Конечно. Кстати, я именно это и хотел предложить.

Да ну?

Да. А теперь давай перенесемся на сто лет вперед и расположимся у виллы на берегу Босфора.

Зачем бы это?

Чтобы насладиться видом и заодно поразмышлять над весьма знаменательным событием. Скажи мне, откуда бы нам знать, что Иоганн Луиджи прошел пешком весь Левант в тысяча восемьсот втором году?

Может быть, Луиджи рассказал об этом своей жене, Саре Первой. Она могла передать сведения дальше по нисходящей линии, так что Мунк об этом знает.

Правильно. А та ночь, когда Иоганн Луиджи остановился в албанском замке? Когда его развлекала молодая веселая красавица, муж которой был на войне?

Думаю, Луиджи не сообщил бы об этом Саре Первой. Нечего ее расстраивать, потому что узы брака ведь священны и все такое. Просто юношеская опрометчивость, и, в конце концов, это же всего одна ночь.

Каир посмотрел на город.

Стоп, сказал Джо, встрепенувшись. Всего одна ночь в замке Валленштейнов, и он отправился в путь? Откуда Луиджи знать, что она забеременела?

Каир сверкнул улыбкой.

Правильно. Действительно, откуда?

Что ж, сам он знать не мог. Значит, не мог никому рассказать. Значит, информация может исходить только от молодой жены того Валленштейна.

Правильно.

Ну так и что?

Мы ведь уже стоим возле виллы на берегу Босфора, прошел целый век, и наслаждаемся видом. Точнее, тысяча девятьсот одиннадцатый год. И в последнем луче заката мы видим, что к вилле приближается экипаж с опущенными занавесками.

Какие занавески? В экипаже или на вилле?

И там, и там.

Ах вон оно что.

Итак. Посетители могут подойти к воротам так, что их не увидит посторонний наблюдатель вроде нас, а мы с тобой вроде бы стоим на берегу Босфора, уставившись на закат. Лицо или лица, живущие на вилле, явно стремятся скрыть, что там происходит.

Грязные делишки, сказал Джо, вот что. Прямо вижу, как они приближаются. Так ты сказал, на этой вилле происходят всевозможные мошенничества?

Возможно. Но мы-то с тобой не обычные наблюдатели, мы оба это знаем, и высшим, духовным зрением мы можем увидеть посетителя, который как раз выходит из зашторенного экипажа, чтобы войти в зашторенную виллу, хотя солнце уже село и вилла окутана непроницаемыми тенями.

Тени, пробормотал Джо, наливая себе еще шампанского. Кто бы ни встречался, их привело туда дело, которое не выносит дневного света. Определенно тайное дело. Конечно, я это заподозрил, как только услышал о занавесках и о всякой такой всячине.

Правильно, сказал Каир. Ну, и что ты можешь сказать о посетителе, который выходит из экипажа во тьме?

Я очень внимательно смотрю. Честно. Прищурился и развиваю ночное зрение.

И?

Я только с трудом различаю маленькую фигурку.

Очень маленькую фигурку? спросил Каир.

Да. Необычайно маленькую.

Это женщина?

Откуда ты знал, что именно это я и заподозрю? Подожди минутку, дай-ка я посмотрю, какая у нее походка и движения. Да, точно женщина. Нет сомнений.

Вся в черном?

В черном, как час ночной. Но ей меня не одурачить, даже в этих непроницаемых тенях.

На ней черная вуаль?

Вот-вот, сказал Джо. Прячет лицо, конечно. Хитрая и осторожная женщина, по всему видно.

А что, по-твоему, торчит из отверстия в ее вуали?

Так-так, посмотрим. Может, сигарета? Тяжелый случай никотиновой зависимости, раз уж она даже не может подождать, пока войдет в дом.

Ты уверен, что это сигарета?

Если честно, то нет. С такого расстояния сложно судить, одиннадцатый год ведь был давненько, и все такое. Мне было всего одиннадцать, и сигареты меня не очень-то интересовали.

Мне кажется, длинновата для сигареты, сказал Каир.

Украл мою мысль.

Но это может быть тонкая длинная сигара. Черута, например.

Должно быть, черута. Как раз собирался сказать.

Турецкая черута, сделанная по особому заказу?

Вроде да, пробормотал Джо. В конце концов, мы ведь в Турции.

Вот именно. Теперь осторожно, не открывается ли дверь виллы?

Да, и совершенно беззвучно. Все верно. Хорошо смазанные петли на зашторенной вилле, где делаются грязные делишки.

Не выходит ли оттуда человек, чтобы приветствовать крохотную женщину в черном?

Вот именно. Мужчина, и такой же осторожный и хитрый, как и крохотная женщина, которую он приветствует. Мошенничество отметается. Сдается мне, что это романтическое свидание.

Мужчина в мундире? спросил Каир.

Да, не ошибиться, ответил Джо. Я сам его часто ношу, тут меня не проведешь.

И хозяин в этом мундире выглядит молодцом?

Просто потрясающе. Женщины по берегам Босфора вполне могут совсем потерять головы, встретившись лицом к лицу с таким лихим воякой. Хотя почему мой собственный мундир не производит того же эффекта, я так и не понял.

По-твоему, он молод? спросил Каир.

Вот именно, хотя это и несколько неожиданно.

Ты узнаешь его мундир?

Пытаюсь, но дистанция в двадцать два года несколько затуманивает зрение.

А если на нем мундир кавалерийского офицера?

Джо повернулся и взглянул на Каира.

Да.

Драгунский?

Джо уставился на Каира.

Да.

Драгун — подполковник австро-венгерской императорской армии?

Джо тихо присвистнул.

Господи, ну и как вам это понравится? Мы шпионим за молодым Мунком.

А его посетительница, крохотная женщина в черном? Ты все еще не узнал ее?

Нет. На самом деле я совершенно уверен, что раньше никогда ее не видел.

Не видел, выразительно сказал Каир. И я тоже никогда ее не видел. В тот исторический момент, в одиннадцатом году, только немногие в этом мире могли бы узнать ее, и в основном крестьяне, потому что она уединенно жила в своем маленьком замке. Только год или два назад она перестала соблюдать строгий траур по своему гражданскому мужу и начала показываться на люди. А до этого много лет она жила так скромно и говорила так мало, что ее прозвали Молчуньей. Но дай ей еще несколько лет, и, говорю тебе, она станет известной. Люди в высших сферах власти будут называть эту крохотную женщину Черной Ручкой.

Джо присвистнул очень мягко.

София? Это и впрямь София пришла к Мунку?

Каир улыбнулся.

Когда истек срок траура, София подумывала было заняться угольными шахтами в Албании, а потом решила разрабатывать месторождения нефти. Она изучила ситуацию с нефтью по всему Ближнему Востоку и убедилась, что существенные ее запасы залегают по берегам Тигра. Она хочет организовать синдикат, чтобы разрабатывать эти месторождения, но для этого ей нужно разрешение правительства Османской империи, находящейся в полнейшем упадке и до основания разрушенной коррупцией. Кому давать взятки? Перед нею лежат многочисленные и извилистые пути. Ей абсолютно необходимо получить сведения от незаинтересованного наблюдателя, от источника вне правительства, настолько же осведомленного, насколько надежного. Она собирает сведения в Константинополе и понимает, что ей надо увидеться с блестящим молодым офицером австро-венгерской армии, военным атташе в столице. Правда, он невероятно молод для такой должности, но все сходятся на том, что он прекрасно осведомлен о всех интригах османского высшего чиновничества. Более того, он оказывается отпрыском самой влиятельной семьи в финансовых кругах Центральной Европы — уважаемого дома Шонди.

Это избавляет Софию от всех сомнений. Домом Шонди управляют исключительно женщины, и поэтому она ему доверяет. Итак, она решает пойти к их отпрыску, несмотря даже на то, что он ужасающе молод.

София тайно связывается с молодым подполковником и назначает ему встречу через несколько недель, у него на вилле, сразу после заката, из соображений безопасности. Молодой подполковник тем временем наводит справки о прошлом Софии и выясняет, что она глава могущественного клана албанских Валленштейнов. Политическая ситуация на Балканах, в настоящий момент особенно нестабильная, очень беспокоит Австро-Венгрию, а значит, и ее военного атташе в Константинополе. Что, если глава могущественного албанского клана поведает им что-то интересное? Что, если это окажется заданием особой важности?

Долг зовет. Конечно же, если это будет нечто большее, нежели скучная деловая встреча в скучной деловой обстановке, тем лучше. И вот мы видим, как на вилле идут некоторые приготовления.

Для начала, отвергнув официальную столовую, устраивают встречу в уютном алькове в конце выложенной деревянными панелями библиотеки. Здесь слуги сервируют всевозможные деликатесы, а потом их отпускают на всю ночь. Свечи отбрасывают мягкие отсветы. Огонь уютно потрескивает в камине библиотеки, а перед ним — два мягких кожаных кресла и мягкий кожаный диван. Джо? С тобой все в порядке?

Глаза Джо были удивленно распахнуты. Каир широко улыбнулся.

Ну так вот, сказал Каир. Перед нами, совершенно очевидно, приятный интимный ужин на двоих на уединенной вилле на берегу Босфора. Уют, сверкающее шампанское, уединение. Напоминаю тебе, наш юный военный атташе, руководствуясь исключительно соображениями долга, собирается выполнить свою миссию в самой непринужденной обстановке, пустив в ход все свое очарование.

* * *
Джо вышел из транса. Он стукнул кулаком по столу и, пританцовывая, запрыгал по крыше.

Наш милый Мунк, ха-ха-ха. Испытывает свои чары на Софии, ха-ха-ха.

Он неожиданно остановился прямо перед столом.

София? Постой-ка. Которую еше называют Софией Молчуньей? Господи, а сколько ей тогда было?

Шестьдесят девять, сухо сказал Каир. Мунку был двадцать один год.

Джо взревел от смеха и хлопнул по столу. Он уселся было, но тут же снова вскочил.

Это невероятно, просто невероятно. Слушай, я-то думал, я смогу выпутаться из этого потрясающего Луиджи еще до того, как солнце совсем сядет, а оказалось, что я проваливаюсь все глубже и глубже. Свечи и шампанское в Константинополе, говоришь? Лихой юный Мунк в своей лихой кавалерийской униформе, беззаботно выполняющий свой долг во время роскошного ужина на двоих на вилле у Босфора? В камине гостеприимно потрескивают поленья, свечи отбрасывают отсветы? Мягкие кресла и диваны? Деликатесы в уютном алькове? Продолжай, ради Христа, а не то я досмеюсь до колик.

Каир откашлялся.

Может быть, у тебя нет опыта в таких делах.

Господи, да конечно нет, ты же знаешь. Так что не расслабляйся, продолжай.

Ну, ладно. Что ж, видишь ли, когда я задолго до войны тянул лямку драгомана в Египте, я понял, что бывают случаи не столь редкие, как ты можешь подумать, когда пожилая женщина, и даже очень пожилая женщина, может испытывать сильное влечение к молодому мужчине. И если София была мудра, а она, без сомнения, была мудра, то у нее по этому поводу не было никаких иллюзий. Она отлично понимала, что происходит, и почему, но это вовсе не значит, что она не могла получить от этого удовольствие.

Ох, сохрани нас святые. Ты не хочешь сказать, что ужин с глазу на глаз превратился в ужин двух любовников?

Хочу. Именно это я и имею в виду.

Тогда давай еще по маленькой. Тебе, может, оно и не надо, но мне просто необходимо. И не останавливайся. Давай выкладывай эти невероятные новости.

Что ж, короче, мы видим, что вечер перерастает во что-то новое. Они отведали изысканных блюд, пробки вылетают из бутылок, слышен смех и комплименты. София вспоминает рискованные истории, в которых фигурируют странствующие армянские торговцы коврами, истории, которые в ее семье веками переходили от матерей к дочерям. Мунк, в свою очередь, излагает несколько игривых выдумок, на тот момент будоражащих константинопольский полусвет. Все это время София отлично понимает, что за внимание этого симпатичного молодого драгунского подполковника ей предстоит заплатить. Передав ему политическую и экономическую информацию о Балканах.

Нет, вскричал Джо, вскакивая и снова садясь. Больше ни одного чертова слова о Балканах. Быстро назад к ужину при свечах. Скажи мне, что было потом. Я знаю, что ты собираешься сказать. Что было потом?

Они занялись любовью, тихо сказал Каир.

Джо стукнул по столу и вскрикнул.

Ха. Я так и знал. Я просто знал, что ты это скажешь. Эти свечи на берегах Босфора, они тебя непременно во что-то вовлекут. Но господи, неужели это правда? Мунк и впрямь это сделал?

Да, и очень нежно. Более того, чтобы ее соблазнить, ему потребовалось некоторое время.

Что?

Ну, понимаешь ли, когда женщине уже под семьдесят…

Нет. Постой-ка, Каир. Я не понимаю, и мне сейчас нужны не эти сведения, и не это сейчас главное. Когда придет время, лет через сорок, я напишу тебе письмо, и ты мне все объяснишь. Но неужели Мунк способен на такое? А ты сам, еще в Египте, ты, бесстыжий экс-драгоман. Так вот откуда взялось твое безнравственное поведение, а? Вы что, оба унаследовали от этого парня Луиджи что-то такое особенное?

Каир улыбнулся. Джо курил сигарету за сигаретой и яростно затягивался.

Дай-ка я успокоюсь, сказал он, исчезая в клубах дыма. И перед тем как опять связаться с этим парнем Луиджи, намекни-ка мне, как все это закончилось на вилле. Как это закончилось?

Не закончилось до следующего утра. Ночка выдалась нелегкая, и никто не спал. К счастью, слугам было велено до полудня не возвращаться.

И что?

После нескольких финальных аккордов, сопровождавших рассвет, Мунк рухнул в постель и уснул. Он проснулся уже поздно и услышал, как где-то течет вода.

Вода?

София готовила ему ванну.

Ах и ах. Что еще?

Из кухни доносились замечательные запахи. Мунк заметил, что его свежевыглаженная униформа аккуратно сложена на стуле. Рядом стояли свеженачищенные сапоги. На ночном столике — букет свежих цветов из сада. София, видимо, успела изрядно похлопотать, пока Мунк урывал несколько часов сна. Когда он принял ванну, София появилась в спальне с подносом и подала ему завтрак в постель.

Что?

Я припоминаю, что это был свежевыжатый апельсиновый сок, глазунья и бифштекс, кувшинчик кофе с коньяком и гора свежих горячих плюшек, только что из печи. Невероятно нежных, сказал он. Просто легкие как пух, амброзия.

Как пух, надо же. Амброзия. Ну и?

А потом крохотная старушка улыбнулась ему в дверях, подмигнула и исчезла. Все вместе отлично смотрелось, сказал Мунк. Невероятный вечер, невероятная ночь, и потом — невероятное утро. Он считает, даже женщина пятьюдесятью годами моложе не могла бы с нею сравниться. Была только одна проблема.

Была, да ну? Какая?

Его спина. Сплошь в длинных глубоких царапинах. От ногтей, знаешь ли. Безумная страсть.

Понимаю.

Но он, конечно, был готов страдать, потому что немало получил взамен.

Конечно.

И еще ему было невероятно трудно ходить. Он сказал, что его ноги были как ватные.

Ватные, да.

И он никак не мог толком выпрямиться, такой он был вялый. Каждая мышца болела после этой ночи, хотя, естественно, и это ему тоже нравилось.

Джо осел на стуле.

Я просто ошеломлен, сказал он, не могу шевельнуться. Это все, я надеюсь.

Не совсем. Густой аромат ее сигар ощущался в спальне еще несколько дней. Мунк говорил, что стоило ему зайти туда, как он сразу понимал, что начинает грезить о ней. Он сказал, что только через несколько недель смог собраться с силами и вернуться к приличному рабочему ритму.

Приличному? заорал Джо. Что же тут приличного? Это все возмутительно, вот что, и грешно так мучить непристойными рассказами благоразумного христианина вроде меня. Действительно амброзия. Вот позор…

Каир рассмеялся.

Ну, в эту долгую ночь София говорила о разных вещах и, в частности, о человеке, которого любила всю жизнь, последнем из Скандербег-Валленштейнов. В тысяча восемьсот втором году ее мать была служанкой в замке, и когда молодая Валленштейнова жена завела мимолетный роман с чужестранцем, она была в таком восторге, что на следующий день, когда чужестранец ушел, не удержалась и рассказала об этом своим горничным. Поэтому София смогла описать швейцарца, отца ее возлюбленного Скандербега, молодого студента со страстью к деталям, который в том году ходил пешком по Леванту. Я хочу сказать, она точно описала его внешность, вплоть до самого интимного и специфического факта.

Какого факта? спросил Джо.

Каир откашлялся.

Кажется, что все мужчины рода Шонди унаследовали от Иоганна Луиджи одну особенность.

Какую особенность?

Физическую, которая невероятно пришлась по вкусу их женщинам.

Продолжай, Каир, какую?

Ну, она связана с пропорциями.

О.

И с переменой направления.

О?

Очень необычно. В самый разгар происходит крутой поворот. И поэтому движение распространяется сразу в нескольких направлениях, так что любовь, даримая мужчиной из рода Шонди, выражается сразу несколькими способами одновременно. Так что это не просто проникновение. Только одно слово может описать ощущения, которые испытывает женщина в этот момент.

А именно?

Взрыв. Мощный взрыв, который длится столько, сколько он пребывает внутри. Видишь ли, затрагивает все. Ощущения такие, как будто там, внутри, шепчет, поет и радостно кричит нечто размером с голову младенца.

Взрывы, пробормотал Джо. Эти откровения меня утомляют. Быстро назад к Софии и Мунку.

Хорошо. Что ж, когда София описала молодого студента-швейцарца, от которого в тысяча восемьсот втором году зачала молодая Валленштейнова жена, Мунк сразу понял, что это не кто иной, как его собственный прадед, неутомимый Иоганн Луиджи Шонди.

Неутомимый Луиджи, сказал Джо. Да, это он. Но постой-ка. Как насчет этой особенности Шонди, о которой ты говорил?

Что?

Ну, София ведь провела ночь с Мунком.

Да.

Ну и?

Ты хочешь сказать, что она не заметила сходства между Мунком и тем студентом-швейцарцем из девятнадцатого века? Конечно заметила. Женщина ни с чем не перепутает этот взрыв. На самом деле Мунк допускает, что, когда они легли в постель, по этой-то причине София так им увлеклась. Он скромен и не стал объяснять ее страсть своим очарованием. Нет, думает он, Софии, наверное, очень понравилось это сходство. Другими словами, это невероятно эротично — заниматься любовью с правнуком отца своего возлюбленного Скандербега.

Балканы навсегда останутся для меня загадкой, сказал Джо. Продолжай.

Что ж, София рассказала Мунку и то, как ее Скандербег, кстати бывший траппист, обнаружил в святой земле подлинную Библию, был потрясен ее запутанностью и распущенностью и решил подделать приемлемую версию. Новый оригинал.

Обнаружил что? прошептал Джо. То ли это здешний ветер, то ли у меня в голове шумит.

Подлинную Библию, медленно повторил Каир. Ты же знаешь, Синайскую библию.

Джо задохнулся. Он достал платок, но не успел поднести его ко рту вовремя. Слизняк темно-коричневой мокроты вылетел у него из горла и приземлился в бокал с шампанским. Джо рассеянно заглянул в бокал и выловил слизняка ложкой.

Ты слишком много куришь, сказал Каир.

Джо ошеломленно кивнул.

Да уж, верю. Вот во что я не верю, так во всю эту историю с Синайской библией, ну, что Мунк знал об этом все эти годы. Почему он мне никогда не рассказывал?

А ты ему когда-нибудь рассказывал?

Нет.

Ну и?

Понимаю. Но разве он не хотел найти ее?

Мунк неверующий, сказал Каир. Ты же знаешь.

Знаю. Но я тоже неверующий.

Ну и что?

Джо покачал головой. Он был сбит с толку.

Хорошо, Каир, вокруг меня болото, и я очень быстро проваливаюсь. Протяни руку и вытащи меня, а не то я с головой уйду под воду. Другими словами, когда ты узнал от Мунка обо всем этом? Об этом парне Луиджи, вашем общем прадеде, и про то, что он однажды провел ночь в албанском замке? Нет, не об этом, конечно. О Синайской библии. Когда ты узнал о Синайской библии?

Когда с ним познакомился.

Как? В самом начале игры?

Да.

Как это случилось? Сейчас я увязну, и уже навсегда.

Я спросил у Мунка о его имени. Менелик Зивар сказал мне, что настоящее имя моего прадеда было Шонди.

Он? Старая мумия Менелик? Снова увидел прошлое со дна своего саркофага? Что ж, я — то думал, что сейчас утону и уже не выберусь, но, кажется, мне суждено вечно погружаться в это болото. Ну в смысле, откуда старина Менелик это знал? Я-то думал, что он всю жизнь шарил по могилам вдоль Нила, а не шлялся по деревенькам на краю Нубийской пустыни, запрашивая отчеты о странниках-швейцарцах, которые проходили там под чужим именем за много лет до его рождения.

Менелик знал мою прабабку в молодости, они оба были рабами в дельте Нила. Она рассказала ему об отце своего ребенка, который в свое время был известным знатоком исламских законов. Потом Менелику удалось проследить его путь до Алеппо, а там уже обнаружилось и его истинное имя. В Алеппо, видишь ли, Иоганн Луиджи прожил несколько лет, совершенствуясь в арабском, перед тем как замаскироваться и начать странствовать.

Ах, конечно, истинное имя. Так скажи мне хотя бы теперь, когда все уже близится к концу, что это за игру мы ведем, Каир? И где она на самом деле началась?

Каир рассмеялся. В одном из вышеупомянутых мест?

Да, полагаю. И когда. Когда она началась?

В какой-то из вышеупомянутых моментов?

Да, верю, всем сердцем. Все эти годы я кружил туг, как мои голуби. Почему бы не распить еще одну, чтобы я наконец понял, как оно все на самом деле в Священном городе?

Каир откупорил еше одну бутылку шампанского, и голуби взмыли в воздух. Они смотрели, как голуби устремляются вниз и начинают кружить.

Ах, вот это лучше, как-то успокаивает. В какой-то момент я по-настоящему взволновался. Я последние лет десять, даже больше, все думал, как бы мне найти Синайскую библию, полагая, что никто из участников игры не знает о ее существовании, один я храню великую тайну — и что я вдруг обнаруживаю? Вы с Мунком оба знали, вот что. И ты, Каир. Всего пару месяцев назад мы провели целую ночь здесь, на крыше, разговаривали, решили прекратить игру, я соловьем заливался о Синайской библии, а ты слушал как ни в чем не бывало. Разве ты после всего этого не прохвост?

Каир улыбнулся.

Нет, никогда ничего подобного не делал.

Не делал? Неужели ум мой плывет и странствует, как у Хадж Гаруна? Я-то думал, что да.

Нет. Я просто спросил, где ты о ней услышал. И, что гораздо важнее, что она значит для тебя.

И все?

Да.

И после этого я пел и пел и про то, и про это? Да-да, знаю. Но почему ты меня не прервал и не сказал, что все знаешь о Синайской библии? Что все участники игры о ней знают? Конечно, а как же еше, это же самая старая штучка в Иерусалиме.

Около трех тысяч лет от роду? сказал Каир, улыбаясь.

Джо застонал.

О да, я просто говорил и говорил, а ты просто слушал с умным видом. Но скажи мне вот что, Каир. Когда ты услышал о Синайской библии, почему не захотел найти ее? И Мунк?

Думаю, у нас в игре были свои цели.

Ах да. И что в конце концов оказывается? Все, что мы знаем, так это то, что игра заканчивается в Иерусалиме. Естественно, в Иерусалиме. Конечно, в Иерусалиме. Здесь развяжутся все узлы. В Иерусалиме как он есть и будет. И вот вы тут, ты, Мунк и эта мелкая сволочь Нубар — все кузены, друзья и недруги, — все в родстве, а как же я? Я, часом, никому не прихожусь родственником?

Да уж наверное. Ты ведь младший из тридцати трех братьев, и поэтому у тебя должно быть множество племянников и племянниц, не говоря уже об их детях.

Да, наверное. Довольно много. Хотя семнадцать моих братьев погибли в Первую мировую, без определенного количества племянников, племянниц и их детей мне не обойтись.

А где остальные твои братья?

Большинство в Америке, расселились в местечке под названием Бронкс. Когда-нибудь я их отыщу. Но ты, Мунк и малыш Нубар, даже век спустя вы троюродные братья. Неплохо потрудился ваш известный прадед, неутомимый Иоганн Луиджи. Что с ним сталось?

Умер от дизентерии в монастыре Святой Екатерины в тысяча восемьсот семнадцатом. Ты знаешь что-нибудь об этом монастыре?

Только то, что там тихо и он далеко. Я там однажды бродил, хотел взобраться на гору. Хотел понять, каково это стоять там, наверху, но никто, конечно, не говорил со мной и не дал мне никаких скрижалей.[144]

Джо с хрустом надломил хвост омара.

О господи, уж не хочешь ли ты сказать, что именнотам Скандербег-Валленштейн нашел Синайскую библию?

Конечно.

Действительно, а где же еше, место самое то. Что-нибудь еше?

Там же он ее и подделал. В пещере как раз на вершине горы.

Джо тихо присвистнул.

Полный круг, без остановок. Святая Екатерина везде оставила знак, все сплелось воедино, и ничего не пропущено, чудо горнее, а почему бы и нет. Луиджи дал жизнь всем, кому только можно, и умирает там, успев побывать и христианином, и мусульманином, и иудеем, и потом именно там один из его сыновей находит подлинную Библию и подделывает ее. А еще позже один из его правнуков, наш милый Мунк, конечно, находит там дело своей жизни, разумеется, не без содействия японского барона, как же иначе, и вскоре вышеупомянутый Мунк выиграет в Великий иерусалимский покер, само собой. Вот какая она, наша игра, и теперь, когда я выхожу из игры, мне все ясно. Этот мошенник Луиджи свел все воедино, и отлично свел. Но он, пожалуй, был изрядный пройдоха, вот кто, раз он сделал все так, как сделал, так мастерски сделать, чтобы веком позже все перепуталось, — это надо уметь. Ах да. Кстати, Каир, эта мелкая сволочь Нубар… ты о нем что-нибудь слышал?

Он в Венеции, и не сказать чтобы в лучшей форме. Не исключено, что скоро о нем придут довольно радикальные вести.

Вот уж не удивлюсь. Никогда мне не нравились его методы, он нам только мешал. Я считаю, ты либо сам садишься за стол и играешь, либо нет.

И наконец, сказал Каир, есть еше одно имя, под которым странствовал Иоганн Луиджи.

Да ты что? Я-то надеялся, что хоть одна маленькая деталь от нас ускользнет. И какое же имя?

Шейх Ибрагим ибн Гарун.

Да ты что. Ну-ну-ну. Я думаю, он заслуживает за это тоста, равно как и за все остальное. Так поднимем же бокалы за шейха Луиджи и за прочие его имена. Мне нравится, что он назвал себя Авраамом, сыном Гаруна. В конце концов, кто знает? По пути на юг из Алеппо он вполне мог остановиться в Иерусалиме, и познакомиться там с необыкновенным стариком по имени Гарун, и решить, что уж если он собрался странствовать в этой части света, то лучше всего будет назваться его приемным сыном, почтив старика, а может быть, заодно и подцепить у старого волшебника немножко магии, просто на случай, если без чуда будет не обойтись, а таких ситуаций в его странствиях, кажется, возникало немало. А как же, потрясающая возможность и вполне достойная тоста на нашем рождественском празднике.

Они поднялись из-за стола, загроможденного панцирями омаров и бутылками. На Джо были варежки, Каир надел перчатки. Наступала ночь, похолодало. Небо потемнело, и казалось, вот-вот опять пойдет снег. Они стояли, закутавшись в шарфы, и смотрели на Старый город.

За шейха Луиджи, сказал Джо. Без него никогда не было бы самой долгой на свете игры в покер в задней комнате бывшей лавки древностей Хадж Гаруна.

Они выпили, вошли в маленькую каморку и разбили стаканы об узкую решетку камина, который Джо топил торфом.

Хорошее было Рождество, правда, Каир?

Пожелаем всем нам добра, Джо. Всем нам.

Джо опустил глаза и уставился в пол.

Или, с Господня соизволения, по крайней мере некоторым из нас. Да будет с нами мир.

Глава 16 Венеция, 1933

Именно здесь, под Большом каналом, суждено ему составить план уничтожения Великого иерусалимского мошенничества и вынести приговор трем преступным его основателям.

Холодным декабрьским днем 1933 года Нубар лежал в постели и дрожал, глядя, как плотный зимний туман клубится за окнами его венецианского палаццо. София теперь почти каждый день присылала ему телеграммы — расспрашивала о здоровье, о планах и удивлялась, отчего это его короткие венецианские каникулы растянулись почти на год.


ЧТО ТЫ ТАМ ДЕЛАЕШЬ, НУБАР?


Это ужасно. Не может же он рассказать Софии, чем он на самом деле здесь занимается.


ЕСЛИ ЧЕСТНО, ТО Я ПРЯЧУСЬ. МНЕ ПРИШЛОСЬ БЕЖАТЬ ИЗ АЛБАНИИ ИЗ-ЗА ПРОИСШЕСТВИЯ В РЫБАЦКОЙ ДЕРЕВНЕ, И Я НЕ МОГУ ВЕРНУТЬСЯ ПРЯМО СЕЙЧАС, ПОТОМУ ЧТО МЕНЯ МОГУТ ОБОЛГАТЬ. МЕНЯ ОБЯЗАТЕЛЬНО ОБОЛГУТ. НО КАК БЫ ВОЗМУТИТЕЛЬНО МЕНЯ НИ ОКЛЕВЕТАЛИ, БАБУЛЯ, Я КЛЯНУСЬ, В КОНЦЕ КОНЦОВ ПОБЕДА БУДЕТ ЗА МНОЙ.


Он совершенно точно знал, что она напишет в ответ.


КЛЯНЕШЬСЯ, НУБАР? ПОЖАЛЕЙ МЕНЯ, НЕ НАДО КЛЯСТЬСЯ. ПРОСТО РАССКАЖИ, КАК ТЫ ПРОВОДИШЬ ВРЕМЯ. ЧАСТО ЛИ ТЫ ГУЛЯЕШЬ, ДЫШИШЬ ЛИ СВЕЖИМ ВОЗДУХОМ И ТЕПЛО ли ОДЕВАЕШЬСЯ?


И еще одно признание.


ЧТО Ж, ОПЯТЬ-ТАКИ ЕСЛИ ЧЕСТНО, БАБУЛЯ, ДНЕМ Я ВООБЩЕ НЕ ОДЕВАЮСЬ, ПОТОМУ ЧТО НЕ ВСТАЮ С ПОСТЕЛИ. МЕНЯ ПУГАЕТ ДНЕВНОЙ СВЕТ. Я ЛЕЖУ В ПОСТЕЛИ ЦЕЛЫМИ ДНЯМИ, ПОТЯГИВАЯ ТУТОВУЮ РАКИЮ — АБСОЛЮТНО ОМЕРЗИТЕЛЬНЫЙ НАПИТОК, ДЛЯ МОЕГО СКЛОННОГО К ОБРАЗОВАНИЮ ГАЗОВ ЖЕЛУДКА ХУЖЕ И БЫТЬ НЕ МОЖЕТ. НО Я ЧУВСТВУЮ, ЧТО ПИТЬ МНЕ ПРОСТО НЕОБХОДИМО, ЭТО НАВЯЗЧИВАЯ ИДЕЯ. И ВОТ Я УЖЕ МНОГИЕ МЕСЯЦЫ ЛЕЖУ В ПОСТЕЛИ И РАБОТАЮ НАД СВОИМИ ДНЕВНИКАМИ, Я ОЗАГЛАВИЛ ИХ «МАЛЬЧИК».


И еще один воображаемый ответ.


ПОЖАЛЕЙ МЕНЯ, НУБАР, Я ЗНАЮ, КАК ТЫ ПИТАЛСЯ, КОГДА БЫЛ МАЛЬЧИКОМ. ПЛОХО. ТАК ЧТО, ПОЖАЛУЙСТА, НЕ ЗАСТАВЛЯЙ МЕНЯ ВЫТЯГИВАТЬ ИЗ ТЕБЯ ВСЕ КЛЕЩАМИ. ТЫ НОРМАЛЬНО ПИТАЕШЬСЯ ИЛИ НЕТ?


И еше одно признание, и потом ответ, и так без конца.


Я ДВАЖДЫ В ДЕНЬ СЪЕДАЮ ПО ЖАРЕНОМУ КРЫЛЫШКУ ЦЫПЛЕНКА, БАБУЛЯ, ОДНО ОКОЛО ПОЛУДНЯ И ЕЩЕ ОДНО ВЕЧЕРОМ, И ЭТО ВСЕ. Я ПРИЗНАЮ, ЧТО ЭТО НЕМНОГО, НО У МЕНЯ НАВЯЗЧИВОЕ ЖЕЛАНИЕ ЕСТЬ ТОЛЬКО ЭТО И НИЧЕГО БОЛЬШЕ. ЭТО СТРАННО, СОГЛАСЕН. Я, ПОХОЖЕ, ПЫТАЮСЬ УМОРИТЬ СЕБЯ ГОЛОДОМ.


ПОЖАЛЕЙ МЕНЯ, НУБАР, ИЗБАВЬ МЕНЯ ОТ СВОИХ ЗЛОВЕЩИХ ФАНТАЗИЙ И РАССКАЖИ, ЧТО ТЫ ДЕЛАЕШЬ ПО ВЕЧЕРАМ. НЕ НАЧАЛ ЛИ ТЫ СНОВА ПИСАТЬ СТИХИ?


НЕТ, БАБУЛЯ, ТО, ЧТО Я ДЕЛАЮ ПО ВЕЧЕРАМ, НИКАК НЕ СВЯЗАНО С ПОЭЗИЕЙ. ПОСЛЕ ЗАКАТА Я ВСЕ ТАК ЖЕ ПЬЮ ТУТОВУЮ РАКИЮ, НО НА СЕЙ РАЗ ИЗ ДЕРЕВЯННОЙ ФЛЯГИ, КОТОРУЮ БЕРУ С СОБОЙ НА ПЛОЩАДЬ ПЕРЕД СОБОРОМ СВЯТОГО МАРКА. ТАМ, ПОД МОРОСЯЩИМ ДОЖДЕМ, Я ВСЕ БРОЖУ И БРОЖУ ПО ОКУТАННЫМ ТУМАНАМИ УЛИЦАМ, БЕЗУСПЕШНО ПЫТАЯСЬ НАЙТИ КОГО-НИБУДЬ, ХОТЬ КОГО-НИБУДЬ, КОМУ Я МОГ БЫ ВСУЧИТЬ МОИ ТЕТРАДИ.


ТЫ ХОДИШЬ В ШАПКЕ ИЛИ В ШЛЯПЕ, НУБАР? И ПОЖАЛУЙСТА, НЕ ЗАБЫВАЙ БРАТЬ С СОБОЙ ШАРФ, ДАЖЕ ЕСЛИ ТЫ НЕ ВЫНИМАЕШЬ ЕГО ИЗ КАРМАНА.


БОЛЕЕ ТОГО, БАБУЛЯ. ТЕПЕРЬ Я УЖЕ НЕ ХОЧУ, ЧТОБЫ ОНИ БРАЛИ МОИ ТЕТРАДИ. МНЕ ТЕПЕРЬ УЖЕ И НЕ НУЖНО ТАК МНОГО. Я БЫЛ БЫ ПРОСТО СЧАСТЛИВ, ЕСЛИ БЫ КТО-НИБУДЬ, ХОТЬ КТО-НИБУДЬ ПОЗВОЛИЛ МНЕ ПРОЦИТИРОВАТЬ ХОТЬ КОРОТЕНЬКИЙ ОТРЫВОК ХОТЬ ИЗ одной ТЕТРАДИ.


ХОРОШО, НУБАР. Я РАДА, ЧТО ТЫ БЕРЕШЬ С СОБОЙ ШАРФ ПО ВЕЧЕРАМ.


НЕУЖЕЛИ Я ТАК МНОГО ХОЧУ, БАБУЛЯ? НЕУЖЕЛИ ЭТО МНОГО — ОСТАНОВИТЬСЯ НА МИНУТКУ, ЧТОБЫ УСЛЫШАТЬ ИСТИННУЮ ПРАВДУ О ГРОНКЕ? ИСТИННУЮ ПРАВДУ О КОШМАРНЫХ ЗЛОДЕЯНИЯХ, КОТОРЫЕ ТВОРИЛ В ГРОНКЕ ПОДЛЫЙ И НЕВЕРОЯТНО САМОДОВОЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК, СТОЛЬ ПРЕЗРЕННЫЙ, ЧТО В АЛБАНСКОМ СУДЕ ОН ОФИЦИАЛЬНО ИМЕНОВАЛСЯ ТЕМ ГРЯЗНЫМ ИНОСТРАНЦЕМ!


ПОЖАЛУЙСТА, ПОЩАДИ ИНОСТРАНЦЕВ, НУБАР. Я ЗНАВАЛА ТОЛЬКО ОДНУ ПРИНЦЕССУ ИЗ АФГАНИСТАНА, ОНА ДАВНЫМ-ДАВНО ГОСТИЛА У НАС, И ОНА БЫЛА НИЧУТЬ НЕ ХУЖЕ НАШИХ СООТЕЧЕСТВЕННИКОВ.


НЕТ, БАБУЛЯ, Я НЕ ВЕРЮ, ЧТО ТЫ ТАК ДУМАЕШЬ, НО, НАВЕРНОЕ, Я ВСЕ-ТАКИ ХОЧУ СЛИШКОМ МНОГОГО. ОЧЕВИДНО, НЕТ В ЭТОМ МИРЕ НИ ЕДИНОЙ ДУШИ, КОТОРАЯ СОГЛАСИЛАСЬ БЫ ВЫСЛУШАТЬ ИСТИННУЮ ПРАВДУ ОБ «АА».


ЧТО ЭТО ЗА СЛОВО, НУБАР? ЭТО В ТЕЛЕГРАММЕ СЛОВА ПЕРЕПУТАЛИСЬ ИЛИ ЭТО Я ЧЕГО-ТО НЕДОПОНИМАЮ?


ЭТО АББРЕВИАТУРА, БАБУЛЯ, И НАЙДУТСЯ ДАЖЕ БЕЗУМЦЫ, КОТОРЫЕ ЗАЯВЯТ, ЧТО ОНА ОЗНАЧАЕТ «СВЯЩЕННАЯ АЛБАНО-АФГАНСКАЯ ФАЛАНГА». БЕССТЫДНАЯ ЛОЖЬ. ЭТА ПЕЧАЛЬНО ИЗВЕСТНАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ СО ДНЯ СВОЕГО ОСНОВАНИЯ НАЗЫВАЛАСЬ СВЯЩЕННАЯ АБСОЛЮТНО АФГАНСКАЯ ФАЛАНГА. ОТВРАТИТЕЛЬНЫЙ ЗАГОВОР ГРЯЗНЫХ ИНОСТРАНЦЕВ, ПОБУЖДАВШИЙ НЕВИННЫХ АЛБАНСКИХ МАЛЬЧИКОВ К СОВЕРШЕНИЮ ОМЕРЗИТЕЛЬНЫХ АФГАНСКИХ ПОСТУПКОВ. НЕ ДОВОДИЛОСЬ ЛИ ТЕБЕ СЛЫШАТЬ, ЧТО АФГАНЦЫ ГОВОРЯТ О ЖЕНЩИНАХ, МАЛЬЧИКАХ И КОЗАХ, ИМЕННО В ЭТОМ ПОРЯДКЕ?


ПОЖАЛУЙСТА, НУБАР, ДОВОЛЬНО ЗАГОВОРОВ.


НО РАЗВЕ ТЫ НЕ ВИДИШЬ, ДО ЧЕГО Я ДОКАТИЛСЯ, БАБУЛЯ? КОГДА Я ПО ВЕЧЕРАМ ТЕРЯЮСЬ В ДОЖДЕ И ТУМАНЕ НА ЭТОЙ ОГРОМНОЙ ПЛОЩАДИ И ВСЕ БРОЖУ И БРОЖУ ТАМ ВСЮ НОЧЬ, НА МЕНЯ БЕССТЫДНО НЕ ОБРАЩАЮТ ВНИМАНИЯ И ДАЖЕ ИЗБЕГАЮТ МЕНЯ, ТОЧНО КАКУЮ-ТО МЕРЗКУЮ ТВАРЬ. Я ГОЛОДАЮ, ОСЛАБ ГЛАЗАМИ, И ХУЖЕ ВСЕГО, ЧТО У МЕНЯ ВНОВЬ ПОЯВИЛИСЬ МОИ СТАРЫЕ СИМПТОМЫ РТУТНОГО ОТРАВЛЕНИЯ. ПОЙМИ, МОЯ ЖИЗНЬ ПОЧТИ РАЗБИТА ИЗ-ЗА ГРЯЗНОГО ИНОСТРАНЦА, КОТОРЫЙ НА САМОМ ДЕЛЕ ОДИН ЗА ВСЕ В ОТВЕТЕ. ЭТО ИСТИННАЯ ПРАВДА — В МОИХ ДНЕВНИКАХ ВСЕ ЭТО ОБЪЯСНЕНО ЯСНО И ЛАКОНИЧНО.


ПРИМИ ГОРЯЧУЮ ВАННУ, НУБАР. ВЫСПИСЬ ХОРОШЕНЬКО, И НАУТРО ЖИЗНЬ ПОКАЖЕТСЯ ТЕБЕ НЕ ТАКОЙ ПЕЧАЛЬНОЙ.


Говорить Софии правду? Это совершенно невозможно. Он никогда не сможет ей объяснить, что он делает в Венеции. Он может только выдумывать себе разнообразные занятия и получать обеспокоенные послания Софии. Обмен телеграммами, казалось, будет продолжаться вечно.


Я ХОЖУ ПО ДВОРЦАМ, БАБУЛЯ, ИЗУЧАЮ ТВОРЕНИЯ ВЕРОНЕЗЕ.


ТЫ УВЕРЕН, НУБАР? Я И НЕ ЗНАЛА, ЧТО ТЫ ИНТЕРЕСУЕШЬСЯ ИСКУССТВОМ. КУДА ДЕЛАСЬ РТУТЬ?


И ЕЩЕ Я ХОЖУ ПО МУЗЕЯМ, БАБУЛЯ, ХОЧУ НАПИСАТЬ ИССЛЕДОВАНИЕ О РАСЦВЕТЕ И УПАДКЕ МОРСКИХ ДЕРЖАВ НА СРЕДИЗЕМНОМОРЬЕ.


МОРСКИЕ ДЕРЖАВЫ — ЭТО ОТЛИЧНО, НУБАР, НО ПЬЕШЬ ЛИ ТЫ МИНЕРАЛЬНУЮ ВОДУ, ЧТОБЫ ИЗБАВИТЬСЯ ОТ ГАЗООБРАЗОВАНИЯ?


ОТЛИЧНАЯ МИНЕРАЛЬНАЯ ВОДА, БАБУЛЯ. ГАЗЫ ПОД КОНТРОЛЕМ.


Я ТАК РАДА, НУБАР. ОБЕЩАЙ МНЕ, ЧТО БУДЕШЬ ХОРОШО ПИТАТЬСЯ. ХОРОШИЙ КУСОК РЫБЫ ИЛИ ТЕЛЯТИНЫ ХОТЯ БЫ РАЗ В ДЕНЬ? НЕ ПРОСТО СЫРЫЕ ОВОЩИ И ЭТОТ ТВОЙ УЖАСНЫЙ ХЛЕБ ИЗ НЕПРОСЕЯННОЙ МУКИ?


Я НЕ ПРИКАСАЛСЯ К ХЛЕБУ УЖЕ НЕСКОЛЬКО МЕСЯЦЕВ. ЗАЧЕМ, КОГДА К МОИМ УСЛУГАМ ВСЕ ЭТИ ИТАЛЬЯНСКИЕ ВКУСНОСТИ. НЕ БЕСПОКОЙСЯ.


ТЫ УВЕРЕН, НУБАР?


АБСОЛЮТНО. СЕЙЧАС В ВЕНЕЦИАНСКИХ РЕСТОРАНАХ КАК РАЗ ПОДАЮТ МЯСО ДИКОГО КАБАНА, И Я, НАВЕРНОЕ, НАБРАЛ УЖЕ ФУНТОВ ДВАДЦАТЬ.


ОТЛИЧНО, НУБАР, ТАК ДЕРЖАТЬ.


ОБЯЗАТЕЛЬНО, БАБУЛЯ, ОБЯЗАТЕЛЬНО. Я СТАЛ ТОЛСТЫЙ И ГЛАДКИЙ, И ВСЕ ПРЕВОСХОДНО, ВОТ ОНО КАК. ТВОЕ ЗДОРОВЬЕ.


НУ НЕ СЕРДИСЬ, НУБАР. ПРОСТО ДИКИЙ КАБАН ОЧЕНЬ ЖИРНЫЙ, И Я ДОЛЖНА ЗНАТЬ, ЧТО ВСЕ В ПОРЯДКЕ. КАК ТВОЕ ЗДОРОВЬЕ? ТЕЛЕГРАФИРУЙ ДА ИЛИ НЕТ.


ДА.


ОТЛИЧНО. ХОРОШИХ ТЕБЕ ВЫХОДНЫХ.


Но в выходные от Софии пришли новые обеспокоенные телеграммы. Конечно, она перестала бы посылать их, если бы Нубар сообщил ей, что по приезде в Венецию женился и стал отцом. Но тогда София поспешила бы в Венецию, чтобы познакомиться с женой Нубара и увидеть правнука, и что бы она обнаружила? Что жена и не взглянула на Нубара с самой их свадьбы, так как Нубар, вконец напуганный недавними событиями в Албании, неожиданно начал терзать молодую жену бесконечными речами, которые он привык произносить в Гронке, — он распространялся о жезлах, ритуалах и дисциплине «АА» и даже в деталях описывал мундиры собственного изобретения, и молодая женщина в ужасе тут же убежала, крича, что больше и словом с ним не перемолвится, и сразу вернулась в армянскую общину Венеции и, когда пришло время, родила там сына Мекленбурга.

Поэтому Нубар не осмеливался рассказать Софии ни о своем браке, ни о своем сыне. Не мог он и признаться, что ужасающе опустился со времени своего приезда в Венецию, а особенно с тех пор, как купил мрачный палаццо на Большом канале.

Он медленно умирал с голоду в своем палаццо, среди буйной оравы неряшливых слуг, которые каждую неделю, когда выдавалось жалованье, умудрялись получать его не только на себя, но и на толпу своих родственников. Поначалу они просто уносили картины и серебро, а потом потеряли всякий стыд и стали беззастенчиво растаскивать целые комнаты, и наконец в палаццо не осталось почти совсем ничего, кроме кое-какой мебели в собственной спальне Нубара.

Его вороватые слуги вели себя совершенно недопустимо — поняв, что Нубар полностью поглощен своими навязчивыми фантазиями, они мгновенно обнаглели настолько, что начали сдирать со стен электропроводку и выламывать канализационные трубы, чтобы продавать все это на лом на материке.

Канализации не было. Даже канализации. Уже примерно месяц Нубар был вынужден воровать из кафе, по которым он бродил, цветочные горшки и тайком проносить их к себе в спальню, чтобы на следующее утро было куда сходить в туалет.

Туман. Всепроникающий туман, холодный и сырой туман венецианской зимы. Вместе с этим городом грез Нубар плыл в море, затерявшись в дожде и мороси, переживая приливы и отливы безбрежных грез, и промозглым декабрьским утром, съежившись в позе зародыша, прятался в кровати в своем пустом палаццо.

Нубар вскочил. Одно из окон спальни хрустнуло, затряслось и упало на него — вероятно, потому, что ночью банда слуг, выбираясь из окна, чтобы украсть ценный лепной карниз, расшатала оконную раму.

Стекло с грохотом разбилось и осыпало кровать Нубара продолжительным дождем осколков. Нубар содрогнулся. Когда все закончилось, он выглянул из-под покрывала. Облака плотного тумана лавиной вливались в зубчатый зияющий провал окна, наполняя комнату ледяной сыростью.

Туман, зародыш. У Нубара закружилась голова. Его зимние мечты превращались в кошмар. Скоро туман в спальне так сгустится, что он даже не сможет увидеть камин у дальней стены. Пока лавина тумана не поглотила все и не заперла его в кровати, как в ловушке, до конца зимы, — пока еше есть время, нужно выбираться из спальни. Ценой невероятных усилий он отбросил покрывало.

Голый. Он этого как-то не осознавал. Неудивительно, что ему так холодно. Он начал ощупью пробираться туда, где, как он смутно вспоминал, должны были быть платяные шкафы.

Их нет. Ночью слуги унесли их, чтобы продать его рубашки и носки. Ощупью, держась за стену, он прошел к чулану.

Пусто. Ничего, кроме груды зловонных цветочных горшков. Они забрали его костюмы, ботинки и пальто, чтобы и их продать. Он опустился на четвереньки, пытаясь отыскать ту одежду, в которой он на рассвете вернулся в палаццо, но не успел он проползти и нескольких футов, как порезал большой палец. Он засунул кровоточащий палец в рот. Здесь везде стекло из разбитого окна. Придется поискать одежду где-нибудь еще.

И вот 22 декабря 1933 года, около полудня, голый Нубар Валленштейн, единственный наследник величайшего нефтяного состояния на Ближнем Востоке, посасывая большой палец и яростно дрожа в клубящемся тумане, вышел из спальни в просторном венецианском палаццо, где корчился на постели в позе зародыша, и побрел по коридору третьего этажа в поисках одежды — в день, которому суждено было стать самым длинным днем в его жизни. Под мышкой у него была стопка путаных и бессвязных дневников, озаглавленных «Мальчик».

* * *
В коридоре было темно, потому что светильники исчезли уже несколько месяцев назад. Нубар пососал палец и стал пробираться вперед, держась за стену. За его спиной в коридор лавиной перетекли из спальни огромные разбухшие клубы тумана.

Туман. Из помещения по коридору, которое раньше было музыкальной комнатой, лился тусклый желтый свет. Нубар на цыпочках подкрался поближе и заглянул внутрь.

С десяток слуг и их родственники, вооруженные ломами, кружили по комнате, громко препираясь по поводу того, кто должен держать факелы, а кто взламывать мраморные полы.

Одна женщина оставила за дверью пару ветхих коричневых галош. Нубар надел их. Они порвались и растрескались и были ему не впору — чуть ли не в два раза больше его маленьких ног, — но все-таки это лучше, чем ходить босиком по холодному мраморному полу.

Нубар прошаркал дальше, медленно удаляясь от тускнеющего желтого света. За его спиной в музыкальной комнате вандалы разразились страстными итальянскими проклятиями, налетая друг на друга и валясь на пол, так как перестали что-либо видеть в плотном тумане, неожиданно вползшем в комнату из коридора.

Где-то позади раздался крик, за ним последовал другой и третий. С глухим стуком ломы били по чему-то твердому. Они крушат черепа? Устроили свару над добычей? А что, воры вполне это заслужили. Нубар пососал палец и хихикнул. Он заскользил наверх по главной лестнице, туда, где в стене торчал факел.

Он взял факел и рассмотрел палец. Палец все еще немного кровоточил. Нубар снова засунул палец в рот и, пошатываясь, побрел вниз по лестнице на первый этаж, к главному входу, крепко прижав к впалой груди тома «Мальчика».

Везде беспорядок. Дыры в стенах, отверстия в полу. Там и сям в углах валялись ломти гниющего хлеба, обглоданные кости и до блеска обсосанные скелетики цыплят, вонючие шкурки салями и искореженные жестянки из-под оливкового масла, высились курганы затвердевших макарон — развалины, неизбежно остававшиеся возле самодельных очагов, которые слуги Нубара поспешно разводили, а потом бросали во время своих разрушительных рейдов по палаццо.

Буйные вестготы, думал Нубар. Остготы-грабители. Идиоты. Неужели они не понимают, что, грабя его, они подрывают самые основы западной цивилизации? Идиоты. И когда они только поймут?

Нубар осторожно пробирался через тлеющие бивачные костры к некогда пышному, а ныне лежащему в руинах помещению под названием «салон», через опустошенную саванну, в которой некогда располагалась библиотека.

Безумные дикари, бормотал он и шаркал дальше. Он направлялся в маленькую комнату за кухней, где несколько месяцев назад, перед тем как приступать к своим обязанностям, переодевались повара. Нубар думал, что там еще можно найти брошенную одежду, но, дойдя наконец до маленькой комнаты, превратившейся в мрачную пещеру, у входа в которую были живописно набросаны разномастнейшие косточки и черепки, он обнаружил на крючке только женское белье невероятных габаритов, даже по стандартам итальянского рабочего класса меркам.

Женское белье. Чудовищно. Нубар изучил отсыревшие предметы туалета и увидел, что они сплошь покрыты плесенью. Наверное, провисели здесь много месяцев, уж по крайней мере с весенних дождей. Не важно, должен же он во что-то одеться.

Огромные коричневые чулки, слишком большие, чтобы надеть их куда полагается. Шарф? Нубар обматывал чулки вокруг шеи до тех пор, пока не соорудил себе плотное кашне.

Огромные коричневые панталоны. Когда Нубар попытался их натянуть, оказалось, что они доходят ему до подмышек. Он завязал панталоны на груди несколькими узлами, пока они не перестали падать. Он пососал палец и осмотрел следующий предмет.

Огромный коричневый холстинный корсет на косточках. В корсет могло бы поместиться три, а то и четыре Нубара. Нубар продел руки в завязки корсета и закрепил их под мышками. Корсет доходил ему до колен и приятно грел. Он сковывал движения, и в нем Нубар мог только семенить мелкими шажками, но это было не важно, потому что в коричневых галошах Нубар все равно не смог бы оторвать ноги от пола.

Коричневый холстинный бюстгальтер, в каждую чашечку которого могла бы поместиться мужская голова.

Нубар хихикнул.

А что? У него болят уши от холодного сырого тумана, который преследовал его на всем пути по главной лестнице из спальни. Непроницаемый туман. Скоро он так сгустится, что скроет своей пеленой и второй этаж.

Нубар надел одну из чашечек на голову, уютно пригладил ее на ушах и завязал лямки под подбородком. Одна из чашечек превратилась в ермолку, а вторая свободно болталась на спине, как просторный рюкзак.

А что? подумал Нубар. Он пропустил одну из лямок бюстгальтера в петельку корсета, чтобы из рюкзака впоследствии ничего не вываливалось.

Спокойно. Нубар вошел в буфетную и достал из-под сломанного тележного колеса деревянную флягу. Он наполнил ее из большой оплетенной бутыли, спрятанной под разлагающейся овечьей тушей. У овцы был такой вид, будто ее убили в ритуальных целях.

Варвары. Осторожность здесь не лишняя. Все ценное придется прятать от этих мародерствующих орд.

Спокойно. Приближаются голоса. Патруль?

Нубар прижался к стене буфетной и задержал дыхание, пока варварская орда слуг-разрушителей не продефилировала через кухню, громко переругиваясь. Они, очевидно, шли из главной столовой, волоча мимо него что-то длинное и тяжелое, может быть несущую балку, и направлялись к задней двери. Шумная банда прошла всего в нескольких ярдах, но Нубар, темно-коричневый и неподвижный, почти сливался с клубами густого тумана.

Он забросил флягу в рюкзак и вошел в комнату для мытья посуды, где и обнаружилась самая замечательная находка этого утра — длинный засаленный халат, повешенный на шест, как звериная шкура, посреди мертвых углей бивачных костров. Очевидно, его оставила здесь какая-нибудь женщина, которая сейчас бесчинствует в другом крыле палаццо. Нубар снял халат с шеста и увидел, что это прекрасное одеяние блекло-сиреневого цвета, с большим мягким воротом, который изжевали и изгрызли годы. На бедрах красовалось по глубокому карману, а еще один карман, поменьше, был вшит на груди.

Длинный, теплый и засаленный халат, что может быть лучше в холодный зимний день? Нубар обшарил карманы.

Большая коричневатая тряпка, на которой, кажется, засохла кровь. Нубар закрыл глаза и втянул ноздрями воздух.

Сырая конина, ошибиться невозможно. В эту тряпку была завернута конина. Может быть, мясо из-под седла татарского наездника, который мчался галопом из степей Центральной Азии; едкий лошадиный пот и вес всадника вялили мясо, и в конце дневного перехода всадник мог оторвать кусок конины. Варвары. Отвратительно.

Почти полная пачка македонских сигарет «Экстра» и коробок спичек.

Губная помада и баночка румян.

Одна сережка с подвеской — круглым камешком поддельного лазурита.

Три монетки по одной лире.

Медальон, на одной стороне которого было изображено лицо Муссолини, а на другой Дева Мария.

Варвары. Дикарская рухлядь. Нубар сложил обратно в карман халата все, кроме окровавленной тряпки, которую снова понюхал. Он вытер тряпкой нос и сунул ее в рюкзак, чтобы она была под рукой. Потом он надел халат и понял, что тот действительно великолепен, — пышное одеяние шлейфом волочилось за ним по полу, вроде свадебного платья или даже коронационной мантии королевы.

Нубар хихикнул. Он несколько раз торжественно обошел кухню, надменно улыбаясь своим воображаемым восхищенным подданным. В дверях он остановился, откупорил флягу, сделал большой глоток огненной ракии и немедленно ощутил прилив сил. Он заглянул в туманную тьму коридора и хитро прищурился.

Сойти в подземный мир? А что, если пришло время познать истину?

Да, пришло, и Нубар был готов к бою. Цивилизация должна выжить, несмотря на все зверства варваров.

* * *
Пока он надевал огромный коричневый бюстгальтер, именно в тот момент, когда он натянул одну из чашечек на голову, как ермолку философа, его осенило. В самом деле блестящий план — выбросить из головы неудачи последних месяцев, эти жалкие усилия, эти ночные шатания с «Мальчиком» в одиночестве, в дождях и туманах, среди ухмыляюшихся незнакомцев на площади перед собором Святого Марка.

Уже примерно год в подвале палаццо скапливались отчеты Разведывательного бюро уранистов, регулярно приходившие с Ближнего Востока и хранившиеся в строгом соответствии с данными раз и навсегда инструкциями. Нубар был слишком занят распространением «Мальчика», чтобы найти время заглянуть в подвал, но знал, что в отчетах содержится вся информация об Иерусалимском покере за прошлый год.

И, что гораздо важнее, он найдет там подробное описание козней, на которые пускались хитроумные преступники Мученик, Шонди и О'Салливан Бир, чтобы захватить Иерусалим и лишить его законного наследства, принадлежащего ему по праву, подлинной Синайской библии, которую около века назад нашел и зарыл в Иерусалиме его дед, — философского камня, призванного обеспечить ему, Нубару, бессмертие.

Какие новые интриги, какие дьявольские заговоры эти три зловещие личности против него замышляют?

Нубар намеревался это выяснить. А потом он издаст приказ, который положит конец их дьявольской двенадцатилетней игре и навсегда уничтожит всех троих.

Наконец-то утвердятся порядок, железная дисциплина и четкий сортирный тренаж и его, Нубара, абсолютная, непререкаемая власть. Окончательное решение.

Он больше не будет тонуть в воспоминаниях о Гронке, перестанет отчаянно пытаться разъяснить кому-нибудь, хоть кому-нибудь, значение «Мальчика». Все это теперь позади. Волевым решением он совершит то, что должно совершить в зимних туманах Венеции. Он должен пресечь Великое иерусалимское мошенничество. Он объявит им войну не на жизнь, а на смерть, и эти дураки увидят, к чему приводит непослушание, и поймут, что такое истина, — его правление, которое будет длиться тысячу лет.

Кривая улыбка Нубара превратилась в ухмылку. Он поднял факел перед кухонным зеркалом и одобрительно покосился на свое отражение.

Корсет, бюстгальтер и панталоны, чулки, засаленный теплый халат — все велико ему и выглядит солидно. Внушительный этюд в коричневых тонах, изящно окаймленный блекло-сиреневым.

Все еше криво ухмыляясь, с «Мальчиком» под мышкой, он тихо побрел дальше по коридору к двери, которая вела в подвал.

* * *
Двадцать ступенек вниз. Нубар открыл подвальную дверь у подножия лестницы и спустился вниз по тридцати крутым ступенькам до лестничной площадки. Из глубин поднимался слабый свет. Внимательно глядя под ноги, он свернул и прошел последний пролет в сорок крутых ступенек.

И только дойдя почти до самого низа, он различил в темноте смутную фигуру. В подвале, орудуя мотыгой и совковой лопатой, рыл яму человек в голубой атласной ливрее — один из его лакеев. На жаргоне генуэзских моряков он бормотал что-то про богатых иностранцев, вечно норовящих зарыть сокровища в самых глубоких подвалах.

Неграмотная, темная свинья, подумал Нубар. У варвара даже и мысли не возникало, что сокровища таятся не в земле, а в отчетах Разведывательного бюро уранистов.

Лакей вынул несколько булыжников, которыми был вымощен пол, и выкопал квадратную яму шириной фута в четыре. Он уже стоял в яме по пояс и жизнерадостно выбрасывал глину лопатой. Рядом с ямой валялась атласная ливрея. Укрепленная в глине свеча роняла восковые капли на золотое шитье ливреи, и Нубар немедленно разъярился, увидев, как мало почтения оказывается золотому шитью. Он затопал ногами и закричал как можно громче, в ярости обрушившись на всех разрушителей цивилизации, сколько их ни есть в мире. Своды подвала зловеще искажали его голос.

Вылезай, темная свинья. Вылезай, злобная тварь.

Лакей обернулся и в ужасе уставился на Нубара. Не в силах оторвать от пола ног в тяжелых галошах, Нубар медленно покачивался на месте, длинный засаленный халат трепетал от сотрясавшей его ярости, чашечка бюстгальтера на голове негодующе дрожала.

Лакей завопил и в ужасе метнулся из ямы. Он стрелой понесся вверх по лестнице в кухню, а там выпрыгнул в окно и рухнул в темную воду у дворца, где его подхватил медленный поток нечистот, под непроницаемым покрывалом тумана плывущий по Большому каналу.

Тем временем Нубар остановился у подножия лестницы, чтобы подобрать свои пожитки, и осмотрелся. То, что он там увидел, его поразило. Весь подвал был забит стопками аккуратно сложенных бумаг, досье и папок, картонных и бумажных, — непрочитанными отчетами Разведывательного бюро уранистов за последние одиннадцать месяцев.

Невероятно, подумал Нубар, глядя на тысячи и тысячи отчетов, на горы накопившихся сведений, впервые осознавая, какие плоды принесла деятельность его Бюро.

Нубар прошаркал к дыре, выкопанной лакеем, и укрепил в глине факел. Он спихнул на пол несколько стопок отчетов и соорудил себе удобную кушетку. Свернутую лакейскую ливрею он подложил под локоть. Отхлебнул из фляги тутовой ракии и нечаянно откусил кусочек дерева — так ему не терпелось поскорее приступить к делу. Он был настолько сосредоточен, что не замечал щепок во рту. Пожевав горлышко фляги, он проглотил кусочки дерева вместе с тутовой ракией. Потом поудобнее устроился на своей кушетке из бумаги, поуютнее запахнул полы халата и, глубоко затянувшись, закурил македонскую сигарету «Экстра».

На нос ему упала капля. Он слизнул ее.

Соленая вода?

Нубар взглянул на потолок. Он прикинул высоту подвальной лестницы, понял, что она поворачивает сначала на север, потом на восток, а затем и высоту предыдущей лестницы, которая шла в северном направлении. Он вспомнил, в какой части палаццо находится дверь в подвал, и высчитал расстояние от причала до входа в палаццо.

Нубар улыбнулся. Сомнений не было.

Архивы Разведывательного бюро уранистов лежали прямо под Большим каналом. И именно здесь, под Большим каналом, суждено ему составить план уничтожения Великого иерусалимского мошенничества и вынести приговор трем преступным его основателям.

Глаза Нубара сузились.

Иерусалим, священный горний город, вознесшийся над равнинами и пустынями? Вечный город на вершине горы — в безопасности? Что ж, пожалуй, они не удерут со своей добычей, эти преступники-варвары. Порядок, точность и истина восторжествуют, он освободит Иерусалим и возьмет то, что принадлежит ему по праву.

Нубар слизнул с носа еше одну капельку соленой воды. Он подобрал первый попавшийся отчет и начал читать.

* * *
Может быть, в подводном подвале просто не хватало воздуха, но Нубару отчет показался необычно интересным — гораздо интереснее большинства материалов РБУ.

С самого начала невозможно было даже предположить, чему он посвящен.

Отчет был прислан Управлением Мертвого моря, которое отвечало за Иерусалим. Из соображений безопасности Управление располагалось на некотором расстоянии от города, среди залежей серы и соли на южном берегу Мертвого моря. Это была горстка крохотных хижин, построенных ныне не существующей горноразведывательной компанией. Хотя хижины были неплохо спрятаны от постороннего глаза среди обычных на берегах Мертвого моря соляных столпов, большую часть года там царила невыносимая жара, что, весьма возможно, и объясняло характерную бессвязность большинства приходящих оттуда отчетов.

Сначала вполне подходящим местом для Управления, которое отвечает за Иерусалим, был выбран Иерихон, но потом по личному указанию Нубара Управление, несмотря на жару, переехало на серные разработки. Нубару было приятно думать, что самый важный полевой лагерь РБУ разместился в самой нижней точке мира, среди причудливых геологических формаций, которые обычно считают развалинами Содома.

Управление Мертвого моря присвоило этому отчету индекс ПОНОС. Это означало, что отчет написан информатором, который проявил достаточно инициативы, чтобы рассматриваться в качестве потенциального нашего особого сотрудника. Под официальным названием было уведомительное сообщение, необычно таинственное по стандартам РБУ.

Представлено на рассмотрение исключительно как побочный материал для иллюстрации трудностей, с которыми приходится сталкиваться Управлению Мертвого моря при сборе важной информации об Иерусалиме ввиду мифической природы этого горнего города. И особенно ввиду вида отсюда на берега того, что в одном важном литературном произведении было о писано как иссохшая пизда планеты. [145]

(В этом очень длинном романе, который все еще запрещен во многих странах за непристойность, рассказывается всего об одном дне, 16 июня 1904 года. Невероятно, не правда ли? Конечно, нам здесь хватает времени, чтобы читать романы.)

Нубар фыркнул. Неужели его агенты думают, что им платят за чтение длинных романов? Он мысленно отметил, что надо обязательно телеграфировать на Мертвое море, как только он закончит читать отчет.

РЕХНУЛИСЬ? НИКАКОЙ БОЛЬШЕ ПИЗДЫ И ТУМАННЫХ ЛИТЕРАТУРНЫХ АЛЛЮЗИЙ. ПРИДЕРЖИВАЙТЕСЬ ИСТИННОГО ПОЛОЖЕНИЯ ВЕЩЕЙ ИЛИ НАЧИНАЙТЕ ГОТОВИТЬСЯ К НЕМЕДЛЕННОМУ ДИСЦИПЛИНАРНОМУ ВЗЫСКАНИЮ.

НУБАР

ВЕРХОВНЫЙ ЛИДЕР

Он читал дальше.

Во — вторых, представлено на рассмотрение для иллюстрации трудностей в отделении интересной и важной информации об Иерусалиме от массы неинтересных и неважных деталей, в которых та неизбежно прячется.

И наконец, представлено на рассмотрение, потому что этот отчет может показаться довольно любопытным, если прочесть его непредвзято.

Непредвзято? Нубар умел непредвзято относиться к сообщаемой информации, и идея прочитать что-нибудь любопытное очень его порадовала, особенно после всех этих месяцев ежедневного лежания в постели и рыскания ночами под дождем в бесплодных попытках заставить хоть кого-нибудь воспринять «Мальчика» всерьез.

Он перевернул страницу.

КОНФИДЕНЦИАЛЬНО из Иерусалима в Управление Мертвого моря.

ДАТА получения информации: август 1933 года.

ДАТА предоставления информации в Управление: Хэллоуин 1933 года (задержка обусловлена временем, необходимым на написание отчета).

ВРЕМЯ выявления факта: за несколько часов очень жаркого августовского дня 1933 года.

МЕСТО выявления факта: Мусульманский квартал, Старый город, Иерусалим.

ЛИЦО, предоставившее информацию: имя, раса и национальность неизвестны. Паломник в Иерусалиме (они всегда приезжают и уезжают тысячами, эти паломники, не правда ли. и личности большинства из них установить невозможно. Данный паломник останется неизвестным на всем протяжении отчета, и на первый взгляд только потому, что я не смог выяснить, кто он такой. Но не может ли за этим стоять нечто большее? Что, если судьбе было угодно, чтобы он остался неизвестным и выступал на протяжении всего повествования в роли архетипического паломника? Чтобы он воплотил в себе всех, кто много тысячелетий искал Иерусалим?

Все это кажется мне не таким уж и надуманным, особенно если войти во все тонкости запутанных обстоятельств, о которых речь впереди.)

ПЕРИОД, к которому относится информация в настоящем отчете: с 930 года до н. э. по август 1933 года.

НАЧАЛО: незасекреченные записи (общедоступные).

СЕРЕДИНА: совершенно секретные умозрительные предположения (частные).

И НАКОНЕЦ, НАИВАЖНЕЙШИЙ КОНЕЦ (Замечание для агентов, заполняющих этот бланк. Теперь вы дошли до сути вашего отчета и не говорите потом, что вас не предупредили, — краткость и четкость прежде всего. От лаконичности вашего отчета напрямую зависит, прочитают ли его вообще, а это ни в коей мере не гарантируется иерархической структурой РБУ. Так что безжалостно сокращайте мысли до одного предложения, выражайтесь простым и понятным всякому языком. Многословные разглагольствования, может быть, и хороши где-нибудь, но не у нас. То же относится и к вашему возможному желанию побаловаться с причудливыми понятиями, равно как и к заигрыванию с безосновательными умозаключениями, а также и к вашему возможному намерению удалиться от сообщаемых фактов или к излишнему углублению в малопонятные сферы. Отнюдь недопускайте, чтобы в ваши отчеты закрался какой-нибудь стилистический прием. Красота — одно, а работа — другое, и, повторяем, здесь этого быть не должно. В данном разделе отчета от вас требуется только суть происходящего.

Ну, вот мы и добрались до самой сути, так что удачи. Вам необходимо представить конечный продукт, а именно ценный вклад в тот сумасшедший бизнес, в котором мы все работаем. Поехали!):

Установление личностей всех главных заговорщиков, которые тайно строили козни в Иерусалиме в период, описанный в настоящем отчете (с 930 года до н. э. до августа 1933 года).

* * *
Первое, на что наткнулся Нубар, были копии документов из налогового управления Иерусалима за период с 1921 по 1933 годы. Однако для чего они прикладывались к отчету или что именно облагалось налогом, указано не было.

Далее следовали иерусалимские счета за телефон и воду, очевидно краденые, за тот же период, а за ними — накладные на дешевую, но прочную соковыжималку чешского производства, рычаг соковыжималки, чашу и фильтр, все в разобранном состоянии — для того чтобы ее удобнее было перевозить и чистить.

Накладные были датированы 1921 годом и прослеживали путь соковыжималки от завода в Праге по железной дороге до магазина на Черном море. Далее на болгарском судне в составе сборного груза, соковыжималка отправилась в Константинополь. Далее, по суше, в повозке, соковыжималка достигла Бейрута и на борту греческого каика спустилась вниз по побережью в Яффу. Откуда поездом прибыла в Иерусалим — конечный пункт назначения.

Нубар прижал пальцем последнюю накладную и осмотрел темные углы подвала.

Иерусалим. Схема начинала вырисовываться.

Он потуже затянул колготки вокруг шеи, чтобы защититься от холода, задумчиво почесался и вернулся к отчету. Документы кончились.

На следующей странице был нарисован план крохотной комнаты. Стены были кривые. Наблюдалась дверь — одна, окно — одно, прилавок и два стула. На конце прилавка, рядом с дверью, нарисована эмблема РБУ, , символ планеты Уран. За дверью, в месте, помеченном словом переулок, был номер 18 и стрелочка с буквой С на конце. Шкала рядом со стрелочкой размечала футы и ярды.

Нубар измерил комнату большим пальцем, и оказалось, что она около восьми футов в длину и пяти в ширину, в одном конце комната сужалась до трех футов.

Нубар перевернул схему. Теперь, из соображений безопасности, страницы были пронумерованы.

Страница 1 из 407, отчет о Великом иерусалимском мошенничестве.

1. Предыдущая схема показывает прилавок, за которым я торгую соком. Я выжимаю фруктовый сок стаканами и по заказу, и посетители обычно пьют его в помещении. Лавки в Старом городе большей частью маленькие и странной формы.

2. «С» обозначает север.

3. «18» обозначает номер, который моя лавка могла бы иметь, если бы она находилась на улице и дома были пронумерованы, чего не наблюдается, поскольку лавка находится в узком тупике у базара в Мусульманском квартале по причине того, что арендовать там помещение так же дешево, как и внутри стен, построенных вокруг Старого города в 1542 году Сулейманом I. [146]

Хорошо, подумал Нубар. Вот она, полнота и предельная четкость — девиз, который он придумал для РБУ еще в 1921 году, когда впервые стал нанимать книготорговцев, чтобы собирать все труды великого доктора и магистра алхимии, Парацельса, настоящее имя — Бомбаст фон Гогенгейм.

4. Летом торговля достаточно оживленная, зимой практически замирает, а в другие времена года идет ни шатко ни валко.

5. На расстоянии около двенадцати ярдов к востоку от моей лавки, в конце тупика, находится дверь, которая ведет в две сводчатые комнаты. Ими владеет старик, по его собственному заявлению, — бывший торговец древностями. Этот старик носит линялую желтую накидку и ржавый рыцарский шлем, ходит босым и называет себя Хадж Гарун.

Нубар едва не подавился сигаретой и обжег пальцы и губы. Он облизнулся и глубоко вдохнул.

Лавка Хадж Гаруна? Именно то место, где эта зловредная игра шла все последние двенадцать лет? Нубар закрыл глаза, чтобы сосредоточиться. Он глубоко вдохнул и продолжал читать.

6. Мои клиенты принадлежат в основном к низшим классам, но я обслуживаю всех, вне зависимости от расы, религиозной принадлежности или политических убеждений. Тем не менее представители других классов общества тоже иногда удостаивают мою лавку посещением, большей частью потому, что легко могут заблудиться в Старом городе и ищут выхода, как мы скоро увидим ниже.

Да уж, увидим, подозрительно подумал Нубар.

7. Множество посетителей, по большей части состоятельных, которые день и ночь устремляются в мрачные владения Хадж Гаруна, привлеченные игрой в покер, никогда не заглядывают в мою лавку. По пути в лавку Хадж Гаруна они презрительно замечают, что моя лавка слишком грязна, чтобы они удостоили ее посещением. По когда они идут обратно, оставшись без гроша и в полной растерянности, стой же частотой наваливаются грудью на мой прилавок и умоляют дать им в долг. Пожалуйста! Всего один-единственный стаканчик сока! А может быть, дадите просто облизать фильтр? Нет, твердо отвечаю я, политикой нашей компании всегда было «деньги на бочку».

Отлично, подумал Нубар. Твердо и по-деловому. Почему надо кого-то жалеть? Это может только нарушить социальный порядок, а порядок важнее всего.

Нубару начинал нравиться этот информатор и его прямой, без обиняков, подход к делу. Неудивительно, что Управление Мертвого моря сочло возможным присвоить ему индекс ПОНОС. Им-то он и был. Нубар тут же сочинил телеграмму, которую необходимо отослать сразу по окончании чтения.

СРОЧНО. БРАВО ВСЕМ СОТРУДНИКАМ. НАШ ПАРЕНЬ СОКОПРОДАВЕЦ-ЛУЧШИЙ ПОНОС В НАШЕЙ ОРГАНИЗАЦИИ ЗА МНОГИЕ ГОДЫ. ПРИКАЗЫВАЮ НЕМЕДЛЕННО ПРОИЗВЕСТИ ЕГО В ОФИЦЕРЫ СО ВСЕМ НАДЛЕЖАЩИМ МЕДИЦИНСКИМ И ПЕНСИОННЫМ ОБЕСПЕЧЕНИЕМ.

ПРИКАЗОМ

НУБАРА

ЛИДЕРА,

ФЕЛЬДМАРШАЛА, ГЛАВНОГО ГЕНЕРАЛИССИМУСА-КОМАНДУЮЩЕГО.

Нубар улыбнулся. Ему это понравилось. Хорошо. Он стал читать дальше.

8. У меня нет телефона. Счета выставлены за телефон в ближайшей кофейне, откуда я осуществляю все личные и деловые звонки на протяжении последних двенадцати лет, с тех самых пор, как приехал в Иерусалим.

9. Последние двенадцать лет я не плачу налоги, во-первых, потому, что поток наличности в моей лавке скуден, а во-вторых, потому, что смог подкупить чиновника налогового управления, ответственного за мой переулок, пообещав поить его гранатовым соком бесплатно. Поэтому прилагаю отчеты о налогах на эту кофейню, а также счета за воду, потому что полнота и безошибочная аккуратность — для информатора РБУ это все.

Отлично, подумал Нубар. Может быть, огромные деньги, пожираемые РБУ, все-таки хотя бы отчасти себя окупят.

10. За двенадцать лет, что я стою за прилавком, наблюдаются следующие тенденции продаж: гранатовый сок идет лучше апельсинового, хотя и ненамного. Перед приездом в Иерусалим я недолго работал в Дамаске и чуть дольше — в Багдаде. В обоих городах я был технологом и занимался анализом слюны.

11. Символ РБУ, нарисованный на прилавке, обозначает точное местоположение моей импортной соковыжималки на схеме.

Замечательное внимание к деталям, подумал Нубар, дочитав страницу до конца. Он остановился и поплотнее натянул ермолку на уши, чтобы защититься от холодных сквозняков, то и дело пронизывающих подвал. Не порали слегка освежиться? А почему бы и нет?

Он вынул флягу из рюкзака и отхлебнул, рассеянно обкусывая остатки деревянного горлышка. Он был полностью поглощен тем, насколько методически информатор излагает свои мысли. Отчет развертывался с железной логикой, и он видел, что информатор предан своему делу и сообщает только истинную правду.

Нубар жевал и глотал щепки.

12. Здесь осмелюсь присовокупить, что я всегда почитал величайшей честью служить информатором РБУ, которое, как мне думается, только и защищает Иерусалим от полного хаоса. Без РБУ Иерусалим давно бы уже остался на милость этих трех печально известных разбойников, называющих себя Мучеником, Шонди и О'Салливаном, или Лисой, последний — в зависимости от настроения, или оттого, сколько он выпил, или от того, сколько времени прошло с момента последней выпивки, или даже от того, сколько времени остается до следующей.

13. Иерусалим необходимо спасти от варваров.

14. Только РБУ и его Верховный лидер могут сделать это.

15. Смерть и горе всем нашим врагам.

16. Я вновь даю торжественное обещание самоотверженно служить РБУ и прежде всего его Верховному лидеру.

17. В заключение вышесказанного.

18. Повествование, следующее ниже, приводится с отклонениями от оригинальной формы с целью создания более ясного впечатления.

* * *
Нубар, увлекшись, продолжал читать.

Информатор оказался, по собственному заявлению, персом, адептом зороастризма, религии, о которой, как он, впрочем, признавался, уже давно никто ничего не слышал. Он вырос в маленьком горном племени в персидской глуши и считал, что ему вообще повезло, что он родился, — племя почти целиком вымерло во время эпидемии холеры в начале девятнадцатого века.

В то время в этом племени гостил юный иностранец, который влюбился в одну из девушек племени. Эпидемия разразилась всего через несколько недель после того, как они познакомились, и она вскоре умерла. После этого молодой человек терпеливо и самозабвенно ухаживал за больными.

Этот легендарный иностранец был, по рассказам, семи с половиной футов ростом. Он обследовал пациентов через огромное увеличительное стекло, такое большое, что его немигающий глаз за ним казался двух дюймов в ширину. Поставив диагноз, он обычно прописывал лекарства, глядя на циферблат своих переносных солнечных часов, чудовищно тяжелой бронзовой штуки, которую носил на бедре. Познания иностранца в лекарственных травах были просто невероятны, и не будь его, все племя вымерло бы поголовно.

Нубар беспокойно встрепенулся. У него было ощущение, что все это он уже где-то и когда-то слышал.

Когда эпидемия кончилась, продолжал информатор, молодой иностранец уехал, и его больше не видели в персидской глуши. Вполне естественно, что в благодарность за исцеление этого милосердного и благородного гиганта стали называть Ахурамазда — именем главного доброго бога древнего зороастрийского пантеона, который соблаговолил сойти к ним в горы, чтобы спасти их от сил мрака и смерти.

Потому-то с тех пор все племя искренне уверовало в зороастризм.

Информатор сообщал, что приводит все эти сведения, дабы объяснить свое необычное вероисповедание, которое иначе могло бы показаться анахронизмом и в наше время вызвать справедливые подозрения, а потому поставить под вопрос его пригодность для РБУ в качестве стажера. Испытательный же срок должен будет закончиться по рассмотрении настоящего отчета, после чего он, информатор, сможет пройти все испытания на звание дежурного офицера, прикомандированного к опасной зоне, Иерусалиму, а это последнее позволит ему получать надбавку за вредность, в дополнение к обычному офицерскому жалованью и полному медицинскому и пенсионному обеспечению.

Нубар ухмыльнулся и покачал головой.

Это что еще за своекорыстие, кто это печется только о собственных интересах? Неужели это пустое место, этот сокопродавец-огнепоклонник, действительно считает, что один коротенький абзац может превратить мелкого информатора в полноценного офицера РБУ? Неужели он думает, что Нубара так легко одурачить, пусть даже он, Нубар, сидит здесь в сыром подвале под Большим каналом?

Нубар фыркнул. Нет, до этого еще далеко. Как положено, он мысленно отослал еще одну телеграмму Управлению Мертвого моря.

РЕХНУЛИСЬ? НЕУЖЕЛИ СОЛНЦЕ В ЭТОЙ ИССОХШЕЙ ПИЗДЕ ПЛАНЕТЫ ВЫСУШИЛО ВАШИ МОЗГИ? НЕ ПРОДВИГАТЬ, ПОВТОРЯЮ, НЕ ПРОДВИГАТЬ ЭТОГО ШАРЛАТАНА-ОГНЕПОКЛОННИКА. НИКАКОГО МЕДИЦИНСКОГО И ПЕНСИОННОГО ОБЕСПЕЧЕНИЯ, НИКАКОЙ НАДБАВКИ ЗА ВРЕДНОСТЬ ЭТОМУ БЕЗДЕЛЬНИКУ. Я БУДУ ТОЛЬ К О РАД, ЕСЛИ ОН РАЗДЕЛИТ СУДЬБУ ПОТЕРЯВШЕГОСЯ ГРЕКА. ПУСТЬ ВОЗРОЖДАЮТ ГРЕКО-ПЕРСИДСКИЕ ИЛИ ПЕРСИДСКО-ГРЕЧЕСКИЕ ВОЙНЫ. Я НЕ ПОЗВОЛЮ СЕБЯ ОБМАНЫВАТЬ.

НУБАР,

ВЕРХОВНЫЙ ЛИДЕР И ФЕЛЬДМАРШАЛ,

ГЕНЕРАЛИССИМУС-ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИЙ ВСЕМ.

Так-то лучше, намного лучше. Осторожность явно не помешает. Необходимо держать их в железном кулаке, дисциплину нельзя ослаблять ни на минуту. Если хотя бы один лизоблюд начнет требовать себе чинов и званий, все сотрудники организации сочтут это знаком слабости со стороны Нубара. Тогда они все начнут требовать себе чинов и званий.

Надо пресечь эту опасную тенденцию прежде, чем она наберет обороты. Нубар подготовил новую телеграмму Управлению Мертвого моря.

НЕВЕРОЯТНО СРОЧНО. ТАМ, ВНИЗУ-ВСЕМ ЗАМЕРЕТЬ! ВСЕ НАЗНАЧЕНИЯ ПРИОСТАНОВЛЕНЫ ДО СЛЕДУЮЩЕГО УВЕДОМЛЕНИЯ. НЕУЖЕЛИ ВЫ И ВПРАВДУ ДУМАЕТЕ, ЧТО ВАМ УДАСТСЯ ОТХВАТИТЬ СЕБЕ КУСОК? НУ УЖ НЕТ. СИДЕТЬ НА МЕСТЕ И НЕ ТРЕПЫХАТЬСЯ, ПОКА Я С ВАМИ НЕ СВЯЖУСЬ. НА МЕРТВОМ МОРЕ, МОЖЕТ БЫТЬ, И ВПРЯМЬ НЕЛЕГКО, НО БОЛЬШЕ ВАМ ПОКА НИЧЕГО НЕ СВЕТИТ, УЖ НА ЭТО МОЖЕТЕ РАССЧИТЫВАТЬ. ОТВЕТА НЕ ТРЕБУЕТСЯ, И ИЗВИНЕНИЙ Я НЕ ПОТЕРПЛЮ.

НУБАР

САМЫЙ ГЛАВНЫЙ

И НАЧАЛЬНИК ВСЕХ СИЛ.

Неожиданно Нубар нахмурился. Информатор сообщил что-то такое, что обеспокоило его и копошилось где-то в подсознании.

Да, теперь он вспомнил и чуть было не присвистнул от удивления, но, разумеется, свистнуть ему не удалось. Все началось с тех ранних исторических отчетов, с самой общей информации о покере, которую ему присылали в то время, когда РБУ только развертываю операции на Ближнем Востоке.

Огромное увеличительное стекло, а за ним — немигающий двухдюймовый глаз?

Менелик Зивар, загадочный черный копт, приемный отец Каира Мученика, кажется, смотрел на мир сквозь такое же стекло, удалившись от дел в саркофаг мамаши Хеопса.

Но это увеличительное стекло Зивар получил в подарок от своего дорогого друга, безымянного гиганта, который носил огромный засаленный черный тюрбан и лохматый черный халат из немытой и нечесаной козьей шерсти, — говорили, что это дары какого-то горного племени из персидской глуши. Этот друг Зивара таинственным образом внезапно появлялся по воскресеньям, чтобы продолжить беседу длиной в сорок лет, которую вел с Зиваром за вином и яствами в грязном арабском ресторанчике на берегу Нила, за обедом, который всегда оканчивался одним и тем же — оба прыгали в реку, чтобы поплавать и как следует освежиться.

Переносные, чудовищно тяжелые солнечные часы?

Те самые, которые в девятнадцатом веке носил на бедре гигант-исследователь Стронгбоу? Те самые часы, что теперь висят в Иерусалиме, на стене бывшей лавки древностей, где играют в покер? Те самые, к которым приделаны куранты, бьющие как им вздумается и путающие время?

В обоих случаях — гигант. Гигант. Неуловимый и загадочный, и, кажется, это он на рубеже веков владел всем Ближним Востоком.

Нубар схватился за горло. Ему стало трудно дышать. Он был такой маленький, что невольно испытывал ужас перед призраком человека семи с половиной футов ростом.

Да и человек ли он? Или больше чем человек? Как иначе объяснить его рост и его странности, неожиданные появления в грязном ресторанчике на берегу Нила и такие же внезапные исчезновения? В далеком персидском племени, когда пришла беда?

Ахурамазда, главное доброе божество зороастрийцев?

Нубар без сил свалился на свою бумажную кушетку, остекленевшими глазами уставившись в потолок.

* * *
Он приступил к основному отчету сокопродавца. Логику повествования можно было проследить лишь с большим трудом — настолько извилист был путь через весь Старый город, и ни единого намека на пункт назначения. Нубару, сидящему под Большим каналом, этот мифический Иерусалим на далекой горе казался все более и более призрачным.

Рассказ информатора начинался сообщением о некоем паломнике, упомянутом в самом начале, чье имя, расовая принадлежность и гражданство оставались тайной за семью печатями.

Однажды, в жаркий августовский день, паломник заблудился в Иерусалиме. Он пытался найти хоть какие-нибудь ворота, которые вывели бы его из Старого города, но окончательно запутался в неразберихе переулков. Он забрел в тупик, где находилась лавка сокопродавца, и свалился в дверях. Выпив несколько стаканов гранатового сока, паломник в конце концов воскрес. И, воскреснув, начал рассказывать о том, как потерялся в пространстве.

Первой остановкой на пути паломника в то утро оказался монастырь Святого Спасителя, францисканский анклав в Старом городе, по сути тоже настоящий город, только маленький. Паломник пришел как раз вовремя, чтобы успеть присоединиться к проводившейся по расписанию экскурсии, но вскоре его очаровала одна статуя в нише и он отстал от группы.

Паломник открыл ближайшую дверь и понял, что попал в монастырскую пекарню. Это была его первая за тот день ошибка.

Дойдя до этого момента, сообщал информатор, паломник судорожно задрожал. Он громко хохотал, пока на его глазах не выступили слезы, и тут неожиданно перестал смеяться и застонал, словно от невыносимой боли. Информатор подумал, что у посетителя солнечный удар или истерическое расстройство. В любом случае, только выпив несколько стаканов свежевыжатого гранатового сока, паломник смог продолжить свою историю.

Нубар задумчиво пожевал губами. В голове у него родился текст очередной телеграммы. Главное выражаться точно, поскольку стоит допустить неточности на письме, и в умах тоже воцарится хаос.

ДРУЗЬЯ МОИ, ПОЗВОЛЬТЕ МНЕ РАССТАВИТЬ ВСЕ ТОЧКИ НАД i

ПО СООБРАЖЕНИЯМ НАЦИОНАЛЬНОЙ БЕЗОПАСНОСТИ, А ТАКЖЕ РАДИ ПРОЦВЕТАНИЯ НАШЕЙ СВОБОДОЛЮБИВОЙ БЛАГОЧЕСТИВОЙ НАЦИИ ЖЕЛАТЕЛЬНО ПРЕДОСТЕРЕЧЬ СОКОПРОДАВЦА, ЧТОБЫ ОН ВПРЕДЬ НЕ ИСПОЛЬЗОВАЛ ТУМАННЫХ ТЕРМИНОВ ДЛЯ ОБОЗНАЧЕНИЯ ПОНЯТИЙ, КОТОРЫХ НЕ ПОНИМАЕТ.

ВОТ ЧТО Я ИМЕЮ В ВИДУ. СТРОГО ГОВОРЯ, НЕ СУЩЕСТВУЕТ ТАКОГО ПОНЯТИЯ, КАК ИСТЕРИЧЕСКОЕ РАССТРОЙСТВО. БЫВАЕТ ТОЛЬКО РАССТРОЙСТВО ЛИЧНОСТИ, НЕ ПОДЧИНЯЮЩЕЙСЯ НИКАКИМ ЗАКОНАМ, ИНЫМИ СЛОВАМИ, ОБЩАЯ БЕЗЗАКОННОСТЬ ЛИЧНОСТИ, НА КАКОВУЮ ВСЕГДА НАЙДЕТСЯ УПРАВА В ВИДЕ ДИСЦИПЛИНЫ, НАСАЖДАЕМОЙ СВЕРХУ, РАЗУМЕЕТСЯ, ЕСЛИ ЭТО ЖЕЛЕЗНАЯ ДИСЦИПЛИНА.

ТАК ЧТО, ДРУЗЬЯ МОИ, ПОЗВОЛЬТЕ МНЕ ПОДЕЛИТЬСЯ С ВАМИ СЛЕДУЮЩИМИ СООБРАЖЕНИЯМИ. СКАЖИТЕ НАШЕМУ ДРУГУ СОКОПРОДАВЦУ, ЧТОБЫ ОН ЗАМЕР В ОЖИДАНИИ ДАЛЬНЕЙШИХ РАСПОРЯЖЕНИЙ: И ОН, И ВЫ ПОЛУЧИТЕ ЕЩЕ МНОГО ПРИКАЗОВ, ИБО ДЛЯ ВСЕХ ПОДО МНОЮ НАЙДЕТСЯ МЕСТО.

И ПОЭТОМУ ПОЗВОЛЬТЕ МНЕ ПРЕДСТАВИТЬ НА ВАШЕ РАССМОТРЕНИЕ ПРОСТОЙ, НО ЖИЗНЕННО ВАЖНЫЙ ТЕЗИС. ЕДВА ЛИ НАС КАК СВОБОДОЛЮБИВУЮ БЛАГОЧЕСТИВУЮ НАЦИЮ ЖДЕТ ПРОЦВЕТАНИЕ, ЕСЛИ МЫ ПОЗВОЛИМ ЧЕСТНЫМ ГРАЖДАНАМ, СКЛОННЫМ К САМООБМАНУ, И САМОЗВАНЫМ ФАНАТИКАМ, НЕ ВАЖНО, НАСКОЛЬКО БЛАГИЕ У НИХ НАМЕРЕНИЯ, А Я И САМ ЗНАЮ, ЧТО НАМЕРЕНИЯ У НИХ ЧАСТО БЛАГИЕ, ТЕМ НЕ МЕНЕЕ, ЕСЛИ МЫ ПОЗВОЛИМ ИМ РАЗГУЛИВАТЬ ПО УЛИЦАМ ИЕРУСАЛИМА ИЛИ ПО БЕРЕГАМ МЕРТВОГО МОРЯ, ПУСТЬ ЭТО ХОТЬ ТРИЖДЫ ИССОХШАЯ ПИЗДА ПЛАНЕТЫ, И ВЫКРИКИВАТЬ ВСЕ, ЧТО ИМ ВЗДУМАЕТСЯ.

ПОТОМУ ЧТО, ДРУЗЬЯ МОИ, ТАК ДЕЛА У НАС НЕ ПОЙДУТ.

НУБАР

НЕЖНЫЙ И ПОНИМАЮЩИЙ,

НО ТЕМ НЕ МЕНЕЕ ПРИ НЕОБХОДИМОСТИ

ГЛАВНЫЙ ЖЕЛЕЗНЫЙ КУЛАК.

Нубар милостиво улыбнулся. Он поплотнее запахнул халат и стал читать дальше.

Безымянный паломник, писал информатор, оказался в дверях монастырской пекарни. Там перед печью отплясывал джигу, вынимая свежевыпеченные хлебы, старый-престарый священник. Хлебы были четырех форм. Паломник отметил это, предварительно поздоровавшись, и священник с готовностью согласился.

Как раз четыре, весело сказал старый священник, вы совершенно правы. И эти четыре формы есть не что иное, как крест и Ирландия, Иерусалим и Крым, что вы на это скажете?

Здесь паломник совершил вторую серьезную ошибку. Он не хлопнул дверью и не убежал. Вместо этого он остался, покачал головой и сказал, что не знает, что и подумать.

Что ж, крест — по очевидным причинам, сказал старый священник, все еще отплясывая джигу, и Иерусалим по столь же очевидным причинам. А Ирландия не только потому, что там я родился, но и потому, что это самая прекрасная страна на свете. А Крым — потому что я там однажды воевал, и пережил самоубийственную кавалерийскую атаку, и, пройдя сквозь все это безумие, увидел свет и понял, что призвание мое — в служении Господу, потому что веление Господне во все времена превыше всех других, а особенно превыше приказов командования легкой кавалерии. Вот так, и последние семьдесят лет я верно служу Господу именно там, где вы меня видите, у этой самой печи, выпекая вкуснейшие хлебы четырех форм, символизирующих четыре главные радения моей жизни. Семьдесят лет длится мое послушание, и неудивительно, что все, кто меня знает, знают меня под именем монастырского пекаря.

Нубар дернул головой.

Монастырский пекарь. Человек, который спас О'Салливана, когда тот впервые оказался в Иерусалиме. Загадочный священник, которого никак не могли найти агенты Нубара. Существует ли он на самом деле или О'Салливан его выдумал?

До этой минуты Нубар не знал. И раз такой секрет открылся с самого начала, то что же за ним последует? И представить себе страшно!

Нубар счастливо хихикнул. Он поздравил себя.

Наконец-то картинка складывается.

* * *
В возбуждении Нубар укусил горлышко фляги. Он прополоскал горло тутовой ракией, пожевал дерева и зажег намокшую македонскую «Экстру». Он знал, что в конце концов его ждет успех. Он всегда это знал.

Иерусалимский информатор тем временем продолжал свой неторопливый рассказ о беседе безымянного паломника и пожилого францисканца, известного как монастырский пекарь.

Был август, и в пекарне стояла невыносимая жара.

Пугающе жарко? спросил священник-пекарь. Потом он сказал, что, естественно, привык к жару печи, но вполне может понять, каково приходится другим. Поэтому он сказал паломнику — чувствуйте, мол, себя как дома и, если хотите, снимите с себя одежду и повесьте ее на крючок у двери.

И это была третья серьезная ошибка паломника, и притом уже катастрофическая.

Ему следовало бы понять, рассказывал он позже информатору-сокопродавцу, что в пекарне было так невыносимо жарко и потому его рассудок долго не выдержит. Несомненно, ему надо было сразу бежать без оглядки, поняв, что выслушивать старика почти ста лет от роду, который уже семьдесят лет весело приплясывает у раскаленной печи в Иерусалиме, выпекая хлебы одних и тех же четырех форм, — чистой воды безумие.

Но несчастный пилигрим, сильно вспотевший и уже теряющий сознание от жары, сделал, как ему посоветовали. Он снял всю одежду и повесил ее на крючок у двери.

Обнажившись, он немедленно свалился около большого чана с водой, так как настолько ослабел, что едва-едва мог зачерпнуть воды и освежить пылающую голову. Он был совершенно беззащитен перед любым наваждением, которое престарелому францисканцу, прыгающему по комнате и рассовывающему по ее четырем углам хлебы четырех форм, вздумалось бы на него наслать.

Паломник вы, не так ли? пел старый священник. Позвольте ж вам сказать, что есть здесь чудеса, ах, чудеса чудесные в Священном городе, и ничего нет чудеснее, чем эпическая сага о старом иерусалимце, который в прошлом веке видел джинна, а в нашем веке — Бога. Знаете его? Нет, наверное, но это сведения из надежного источника, а именно от бывшего кошмара «черно-рыжих» и графства Корк, а из уважения к такому послужному списку нам ничего не остается, как верить любому его слову.

Старый священник наградил беззащитного голого паломника безумным взглядом. Безумным, да. Лучше и не скажешь. Семьдесят лет у горячей печи не прошли даром — глаза старого священника явно горели беспокойным блеском.

Так вы готовы? спросил паломника старый священник. Так что же, готовы? Хорошо. Вот как звучит эта эпическая сага, если ее рассказывать с умом. Но перед тем как начать, думаю, неплохо бы ее как-нибудь назвать, и название пусть будет «Бог и джинн». А если приплюсовать к ним человека, который видел их обоих, человека, о котором повествует эта сага, и немного подумать об этих удивительных чудесах, и в конечном счете дать волю воображению, то окажется, что это, возможно, Святая Троица. Это все одно лишь предположение, повторяю я. Никто не захочет выставлять себя дураком и утверждать, что все это было на самом деле. Ну да ладно. Дан сигнал к нашей безумной атаке, так что держитесь. Мы немного проскачем захватывающим дух галопом, которого мир не слышал с тех времен, как равнины Балаклавы дрожали от ударов копыт величавых скакунов обреченных героев. Эй, говорю я. Эге-ге-ге-гей!

* * *
Но перед тем как изложить, что было дальше, писал информатор, думаю, необходимо упомянуть о поминках, которые прошли весной в задней комнате лавки Хадж Гаруна. Хоронили маленького любимца Каира Мученика, обезьянку-альбиноса с гениталиями цвета морской волны, которая любила сворачиваться клубочком на плече Мученика и притворяться, что спит, до тех пор, пока не произнесешь ее имя.

Зверек умер от старости, во сне, и был похоронен со всей возможной пышностью. Гроб несли Мученик, Шонди, О'Салливан Бир и Хадж Гарун, потому что, по-видимому, все они были очень привязаны к зверьку и горько оплакивали его кончину. Игру в покер на две недели отменили из уважения к памяти зверька, а могила его известна только им четверым. Поминки проходили в тайне, безлунной ночью, а участники их весьма остерегались соглядатаев.

Я прилагаю эту информацию, добавил информатор, потому что она может иметь какое-то не совсем ясное мне самому значение.

Бонго, взвизгнул Нубар.

И немедленно пожалел об этом, потому что на звук этого имени своды подвала откликнулись громким радостным эхом и вокруг головы Нубара, как ни пытался он заткнуть уши, заметались вопли, бонгобонгобонго.

Если отчет будет продолжаться в том же духе, Нубара ждет разочарование, а может быть, даже и досада. Необходимо немедленно телеграфировать сокопродавцу в Иерусалим.

СРОЧНАЯ ОТСЮДА. ОТСТАВИТЬ ВСЕ ДАЛЬНЕЙШИЕ УПОМИНАНИЯ ОБ ОБЕЗЬЯНКАХ-АЛЬБИНОСАХ. ЦВЕТ ГЕНИТАЛИЙ ЗНАЧЕНИЯ НЕ ИМЕЕТ. МНЕ ЭТА МЕРЗОСТЬ ИЗ ДЖУНГЛЕЙ НИКОГДА НЕ НРАВИЛАСЬ. ДО СЕГО МОМЕНТА ОТЧЕТ БЫЛ НИЧЕГО СЕБЕ, НО ВЫ УЖЕ НАЧИНАЕТЕ ОТКЛОНЯТЬСЯ ОТ СУТИ.

БЫСТРО ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ К ЭПИЧЕСКОЙ САГЕ, И НИ СЛОВА БОЛЬШЕ О НЕСУЩЕСТВЕННЫХ ДЕТАЛЯХ.


НУБАР,

ГЛАВНЫЙ БОНГО.

Нет. Неправильно. Неужели это симптомы отравления ртутью и мозг переставляет слова, как ему вздумается? Или это мерзкое имя вынырнуло в телеграмме потому, что эхом отдается в голове Нубара?

В любом случае это опасно. Осторожнее. Одно неверное слово может привести к нарушению иерархии и даже к хаосу. Его абсолютная власть может поколебаться. Он мысленно вычеркнул последнюю строчку телеграммы и написал вместо нее ГЛАВНЫЙ ЛИДЕР.

Но это показалось ему слишком коротко. Он с минуту размышлял и решил подписаться не стесняясь.

БЫСТРО НАЗАД К ЭПИЧЕСКОЙ САГЕ, И НИ СЛОВА БОЛЬШЕ О НЕСУЩЕСТВЕННЫХ ДЕТАЛЯХ.

НУБАР,

РАЗУМЕЕТСЯ, ГЛАВНЫЙ,

А ТАКЖЕ

НУ ПРОСТО НОМЕР ОДИН,

ТАК ЧТО ЛУЧШЕ БЫ ВАМ ПОСКОРЕЕ

ПРИВЫКНУТЬ К ЭТОЙ МЫСЛИ.

* * *
Нубар почесывался и переворачивал страницы.

Монастырский пекарь так описал старого жителя Иерусалима, ставшего свидетелем всех событий саги, что информатор сразу понял, что это его сосед по переулку, Хадж Гарун. Он один в Иерусалиме носит линялую желтую накидку и ржавый рыцарский шлем, завязанный под подбородком зелеными лентами.

Оба необычайных происшествия в саге, пел священник-пекарь, джинн в прошлом веке и Бог в этом, предстали старику-очевидцу во время хаджа.

Здесь информатор прервал повествование и сделал несущественное замечание. Невозможно узнать, писал он, ходит ли Хадж Гарун в Мекку каждую весну, как заявляет. Он исчезает и в другое время, говоря при этом, что отправляется исследовать пещеры прошлого, находящиеся под Старым городом, и добавляет, что поступает так уже три тысячи лет. Тут информатор добавлял к отчету собственный комментарий.

Какой сделать вывод из слухов, окружающих имя Хадж Гаруна? Можно ли верить старику или он вконец потерял память? Или, может быть, это прогрессирующая потеря памяти, вызванная обострением старческого слабоумия?

Если вы хотите узнать мое мнение, то оно заключается вот в чем. Этот Хадж Гарун определенно странный тип. И более того, я сомневаюсь, что кто-то может бродить под Иерусалимом три тысячи лет на законных основаниях. Не противоречит ли это закону? Не является ли это явным нарушением какого-то существующего законодательного акта, свода санитарных правил например?

Нубар яростно фыркнул. Это им с рук не сойдет. Он тут же мысленно отметил, что необходимо отослать на Мертвое море еще одну телеграмму.

РЕХНУЛИСЬ? ПОЧЕМУ ВЫ ПОЗВОЛЯЕТЕ ЭТОМУ ИНФОРМАТОРУ ДУМАТЬ? МНЕ НУЖНЫ ФАКТЫ, А НЕ ДОМЫСЛЫ, И Я НЕ ХОЧУ БОЛЬШЕ СЛЫШАТЬ НИ СЛОВА О СВОДАХ САНИТАРНЫХ ПРАВИЛ И О ЗАКОННОСТИ В ПРИНЦИПЕ, НЕ ГОВОРЯ УЖЕ О ПУСТОЙ БОЛТОВНЕ ПО ПОВОДУ ТОГО, ЧТО ЗАКОННО, А ЧТО НЕТ. Я САМ СВОД САНИТАРНЫХ ПРАВИЛ, И ВСЕ, ЧТО Я ДЕЛАЮ, ЗАКОННО ПО ОПРЕДЕЛЕНИЮ, ПОМНИТЕ ОБ ЭТОМ. ЛЮБОЕ ИНОЕ МНЕНИЕ ЕСТЬ ПРЕСТУПЛЕНИЕ, ПОДРЫВАЮЩЕЕ УСТОИ, СОДЕЙСТВУЮЩЕЕ КОЗНЯМ ВРАГА И ЛЬЮЩЕЕ ВОДУ НА ЕГО МЕЛЬНИЦУ, И С ПОДОБНЫМИ ПРЕСТУПЛЕНИЯМИ МЫ БУДЕМ БОРОТЬСЯ ТАК, КАК ОНИ ТОГО ЗАСЛУЖИВАЮТ, А ИМЕННО, БЕСПОЩАДНО.

А КОНКРЕТНЕЕ-НАЛАГАТЬ ШТРАФЫ И ПЕРЛЮСТРИРОВАТЬ ПОЧТУ, ЗА ЧЕМ ПОСЛЕДУЕТ НЕУСЫПНОЕ НАБЛЮДЕНИЕ, ОФИЦИАЛЬНЫЕ СЛОВЕСНЫЕ ОСКОРБЛЕНИЯ, ВЗЛОМЫ, ИЗГНАНИЯ И ПРИТЕСНЕНИЯ СО СТОРОНЫ ВСЕХ ПОДРАЗДЕЛЕНИЙ РБУ, КОТОРЫМ БУДУТ ДАНЫ УКАЗАНИЯ НЕ СТЕСНЯЯСЬ ИСПОЛЬЗОВАТЬ В ОТНОШЕНИИ ВАС ВСЕ ВОЗМОЖНЫЕ МЕТОДЫ ОБМАНА, ШАНТАЖА И КЛЕВЕТЫ, А В ДАЛЬНЕЙШЕМ-ТАЙНОЕ ЧЛЕНОВРЕДИТЕЛЬСТВО В ТЕХ СЛУЧАЯХ, КОГДА ЭТО ОКАЖЕТСЯ ВОЗМОЖНО, И ЖЕСТОКОЕ УБИЙСТВО, КОТОРОЕ МОЖЕТ ПОСЛЕДОВАТЬ В ЛЮБУЮ МИНУТУ.

И ПОЗВОЛЬТЕ ПОЛНОСТЬЮ ПРОЯСНИТЬ ВАМ ЕЩЕ ОДИН МОМЕНТ. ПОМОЩЬ ВРАГУ НИКОМУ НЕ СОЙДЕТ С РУК. Я ПОВТОРЯЮ, ВСЕ, ЧТО Я ДЕЛАЮ, ЗАКОННО, И ЕСЛИ КТО-НИБУДЬ ДЕЛАЕТ ЧТО-НИБУДЬ, ЧТО МНЕ НЕ НРАВИТСЯ, И ОСОБЕННО ТО, ЧТО ХОТЬ В МАЛОЙ МЕРЕ МНЕ УГРОЖАЕТ, Я ИХ ГРОНКНУ, И ГРОНКНУ КАК СЛЕДУЕТ. МОЖЕТЕ БЫТЬ УВЕРЕНЫ, ВЫ, ДЕРЬМОГОЛОВЫЕ ДОЛБОПИЗДОЕБЛИВЫЕ ЖОПОЛИЗЫ, ЗЛОДВУПИЗДЫЕ ХУЕСОСЫ, ПИЗДООТХУЯРЕННЫЕ ВЫ ХЕРОМАНДИЛЫ.

ДА-ДА, У ТЕБЯ, МАЛЬЧИК, НЕПРИЯТНОСТИ. И БУДЬ Я НА ТВОЕМ МЕСТЕ, Я БЫ ВСТАЛ ПО СТОЙКЕ «СМИРНО» И ВЫКРИКИВАЛ БЫ ПРИВЕТСТВИЯ ВОЖДЮ ГРОМЧЕ НЕКУДА, ДО ТЕХ ПОР, ПОКА ВОЖДЬ НЕ ВЕЛИТ ЗАМОЛЧАТЬ.

ДА УЖ. ВАМ БОЛЬШЕ НЕ УДАСТСЯ МЕНЯ ПРОВЕСТИ, ВЫ, ХУЕСОСЫ ПИЗДОБЛЯДСКИЕ И ЖОПЫ С РУЧКАМИ. А ЧТО, ЕСЛИ Я НАВЕШАЮ ПИЗДЮЛЕЙ КОМУ СЛЕДУЕТ, ЧТО ВЫ НА ЭТО СКАЖЕТЕ, ВЫ, ДЕРЬМОГОЛОВЫЕ САНИТАРНЫЕ ПЕРДУНЫ?

ДА УЖ, ТАК ЧТО ТЕПЕРЬ ДЕЛО ЗА ТОБОЙ, МАЛЬЧИК. БОЛЬШОЙ НОМЕР ОДИН МОЖЕТ ПРОСТО СНЯТЬ ПЕРЧАТКИ, СПУСТИТЬСЯ К ВАМ И РАССВЕРЛИТЬ ВАМ ЗАДНИЦЫ, ВЫ, ЗАСРАНЦЫ С МЕРТВОГО МОРЯ, КАК ВЫ ЭТОГО ЗАСЛУЖИВАЕТЕ.

ДА УЖ. ЗАСРАНЦЫ.

НУБАР,

ЕБУЧИЙ ХУЕСОС-УБИЙЦА.

ГЛАВНЮЩИЙ ЛИДЕР

И ВЕРХОВНАЯ ВЛАСТЬ НА ВЕРШИНЕ ГОРЫ,

ТОТ, ЧТО ВЕЧНО СТОИТ ТАМ В ОДИНОЧЕСТВЕ.

Нубару немного полегчало, но этот эпизод только подтверждал, что их надо держать в кулаке. Все они готовы перебежать к врагу, если хоть в чем-то проявишь мягкость, если хоть слегка ослабишь железную хватку.

Что-то покусывало его за ухо, наверное летучая мышь. Он отмахнулся от нее и вернулся к отчету.

Теперь повествование вернулось во францисканскую пекарню, где паломник с пылающей головой растянулся голый на полу, а монастырский пекарь приплясывал в невыносимой жаре, распихивая свои хлебы по углам.

И вот ушел он в Мекку, пел священник-пекарь, и твердо вознамерился туда дойти, и не было в этом сомнений ровным счетом никаких, как нет сомнений в том, что дует ветер, так он и шел, этот старичок, направляясь в Мекку в первой половине девятнадцатого века. Что ж, в ту весну он ушел далеко в пустыню, далеко в Аравию, и удалился от протоптанных тропинок, как обычно, когда совершал хадж, и что же обрушивается на него в Аравии? Что, спрашиваете вы? Однажды утром он видит, что небо необычайно потемнело, вот что, просто необычайно. И он настораживается, и это естественно, потому что со всех сторон его окружает пустота, в которой нет места человеку, и что же потом? А потом он возьми и натолкнись на призрак добрых семи с половиной футов росту, и что же делает этот призрак? Не что-нибудь, а с помощью каких-то сложных астрономических инструментов наблюдает за небесными телами. Вам это пока как, нравится?

Нубар застонал и закрыл глаза.

Семь с половиной футов роста. Уж не Ахурамазда ли опять?

Он отхлебнул побольше тутовой ракии, кашлянул и стал читать дальше.

* * *
Что ж, пел монастырский пекарь, хлопая в ладоши и постукивая сандалиями по полу, что ж, что ж и что ж. Это было не совсем то, на что рассчитывает набрести честный странник, и вот он увидел этот призрак, а призрак маячит перед ним со своими небесными инструментами, и тут же темное небо и все такое, и, естественно, странник очень испугался.

Почему, спрашиваете? Потому что он знает кое-что о мире, и одно он знает точно, а именно, что ему повстречался джинн. Но, к счастью для нашего старика, это оказывается добрый джинн, он решает пожалеть его и сделать добро, а не зло. И ют джинн сразу говорит ему, почему так темно. Темно, говорит он, потому что над нами пролетает комета. Но никто о ней не знает, кроме него, джинна, потому что, конечно, у джинна может быть собственная комета, если он захочет, а этот джинн, кажется, очень хочет иметь в своей власти комету. И вот джинн идет в пустыню и там рассчитывает цикл кометы, который составляет ни больше ни меньше как шестьсот шестнадцать лет, и наблюдает за этой своей, так сказать, небесной игрушкой. И все это гигантский добрый джинн рассказывает нашему старику.

Священник быстро повернулся на пятках перед печью. Его ряса взвилась, и, прежде чем продолжить рассказ, он вытащил из печи еще один полный противень.

Что ж, это уже кое-что. Но хотя тьма в небе и получила объяснение, наш герой, кажется, еше больше запутался.

Ровно шестьсот шестнадцать лет? спрашивает он джинна, смиренным шепотом, разумеется, выказывая величайшее уважение. Почему именно столько?

Есть на то причина, отвечает гигантский добрый джинн и тут же срывает покров тайны с этой истории. Видите ли, он, кажется, открыл и присвоил себе именно ту комету, которая как-то связана с необъяснимыми событиями в жизни Моисея, Навуходоносора, Христа и Магомета, а также с некоторыми малоизвестными отрывками из «Тысячи и одной ночи» и туманными упоминаниями в «Зохаре»[147], куда эти эпизоды включены исключительно ради красоты и гармонии.

То есть эти события нельзя было бы объяснить, если бы не комета, которую открыл джинн. Эта комета всегда возвращалась вовремя, чтобы сделать свое дело, а именно — дать небесное доказательство того, что в жизни тех пророков и мудрецов происходит нечто важное.

Следите за мыслью? Джиннова комета вернулась, чтобы объяснить необъяснимое, хотя никто об этом не знал, и джинн пришел в пустыню, взяв свои астрономические инструменты, чтобы следить за небесной историей, как он всегда делает, когда приходит комета, каждые шестьсот шестнадцать лет, ни больше и ни меньше, представляете? Можете теперь представить?

Настоящее джинново небесное доказательство, добавил священник. Тут есть над чем подумать, не так ли? За время, которое прошло с момента встречи, человек, рассказавший мне все это, выяснил имя этого джинна. Имя его Стронгбоу. Поэтому-то небесное тело, которое объясняет необъяснимое и доказывает, что в жизни пророков и мудрецов случаются важные события, должно называться не иначе как комета Стронгбоу.

* * *
Небесное доказательство? Нубару это совсем не понравилось. Кто все эти люди и чем они себя возомнили там, в Иерусалиме и в Аравии, раз изобретают такую чепуху? Его дед нашел подлинную Библию, и теперь она по праву принадлежит ему, Нубару, у него есть свой собственный философский камень. Все проще некуда. Нужны решительные действия.

СРОЧНЮЩАЯ. РЕХНУЛИСЬ? ДЖИННОВ НЕ БЫВАЕТ, И ПОЭТОМУ Я КАТЕГОРИЧЕСКИ ЗАПРЕЩАЮ ИМ ВЛАДЕТЬ КОМЕТАМИ. ИЛИ ВЫ РАССКАЗЫВАЕТЕ ПРАВДИВЫЕ САГИ, ИЛИ ВАС ЖДУТ СУРОВЫЕ РЕПРЕССИИ. ДАВАЙТЕ ФАКТЫ ИЛИ УБИРАЙТЕСЬ ЭТО МОЕ ПОСЛЕДНЕЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ, ВЫ, МЕРТВОМОРСКИЕ ПЕРДУНЫ, И ЕСЛИ НЕ ВЕРИТЕ МНЕ, ЧТО Ж, РИСКНИТЕ МНЕ ПЕРЕЧИТЬ.

НУБАР,

ГЛАВНЫЙ.

Главный-то главный, но все равно надо вести себя осторожно. Везде предательство. Везде измена. Он-то знает, чего они хотят добиться всеми этими кометами, джиннами и безумными приплясывающими священниками. Это новый дикий натиск варваров, мысли которых примитивны, а инстинкты неподконтрольны, нападение варваров, которые в своем чудовищном невежестве верят в небеса и гигантов, что толпами бродят в пустынях, и в камлающих по пещерам просветленных шаманов, — мрачные видения примитивного сознания, только оскорбляющие рациональный ум. Но им это с рук не сойдет. Если они и дальше собираются его обманывать, то как бы им скоро не увидеть воочию, к чему это приведет.

Страница отчета соскользнула у него с колен и поднялась в воздух. Ввысь и вдаль. Нубар смотрел, как она растворяется во мраке.

Сквозняки. Ледяные сквозняки. В подвале было холодно и постепенно становилось все холоднее. В этой сырой пещере под Большим каналом ему нужен свет. Ему нужно тепло.

Он сидел на краю ямы, которую выкопал лакей. Дикие варвары, но даже они знают, что нужно по вечерам. Конечно, огонь. Яркий ревущий огонь согреет и ободрит яростных всадников, у которых позади — еще один день безжалостной бойни на пути в Европу. Здесь ведь тысячи отчетов РБУ — больше, чем он сможет прочитать. Сжечь несколько, почему бы и нет. Нубар засунул несколько отчетов в яму и чиркнул спичкой.

Свет, тепло, взметнулись языки пламени. Так-то лучше. Он подбросил еще отчетов и устроился поудобнее у потрескивающего огня. Теперь Нубар видел гораздо отчетливее, а мысли стали яснее, когда отступили ледяные сквозняки.

Тутовая ракия, крепкая и живительная. Он снова глотнул и задумчиво пожевал горлышко деревянной фляги.

Македонская «Экстра», конечно, вот что сейчас нужно. Они думали извести его своими шутовскими кривляниями, но никогда еще это сборище безумцев так серьезно не заблуждалось. Варвары верят в свою примитивную магию, но Нубару-то лучше знать. Он со всем справится, и он ко всему готов.

Он хитро улыбнулся, не скрывая презрения, и подобрал еше одну страницу.

* * *
И вот, пел священник, увидев в прошлом веке джинна, мы продолжаем нашу эпическую сагу и переносимся в наш век — как раз перед Первой мировой. Снова наш старик совершает ежегодный хадж, он решительно пробирается через Аравийскую пустыню, пустыню и равнины, он идет в своем ржавом рыцарском шлеме, потому что носит его всегда — на всякий случай. Он неутомимо продирается через пустыню, потому что хочет наконец дойти до своей Мекки, его линялая желтая накидка вздувается и тащит его за собой, тянет и толкает, а это большое подспорье, если он хочет противостоять всем превратностям судьбы.

Священник открыл дверцу печи и заглянул внутрь. Поток горячего воздуха сбил паломника с ног, повалил на пол, и вот он уже распластался на полу в еще большем изнеможении, чем раньше, если это, конечно, возможно. Дверца с лязгом затворилась.

Вот-вот, вот именно. Так где мы нынче? Да, в Аравийской пустыне, конечно, и наш герой как раз закончил ночной переход. Перед рассветом, усталый, он забирается под скалу, чтобы вздремнуть, чтобы, так сказать, урвать свой кайф, а его длинные тонкие ноги торчат из-под скалы и похожи не на что-нибудь, а на двух древних утомленных ящериц, которые уже совсем было собрались помирать. И тут совершенно неожиданно он слышит шум, совершенно необычный для этих краев, эдакий сссвист, как будто по воздуху летит что-то очень большое, и он высовывает голову из-под скалы. Что бы это могло быть? удивляется он.

Священник завертелся перед печью в пляске. Его ряса развевалась, сандалии шлепали по полу, а он все вертелся и вертелся.

Что бы это могло быть? Я скажу вам что. Пожалуй, счастливая минута его жизни, мгновение исступленного восторга, вот что. Потому что кто же нисходит к нему, в месте, которое, по общему мнению, Забыто Богом? По общему мнению — да, но он так не считает, потому что за его спиной — века преданного служения. Кто нисходит на его изорванную и потрепанную душу, на этого голодного, измученного, хромого старого героя? Кто заглядывает в этот отдаленный уголок пустыни, до сего времени прочно забытый Богом?

Он Сам, вот Кто, следите за мыслью? Наш Господь Бог и Создатель.

Сказав это, священник перестал вертеться. Он остановился, торжественно перекрестился и посмотрел на голого паломника на полу.

И воображения не хватит, чтобы описать, как мрачно было его лицо, и голос был самый благоговейный. И все же паломник увидел лукавую искорку в глазах священника даже тогда, когда он говорил о своем Создателе. Семи десятков лет перед огненной печью в Иерусалиме вполне достаточно, чтобы испечь самые стойкие мозги.

Паломник не шевельнулся. Он не мог шевельнуться. Он лежал на полу, безмолвный и обнаженный.

Вы следите за моей мыслью? пел священник, выгружая из печи полный противень горячих хлебов и пританцовывая.

* * *
В этой части рассказа, писал информатор, голый паломник на полу пекарни наконец поддался жаре, и у него начались галлюцинации.

Из того, что между стаканами гранатового сока рассказывал паломник о дальнейших речах, или, скорее, песнях священника-пекаря, было невозможно извлечь хоть какой-то смысл. Большей частью это был непонятный вздор, а остальное — бессвязные сплетни.

И тем не менее во имя полноты, присущей отчетам РБУ, информатор приводил остаток саги.

Вкратце, вот о чем рассказал священник-пекарь.

Страница 17 из 407 отчета о Великом иерусалимском мошенничестве.

А. Выводы из вышеупомянутого.

Б. Повествовательная форма, ради ясности, временно нарушена: информатор предпочел ей попунктное изложение.

1. Человек, которого священник-пекарь на протяжении всего рассказа называл старым героем, — очевидно, Хадж Гарун — выглянул из-под скалы, узрел над собой Бога и в то же мгновение распростерся на земле.

2. Бог летел на воздушном шаре.

3. Шар опустился рядом со скалой, под которой тихо, как ящерица, прятался Хадж Гарун, собираясь вздремнуть после ночного перехода. Не стоит и говорить, что Хадж Гарун и думать забыл о сне, поскольку ждал этого мгновения всю жизнь.

4. Бог вышел из воздушного шара и увидел, что Хадж Гарун смертельно испуган и одновременно испытывает исступленный восторг. Бог немедленно предложил Хадж Гаруну пищу и воду из запасов, которые были с Ним на воздушном шаре.

5. Хадж Гарун отказался самым смиренным шепотом.

6. Тогда Бог предложил Хадж Гаруну подбросить его на воздушном шаре до ближайшего оазиса, если Хадж Гаруну, что весьма возможно, тяжело идти.

7. Хадж Гарун снова отказался самым смиренным шепотом.

8. Бог спросил, что же Он тогда может сделать для Хадж Гаруна посреди пустыни. Хадж Гарун наконец нашел в себе мужество встать на колени, о чем его долго и настойчиво умолял Бог, и заговорить.

9. Хадж Гарун сказал, что этот мир — пустыня в сравнении с Царством Божиим. Он также сказал, что знает, что у Господа много имен, и чем больше имен мы узнаем, тем ближе мы становимся к Нему. Он сказал, что он — робкое создание, которое последние три тысячи лет тщетно защищает Иерусалим, всегда на стороне побежденных, что совершенно естественно, когда защищаешь священный для всех город. Он ни разу не справился со своей миссией и тем не менее никогда не терял надежды. Собственно, он до сих пор непрекратил борьбу.

10. Хадж Гарун признал, что его усилия достойны сожаления, но никак не награды. Но если бы Господь мог найти хоть какой-то смысл и достоинство в его поражениях и соблаговолил бы назвать ему Свое имя, которое Он носил в тот день, это было бы для Хадж Гаруна благословением и наградой за все его радения за дело Иерусалима в последние три тысячи лет.

11. Очевидно, Бог нашел смысл и достоинство в тщетных усилиях Хадж Гаруна, потому что Он снизошел до его просьбы. Он сказал, что в тот день имя Его было Стерн.

Нубар чуть было не выронил лист. Он был вне себя от ужаса. Стерн? Стерн? Он знает, кто это, — это имя впервые попалось ему в отчетах несколько лет назад и потом всплывало еще пару раз. Стерн неудачливый контрабандист, так, мелкая сошка. Более того, он морфинист. Тогда Нубар немедленно выбросил это ничтожество из головы.

Нет, даже не так. Выбросил его из головы, потому что это было пустое место, он не существовал. Такие забытые развалины ковыляют по всему свету. Денег — нет, власти — нет, может быть, есть какие-то идеалы и несколько друзей. Но эта развалина бредет неизвестно куда, спотыкается, катится по наклонной плоскости, со своим-то пристрастием к морфию. Полный ноль, ничто, истребить и забыть.

Так что же это за наглость — ни с того ни с сего объявить себя Господом Богом?

Нелепо. Просто нелепо. Больше ему этот бред не выдержать. Он уже подготовил телеграмму, лаконичную, но при этом глубокую и емкую:

СРОЧНАЯ СВЕРХУ. ВЫ ВСЕ С УМА ПОСХОДИЛИ. БОГ — НЕ СТЕРН, СТЕРН — МЕЛКИЙ КОНТРАБАНДИСТ И МОРФИНИСТ. НЕУЖЕЛИ БОГ СТАЛ БЫ ПЕРЕПРАВЛЯТЬ ОРУЖИЕ ЧЕРЕЗ ПУСТЫНЮ НА ВОЗДУШНОМ ШАРЕ? НЕУЖЕЛИ БОГ МОЖЕТ БЫТЬ МОРФИНИСТОМ? НУ, МОЖЕТ? МОЖЕТ?

НУБАР —

ВОТ КОМУ НАДЛЕЖИТ БЫТЬ БОГОМ.

Нубар устало потер глаза. Еще одна страница отчета уплывала от него во мрак. Он потянулся и поймал ее, пока она снова не улетела. Он понемногу начал уставать от всего этого. Почему бы не решить все одним махом, раз и навсегда?

ПОСЛЕДНЯЯ СРОЧНАЯ СВЕРХУ. ВЫ ВСЕ УВОЛЕНЫ ПРОШЛЫМ МЕСЯЦЕМ. НИКАКОГО ВЫХОДНОГО ПОСОБИЯ, НИКАКОГО ПЕНСИОННОГО ОБЕСПЕЧЕНИЯ, НЕТ БОЛЬШЕ РБУ, НИЧЕГО БОЛЬШЕ НЕТ. ПОДЫХАЙТЕ У СЕБЯ НА МЕРТВОМ МОРЕ, МНЕ-ТО ЧТО, И НЕ ГОВОРИТЕ, ЧТО Я ВАС НЕ ПРЕДУПРЕЖДАЛ. МОЕ ТЕРПЕНИЕ ИСТОЩИЛОСЬ, ВЫ МЕНЯ ДОВЕЛИ.

ОДНО ИЗ ТАЙНЫХ ИМЕН ГОСПОДА — СТЕРН? ЕСЛИ ВЫ В ЭТО ВЕРИТЕ, ТО МОЖЕТЕ ВЕРИТЬ ВО ЧТО ХОТИТЕ. ЗАСРАНЦЫ.

НУБАР,

КАК ВСЕГДА, ОДИНОКИЙ.

Это его немного утешило. Он прочтет еще несколько страниц, а потом пойдет наверх и уволит заодно всех слуг. Он не знал, который час, но чувствовал, что потихоньку приближалось время для жареного крылышка цыпленка. Ага, вот где он остановился.

12. Беседуя с Богом, Хадж Гарун заметил, что глаза Бога напоминали ему глаза доброго гиганта-джинна семи с половиной футов ростом, которого он встретил в той же пустыне в девятнадцатом веке.

13. И в ту минуту Хадж Гарун понял, что Бог и джинн были отец и сын.

14. Хадж Гарун возблагодарил Бога за то, что Он в тот день сказал ему Свое имя, и заплакал от радости. Он на коленях пополз прочь от Бога и полз так до тех пор, пока Бог и Его воздушный шар не скрылись среди моря песка.

15. Около десяти лет спустя Хадж Гарун снова встретил Бога, на сей раз в Смирне, во время пожаров и резни в 1922 году. Чтобы защищать невинных и оберегать детей Божиих, Хадж Гарун принял образ Святого Духа и стоял с мечом в дыму, в пылающем саду, а дети Божии в то время назывались Тереза, Сиви и О'Салливан Бир.

16. Кроме резни в Смирне Хадж Гарун к тому времени пережил разграбление Священного города ассирийцами и вавилонянами, персами и греками, римлянами и крестоносцами, арабами и турками и во время всех этих напастей воодушевлял граждан своей беспримерной смелостью.

17. (Как вы можете заметить, в начале моего отчета не зря упоминалось, что номер моей лавки 18, то есть 18 — номер, который моя лавка могла бы иметь, если бы находилась на улице и дома были пронумерованы, чего не наблюдается.

Здесь также необходимо отметить (если вдруг руководство РБУ не отдает себе в этом отчета), что 18 означает на иврите жизнь.)

Так вот, 18. Кроме всего прочего, Хадж Гарун заявляет, что в юности, около 930 года до Рождества Христова, он стал свидетелем написания подлинной Библии.

Первым автором Библии был слепой сказитель, который за несколько медных монеток рассказывал разные истории на пыльных обочинах Ханаана тем, кто соглашался его выслушать. Эти истории записывал улыбчивый слабоумный писец, который повсюду сопровождал слепца.

Тем не менее слепой сказитель не знал, что не он один стал автором этого Священного Писания. Слабоумный писец из сострадания хотел помочь ему и внести свою лепту в творческий процесс.

Маленький Хадж Гарун заглядывал через плечо писца.

И вполне естественно, что слабоумный писец радостно добавлял мысль-другую от себя то тут, то там.

* * *
Нубар лежал на своей самодельной кушетке, положив руку на сердце, и на него капала вода Большого канала. Сердце его трепетало, голова кружилась. Тупая боль бродила где-то за глазными яблоками. Он начал было читать отчет, лежавший у него на коленях, но уже понял, что слишком ослабел, чтобы продолжать.

Он бросил отчет в огонь.

Ослабел, да. Слаб как цветок, хрупкий албанский цветок, увядающий в ледяном подвале под Венецией, куда загнала его орда варваров, которая стремится к разрушению и хаосу. Хрупкий цветок, подвергающийся постоянным и жестоким оскорблениям примитивных умов, они сидят там у себя в Иерусалиме, абсолютно для него недосягаемые. Слаб от голода, вот-вот умрет от голода. А во фляге еще есть хоть глоток?

Он полез в рюкзак и вытащил то, что еше оставалось от фляги, теперь размером с крохотную кружечку, в которой еще было на донышке тутовой ракии. Он допил ракию и пожевал края кружечки, нервно откусывая щепки, прогрызаясь ко дну этого последнего воспоминания оГронке, — из такой фляги пили крестьянские мальчики, работая в полях.

Нубар пристально всматривался в огонь. Варвары наступают по всему фронту, угрожая цивилизации, и все же нечего опасаться вздорных бредней, которые он только что прочел. Это все бессмысленные фантазии, паутина шутовских историй, не имеющих ничего общего с реальностью.

Сокопродавец-огнепоклонник из Старого города? Голый безымянный паломник, распростертый на полу монастырской пекарни? Безумный священник-пекарь, громоздящий повсюду хлебы четырех форм?

Смешно.

И потом, промежуток времени немыслимый. С жаркого августовского дня в Иерусалиме в 1933 году до Смирны в 1922-м, от Бога на воздушном шаре как раз перед Первой мировой до джинна-астролога в первой половине девятнадцатого века. И наконец, долгий путь в прошлое, к 930 году до Рождества Христова, к пыльным обочинам дорог Ханаана.

Абсурд.

И главный центр притяжения, не кто иной, как Хадж Гарун. Его эпическая сага тысячелетиями ткалась в переулках Иерусалима, переходя от нищего к нищему на базарах, обрастая новыми подробностями. Очередной вороватый бродяга, очередной хитроглазый араб, или бессовестный еврей, или бредящий христианин вплетал в эту сагу свои нити в мифическом городе на вершине горы, где под землей лежала Синайская библия.

Нубар в бешенстве сжал кулаки.

Ложь. Все ложь.

В двадцатом веке — Бог, Стерн? В девятнадцатом — джинн, Стронгбоу? И их глаза говорят, что они отец и сын?

И, хуже всего, это видение — Хадж Гарун в 930 году до Рождества Христова. Хадж Гарун, маленький мальчик, заглядывает через плечо слабоумного писца и замечает, что писец радостно добавляет несколько своих мыслей в подлинную Библию.

Нубар сжал кулаки и взорвался. Он, шатаясь, вскочил на ноги и закричал.

Ложь, все ложь. Они думают, что уничтожат меня, но не выйдет. Я их сам уничтожу.

* * *
В ярости он швырнул еще несколько отчетов в огонь, который ярился в яме у его ног. Вокруг него заклубился дым, и он в изнеможении повалился на кушетку.

Он так устал воевать со всеми эти долгие годы, а особенно с тремя злобными преступниками, которые затеяли Великое иерусалимское мошенничество, чтобы лишить его бессмертия. Неужели только потому, что ему нравились игры с переодеваниями, ему суждено было пережить эту катастрофу в Гронке? Трое жутких преступников в Иерусалиме тоже любят переодеваться, он уже давно читал об этом в отчетах. Они все переодевались и веселились, так почему же ему нельзя поносить мундир? И почему он должен всегда бороться со всеми? Бесконечно бороться?

Шаря по карманам халата, Нубар дрожащими пальцами нащупал баночку с румянами и губную помаду. Он вынул их и начал безучастно поигрывать с ними, намазывая лицо то здесь, то там и размышляя, что бы стал делать Парацельс в этом сыром, темном подвале ют таким мрачным вечером. Не обращал бы внимания на ледяные сквозняки и капающую воду и все повторял бы свои опыты с ртутью в поисках уникального стечения обстоятельств, тысячу раз? Две тысячи раз? Три тысячи раз?

Вновь и вновь вдыхал бы тяжелые пары ртути мрачным зимним вечером в Венеции? Вновь и вновь дышал бы своими любимыми парами глубоко под Большим каналом? Мечтал бы о философском камне бессмертия?

* * *
Взгляд Нубара упал на ящик, до той поры скрытый горой отчетов, которые он бросил в огонь. Ящик был смутно знакомой формы. Нубар подполз к нему и заглянул внутрь.

Киноварь. Ртутная руда.

Полный ящик киновари из его алхимической лаборатории в башне албанского замка. Воспоминание о тех временах, когда он ставил опыты с ртутью, — яшик прислали сюда вместе с архивами РБУ. Странно, что стоило ему подумать про ртуть, как она тут же объявилась.

Алхимия, по стопам магистра. Неужели это было всего шесть лет назад?

Он хорошо помнил эти счастливые дни и ночи. Долгие часы в одиночестве за рабочим столом в башне замка, где он приобщался к ртути вместе с магистром Бомбастом Фонгеймом Цельсом Парагогенским.

Или Бомбастом фон Го фон Геймом?

Парабомбаст? Парафон? Парагейм и Параго?

Нет, нет, конечно, Параштейн, Нубар Валленцелье Параштейн. Несравненный Параштейн. Что сталось с ним за шесть коротких лет? Куда он делся?

Нубар подтолкнул ящик к яме и смотрел, как киноварь нырнула в ревущий огонь. Дым, туман, мечты. Пары ртути. Новые пары заклубились в подводных архивах Разведывательного бюро уранистов.

Нубар нашел в кармане халата медальон, изображающий Муссолини и Деву Марию, и все вертел и вертел его в пальцах, выискивая сходство между двумя лицами. Он достал три монетки по одной лире, закинул их в рот и стал сосать. Подбросил в огонь еще несколько стопок отчетов.

Чего-то не хватает. Чтобы ясно видеть в клубящемся дыму и парах ртути, ему нужен третий глаз. Но где его маленький обсидиановый шар, драгоценная сфера из черного вулканического стекла, его примитивный третий глаз?

Потерян. И никогда не отыщется. Он нащупал что-то круглое в кармане халата — и выхватил.

Сережка, из поддельного лазурита, цвета неба. Камень был похож на яйцо малиновки.

Нубар укрепил сережку на своей ермолке так, чтобы яйцо малиновки свисало ему на лоб. Да, так лучше. Его голова стала увеличиваться в размерах, к нему начала возвращаться сверхъестественная мудрость и проницательность. Он чувствовал, как его мозг растет, разбухая, как яйцо, чтобы объять всю Вселенную и жизнь.

Последние мысли в подземном мире, время пришло. Его левый глаз, глаз, столетиями изводивший мужчин из рода Валленштейнов, автоматически захлопнулся, когда Нубар вспомнил о заклятых врагах, что смыкали вокруг него плотное кольцо.

Ахурамазда, главное доброе божество, тайный владелец Ближнего Востока, известный под именем Стронгбоу, гигантский джинн, который неотступно преследует его с девятнадцатого века. Почему? Почему именно его, Нубара, должен наказать гигантский добрый джинн?

Бог сын его, отец джинна, Сам, в двадцатом веке переодетый мелким контрабандистом и морфинистом по имени Стерн. Несколько лет назад Нубар счел Стерна слишком ничтожным, чтобы всерьез им заняться.

И наконец, Хадж Гарун, этот призрак, живущий вне времени и видевший все, даже создание подлинной Библии.

Нубар улыбнулся, и его правый глаз тоже захлопнулся. В дыму, в клубящихся парах ртути, поднимающихся из ямы, закрыв оба глаза, он наконец мог своим третьим мистическим глазом узреть Вселенную как она есть.

И что? Неужели все окажется так, как предполагал безумный приплясывающий священник, монастырский пекарь, в начале эпической саги? Неужели заклятые враги, теснившие его, и есть Святая Троица? Отец, Сын и Дух Святой?

И тут его осенило. Пусть Святая Троица на него ополчилась, но все еще остается Дева Мария, и где же Дева Мария? Не он ли сам, Нубар, и есть Дева Мария, только переодевшаяся Нубаром? В конце концов, верят же в некоторых областях Греции, что, когда Христос родится снова, он родится от мужчины, и поэтому все мужчины там носят штаны с большим мешком на заду, чтобы поймать Спасителя, когда он появится на свет.

Невероятно. Потрясающая новая перспектива, безграничные возможности не только для него, но и для мира в целом. Он перевернул медальон в руке, и черный вулканический глаз у него на лбу слепо уставился в ревущий огонь, не различая ни дыма, ни пламени, ни пара под сводами.

Сразу перенестись в Грецию? Солнце и море, свет и Спаситель.

Нубар оскалился, и оскал застыл.

* * *
Невероятное событие, о котором в Венеции судачили всю зиму, произошло ровно в полдень 22 декабря. Одни связывали его с тем, что предыдущая ночь была самой длинной в году. Другие опровергали мнение первых как предрассудок и говорили, что если уж чем и объяснять это странное происшествие, то не ночью и тьмой, а скорее полднем и светом.

В любом случае, что так, что этак, не будь этого события, Нубара никогда бы не нашли, и его странная судьба навсегда осталась бы неизвестной.

Густой туман, уже несколько дней окутывавший Венецию, начал рассеиваться к утру 22 декабря. Туристы, жаждущие увидеть прекрасный город, быстро улучили момент, и к половине двенадцатого нечастые, но постепенно все прибавлявшиеся гондолы уже лавировали по Большому каналу.

В одной из гондол находилась группа аргентинцев немецкого происхождения, которые всецело поддерживали фашистскую политику Муссолини. Они-то и стали единственными свидетелями происшествия.

Особенно зловещим, говорили они потом, им показалось то, что роскошный палаццо обрушился беззвучно.

Секунду они восхищались его прекрасными очертаниями, проплывая мимо, — пышная и величественная деталь венецианского пейзажа, именно так они себе и представляли венецианский палаццо на Большом канале, — а в следующую секунду он пропал, просто тихо исчез в клубах дыма прямо на глазах.

Все произошло в мгновение ока. Они не могли в это поверить. Когда они открыли глаза, на том месте, где только что стоял палаццо, не было ничего, кроме неба, неба и таинственного клуба дыма, который быстро развеял ветер.

Башенные часы по всей Венеции били полдень. Палаццо рассеялся как сон, пустая мечта.

Это было так зловеще, говорили аргентинцы. Несколько минут они просидели в гондолах молча, слишком ошеломленные, чтобы говорить, уставившись в новый клочок пустоты.

Конечно, палаццо не мог рухнуть совсем беззвучно, но шум поглотил перезвон церковных колоколов. Инженеры позднее утверждали, будто именно эти объединенные усилия колоколов могли нарушить баланс хрупких конструкций палаццо. Даже клубы дыма объяснили с железной логикой, хотя поиски этого объяснения и заняли двадцать четыре часа.

Пока пораженные аргентинцы застыли в гондоле, со всего Большого канала стали подтягиваться новые группы туристов. Гондольеры высадились на берег, и то, что они увидели, поразило их ничуть не меньше, чем полицейских, прибывших уже через несколько минут.

Оказалось, что странные впечатления аргентинцев были совершенно верны, хотя и основаны на легкомысленной метафоре. В палаццо не обнаружили ни полов, ни внутренней отделки. Внутри не осталось совершенно ничего.

Рухнувший дворец действительно был пустой мечтой, рассеялся как сон.

* * *
Полиция быстро выяснила, что произошло. Когда начали допрашивать слуг, стало ясно, что все они, а заодно и многие их родственники живут в роскошных виллах, которые им совершенно не по карману. Слуги один за другим признавались в содеянном.

Они признались, что начали грабить, как только их наняли на работу в палаццо. Сначала уносили отдельные предметы, а потом стали вычищать целые комнаты, выдирать трубы и провода, выламывать из полов мрамор, а из стен — дерево и лепнину.

Прошлой ночью слуги наконец завершили работу. Они унесли с собой то, что еще оставалось от полов и стен, превратив палаццо в пустую раковину.

К вечеру 22 декабря скандал приобрел невиданный размах, в особенности потому, что, как оказалось, дворец принадлежал иностранцу. Таким образом, была поставлена под сомнение способность фашистского правительства поддерживать порядок и законность, и туристы толпами покидали Венецию — по суше в Швейцарию, морем в Патру. Все были возмущены тем, что в Италии, оказывается, так обращаются с иностранцами. Полиция вынуждена была действовать немедленно, чтобы предотвратить нежелательное развитие ситуации.

Поэтому к десяти вечера перед судьями стояли семнадцать бывших слуг и несколько сотен их родственников. Все они кричали, всхлипывали и шумели, им тут же предъявили обвинение по совокупности преступлений, от непредумышленной кражи и равных по степени тяжести преступлений, совершенных в состоянии аффекта и заканчивая систематическим нанесением ущерба национальному памятнику архитектуры. Дело в том, что сразу после заката была получена телеграмма из Рима, в которой говорилось, что палаццо последние сто лет имел статус памятника архитектуры национального значения, о чем в Венеции до сих пор никто не догадывался.

Тем временем стали разыскивать жертву этого ужасного заговора, владельца палаццо. Слуги пояснили, что это албанский миллионер двадцати семи лет от роду, весьма эксцентричного поведения.

Гондольеры, которые уже много месяцев отвозили маленького миллионера домой на рассвете, рассказали, что он и есть тот нелепый безумец, что уже почти год бродит ночами по площади перед собором Святого Марка. Обычно он одет во фрак, цилиндр и оперный плащ и совершенно пьян, поскольку постоянно прихлебывает некий крепкий алкогольный напиток из деревянной фляги, которую носит на ремне через плечо.

Суть ночных блужданий миллионера по площади также выяснилась сразу. Тысячи свидетелей были готовы подтвердить, что видели, как этот коротышка бродит между туристами в кафе и пристает к ним в самой дерзкой манере — бесконечно нашептывает им что-то о каком-то Гронке, будто в этом никому не известном слове содержится не только бездна смыслов, но и бесконечные возможности неизвестной природы. И в руках у него всегда была кипа тетрадей, озаглавленных «Мальчик».

Эти нелепые ночные представления разыгрывались в Венеции перед тысячами людей. Но больше никаких фактов из публичной жизни миллионера полиция установить не смогла, за исключением одного. Несколько владельцев ресторанов заявили, что албанец обычно приходил к ним около полуночи и заказывал одно жареное крылышко цыпленка, которое затем уносил во тьму в бумажном пакете.

Хотя миллионера и не было на площади перед собором Святого Марка в ночь перед тем, как обрушился его дворец, слуги заявляли, что его не было и в пустой мечте, когда они выносили оттуда последнюю несущую балку. Тела не нашли и в руинах.

ГДЕ СУМАСШЕДШИЙ НОЧНОЙ РАЗНОСЧИК «ГРОНКА»? вопили заголовки газет.

* * *
Утром 23 декабря полиция стала вести поиски в усиленном режиме. Списки арестованных перепроверили, и оказалось, что в них отсутствовал лакей. Домой он не возвращался, а в последний раз его видели в то утро, когда рухнул палаццо, где-то возле кухни. Он был одет в голубую атласную ливрею, а в руках держал мотыгу и совковую лопату.

Полицейские начали искать его, и еще до полудня поиски привели их в дешевое кафе на материке, в котором сидел, напившись граппы, рабочий-коммунист в голубых атласных панталонах. Поначалу рабочий мрачно заявлял, что происхождение атласных панталон ему неизвестно, объясняя это тем, что существование панталон вообще и атласных панталон в частности в коммунистическом государстве не планируется. Однако фашисты-полицейские, столпившиеся вокруг его столика, пригрозили ему рукоприкладством, и рабочему пришлось сознаться, что он снял панталоны с помешанного человека, которого два дня назад выбросило на берег. Мотив преступления он описал просто — он полагал, что голубые атласные панталоны способны внести яркое цветовое пятно в его жизнь. Спрятав приобретение под рубашкой, он подозвал проходившую в тот момент мимо группу монахов нищенствующего ордена. Монахи с радостью забрали помешанного в монастырь, чтобы окружить его заботой.

Монахов тут же нашли, а заодно с ними — и лакея. Он лежал в углу монастырского гаража, едва-едва оправившись от комы, вызванной чрезмерным употреблением воды из Большого канала. Полицейские надавали ему оплеух, чтобы привести в чувство, и лакей приступил к сбивчивому рассказу.

Однажды утром, рассказал он, несколько дней, недель или месяцев назад, — он не помнил, когда на него обрушилась трагедия и сколько времени он провел в коме, — он выполнял свои обычные обязанности в подвале палаццо. Там он и встретил призрак женщины столь ужасающего вида, что в страхе взбежал по лестнице и выпрыгнул в окно, чтобы уплыть подальше и спастись. Когда он оказался в воде, его окутали миазмы Большого канала, он потерял сознание и больше ничего не помнил.

Но тот ужасный, кошмарный призрак, который увидел в подвале в свете факела, он запомнил навсегда.

И никогда, никогда до того дня, клялся лакей, вновь и вновь осеняя себя крестом, подергиваясь, как припадочный, и пуская ртом вонючие пузыри, — никогда я и представить себе не мог, что по земле может ходить такое чудовище, Пресвятая Дева, Матерь Божия.

Под палаццо есть тайный подвал? Полицейские были удивлены, но вот один из нищенствующих монахов, слушавший вместе с ними рассказ лакея, не удивился ничуть.

Ну разумеется, заметил монах. В этом дворце в свое время жил Байрон со своим любимым катамитом, Тито-гондольером, которого я отлично помню, потому что это мой двоюродный дед с материнской стороны. Где бы ни жил Байрон, его всегда осаждали толпы женщин и мальчиков, и поэтому он выстроил тайный подвал, чтобы скрываться там и писать стихи. Уж не поэтому ли палаццо объявили памятником архитектуры, о чем никто, правда, до вчерашнего вечера не знал? Уж не там ли Байрон написал некоторые известнейшие свои произведения?

Полицейские кинулись к своему катеру и, взревев моторами, быстро умчались с материка. Под вой сирен они вылетели на Большой канал. Среди руин легко отыскали вход в подвал. Двадцатью ступеньками ниже лежал вход в тайный подвал, низкая узкая дверь, скрытая за занавесом, в точном соответствии с описаниями лакея. Полицейские распахнули дверь.

И тут эта мрачная пещера изрыгнула огромные клубы тяжелого едкого дыма, которые, крутясь, поднялись над городом и затмили солнце. Чтобы согреться самой длинной ночью в году, Нубар успел сжечь в своем ртутном очаге все архивы Разведывательного бюро уранистов.

Прибыли пожарные с кислородными масками и оборудованием. Они спустились вниз и увидели, что Нубар, вытянувшийся около тлеющего ртутного очага, жив, но без сознания. Его бесчувственное тело вынесли на поверхность, где уже собрались толпы любопытных. Канал перед разрушенным палаццо заполонили покачивающиеся на волнах лодки, в которых замерли зеваки со всего света.

Фашистские пожарные с мрачной торжественностью поставили носилки с Нубаром на помост, который был спешно воздвигнут у воды, — чтобы зрители могли наблюдать за происходящим не только потому, что итальянцы вообще любят спектакли, но и, учитывая конкретную обстановку, чтобы толпы туристов отдали должное эффективности фашистских спасательных операций.

Зрители вздохнули и умолкли. Волны нежно плескались о борта собравшихся лодок и гондол. Кислородное оборудование тихо посапывало у помоста, который был ради особого случая украшен национальными флагами и фашистской символикой.

Тогда фашистский мэр, фашистский начальник полиции и фашистский глава пожарного департамента по очереди громко пояснили толпе смысл сего печального зрелища. Они орали так, что факты разносились по всему Большому каналу. Они в подробностях описали толстые слои румян и помады, невероятных размеров коричневые одеяния и еще одно, огромное, сиреневое, голубую сережку на лбу Нубара и три монетки по одной лире, обнаруженные у него во рту; в одной руке — медальон с изображением Муссолини и Девы Марии, в другой самый интересный для полиции предмет, иерусалимский счет за воду, оплаченный, от 1921 года, на котором Нубар, перед тем как потерять сознание, успел нацарапать несколько слов: покер и Иерусалим, Хадж Гарун, Парацельс, Бомбаст и бессмертие, Ахурамазда и Стерн, джинн и Бог, Синайская библия.

Монетки, обнаружившиеся во рту Нубара, навели власти на мысль, что в его желудке тоже могут найтись какие-нибудь интересные инородные тела, которые он проглотил в подвале. Их немедленно попытались отыскать с помощью желудочного зонда, но он не вынес на обозрение публики ничего, кроме жеваного дерева, пропитанного алкоголем.

Этот факт, совершенно загадочный для большинства зевак, очень многое прояснил одному из зрителей, французу — юру и продавцу икон, после продолжительного пребывания в святой земле лишь недавно приехавшему в Венецию.

Действительно, Нубар уже успел поприставать к французу на площади перед собором Святого Марка поздно ночью, что уже само по себе показалось вору оскорбительным. Но настоящая причина страстной нелюбви француза к Нубару была проста: РБУ наняло его, чтобы внедрить в Великий иерусалимский покер, а в результате ему пришлось провести немалое время в чистилище. Француз, в соответствии с приказом, попробовал играть и проиграл все до нитки вождю американских индейцев — не в последнюю очередь потому, что вождя краснокожих возмутило то, как француз торгует крадеными произведениями христианского искусства. Часть проигрыша французу пришлось отрабатывать в чистилище, у горячей печи в Старом городе, причем на поруки его должен был взять некий священник, монастырский пекарь.

Печь была очень горячая. Француз не мог забыть ни одной пропитанной потом минуты мучений в этой невыносимой жаре, когда он выпекал хлеб одних и тех же четырех форм, как указывал ему священник. Сам-то священник только знай себе пританцовывал как ни в чем не бывало, и это больше всего бесило француза.

Во всех этих ужасных испытаниях, выпавших ему на долю, он винил в первую очередь Нубара, потому что кто же, как не он, послал его играть в покер. Так что неуемная радость прозвучала в пискливом крике француза, пронесшемся над Большим каналом:

Так и разэтак, он сожрал свою флягу.

* * *
В последний день года в госпитале к Нубару вернулось сознание, но сразу стало ясно, что полноценным человеком ему не бывать. Тупо оскалившись, он уставился в потолок, словно пригвоздив взглядом какую-то невидимую добычу. Каждые двенадцать минут он выходил из транса и тихо шептал части слов, которые нацарапал на иерусалимском счете за воду, оплаченном, от 1921 года.

С тех пор Нубар произносил только эти слоги, бесконечно переставляя их в бессмысленных ртутных анаграммах, которые почему-то его радовали: Парабаст Бомбхадж и Синайсалим Бомбпокер, Ахурахадж Парамазда и Стернпокер Библисмертие, Иеруджинни Бесгарун, Хаджстерн, Иерупокер.

Перемешанные тайны, секретные ключи в состоянии хаоса, кажется, утешали его в безвоздушном безмолвии вечной нерушимой скалы, в которую была заключена его голова, — тайного, единственного в своем роде философского камня, в который никому никогда не проникнуть.

Наконец-то безопасность, наконец-то мир, наконец-то бессмертие. Все враги побеждены, и Стерн обращен в прах, и Ахурамазда рассеян в пространстве, и Хадж Гарун забыт в каменном сне, который навсегда скрыл Нубара.

Глава 17 Крипта, башмачник

Суть вещей, и всего-то? Что ж, я как раз к этому подбирался. По пути я просто вроде как примеривался к местности. Что толку путешествовать, если нет возможности полюбоваться по дороге видами?

31 декабря 1933 года, ночь. Двенадцать лет прошло с того дня, как они трое случайно встретились в дешевой арабской кофейне в Старом городе — на первый взгляд случайно, — все они пытались укрыться от ветра в тот холодный зимний день, когда небо было затянуто облаками, а в воздухе определенно чувствовался снег. И вот они сидели за карточным столом в задней комнате лавки Хадж Гаруна, и то один, то другой тасовали карты, а потом передавали колоду по кругу.

Неспешные и легкие шаги, сказал Джо. Наступают иногда такие вечера-скитальцы. Я в смысле, сегодня же последний день года. Естественно, хочется оглянуться на прошлое — просто посмотреть, как там шли дела, если они вообще шли, конечно.

Вот именно, сказал Джо, тасуя карты. И уж точно новость так новость — то, как нехорошо кончил наш малыш Нубар. Это ж надо — потерять голову не где-нибудь, а под Большим каналом в Венеции и найти-таки камень, которым можно заделать брешь в стене. Слушайте, так ведь раз он больше не стоит у нас на пути, похоже, мы можем играть в покер вечно, если, конечно, сами захотим. Не могу, правда, сказать, что мне его жалко. Мерзкая тварь, как ни крути. Но я вам вот что скажу — мне жалко Софию, хотя я с ней и не знаком. Все, что я о ней слышал, как-то к ней располагает. Могу себе представить, как ей сейчас тяжело, бедняжке.

Да уж, сказал Мунк. Но она ведь сама знает, что слишком избаловала его с детства.

Привычка одновременно полезная и вредная, пробормотал Джо. Если баловать мужчину, это может обернуться чем угодно, в зависимости от человека, — как, впрочем, и все в этом мире. Эй, Мунк. Ты уж не вспоминаешь ли завтрак в постели на берегах Босфора, а? Лихой драгунский офицер, которому подают бифштекс, глазунью и кувшинчик крепкого кофе с коньяком? Не говоря уже о горе горячих булочек, прямо из печи, и легких как воздух? Ах да, просто амброзия, не меньше, вспомни-ка свою развратную молодость. И выглаженный мундирчик, и начищенные сапоги, и наполненная ванна? Неужели за все эти годы ни разу не вспомнил?

Мунк улыбнулся.

Я с нею вчера разговаривал, сказал он.

Ох господи, ты — что ты делал? Как это? Ты говорил с Софией?

Да, по телефону. Я подумал, что должен ей позвонить, вроде как старый друг. Это было двадцать с лишним лет назад, и всего одна ночь, но все равно.

Конечно все равно. Так, парень, быстро выкладывай. Что она сказала?

Она в Венеции. Мы не говорили о Нубаре. В основном — о его маленьком сыне. Оказалось, что есть там такой и София сама только что узнала о его существовании. Она так радовалась, так была счастлива и особенно обрадовалась, узнав, что мать ребенка — армянка. Так что, может быть, хорошие новости как-то перевесят плохие. Она хочет забрать их обоих в Албанию.

А ты? Что она говорила о тебе?

Она попросила меня весной навестить ее в замке. Я сказал, что обязательно приеду.

Джо ухнул. Он наклонился через стол и перебросил колоду Мунку.

Твоя очередь тасовать. И ты уловил, Каир? Уловил, что наш бывший лихой драгунский офицер снова приступает к действиям? Нашей даме уже за девяносто, и как же следует в таком случае поступить? Нанести дружеский визит во имя старых добрых времен, вот что, утешить милую старушку, отдать дань прошлому. Это амброзия на тебя так действует или что еще? Всего один раз, но ты никогда не позабудешь? Никогда-никогда? Ах, да как же это славно, просто славно и все, мне эта мысль страшно нравится. И когда приедешь к ней, немножко повспоминайте, Мунк, повспоминайте. В ее возрасте это должно быть приятно.

Мунк улыбнулся и стал тасовать карты.

Дела у нее идут неважно, сказал он. Синдикат разваливается, но ее это теперь не очень-то и заботит. Начать — вот что было важно, а уж деньги зарабатывать — это так, мелочи. Так что да, я увижусь с ней, и она просветит меня насчет положения на Балканах, я вновь вдохну аромат черут и вспомню молодость.

Забудь ты про Балканы, сказал Джо. Я вот, например, так и не смог запомнить, где они вообще находятся. Но в общем, это чудесно, просто чудесно, мне ужасно нравится. Ты навестишь ее и всем нам расскажешь. Господи, неужели же мы иногда бываем счастливы и время не уходит? Или все-таки уходит, но не уносит с собой то, что нам дорого. Хотя бы иногда, но все равно приятно думать, что это возможно. И кстати, о твоей молодости, Мунк. Есть какие-нибудь новости от «Сар», которые собрались на своих многочисленных аванпостах по всему Новому Свету, а в основном в Бразилии?

У них все хорошо. Дела снова идут в гору.

Да мы и не сомневались, что так оно и будет. А мужские ансамбли Шонди? Они тоже идут в гору и репетируют, это поторговав-то мануфактурой по сниженным ценам лет десять-двадцать?

Да, кажется.

Что ж, Мунк, тогда ты правильно выбрал диспозицию, готовься продолжать свое дело, создавай родину и все такое. Во всяком случае, это разумное и трезвое дельце, особенно после той карточной блевотины, в которой мы валялись последние двенадцать лет. Начал ты с торговли будущим — скупал срочные контракты, сумасшедший на рынке. Эй, куда это ты, Каир?

Каир поднялся на ноги. Он, покачиваясь, прошел в переднюю, вернулся с каменным ларцом и поставил его на стол. Он улыбнулся и протянул руку за картами. Мунк дал ему колоду, и Каир начал тасовать.

Что это? спросил Джо.

Ларец, сказал Каир.

Да уж вижу, что ларец. А почему каменный?

Их делали из камня, чтобы выдерживали удары времени. Его мне однажды дал Менелик. Он нашел его в королевской гробнице во время раскопок.

Ну и что в нем?

Прах и пепел.

Пепел чего?

Пепел сорокалетней беседы на берегах Нила. Длинные воскресные дни за вином и барашком со специями в грязном ресторанчике на открытом воздухе у Нила, бассейн, в котором плескались сонные утки, клетка, приютившая крикливых павлинов, которые без конца спаривались, и яркие непристойные истории, вытканные под сенью плюща и цветов, и официанты, которые так высоко воспаряли на своих коврах-самолетах над годами, что просто не шевелились больше, не могли пошевелиться, не могли себе представить, зачем шевелиться. Длинные воскресные дни, а в конце — блаженное опьянение и прыжок в прохладную воду.

Конечно, сказал Джо, это мы знаем. Но пепел?

Это пепел двух друзей, которые встретились на египетском базаре в начале девятнадцатого века. Они тогда оба были молоды и едва вступили на разные пути. Один — черный раб, другой — английский лорд.

Джо тихо присвистнул.

У тебя там прах старины Менелика и Стронгбоу? Да.

Где ты его взял?

Просто пошел и взял.

И что ты собираешься с ним делать?

Ранней весной, когда Мунк уедет к Софии, я увезу этот яшик в Египет. Дождусь подходящего воскресенья и пойду в тот грязный ресторанчик на берегу Нила, где они вели свою беседу длиной в сорок лет, а если его больше не существует, найду похожий. Там я закажу вино и барашка со специями, наемся до отвала, откинусь на спинку кресла и скоротаю день, слушая, как беседуют Менелик и Стронгбоу. Я снова послушаю, как они рассказывают историю потрясающего Белого монаха Сахары и его девятисот детей, и ту, которая наделала шуму в Европе, историю Камня Нумы, который Стронгбоу закопал у входа в карнакский храм, и буду стучать по столу и требовать еще и еще вина и барашка, и буду вместе с ними реветь от смеха над этими старыми историями, над всеми этими чудесными историями. Как Менелик провозил труд Стронгбоу в Египет во чреве гигантского каменного скарабея, и как Стронгбоу бродил по Гиндукушу и возвращался, чтобы побродить по Тимбукту, и как Менелик строил просторный дом на вершине пирамиды Хеопса, и как он понял, что боится высоты, и вместо этого удалился от дел в саркофаг Хеопсовой мамаши, сжимая в руке увеличительное стекло Стронгбоу. И как Стронгбоу в конце концов нашел мир в холмах Йемена, в простом шатре дочери пастуха-еврея. Империи купленные и империи проданные, и неизвестный ученый, величайший мудрец своего века, бывший раб, настолько умный, что говорил на языке, исчезнувшем более тысячи лет назад; и молодой исследователь, который решил начать свой хадж длиною в жизнь с того, что оповестил весь мир о том, как он однажды полюбил в Персии. И все остальное, все чудесные старые истории, которые они рассказывали друг другу. Тогда им обоим было за девяносто, и они знали, что скоро уйдут. Они и ушли, почти одновременно, всего за несколько месяцев до Первой мировой. Все-все. Вино, еда и истории, которые никогда не кончались, потому что им все было мало.

Каир остановился. Он посмотрел на стол и медленно перетасовал карты.

А потом? спросил Мунк, помедлив.

А потом, к вечеру, придет время прыгать через перила в реку, как некогда они. И я вместе с ними в последний раз перепрыгну через перила и поплыву в последний раз, чтобы освежить голову или, может быть, чтобы просто порадоваться жизни. А когда я вынырну, в руках у меня больше не будет ларца. Я отдам его Нилу.

Каир торжественно кивнул.

В свое время я думал, что не это я повезу в Африку. Я думал, что повезу в Африку черный метеорит из Каабы, святая святых. Я хотел похоронить его в жирном африканском черноземе, чтобы арабы расплатились за черных рабов, которых в свое время вывозили из Африки. Но я увезу с собой только этот ларец и отдам его Нилу. Им обоим это понравилось бы, я знаю. И мне кажется, что это будет правильно.

Каир перестал тасовать карты. Он улыбнулся и положил колоду перед Джо. Джо взглянул на него и тихо присвистнул.

Так, это уже что-то. И все только потому, что эти двое научили тебя мечтать. Только поэтому. Я рад за тебя и за них тоже. Хорошо, что ты знаешь, куда идешь и зачем. Когда приходится оглядываться на прошлое, лучше так, чем как-нибудь по-другому. Чем хоронить что-то, лучше пойти к реке и отдать ей свой дар.

Джо повернулся к двери.

Эй, а это что еще?

Они услышали, как куранты, приделанные к солнечным часам в передней, начали бить. Пока они били, в комнату шаркая вошел Хадж Гарун и начал рассеянно бродить туда-сюда.

Двенадцать раз, сказал Джо, когда куранты смолкли. Как раз девять вечера. Эй, постой-ка.

Куранты начали бить снова. Они пробили еще двенадцать раз, крякнули и повторили, крякнули и повторили.

Всего четыре раза, по разу на рыло. Богом клянусь, эти переносные солнечные часы ни грамма не упустили за те двенадцать лет, что мы здесь играем в карты. Вот это бизнес. Легкомысленное время вышло из-под контроля, как всегда в вечном городе. Хадж Гарун?

Старик остановился.

Пресвитер Иоанн?

Я тут просто подумал, мы, трое скитальцев, должны сегодня сыграть маленькую дружескую партию, чтобы ознаменовать приход нового года. Не хочешь ли ты занять свое место на вершине сейфа и послужить официальным наблюдателем?

Старик робко улыбнулся.

Что ж, если хочешь.

Хочу, все мы хотим. Не можем же мы сыграть маленькую дружескую партию, если нашего рыцаря-хранителя нет на месте.

Старик кивнул и медленно взобрался по лесенке на вершину высокого турецкого сейфа. Он уселся, разгладил свою линялую желтую накидку, поправил ржавый рыцарский шлем и перевязал зеленые ленты под подбородком. Потом он повернулся и уставился в несуществующее зеркало на стене.

Странники эпохи, объявил он. Путешественники, сограждане иерусалимцы, я готов.

Отлично, сказал Джо, просто отлично. Что ж, джентльмены, я с радостью принимаю оказанную мне честь, поскольку карты лежат передо мной. Посмотрим, как вам классический покер с пятью картами, ничего необдуманного и ничего случайного, сбрасываем по три. Всего одна партия, так что сделайте умные лица; вот они, родимые.

* * *
Джо сдал карты, и они с Мунком погрузились в изучение раздач. Каир, как всегда, и не прикоснулся к своим. После некоторого размышления он решил сбросить первую, третью и пятую.

Постой-ка, неожиданно сказал он Джо. Ты не объявил ставки.

А зачем? Мы же сегодня играем просто дружескую партию. Ночь перед Новым годом, просто символически. Не стоит деньгам переходить из рук в руки.

Не пойдет, твердо сказал Каир. Я так в покер не играю. Если ты не будешь ставить, поставлю я.

Да? И что ты поставишь?

Коз Мусульманского квартала, сказал Каир.

Мунк и Джо взглянули на него.

Тех, что предназначены для содомии, торжественно добавил Каир. Джо заухал, а Мунк безудержно рассмеялся.

Да что ты, Каир, детка. Что ж ты нам раньше не говорил, в чем тут дело? Ну да ладно, дружеская партия — и я только рад буду предложить свою дружескую ставку. Да, ну-ка посмотрим. Ставлю коз Христианского квартала. Мясо. Что оставляет тебя не у дел, Мунк. Есть ли тебе чем подсластить наше варево? Или ты собой настолько не владеешь, что и сказать ничего не можешь?

Мунк все еще смеялся, вытирая слезы с глаз.

Козы Еврейского квартала, смог он выдохнуть наконец. Молоко.

Хорошо, сказал Джо. Даже лучше, чем просто хорошо. Это похлеще, чем играть на глупые деньги. Какой вообще прок в деньгах в вечном городе? Никакого, вот что я вам скажу. Здесь противоречие в терминах, вот что. В вечности деньги не нужны. С другой стороны, вечный город всегда серьезно нуждается в товарах и услугах, и не в последнюю очередь потому Хадж Гарун почти всю свою долгую жизнь удовлетворял именно эту потребность. В Священном городе услуги нужны больше, чем где бы то ни было, и это факт. Особенно если вспомнить обо всех этих паломниках, и все эти армии-завоевательницы, и просто любопытных, которые всегда стремятся к вершине горы, чтобы оглядеться и полюбоваться видами.

Джо хитро оглядел стол.

Конечно, так не положено, господа хорошие, это против всяких правил, да-да, я знаю. Но один раз я все-таки перестану корчить бесстрастного игрока в покер и выложу вам все без обиняков. Следующие несколько минут потребуют от вас Предельной осторожности. Я хотел сказать, следите хорошенько. Не дайте себя одурачить, держите поводья крепко и не витайте в облаках. Почему, спросите вы? Что ж, я скажу вам почему. Потому что я думаю, что выиграю. На меня как-то вдруг нашло это чувство — сначала я подозревал, сейчас я уверен, — что судьба бросает в мою сторону сладострастный взгляд. Так что вот как, я вас предупредил. Сколько вам еще карт?

Он отпихнул сброшенные карты.

Три тебе, Каир, хотя ты и не знаешь ни что у тебя на руках, ни что ты сбросил. А вот три твои новые красотки, Мунк, и, наконец, вот три сдающему. Ну и?…

Ха, заорал Джо. Разве я вас не предупреждал? Этот сладострастный взгляд обернулся улыбкой, а улыбка развернулась в усмешку, которая ничего не скрывает. Другими словами, мне повезло, и вы оба отдыхаете. Сворачивайте палатки и поберегите силу для других свершений. Судьба поймала меня в свои объятия, вот оно что. Спокойной ночи вам обоим.

Каир откашлялся.

Я еще не смотрел в свои карты, но я никогда не смотрю в карты, пока не сделаны все ставки. До этого — нет нужды, нет нужды и сегодня. Я все равно выиграю.

Джо фыркнул.

Богом клянусь, вот уж самонадеянность. Ты слышишь, Мунк? И это после того, как я его предупредил. Не заслужил ли он проигрыша, с таким-то отношением к делу? Он мне напоминает того полковника из Центральной Европы, что сидел здесь несколько лет тому назад, того, с двумя моноклями и в блондинистом паричке. Ну, тот, который любил играть с диким джокером и готов был выбросить на ветер все, только бы дорваться до туза. Он тоже был чертовски самонадеян.

Мунк кивнул. Он слабо улыбнулся и промолчал. Когда он подобрал свои карты, на лице у него появилось недоумение. Теперь он хмурился и слегка потирал подбородок, о чем-то задумавшись.

Чертовская самонадеянность, пробормотал Джо, вот что. Что ж, твоя ставка, Каир, ты у нас на первое. Какие товары и услуги ты поставишь для начала?

Нечего медлить, сказал Каир. Не сейчас. Я не намерен терять время, поднимая ставки по крохам. Я начну с максимума, а вы можете играть или не играть, выбирайте. Я думаю, вы оба согласитесь, что бизнес у меня разнообразный, не всегда законный, и что через него я контролирую Мусульманский квартал этого города.

Король молотых мумий сейчас нанесет удар, пробормотал Джо.

Ну так как, да или нет?

Да. Согласен.

Правильно. Так вот моя ставка. Контроль над Мусульманским кварталом. Я кладу Мусульманский квартал на стол. Если кто-то из вас выигрывает-а этого не случится, — он ваш. Но для начала ваша ставка должна сравняться с моей. Не раскрываемся. Все всерьез.

Джо тихо присвистнул.

Вот нахальство, а? пробормотал он. Ты хочешь сказать, Мусульманский квартал целиком?

Правильно. До последнего обожженного на солнце кирпича.

Со всеми жителями? спросил Мунк, пытаясь стряхнуть с себя оцепенение.

До последнего нерожденного младенца, не знающего, во что его втянули.

Что ж, честно, сказал Мунк, вздрогнув. Коли так, я ставлю Еврейский квартал.

Черт с вами, заорал Джо. Черт с вами! Если вы так, то я ставлю Христианский квартал. И без слов ясно, что Армянский квартал отойдет к тому безрассудному дьяволу, у которого на руках окажутся лучшие карты. Другими словами, победивший забирает вечный город, так, что ли? На столе лежит Иерусалим, и через несколько минут один из нас его подберет? Так или не так?

Мунк улыбнулся и кивнул. Каир кивнул и нахмурился.

Что ж, тогда время настало, сказал Джо. Что ж, сей миг подкрался к нам незаметно, просто подкрался из ночной тьмы — кто же будет за ним наблюдать в последний день года. Ну, очень жаль вас разочаровывать, но вам не стоило этого делать, не стоило заходить и вполовину так далеко. Вот. Только посмотрите на мой расклад.

Джо перевернул свои карты. Четыре валета и дама. Он слегка потыкал в каждую карту указательным пальцем.

Нравится? Разве это не подарок судьбы? Небо наконец сжалилось над ирландцем, которого окружили враги? Я так думаю. Только посмотрите на эту группу царственных особ. Принц унаследовал корону, а дама — это королева, она облегчит переходный период и даст нам знать, что в королевском дворце все хорошо, престолонаследник получит и власть над страной, и сокровища короны. Неплохо, скажу я вам, и я вполне готов продолжить династию. Так что, Каир, детка, побил я тебя или нет?

Каир медленно, по одной, перевернул свои карты.

Король. Дама. Король, король и еще король.

Он поднял глаза и взглянул на Джо. Тот вздохнул.

Что ж, Господь видит, не побил я тебя, даже и не начинал. Кажется, принц крови все-таки не взойдет на трон, потому что на троне все еще сидит регент. Чертов произвол, вот как это называется. Неплохо бы провернуть цареубийство, но уже поздно. И, главное, некого винить, кроме себя самого. Я должен был заподозрить, что у тебя на уме именно эта комбинация, особенно если вспомнить, как ты долгие годы толкал на базарах фараонов щепотками и понюшками. Погиб, погиб, и все дела. Король сохранил свое королевство, а принц крови должен искать себе другую корону. У короля даже дама осталась, так что о веселенькой восходящей линии тоже можно забыть. Так что, Мунк, теперь твой черед. Пора. Покажи и пасуй.

Мунк смотрел на них почти минуту. Наконец он перевернул карты и выложил их на стол.

Джо присвистнул тише некуда.

Да ты что. Кажется, Каир, в Иерусалиме действуют высшие силы. Кажется, наш Мунк позвал их на подмогу и они ему пособили. Даже особы королевской крови, пожалуй, остаются на бубях перед лицом высшего дела Мунка. Четыре туза, поверишь ли. Тузы — это уже не человеческий уровень. И даже при всем этом Мунк кладет рядом с ними даму. Чтобы они у него как-нибудь расплодились, не иначе, так что его тузы могут обернуться лебедем, быком, или зефиром, или бог знает чем — и заронить в даму семя героев будущих поколений — каким-нибудь восточно-средиземноморским способом. Это уже нам знать не дано, Каир, и вот они мы: богатства потеряны, амбиции забыты, двенадцать лет честного труда и бесчестных стремлений просто кончились, и все тут. Пора нам возвращаться на базары. Мунк забирает Иерусалим, а мы просто можем идти, куда нам вздумается.

Каир задумчиво кивнул. Джо почесал бороду.

Эй, Мунк, сказал он, не мог бы ты вынуть на минутку свои замечательные часы?

Зачем?

Да знаешь ли, на тот случай, если нам придется в спешке выяснять, какое сегодня время — быстрое, медленное или вообще не существует. Ничего особенного.

Мунк вынул свои часы.

Так вот, сказал Джо, не пришла ли пора услышать официальное заключение с вершины сейфа? Окончательное решение по поводу нашего отчаянного соперничества за этим столом? Эй там, Хадж Гарун?

Да?

Мы все вытянули свой жребий, и пора его изречь. Правое дело побеждает. Мы здесь сыграли последнюю партию. Двенадцать тягостных лет подошли к концу, и, если не сложно, вынеси окончательное решение.

Хадж Гарун поправил шлем.

С вершины сейфа, сказал он, я вижу, что тот, кто держит в руке трехслойные часы, — победитель.

* * *
Вот оно как, пробормотал Каир.

Игра случая, добавил Джо. Иногда удача приходит, а иногда уходит, и, кажется, она пришла к нашему партнеру, к нашему милому Мунку. Кажется, он в ударе и забирает все. Ах, ну все равно, должен же был кто-то выиграть, в конце концов. Не так ли, Каир?

Да.

Мунк оттолкнул стул и зашагал по комнате.

Что вы там говорили насчет того, что это была наша последняя партия? Вы же это несерьезно? Или нет?

Богом клянусь, совершенно серьезно. Нет никого на свете серьезнее нас с Каиром.

Но что происходит? Не понимаю.

Что тут понимать? Это игра, и ты выиграл.

Правильно, Мунк. Вот и все.

Все равно, сказал Джо, меня пугает мысль, что можно вот так выбросить на ветер больше миллиона фунтов. Я никогда больше не увижу таких денег. Но, с другой стороны, это все началось с мошенничества, с рыб в форме чего? Просто страшно и подумать, что в Старом городе можно заниматься такими вещами, я и не отрицаю. Священник, монастырский пекарь, помогал мне по доброте душевной, одно благословение тут — другое там. Говорил, что в этом нет греха, но я же и не из первых христиан, в общем-то.

Хадж Гарун встрепенулся и посмотрел на Джо.

Что это? спросил старик. Уж не сомневаешься ли ты в себе? Не спрашиваешь ли себя, что ты вообще здесь делал?

Если честно, то да.

Но ты помогал защищать Иерусалим.

Джо пошевелился — ему было явно не по себе.

Я Что-то не помню, чтобы уж очень помогал. Не могу сказать, что именно этим я и занимался.

Но это правда, я — то знаю, что помогал. Ты верил в чудо Иерусалима. У тебя была вера.

Что ж, ты готов простить мне многое, не то что большинство людей. Послушай-ка, а как ты отнесешься к тому, что я уезжаю?

Навсегда?

Навсегда.

Старик грустно потряс головой наверху, дрыгая длинными и тонкими ногами. Его шлем съехал, на глаза ему пролился дождь ржавчины.

Он начал тихо всхлипывать.

Я буду скучать по тебе, пресвитер Иоанн. Но я всегда знал, что однажды тебе придется уйти, вернуться в твое затерянное царство на Востоке.

Ах да, мое затерянное царство, я было и позабыл. Но если мне придется уехать, и Каиру тоже, ты ведь найдешь с кем поговорить?

Хадж Гарун взглянул на Мунка. Он улыбнулся.

Конечно, ведь Бар-Кохба-то остается. Он поймет.

Да, сказал Джо, я уверен, что он поймет. Так что, сделаешь это для нас, Мунк? Сделаешь?

Мунк перестал ходить вокруг стола кругами. Он замер, глядя на Джо и Каира.

Так вот оно что, вот что вы имеете в виду. Значит, это и правда была последняя партия. Вы оба уезжаете из Иерусалима?

Да, уезжаем, и Каир, и я. Мы здесь и так подзадержались. В конце концов, я и попал-то сюда случайно, потому что грузовой пароход вез монашек из Корка в святую землю, а мне в то время как раз случилось оказаться монашкой.

А ты, Каир?

Вот проведу воскресенье на Ниле и вернусь в Судан. Найду деревеньку на краю Нубийской пустыни вроде той, в которой Иоганн Луиджи повстречал мою прабабку. В конце концов, я старше вас. Мне уже пятьдесят три, и если я хочу завести семью, самое время начать.

А я просто пойду по жизни легким шагом, поищу потерянное царство пресвитера Иоанна. Сначала на старушку родину, думаю я. Выкопаю там мушкет, что я зарыл на заброшенном погосте. А потом и в Новый Свет, как «Сары». На Запад, скорее всего, вы же знаете, как мне всегда нравились индейцы. Как ребенку, право слово. Поразительно, как это получается, что человек вырастает, а внутри у него все сидит ребенок, но так оно со мной и случилось. А Синайскую библию я почему так долго хотел найти? Да ведь там же карты сокровищ, понимаете?

Джо улыбнулся.

Просто поразительно. Карты сокровищ? Это во мне говорил тот ребенок. Но пришло время покаяться. Я ведь точно знаю, где Библия, — уже довольно давно. Я сейчас вам не скажу, как узнал, но попрошу не особенно об этом распространяться. Видите ли, я решил, что она должна остаться там на какое-то время, а потом, когда настанет нужный момент, Хадж Гарун пойдет туда и возьмет ее для меня.

И когда настанет нужный момент? спросил Каир.

Ха, сказал Джо. Да не знаю я. Не то чтобы я совсем не знал, но когда настанет время, это будет как-то связано с семьей. Не ты один за этим столом, Каир, подумываешь о семье.

А карты сокровищ, которые ты так хотел заполучить? спросил Мунк.

Хотел, конечно, сказал Джо, и они существуют. Но их не найти в книгах, уж это я понял. Не сразу, правда, понял, я же был такой юный и наивный, ты ведь, Мунк, старше меня лет на десять, а ты, Каир, на добрых двадцать, а уж Хадж Гарун-то и вообще на три тысячи, а то и с гаком. Но я наконец понял суть вещей, и она в том, что карты здешних сокровищ — в голове Хадж Гаруна, как раз в глубине этих сияющих глаз, и это единственное место, где такие ценности могут чувствовать себя в безопасности. Они лежат там уже давно, с тех самых пор, как Мельхиседек, верховный священник древности, стал первым и последним царем Салима, города мира. Мельхиседек царствовал здесь задолго до того, как Авраам пришел со своим стадом с востока, и нашел его, и получил его благословение, и стал в этой земле отцом Исмаила и Исаака. Это все было задолго до того, как здесь вообще появились арабы и евреи со своими распрями, и задолго до того, как им были наречены имена, которые навсегда разделили их. Задолго до всего этого здесь, на вершине горы, Мельхиседек уже испытал свою нежную мечту, мечту Хадж Гаруна, и подарил ей вечную жизнь — без отца, без матери, без потомков, — мечта без начала и конца.

Хадж Гарун застенчиво улыбнулся сверху.

Это я сказал тебе, прошептал он. То были мои слова. Однажды вечером мы сидели на склоне холма к востоку от города и смотрели на закат.

Именно так, сказал Джо, и это случилось только этой весной, и, когда солнце село, ты указал на город и сказал мне это. И ты сказал, что ты и есть Мельхиседек, потому что у вас обоих была и есть одна и та же мечта, и я сначала ничего не мог понять, и решил, что ты опять все перепутал, опять заплутал во времени. Но ты не заплутал. Ты был прав. Время работает так, как хочешь ты, и я не сразу свыкся с этой мыслью, не сразу ее понял, но теперь точно понял и принял. Теперь я знаю, в чем здесь правда, и понял правду о картах сокровищ. Мир — вот сокровище, искать нужно мира — нежной горней мечты Мельхиседека. Так что время Синайской библии настанет, джентльмены, но не здесь и не сейчас. Здесь и сейчас ты забираешь выигрыш, Мунк, и позволь мне отметить, что ты получишь его в достойном виде, вот именно в чистом и достойном — уж мы об этом позаботились.

Достойном?

Да, вот именно. Что касается меня, я знаю, что ты не хочешь заниматься торговлей ужасными религиозными сувенирами, которые я толкаю на стороне. Так что я уступлю концессию пройдохе-французу, который в свое время сидел за этим столом. Вся выручка от сделки идет тебе и будет выплачена в течение следующего года. И более того, он будет работать в Бейруте, так что в Иерусалим и носа не покажет. Я убедил его, что это более надежный бизнес, чем торговля крадеными иконами, и безопаснее, кстати, а он мне на это — он, мол, все равно не стал бы жить в Иерусалиме. С ним для него связаны тяжелые воспоминания, видите ли. Особенно о двадцать девятом, когда за этим самым столом вождь Пьяный Медведь его обчистил и послал в чистилище, к священнику, монастырскому пекарю, на поруки. Так что жизнь в Иерусалиме ему не по вкусу, сказал он, этот пройдоха-француз.

А молотые мумии… пробормотал Каир.

Мунк улыбнулся.

Да?

Я знал, что ты и с этим связываться не захочешь. По сугубо философским причинам, разумеется. В конце концов, мумии — это давнее прошлое, а ты устремлен в будущее, и чем более непосредственное будущее, тем лучше. Так что тебе не придется иметь дело с фараонами, Мунк, ни в виде порошка, ни в виде мастики. Я нашел человека, который покупает все мои мумии и мумийный бизнес целиком, за очень высокую цену. Он будет руководить делами из Александрии, так что и он не станет путаться у тебя под ногами.

Может, я с ним тоже совершенно случайно встречался?

Совершенно случайно — встречался. Он участвовал в игре в тот же самый вечер, когда француз так слабенько держал удар Пьяного Медведя. Пожилой землевладелец-египтянин, толстый, как тюк с хлопком, который дергался от возбуждения, тот самый, который, чтобы побороть импотенцию, сажал на огромное зеркало в спальне своего любимого ловчего сокола в клобучке.

Я его помню, сказал Мунк. Чернокожий английский судья признал его виновным в том, что он нажил состояние на эксплуатации рабочих. Насколько я помню, судья выиграл у него весь урожай хлопка за следующие десять лет.

Вот именно. Что ж, теперь он неожиданно объявился с деньгами, на которые можно купить весь мумийный бизнес на Ближнем Востоке. Хотя он временами и выдает судороги, у него цепкая деловая хватка. Он, конечно, в летах, но у него большой выводок так называемых племянников, а их можно и нужно приставить к делу. Проблема с соколом, кажется, — просто причуда прошлых лет.

Понимаю.

И вот оно как, сказал Джо. Мы, кажется, со всех сторон правы, Мунк, и тебе не о чем беспокоиться. Ты просто забираешь эти деньги, честно выигранные в покер, строишь на них свои любимые оросительные каналы. А уж деньги тебе раздобудем мы с Каиром, и тот судорожный старикан в Александрии, и тот ушлый французик из Бейрута. Будь уверен. Деньги пойдут на то, чтобы выкопать оросительные каналы в пустыне, так что в пустыне можно будет собирать урожай, и это ли не лучший способ вложить деньги, если их нужно куда-то вложить? Так что остается только наш обход.

Обход? удивился Мунк.

Ты не ошибся. Сегодня последний день старого года, правильно? Я в Иерусалиме обнаружил помимо всего прочего вот что: здесь существует такой ритуал — обходить Иерусалим под Новый год. Так что сегодня вечером мы вполне можем сделать это вместе, все вчетвером.

Каир улыбнулся. Мунк был озадачен.

Какой обход?

Ежегодная инспекционная проверка Хадж Гаруна. Скажи ему, Аарон.

Я скажу, сказал сверху дряхлый старик. В последнюю ночь года я всегда обхожу Старый город, чтобы засвидетельствовать почтение старейшинам Иерусалима и спросить, как прошел у них год.

И все?

Да, сказал Джо, но это задача потруднее, чем может показаться на первый взгляд. Хотя остановок всего две.

Всего две? спросил Мунк.

Правда что хиленько звучит. Звучит хиленько, но это не так. Далеко не так.

* * *
Первое место, куда мы пойдем, — это к храму Гроба Господня, к началу лестницы, что ведет в крипту. Наверху лестницы один человек бродит туда-сюда, бормоча что-то под нос. Хадж Гарун говорит, что он так бродит уже две тысячи лет, и сначала мы поговорим с ним.

О чем? спросил Мунк.

Получается, что ни о чем.

Нет, я имею в виду, что он скажет?

Вот именно, что ничего не скажет. Совсем ничего. Эта таинственная личность даже не видит, как мы к ней подходим. Он просто все бродит туда-сюда и бормочет, он целиком в своем мире. Это какое-то призвание свыше, видишь ли. А вторая остановка — в каморке неподалеку от Дамасских ворот. В этой каморке работает башмачник, и, как говорит Хадж Гарун, работает там гораздо дольше, чем тот парень бродит по верху лестницы, на самом деле — с начала времен. Он уже был взрослым, когда Хадж Гарун был ребенком, так что он явно мужчина в возрасте, спорить не приходится. Словом, он большой человек, вот как. Но странно то, что мы не можем его найти.

Почему? спросил Мунк.

Потому что Хадж Гарун никак не может вспомнить, где его каморка. Она возле Дамасских ворот, но где именно, он не помнит. Конечно, топография переулков с той поры слегка переменилась. Последний раз Хадж Гарун нашел башмачника как раз перед вавилонским пленением. Но башмачник все равно здесь. Он должен быть здесь. Это его дом. Так что мы и дальше будем искать.

Джо улыбнулся и забарабанил пальцами по столу.

Правильно, Мунк. Именно крипта и башмачник. И этот башмачник, по воспоминаниям Хадж Гаруна, один из самых разговорчивых парней на свете. Он все говорит и говорит и способен за минуту вывалить на тебя все события за прошедший год. А что удивительного, он же ничего не видит, кроме подошв! Он здесь всю жизнь, с самого начала времен. Для него мир — башмак, который все идет и идет и никак не хочет постоять спокойно, как он еще может его вообразить? Не одинокой безмолвной криптой. Он там, где суета, где кричат разносчики, там, где торгуют предприятиями и империями, там, где всегда толпы людей, а он сидит себе в своей каморке неподалеку от Дамасских ворот и все это видит.

А тем временем Мунк, тот другой парень, та загадочная личность, он все бормочет и бродит во мраке, вроде никуда и не двигается, но на деле он сторожит свою крипту. Думаю я, он там размышляет над тьмой. И кто же они тогда — соперники в игре? Может, партнеры?

Я задался этим вопросом, Мунк, а когда задался, ответ нашел быстро. Джо, ты, неспокойный болотный житель, сказал голос внутри меня, прислушайся к своей собственной неспокойной совести. Ты такой потому, что совесть тебя мучает. Вот будешь жить с совестью в ладах, тогда и сможешь заполучить вечный город, иначе не пойдет. Загадочная крипта, говоришь ты, и человек, вечно стоящий там на страже? Просто первоклассно, все отлично и мило. А как насчет обычных людей с их ежедневными заботами? Это тоже мир, в этом своя правда.

Согласен, говорю я. Убедительно. А потом внутренний голос возвращается и говорит мне: вот и ладненько, и какой же у нас открывается вид с противоположной стороны болота? Если бы в мире не было ничего, кроме суеты и криков, ничего, кроме предприятий, разносчиков, и императоров, и всего такого прочего, и мир бы просто шел и шел себе, куда он там идет, что ж, мы бы таким миром и довольствовались?

Ну уж нет, отвечаю я не задумываясь. Если честно, то нет.

Ну и? Говорит внутри меня голос, и у этого голоса свои мысли. Ну и?

Ну и — ты меня убедил, отвечаю я. Просто идти и идти — не пойдет. Нужен и тот, другой парень, который охраняет крипту. Или шахтерит там, докапываясь до сути, или что еще. И все это описание ситуации закручено вензелями, Мунк, я только это и могу сказать. Но и эти переулки у Дамасских ворот, где Хадж Гарун ищет своего друга башмачника последние две тысячи пятьсот лет, тоже закручены вензелями ого-го как. Другими словами, когда имеешь дело с вечным городом, надо знать два его основных занятия. Две профессии — башмачник и шахтер-мыслитель из крипты.

Головокружительно простые профессии, а, Мунк? У меня-то точно от этого голова кружится, особенно здесь, на вершине горы. Конечно, все бы немножко по-другому смотрелось, если бы я сидел, как Хадж Гарун на сейфе, на самом верху, и обозревал бы виды подолгу, как он, но не думаю, что мне захочется. Я так думаю, тут и одного вторжения вавилонян хватит. Мне кажется, один разок посмотреть, как тебя окружают крестоносцы со своими чертовыми мечами, будет более чем достаточно. Я лично не хочу снова бегать по холмам южной Ирландии. Не хочу ползком пробираться обратно на ту жуткую набережную в Смирне и смотреть, как Стерн берет нож и из сострадания перерезает горло маленькой девочке. Не могу с этим справиться. Я болотный житель, и на этой горе мне неуютно уж слишком высока. Я никогда не смогу на нее забраться, никогда не достигну вершины. У меня нет призвания, которое позволит мне сделать это. У тебя здесь есть дело, но здесь я был просто гостем — и вот я нагостился и теперь уезжаю.

Мунк задумчиво глядел на Джо. Неожиданно Каир рассмеялся. Джо посмотрел на него и притворился, что хмурится.

Господи, да как это у тебя язык поворачивается смеяться над такими нежными чувствами да прямо в лицо человеку? Ты, мумийный вор, ты, мерзавец, все знают, что ты со своей торговлей мумиями украл времени не меньше, чем я. Что такого смешного?

Каир рассмеялся еще громче. Джо взмахнул руками.

Ты слышал это, Мунк? Никакого такта, просто никакого. Ржет и хихикает, как император, глядя на простой люд. Ну, давай, ты, нильский кладбищенский вор, что такого смешного? Постарайся взять себя в руки. Мы ждем.

Наконец Каир перестал смеяться. Он потер грудь и широко улыбнулся.

Ждем, да, все мы ждем. Сейчас Мунк начнет думать, что ты и есть этот самый таинственный башмачник.

Я? Это еще почему?

А потому что ты себя ведешь прямо как он, все болтаешь и болтаешь. Ты говоришь Мунку, что мы сегодня вечером должны пойти с Хадж Гаруном, но не говоришь почему. Не объясняешь всей сути вещей.

Ох, сказал Джо, притворяясь, что опять корчит недовольную рожу. Суть вещей и всего-то? Что ж, я как раз к этому подбирался. По пути я просто вроде как присматривался к местности. Что за смысл путешествовать, если нет возможности полюбоваться достопримечательностями? Что за смысл готовить тушеную баранину, если не наслаждаешься ароматом, если не можешь лизнуть подливку, чтобы понять, как чудно она пахнет? Что вы от меня хотите? Чтобы я тушил баранину и сократил путешествие до одного слова?

У Хадж Гаруна это получается, сказал Каир, вновь начиная смеяться.

Что ж, конечно получается, но это только потому, что он смотрит уже очень долго, не то что мы с тобой. А Мунк не такой, как мы, — у него есть призвание, которое подымет его на вершину горы. И так оно и будет, я, кажется, сейчас провижу будущее. Хадж Гарун и Бар-Кохба отражают натиск римских орд и их чудовищных осадных машин, которые катятся прямо на них и громыхают, — просто чудовищные зверюги. А они вдвоем возводят укрепления и носятся по стенам, мчатся по переулкам Старого города, решительно и непоколебимо, и не останавливаются, потому что движущуюся цель сложнее поразить, чем неподвижную, я теперь это отчетливо вижу. И вот наступают римляне и готовятся забросать город камнями и оскорблениями, это я тоже вижу.

Джо, постой. Куда ты теперь идешь?

Я? Никуда. Кто вообще об этом заговорил? Ты, расхититель мумий, как ты можешь так говорить, знаешь ведь, что я трезв как стеклышко. Просто я не хочу смотреть, как заканчивается эпоха. Мне нравилась наша игра.

Мунк рассмеялся.

Хватит с вас обоих. Давай свое одно слово. Почему мы сегодня идем с Хадж Гаруном?

Джо вздохнул.

Господи, вот правильные вы с Каиром ребята, ничего, кроме фактов, вам не надо, и прямо к делу, сухие факты и ничего больше. Не даете по-человечески насладиться тушеной бараниной. Что ж, в любом случае, Мунк, ты уже знаешь это слово, но чтобы придать ситуации характер официальной церемонии, просто чтобы подвести итог двенадцатилетнему покеру, надо услышать мнение официального источника. Официальное уведомление о том, что игра за этим столом окончена. Хадж Гарун, хранитель прошлого и будущего?

Да?

Ты сидишь наверху, и тебе оттуда видно лучше, чем нам. Что за слово подводит итог всему Иерусалиму?

Хадж Гарун расправил свою линялую желтую накидку, дрыгая длинными тонкими ногами. Он поправил ржавый рыцарский шлем и уставился в несуществующее зеркало на стене, там, где штукатурка начала осыпаться.

Мечты, блаженно произнес он.

Да, вздохнул Джо, вот оно что. И знаешь, почему мы идем сегодня с Хадж Гаруном поискать этих двух стариков? Потому что так уж вышло, что это они — тайная движущая сила этого города. Один, тот, что бродит и бормочет на ступеньках у входа в крипту, а другой, его товарищ по времени — словоохотливый башмачник? С одним не поговорить, а другого — не найти? Ну так вот видишь ли, Мунк, сегодня им снится сон, особый сон, и нам надо пожелать им спокойного сна. Сегодня им снится, что Иерусалим есть. И раз им это снится, значит, когда мы проснемся завтра поутру, Иерусалим будет потому что их мечта, их сон, сохранит его еще на год. Так что, если в двух словах, — вот наша миссия на сегодняшний вечер.

Мунк кивнул. Хадж Гарун наверху встрепенулся.

Пресвитер Иоанн? Я долго не мог вспомнить, где именно каморка башмачника, но сегодня у меня такое чувство, что я смогу ее найти. Честное слово, сегодня я вполне могу вспомнить, где она.

Конечно можешь. Я и не сомневался.

И он вам понравится, башмачник, должен понравиться вам всем. У него всегда есть в запасе забавные истории, и он не путается в датах так, как я, и может порассказать о действительно давнем прошлом — ведь когда я был еще мальчишкой, он был уже мужчиной.

Нам понравится. Я уверен, что понравится.

Хадж Гарун отрешенно улыбнулся.

Что ж, пора мне спускаться. Пора начинать обход.

Правильно, пора. Бывшие переносные солнечные часы сообщают из передней, что какой-то час уже почти наступил.

Глава 18 Бернини

Ответ будет всегда один и тот же. Они все скажут тебе именно это, честно и без обиняков. Мы прямо входим в жизнь других, и конца этому не будет — никогда.

В конце зимы, ясным утром, какие бывают только в Аттике — солнечный свет заливал сверкающее море, — маленький темноволосый человек медленно шел по кромке песка в окрестностях Пирея к тому месту, где маленький темноволосый мальчик пускал по воде «блинчики». Остановившись ярдах в пяти от мальчика, человек сел на песок и прикрыл глаза.

Эй, привет.

Сам привет.

Хороший день. Море как раз подходящее.

Вот именно.

Какой у тебя рекорд?

Пока девять, но я дойду до одиннадцати или даже до двенадцати, мне всегда удается. Что это на тебе за смешной старый мундир?

Это форма офицера легкой кавалерии, добыта на войне.

Это, наверное, давно было — она такая старая и потрепанная, и на ней столько пятен.

Давно. Я как раз об этом думал, гуляя по пляжу.

И она тебе не по росту. Она широка в плечах, и тебе даже пришлось закатать рукава.

Знаю. Может, я раньше был больше.

То есть ты стал расти назад?

Что ж, вообще-то меня бы ни капельки не удивило, если бы оказалось, что я расту вперед или назад, но вероятнее всего, со мной будет и то и другое. В конце концов, у джиннов-то получается, почему бы не получиться и у нас? То они огромные гиганты и ходят по земле от Тимбукту до Гиндукуша и чуть ли не со всеми разговаривают по пути, а то они уже маленькие и молчаливые, такие молчаливые, что по семь лет сидят в крохотной пещере на Синае, заговорив всего раз, да и то с кротом. Вот именно, так они и поступают.

Мальчик рассмеялся. Он пустил еще один камушек и затаил дыхание. Он захлопал в ладоши.

Ты видел? Одиннадцать, что я говорил?

Отличный бросок. Ты приближаешься к цели.

У тебя странный акцент. Это тоже с войны?

Иногда я думаю, что да, с одной из многих. Похоже на то, а?

Ты всегда так разговариваешь?

Как?

Все вокруг да около.

Вроде бы не замечал, но может быть, это и так. Может быть, иногда приходится окружать вещи со всех сторон, а то не сможешь до них дотянуться. Скажи мне, а ты не знаешь ли, часом, ту женщину, что живет в домике у пляжа? Ее зовут Мод.

Конечно знаю, это моя мама. Ты работаешь с ней в городе или что?

Нет, я ее знаю очень давно. Познакомился с ней в Иерусалиме. Да, вот именно, дружок. Я твой отец.

Рука Бернини с камнем замерла в воздухе. Он улыбнулся, и его лицо осветилось радостью.

Ты правда папа?

Да, дружок. Он самый.

Бернини вскрикнул и рассмеялся. Он рванулся к Джо, а тот подхватил его на руки и закружил. Они оба упали на песок, задыхаясь и хохоча.

Я знал, что ты скоро придешь. Я никому не говорил, но я знал.

Конечно знал, дружок. Что бы я еше, по-твоему, мог делать?

Ты отличился на войне? На которой это войне?

Ничего подобного. Когда я сражался, еще до того, как повстречал твою маму, никто не знал моего имени и даже не догадывался, что оно у меня есть. Я тогда носил плоскую красную шляпу, зеленую куртку и башмаки с пряжками и жил в холмах южной Ирландии, не видел ни души, днем прятался, а в часы тьмы бегал по округе со своим старым мушкетоном. И вот видишь ли, хотя я и был одет как маленький народец, окрестные жители-то видели меня, если им удавалось, конечно, совсем недолго и издалека, а я ведь был более или менее нормальных человеческих размеров — ведь я же человек все-таки, — и вот они стали называть меня эльфом-переростком. Видишь ли, у эльфов не бывает имен, и фермеры не знали, кто им помогает, шагая по холмам и пуская пули с огромного расстояния на манер гаубицы — так, что пули поражали врага сверху и зароняли в его сердце страх перед небесами, а может быть, даже страх Божий, если они верили в Бога, конечно. Нет, фермеры не знали, кто это был, но им, безусловно, нравилось, что я где-то поблизости, вроде есть, а вроде и нет меня, так что они оказали мне любезность и назвали меня так.

Но кто такой этот маленький народец, папа? Это эльфы?

Ну, им не очень-то понравится, если их называть просто эльфы, потому что они гораздо красивее, величественнее и мудрее, чем может себе позволить быть любой эльф. Кто же они тогда? Они чудесные создания, они духи, и повадки у них самые загадочные. И кроме того, это они на самом деле правят страной.

Любой страной?

Джо задумался.

М-м, сомневаюсь. Я бы так не сказал, в это я не верю. Но они правят той страной, откуда вышли твои предки с моей стороны. Тайно, конечно. Не стоило бы мне тебе об этом говорить.

Почему тайно?

Потому что так устроен мир, дружок. Разве когда-нибудь бывает по-другому?

Я не знаю. Я думал, что странами правят короли, парламенты и президенты.

Так оно и есть, так кажется на первый взгляд, но только для приличия, только на поверхности. На самом деле в ответе за все всегда был и всегда будет маленький народец. Когда ты бродишь по лесам, ты можешь услышать их шепот, услышать, как они танцуют и играют, но даже тогда ты не осмеливаешься проследить за ними, потому что им это не понравится. Так что ты на цыпочках крадешься прочь и возвращаешься обратно на следующий день, чтобы посмотреть на эту долину или лощину, и одного взгляда достаточно, чтобы понять: они здесь были. Это ты вполне можешь увидеть, но, конечно, ты не увидишь и х. И так оно всегда и бывает. Ты никогда в жизни не увидишь их наяву, но это вовсе не значит, что их нет, они просто невидимы, они шепчут, бормочут, поют и вообще как-то живут, играют и шалят целые годы, как положено существам вроде них, они празднуют и танцуют и не таясь играют в ирландский хоккей у моря — ночью, разумеется, в мягком свете луны, когда ты спишь себе в своей кроватке дома и не можешь их поймать. И они там не одни. Там есть домовые и банши, и их целая куча, и все они живут так, как им нравится. Но скажи мне кое-что честно, дружок. До того как я заговорил о маленьком народце, разве ты уже не знал о них?

Бернини улыбнулся.

Почему ты спрашиваешь?

Просто интересуюсь. Ну и как же?

Я никогда никому не говорил, серьезно прошептал Бернини.

Конечно не говорил.

Это был секрет.

И хороший секрет. Ну и что?

Бернини кивнул. Он улыбнулся.

Ты прав, я знал, что они есть. Я не знал, что они так называются, и не знал, во что они одеты, но он их я знал.

Что ж, симпатичная у них экипировка, а? Как раз для таких красивых, и величественных, и мудрых существ, которые призваны за нами присматривать. Хотя вполне может быть, что те, которых знаешь ты, носят совсем другую одежду. Разумеется, они могут себя вести по-всякому.

Бернини теперь восторженно улыбался.

Ты расскажешь мне о них, папа? О том, как они играют, танцуют и поют — обо всем?

Расскажу, дружок. Мы обсудим их хитрые шалости, все-все, и то, как они всегда стараются не попадаться людям на глаза, когда веселятся, подмигивая небу, когда они так весело задирают головы и, крутясь, взлетают в джиге, такой прекрасной, такой великолепной, что сам солнечный свет трепещет и смеется.

Бернини захлопал в ладоши.

Да, да, все крутятся и крутятся в своих башмаках с пряжками. А что тогда значит эта форма? Эта, странная, та, что ты носишь?

Ах, дружок, это еще одно место и время. Мы и до этого дойдем. Человек, которому она принадлежала до меня, известен под именем монастырский пекарь, и это лучший из всех людей, которым доводилось топтать мостовые Священного города. Спас мне жизнь, вот что он сделал, когда я был в бегах и приехал в Иерусалим, полуживой от голода и без гроша, бежав от несправедливости, — я тогда был гораздо младше любой из Бедных Клар, которые в том году совершали это невероятное паломничество.

А кто такая Бедная Клара?

Монахиня, дружок, монахиня одного из самых суровых орденов. Поэтому-то паломничество и было чем-то неслыханным. Обычно Бедным Кларам даже не разрешается покидать пределы монастыря — никогда, — а тем более поехать в такое место, как Иерусалим, где столько чудесных видов, звуков и запахов, И тем не менее я приехал в святую землю монашкой.

Но разве мужчина может быть монахиней?

Правильно, не может. Никак не может. Но очевидно, Сам решил в том году сделать для меня исключение, чтобы я смог убежать из Корка, поехать в святую землю и исполнить пророчество моего отца.

Кто это Сам?

Господь Бог. Он решил вмешаться, собственной персоной, а мне обо всем этом рассказал священник, монастырский пекарь, когда сделал меня героем Крымской войны и наградил первым в истории Крестом королевы Виктории, которым до того наградили его. Крест королевы Виктории достался мне за то, что я защищал Ирландию от англичан.

Так что ты теперь очень богат?

Вовсе нет, ни капельки. Я простой рыбацкий сын с Аранских островов, я четырнадцать долгих лет был вдали от дома, в святой земле. Просто такой О'Салливан Бир, который случайно оказался в Иерусалиме, хотя известно, что мы иногда зовемся О'Салливаны Лисы, — ума не приложу почему. Но с именем Бернини, с таким прекрасным именем, ты когда-нибудь построишь фонтаны и лестницы, теряющиеся в небе, и прекрасные колоннады для Папы Римского. Это хорошо, дружок. Если бы это зависело от меня, я бы назвал тебя Донал Кам[148], а это и вполовину не так звучно.

Кто такой Донал Кам?

Знаменитый медведь и лис из твоих предков с моей стороны, известный в свое время как О'Салливан Бир. Несколько веков назад он вел несколько тысяч людей с юга Ирландии на север, в самую зимнюю стужу — он все время сражался, спасаясь от англичан и так же голодая, как я три века спустя, когда был монахиней. Что ж, он ковылял, дрался и вел свой народ, и через две недели они пришли туда, куда шли. И теперь они были в безопасности, те тридцать пять, что остались из тысяч. Так что он совершил подвиг, сделав то, что сделал. Но, несмотря на все это, мне все равно больше нравится Бернини.

А тебя зовут Джо.

Вот именно, так меня и зовут, просто до невозможности. А после Джо имена еще пяти святых, такие же, как у моего отца, у которого был дар.

Какой дар?

Дар пророчества. Он видел мир таким, какой он есть, и таким, каким он должен быть. Он был седьмым сыном седьмого сына, а когда ты седьмой сын, у тебя есть дар. А я был тридцать третьим сыном — и последним.

Глаза Бернини засияли, когда он услышал цифры. Джо взглянул в них и кое что увидел. Тень пробежала по лицу Джо.

Ты умеешь считать, дружок? Быстро, сколько будет пять плюс восемь?

Одиннадцать или двенадцать, ответил Бернини.

Вот-вот. А как это? Как это может быть и то, и другое?

Потому что иногда у меня получается одиннадцать «блинчиков», а иногда двенадцать. Я знаю, мама говорит, что так не учат арифметику, но я так делаю. Мне кажется, что каждое число хорошо в свое время. Я чувствую, что это число здесь так и просится, и говорю. Но если у меня нет этого особенного чувства, все равно какое-нибудь число возьмет и вылезет само собой. Ты понимаешь, о чем я?

Джо посмотрел на сына, медленно перестал хмуриться и улыбнулся.

Да ты что. И с тобой так всегда? И в других вещах, кроме арифметики?

Да, боюсь, что так. Ты сердишься?

Ничего подобного, дружок. Я пришел, чтобы любить тебя и принимать тебя таким, какой ты есть. И вот что удивительно — ты ведь вполне можешь оказаться поэтом, ты никогда не задумывался? В поэзии все скользит и течет, как когда слышишь шепот маленького народца и знаешь, что они прямо за стеной, но не видишь их.

Я не думаю, что я буду поэтом. Мне все время кажется, что я никем не буду. Понимаешь? Чаще всего я просто сижу здесь, у моря. И даже когда я не здесь, я все равно здесь сижу, гляжу на море и слушаю. Ты знаешь, куда оно течет?

Иногда. А иногда я становлюсь такой же, как ты. Просто сижу, смотрю и слушаю. Я делал это на берегах Синая, в маленьком оазисе на заливе Акаба. Я летал туда на своем «Верблюде» и целыми днями сидел, смотрел и слушал, просто сидел на страже в часы света и тьмы.

Бернини рассмеялся.

Ты летал на верблюде? Как на коврах-самолетах в сказках?

Звучит странно, а? Но так назывался мой аэроплан — «Сопвич Кэмел». А скажи-ка мне, тебе ведь больше всего на свете нравится смотреть и слушать? Да.

Джо встал на колени в песок и обхватил Бернини за пояс.

Ну, дружок, я и вправду очень рад, что нашел тебя здесь. Именно на этом пятачке у моря.

Бернини запустил пальцы в бороду отца.

Я тоже рад, и неспроста. Я знал, что ты скоро придешь, но не знал, что сегодня, и это был чудесный сюрприз. Именно сегодня. Сегодня мой день рождения.

Я знаю, дружок, поэтому-то я и здесь. Ровно тринадцать лет назад ты родился в Иерихоне, в месте, где было много солнечного света и цветов, у реки Иордан, еще в одном оазисе. И рядом с рекой был наш маленький домик — на пути к реке, мы были совсем от нее недалеко. Так близка была она, эта река чудес, так близка она казалась, почти у наших ног. И правда то, что говорит старик. Годы, они просто ускользают и скользят вдаль вместе.

Почему ты плачешь, папа?

На самом деле я не плачу. Я просто счастлив, что нашел тебя здесь, у моря. Просто счастлив. И все.

Кто сказал это? Ну, о ком ты говорил?

Старик? Это особенный человек. Мой друг из Иерусалима. Он показал мне мир и показал, что к чему в этом мире. Его зовут Хадж Гарун. Он такой кроткий и хрупкий, так что непонятно, как ему это удалось.

Удалось что?

Прожить три тысячи лет в Иерусалиме. Удалось, видишь ли. Может быть, здесь, вдали от Священной горы, это и трудно себе представить, но это правда. Ты мне веришь?

Да. Хадж Гарун. Человек, который прожил в Иерусалиме три тысячи лет.

Джо улыбнулся. Улыбнулся и Бернини.

Может быть, когда ты подрастешь, дружок, он тебе понравится. Как считаешь?

Не знаю. Может быть.

Джо вздохнул.

Чудо, вот что.

Папа?

Да.

Ты теперь останешься с нами?

Что ж, дружок, скажу тебе честно: нет, не останусь. Пришло мое время, видишь ли, ничего не поделаешь. Так что я уезжаю посмотреть на новые места, может быть в Новый Свет, то есть в Америку. Я разузнаю кое-что про эти новые места, и когда разузнаю, мы с тобой это обсудим. А пока у тебя есть мама, и она замечательная, Господь не создавал лучше.

Я ее люблю.

Я знаю, и я ее тоже люблю, по-своему.

Тогда почему ты уезжаешь?

Ах ты, маленький хитрюга, это у тебя с лисьей Салливановой стороны, сказал бы я. Но ответ ты получишь прямой. Я должен уехать. Я родился сыном рыбака, а следую в направлении пустыни. Может быть, сейчас ты этого не поймешь, но ты поймешь позже.

Нет-нет, я понимаю.

Да? Как это?

Мне сказал человек по имени Стерн. Новый друг мамы.

Да ты что? И что он сказал?

Он однажды уезжал, и я спросил его то же самое, и он сказал, что иногда мужчина должен уезжать.

Ну-ну, я думаю, он прав. Ну разве ж ты не умница — знать все эти вещи в твоем возрасте!

Бернини повесил голову.

Я не умница, прошептал он.

Почему ты так говоришь?

Потому что я не умница.

Бернини замялся, уставившись в песок.

В чем дело? быстро спросил Джо. Ты хочешь сказать, что не умеешь читать? Это я уже знаю.

Бернини кивнул.

Это и еще другие вещи, прошептал он. Я не могу считать как полагается.

Эй, эй, мягко сказал Джо, не вешай-ка ты голову и лучше посмотри на море. Есть уйма способов быть умницей, мы оба это знаем. Вот возьми, к примеру, Хадж Гаруна. Он чаше всего даже и не знает, в каком он веке. Ты идешь с ним прогуляться по иерусалимским улицам, а он вполне может быть где-нибудь пару тысяч лет назад, бродить по переулкам, которые не распознает ни один умник на свете. Он совсем не с нами, как может показаться, но это не так, совсем не так. Он просто видит то, чего не видим мы. Все мы видим только то, что нас окружает, а он видит больше. Так что нельзя сказать, что есть ум, а что — нет, есть куча разных способов быть умницей. Многие скажут, что Хадж Гарун — не умница, и точно, продавать фунтами овощи или ткань ярдами — в этом он не силен. Тут он безнадежен, он никогда не сможет заработать денег. Но если ты захочешь узнать, кто такие святые люди и что они думали или, еще лучше, что было у них на сердце, или кто такие богохульные ассирийцы или кто угодно, прогуляйся с Хадж Гаруном по иерусалимским улицам и ты узнаешь, ты поймешь. Он наш кроткий рыцарь, что стережет вечный город.

Бернини поднял глаза. Он улыбнулся.

Ты говоришь так, будто Иерусалим — это не место.

Да нет, это место, но, кроме того, он больше чем просто место. Это что-то такое, что ты носишь внутри, то, что всегда с тобой, куда бы ты ни пошел. А что касается этих путешествий, и у тебя однажды будет свое путешествие.

Надеюсь.

Будет, я знаю. Когда я был в твоем возрасте, я просто изнывал, так мне хотелось попутешествовать. Просто умирал от желания выбраться в этот мир и испытать себя.

И ты испытал.

Да, испытал. Интересно, что я это и до сих пор делаю.

На лицо Бернини неожиданно легла тень. Он посмотрел на маленький дом у кромки песка. Джо быстро отвел глаза и снова посмотрел на Бернини. В его глазах была боль.

Говори, прошептал он.

Бернини покачал головой, сжав губы.

Нет, дружок, говори, прошептал Джо. Ты же знаешь, всегда лучше говорить вещи вслух. Люди все равно их услышат. В чем дело?

Ну, я просто хотел сказать, что она будет дома часов в пять-шесть.

Да.

Ну, разве ты даже не пойдешь повидаться с ней?

Джо глубоко вдохнул.

Нет.

Даже на несколько минут?

Нет.

Но мы будем праздновать день рождения, и у нас очень красивый торт. Я видел на шкафу.

Нет. Не могу, дружок.

Всего на несколько минут? Просто съешь кусок торта и все?

Какая разница, несколько минут или вся жизнь. Кажется, разницы никакой.

Значит, ты не хочешь ее видеть?

Не в этот раз. Придет такое время, но не сейчас.

Но почему? Ты даже не скажешь мне почему? Она моя мама, а ты мой папа. Почему?

Я попробую тебе объяснить, но это трудно. Видишь ли, у нее теперь своя жизнь, и меня нет в этой жизни. Есть ты, есть старые друзья вроде Мунка, новые друзья вроде Стерна, люди, с которыми она работает, и другие, они теперь — ее жизнь. Особенно ты. Но я — я где-то в другом месте. Я хочу сказать, что слишком долго был где-то в другом месте, я где-то в другом месте и сейчас.

Но она хочет с тобой увидеться.

Я так не думаю.

Ты боишься увидеть ее?

Не боюсь, нет, я просто не думаю, что это сейчас кстати. Когда-нибудь, но не сегодня. Мы с твоей мамой не виделись тринадцать лет, а у нас есть свежие раны. Шрамы заживают только со временем. С прошлым нужно обращаться бережно.

А какие это раны?

Смерть Сиви, конечно.

Но он был такой старый. Он почти не говорил и никогда не улыбался, ни разочка не улыбнулся. Он просто сидел, уставившись в стену, и смотрел в пустоту. Мне было не по себе с ним в одной комнате.

Это с тобой, но так было не всегда. Все меняется. Было время, когда давным-давно его знали Мунк, твоя мама и Стерн, и тогда он все время улыбался, смеялся и рассказывал разные истории, забавлял всех и делал мир добрее, чем он был до него. Я не знал его тогда, но говорят, что не было никого, кто бы наслаждался жизнью больше. Он просто принимал все так, как есть, и люди чувствовали себя с ним непринужденно с самого начала, и он умел их рассмешить, и был добрый и великодушный, и всегда говорил смешные вещи. Но потом он пережил пожары в Смирне, резню и вопли, и солдаты били его прикладами, и с тех пор он навсегда, непоправимо изменился. Я к чему веду? Он был хороший человек, и твоя мама дружила с ним очень давно, задолго до того, как я с ней познакомился, а это ужасно больно — когда старый друг так уходит от тебя. Когда старый друг умирает. Тогда кажется, что в мире нет справедливости, просто нет, и ты чувствуешь, что в этом мире больше ничто никогда не наладится. Чтобы это преодолеть, нужно время. И ты знаешь, как она заботилась о нем последние годы.

Бернини кивнул.

Да, знаешь, ты видел это. Он много для нее значил. А до того было наоборот. До того он помогал ей, как и все остальные. Сиви был ее ниточкой, ведущей в прошлое, к радостям и горестям, но все равно ниточкой, он придавал ее жизни целостность, важность, смысл. В конце концов, он был братом ее мужа, того, что погиб на войне еще до того, как мы с твоей мамой познакомились, и потом Сиви принял ее у себя, когда она уехала из Иерихона вместе с тобой, когда ты только что родился. Он сделал для нее так много и разделил с нею так много воспоминаний. Так что его уход значил для нее больше, чем может показаться, больше, чем ты можешь себе представить. Когда ты теряешь такого человека, кажется, что вместе с ним у тебя отняли все эти годы. Отняли твое собственное прошлое. Тебе кажется, что тебя обманули и ограбили, это просто ужасно — пройти через такое. Сынок?

Да?

Я так об этом распространяюсь потому, что думаю, ты должен это понять. Ты не мог понять это сам, потому что видел Сиви только таким, каким видел. Ты никак не мог понять, что значила для нее его смерть. Так что сейчас — хватит с нее прошлого. Ей не нужен еще и я.

Бернини кивнул. Он поглядел на море.

Почему она уехала из Иерихона со мной?

Что ж, вот вопрос в лоб. Она тебе на него ответит по-своему, но мой ответ будет такой: я слишком мало знал. Видишь ли, у меня не было опыта с женщинами. Мне было всего двадцать, когда я встретил ее, и мы были вместе меньше года, и я многого не понимал. Я не знал, почему люди поступают так или эдак. Так что я все перепутал и понял неправильно. И обидел не кого-нибудь, а твою маму.

Чем обидел?

Не понял ее молчания, не понял ее злости. Я был такой тупой, что думал — это я сделал что-то не так. Мы всегда так думаем, пока молоды. Мы думаем, что если что-то происходит, то это происходит из-за нас. Вот я и подумал, что я причинил ей какую-то боль и она больше не любит меня. Конечно же, все было совсем наоборот. Она любила меня, но боялась, потому что раньше любовь всегда причиняла ей боль. Так что она замкнулась в себе, и я не знал почему. Она оставила меня, потому что любила. Нам обоим было ужасно больно, и эту боль причиняла нам любовь, которую мы испытывали друг к другу. Жизнь бывает и такой, она может повернуться к тебе и этой своей стороной. Обратной стороной. Это очень странно. С любимым человеком надо вести себя так осторожно. Если подобраться к человеку так близко, окажется, что он очень хрупкий. В этом мире гораздо легче жить одному или даже жить с кем-то, но все равно оставаться в одиночестве. Тогда ты ничем не рискуешь — но это всегда тебя обедняет. Кто не рискует, тот не выигрывает, и это правда, и, по правде говоря, выигрывают, оказывается, только те, кто рискует. Только они, и я это отлично знаю.

Я все равно не понимаю, что ты понял не так.

Джо улыбнулся.

Не понимаешь? Я понял все, кроме себя самого. Так всегда и бывает. Все, что ты делаешь, и все, чего ты не делаешь, — ты в любом случае или сделал это, или нет. Ты знал, что на гербе клана О'Салливан Бир есть очень славная надпись?

Какая?

Это пословица, девиз. Любовь протянет победе руку прощения. Вот такой девиз, и я не знаю девиза красивее. В нем сказано все, что нужно. Ну, слова-то эти я всегда знал, но когда я был моложе, я их по-настоящему не понимал. Я судил о людях по тому, что они о себе говорили и что они делали, а в нашем мире этого недостаточно. Надо еще судить о людях по тому, чего они о себе не говорят и чего не делают. Звучит вроде просто, но сначала эту простоту нужно понять.

Мне кажется, я уже понимаю.

Лицо Бернини стало серьезным и сосредоточенным. Джо кивнул.

Как это, дружок?

Ну, я не очень-то слушаю, что люди говорят. Я слушаю то, что внутри.

Бернини засунул руку в песок. Он подвигал ею взад и вперед, сделав канавку. И внезапно словно ушел куда-то далеко-далеко.

Что внутри, дружок?

Ты когда-нибудь видел, как рыбаки швыряют об скалы маленьких осьминогов?

Видел.

Осьминоги такие маленькие, никогда бы не подумал, что они могут оказаться такими твердыми. Но рыбакам приходится швырять их об скалы снова и снова, а иначе их не заготовить для сушки. Но потом, если их зажарить на углях, нарезать маленькими кусочками и полить оливковым маслом, разве из них не выйдет самое вкусное блюдо на свете?

Конечно выйдет. Каждый кусочек — как праздник.

Да, сказал Бернини, начиная копать вторую канавку в песке. Джо смотрел, как она растет.

Но мне кажется, я не понял, что ты имел в виду, дружок. Что ты говорил мне о том, что внутри?

Вот именно это. Это же очень просто. Пусть даже осьминоги маленькие, нужно серьезно поработать, чтобы они стали вкусными. Но если поработаешь они станут самой вкусной вкуснятиной на свете.

Джо улыбнулся. Он начертил на песке линию, пририсовал сверху короткую черточку и на самом верху нарисовал кольцо.

Знаешь, что это?

Крест с кружком наверху?

Нет, это не совсем крест и не совсем кружок. Это древний символ, который называется «анк».[149] В Древнем Египте он означал жизнь или, может быть, солнце, это одно и то же. Мне рассказал об этом мой друг, Каир, а он узнал об этом от живой мумии по имени Менелик.

А бывают живые мумии?

Оказывается, да. А почему ты спрашиваешь?

Потому что я всегда хотел в это верить.

Ну, теперь ты знаешь. А почему?

Мне хочется, чтобы люди не умирали.

Да? Тогда тебе должна понравиться история о том, как моего друга Каира воспитал приемный отец, который на самом деле был живой мумией.

Погоди. Каир — это город, а не человек.

Для разных людей по-разному. Для меня Каир никогда не будет городом. Он всегда будет человеком, огромным черным человеком, таким сильным и дружелюбным, что он оторвет тебя от земли, если захочет поздороваться. Обнимет тебя и сожмет, и неожиданно ты поймешь, что дрыгаешь ногами в воздухе. Так он и здоровается.

Правда?

Да. Ну так вот, эта живая мумия, старина Менелик, воспитал Каира. С сухой усмешкой на лице, сухой, как сама сушь, он лежал на дне саркофага у берегов Нила, там он провел долгие годы, и без конца разговаривал с Каиром, и рассказывал ему то, что полагалось знать о тайных гробницах и храмах, и о том, что происходило внутри пирамид, не говоря уже о его друге джинне по имени Стронгбоу, у которого была вечная игрушка — своя собственная комета.

Бернини захлопал в ладоши.

Старина Менелик? Джинн Стронгбоу?

Именно, дружок. Материя, из которой ткутся мечты,[150] вот кто они. Люди падали от усталости у обочины, стараясь походить на них. В этих историях есть магия, которая летает и проносится сквозь время в окружении сияющих видений, магия, которая приходит в одно и то же время — из песен давних лет и прекрасных мелодий, которым только суждено быть пропетыми.

Бернини поднялся и начал ходить кругами, выискивая камешки. Он на секунду остановился и поднял голову.

Неужели все так и есть?

Как — так?

Никогда не кончается?

Нет, и да будет оно благословенно, — никогда не кончается. Все продолжается и продолжается. Я тебе это скажу, и это же тебе скажут Хадж Гарун, и священник — монастырский пекарь, и священник-гончар, и все остальные. И Стерн, и Мунк, которых ты знаешь, и Каир, которого ты не знаешь, и башмачник в Иерусалиме, которого я и сам не знаю, хотя мы искали его под прошлый Новый год, искали долго и в тот раз не нашли, но будет и другой раз, потому что Хадж Гарун не забывает его, не забывал и не забудет. Так что да, спроси любого из них, и ответ будет всегда один и тот же. Они все скажут тебе именно это, честно и без обиняков. Мы входим прямо в жизнь других, и конца этому не будет — никогда.

Почему?

Ах, теперь ты подбираешься к этому, и я начинаю понимать, почему ты так любишь сидеть здесь, на берегу, просто смотреть и слушать, пока не увидишь и не услышишь все. И море прошепчет ответы, дружок, оно сделает это для тебя. Нежно, понимаешь ли. Тихо, знаешь ли. Прошепчет только для тебя. Потому что оно здесь только ради этого.

Бернини улыбнулся.

Ты не хочешь бросить камешек, папа? Ты не пустишь хотя бы один «блинчик»?

Хочу. Для этого я и пришел. Чтобы посмотреть на тебя в твой день рожденья и бросить в воду камешек. Хочешь узнать еще кое-что, пока я ищу камень?

Конечно.

У тебя в Иерусалиме есть брат или сестра.

Бернини улыбнулся.

Да ну.

Честное слово. Конечно, это только сводный братишка или сестренка.

А кто именно?

Я не знаю.

А сколько ему или ей лет?

Почти одиннадцать. Но ты не против иметь брата или сестренку?

Нет конечно. А почему такая таинственность?

А так иногда бывает. Кажется — некоторые вещи всегда таинственны.

А кто его мать?

Святая. Поэтому я и не могу с ней больше видеться, и я ничего не знаю о ребенке. Она святая и живет с Богом.

Бернини нахмурился и рассмеялся.

Кажется, не стоит верить всему, что ты говоришь.

Ах вот как? Не представляю, с чего бы это тебе пришла в голову мысль сказать мне это. Мир, конечно, полон фактов, но только мы выбираем, чему верить.

Бернини все еще смеялся.

Папа, ты все еще не нашел камень? Они здесь повсюду.

Я знаю, и я ищу. Я ищу. Вот одна возможность, а вот другая, но мне не жалко времени, я хочу найти камень, который будет в самый раз именно сейчас. Помни, это не всегда та возможность, какую ты хотел. Зависит от высоты волн, и от направления ветра, и от того, как падает свет, тоже. Иногда достаточно простой гальки, быстрой и легкой, а иногда подойдет та, в которой больше веса. Никогда не знаешь заранее. Просто надо мечтать.

Ты опять говоришь загадками, папа.

Ну да. Просто шутки, загадки и наброски стихов? Но, понимаешь ли, жизнь без мечты — и вовсе не жизнь, потеря, и жаль, что потеря. Или, как говаривал Хадж Гарун, время — это да. И всегда говорил это в самой изысканной манере.

Что это должно значить?

Ой, не знаю. Может быть, что вот они мы с тобой, вдвоем у моря? Что мы поделились друг с другом солнцем и морем и ищем камешки, чтобы они летали над водой? Это немного, то, что мы делаем. С другой стороны, это все. Пускать «блинчики» вот вся история.

Какая история?

История Хадж Гаруна, наверное. И священника-пекаря, и священника-гончара, и Каира, и Мунка, и Стерна, и твоей мамы, и моя, и твоя. Все эти истории подойдут к концу, когда я найду камень, который ищу.

Иногда ты так странно говоришь, папа.

Да, правда что так. Это еще с тех времен, когда я был мальчишкой и так жадно прислушивался, чтобы услышать шепот маленького народца, так пытался уловить звуки их пения и танцев, хотя я и знал, что никогда их не увижу. Шепот, вот оно. Шепот и все. Но когда ты услышишь этот шепот, дружок, ты никогда его не забудешь и никогда не станешь прежним. Потому что он напоминает о птицах, которые свободно парят под солнцем, о чайках, скользящих за тобой следом, и о прекрасном сильном приливе, который мчит тебя домой в твоей маленькой лодке после ночи в море, мчит тебя домой к новым цветам, которые улыбаются из зеленой-зеленой травы. И потом ты наконец дома на своем маленьком острове, и ты думаешь о пении и танцах и о том, как ты взлетишь в лучах солнца, и, может быть, потом, когда взойдет мягкая луна, захочешь не таясь сыграть в хоккей на берегу. И праздновать годы напролет, даже это. Ах да, об этом-то ты и думаешь. И ты так стараешься услышать этот шепот, а годы идут. Ты так хочешь услышать его снова, и ты пытаешься, все пытаешься и пытаешься, несмотря на то что в этом году шепот звучит глуше, дальше, чем в прошлом, а в прошлом — дальше, чем за год до того. Ах да, правда, хотя ты и знаешь, что чудеса их мира далеко от тебя — всегда были и всегда будут. Ты никогда их не увидишь, никогда-никогда, но ты все равно верь в них и пытайся услышать, как они танцуют и что за песни поют на своих празднествах, пытайся услышать загадочный шепот в сияющем солнечном свете, шепот, который ты слышал, когда был ребенком, давным-давно. Так давно.

Бернини снова увидел слезы в глазах Джо. Он хотел обнять его, но внезапно им опять стало хорошо. Джо уже подпрыгивал и смеялся, бегал по песку и смеялся — человек, о котором ему рассказала мама, волшебный ирландец, которого она однажды встретила в Иерусалиме.

Нет, не рассказала. Не этими словами. Но он все равно слышал.

Что, папа? Что ты нашел?

Джо ухнул. Он подскочил и поднял вверх камень.

Видишь, дружок? Плоский и тонкий, так и просится? Настоящая пластинка, и как она полетит! Ну а теперь угадай-ка, сколько раз она блеснет на солнце, прежде чем мы потеряем ее из виду? Прежде чем она скользнет в волны и помчится вдаль быстро, словно рыба, которая плывет с одного конца света на другой? Просто плывет себе и плывет за морем. Сколько раз, Бернини?

Девять?

Девять — легко. Одиннадцать и двенадцать — легко. И потом еще раз в честь этого особенного дня. Смотри и увидишь, что я прав, дружок, и так будет всегда, камешек будет сверкать в солнечном свете и плыть и плыть прочь отсюда, от нас, — ты ведь уже научился делать так, ты смотрел и слушал уже тринадцать раз — легко — в твой день рождения, как делал Хадж Гарун уже три тысячи лет в Иерусалиме, и как сказал священник-пекарь прямо там, в Священном городе, замешивая четыре радения своей жизни, четыре ветра и четыре угла своего святого царства. Да, нашего святого царства. Созданного доя нас, если только в него верить. Так что смотри, как взмахнет моя рука. Смотри, Бернини, дружок. И смотри, как этот драгоценный камень заглянет для нас во все уголки мира в солнечном свете.

Он не может улететь так далеко, папа.

Да нет, может, и может гораздо больше. В два раза больше, если уж начистоту. На самом деле он помчится так далеко, что облетит землю и вернется к нам. Вот так, именно это он и сделает. И если завтра ты как следует поищешь, то найдешь этот драгоценный камень прямо здесь, на песке, у моря, там, где ты слушаешь и смотришь, — он вернется к тебе, облетев вокруг света, побывав в долгом странствии и увидев немало замечательных чудес, вот как. Так что смотри. Это в свете солнца летит наша мечта.

1978
Перевод: Д. Кабанова

Нильские тени

Для Джейн[151]

Часть первая

— 1 — Граната из Австралии

В ясную ночь 1942 года в Каире, в полумраке арабского бара, полного работяг, собравшихся расслабиться после трудового дня, взорвалась ручная граната. Мгновенно погиб один человек и разбилось зеркало.

Граната, брошенная от избытка чувств выжившим в проигранной битве за Крит австралийским солдатом, влетела внутрь через заменявший дверь потрёпанный занавес.

Итог: один труп, да несколько порезов и ссадин у выживших. В смятении, последовавшем за взрывом, среди криков и пьяных воплей окровавленных арабов, виновный австралиец сбежал и потерялся в тёмных закоулках старого Каира.

В этом году такие инциденты случались частенько. В Западной пустыне шли бои, и солдаты британского содружества отрывались на всю катушку, прежде чем отправиться в пустыню навстречу наступающим танкам нацистов. Африканский корпус Роммеля угрожал захватом Египта и Суэцкого канала.

В такой ситуации одна случайная смерть в каирской трущобе — тьфу! и египетский полицейский быстро завершил привычное расследование.

Документы, найденные на трупе, принадлежали некоему Стерну, оружейному виконту, бродяге и морфинисту.


Сведения о жизни некоторых мутных личностей после их смерти приходится фильтровать.

Имя Стерна попадало в отчёты целого ряда полицейских департаментов Ближнего Востока. В досье каирского департамента отмечено, что он, по-видимому, не египетского происхождения. Однако, поскольку говорит на безупречном местном диалекте, предполагается, что по рождению это коренной левантиец, которого в 1930-х годах помотали по белу свету тёмные делишки.

История преступной деятельности Стерна особо не впечатляет. Вплоть до Второй Мировой он контрабандой доставлял оружие разным группам товарищей по всему Ближнему Востоку, чаще всего в Палестину. Однако ему не хватило хватки, чтобы заработать на этих операциях существенные деньги, и он жил практически в нищете. Несколько кратких сроков отбыл он за решёткой.

Короче говоря, Стерн вёл маргинальное существование. Прожил жизнь неясную и, похоже, зряшную.

Озадачивает лишь одна запись в его досье — рассказ о дерзком, беспрецедентном побеге из дамасской тюрьмы летом 1939 года. Побег этот явно был совершён спонтанно — сидеть тогда Стерну оставалось меньше суток. Странный, нехарактерный в ряду остальных записей, эпизод.

Гражданство Стерна в свидетельстве о смерти указано как неизвестное. Изначальное он давно потерял в ворохе своих поддельных документов. Его досье сохранило так много псевдонимов, что только Иблис теперь знает истинное имя покойника.

Или не Иблис? противоречивые сведения о его происхождении не позволяют с уверенностью определить был ли он мусульманином, христианином или евреем.

И спросить не у кого. Стерн, или кто бы он ни был, не только работал втёмную, но и жил в одиночестве, без семьи, друзей, близких знакомых или давних соседей, кто мог бы о нём хоть что-либо рассказать.


Тем не менее, когда пришло время избавиться от тела, в полицию пришла женщина и заявила, что хочет взять заботу о похоронах на себя. Бедно одетая женщина с греческим паспортом и правдоподобным рассказом о знакомстве с ныне покойным.

По её словам, она впервые встретила Стерна около года назад в небольшом ресторанчике по соседству со своим домом. В дальнейшем у них вошло в привычку ужинать там вместе; нерегулярно, не чаще одного раза в неделю, а порою и один раз в две-три. По её словам, для них обоих это общение было лишь ради компании. Она знала покойника только как Стерна, а он знал её под именем Мод. Американка по рождению, она жила в Восточном Средиземноморье в течение многих лет.

Поскольку Стерн никогда не знал заранее, сможет ли прийти вечером в ресторан, то оставлял ей записки, в которых сообщал когда появится. Ежедневно она заглядывала в ресторан проверить нет ли записки, даже когда не собиралась быть там вечером. Она не знала, где жил её визави и чем он жил. Военное время, люди приходят и уходят. Объяснения бессмысленны, причины не важны. Женщина предположила, что покойный занимал какую-то второстепенную должность клерка, как и она сама.

— Почему вы так думаете? — спросил полицейский за столом.

— Из-за его гардероба.

— Поясните.

— Вроде моего. Тоже пытаюсь свести концы с концами.

— Между собой вы говорили по-арабски?

— Нет, вы ведь слышите, что я не очень хорошо говорю. Мы говорили по-гречески или по-английски.

— Французский?

— Иногда.

Полицейский перешёл на корявый французский, который изучал по вечерам в надежде продвинуться по карьерной лестнице.

— Клерк, значит. — Полицейский ковырнул в носу. — Он рассказывал о себе? Вам известно, чем он занимался прежде?

Женщина изо всех сил пыталась себя контролировать. Она опустила глаза на поношенные туфли и в отчаянии сжала кулаки.

— Нет. Мне казалось, что он от чего-то бежит, что натворил однажды что-то несуразное. Да не всё ли равно? Разве не все мы хоть раз что-то да натворили? Мы с ним никогда не заговаривали о прошлом. Неужели вы не понимаете?

Женщина сломалась и тихо заплакала, и, конечно, полицейский всё понимал. Балканы захвачены, Греция пала, повсюду в Каире беженцы — люди которые не хотели, не могли вспоминать что они потеряли. Поэтому полицейский счёл, что хватит её мурыжить. Если эта женщина хотела взять на себя расходы по захоронению мужчины, которого едва знала, по каким бы личным причинам это ни было, то пусть.

Теперь уже не стоит сообщать ей кем, судя по записям в его досье, был этот Стерн. Очевидно, она готова его похоронить, и полицейского не интересовало, почему она решила так потратить свои, явно не лишние ей, деньги.

— Я буду через минуту, — сказал он, и вышел позвонить в её офис, проверить что она та за кого себя выдает. В трубке ответили из какого-то британского департамента, имеющего отношение к ирригационным работам.

— У нас служит такая, — и подтвердили описанную полицейским внешность.

Полицейский вернулся и заполнил документы на выдачу тела, скопировав записи из греческого паспорта трупа и отметив женщину его другом. Подписал бланки и карандашным планом на бумажке пояснил откуда забрать покойное тело. Мадам поблагодарила его и ушла.

Дело было закрыто, и египетские власти умыли руки.


Стерн погиб в полночь. Полицейский, прибывший в арабский бар после взрыва, работал там около получаса. Ещё минут десять или около того потратил его начальник на следующее утро, просматривая досье мертвеца, а вскоре появилась эта женщина, Мод.

Таким образом, прошло не более двенадцати часов с тех пор, как Стерн был убит. Вот такой короткий промежуток времени понадобился для завершения формальностей, связанных с его смертью. Осталась только пара вопросов, которые забыли задать:

1. Как получилось, что эта случайная знакомая Стерна, эта бедно одетая женщина американского происхождения, пришла в полицейский участок, если она привыкла, что записок от Стерна может не быть две-три недели?

2. Как она вообще узнала, что Стерн мёртв? Австралийская граната не попала в газеты. Такие «ежедневные гранаты» слегка приелись, если так можно сказать. Но британские цензоры по-прежнему не приветствовали огласку таких инцидентов.


Однако эти вопросы, как окажется далее, не имели большого значения.

В другом месте загадка этого убийства уже изучалась экспертами разведки, и для них даже самые незначительные факты, связанные с неожиданной смертью Стерна и его таинственной жизнью, складывались в чрезвычайно тревожную головоломку, совместив пазлы которой можно было решить исход войны на Ближнем Востоке и, возможно, за его пределами.

— 2 — Армянин, третий в «семи пурпурных»

В кратком отчёте, составленном каирским полицейским, что расследовал инцидент с ручной гранатой, фигурируют имена четырёх свидетелей. Из этих четырёх человек один — владелец бара и, по-совместительству, бармен — как свидетель чего-то стоил, а два других араба ещё до заката так укурились опиумом, что всё пропустили.

Четвёртый свидетель предъявил транзитный паспорт натурализовавшегося ливанского гражданина, странствующего торговца коптскими артефактами. Имя этот четвёртый свидетель носил несомненно армянское. Составлявший протокол полицейский обратил внимание, что армянин в Египте проездом, но не стал выяснять откуда и куда тот направляется.

Негодные для смерти в бою британские солдаты — слепые, хромые, горбатые — круглосуточно проверяли каждое имя, попавшее в протоколы египетской полиции, без исключений. Эти имена сверяли со списками имён дезертиров, предполагаемых информаторов противника, проституток обоего пола, подозреваемых в заражении солдат, и иных подобных вредителей.

В одном из списков встретилось имя армянина, или такое же. Факт этот был должным образом передан в специальный отдел, где имя армянина дополнительно сверили с особым списком имён, обозначенных цветовым кодом. Совпадение имён под пурпурным кодом потребовало немедленной передачи информации в военную разведку.

В разведке значимость имени определили точнее, найдя его в списке, известном как «Пурпурная семёрка». О том, что засветилось имя из этого списка, следовало наискорейшим образом сообщить всем британским разведчикам в Леванте.


На рассвете офицер-курьер расписался за пакет и забрался в коляску мощного мотоцикла, с вооружённым до зубов сержантом за рулём. Мотоцикл протарахтел через половину Каира, и пакет попал в недра серого здания, вмещавшего гражданский институт ирригационных работ, находившийся под прямым контролем британского главнокомандующего ближневосточными силами, по-видимому, из-за стратегической ценности воды. На самом деле институт являлся прикрытием для штаб-квартиры отдела секретной британской разведки, в просторечии именуемого специалистами «жуки-плавунцы».

В полдень того же дня желтоватый негр с плохой печенью и рыжими зубами — каирский сутенёр, торговец и, по совместительству, британский агент — шагал с чемоданчиком по набережной Нила, приветствуя всех, кто мог бы нуждаться в услугах особого рода, отвратной улыбочкой.

Выбранное им для посиделок кафе случайно оказалось всего в нескольких шагах от бара, что накануне был повреждён гранатой.

Сутенёр аккуратно опустил опухшую печень под стол и попросил бокал дешёвого арабского коньяка. Потёр глаза и обратил внимание на соседний столик, за которым пострадавший от гранаты владелец взорванного бара — араб, размахивая руками, в сотый раз пересказывал события прошлой ночи. Он делал это с самого рассвета, обращаясь ко всем свободным ушам, а особенно — к тем развесистым, что ставили выпивку в обмен на его рассказ, на чистую правду о войне и мире.

* * *
Араб сражался со спиртным, словно борясь за независимость Египта. И к настоящему времени сильно проигрывал. Как и многие соотечественники, он смотрел на англичан как на угнетателей и готов был приветствовать в Каире немцев — как освободителей. Араба несло:

— На самом деле именно из-за моего хорошо известного патриотизма, — вещал он, — трусливые британцы послали элитный взвод замаскированных коммандос, чтобы напасть на бар под покровом темноты. Но я отважно отбил атаку. И как пить дать, когда непобедимые немецкие «панцеры» войдут в город, получу медаль от самого Роммеля. — К выходным, — он изрёк, и глаза его сверкнули от полуденного прилива джина в венах, — К выходным, согласно секретной информации, я посвящён. Не стоит хвастаться, — продолжал он, — но и скрывать правду больше нет необходимости. Не теперь, после того как британцы показали как сильно они боятся меня, напав на бар ночью целым полком с самым лучшим противотанковым оружием. — Он понизил голос и принял позу революционера в подполье. — Потрясающие победы нацистов и большие личные жертвы, которыми выстлан путь, — отметил он, — заслуживают глубочайшего уважения. Единственная правда? — прошептал он, — Вся правда в том, что Роммель больше не пишет мне через посредников. Теперь, когда он просит моего совета, то делает это собственной рукой, на гербовой бумаге.

Вздохи и проницательные кивки прошли по внимательной аудитории. В этот момент его безработных в основном слушателей было не узнать — мужчины с решительными взглядами, да и только.

От соседнего стола к «революционеру» наклонился желтоватый негр.

— Как у него с арабским языком? — прошептал он.

— У кого?

— У Роммеля.

— Превосходно, конечно же. Немцы не так глупы, как британцы.

— Я никогда не сомневался в немцах. Но уже в следующие выходные? Роммель скоро будет здесь?

— Он сам мне так сказал.

Негр вдруг поморщился. Он опустил пальцы на правую часть живота и попытался поддержать свою печень.

— Тогда у меня неприятности, — прошептал он, — Немцы пьют пиво, строго и исключительно пиво.

— ?

— Я много лет держал стакан только в левой руке. Думал, это принесет мне удачу, но всё бесполезно.

— Твоя печень? — прошептал араб.

Желтоватый негр кивнул и потянулся к чемодану, приоткрыв его настолько, что владелец бара смог заглянуть внутрь и увидеть бутылку ирландского виски с несломленой ещё печатью. Араб глянул, чемодан быстро захлопнулся.

— Прямо из «Отеля Шепарда». Извлечено с большим риском и ценой многих взяток. Но теперь я обречён по воле Божьей.

— Сколько? — подозрительно прошептал араб.

— Дешёвый. Так всё нелепо!

— Бог говорит загадочным образом, — возразил собеседник.

— Несомненно. И только достойные слышат его голос. Теперь, как один патриот-революционер другому, я предлагаю нам удалиться в ваше повреждённое заведение, чтобы осмотреть разрушения, нанесённые подразделением трусливых британских десантников, напавших на вас с небес под покровом тьмы.

— Подразделением… это больше походило на всю восьмую армию. Танки, огромные пушки, минные поля, бомбардировщики! всё в раз.

— Не сомневаюсь.

— И ими руководил… сам Черчилль.

— Как обычно в пьяном бреду, надо полагать. Но вы отбивались изо всех сил, и Роммель обязательно похвалит вас в эти выходные. А пока, может, побудем наедине?

Хозяин взорванного бара поднялся и высокомерным жестом распустил аудиторию, едва не рухнув на грязный пол. Желтоватый негр подхватил его, и в следующий момент, держа араба под локоток повёл по переулку. Тела их тёрлись одно о другое в традиционной левантийской манере искреннего сотрудничества.

* * *
Вечером некий британский майор после встречи с больным сутенёром и одной из его подопечных вернулся в институт ирригации. Положил на стол пробковый шлем и пошёл на доклад к своему полковнику, главному «жуку-плавунцу». Кабинет полковника выходил окнами в колодец институтского здания, и звуки улиц не достигали его.

— Насчёт «Пурпурной семёрки», — сказал майор, — Потребовалось некоторое время, чтобы узнать приметы армянина, потому что владельцу бара нужно было протрезветь.

Полковник кивнул.

— Назовём это расследование: «Дело пурпурного армянина», — сказал он, — Продолжайте.

Майор раскрыл блокнот:

— Бармен описывает его как маленького смуглого человека европейского происхождения, с коротко стриженой бородой, глубокими морщинами вокруг глаз и, вероятно, пьющего. Худой, жилистый, с виду лет сорока. Рыжеватый оттенок волос, по крайней мере, именно так показалось бармену в свете одной слабой лампочки. Одет был неприметно, в «сэконд хенд», похоже. Слишком свободный для его фигуры костюм, как будто мужчина сильно потерял в весе. Несвежая рубашка, мятая и без воротника. Потрёпаный, но в целом обычный, неприметный посетитель.

— Или опытный шпион, — вставил полковник, — Продолжайте.

— Он вошел в бар вскоре после Стерна, где-то около десяти, может быть. Бармен бесполезен, когда дело доходит до точного времени, живёт по солнцу. Стерн и армянин вместе сидели за стойкой. Они пили местный дешёвый бренди. Платил Стерн. Говорили по-английски, а бармен, араб, понимает совсем чуть-чуть: «дай, пить, сколько…».

— Как они расположились?

— В пол-оборота друг против друга, облокотившись о стойку, спиной к ней так, что бармен видел большую часть помещения не двигая головой. Бар был отгорожен от улицы только занавеской в дверном проёме. За разговором оба курили дешёвые арабские сигареты Стерна. Сначала беседовали тихо; приглушенные тона, жесты. По большей части говорил армянин. Потом Стерн что-то сказал, и ситуация накалилась, возникли какие-то разногласия. Армянин, казалось, не соглашался с чем-то, в то время как манера Стерна стала самоуверенной. Ну может быть слишком сильно сказано, ведь это только впечатление. Стерн похоже что-то узнал от армянина и от этого испытал облегчение.

— Исходя из чего такой вывод?

— С этого момента Стерн начал улыбаться, и время от времени похохатывал.

— Продолжайте.

— Реакция армянина на поведение Стерна, на его самоуверенность или что бы это ни было, наводила на мысль о недоумении, а не гневе. Казалось, армянин не понимал, что чувствовал, или понимал, но не хотел принять. Что-то в этом роде. Тут дискуссия приобрела более острый характер. Стерн, казалось, пытался объясниться, оправдаться или что-то ещё, а армянин отказывался с ним соглашаться. Стерн говорил тихо, настойчиво. Армянин перебивал его, хватая за руку. Оба выглядели уставшими. Возможно, спор был давний. И так у них продолжалось до самой полуночи. Стерн хоть и устал спорить, но смотрел орлом, в отличии от. Опять же, это только впечатление. Вот всё, что происходило до того как влетела граната.

Полковник кивнул:

— Давайте притормозим, — он встал и принялся неуклюже вышагивать взад-вперёд, как будто не привык ешё к своему протезу. Набил пенковую трубку девственным табаком и рассеянно оставил её на столе, — Кого вы посылали к владельцу бара?

— Джеймсона, этот алкоголик способен выудить детские воспоминания у крокодила.

— Охуительно, — заметил полковник, — Что ж, доверимся его впечатлениям и примем их за факты. «Pourquoi pas, пуркуа па, почему бы и нет?»

Полковник огляделся в поисках трубки. У майора были вопросы, но время для них придёт позже. Он ждал.

— Теперь давайте перейдем к ручной гранате, — сказал полковник. — С чего там всё началось?

— Сначала с улицы донеслись крики местных, британская ругань и звуки борьбы, становящиеся всё громче. Драка катилась вниз по переулку. Владелец бара и некоторые посетители занервничали. Армянин, сидящий спиной к занавесу, несколько раз обернулся чтобы посмотреть, но Стерн продолжал говорить, не обращая внимания. Он мог искоса видеть вход, так что, возможно, и проявлял интерес, не показывая его явно. В любом случае, Стерн продолжал говорить, а крики приблизились. Затем занавес распахнулся, и что-то влетело в комнату. Бармен даже не успел понять, что это было.

Полковник нахмурился, глядя на армянский ковёр с грустным выражением лица.

— Да, могу себе представить.

— Стерн сбил армянина с табурета на пол ударом в грудь, — продолжил майор, — Бармен видел лицо армянина в момент удара, тот был поражён. Естественно, ведь он понятия не имел, что происходит. Тут хозяин со страху, что вдруг, ни за что ни про что достанется и ему — не из-за гранаты! — бросился на пол за стойкой. И вовремя — рёв! свет погас… Бармен укрывал руками голову, пока сверху не перестало осыпаться стекло.

— Зеркало?

— Да.

Полковник взял трубку в зубы и уселся на диван. Поправил обеими руками свою искусственную ногу.

— А Стерн?

— Граната, должно быть, летела прямо на него. Он успел уложить армянина, и на этом всё. Накрыл её грудью, наверное. Выше пряжки ремня не осталось ничего целого.

Полковник крякнул:

— Когда-нибудь бывали близки к этому? — спросил он, — Случилось такое рядом с вами?

— Нет, слава Богу.

— Рёв взрыва, худший звук в мире. Что-то делает с мозгами. На мгновение перестаёшь быть человеком. Это другое существование, первобытное, чёрное. Заглядываешь внутрь себя. Брр! — полковник извлёк из кармана галифе клетчатый платок и добротно высморкался, — Продолжайте.

— Итак, раздался грохот. Когда бармен высунулся в дыму и смятении, повсюду были щепки, осколки стекла. И кровь. Армянин всё ещё лежал в углу, куда его ударом повалил Стерн. В другом углу два араба даже не очнулись от опиумных снов, а остальные что-то базлали, оглохшие. Армянин долго сквозь дым глядел на то, что осталось от собеседника. Потом не отрывая взгляда медленно поднялся на ноги и, ошеломлённый, просто стоял тупо уставясь. Бармен был в шоке, и тоже просто стоял и смотрел. Но краем глаза следил за армянином.

— Да, — сказал полковник, — от такого бывает невероятно сильный шок. Не знаешь, жив или мёртв и в своём ли вообще теле. Тела будто и нет. Это странно… что-то вроде внезапного ощущения чистого разума. Оглядываешься вокруг и первое, что подаёт признаки жизни, совершенно очаровывает. В этот момент в мельчайшем взмахе ресниц, кажется, заключена вся тайна мироздания… Но продолжайте.

— Армянин стоял и смотрел. Через некоторое время бармен пришёл в себя и начал кричать. И люди на улице кричали и заглядывали в бар, и ничего толком не делалось — бардак, пока не прибыл полицейский. Я с ним встретился.

— Что за человек?

— Верхов не хватает, к сожалению. Однако он обратил внимание на любопытную деталь. Когда он вошёл в бар, что-то в армянине показалось ему странным. Но только смутно. Это случилось, когда он впервые огляделся вокруг. Возможно, лишь игра воображения, или это мог быть фокус периферического зрения. Так или иначе, это было ощущение чего-то необычного, в смысле — неуместного или неправильного. По крайней мере, такова моя интерпретация. Полицейский не в состоянии уверенно это описать, видимо, это только мелькнуло тогда в его голове. Но у него было ощущение, что армянин улыбался. Смотрел и улыбался. И это всё, что у нас есть непосредственно по инциденту.

Полковник кивнул.

— Вы с Джеймсоном друг друга стоите.

— Но есть ещё один очень интересный факт, — добавил майор, — Бармен говорит, что армянин посещал бар вчера утром. Очень рано, бармен только закончил уборку, как вдруг ворвался армянин с каким-то дикарём.

— Что?

— Так бармен его описывает. Призрачная фигура в лохмотьях, араб, худой, маленький, облепленный пылью и грязью, волосы спутаны, глаза выпучены, как бывает при Базедовой болезни. По словам бармена, он выглядел как отшельник из какой-нибудь пУстыни. Казался сумасшедшим, царапал воздух и издавал странные хрипы, как будто задыхался. Армянин заказал кофе, и оба сели в углу. Затем дикарь неожиданно разрыдался, и через мгновение, армянин впереди, а дикарь следом, они выбежали наружу.

— Что ещё есть об этом дикаре?

— Бармен всё время упоминал глаза, безумно выпученные глаза. Страшные, дикие. Он убеждён, что дикарь сумасшедший. Это был единственный раз, когда бармен видел этого человека, и первый раз, когда он видел армянина. И, наконец, вот, — сказал майор, вложив в руку полковника потёртую, затейливо изогнутую металлическую пластинку, — Бармен нашел его на полу после ухода полицейского. Он лежал у подножия прилавка, где сидели Стерн и армянин. Насколько я вижу, это именно то, чем кажется, старый телеграфный ключ. Наверное, из девятнадцатого века.

Полковник зажал между пальцами маленький кусочек изношенного металла. Ключ был отполирован бесчисленным множеством касаний.

— Стерн постоянно таскал его в кармане, — пробормотал полковник, — Как талисман.

Полковник нахмурился. Он достал из шкафа бутылку виски и налил из неё в два стакана. Майор отхлебнул, ожидая.

Полковник пососал трубку, поднял стакан.

— Вы сейчас общаетесь с Мод, майор?

— Да. Мне следует с ней поговорить?

Полковник покачал головой.

— Нет. Видите ли, я думаю, мы наткнулись на операцию, которую затеял некто другой, и причина, по которой мы узнали об этом, в том, что в баре что-то пошло не так. Я уверен, что имя армянина никогда не должно было появиться в полицейском отчете. А что касается Мод, то она не имеет никакого отношения к этой операции, иначе я бы знал.

— Но ей было известно, что Стерн погиб, — сказал майор, — Кто-то ей сообщил. А мы, вроде, первыми узнали о смерти Стерна, и мы всё ещё единственные, кому об этом известно. Если, конечно, вы уже не передали информацию.

— Нет, — сказал полковник. — Позже передам. Но что касается того, что мы первыми узнали о смерти Стерна, то это не совсем так.

— Я имею в виду, в нашей разведке. А самый первый знающий, конечно же, армянин.

— Да. Человек с армянским именем, которому удобно перемещаться по Леванту, торгуя коптскими артефактами. Невзрачный человечек в подержаном костюме, водящий знакомство с диким отшельником из пУстыни.

— Это он сообщил Мод о смерти Стерна?

— Наверняка, — решил полковник. — Но к самой операции она не может иметь прямого отношения. Очевидно лишь, что у неё есть нечто общее с теми, кто в этом замешан. На мой выпуклый взгляд.

— Разве её связь со Стерном не была известна с самого начала?

— О, да. Стерн и рекомендовал её нам. Она стала ему прекрасным помощником. Но скажите, что вам известно о Стерне?

— Только то, что я прочёл в его деле, — ответил майор. — Что он, кажется, мог разузнать почти всё, что угодно.

— Не задумывались, каким образом?

— Отличные связи, полагаю.

— Да, самые обширные. Французы и немцы и итальянцы, турки и греки и арабы и евреи. И почему, как вы думаете?

— Потому, должно быть, что это была его работа, — сказал майор. — Налаживать связи. Жизнь этих людей была и его жизнью.

— Да. Я вот что думаю… Стерн давал информацию, покупал её, но истинная причина, по которой люди доверяли ему, заключалась в том, что они всегда чувствовали, пусть в глубине души, что он делает что-то важное для них. В конечном счёте, только для них, — полковник почесал нос, — И мы верили Стерну, не так ли? Доверяли ему.

Майор нахмурился. За то короткое время, что он проработал в Леванте, несколько чрезвычайно сложных операций было проведено почти полностью на основе информации, предоставленной Стерном. И, наверняка, в прошлом были и другие подобные операции.

— Это не значит, что он не работал на нас, — продолжал полковник. — Просто в конце концов…

Полковник прервался, пытаясь упорядочить свои мысли. Вдруг ему вспомнился непонятный инцидент, произошедший до войны, побег Стерна из дамасской тюрьмы летом 1939 года.

Неясный эпизод. Сидеть тогда Стерну оставалось двадцать четыре часа. Однако он рискнул жизнью, чтобы сбежать. Почему?

Позже полковник говорил об этом со Стерном, а тот перевёл всё в шутку, неуклюже ёрзая в кресле и тем, казалось, принижая свою мужественность. Стерн утверждал, что внезапно почувствовал себя более бесполезным, чем обычно, и из одной прихоти решил попытаться доказать своё превосходство над сирийскими охранниками. Он даже показал полковнику шрамы, которые заработал, выцарапывая из стены кирпичи, глубокие корявые борозды, уродующие тыльную часть большого пальца правой ладони. Полковник заметил, что раны, должно быть, весьма болезненны, но Стерн пожал плечами и убрал руку.

— Пустяки, — сказал он, смеясь. — Действительно существенные раны никогда не беспокоят тело, не так ли? Они режут глубже и оставляют шрамы в другом месте.

А потом перевёл разговор на качество виски. Но теперь инцидент в Дамаске вновь тревожил полковника, и он взял в руки досье Стерна. Насколько полковник помнил, Стерн сказал, что после побега из тюрьмы отправился в Хайфу и оставался там до тех пор, пока несколькими неделями спустя не разразилась война и не перетянула все взгляды к себе.

Полковник остановился на одной странице в деле. Сводный отчёт резидентов, подтверждающий присутствие Стерна в Хайфе в августе 1939 года. Перечитывая отчёт, полковник обратил внимание, что все разрозненные кусочки информации получены от людей, которые или точно являлись, или предположительно были сионистскими активистами, связанными с незаконной иммиграцией в Палестину.

Полковник перевернул страницу и подумал о Польше.

Почему вдруг такая ассоциация? Просто потому, что немецкое вторжение в Польшу последовало вскоре после побега Стерна?

Нет. Была связь, и он быстро нашёл ее. Короткий абзац из отчёта информатора турецкой полиции в Стамбуле. Информатор якобы видел Стерна в Стамбуле вскоре после побега того из Дамаска. Стерн делал поддельный польский паспорт и отчаянно пытался организовать тайную поездку в Польшу. В Пырский лес[152] под Варшавой, на загадочную миссию особой важности.

Или информатор хитрил чтобы оправдать свою нужность, подсовывая враньё без доказательств. Мелкая ложь за мелкий прайс?

При нормальных обстоятельствах полковник улыбнулся бы этой паутине догадок. Турецкая полиция была бюрократически безалаберна, много бумаги и мало толку. Слухи, принесённые шёпотом посетителей какого-нибудь кафе? стол и письменный прибор дрейфуют в затуманенном мозгу турецкого полицейского, лениво пыхтящего гашишем…

По перекрёстку Европы и Азии шарашились целые легионы информаторов, готовых подтвердить что угодно в обмен на незначительную подачку. Даже тот факт, что тело именно этого информатора позже выловили из Босфора, ничего не значил, учитывая ситуацию в Стамбуле тем предвоенным летом.

И всё же?

Полковник закрыл папку и нахмурился.

Пожалуй, он совершил серьезную ошибку, приняв на веру объяснения Стерна. Возможно, Стерн действительно совершил тайную поездку в Польшу, никому об этом не рассказывая.

Почему? удивился полковник. Что бы это значило и что он мог скрывать? Зачем солгал и позаботился о том, чтобы иметь ложное алиби?

Стерн был необычайно опытен и умён.Он посвятил себя делу, которое, вероятно, было слишком идеалистическим, чтобы когда-либо быть реализованным, но всё же понятному, ясному идеалу.

Вернее, так это выглядело раньше. Потому что теперь стало очевидно: кто-то другой наткнулся на польское приключение Стерна, решил раскопать его поглубже, а раскопав увидел нечто неожиданное. Некую загадку, разгадку которой армянин впоследствии пытался подтвердить, вопрошая Стерна.

Незадолго до того, как в бар влетела граната, и Стерн погиб, спасая чужие жизни.

* * *
— Так чём мы остановились, майор?

— Я не уверен. Вы говорили о важности работы, которую Стерн делал для нас, а потом у вас появились сомнения.

— Да, ситуация неясная. Потому что такова сама суть этой операции с участием армянина. Где-то у кого-то возникло сомнение в Стерне, как мне кажется. Сомнение с очень серьезными последствиями. И человек, откуда-то знавший Стерна, был завербован, чтобы узнать о нём что только возможно. Человек со стороны.

— «Пурпурный армянин», — сказал майор.

— Да, профессионал, который, возможно, был другом Стерна когда-то, или кто, возможно, пересекался с ним в прошлом. Ну, армянин сделал своё дело, и полагаю, успешно. Либо он узнал некий секрет Стерна, либо подошёл достаточно близко. — Полковник откинулся на спинку дивана. Он слегка захмелел и в его голосе слышались восхищение и даже трепет. — Боже мой, Вы просто не сможете оценить масштаб этой задачи, майор. Я-то лично курировал Стерна. Нюансы, тонкости. Он вырос в этих краях и знал каждый уголок и его окрестности, каждый язык и диалект. В этом с ним было попросту не сравниться. Он мог отправиться куда угодно и прикинуться кем угодно, и, казалось, был вездесущ. Держал в голове всё, что могло послужить его целям. Опишите крошечный кусочек пустыни, и он его узнает и назовёт координаты. Упомяните магазин в закоулках любого базара из сорока сороков — он бывал там и знал владельца. Необыкновенный опыт общения. И скромность. Вы даже не чувствовали глубины познаний этого человека, пока он случайно не упомянет какую-то неожиданную вещь. Цены на устриц и Авиценна… — Полковник поморщился. Он наклонился и передвинул протез. — Во всяком случае, армянин, должно быть, узнал всё, что смог, а затем отправился с этим к Стерну, что странно само по себе. Логичнее ожидать, что прежде следует пойти к тем, кто тебя нанял. Но очевидно, что армянин этого не сделал. Потому что эти люди теперь знали бы, что Стерн мёртв, а они не знают. Пока не знают, потому что я им ещё не сказал. Итак, армянин отправился прямо к Стерну, — продолжил полковник — Связался с ним и назначил встречу, а затем пришёл в бар и рассказал Стерну что обнаружил, выложил секрет если и не полностью раскрытый, то близко к тому. Поэтому Стерн и заулыбался. Ведь наконец, после всех этих лет увёрток, кто-то открыл правду о нём.

— Стерн отреагировал бы на это улыбкой? — спросил майор. — Почему не огорчением?

— Понятия не имею. Возможно, это связано с тем, кто таков армянин. Он, во всяком случае, выложил добытые факты, а Стерн улыбнулся «с облегчением». Выражение, использованное вами.

— Джеймсоном, — поправил майор.

— Да, Джеймсоном, нашим «альтер эго». Так что у нас есть эта улыбка Стерна и, следом, недовольство армянина. И вот тогда разговор накаляется. Армянин не соглашается с тем, что делает Стерн, не может согласиться, и спорит с ним об этом. Но Стерн уверен в себе. Он убеждён в своей правоте и продолжает оправдываться. (Опять ваши слова или, вернее, Джеймсона.) Потом влетает граната, и Стерн спасает жизнь армянину, — полковник помолчал, — Важно: что узнал армянин? Я пока не знаю почему, но это очень важно. В последнем акте этой игры-жизни Стерна, именно в нём и скрыта разгадка. Ещё виски?

Майор налил обоим. Из ходиков высунула нос кукушка. Когда оказалось, что полковнику больше нечего сказать, майор решил задать свои вопросы.

— Как вы думаете, чьих это рук дело? Монастыря?

— Да, без сомнения. Спереподвыподвертом — обычный для Монастырской операции подход.

— А что насчёт армянина?

— Мне никто не приходит на ум. Честно говоря, понятия не имею. Конечно, я знаю, кто первоначально использовал эту пурпурную семёрку, поскольку сам помогал собрать её для него. Три или четыре года назад в Палестине, в связи с арабским восстанием. Но сейчас это представляется неважным.

— Кто это был?

— Парень из рядового состава. Его звали сержант О'Салливан.

— Сержант О'Салливан, — пробормотал Майор. — Вы имеете в виду того самого сержанта О'Салливана? «Нашего Колли»?

— Oх, да! Мне даже в голову не пришло, насколько он был некогда знаменит. Полагаю, вы слышали о нём, хоть и были очень юны в ту пору.

— Конечно, — ответил майор, откинувшись на спинку стула, чтобы поразмыслить над этой удивительной информацией из прошлого.

* * *
Во время Первой мировой войны, по крайней мере, в самом её начале, подвиги славного сержанта Колумбкилла О'Салливана были на слуху в каждом доме и дворце Великобритании, после того как за необычайный героизм, проявленный им в ужасной бойне, известной как первая битва в Шампани, он был награжден сразу двумя крестами Виктории. Единственный человек, удостоенный такой чести во время Великой войны. В прессе его называли «наш сержант О'Салливаном» или «простак-ирландец», а порой — с ещё большей любовью — «Наш Колли».

Но репутация знаменитого сержанта резко ухудшилась после того, как его соотечественники подняли Пасхальное восстание в 1916 году. К лету того же года в Лондоне распространился слух, что «простак-ирландец» слишком много пьёт, а к осени по всей Англии стало известно, что его безрассудная отвага в бою всегда вызвана выпивкой.

Далее стали говорить, что он имеет наглость на людях делать вид человека малопьющего, а оставшись один, радостно глотать всё алкогольное, до чего только дотянутся дрожащие руки.

Таким образом, сержант О'Салливан был полностью забыт к концу Великой войны. Майор не припоминал, чтобы за время своей профессиональной армейской карьеры когда-либо слышал известное некогда имя в каком-либо контексте, историческом или ином. Тем не менее для него, как и для десятков британских школьников, «простак-ирландец» оставался героем.

* * *
— Боже мой, — воскликнул майор. — А что сталось дальше с «простаком-ирландцем»?

— О, он снова был в деле после войны, — ответил полковник.

— Наш «Колли»?

— Да. Из-за всей той сомнительной известности, полученной в столь юном возрасте, он решил уехать из Англии и был зачислен здесь в Императорский Верблюжий Корпус. Он даже назвался другим именем, просто рядовой такой-то. У него развилась страсть к анонимности.

— Верблюжий Корпус?

— Именно. Но вскоре его снова повысили до сержанта, и, конечно, исключительные таланты «простака-ирландца» не могли остаться незамеченными, даже если бы он просто блудил по пустыне на верблюде. Так что однажды мы пригласили его работать в разведке. Анонимно, конечно, под прикрытием. Можно сказать, это занятие оказалось именно тем, что он искал. И все эти слухи о его пьянстве оказались полной чепухой. «Простак-ирландец» наслаждался бокалом так же, как и все остальные, но не на задании. Очень серьёзно относился к такого рода мелочам. Будучи на задании, даже не притронулся бы в пять часов к чашке чая. И теперь о нём рассказывают истории, в которые трудно поверить. К примеру, некоторые его уникальные операции в Абиссинии против итальянцев, а затем работа в Палестине, когда нам пришлось иметь там дело с арабским восстанием.

— Палестина? — прошептал майор. — Я был там именно в это время. А в каком районе работал О`Салливан?

— Вокруг Галилеи. Он использовал два разных обличья: армянского торговца коптскими артефактами, и капитана шотландского Королевского полка. Каждые несколько недель он возвращался в Хайфу и менял облик. Прямо наслаждался этой возможностью обмана и мистификации!

— «Наш Колли», — прошептал майор. — А что он делал в Галилее?

— О, он выполнял сразу несколько заданий, как это обычно бывает, но, пожалуй, самым важным из них было — помочь еврейским поселенцам организовать специальные ночные отряды, первые настоящие мобильные ударные силы, которые у них тогда появлялись. О`Салливан, одетый в мундир капитана шотландского полка, тренировал людей. Разработанные им методы вскоре стали одними из важных принципов функционирования Палмаха[153]. — Полковник улыбнулся. — Он был азартен, чорт возьми, для него это было естественно. Я позже разговаривал с одним из молодых людей Хаганы[154], которого О`Салливан взял себе в качестве заместителя, парнем по имени Даян, и он сказал мне как они все были удивлены, когда впервые встретились с шотландцем. Арабское восстание было в самом разгаре. Даян, Аллон и другие поднялись на защиту поселения вблизи ливанской границы. Ну, в одну лунную ночь к их пикету подъехало такси с выключенными фарами и горящими задними фонарями, перенесёнными на переднюю часть автомобиля чтобы запутать врага, и из такси вылезла щуплая маленькая фигура с двумя винтовками, Библией, барабаном, англо-еврейским словарём и канистрой с пятью галлонами рома.

— Наш «простак-ирландец»?

— Никто другой. Даян сказал, что такая смелость — появиться ночью, без сопровождения — произвела на ополченцев огромное впечатление. Они никак не ожидали такого поступка от кадрового военного, и он сильно повлиял на их мышление. Сама идея о том, что война — нерегулярная война, во всяком случае — может быть основана на чём-то другом, кроме учений на плацу.

— Изумительно, — прошептал майор. — Наш Колли.

— Да. O`Салливан часто работал на меня в самых сложных ситуациях, и не раз я пытался убедить его поумерить безрассудство. Он был настоящим мужчиной, без сомнения. А что касается роли, которую он сыграл в гражданской войне в Испании, то я храню память о ней особенно близко к сердцу.

— Почему так? — спросил майор, голова у него кружилась от этих откровений о герое его детства.

— Потому что там, официально будучи в отпуске, О`Салливан сражался на стороне республиканцев.

Майор был поражён больше, чем когда-либо.

— Наш «простак-ирландец». — повторил он мечтательно, блуждая взглядом. Тут что-то привлекло его внимание и он резко засмеялся.

— Вы сами выбрали это имя, сэр?

— Какое имя?

— Название обложки для «пурпурной семерки» О`Салливана. «А. О. Гульбенкян».

Полковник улыбнулся.

— Нет, это его выбор. Это имя, под которым он служил в Императорском Верблюжьем Корпусе. Что говорит о его чувстве юмора, полагаю. Он решил, что будет забавно перемещаться по Ближнему Востоку, используя фамилию известного армянского нефтяного миллионера.

— А что означают инициалы?

Полковник засмеялся.

— Альфа и Омега, наверное.

— Герой Шампани, — прошептал майор.

— Да. И он был маленький и смуглый от загара, худой и жилистый, и, несомненно, профессионал. И вам больше не наливать. Итак, я признаю, что описание армянина на мгновение меня встревожило.

Майор смутился и понюхал стакан.

— Почему «на мгновение»? Разве он не мог работать с Монастырём?

— Мог, и работал, бывало. Но теперь монахи привлекли кого-то другого. Вы помните похищение немецкого коменданта Крита?

— Конечно. И здесь замешан «простак-ирландец»?

— Его шоу с самого начала. Придумал и проработал детали, а потом присматривал на месте, чтобы всё прошло гладко. Ну, операция-то прошла как задумывалась, почти. Они схватили коменданта и повели через остров к южному побережью. И даже подводная лодка вовремя была там, где должна была быть. Но в ту ночь удача ирланца иссякла. Он слишком долго бросал вызов судьбе.

— Что случилось?

— Он и его группа пересеклись во тьме с немецким патрулём. Ирландец поднял шум и направился в горы, чтобы увести патруль со следа. Он был ранен, но продолжал идти, пока перед рассветом не пришлось искать, где бы спрятаться. Горы там голые, как лунный пейзаж, и единственное место, в котором он смог скрыться из виду, нашлось внутри одного из подземных каменных резервуаров-цистерн — критские пастухи используют их, чтобы собирать весной талые воды. — Полковник нахмурился. — Ирландец долго пережидал, чтобы прошёл патруль, а затем, решив оглядеться, высунул голову из цистерны. Дрожащий, онемевший, едва способный двигаться. К тому моменту он битый час простоял по самый нос в холодной воде. И по случайности одинокий немец со спущенными галифе как раз сидел на корточках прямо за спиной ирландца. — Полковник поморщился. — Нелепо, правда, не люблю вспоминать. Испуганный немец бросил ручную гранату и смерть была мгновенной. Обезглавливание.

— Как же так?

— Таким образом, Колумкилл О`Салливан мог бы участвовать в нынешних событиях только в том случае, если б воскрес. А значит, этот «пурпурный армянин» не он. Где-то сейчас гуляет ещё один Гульбенкян.

Майор на мгновение задумался.

— Емнип, не было никакого упоминания о британском сержанте в связи с похищением на Крите.

— Правильно, — сказал полковник. — Мы подали это как «работу неких британских офицеров». Там и была парочка таких, да. И мы постарались, чтобы противник об этом узнал. Чтобы немцы перестали собирать жителей острова и расстреливать их в отместку, ища партизан.

— Но почему немцы не растрезвонили, что убили О'Салливана?

— Потому что не знали, кто этот погибший, — сказал полковник. — На нём была форма горного стрелка, и противник, надо полагать, решил держать нас в неведении жив он или нет, на случай, если он окажется кем-то важным для нас. И ещё, чтобы мы не знали, что он мог им рассказать. Говорит им сейчас, если на то пошло.

Майор кивнул. Для него было очевидно, что поскольку полковник точно знал, как умер О'Салливан, у него имелся свой источник на Крите. Скорее всего, один из партизан стал свидетелем произошедшего. Но Крит был вне зоны ответственности майора, поэтому он больше ничего не сказал на эту тему.

Полковник тем временем проследовал по новой цепочке мыслей, которая показалась ему любопытной. У него, как и подозревал майор, на самом деле был свой источник на Крите сообщивший об обстоятельствах смерти О'Салливана, но агент гораздо более ценный, чем партизан в горах. И именно для того чтобы защитить очень ненадёжную позицию этого агента среди немцев, полковник до сего дня никому ещё не раскрывал факт гибели сержанта О'Салливана.

Пока ностальгические воспоминания о «простаке-ирландце» не заставили его забыться перед майором.

Но до этого момента никто не знал. Ни офицеры элитного разведывательного подразделения, с которыми О'Салливан отправился на Крит, ни закулисное командование в пустыне, в монастыре.

Таким образом, полковник пришёл к вопросу:

Как монастырские узнали, что О'Салливан мёртв?

Ибо они непременно должны были знать. Иначе они бы не присвоили его код в «пурпурной семерке» другому. И всё же монастырь пока не знал об особом агенте полковника на Крите. Тогда… был ли кто-то ещё, кто мог испить из источника полковника помимо полковника? Один из тех агентов, возможно, что побывал на Крите уже после смерти ирландца?

Полковник потянулся за следующим документом, остановился и кивнул сам себе. Не было необходимости перебирать имена. Кто, в конце концов, предоставил полковнику возможность использовать этот ценный источник?

Действительно, кто? Стерн, конечно. Стерн завербовал женщину вскоре после того, как Крит накрыло куполами разноцветных парашютов[155]. Она была знакома со Стерном на протяжении многих лет, и именно Стерн пошёл к ней и убедил взять на себя роль коллаборациониста, со всей опасностью и унижением, которые это влекло за собой. И вскоре после того, как ирландец не вернулся с Крита, Стерн отправлялся туда на другое задание. Но теперь очевидно, что настоящей целью Стерна было узнать о судьбе ирландца.

Должно быть, они были знакомы с того времени, как ирландец попал в Палестину.

Возможно, тогда же они стали близкими друзьями, потому что были людьми одного сорта. Ирландец с его находчивостью и артистичным безрассудством, эксцентричный мечтатель, более религиозный, чем рациональный, твёрдо верящий Писанию и ставший ярым сионистом за время пребывания в Палестине, мистически убеждённым в особой миссии евреев.

Да. Ирландец и Стерн, вероятно, стали близкими друзьями, о чём не знали полковник и Монастырь.

Головоломка складывалась. Попав на Крит, Стерн, должно быть, встретился с ранее завербованной женщиной и узнал от неё о смерти О`Салливана. А позже выдал факт смерти ирландца Монастырю.

Всё сходилось, и это обеспокоило полковника. Стерн действовал сам по себе. «Придумываю правдоподобное задание на Крите и отправляюсь туда, чтобы узнать о друге.»

Но на данный момент полковник решил отложить в сторону эти интригующие соображения. Прежде чем заниматься ими, следовало закончить разговор с майором.

* * *
— Боюсь, я только что дал вам неверные сведения, когда сказал, что О'Салливан убит. Мы точно не знаем, мёртв он или нет. В конце концов, Колли может быть жив-живёхонек где-нибудь в горах Крита.

— Я понимаю, — ответил майор.

— Хорошо. Вы много слышали о нём в детстве и понимаете, что этого вояку не так-то просто «вычеркнуть». Совершенно удивительно, если подумать. Сержант О'Салливан. Герой Шампани, верно? Итак, единственное, что мы можем утверждать здесь и сейчас, так это то, что ирландец не может быть «пурпурным армянином». И это всё, что мы можем сказать в отношении ирландца.

— Я понимаю, полностью, — сказал майор.

Полковник умолк. Его посетила другая мысль. Он вернулся к докладу, составленному египетским полицейским, к информации из паспорта армянина. Физические данные — рост, возраст — армянина были такими же, как и у А. О. Гульбенкяна.

Монастырь даже не потрудился изменить ни одну из записей в паспорте, хотя они, конечно, изменили бы их, будь на то необходимость. Значит ли это, что армянин не просто похож на ирландца, но и чуть ли не его копия?

Майор тоже приметил это совпадение.

— У Колли есть брат? — спросил он.

Полковник застонал.

— Сэр?

— У него неимоверное количество братьев. Все они старше, насколько я помню. Ирландец утверждал, что столько братьев народилось потому, что отец ел очень много картошки. (Это их местное суеверие.) Большинство из них один за другим эмигрировало в Америку, в место под названием Бронкс, где все они стали кровельщиками или пьяницами, или и тем и другим.

— Кровельщики?

— «Тянуться к звёздам в новом мире», как говорил О`Салливан. «И стали пьяницами, к сожалению, когда звёзды оказались вне досягаемости даже там». Но не важно. Это интригующая зацепка, но она не может нас никуда привести. Бронкс просто слишком далеко. — Полковник покачал головой. — Стерн, — пробормотал он. — Армянин. Бар в старом Каире. Так или иначе, не думаю, что в монастыре будут счастливы, когда я расскажу им об этом.

— Им обязательно знать? — спросил майор.

— Да. Если взрыв на их совести, то это значит, что они намеревались убить обоих. А если граната случайна, это скажет им, что армянин с тем что узнал пошёл к Стерну, а не к ним. И теперь, когда Стерна больше нет, у монастыря — по их операции против Стерна — остались только сведения армянина. Боюсь, у армянина нет выхода из этого положения. У него серьёзные неприятности.

— А мы могли бы продолжить своё расследование?

— Да, можно попробовать в наших собственных интересах. Но это всё ещё операция Монастыря, так что я не стану больше тянуть с сообщением о гибели Стерна. Даже такая мелочь, как то, что мы отправляли Джеймсона осмотреть место, может их разозлить.

— Что насчет Мод? Она могла бы передать весточку нынешнему Гульбенкяну. Может быть, он поделится секретами Стерна в обмен на безопасность?

— Может быть. Я всё равно собирался с ней встретиться, она ждёт. — Полковник вздохнул. — Дело в том, что вы не хуже меня понимаете, что если работаешь с Монастырём против Стерна, который, вероятно, был и нашим самым ценным агентом и, возможно, самым ценным агентом Монастыря, тогда «пурпурному армянину» жить осталось не долго. И теперь, чтобы протянуть ещё хотя бы денёк-другой, ему придётся стать «незаметным армянином». Я могу только надеяться, что он хотя бы наполовину так же умён, как его предшественник.

Полковник снова поправил протез. Майор поднялся, чтобы уйти.

— Сэр?

— Хм.

— Я разберусь с этим как можно тише, но не могли бы вы подсказать мне в каком направлении копать? В деле Стерна так много имён, дат и событий, что можно потратить год, пытаясь в них разобраться. Вы вообще представляете, что искал армянин?

— Это только предположение, — сказал полковник, — но я бы предпочёл начать с Польши.

Майор выглядел совершенно растерянным.

— Польша? Здесь, в Каире?.. Война, впрочем, началась с Польши, — добавил он безучастно.

— Так и случилось, — сказал полковник. — Как ни странно, так и случилось. Но война войной, а истоки должны лежать глубоко в прошлом, как это всегда бывает с истоками. До того, как что-то всплывёт на поверхность, проходит некоторое время, не так ли? Стерн торил свой собственный путь годы, и даже десятилетия. Так что хотя на вашем месте я начал бы с Польши, стоит также имел в виду, что это только первая зацепка. Мы должны вернуться в прошлое, пройти по следам армянина. Потому что секрет Стерна прячется там. Это звучит сложно для вас?

— Честно говоря, да, — сказал майор. — Но Стерн — человек, армянин — человек, а Польша — только одно из многих мест на белом свете. Раз армянин сумел сделать это в одиночку, а в нашем распоряжении огромные ресурсы, то сделаем и мы.

— Почему вы считаете, что он работал один? Ведь за его спиной был Монастырь?

— Нет, я совершенно уверен, что он не использовал их возможности. Монастырь никогда не раскроет своих связей постороннему, есть определённые принципы. Именно на следовании принципам держится их имя, бренд; такова история становления большинства существенных имён в этом мире. Так что я думаю, армянин работал в одиночку.

Полковник посмотрел вдаль.

— Должно быть, это чрезвычайно важное дело, — размышлял он.

— Сэр?

— Вот только на первый взгляд из того немногого, что нам известно: Стерн и преемник ирландца предположительно работают друг против друга, но в то же время встречаются и общаются? Боже мой, если бы вам понадобились двое для совместной работы, само собой разумеется, вы бы выбрали Стерна и ирландца.

— А преемник ирландца?

Полковник покачал головой.

— Да, знаю. Это загадка, и к сожалению…

— Сэр?

— О, просто я всегда был неравнодушен к ирландцу, и, полагаю, неосознанно переношу эти чувства на его преемника. — Полковник почти застенчиво улыбнулся. — Странно, я ведь пока понятия не имею кто он. Просто человек, которого мы для удобства называем «армянином». Но я не могу не грустить, когда задумываюсь о нём. Где он сейчас, и что он знает, и к чему это всё его приведёт. Конечно, моим чувствам нет рационального объяснения, но всё равно, человек, который мог бы раскрыть правду о Стерне… — Полковник вздохнул. — Что ж, думаю, надо просто подождать, вот и всё.

* * *
А в пустыне в глубоком подземелье древней крепости по узкому коридору быстро шла с факелом власяница под капюшоном, с монахом внутри, коренастым, с неопрятной бородой, лишь частично скрывающей отсутствие части челюсти. У низкой железной двери он остановился, а затем распахнул её, встряхнув подземную тишину.

Монах стоял на пороге крошечной кельи. В ней, спиной к двери, однорукий человек преклонил колени перед простым деревянным крестом, тяжёлые цепи вились от его лодыжек до ржавого железного кольца в стене. Молился он в темноте, теперь келью осветил факел. Волосы узника были спутаны, а босые ноги черны от грязи.

Когда открылась дверь, человек подался вперёд, отшатываясь от шума. Но не повернулся и не опустил сухую руку, протянутую в молитвенном жесте.

На какое-то время оба застыли в мрачных и неподвижных позах своих отдельных миров: мощный коренастый монах, обрамленный в низкий дверной проём, и скованный человек, стоящий на коленях. И тут вдруг откуда-то высоко над ними в стенах древней крепости раздались отдаленные вступительные аккорды баховской «мессы си-минор».

Монах перекрестился, достал из-под рясы хлыст и опустил болтаться вниз эту уродливую многоязыкую плётку. Мужчина на полу слегка дёрнулся, опустив голову.

В келье было холодно, но на верхней губе монаха выступили капли пота. Он слизал пот и звонко произнёс:

— Армянин пережил взрыв.

Звон слов затих и судорога охватила закованного в кандалы человека. Его лицо озарило мистическое, почти чувственное, духовное рвение. Судорожно, с отвращением он начал сдирать с плеч тряпки, оголяя свою потраченную плоть, мертвенно-белую кожу, скрещенную с тёмными неровными шрамами. В один миг, стоя на коленях, мужчина обнажился до пояса и уткнулся лицом в свою единственную руку, ожидая.

Монах стал, широко расставив ноги. Он поднял плеть, и со всей силой опустил её на бледную спину стоящего на коленях человека. Уродливые кожаные языки зашипели и заскулили, снова щёлкнули вверх… После третьего удара монах бросил окровавленную плеть в угол. Он вновь облизнул губы и уставился на избитого. Закованный в кандалы мужчина был повален на пол силой ударов, и только с большим усилием ему удалось подняться на колени.

Он тяжело дышал, стараясь не упасть. Снова поднял свою тонкую руку к кресту на стене в мольбе; ладонь его теперь была мокрой от слёз, а тело била дрожь.

— Армянин — покойник. — Пробормотала замученная фигура. — Он уже мертвец, разве что сам он ещё не понял этого. Убить его.

— Но он ускользнул от нас, — пробормотал монах с большим почтением. — Мы не знаем, где он, Ваша Милость.

— В таком случае, — прошептал закованный в кандалы человек, — найдите его, а затем убейте.

— Да, Ваша Милость.

Монах задержался на несколько минут, чтобы узнать, будут ли дальнейшие инструкции. Но закованный человек поправлял лохмотья на своих плечах, казалось не замечая больше его присутствия, поэтому монах медленно попятился в коридор и закрыл дверь в крошечную келью, оставив подвергнутого бичеванию настоятеля монастыря в темноте, наедине с его разорванной плотью и простым крестом, молящимся.

— 3 — Hopi Mesa Kiva

За несколько месяцев до гибели Стерна, по вечерней грунтовой дороге, вьющейся через засушливые пустоши американского юго-запада, тихо ехал большой чёрный автомобиль.

На его широком заднем сиденье молча сидели трое седовласых мужчин, одетых в белые льняные костюмы. Под широкополыми панамскими шляпами скрывались лица, смятые долгим путешествием на военном самолёте из Вашингтона.

Все трое успели стать героями ещё в Первую Мировую, а сейчас, к новой войне, охватившей землю, достигли положения управляющих тайными силами, действующими во всех уголках планеты. Каждый из них являлся виртуозом в своей области деятельности.

Справа сидел и вязал на спицах что-то чёрное британец. Выпускник Итона и член двух лондонских клубов, профессиональный военный, успевший дослужиться до звания полковника «медвежьих шапок» прежде чем попасть в разведку.

Слева от него маленький сухощавый канадец шуршал льдом в шейкере.

Первую известность он приобрёл в небе — как воздушный ас, удачливый жокей двукрылого «верблюда»[156], затем — как чемпион мира по боксу в лёгком весе и человек, который усовершенствовал метод отправки фотографий по радио. Со временем он стал миллионером-промышленником с деловыми интересами по всему миру. Про него говорили, что «он видит всё с закрытыми глазами».

Прижатый к дверце крупный американец ирландского происхождения смотрел на угасающий свет пустыни. Одноклассник нынешнего американского президента и бывший командир знаменитого нью-йоркского полка, известного как «боевой шестьдесят девятый»[157], он сделал себя сам, став юристом по международным отношениям. Офис его находился на Уолл-Стрит.

Британец первым нарушил молчание.

— Давайте прикинем по длине, — вязальные спицы издали последний шквал щелчков.

Он взялся за один угол и протянул другой американцу. Чёрный экран накрыл маленького канадца, тот скользнул по сиденью вниз и заглянул под вязание, чтобы удержать в поле зрения шейкер.

— Немного не хватает? — предположил американец.

Обычно известный как «Дикий Билл», американец на время совместного проекта трёх секретных служб был переименован в «Большого Билла», чтобы отличать его от канадца, известного как просто «Билл». Канадец этот и сам считался диким, как никто другой.

Помятые белые льняные костюмы и панамские шляпы.

Большой Билл, маленький Билл, Минг.

Сорок часов назад в Вашингтоне, Оттаве и Лондоне каждый из этой троицы получил идентичное предписание прибыть в этот затерянный край для выполнения секретной миссии особой важности.

Минг согласился с Большим Биллом насчёт длины. Он кивнул головой и продолжил прерванное вязанье. Маленький Билл достал из ведёрка со льдом бокал на длинной ножке и перелил в него содержимое шейкера. Добавил лимонную дольку, а затем осторожно отхлебнул.

— Вкусненько получилось, — пробормотал он и уселся поглубже, чтобы не пролить мартини.

Следующие несколько минут трое мужчин снова провели в молчании, в то время как автомобиль мчался по бесплодным пустошам. Тишину нарушали только ровное гудение мотора и ритмичные щелчки вязальных спиц Минга. Вскоре Минг отложил вязание, достал мундштук и вставил в него чёрную турецкую сигарету с крепким табаком. Не зажигая, он три-четыре раза энергично втянул воздух сквозь мундштук, а затем сунул совершенно целую сигарету в пепельницу на подлокотнике, выпрямился, похрустев спиной, и посмотрел в окно справа от себя. Над пустошами всходила Луна, высвечивая на холме силуэт шакала. Автомобиль приближался к месту назначения, крошечной деревне индейцев пуэбло, где их ждала встреча с главным знахарем племени Хопи.

— А действительно, что может заставить его на это пойти? — вопросил Минг, ни к кому конкретно не обращаясь. — Конечно, не патриотизм, наши заботы его не касаются. Законно нам на него не надавить. Зачем человеку оставлять мир и покой, отправляться куда-то за тридевять земель и сталкиваться там с возможностью быть убитым? Война отсюда кажется такой далёкой, как будто её и нет.

— Приключения? — прошептал маленький Билл, потягивая из стакана. — Исходя из того, что известно о нём от ваших людей в Каире, он, кажется, должен уже считать жизнь в этих пустынных местах чересчур тихой и мирной. Ведь прошло около семи лет с его приезда сюда.

— Весьма возможно, — согласился Большой Билл. — Что касается его до сих пор незаконного в Штатах статуса гражданина и тёмных делишек, которые он провернул, въехав в страну, то вы правы, они ничего сейчас не значат, даже не стоит вскрывать эту карту. Такой человек может исчезнуть в любое время, и всплыть где угодно когда сочтёт нужным. Для него это привычные навыки. Нет, если он согласится, я думаю это будет из любопытства.

— Но не ради победы над Роммелем, — сказал Минг. — Подозреваю, что для него это не имеет никакого значения.

Где его досье?

— Здесь, — сказал маленький Билл, извлекая папку из стопки конфиденциальных материалов. На обложке фиолетовыми буквами было напечатано настоящее имя шамана племени Хопи — О'Салливан Медведь, (младший).

Маленький Билл раскрыл папку у себя на коленях, отпил мартини и глянул на первую страницу:

— Что вы хотели просмотреть?

— Ничего особенного. Просто прочтите основные факты, если не трудно.

Маленький Билл начал читать:

«Джозеф и Колумбкилл Киран Кевин Брендан О'Салливан Медведь, Дж. и К.К.К.Б. (МЛАДШИЙ, НЕ СЛИШКОМ ИЗВЕСТНЫЙ)[158]

Объект родился на островах Аран, формального образования не получил. Известен под первым из своих имён. Все христианские имена даны ему в честь святых соотечественников. Этот крошечный, ветреный и дождливый островок произвёл больше святых и пьяниц на душу населения, чем любая другая область в христианском мире.»

— Ваш архивариус, — сказал он Мингу, — похоже, имеет какое-то историческое образование.

Минг молчал, его вязальные спицы методично щелкали. маленький Билл улыбнулся и прочёл далее:

«Родной язык — гэльский. Мальчиком вместе с отцом ловил рыбу. Он самый младший из большого выводка братьев, только один из которых, как известно, отличился. Этот брат, по старшинству первый перед нашим объектом, отбросил прозвище „Беар“ и был известен как Колумбкилл О'Салливан, или иногда как „простак-ирландец“, под каковым прозвищем упоминался в вульгарной прессе, где он достиг краткой известности как лютый пьяница во время первой битвы при Шампани, в Великую войну 1914–1918 гг.»

— Имя из нашей молодости, — размышлял маленький Билл. — Хотя в нашей эскадрилье, обсуждая подвиги этого ирландца, его называли «Наш Колли».

— Как и в моём полку, — добавил Большой Билл.

«Объект присоединился к Пасхальному Восстанию в 1916 году, в возрасте шестнадцати лет, и сумел сбежать из Дублинского почтового отделения, когда его брали штурмом силы правительства. Ушёл в подполье и партизанил в одиночку, пока чуть не попал в ловушку, откуда ему удалось выскочить, отправившись „паломницей“ в Святую Землю в образе бедной монахини ордена Святой Клэр. В Иерусалиме объект, сменив маску, поселился в доме героев Крымской войны, местной британской благотворительной организации. Там, от имени благодарного народа, он был удостоен стандартной почётной награды для всех героев Крымской войны — одеяла цвета хаки. С тех пор одеяло с ним как некий сувенир.»

Маленький Билл улыбнулся.

— Вещица на память, — пробормотал он.

Большой Билл откашлялся, а спицы Минга тихо щёлкнули. Маленький Билл ещё отпил из стакана и, найдя где остановился, продолжил чтение:

«Вскоре после прибытия в Иерусалим объект встретился со Стерном и взялся работать на него, переправляя оружие в Палестину. Ещё одной его знакомой стала американка по имени Мод; объект жил с ней несколько месяцев и от этого союза у них в Иерихоне родился сын, как раз когда объект находился в одной из своих частых поездок за границу. Вскоре американка покинула Палестину вместе с ребёнком, сбежав от объекта, который впоследствии порвал со Стерном, обвинив Стерна в своём расставании с Мод. Затем объект принял участие в затее с так называемой Великой Иерусалимской игрой в покер, богохульной азартной игрой, которая длилась целых двенадцать лет, или до 1933 года, когда президент Рузвельт объявил о „программе Новых Возможностей“[159] для простого человека в Соединённых Штатах. Тогда же объект покинул Иерусалим и Ближний Восток, но не ранее, чем у него произошло полное примирение со Стерном, инициированное Стерном и приветствуемое объектом. С тех пор объект, насколько известно, поддерживал связь со Стерном, по крайней мере на нерегулярной основе. Есть также доказательства того, что он отправлял деньги Стерну на протяжении многих лет, вероятно, по договоренности, в соответствии с которой объект мог передавать средства американке Мод так, чтобы она не знала об их истинном источнике. В 1934 году объект проник из Канады в Соединенные Штаты, снова замаскировавшись и используя поддельные документы. Потратив некоторое время в Бруклине на организацию незаконного бизнеса, он отправился на запад и оказался в резервации Хопи, где внезапно стал знахарем. Теперь там, у костра, заворожённый огнём, он бормочет на гэльском языке, который его неискушенные прихожане считают таинственным языком Великого Духа.»

— Какой незаконный бизнес в Бруклине? — спросил Минг.

— Мусор, — ответил маленький Билл.

— Иногда, — объяснил Большой Билл, — мусорный бизнес контролируется мафией.

Минг выглядел озадаченным.

— Вы хотите сказать, что можно делать деньги из мусора?

— О, да. И ещё какие.

— Деньги в мусорных баках, — размышлял Минг. — Хотя вы, американцы, и наши родичи, похоже, на вас странно повлиял Новый Свет.

* * *
— Ну, и какой сделаем вывод? — сказал Большой Билл. — Ваше мнение?

— Хороший человек, случись быть плечом к плечу в передряге, — прокомментировал маленький Билл. — Находчивый, самостоятельный, способный принимать решения на ходу. И, прежде всего, опытный. Маскировка и так далее. Мне это нравится.

— Знает свои силы, — добавил Минг. — В политику не лезет. Двенадцать лет играть в покер в Иерусалиме и бросить всё только потому, что Рузвельт объявил о «новых возможностях» на другом конце света? Романтик, идеалист. Тем не менее, сразу по приезде в Штаты — эпизод с мусором в Бруклине; гангстеры, вы говорите. Итак, романтик с изюминкой, идеалист с оттенком цинизма. Здесь есть противоречие, внутренний конфликт, очевидно. Теперь семь лет в пустыне как отшельник, полностью отрезанный от своего круга. Хотя кого он сейчас считает своим? В том-то и дело.

— На первый взгляд, нет никакого способа узнать заранее.

— Короче говоря, человек сам по себе, — заключил Минг, — и мне это нравится. Я просто не представляю, как мы можем обратиться к нему за помощью.

— Я тоже, — сказал Большой Билл. — Но думаю, что наша главная карта и, возможно, единственная — это его прежняя близость к Стерну. Любопытство, что происходит со Стерном и почему. Не то, чтобы Стерн тайно работал на немцев, когда нам кажется, что он работает на нас. Мы знаем, что Стерн имеет дела со всеми, и в этом его ценность. И хотя нашему знахарю-Хопи, возможно, наплевать чья сторона права в этой войне, но я думаю, что его могут заинтересовать лики Стерна: почему Стерн занят тем, чем занят на самом деле. Я подозреваю, что они всё ещё близки, несмотря на годы, прошедшие с их последней встречи. И это может заставить О`Салливана взяться за дело по собственному почину. Просто поговорим с ним о Стерне и посмотрим, к чему это приведёт.

— И давайте не будем забывать американку, — добавил маленький Билл. — За свою жизнь я убедился, что лучше никогда не упускать женщину из виду.

Большой Билл покосился на соседа:

— Сочувствую.

— Ладно, замнём, — маленький Билл улыбнулся. — Теперь давайте рассмотрим к чему мы пришли. Интересующий нас человек из деревеньки Хопи когда-то был увлечённым революционером, и хотя с тех пор романтизм его несомненно поугас, мы должны учесть, что Ближний Восток в своё время много для него значил. Юный ирландский католик внезапно попадает в Святую Землю и живёт в мифических местах с такими названиями как Иерихон и Иерусалим. Всё это должно было казаться ему чистой магией. Солнце, пустыня и женщина. Любовь в Священном городе. Сын, родившийся в Иерихоне. Полёты на «верблюде» в прозрачном небе Леванта. Такое оставляет волшебные сны.

Минг, собираясь продолжить вязание, искоса глянул на бокал мартини, стоящий на колене товарища; тонкая ножка бокала была лишь слегка зажата между большим и указательным пальцами маленького Билла.

— Вы сами романтик, — сухо сказал он. — С изюминкой, конечно.

— Конечно, — маленький Билл улыбнулся вновь. — Также учтём тот факт, что наш Джо всё ещё в пустыне. Или ещё раз в пустыне, что должно нам о чём-то говорить.

— О чём же? — пробормотал Минг.

— О том, что на основании имеющихся данных, — подытожил маленький Билл, — меня не удивит, если наш знахарь-Хопи окажется готов променять безопасность своей деревеньки на путешествие через полмира. Там его женщина Мод и его друг Стерн… Путешествие в собственное прошлое.

Минг возразил, что нынешний шаман был ещё очень юн, когда играл в революцию. Это было двадцать лет назад, и прошло почти столько же времени с тех пор, как он видел эту свою женщину. Люди с годами меняются.

— Или растут, каждый по-своему, — сказал маленький Билл. — Будем надеяться, его романтика неизлечима, несмотря на два десятилетия. Кто знает, чего ожидать от индейца с ирландскими корнями.

Минг кивнул и трое мужчин опять растянули чёрное полотно. Большой Билл прикинул размер.

— Теперь столько, сколько нужно, — сказал он. — Мне сказали, Хопи относятся к церемониям очень серьезно.

Минг убрал свои вязальные спицы, а маленький Билл срезал свободные концы шали маникюрными ножницами. На темнеющем впереди автомобиля горизонте появились несколько клубов дыма. Минг заметил:

— Сигнальная служба Хопи объявляет о нашем прибытии.

Он вставил в держатель ещё одну крепкую турецкую сигарету и три или четыре раза глубоко вдохнул, а затем раздавил незажжёную сигарету в пепельнице, уже до краёв полной его «окурками».

— Но это задание! — вдруг взвился он. — Совершенно абсурдная ситуация. Выдернуть нас троих ради одного шамана.

Большой Билл засмеялся.

— В основном это был предлог, чтобы заманить вас, Минг, сюда, в Штаты, и дать представление о размере и масштабах нашего континента, вашего нового союзника.

— Большие пространства, да, — пробормотал Минг. — Но всё равно, и вы двое должны быть слишком заняты для такого рода вещей.

— Мы заняты, — ответил Большой Билл. — Тем не менее, мы хоть один раз должны завербовать агента вместе, втроём. Всего один раз, как ритуал.

— Уникальный момент в истории великих демократий, — пробормотал маленький Билл. — Если немцы победят, всё закончится, потому что человеку проще быть несвободным. Так что кажется уместным отметить этот момент таким манером… И надеяться на лучшее.

Минг повернулся и посмотрел на них двоих.

— Всё это понятно, и я буду последним, кто скажет, что ритуалы бессмысленны. Но если поразмыслить над этим холодным умом? Начальники трёх спецслужб, в такой сложный момент истории Запада, на закате размышляли над дымовыми сигналами Хопи? Ритуал, согласен, но по возвращении домой, об этой части работы разведки я докладывать не стану, особенно Уинстону.

Маленький Билл улыбнулся:

— Тогда это сделаю я, ему понравится.

Минг выглянул в окно и помолчал.

— Да, — пробормотал он через некоторое время, — может понравиться, пожалуй.

* * *
Пустоши залила тьма. Автомобиль покинул дорогу и медленно начал подниматься по участку запечённой пустыни, направляясь к огромной одинокой скалеtitle="">[160], что парила над ними в сумерках. Её подножие, в розовых и фиолетовых оттенках, поддерживало чистые золотые утесы в небесах. Наконец автомобиль остановился и водитель трижды поморгал фарами. Пассажиры вылезли наружу и уставились на удивительный пейзаж.

— Закат и миф о семи затерянных городах Сиболы, — пробормотал Большой Билл. — Конкистадоры, должно быть, не подымали глаз от земли. Неудивительно, что они так и не смогли разобраться в мечтах и реалиях Нового Света и в конечном счёте испанцы всё просрали. — Большой Билл откашлялся.

Не более чем в десяти ярдах от них стоял индеец, его молчаливое присутствие здесь, в этом месте казалось вечным, родственным огромным монолитам, величественно парящим над пустошами. Индеец не показывал никаких признаков того, что путники им замечены, никаких признаков даже осознания их присутствия. Казалось, он остался так же одинок, как и всегда, укоренённый в тайном месте песков и камней, назначенном ему на заре творения. Он простоял так ещё несколько мгновений, затем глаза его резко замерцали и он поднял голову к скале, словно услышал шепоток, спускающийся с массивных золотых стен. Трое мужчин проследили за его пристальным взглядом вверх, прислушались, но ничего не услышали, даже прикосновения ветра, который мог бы ласкать возвышающийся над ними сон камня.

Индеец повернулся и пошёл прочь. Помятые белые льняные костюмы под панамскими шляпами последовали за ним.

— Нелепо, — пробормотал Минг.

С индейцем во главе они начали восхождение. Тропинка постепенно превратилась в обвивавший скалу выступ, часто не более нескольких футов в ширину. По мере подъёма золотой блеск скал отступал, и тёмные пространства внизу заполнялись всё большей мистической таинственностью. К тому времени когда они достигли вершины скалы, слабое свечение на горизонте, последнее «прощай» умирающего солнца, оставалось лишь тусклой тенью.

Они находились теперь среди невысоких глинобитных жилищ, прилепленных уступами одно над другим — на центральной площади пуэбло. Пока они отряхивали пыль и поправляли одежду, их индейский проводник испарился. Деревенька хопи не подавала никаких признаков жизни.

— Это не совсем то, что ты ожидаешь увидеть, когда поднимешься по трапу и вестовой пустит тебя на палубу, — прошептал Минг. — Возможно ли, что мы опоздали на несколько сотен лет?

— Местные жители могут быть на вечерне, — так же шёпотом сказал маленький Билл. — В такой обстановке, как эта, на закате определенно захочется собраться в тесный кружок.[161]

— Но почему мы все шепчемся? — вступил Большой Билл. Он огляделся и показал пальцем. — Разве это не кива вон там?

В центре двора над поверхностью земли на четыре или пять футов возвышался холмик из подогнанных камней — купол подземной камеры. Из отверстия в вершине холмика торчал конец лестницы. Путники взобрались на лестницу и один за другим спустились через отверстие вниз, вглубь кивы.

Под каменным сводом оказалось круглое просторное помещение с гладкими стенами. В центре зала стоял невысокий алтарь без украшений, а перед алтарем сидел на земле, скрестив ноги, одинокий индеец, закутанный в одеяло. Тут и там, отбрасывая смутные тени, на стенах шипели факелы. Камера была разделена примерно пополам; полукруг, где сидел индеец, был пониже чем та сторона, где они спустились, и теперь оказались неловко стоящими. Их мятые льняные костюмы утратили белизну, панамы сидели вкось.

Индеец бесстрастно наблюдал за вошедшими. Его тёмная кожа была изрезана глубокими морщинами. Длинные жирные волосы торчали из-под толстой шерстяной шляпы, нахлобученной до ушей, некогда ярко-красной, но теперь, под временем и стихиями, сильно поблёкшей. Несмотря на грубую ручную вязку, шляпа, казалось, была не местного производства. Она, похоже, была изготовлена в какой-то лачуге Старого Света, неким стареющим крестьянином, влачащем жизнь в вечном дожде и сумерках. Возможно, в Ирландии.

Вид шляпы смутно встревожил трёх посетителей. Как будто они, в дрянных костюмах странствующих торговцев пограничья, пришли сюда обменять бесполезные бутылки какого-то универсального оздоровительного тоника, укрепленного джином и опиумом, на ценные меха.

Что касается верхней одежды индейца, одеяла цвета хаки, покрывавшего его от шеи до лодыжек, то оно было настолько изношено и изодрано, что выглядело как реликвия военной кампании другого века, и действительно, текст, отпечатанный по его краю, гласил, что первоначально оно предназначалось для вооружённых сил Её Величества в Крыму, 1854.

Как только мужчины сошли с лестницы, индеец сделал жест, повелевающий тишиной. Следующий жест, и они уселись в ряд лицом к нему и алтарю, выше, чем он, и потому, что он был таким маленьким человеком, и из-за более низкого уровня пола на его стороне. Они ждали, а он полез рукой под одеяло и вытащил что-то, зажав в горсти. Индеец торжественно взмахнул рукой и пробормотал гортанное заклинание, потом замахал рукой в сторону гостей.

Сверху вниз. Слева направо. Индеец бросал в них кукурузную муку, посыпал кукурузной мукой. И, как ни странно, рука его рисовала в воздухе крёстное знамение.

Хмуря лицо, индеец снова пошарил под одеялом и на этот раз извлёк горсть грубого доморощенного табака и кукурузную шелуху вместо бумаги. Ловко скатав толстую сигарету, он ударил фосфорной спичкой по подошве босой ноги и поднёс пламя к кончику, который ненадолго вспыхнул. Индеец несколько раз затянулся и протянул сигарету своим посетителям, они по очереди вдохнули дыма, кашляя и вытирая слёзы. Индеец кивнул и забрал сигарету обратно. Он натянуто улыбнулся и заговорил с мягким ирландским акцентом.

— …привычка нужна. Вы, несомненно, слышали, что индейцы приветствуют путников трубкой мира. Ну, это собственно, что? «добро пожаловать». Хопи всегда курили табак в том, что мы теперь называем сигаретами. — Индеец засмеялся. — Кстати о мифах, Хопи считают, что первые слова во Вселенной были такие: «Почему я здесь?» Ну, вы понимаете, это вопрос вопросов. У хопи есть просто прекрасный способ говорить прямо и по существу, я понял его. Только когда мы пытаемся найти ответы, мы сбиваемся с пути и блуждаем, как звёзды над головой. Ведь звезды так делают, не так ли? Я имею в виду, разве небеса не так выглядят? Блуждающие и непостижимые? Вы сбиты с толку?

* * *
Ну, согласно мифу хопи о создании, это были самые первые слова, когда-либо сказанные во Вселенной. Почему я здесь? И чем дольше мы живём, тем лучше постигаем их смысл. И мне следует сказать вам, что этот первый и самый простой вопрос был произнесён женщиной, прародительницей. Да, хопи считают, что первая жизнь в пустоте имела женское начало. И в этом есть смысл, изначально не было напыщенных мужчин, потому что от нас никогда не исходит жизнь, мы лишь наблюдаем за рождениями. Хопи сохранили традиционный матриархат. Насколько я знаю, это есть и в некоторых других старых сообществах.

Мои босые ноги торчат наружу не потому, что я дикарь, а только чтобы выказать смирение. По той же причине, по которой я должен сидеть в нижней половине Круга Жизни здесь, в Киве. Среди хопи так принято, что чем сильнее ты, тем скромнее. Но я думаю, это всегда истинный путь где угодно.

Итак, эта прародительница в качестве следующего шага творения создала близнецов, на этот раз, для баланса, — мужчин, и как вы думаете, каковы были самые первые слова, которые появились в головах этих двух парней? Те же самые, что и у матери, но с той добавкой тоски по самоопределению, что столь распространена у нашего пола. «Почему мы здесь?», конечно, но главная для мужчины загадка, вопрос, который всегда беспокоит нас до гробовой доски, ещё и «кто мы?».

Таким образом, основные человеческие загадки, похоже, берут истоки в прошлом, и это подводит нас к здесь и сейчас. Посланная вами передовая группа, которая забралась сюда пару недель назад, мало что сообщила о том, кто вы будете, когда вы появитесь, и, в первую очередь, зачем вы придёте. Так что, может, пора вам высказать соображения по этому поводу? Почему мы здесь, вместе, я имею в виду? — Индеец полез под одеяло и почесался. — Не стесняйтесь советоваться между собой. Я просто уйду в себя, а вы окликните, когда будете готовы. — Индеец закрыл глаза и захрапел.

Трое его посетителей переглянулись, и один из них откашлялся. Мгновенно глаза индейца распахнулись.

— Мы не знаем, как к вам обращаться.

— О, всего то. Ну, услышьте ответ в звуке ветра. Хопи верят в отголоски, эхо. Индейцы убеждены, что всё сущее во Вселенной — это звук, проходящий сквозь пространство и время. Веруют хопи настолько, что большая часть моей работы здесь в качестве местного шамана — это вслушиваться, не более. Стараясь услышать эти самые отголоски. А, вы их не слышите, ну ладно… Тогда, почему бы вам не обращаться ко мне «Джо»?

— Хорошо.

Индеец улыбаясь кивнул:

— Да, просто и вполне подходяще. А вас мы скроем под экзотическими именами Гаспар и Бальтазар и Мельхиор. Поскольку мы сейчас находимся в пустыне Запада, далеко от места их первого исторического появления, я просто представлю вас себе как трёх мудрецов с Востока, традиционные фигуры, которые человек может понять и принять. Так, теперь скажите мне: вы пришли с дарами золота, ладана и мирры, как говорится в сказках?

— Мы можем обеспечить вас золотом.

— Верю, но, к сожалению, золото не панацея. Что нужно знахарю, так это лекарство, которое помогает душе. Теперь, когда правила установлены и фигуры на доске, продолжим, и мы перейдём к деталям этой эпохи. Вы проделали долгий путь, потому что, должно быть, хотите, чтобы я кое-что для вас сделал. Интересно, где именно?

— На Ближнем Востоке.

— Ах да, я слышал о тех краях. Говорят, что почва там в основном сухая, но много следов Востока в истории мира. А интересно, где на Ближнем Востоке?

— Каир.

— Ах да, и о нём я слышал. Рассказывают, город этот в древней земле фараонов, место для пирамид и мумий и потерянных секретов. В земле, известной повсюду своей великой рекой жизни, а также теми укромными местечками, которые всегда появляются вдоль любой долго-обжитой реки. Но я вообще не знаю Каира. Я никогда там не был. И это должно означать, что вам нужен человек со стороны, чтобы покопаться и поискать что-то, либо в оазисах, либо в пирамиде или двух. Но что, интересно? Возможно, Утерянный секрет? Странствующий фараон? Мумия, которая отказывается отвести вас к своему некроманту?… Что именно вы хотите, чтобы я нашёл?

— Человека.

— Человека. — Джо задумчиво потянулся под одеяло и почесался. — Один из вас американец, другой британец, а акцент третьего где-то между. Канадец?

— Да.

— Значит ко мне пожаловала международная делегация в высшей степени особого, не моего, уровня, и это предполагает два варианта. Либо я знаю искомого человека, а вы нет, либо вы знаете его, а я нет. Какой верен?

— Вы его знаете. Мы знакомы с ним только по документам в досье и через посредников.

Джо погладил свой подбородок.

— Я снова смогу отрастить бороду. Индейцы не признают бородатых. Но есть и другой аспект. Вы знаете, что «хопи» означает «мирные люди»? Ну, это так, и хотя нас осталось не так много, вот кто мы — люди мира. Наша религия запрещает причинять вред кому-либо, угнетать кого-либо, убивать кого-либо. Мы просто не можем этого сделать, это наше мировоззрение, а также и объяснение тому, почему нас так мало. Пуэбло окружают племена свирепых навахо, и они прорежали нас в течение многих лет. Что вы на это скажете?

— Мы не просим вас делать что-либо, что противоречит вашим убеждениям.

— Знаю, никто и никогда меня не заставит. — Джо ткнул указательным пальцем в землю у ног. — Ну, думаю, пришло время написать здесь имя. Кого именно вы ищете?

— Стерна.

Джо посерел лицом. Несколько долгих минут смотрел он на свой палец в земле и ничего не говорил, а когда наконец поднял глаза, в них стояла глубокая печаль.

— Я знал, что так и будет. В тот момент, когда ваши люди появились здесь пару недель назад, со всей своей секретностью и недосказанностью, я знал, что это начало чего-то, что приведёт к Стерну. Всё, что они сообщили, это что у меня будут важные правительственные гости, но я знал. Он ведь не пропал, не так ли? Вы не его самого хотите найти?

— Нет.

— Нет, я так и думал. Ваша проблема в том, что Стерн кое-что знает, а вы не знаете, что.

— Что-то вроде этого.

— Ну и что конкретно? Я думаю, он работает не только на вас, но и на другую сторону. Но вы всегда полагали, что в конечном счёте он ваш, а сейчас уже не так уверены. И это всё?

— Да.

— И, естественно, важно, чтобы вы знали точно. Насколько важно?

— Очень. Это имеет решающее значение.

— Решающее значение? Стерн? Вы не преувеличиваете?

— Нет, вовсе нет. Мы не можем подчеркнуть это ещё сильнее.

Джо перевел взгляд с одного лица на другое, и трое мужчин мрачно отвели взгляды.

— Верю, — сказал Джо. — Решающее. И всё же морфинист Стерн до сих пор был известен лишь как мелкий контрабандист, так как могло случиться, что такой никто, как он, внезапно стал решающе важен для всей войны на Ближнем Востоке? Или я должен напомнить себе, что почти каждый, кто когда-либо был важен в истории, сначала был никем, и что, может быть, самые важные из всех всегда остаются таковыми?… Не на виду. Как глас свыше. — Взгляд Джо затуманился. Он пошевелился, почесал тёмное лицо своё. — Конечно, любой, кто знает Стерна, никогда не воспринимал его лишь как мелкого поставщика оружия и наркомана. У него просто дар лезть без мыла в жопу, нравиться людям. Даже в разлуке этот большой неуклюжий медведь с загадочной улыбкой, немного согбенный под градом ударов судьбы, всегда в моём сердце. Он полностью располагает к себе одним только голосом, нежным прикосновением мягкой речи трогает души людей. Помощь людям, вот его забота. Стерн так незаметно это делает, что окружающие даже не подозревают, чем он занят, а сам он об этом никогда не говорит. Может быть, спустя годы вы ненароком узнаете то, что он однажды сделал. Изменил чью-то жизнь. Спас жизнь. Да… И поступив при этом как-будто близкий, родной человек. Я помню один случай, много лет тому. Кто-то другой рассказал мне об этом, не он конечно, и не та женщина. Он оказался в ужасно дождливый день на Босфоре, и свет умирал, и отчаявшаяся женщина, готовясь умереть сама, опёрлась уже на перила, чтобы броситься в воду, и подошёл этот большой неуклюжий человек, укрыл от дождя своим плащом, чужой, мрачный незнакомец, вот он подошёл и встал у перил рядом с женщиной и смотрел вместе с ней на тёмный водоворот и начал говорить, слегка заикаясь… искренне, и прошло немного времени, и вскоре он убедил её вернуться к жизни… Один маленький случай давным-давно. Мне случайно повезло услышать о нём.

— Продолжайте, пожалуйста.

— И я знаю, что нет понимания без памяти, и, конечно же, помню каждый поворот моих отношений со Стерном так же ясно, как когда он только произошёл. Это было сразу после Первой мировой войны, когда мы встретились в истинном Иерусалиме, мифическом Иерусалиме Стерна. И тогда я почти ничего не знал, и Стерн взял меня и научил меня всему, и я очень любил его в начале, любил его всем своим сердцем. Он способен достаточно легко произвести на вас такой эффект. Его идеалы, вы их не знаете… А потом кое-что случилось, и я возненавидел его со всей страстью молодого человека, который чувствует себя преданным. Потому что он способен и так повлиять на окружающих. Снова эти его идеалы. Они могут поразить тебя до глубины души и опозорить. Идеалы Стерна. Неудивительно, что вы не уверены, работает ли он на вас или нет, в конце-то концов.

— Сложные, вот они какие, его стремления. …Разгадать их, и вы запросто сможете очень многое для себя прояснить.

— Ну, прошло ещё немного времени, и мои чувства к нему снова изменились, как чувства могут меняться со временем. Годы и потери высушивают сердце человека так же, как ветер и солнце выдубливают лицо. Я понял, что мои проблемы в общении со Стерном, были проблемами с самим собой. И это просто ужасно, как мы это делаем. Мы чертовски эгоцентричны, проклятие расы, так и есть. Просто так трудно научиться хоть немного чувствовать других, чтобы, глядя на людей, вы видели в них самих себя, а не какую-то часть вас, которая вам нравится или не нравится в данный момент… Именно так, с насквозь чёткой ясностью. Видите ли, я тогда впервые столкнулся с поистине суровыми и безжалостными ветрами жизни. Со Стерном я впервые услышал ревущее забвение вселенной во всей её ужасающей тишине. — Джо ткнул пальцем в землю. — Да. Так что всё сводится к тому, что я никогда не мог отдалиться от Стерна. Потратил годы, пытаясь забыть его, и даже уехал за полмира в этот маленький уголок, думая, что так избавлюсь от Стерна и всего остального. Но не имеет значения, не имеет значения… Он по-прежнему стоит перед глазами, шаркающая развалина человека, которая никогда ничего не делала, кроме как проигрывала, просто проигрывала, одно за другим год за годом… Никто из вас никогда не встречал его лично?

— Нет, никому не довелось.

— Естественно, конечно. Нет причин, почему вы должны были бы. Вы успешны и могущественны, а Стерн никогда вам не соответствовал, и не будет, не так. Но я должен сказать вам, что эти ваши досье не позволяют уловить чувства человека, особенно его мягкость. Раньше я думал, что деяния Стерна неправильны, неуместны порой, но, может быть, я ошибался, кто знает. Как говорил сам Стерн, наши души всегда принадлежат только нам, и именно для того, чтобы делать то, что мы хотим делать… — Джо покачал головой. — Так это снова Стерн, не так ли? Двадцать лет спустя, и вот я всё ещё смотрю в зеркало и пытаюсь разглядеть тени, пытаюсь расшифровать шёпот ветра. Пытаюсь, что-то получается совсем смутно, что-то — получше… Стерн. Конечно.

Тишина накрыла Киву. Джо, погрузившись в раздумья, смотрел на землю. Трое посетителей ждали его решения. Прежде чем снова заговорить, он полез под одеяло и рассыпал перед ними кукурузную муку.

— Последний раз я видел его перед самым отъездом из Иерусалима, как раз на исходе двенадцатилетней игры в покер. Была зима и шёл снег, и Стерн был обут в ужасные старые ботинки, те же самые, что были на нём в Смирне, когда мы оказались там во время резни в 1922-м. Сколько сотен миль он прошел в этой обуви, чтобы попасть в Смирне в тот ад огня, криков и смерти? Так вот, после Смирны прошло более десятка лет, и мы встретились в Старом городе, в грязной арабской кофейне, куда, бывало, захаживали в прежние времена. Холодное и пустое место, голое и безрадостное, бесплодная маленькая пещерка, поздняя ночь, и мы вдвоем жмёмся у свечи, попивая за разговором жалкий арабский коньяк. И шёл снег, когда он появился шаркая в ночи, руина человека. И он улыбнулся своей таинственной улыбкой и сказал, «Как хорошо видеть тебя снова», и я взглянул на него, и мне захотелось закричать, вот и всё, просто прокричать ему те вопросы, на которые у него найдутся лишь печальные грустные ответы… Как это происходит, Стерн? Как мужчина может выбрать такую жизнь? В каком аду ты живёшь? И ради чего? Зачем? Но я не закричал, не тогда. Вместо этого вытащил сверток с деньгами, потому что у меня они были, и положил его на стол рядом с его рукой. Это всегда самый простой способ общаться с людьми. Я имею в виду, он был передо мной спустя все эти годы, что мы не виделись после Смирны. Он всё так же торил свой путь в том же старом плаще, в той же кошмарной обуви, неся пожизненную каторгу, но ещё пытаясь улыбнуться так, чтобы разбить твоё сердце, и какая ему от такой жизни польза, что такое он волок на себе, я вас спрашиваю?

— Что, ради всего святого?

— То же самое, что и всегда. Мечты — вот и всё. С ним были его мечты; такие, полагаю, были и у всех нас. Я знаю, имел такие и я. Но Стерн никогда не перестанет мечтать. Неважно, насколько это бесполезно, неважно, как это уничтожает его, он продолжит свои безнадежные мечтания. Просто без толку, вообще не переубедить; только верить, не рассуждая. Великое мирное новое государство на Ближнем Востоке? Мусульмане и христиане и иудеи живут все вместе в Великом новом государстве со столицей в Иерусалиме? Все эти жалкие представители безумной расы, мирно сосуществующие в любимом Стерном мифе об Иерусалиме? Священный город для всех? Никакой надежды на это нет. Никакой надежды. В Иерусалиме нет надежды на реальность мечты Стерна, нет надежды ни там, ни где-нибудь ещё под солнцем. Но Стерн продолжает верить несмотря на то, каковы реальные люди, а ведь он знает какие они, лучше, чем большинство из нас, он знает. И тем не менее стоит на своём. На рассвете, пошатываясь, пуляет в свою кровь немного морфина, чтобы преодолеть, как он говорит, «ещё одно пришествие света». Так что да, у нас были совместные времена, у Стерна и у меня, и они были одними из лучших и худших, которые я когда-либо пережил. Потому что когда ты мечтаешь так же, как Стерн, когда ты смотришь так высоко, надо не забывать оглядываться и в другую сторону, прямо в самую чёрную из чёрных. И иногда ты оступаешься, иногда это случается. И когда вы начинаете падать, это глубоко, как навсегда, и нет никакого конца тьме… — Джо остановился. Он указал на неглубокую ямку в земле рядом с алтарем. — Видите это? Здесь, в Кива, это углубление представляет выход из предыдущего мира хопи сюда. А подъём по лестнице — вход в следующий мир. Хопи говорят в одном из своих преданий, что в мире есть свет дня потому, что ночью Солнце завершает свой круг, путешествуя с запада на восток через подземный мир. — Джо нахмурился. — Грустно говорить, но не может быть света без тьмы. Кажется, мы не можем растянуть наши души под солнцем, согреть, не поплутав прежде в ночи и не познав ужасной тоски. И я полагаю, что это может быть связано с круговым путешествием Солнца и с природой Солнечного колеса, которое всегда было нашим символом жизни и надежды, самым древним из всех. И это хороший символ, и настоящий, но колесо вращается, и у него есть спицы, а спицы на солнечном колесе располагаются крест накрест. Солнечное колесо… свастика, этот вращающийся символ креста становится таким же сложным и противоречивым, как и сам человек. Жизнь и смерть в одном и том же символе. — Джо тёрся о землю перед собой, ощупывая её, поглаживая.

— Так вы сделаете это?

— Что сделаю?

— Поедете в Каир. Разгадаете предназначение Стерна.

Джо поднял глаза. Он улыбнулся:

— Я бы предпочел этого не делать, как сказал один дрочила. — Внезапно улыбка Джо исчезла, и его настроение изменилось; мрачным и очень тихим, очень мягким в безмолвии троицы голосом он спросил: — Но это всё, за чем вы пришли? Просто я было подумал, что вы имели ввиду что-то потруднее. Но теперь вижу, что всё, что вам нужно, — это правда о Стерне и его странных деяниях на базарах и в пустынях того мифического места, которое он называет своим домом, правда о том песчаном участке перекрёстка истории, где человек мечтал и убивал с тех пор, как был создан… Там, в этом море пустыни, хранится всё, вся правда о жизни и смерти. — Дрожь охватила узкие плечи Джо, и он обнял себя под одеялом, пытаясь её унять. — Но Стерн сидит внутри Сфинкса разве вы не знаете? Он выглядывает из Сфинкса через ночные пустыни и видит то, что остальные видеть не хотят. Поэтому нужно быть осторожным, заглядывая Стерну в глаза. Нужно быть осторожным, потому можно увидеть там страшные вещи… и мир и себя в нём и особого рода безумие, совершенно бесплодную бесконечную Надежду. — Джо уставился на землю перед собой. — Стерн, вы говорите. Человек столь же неприкаянный и одинокий, как и другие, человек, который никогда не имел греховных желаний. И всё чего вы хотите, это чтобы я посмотрел ему в глаза и сказал, что там. К сожалению, — Джо улыбнулся. — там одни фантазии… Только это.

* * *
Ещё один вечер, ещё один закат, и Джо сидит один на краю скалы на вершине Месы, наблюдая, как умирает свет. Он провел последние дни, посещая каждый дом пуэбло, а в эту ночь состоится специальная церемония в подземной Киве, торжественное собрание старейшин различных кланов в честь его отъезда.

Конечно, мне не стоит ехать, думает он, и, как бы мне ни было страшно, почему я должен? Следующий мир огромен, и я могу отправится куда угодно, и никто никогда не узнает.

И вообще, кому нужно вечное горе, которое обосновалось в тех краях? Ну что за творцы в той пустыне? Они мечтают себе, и из своих мечтаний создают нам наши религии, и вращают калейдоскоп сказок тысяча и одной ночи, и всё это просто чудесно и замечательно, пока вы сохраняете здравый смысл, а не плаваете в этих мечтах и не поселяетесь в этих сказках, теряясь навсегда.

О-о, три царя были умны, всё делали верно, выдавая себя за три судьбы и вынуждая меня продолжать и продолжать вспоминать о Стерне, пытаясь заставить меня убедить самого себя, что я должен вернуться туда. И к Моди тоже, намекая и на это. Три парки сплели, отмеряли и дали нить.

А ведь я знаю, что моё место там.

Они всегда вцеплялись друг другу в горло и всегда будут.

Чёртовы греки и персы и евреи и арабы и турки и крестоносцы, без конца. И раздутые трупы мамелюков плывут вниз по Нилу и дикие варвары монгольской плетью приводят в бешенство своих коней, чтобы напасть и смешать строй ассирийских всадников и обезумевшие вавилоняне смотрят в гороскоп, в то время как на флангах халдеи сметают мидян и отступают, и финикийцы рассчитывают свои сальдо-бульдо и египтяне считают богами фараонов, а иудеи…

И творцы собираются там все вместе раз в тысячелетие или около того, чтобы сверить часы и посмотреть, кто из них напридумывал больше, чем другие.

Поговорим об Эхо. Поговорим о неразберихе и хаосе. Если с начала времен, по слухам, насчитывают сорок тысяч пророков, то, несомненно, большая часть их потратила свои жизни на то, чтобы пронестись через те самые пустыни тряся кулаками и выкрикивая свои истины, и молиться там до самого последнего своего вздоха.

Вот оно, восклицают они наконец. Единый истинный Бог и истинный путь, и это только совпадение, что единственный истинный путь пересекается с моим обычным путём.

Просто послушай меня, ради Бога.

Я.

Слушаю.

О, помогите. Зачем Он вообще? Смятение и хаос поднимают Вавилонскую башню. Башенный столп. Башня, которую все всегда пытались поднять, каждый мужчина во всяком случае. Мы ужасно гордимся своей эрекцией.

А мифическое место всегда наготове, оно ждёт. Место рождения религий и первых райских эрекций Адама, и вечное мучение для всех нас. Наверное, это связано с пустыней. Ничего похожего нигде не найти. Сорок дней или сорок лет скитаний в залитой солнцем пустыне превратят в ералаш любые мозги. Трудно отыскать воду и лихорадочный озноб трясёт вас всю ночь, и утром нет ничего, чтобы позавтракать, кроме горсти саранчи, оставшейся от вчерашнего ужина. Поживите так некоторое время, и вы же понимаете, что начнёте видеть и слышать разные вещи?

Война опять пришла туда? Самая удивительная новость со времени последнего сообщения о том, что варвары поднимаются на Иерусалимские высоты.

Война в прекрасной пустыне?

Удивительные новости, вот что. Или, как говорит Стерн, «ещё одно пришествие».

Джо натянул на уши свою выцветшую красную шерстяную шляпу и накинул на узкие плечи новую чёрную шаль — подарок от трёх посетителей. С заходом солнца посвежело, холод ночи пришёл в пустыню.

Маленькая девочка стояла в нескольких метрах, наблюдая за ним. Джо сделал знак, и она подошла и встала рядом; такая юная, она не застала по малолетству другого знахаря племени. Джо укутал девочку в свою шаль, укрывая от холода и взял её крошечную руку и держал её.

Малышка молчала, Джо тоже. Когда солнце опустилось за горизонт, она ускользнула, в новой чёрной шали на плечиках — подарке, который он сделал ей. Джо проводил её взглядом, а она исчезла в тени. Он не думал, что она заметила слезы у него на глазах, и не знал почему плачет.

«Итак, — подумал он, — мы делаем всё, что можем. Это нусутх[162], но мы в любом случае должны сделать это.»

Слова Стерна, вдруг. Собственные слова Стерна, сказанные ему давным-давно, в другое время и в другом месте, сейчас прошептал в тени ветер.

— Странно, — услышал Джо. — Время.

* * *
…и так же внезапно он вдруг оказался рядом со Стерном, и это была ночь двадцатилетней давности, в городе, который когда-то назывался Смирна, когда-то давно, за столетие до эпохи геноцида, до того, как чудовищные реки резни вылились из Малой Азии, чтобы затопить Смирну, как раз когда Стерн и Джо оказались там… Массовые убийства игнорировались тогда большей частью мира, но не всеми, и не Гитлером, который только за несколько дней до того как его армии вторглись в Польшу, восторженно напомнил о них.

…однажды ночью, в аду дымов, пожаров и криков, Джо лежит раненый на набережной, и повсюду мёртвые и умирающие, прижавшиеся друг к другу, пришедшие сами и согнанные к морю, в то время как город кругом горит.

…в это время рядом с Джо тихо стонет брошеная маленькая армянская девочка, разорванная и разодранная и умирает в невыразимой боли.

…Джо не в состоянии прикоснуться к ножу и кричит на Стерна в гневе, что Стерн просто обязан взять на себя эту ответственность, если хочет, чтобы люди верили в него, что он должен убить своей рукой, если желает играть великого провидца, который знает все ответы, великого героя, посвящённого делу царства грядущего.

…Стерн смотрит горящими во тьме глазами и дрожит в ярости, потом хватает нож, зарывает руку в волосы малютки и запрокидывает её голову, обнажая крошечное горло, такое белое и голое.

…окровавленный нож гремит по булыжникам, и Джо не смеет смотреть вверх, боясь встретить взгляд Стерна.

…ночь двадцать лет назад и навсегда, и эта ночь была всего лишь прелюдией века, но уже видимой тенью скорого, гораздо более глубокого погружения во тьму, время которого тогда ещё не пришло.

* * *
Джо вздрогнул. Он провел рукой перед глазами.

И кто теперь будет свидетельствовать за Стерна? спросил он себя… За человека с мечтой, безнадежной с самого начала. Кто будет делать это за него, кто будет смотреть в Его глаза? Ничего не выйдет…

Джо поднялся на ноги. Конечно, он уже знал, чем всё закончится там, как всё закончится для Стерна. После всех этих лет напрасных попыток и неудач Стерна, придётся другому взять на себя его ношу.

Джо не ощущал за собой долга перед Стерном, а вот перед людьми… Сейчас, когда Стерн движется к смерти, пришло время Джо возвращать подарки.

Шаман Великого Почитаемого Безмолвия племени хопи пошёл по тропинке к пуэбло на вершине месы, к киве, где в тиши подземелья сидели старейшины крошечной нации, повторяя свои гортанные песнопения и птичьи шёпоты, эти таинственные звуки жизни и смерти, в которые они вслушивались с начала времён, эхо отражений от всех материй Вселенной.

Часть вторая

— 4 — Вивиан[163]

В этот ранний час небо над Каирским аэропортом было безоблачным, незамутнённым маревом от ещё не поднявшегося над Синаем солнца. Уставший самолёт развернулся и встал; в обрамлённом каучуком иллюминатора пейзаже замелькали разноцветные группки приближающихся по-двое, по-трое военных в весьма разных головных уборах униформы из нескольких уголков Британской империи и в рубашках с коротким рукавом; а на ногах у них — там, где мужчине следует носить брюки — топорщились широкие накрахмаленные шорты.

«Бодрые самцы во всей красе своего зоологического вида, — подумал Джо, собирая багаж. — Надо быть очень уверенными в себе, чтобы каждое утро маршировать в таких нарядах по всему миру.»


Интенсивно вышагивая, вояки споро продвигались вперёд, их правые руки высоко вздымались, а левые плотно сжимали приклады карабинов.

Джо добрался до двери самолета и начал спускаться по трапу. Он сошёл всего на несколько ступенек, когда увидел странную фигуру мужчины в белом, которая, похоже, ожидала именно Джо. Фигура утвердительно кивнула головой, а затем двинулась к нему.

«Господи, — подумал Джо. — Это что за чудо-юдо?»


И действительно, фигура являла собой удивительный образ.

Над белоснежными теннисными туфлями белеют высокие гольфы под белым полотном шорт. Оснащённая знаками отличия элегантная белая рубашка нараспашку до талии открывает грудь. На груди подпрыгивает и сверкает золотой кулон, а шкура леопарда небрежно драпирует плечо. И над всем этим нависает огромным облаком шляпа с широкими полями, с одной стороны загнутыми и прихваченными кокардой на австралийский манер.

«Христосе», — подумал Джо, когда спустился по трапу и нашёл свой путь перекрытым. Мужчина в белом встал не более чем в футе и, отдавая честь, притопнул ногой по взлётно-посадочной полосе.

— Сах! — взревел он. — Как летелось?[164]

Утренний перегар ударил Джо по лицу. Не в силах вдохнуть, он только кивнул.

— Нормально? — рявкнул лейтенант, выдыхая вновь.

Два идеальных ряда массивных зубов светлой улыбкой внезапно мелькнули на его лице. Джо кивнул опять.

— Отлично! — заорал лейтенант. — Позвольте, спросить, сэр? Это правда, что вы, янки, пришли, чтобы выиграть для нас войну? Опять протянули нам руку через океан?

Джо сглотнул:

— Я не американец.

— Как это «не американец», сэр? Проделали такой путь из этой бесплодной пустоши, (как вы, парни, называете это место, Аризона?) из далёкой чортовой колонии, и даже не американец? — Головы повернулись. Глаза смотрели. А лейтенант всё кричал, перекрывая трап. — Жаль слышать, сэр, что на самом деле вы приехали на сафари! Только заскочили поохотиться на буйволов, не так ли? Продемонстрировать флаг и дать знать, кто главный?


Джо поднял руку и шагнул вперёд, чтобы обойти человека — жест, который лейтенант неправильно истолковал как знак дружелюбия.

— Вылазка за свежими трофеями? Новые шкуры для библиотеки и аккуратная насечка или две на прикладе старого ружья?

Джо наконец обогнул это ходячее недоразумение и направился в сторону зданий терминала. Лейтенант быстро зашагал рядом.

— Без обид, сэр, — взвизгнул он. — За то, что я принял вас за янки, я имею в виду. Некоторые из моих лучших друзей — янки. Буду рад сообщить вам имя моего портного.


Джо шёл прямо. Белая фигура, пританцовывая, пыталась подстроить шаг, но постоянно сбивала темп, и то вырывалась вперёд, то отставала.

— Мы слышим разные барабаны. Как и все остальные люди, если подумать. И, пожалуйста, поверните налево, сэр. Во-он к тому ангару. Там нас ждёт замаскированный военный фургон.

Джо, не сбивая шаг, повернул. Когда они отдалились от групп наблюдающих военных, Джо потихоньку спросил:

— Будьте добры, скажите мне, что всё это значит?


Лейтенант уловил вопросительный тон в голосе Джо, но, видимо, не расслышал слов. Он качнулся поближе, но недооценил расстояние и врезался в Джо всей массой тела. Джо полетел вперёд и приземлился на взлетно-посадочную полосу. Лейтенант упал ему на спину и, прищурившись, уставился в небо.

— Заметили что-нибудь, сэр? Джерри появился там с самого раннего утра. У вас хорошие рефлексы.[165]

— Иисус Христос всемогущий, — пробормотал Джо.

— Не могу определить самолёт этого гада, — прошептал лейтенант в ухо Джо, продолжая пристально сканировать небо. — Гансы чертовски умны.

— Отвали от меня, — пробормотал Джо.

Глаза лейтенанта, в дюймах от глаз Джо, посмотрели искоса.

— Что, сэр? Вы говорите, что «штука» заходит со стороны солнца?[166]

— Слезьте с моей спины. Сейчас же.

Лейтенант нервно усмехнулся и начал выпутываться.

— Да, сэр. Прошу прощения, сэр. Просто никакая предосторожность не лишняя, когда вокруг Гансы. Война есть ад, так то.


Упираясь коленом в спину Джо, лейтенант наконец поднялся и Джо с трудом встал на ноги.

— Слушай, ублюдок, скажи мне прямо сейчас, что это значит.

— В смысле, сэр? Значит? Pardon me, сэр, но в мире идет война, какого смысла вы ищете?

— Ладно, стоп. Вы устроили представление у трапа самолёта, и на вас этот нелепый костюм… Какого чорта?

— О, моя униформа. Видите ли, сэр, поскольку секретная разведывательная работа требует высокой степени инициативы, нам рекомендуется выражать свой индивидуализм в повседневной одежде. А что касается того, как я приветствовал ваше прибытие, мы опытным путём пришли к тому, что лучший подход — прямой подход. Другими словами, делая тёмные дела, мы стараемся сохранять как можно более естественный внешний вид. Это, безусловно, самое эффективное прикрытие.

— Я не знал, что белые тенниски и леопардовая шкура — это «естественный внешний вид» в военное время.

— О да, сэр, белые немного изменились. Вы, видимо, слегка заржавели, пока были в отсутствии; это может случиться с любым собравшимся вернуться в строй пенсионером из Аризоны. Но сегодня, сэр, мы ведём себя не так, как показывают в старых фильмах.

— Да уж вижу.

— Вот именно, сэр. В двух словах: мы практикуем здесь шпионаж 40-х годов, а довоенные фильмы, безусловно, устарели. Хотя как и прежние шпионы мы тоже находимся на солнечной песчаной равнине старого Ближнего Востока, у нас сейчас проблемы с вербовкой, сэр. Люди теперь далеко не те, что раньше, ни как нации, ни как личности. Возьмём Балканы, к примеру.

— Какие, к чорту, Балканы?

— Именно, сэр, особенно Балканы. Там всё очень изменилось. Во всей этой нынешней гнили нет места прежним представлениям о чести. На Балканах совсем позабыли о честной игре. Времена меняются, сэр.

Джо застонал.

— Что с вами, сэр?

— …не могу выпрямиться.

— А, не расстраивайтесь, сэр. Большинство людей ожидает, что шпион будет выглядеть как Квазимодо, с безумным лицом слоняющийся по колокольне. Главное — быть в курсе последних технических разработок, именно так сейчас ведётся эта игра. В разведке вы или оснащены современными техническими средствами, или вы ничто. Можете себе представить, как бы это выглядело, если бы мы шарахались по аэродрому Каира в плащах, с сигаретами, свисающими из уголка рта, и оглядываясь через плечо, не следит ли за нами какой-нибудь гиппо?[167]

— Следят?

— Именно, сэр, местные жители. Они может и не стали более темнокожими, чем их предки, описываемые в эпосах прошлого, но теперь они не столь предсказуемы, как прежде. Темны их души.


Лейтенант продолжил путь к ангару, наблюдая за Джо. После нескольких болезненных попыток тому наконец удалось распрямиться. Лейтенант усмехнулся и кивнул.

— Очень хорошо, сэр. Так вот, у нас тут есть куча блаженных неряшливых свиней, высматривающих хоть что-то, что они смогут продать-передать немцам. Например, что за подозрительный маленький иностранец прилетел ранним утром в аэропорт Каира? Жилистый мужчина, одетый в ужасный, великоватый для него костюм явно из секонд-хэнд. Прибыл, подозрительно щеголяя щетиной на лице, как будто какой-нибудь Жан Рено. Может быть, вы отращиваете бороду, сэр?

— Да.

— Очень хорошо, сэр. Хотя большинство наших бойцов, учитывая песок в окружающем воздухе и чтобы подчеркнуть свою грубую мужественность, предпочитают усы. Ими хорошо щекотать девок, сэр.

Лейтенант загоготал. Сам он носил огромные — а-ля морж — усищи, вощёные концы которых доходили почти до мочек ушей.

— Цирюльни потом, лейтенант, давайте о деле. Я ожидал другого приёма.

— Вы имеете в виду так называемые сигналы распознавания, которые шпионы-ветераны используют, чтобы обнаружить друг друга среди блеющего стада? Оно вам надо, сэр?


Лейтенант хлопнул пятками теннисных туфлей, отдал честь и сузил глаза.

— Пожалуйста. Предположим, что мы в терминале аэропорта, сэр, и ваши документы проверяет некая едва грамотная рядовая свинья. Пока вы бродите вокруг, к вам подходит импозантный лейтенант и вкрадчиво вовлекает вас в любезный разговор, в ходе которого он вдруг использует два ключевых слова: Бруклин и мусор. В этот момент лейтенант невзначай вынимает из кармана ключи и, будто скучая, позванивает ими.

Лейтенант полез рукой в левый карман и достал кольцо с ключами. Он пристально посмотрел на Джо, бряцая ключами у того перед носом.

— Вот так, сэр. Теперь отзыв. В левом кармане вашего поношеного пиджака лежит свёрнутое издание популярного лондонского еженедельника. Вы берёте его в правую руку и обмахиваетесь, будто веером. Лейтенант удовлетворен отзывом, и забирает у вас журнал. Хорошо, сэр, номер журнала тот самый, не так ли?

Джо протянул ему журнал.

— Да, однако год издания не оговаривали и я, из экономии, украл его в библиотеке.

На обложке журнала объявлял о долгожданном мире Чемберлен.

— Превосходно, сэр. Убедились? Оно, конечно, можно было и сразу так сделать, но это, понимаете ли, скучно.


Они продолжили путь и скоро подошли к ангару.

— Ну, вот мы и пришли, здесь нас дожидается верный шпионский скакун.

Лейтенант открыл дверь ангара, подошёл к маленькому древнеегипетскому фургончику и гордо стал рядом с ним.

Во весь кремового цвета бок фургона была разбрызгана яркая зелёная надпись:

ЖИРНАЯ РЫБА АХМАДА & ЛЕВАНТИНСКИЕ ЧИПСЫ
Лейтенант проследил за взглядом Джо.

— Умно? Широко известный в узких кругах экипаж. Путает врага и заставляет свиней думать, что мы в бизнесе доставки (что в некотором смысле правда). Дело в том, что никакая осторожность не лишняя, когда отбываешь наказание в шпионской профессии. Не только острое наблюдение в любые времена, но и чем острее наблюдение, тем лучше времена — вот мой девиз.

* * *
Как только они забрались в кабину, лейтенант пошарил по коленям Джо, нащупывая его руку, и, найдя, с энтузиазмом затряс.

— Моё имя — Вивиан, сэр, и, несмотря на бравый внешний вид, я не кадровый военный. В штатской жизни я был археологом. Подземным кротом, так сказать. Вам наверняка доводилось уже сталкиваться с людьми, увлечёнными прошлым. Нам в руки попадает расколотый горшок — мусор — и глаза наши загораются! Я кое-что копал здесь перед самой войной и случайно попал в это шоу.

— О, понимаю.

— Да, сэр, от фараонов — прямо в современность. Короче говоря, всё началось так: немцы поняли, что выросло новое поколение молодых мужчин и пришло время дать ему шанс. Ещё одна война, чорт возьми. Я, естественно, сразу же явился властям. Вивиан здесь, сказал я и продолжил, что буду счастлив носить винтовку влюбой траншее, в какую пошлют. Но они только взглянули на мой послужной список — на опыт раскопок — и отправили меня в один из кабинетов, что скрыты в здании около ворот королевы Анны. «Видишь ли, старый конь, — сказал мне там генерал в штатском, — мы не можем позволить тебе слоняться по грязи Фландрии, как какому-то быдлу, ты слишком ценен для этого. Мы просто обязаны предложить тебе то, что те, снаружи, называют разведкой. Что скажешь?» — Вивиан пошевелил бровями. — Нет нужды говорить, сэр, что мой ответ был очевиден: «Просто дайте мне точку отсчёта, от которой искать Мата Хари — и я весь с вами, в тени.» Тогда генерал сердечно пожал мою руку и пробормотал: «Хорошее шоу, старый фрукт. И теперь, когда ты официально секретный агент, Вив-старый конь, Вивви-мой мальчик, теперь, когда ты тайный шпион, как и все мы, — добавил генерал, — первое, что тебе нужно сделать, это выйти через заднюю дверь и увидеться с C».

— И что? — спросил Джо.

Вивиан усмехнулся.

— Ну, я, как было указано, вышел на улицу через заднюю дверь, нашёл нужный адрес в некоем переулке, поднялся по лестнице к двери без таблички, и сразу же прямо перед собой увидел секретного начальника секретной службы — C, как мы его называем. С сидел в кресле, повёрнутом к стене, сохраняя тайну личности. Ну, я сразу понял, что это чертовски умный парень, наш старый добрый С. Так вот, я улыбнулся ему в спину и доложил: «Вив, секретный агент империи, прибыл. Всегда готов!». После чего старый добрый C сказал: «Смотри сюда, Вив, Си здесь». — Вивиан заржал. — Или, возможно, шеф сказал: «С здесь, Вив, С здесь». Или это было: «Смотри сюда, Вив, смотри сюда».

— Дельфийский оракул.

Вивиан кивнул.

— Вы начинаете улыбаться, сэр. Однако продолжу: «Вив? — пробормотал C, обращаясь к стене, — Пожалуйста, слушайте внимательно, потому что я не стану повторять. Суэцкий канал в опасности, а это жизненно важная артерия Империи, и нам нужен надёжный человек, чтобы не сводить с него глаз. Возьмите чёрную таблетку на столе позади меня, она содержит цианистый калий — это на всякий случай». И вот ещё что, сэр: всё то время, пока С говорил со мной, он, похоже, вязал.

— Вязал? — спросил Джо.

Вивиан усмехнулся.

— Да, сэр. Спицы судьбы, полагаю. Затем я прошёл интенсивную подготовку по скрытности, изуверству и коварству, а также быстрый курс по подделке документов, и вот — я шпион. Вивиан Аравийский…

* * *
Он напел мелодию из оперетты Оффенбаха и завёл мотор. На пассажиров обрушился громоподобный рёв. Вивиан усмехнулся, и прокричал:

— Прошу прощения за это, сэр. Дырка в выхлопе. Заметил только вчера. Не было времени отдать обезьянам-ремонтникам.

— O кей.

— Что?

— Всё путём, — крикнул Джо.

Чтобы быть услышанным, он прислонился к Вивиану, и когда Джо снова откинулся на спинку сиденья, бумажник Вивиана поменял владельца.

— Тогда поехали, сэр.


Раздался яростный скрежет коробки передач, и маленький фургон понёсся по взлетно-посадочной полосе; резина его мягких шин для езды по пескам дико визжала. Вивиан засмеялся. Джо уставился на него. Впечатляющие моржовые усы Вивиана на ветру отошли от лица, обнажив ткань с изнанки. Выражение лица с тонкой линией клея над верхней губой казалось опасно близким к сумасшествию.

Вскоре фургон уже подъезжал к сторожевой будке у ворот. Вивиан начал тормозить.

— Приближается проверка, — закричал он. — Прикиньтесь идиотом, сэр, а я разберусь с этими обезумевшими от солнца болванами.

Они остановились. Несколько жандармов стояли перед будкой часового с чашками в руках. Когда один из них подошёл к фургону, Вивиан перегнулся в окно и понюхал его чашку.

— Чай, — крикнул он Джо, и вновь повернулся к жандарму. — Этот бедно одетый парень — янки, который пришёл, чтобы выиграть для нас войну.

Жандарм изучил карточку, которую дал ему Вивиан.

— Что это за хрень? — спросил он.

— Что случилось, мой дорогой друг?

Жандарм зачитал вслух:

— «Предъявите этот купон в кабаре „Кит-Кат“ и получите один напиток бесплатно. Просто скажите, что вас послал Ахмад, и не пожалеете. Запомните только волшебные в древней стране пирамид слова: „МЕНЯ ПОСЛАЛ АХМАД“. (У Ахмада есть и особые купоны. Он всегда рад исполнить ваши мечты. Мумии доступны по спецзаказу.)»

Жандарм уставился на смеющегося Вивиана.

— Не тот карман, что надо. Сейчас.

Вивиан пошарил в другом кармане и извлёк пропуск.

— А купон оставьте себе, вам он нужнее.


Они покинули аэропорт и встали в длинную очередь грузовиков, ползущую в Каир.

Прежде чем фургон хоть сколько-нибудь продвинулся, Вивиан снова начал кричать:

— Теперь, я знаю, вы умираете от желания спросить меня, сэр. Что насчёт местных жителей, не так ли? Другие парни могут сражаться с налившимися пивом немцами и останавливать танки, но шпион должен двигаться через пустыню, как рыба сквозь воду, не так ли? Что сказать о местных жителях, сэр? Как гласит история, тысячи людей, строивших пирамиды, питались исключительно луком, чесноком и редиской. — Вивиан громко рыгнул. — Вонь — вот слово, которое я имею в виду. Без сомнения, строителей пирамид сожгли лук, чеснок и редиска. Но прошедшие тысячи лет не сделали дыхание простых египтян слаще. Это вводит вас в курс дела, даёт атмосферу, не так ли?


Они свернули с шоссе и поехали по людным улицам. Вивиан всё время сигналил, махал в окно и улыбался массам людей.

— Чертовы свиньи! — вдруг завопил он краем рта. — Они выглядят бесполыми, но они хитрые, хитрые.

Джо недоумевал. Фургон всё медленнее и медленнее продвигался сквозь толпу, пока не пришлось вовсе остановиться. В то время как Вивиан был повернут лицом к Джо, в окно прямо за Вивианом засунул голову араб. Сначала он с любопытством изучил внутренности фургона. Затем пристально взглянул на затылок Вивиана и убрал свою голову. Через мгновение за окном появилась небольшая доска с меловой надписью:

— Я МАРКСИСТСКИЙ НЕМОЙ МУСУЛЬМАНИН. ДАЙТЕ МНЕ НА ПОЕСТЬ, НО, ПОЖАЛУЙСТА, ПРИДЕРЖИ СОЛЬ. Я НА БЕССОЛЕВОЙ ДИЕТЕ. ХВАЛА АЛЛАХУ И МАРКСУ, ВСЯ ВЛАСТЬ ЗА МУХАММЕДА И СТАЛИНА. БЛАГОДАРЯ.

— Гнусные люди, — кричал Вивиан, не зная, что сзади стоит и всё слышит араб, — Ворьё! — он взвизгнул. — Их пальцы всегда в движении, сэр, никогда не забывайте об этом.

Доска исчезла, и скоро вновь задралась вверх:

— ТЫ ОТКАЗЫВАЕШЬСЯ ПОМОЩЬ МНЕ, ПОТОМУ ЧТО Я ТЕМНОКОЖАЯ?

— Я уже говорил это раньше и скажу ещё раз, — кричал Вивиан. — Очень неосторожно тереться здесь плечами.

Араб выглядел убито. Доска упала и снова поднялась:

— К ЧОРТУ ТВОИ ДЕНЬГИ, ЖИРНАЯ КАПИТАЛИСТИЧЕСКАЯ РЫБА.

Вивиан пристально смотрел на Джо.

— Другими словами, остерегайтесь свиней. Поняли, сэр?

* * *
Через некоторое время они смогли ехать дальше и вскоре остановились на тихой, когда Вивиан заглушил двигатель, улице. Джо сидел, завороженно слушая шумы города.

— Мы на месте, сэр.

— Очень хорошо, Вивиан. А где именно?

— Улица Лепсия, или Клапсия.[168] Район, опозоренный временем, сэр, хорошо известный романтическим путешественникам как Коптский квартал, а также как Старый Каир, но жителям города известный просто как «трущобы».

— Спасибо, что подбросили, Вивиан.

— Вам спасибо, сэр, за то, что составили мне компанию. Нам, фронтовым товарищам, надо успевать жить полной жизнью, когда мы не в окопах. — Вивиан философски помахал рукой; жест, по-видимому, должен был закончиться вдумчивым перебором усов. Но вместо этого Вивиан нашёл оба уса на одной стороне лица. Он вернул их на место и усмехнулся. — Шпионаж, сэр, странная и смертельная игра. Теперь, если вы пройдёте немного вперёд и спуститесь вниз по следующему переулку, то выйдете к невзрачному строению под названием «Отель Вавилон». Номера этого отеля, а в прошлом — дома терпимости, использовали для кратких поебушек во время сиесты неудавшиеся коммерческие агенты и бедные клерки. Но то было раньше, сэр. Теперь «Отель Вавилон» служит укрытием для транзитных шпионов, таких же странствующих рыцарей, как вы.

— Давайте ближе к делу, Вивиан.

— Действительно, сэр, сейчас. В полумраке холла вы найдёте хранителя ключей, грузного египтянина в соломенной шляпе, такой, которую в гражданских кругах называют канапе. Зовут его Ахмад. Он будет читать газету. Вы можете хлопнуть по звонку на стойке, если хотите, и всё, что вам далее придётся сделать, это сказать, что вас послал мистер Блетчли.

— Блетчли, вы говорите?

— Совершенно верно, сэр. Блетчли, в нашем фильме он актёр заднего плана, который как садовник опрыскивает листья пальм или как билетёр проверяет билеты у таких пассажиров, как вы. Он весьма скрытен, наш Блетчли. Но в этом вы убедитесь сами.

— Теперь-то всё, Вивиан?

— Немного терпения, сэр. После того как вы понежитесь в однозвёздной вавилонской ванне, наденете городскую одежду и сожжёте эти лохмотья, к вам придёт один из наших товарищей-шпионов.

— Когда его ждать?

— Не далее как сегодня вечером я представлю вас друг другу. Всё ясно, сэр?


Прежде чем Джо добрался до переулка, фургон уже прогремел по улице Лепсия, или Клапсия, в противоположном направлении. На углу Джо остановился прикурить сигарету и заодно прошерстить бумажник Вивиана. Внимание Джо привлёк телефонный номер, записанный химическим карандашом индийскими цифрами на упаковке презервативов.

«Что ж, неплохое начало», — подумал он.

* * *
Отель Вавилон оказался узким строением в четыре или пять этажей. Краска на фасаде облупилась, входная дверь была распахнута. Швейцара не имелось, и вместо человека узкий вход караулил турникет со счётчиком.

За стойкой на высоком табурете сидел и сквозь очки в роговой оправе глядел на газету египетский Иван Поддубный. На нём была плоская соломенная шляпа, и он, несомненно, слышал шаги Джо в коридоре, но не потрудился оторвать взгляд от газеты.


— Меня прислал мистер Блетчли, — сказал Джо.

Египтянин, не поднимая глаз, протянул руку к стене позади и снял с крючка один из ключей.

— Верхний этаж. Это самый тихий номер, а также и самый большой. Если вы там рядом с дверью случайно углядите шелковый шнур для вызова горничной, то не утруждайте себя. Здесь нет горничной со времён Первой мировой.

— Понятно. Мистер Блетчли также сказал, что вы могли бы кое-что для меня достать.

Грузный египтянин наконец глянул на Джо, и слегка раздражённо произнёс:

— Ну, я могу попробовать, но лучше вечером, вы же понимаете. Вообще-то говоря, такие люди сейчас ещё только ложатся спать.

— Я имел в виду бутылку виски и завтрак.

— О. Английский завтрак?

— Да, если можно.

— Это займёт около получаса. Тут рядом готовит еду навынос одна женщина (некогда, исполняя «танец живота», она кормила этим свой живот), она изобразит «английский завтрак». А виски я могу принести через несколько минут.

— То, что нужно.

— Я позабочусь об этом. Три стука — виски, два — завтрак.


Джо повернулся к лестнице и остановился, ему в голову только что пришла некая мысль.

— Кстати, у вас случайно нет свободного номера на первом этаже? Высота меня беспокоит.

Грузный египтянин потянулся за другим ключом.

— Есть на втором. Номер поменьше, но столь же тихий.


Джо поднялся по лестнице и нашёл нужную дверь в задней части здания, вдали от улицы. Коридор был пуст и Джо присел, чтобы заглянуть в замочную скважину. Увидел там край узкой кровати, стул, стол. Окно напротив двери закрывали тростниковые жалюзи. Джо осторожно отпер дверь и уронил ключ в карман. Затем поднял чемодан и прижал к груди. Повернул ручку.

Распахнул дверь и пронёсся через комнату, швырнув чемодан в окно. Жалюзи унесло с чемоданом, а Джо нырнул следом, кубарем прокатившись по мягкой земле.

В покинутом номере что-то глухо рвануло. Джо сразу же вскочил и осмотрелся по сторонам. Он стоял в маленьком дворике, в который выходили две двери. Та, что была за спиной Джо, вела обратно в «отель Вавилон». Джо поднял чемодан и по прямой пересёк дворик. Там надавил ручку двери, она открылась.


Лестница за этой дверью вела вниз к ещё одной незапертой двери.

Джо очутился в узком подвале с низким потолком и ещё одним входом-выходом с другой стороны подвала. Посреди помещения за столом сидел человек и читал газету. Над головой его горела одинокая лампочка от патрона которой свисал электрический шнур, подсоединённый к спирали электроплитки. На ней парил чайник, а рядом на столе расположились заварник со сколотым носиком и несколько помятых металлических чашек. Джо опустился на стул и отряхнул грязь, что принёс со двора.

— Блетчли?

Мужчина продолжал читать свою газету, спрятавшись за ней.

— Верно.

— Что сейчас взорвалось там, наверху?

— О, всего лишь хлопушка. Конечно, это могла быть и бомба.

— Конечно. А это ваша стандартная процедура?

— Можно и так сказать.

— И к чему эта игра?

— Это не игра, они просто хотят знать, годитесь ли вы. Для любителей в отеле нет свободных номеров.

— Гожусь ли? Ладно. Тогда такой вопрос: зачем встречать меня в аэропорту вы отправили сумасшедшего?


Человек, известный как Блетчли, глянул поверх газеты, показав один только глаз. Джо показалось, что в глазу этом блеснула слеза.

Но голова снова скрылась за газетой, и Джо не успел понять, что это было.

«Он плачет? — задумался Джо. — Чего это он прячется?»


— Вивиан, должно быть, этим утром просто был в приподнятом настроении, — сказал человек, известный как Блетчли. — На гражданке он служил актёром мюзик-холла и, когда ему это взбредёт в голову, может устроить настоящее шоу. Чашечку чая?

— Не откажусь.

Чайник исчез за поднятой газетой.

— Сколько сахара?

— Нисколько.

— Это просто сахар.

— Верю, но я не употребляю сладкого.

— Получаете достаточно с выпивкой, да?

— Что-то вроде того.

Из-за газеты высунулась рука с металлической чашкой. Пожухлая рука, слегка дрожащая. Джо взял чашку и обжёгся о металл. Отставил чашку и подул на неё.


— Вы заминировали все комнаты наверху?

— Нет, только две. Задние комнаты на первых двух этажах. Если выскочить в окно из любой другой комнаты, можно запросто переломать кости, а то и свернуть шею. Я не предполагал, что вы окажетесь где-то ещё, кроме как там, где вы и оказались.

— Ну, это имеет смысл, — сказал Джо.

— Так и есть. Теперь, полагаю, вам надо поспать после перелёта. Вы не ушиблись?

— Нет.

— Это хорошо. Они бы не хотели, чтобы с вами что-то случилось до того, как вы приступите к работе.

— Ешё бы. Скажите, а этот подвал ваш обычный офис или просто прифронтовая землянка?


Газета зашуршала, но голова не появилась. На мгновение за столом воцарилась тишина.

«Какой недружелюбный трактирщик», — подумал Джо.

— Послушайте, — сказал голос из-за газеты. — У вас нет причин принимать это близко к сердцу, но вы должны сообразить, что вы для меня не какой-то особенный. Я не знаю, кто вы и какое у вас задание, и мне всё равно. Это не входит в мои обязанности. Я делаю то, что от меня требуется; и того же от вас ожидает Монастырь. Если мне приказывают заложить мину, я её закладываю. А если вы ищете общения, то можете испытать свою удачу на улицах. Для меня бизнес есть бизнес. Ясно?

— Яснее некуда, — сказал Джо.

— Вот и славно. Встретимся здесь снова в девять вечера.


Джо опять попробовал отхлебнуть чай, но металлическая чашка все ещё была слишком горячей. Он встал.

— Блетчли, вы случайно не знаете человека по имени Стерн?

— Не лично, он птица не моего полёта. Я просто председатель монастырского Комитета по прибытию и отъезду. Выйдете через другую дверь, она ведёт в переулок. Повернёте направо и попадёте на улицу. А там опять направо. Приятных снов.


Джо направился к лестнице. На полпути он притормозил и оглянулся на поднятую газету.


— Кстати, вы не вернёте Вивиану бумажник? Он почти пуст, но владельцу может быть ценен. — Джо выложил кошелёк на стол. — А кто такая Синтия?

Один глаз Блетчли появился над газетой.

— Кто бы это мог быть?

— Это маленькая «моя прелесть» по имени Синтия. В бумажнике есть её имя и номер телефона.

Блетчли заглянул в бумажник.

— И кого ****, кого ебёт Вивиан?

— Не знаю, я подумал, что вам может быть интересно. Номер телефона Синтии почти такой же как тот, который мне дали на экстренный случай. Я имею в виду, что если один из ваших арлекинов развлекается с одной из ваших же коломбин без вашего ведома и инцест остаётся в семье, то это неважно. Но, наверно, папе всё же следует знать.

Блетчли промолчал. Единственный видимый Джо слезящийся глаз его продолжал помаргивая смотреть поверх газеты.

* * *
Джо вышел на улицу, остановился в лучах утреннего солнца, глубоко вздохнул и подумал:

«По крайней мере, после такого-то начала, дальше должно стать лучше.»

И, беззаботно насвистывая, вновь вошёл в отель «Вавилон» с главного входа. Ахмад сразу же оторвался от газеты.

— Доброе утро, — сказал Джо.

Ахмад уставился на него и озадаченно выдал:

— Вы удивительные люди.

Джо улыбнулся.

— Мы? Почему во множественном числе?

— Из-за вашей маскировки. Могу поклясться, что здесь только что был ваш двойник.

Джо улыбнулся шире.

— А этот мой двойник, он направился наверх, не так ли?

— Да, на второй этаж. Не более десяти минут назад.

— И сильно нуждался в виски?

Ахмад поднял бутылку.

— Вот оно. Я как раз собирался отнести.

— Ну, нет необходимости идти в поход вдвоём. Я сам прослежу, чтобы он всё выпил. Нам с ним нужно кое-что обсудить тет-а-тет.

Джо забрал бутылку у Ахмада из рук.


— Подождите минутку, — сказал Ахмад. — Вы действительно его двойник, или тот же самый человек?

— Это зависит от точки зрения, — ответил Джо. — Мы оба занимаем одну и ту же голову, но это не значит, что мы всё время думаем одинаково. Тот, что сейчас в номере наверху, склонен много слушать и держать свои мысли при себе, в то время как я… у меня душа нараспашку.

Мрачные черты лица Ахмада медленно разгладила застенчивая улыбка.

— А, понятно.

«Шпионы — они такие, — думал он, — Тем более эти, которые транзитом. Из Бедлама в Кащенко.»

— Чудесно, — кивнул Джо. — И, кстати, разве не прекраснейшее сегодня утро; здесь, в Та-Кем?[169]

Ахмад смутился.

— Вы всё время по-разному это повторяете, но о чём вы? О погоде?

— Ну да.

— Так погода здесь всегда одинаковая.

— И это вполне может быть, но я-то не каждый раз имею в виду одно и тоже.

— И что это значит?

— Только то, что мне нравятся пустыня и солнце, — сказал Джо. — И я думаю, что мне понравится Коптский квартал, также известный как Старый Каир. И, вероятно, это захудалое место, которое вы называете «Отель Вавилон», и, вероятно, Вивиан тоже. Но не Блетчли. Что ж, всё разом не может быть идеально.


Ахмад пошевелился, глядя на Джо.

— Я знаю Блетчли, конечно, но кто такая Вивиан? — Джо описал его, Ахмад покачал головой. — Я никогда не видел никого подобного.

— Не видел?

— Нет. И никогда не слышал ни о ком по имени Вивиан.

— Верю. А это единственный «Отель Вавилон» в квартале?

— Единственный в Египте!

— И ваше имя Ахмад, не так ли?

Ахмад улыбнулся.


— В этом нет никаких сомнений. Я ношу это имя всю свою жизнь.

— Так. Полагаю, для начала фактов более чем достаточно. Слишком много фактов за один раз может только запутать. Итак, доброго вам утра, а нам — спокойной ночи.

Джо рассмеялся и, с бутылкой виски в руке, направился к лестнице.

— А завтрак?

— Непременно, как только будет готов. Два стука, я буду ждать.


Джо, насвистывая, пошёл вверх. Ахмад наблюдал за ним, пока тот не скрылся из виду, а затем опустился на карачки за стойкой, в каковом положении Джо, — когда вошёл в отель во второй раз, — чуть-чуть его не застал. Ахмад решил, что придется ему теперь быть осторожнее, раз в «Вавилоне» остановился гость.

Улыбка моны Лизы проявилась на лице Ахмада, когда он в стене за прилавком тихо открыл секретную панель.

* * *
Высоко среди пустынных гор, в древней крепости, известной как «Монастырь», по последним крутым ступеням спиральной лестницы поднимался монах. Поднялся. Постучал в деревянную дверь. Подождал, мысленно считая до двенадцати. Повернул толстую железную ручку. И прошёл внутрь.

Маленькая круглая комната в башне когда-то служила смотровой площадкой. Толстую кладку стен, открывая вид на пустыню, через регулярные промежутки прорезали узкие щели-бойницы. Крошечные лучики яркого солнца сверлили пыльные тени маленькой комнаты, которая была всё ещё мрачна в этот ранний час, несмотря на ослепительный уже свет снаружи.


Однорукий человек, одетый в безукоризненно накрахмаленные хаки, стоял близко к одной из щелей в дальней стене. Стоял выпрямившись как на параде и, казалось, прозревал сквозь пески Западной пустыни и видел наступающих где-то там немцев.

Монах ждал. Через мгновение откуда-то снизу по древней крепости поднялся тусклый ритм органной музыки. Однорукий наконец повернулся лицом к монаху.

— О, это ты. Что у тебя?

Монах протянул настоятелю лист бумаги, тот быстро прочитал послание и снова повернулся к пустыне.

— Итак, — пробормотал он, — наша новая «пурпурная семёрка» наконец-то на месте и готова начать…

Он улыбнулся, скрывая лицо от монаха.

— Кто встретил армянина в аэропорту?

— Актёр, сэр. Англичанин по имени Лиффи. Статист. Встретил самолет и отвёз армянина прямо в гостиницу «Вавилон».

Однорукий засмеялся.

— Для армянина, несомненно, получилось странное первое знакомство с Каиром. Ему многое предстоит узнать, а вот чтобы сделать это, времени не так много. Карты выложены для брифинга?

— Да, сэр.

— Я спущусь через десять минут.

— Да, сэр.

— Это всё.

— Есть, сэр.

Монах щёлкнул каблуками и, тихо закрыв за собой дверь, вышел. Органная музыка из глубин монастыря взлетала и разливалась всё громче, наполняя комнату гулким эхом.


— Стерн, — пробормотал однорукий, — Теперь мы, наконец, покончим с этим предателем, и Роммель больше не сможет предугадывать каждый наш шаг до того как мы его сделаем… Но мы должны быть дотошными, не совершать ошибок. Да, без ошибок.

Он прищурил глаза и чувственно погладил толстую средневековую кладку — защиту от беспощадного блеска пустыни под солнцем.

— 5 — Лиффи

Несколько дней спустя Джо сидел на подоконнике в номере отеля и смотрел в темноту, как вдруг в дверь постучали, однако так тихо, что он едва расслышал.

«Два стука — еда и три — выпивка», хотя сегодня он Ахмада ни о чём не просил. Джо подошёл к двери и открыл, держа одну руку в кармане.

Посреди коридора стоял мужчина, невзрачный, не молодой и не старый, бог весть какой национальности. Взгляд его метался, он шевелил губами, дёргался и почёсывался. Ещё он непрестанно кривил лицо: то хмурился, то улыбался неуверенным изгибом губ.

Джо ошарашенно уставился на него.

«Изо всех ртов что я видел, у этого товарища самый необычный, — подумал он, — самый живой.»

Незнакомец перебирал ногами и то слегка приседал, то вставал на цыпочки. Затем он явно запаниковал и отступил дальше по коридору, ни разу не взглянув прямо, а всё время смущённо глядя в пол.

«Комок оголённых нервов», — подумал Джо.

Незнакомец что-то пробормотал и усмехнулся, качая головой, как будто его сдерживало какое-то непреодолимое сомнение.

Даже размер пришельца, казалось, менялся, пока он шарашился по коридору вперёд-назад; то увеличивался, когда этот топотун приближался, раздвигая локти и вытягивая голову вперед, то уменьшался, когда сжимался в себя.

«Туда-сюда, как будто маленький катер мечется по тёмным водам ночного Нила. — Подобрал метафору Джо. — Но что это за фрукт?»

Руки незнакомца были заняты несколькими бумажными пакетами — со снедью, по-видимому. Наконец он сделал шаг вперёд, вновь попытался изобразить улыбку и прохрипел:

— Аааа? Грааа…

Джо он показался безобидным.

— Я могу вам помочь? — Джо отобрал у немтыря, пока не рассыпались, пару пакетов и занёс в номер. Мужчина всё ещё стоял в коридоре, нервно переминаясь с ноги на ногу.

— Вы не хотите войти?

Посетитель неуверенно шагнул вперёд и пробормотал:

— Вы не узнаёте меня, не так ли?

— Не узнаю. А должен?

— Полагаю, нет. Быть признанным самим собой — вот что важно.

— Простите?

— Это моя вечная беда — никто не спросит автограф.

Он выглядел таким несчастным, смущённо шоркая ногой по ковру, что Джо пришлось сдержать желание обнять его. Вместо этого он выудил из рук мужчины последний бумажный пакет и положил на стол.

Затем коснулся руки незнакомца.

— Кто вы такой?

Незнакомец робко взглянул и вновь опустил глаза.

— Я экскурсовод, провожу экскурсии по этой улице, — прошептал он, — Законный бизнес, хотя, честно говоря, дела не идут с начала войны. Прошедшей войны, не этой. Но тем не менее…

— Да?

Незнакомец глубоко вздохнул.

— …но, тем не менее, улица Клапсиус всемирно известна среди тех, кто ищет тайну жизни. Эту улицу многие и многие философы считали оазисом душ. И знаете, почему эта улица более значима, чем Сфинкс, пирамиды и даже Нил?

— Почему?

— Из-за гудения. Разгадка очень проста, не так ли?

Джо уставился на незнакомца.

— Вы сказали, «гудение»?[170]

— Верно, — пробормотал незнакомец, — я говорю о вибрациях. Видите ли, на этой улице прежде водились невероятно мудрые шлюхи, они завораживали клиентов своими напевами. Настолько завораживали, что теперь нет ничего необычного в том, чтобы встретить в любом уголке земного шара некогда сильных, уверенных в себе мужчин, философски свернувшихся калачиком прямо на мостовой и неспособных подобрать слюни. Напетые шлюхами силлогизмы перевернули мировосприятие клиентов, оставив от их прежних «я» шелуху… — Незнакомец сверкнул краткой улыбкой. — Европейцы уверены, что первые мистические места, в которых работают вибрации, были обнаружены в Болонье примерно в начале XIV века, что и привело к Возрождению. Но на самом деле, как и история большинства вещей связанных с развитием цивилизации, история таких мест уходит в глубь времён гораздо дальше, чем обычно принято считать. На этой самой улице традиция гудения восходит к тому периоду, который в Европе называют «тёмными веками». Здесь, на Востоке, в ту пору было не так темно, как в странах Запада, и учёные продолжали изучать сказки «Тысяча и одной ночи» и делиться своими высокоинтеллектуальными выводами… Вы знакомы, наверное, с этим произведением литературы?

Джо ошарашенно произнёс:

— Конечно я слышал о нём, да.

Мелькнула другая улыбка, менее нервная чем раньше.

— Хорошо. Тогда вы наверняка знаете, что арабы позаимствовали «Ночи» у персов, которые, в свою очередь, услышали их в Индии… Это интригует, не так ли? Представление о просвещённом Востоке не стыкуется с примитивным гудением, эхом отдающемся вверх по стреле времени из неведомой дали туманных веков Древней Индии? Честно говоря, до того как мне открылась истина, мысли о зарождении всех этих странных наречий там, на субконтиненте наших душ, просто изводили меня. Теперь, когда я знаю, я вижу, что это была действительно блестящая инновация индийцев — слияние гудения с цивилизационным импульсом… Дьявольские факиры… — Незнакомец вскинул голову и фыркнул, какая-то развратная мистика ползала по его лицу. — Но признайте, — он вдруг возбуждённо взревел. — Разве это не открытие, что человек и «Ом»[171] переплетены гораздо более тесно, чем кто-либо подозревал до меня? Что повторять одно — значит тайно повторять другое? Что индийские мудрецы давно обнаружили этот поразительный способ помочь колоколам души и колоколам плоти звучать одновременно? Что душа и тело таким образом, вопреки западной мысли, разговаривают друг с другом не только в мистических книжках, но и на самом деле? Что вся человеческая история может быть таким образом сведена в одну глубокую фразу? Что всё дело в том, что человек ищет свой настоящий дом? Иными словами: фром хумммм туумммм[172]. И вот, наконец — тухумммм[173]


Джо уставился на него. Гудящий звук продолжался и продолжался. С маниакальной усмешкой на лице, незнакомец двигал всем телом в монотонном ритме, ободряя кивками и завораживая Джо.

Пустив ветры, Джо смог выбраться из транса.

— Но это экстраординарно, — пробормотал он.

— Правда? — спросил незнакомец. — Убедились? Время чудес никуда не ушло.

Джо засмеялся.

— Как вы сказали, вас зовут?

Улыбка мужчины мгновенно исчезла. Глядя на Джо с чрезвычайно серьёзным выражением лица, он откашлялся.

— Я не сказал, но меня зовут Вивиан и это я привёз вас из аэропорта, простите.

Вивиан покраснел, его руки заметались в волнении. Джо засмеялся и тепло пожал ему руку.

— Вивиан? Это действительно вы? Вас не узнать без парика, теннисок и леопардовой шкуры. Мне приятно видеть вас снова.

Вивиан немного отступил, выглядя ещё более смущённым, чем когда впервые вошёл в комнату.

— Правда? Вы не сердитесь на меня?

— Нет. Конечно же, нет. Почему я должен сердиться?

— Из-за моего тогдашнего поведения. Но простите, это была роль, роль. Когда я встречаю новичка, я должен играть какую-то экзотическую роль… Я так думаю… и иногда я теряю контроль над собой и взрываюсь во всех направлениях. Это временное безумие.

— Забудьте об этом, Вивиан. В любом случае, уместнее вам сердиться на меня.

Вивиан растерялся.

— Мне? За что?

— Из-за Синтии. Надеюсь, вы понимаете, что мой поступок не имеет к вам лично никакого отношения. Это только бизнес. И для меня, и для Блетчли.

Вивиан вздохнул.

— Ах да, Блетчли, кто же ещё. Я так и подумал, когда она сегодня мне не дала. «Бизнес есть бизнес, не принимайте это близко к сердцу», любит говорить Блетчли. Но какая это ерунда; конечно я приму это близко к сердцу. Ведь именно моя единственная жизнь вянет как урюк в этом сухом, чёрством, чортовом бизнесе. Вы не возражаете, если я присяду? Ноги болят.

— Конечно, Вивиан, выбирайте: кровать или единственный стул?


Вивиан уселся на кровать и снял туфли. Тяжело вздохнув, он умял подушку, накрыл её курткой и лёг, задрав на подушку ноги. Некоторое время разглядывал облупившуюся краску на потолке, затем закрыл глаза.

— Слетел с катушек, — пробормотал он. — Я всегда стараюсь поднять ноги над головой, чтобы увеличить приток крови к мозгу. Это моя астма тормозит меня, и самое странное, что у меня её не было, пока я не приехал в Египет, можете себе представить? Общеизвестно, климат пустыни должен лечить такие вещи, а не вызывать их. Но что поделать? судьба, жизнь, весь этот блюз. Да, похоже на блюз. Такой ритм я слышу. — Вивиан слабо улыбнулся, затем со стоном ощупал свое горло. — О, это тело, этот хрипящий джаз-бэнд души. — Он открыл глаза и засмеялся. — Но оставим музыку в стороне, позвольте мне сразу сказать вам, что я пришёл не по работе. Я здесь, чтобы извиниться, и теперь я — это только я, и ничего больше. Вы голодны?

— Голоден, Вивиан. Я как раз думал уходить, когда вы постучали.

— Значит я вовремя. Там в пакетах жареная курица, а также хлеб и немного вина, чтобы попытаться помочь вам забыть нашу первую встречу. Курица должена быть весьма вкусна; я покупаю здесь у женщины, в молодости зарабатывавшей танцем живота, знакомой Ахмада. Кстати, это именно она давным-давно рассказала мне о местной традиции гудения. Вино немецкое, должно быть неплохим. Одна из групп наших коммандос не более недели назад взяла его в плен из личного фургона Роммеля. — Вивиан нахмурился. — Но, возможно, вы захотите сохранить вино для лучшего случая. Вы не раните мои чувства, если решите поступить так. «Я привык к пощёчинам, пинкам и ударам судьбы», как говорил Пьетро Белькампо.

— Сегодня подходящий случай для вина, Вивиан.

Джо достал штопор. Вивиан облегчённо улыбнулся и замурлыкал популярную мелодию.

— Кстати, Вивиан — это ваше настоящее имя? Ахмад утверждает, что никогда не слышал такого имени, и по описанию он вас не признал.

Вивиан нахмурился. Потом застонал.

— О, Ахмад правда так сказал?

— Да.

Вивиан повернулся на бок и, покусывая губы, грустно посмотрел на Джо.

— Это тяжёлый удар, — вздохнул он. — А с чего вы заинтересовались моим именем?

— Ну, я не знаю, Вивиан, просто посетила мысль. Но если вы не хотите об этом, давайте забудем, без обид.

— Забыть? Мои имя, фамилию, род?! Пожалуйста, рассмотрите меня внимательно. Мои черты лица. Разве я никого вам не напоминаю?

Пробка выскочила из бутылки.

— Ну, может быть, — сказал Джо. — Не могу сказать, что узнаю.

— А раньше? Когда мы ехали из аэропорта?

— Нет. Может… да нет.

— Даже совсем немного? Неужели в этом мире нет ничего, кроме пощечин, пинков и ударов!


— Подождите, — сказал Джо, — кажется, до меня дошло. Вивиан, говорите? Вивиан? Конечно! Точно. Поразительное сходство.

— Есть?

— О да, вы меня удивили, Вивиан МакБастион. Я не узнал вас сразу, потому что редко видел ваши изображения, фото. В индейской резервации не каждый день видишь людей такого уровня.

— Да уж.

— Ну, такое имя мне очень нравится, — сказал Джо. — Оно имеет привкус аристократической шотландской крепости, затаившейся в прохладном тумане и готовой отразить любое нападение.

Лёжа на спине, Вивиан мрачно улыбнулся в потолок.

— Да вы поэт. Но не спешите с выводами. В мире огромное количество путаницы и совпадений, и, боюсь, я играю в этом некоторую роль. Увы, это только верхняя шелуха. Готовы ли вы очистить луковицу?

— Конечно, почему бы и нет?

— Тогда приготовьтесь. Моё полное имя Вивиан МакБастион Ноул Лиффингсфорд-Плющ[174].

Вивиан нахмурился, и мрачно продолжил:

— Кроме того, я скажу вам, почему так замаскировался, что не узнать. Я не он.

— Вот те на!

— Я имею в виду, что это моё настоящее имя, но на самом деле это не я. Моего отца звали Лифшиц. Когда родители приехали в Англию из Германии, они решили изменить фамилию, как сделали Баттенберги, поэтому занялись перебором подходящих слогов, и появился Лиффингсфорд, прямо как у лидера тори. А для мягкости добавили «Плющ». Не думаю, что они в то время хорошо понимали английский.

— Знаю, как это бывает, — сказал Джо. — Я сам не понимал его толком, пока мне не исполнилось пятнадцать или шестнадцать.

— Так вот, перебравшись в Англию, они купили маленький магазинчик, уютное заведение в самом центре Лондона. Посчитали, что это удачное вложение средств. Англия, милая Англия, страна лавочников и так далее. Позже, когда я родился, они порылись в воскресных таблоидах, чтобы найти там имя для меня, и вот что отыскали. Но я их разочаровал. Они хотели, чтобы я стал дантистом.

— Родители…

— Все всегда звали меня «Мелиффи»[175], кроме моих матери, отца и Блетчли. Но Ахмад и все остальные здесь знают меня как Лиффи. Да, так вот, дантистом я не стал, зато стал клоуном, грустным клоуном. И это моя проблема.

* * *
— Потому что мир так печален, что мы обязаны смеяться, иначе мир станет ещё более опасным местом, чем сейчас. — Лиффи смущённо улыбнулся. — Как и многим, мне нравится притворяться, будто есть какое-то возвышенное объяснение личным причудам. По правде говоря, я стал грустным наверное потому, что много ночей перед войной провёл в залах ожидания железнодорожных вокзалов. Вы когда-нибудь замечали, что у людей, живущих ночью, нет костей? Хотя возможно, так только кажется из-за плохого освещения.

— И почему вы решили стать клоуном, Лиффи?

— Почему? Ну, я не думаю, что таким родился. Пародируя взрослых, я вскоре обнаружил, что мои ужимки могут заставить людей смеяться, а вызывая смех, я получаю сладкое. Так что я продолжал делать то, что приносило некоторое удовольствие, сладости. Вот так и началась моя карьера артиста и я как-то постепенно вошёл с ней во взрослую жизнь.

— Но вы не такой, как большинство людей, Лиффи.

— Не такой. Меня слишком долго носило по миру. — Лиффи улыбнулся. — Вы спросите, насколько долго? Не тот ли я странствующий из древности еврей? Мне самому иногда кажется, что эти мои странствия продолжаются двадцать пять веков. Иногда это пугает меня, и я боюсь быть ночью один. — Лиффи печально опустил глаза. — И я часто боюсь, — прошептал он. — Но есть и другая причина, которая не даёт мне быть таким как все. Чтобы подражать людям, нужно их понимать, и в этом моя проблема. Следует быть злым, чтобы преуспеть в этом мире, а если вы хотите преуспеть по-настоящему, надо попросту ненавидеть людей. Но как я могу кого-то ненавидеть, когда я знаю, что чувствуют люди? — Лиффи вздохнул. — Иногда мне хочется стать дантистом; появляется кариес, вы убираете его, и пришлёпываете на это место блестящее золото. Это польза, люди ждут в очереди, чтобы увидеть вас и назвать вас герр профессор доктор или Panzergroupcommander[176]. Но чтобы добиться успеха, нужно думать о людях как о зубах, как это делают нацисты. — Лиффи остановился перевести дыхание; в горле у него елозил астматический хрип. — Хотя это должна быть не просто ненависть, помогающая вам лично продвигаться вперёд и выше. Это сильное чувство, думаю, придётся назвать отвращением к самому себе. Вы обращали внимание, что люди, похоже, ненавидят нас, евреев, в зависимости от того, насколько они втайне противны самим себе? Не то чтобы не было бесчисленных причин, почему люди выбирают для ненависти евреев, а не самих себя. В конце концов, кто хочет ненавидеть себя? Кто бы не возненавидел кого-то другого, если есть кого?

— Вы видели много ненависти, Лиффи.

— Естественно, ведь я еврей. То есть, когда я не король старой Англии. Или шут. Или Святой Дух в какой-нибудь вневременной сказке о жизни, смерти и воскресении.

— Вы складываете всё в одну корзину, Лиффи.

— Это только потому, что я много странствовал и видел так много людей и мест, что не могу притворяться, будто мне легко выделять разные звуки мира или обманывать себя, считая их простыми «трали-вали», а не непредсказуемо сложными фугами… Ненавидеть еврея? Что может быть проще? Это же так просто — ненавидеть дерево или ветер или восход солнца. — Лиффи поднял глаза. Джо он показался вдруг очень маленьким и хрупким. — Но я слышу и простые, чистые звуки, Джо. Вы можете подумать, что я желчный человек, который видит в жизни только горькие вещи, а это совсем не так. Есть и хорошее, есть масса добрых людей, которые мне интересны. Просто сейчас, с войной и нацистами…

— Я понимаю, Лиффи.

— А вы? Вы? Могу я поделиться с вами тем, что чувствую на самом деле? — Лиффи улыбнулся смущенно. — Знаете, что я на самом деле чувствую в глубине души? Я чувствую, словно внутри меня, как по церковной ризе, вышиты золотые колокола и зёрнышки граната. — Лиффи улыбнулся. — И это ощущение даёт мне надежду, что я смогу идти дальше, что не убоюсь зла, как бы ни был тёмен путь впереди.

— Вы можете расшифровать их значение, Лиффи? Вы можете сказать мне, что означает золотой колокол? А гранат?

Лиффи опустил глаза.

— Да, — прошептал он. — Я постоянно чувствую всех людей разом. И вас, и каждого человека. Ибо мы — странные и чудесные создания, и звуки в наших душах столь же ясны, как звон золотого колокола. И на языке у нас, помимо сладости зёрен граната, выросшего под жарким солнцем, всегда есть привкус от праха земного. — Лиффи посмотрел сквозь потолок и улыбнулся. — Так что я не напрасно много бродил и играл много ролей, Джо. Жизнь — это удивительное благословение, и чем больше мы о ней узнаём, тем становимся богаче. Ковыляя в пыли, мы слышим звон золотых колоколов.

* * *
Тут Лиффи резко сел на кровати и засмеялся, сверкнув двумя идеальными рядами блестящих белых зубов. Затем пальцы его замерцали перед ртом, плечи обвисли, и он превратился в маленького сморщенного человечка, дряхлого и беззубого. Поднял вынутые изо рта зубные протезы и посмотрел на них, как кукловод двигая один, а затем другой.


Вниз пошла нижняя пластина. Смех.

Вверх пошла верхняя пластина. Трагедия.


Лиффи засунул протезы на место и посмотрел на Джо.

— Жубы, — сказал он и пошамкал ртом. — Зубы. Они фальшивые. Я тут намедни сформулировал «Закон Лиффи»; он гласит: хорошие зубы говорят о незрелости. Поразмыслите, и вы увидите, что я прав. У кого хорошие зубы? Догадались? Вот! Естественно, и мы с вами чьи-то дети. Даже самый мудрый человек в мире для родителей всё ещё мальчик. Но это не моя проблема, чужая; я отвлёкся. Так вот, я не мудрый, и пока не старый, а моя проблема — нерешаемая, навсегда. Это просто жопа!

— Вы достаточно практичны, Лиффи.

— Нет, недостаточно, как вы скоро убедитесь. «Я понимаю пользу практичности, но быть практичным мне никогда не хотелось. На самом деле, когда я изучаю себя, то прихожу к выводу, что фантазии всегда значили для меня больше, чем полезные знания.» Это цитата. Вы знаете, кого я процитировал?

— Кого-то из охотников за Синей Птицей?

— Да, Эйнштейна. Кстати о птичках, моя Синтия теперь отказывается со мной спать. Потому что я втянул её в неприятности с начальством, с Блетчли.

— Мне очень жаль.

— О, она это переживёт. А вот как общение с ней аукнется мне? Синтия ждёт от Ближнего Востока романтики, поэтому хочет, чтобы в каждую нашу встречу я был кем-то другим, новым. Одну ночь я солдат из Бомбея, без ружья, копьём яростно атакующий Хайберский перевал, не снимая ботинок. А на следующую — арабский шейх, в одержимости своей борзой сукой катающийся по ковру. — Лиффи нахмурился, его настроение изменилось. — Романтизм? Воображение? Но не всегда ли человек был загадкой? Было ли ещё что-нибудь настолько противоречивым от самого начала времён? Он мечется от возвышенного к безобразному, от Эйнштейна к Синтии, и так по кругу, как говорил Заратустра. — Лиффи застонал. — А истинное дно — это нацистские «сверхлюди». До войны немцы очень возбуждались реслингом мускулистых блондинок в грязевой яме. После того, как в кабаре заканчивалось вечернее представление, с желающих собирали дополнительную плату и устраивалиэксклюзивное шоу. Полуобнажённые женщины, хрюкающие в грязи под аккомпанемент Баха и Моцарта, ревущий электропатефон с драматическим переключением на Вагнера в момент продвижения в Panzergroupcommander того, кто хрюкал громче всех, сумевшего вдавить всех остальных в грязь… Да. — Лиффи задыхался и брызгал слюной. — А вы заметили, что когда Роммель носит гражданскую одежду, он выглядит как мелкий хулиган? Щербатая швабская шпана? До войны он успел послужить комендантом штаб-квартиры Гитлера. Как он им стал? Должно быть, снискал расположение, не так ли? И Гитлеру, надо полагать, понравилось то, что он увидел в Роммеле, что говорит нам об этом «пустынном Лисе» гораздо больше, чем нынешние боевые столкновения… Гитлеру он нравится? Это хорошо? — Лиффи схватился за горло и на мгновение Джо показалось, что он сейчас задохнётся. — Для прибывшего из Нового Света я могу показаться чрезмерно чувствительным к образу, который нахожу в этом германском термине, Panzergroupcommander. Честно сказать, внутри мне намного хуже, чем вам видится при взгляде снаружи. Намного хуже. Это гусеничное слово — для меня просто воющий кошмар. С таким же успехом можно встряхнуть во мне ту же первобытную черноту, если крикнуть мне в ухо: «Казак!». — Лиффи вздрогнул и повёл плечами. Вздохнул. — Эти озарения каждый раз немного укорачивают мне жизнь.


«Псих. — подумал Джо. — Озарения у него! Одержимость это, вот что.»

* * *
Ночь длилась и разговор кружился в маленькой комнате отеля «Вавилон» за кружками вина. Лиффи узнал больше о Джо, а Джо узнал больше об Ахмаде, Блетчли и Стерне. И о подразделениях британской разведки, известных избранным как «монахи» и «жуки-плавунцы», одно со штаб-квартирой в пустыне, другое — в каирском институте ирригационных работ. Конечно, Лиффи знал, что Джо попал в Каир по каналам Монастыря, поскольку Блетчли был монахом.

И как оказалось, Лиффи был дружен со Стерном. Не по службе, поэтому о работе Стерна он почти ничего не мог рассказать.

— Мы познакомились в институте, — сказал Лиффи, — но мы не очень близки и при встречах никогда не говорим о делах. Кругом и так война… Как правило, мы просто встречаемся в каком-нибудь баре пообщаться, развеяться.

— О чём вы обычно говорите со Стерном? — спросил Джо.

— Ах, пустые вокзалы, жители ночи, довоенная Европа. Стерн в юности учился в Европе. И ему нравятся мои пародии. Они заставляют его смеяться, по крайней мере, так было раньше. В последнее время ничто его не веселит.

— Вы встречались с кем-нибудь из его друзей?

— С Мод, американкой, она работает на жуков-плавунцов. Занимается переводом документов, вроде, не работой на холоде. Я видел её только пару раз. И конечно, Ахмад, он тоже давний знакомый Стерна. Но вы же понимаете, разведчики обязаны отделять личную жизнь от работы.


Джо кивнул.

— Расскажите мне, пожалуйста, всё что знаете о Монастыре и о жуках-плавунцах, Лиффи. Вернее то, что вы вправе рассказать.

Лиффи пошевелил челюстями, грызя и пережёвывая мысли.

— Ну, у них разные области интересов. Области эти, конечно, не имеют ничего общего с географией. Это больше вопрос типа… или, лучше сказать, уровня интеллекта. Вещи, которыми занимаются монахи, скрыты дымкой догадок; ведь монахи фанатично хранят свои секреты. Монастырь обращается к жукам за информацией и поддержкой, но это не симбиоз. Монахи берут, но не дают. Держат периметр.

— Конкурируют ли эти две группы друг с другом?

Лиффи пожал плечами.

— Не могу сказать с уверенностью. Думаю, они иногда сотрудничают по необходимости. Но, хотя конечная цель одна, надеюсь, пути их лежат на разных уровнях. Полагаю, на самых тайных тропах больше вероятность встретить монаха, а не жука. Кстати, просто из любопытства я поинтересовался, что знают о вас, Джо, плавунцы, а они о вас и не слышали.

— Я наглухо секретный шпион. У вас не тот уровень, вероятно.

Лиффи улыбнулся.

— О, я не вопрошал открыто. В кладбищенской смене[177] есть один клерк, он ровнодышит на женские ножки, а я его друг…

— Ага. А что Стерн? С какой группой он сейчас связан?

Лиффи замялся.

— Стерн — особенный, не так ли? Похоже, он делает большую работу и для монахов, и для плавунцов, такую опасную, что я даже думать об этом не хочу… Но послушайте, Джо, я уверен, вы уже поняли, как мало я разбираюсь в этих вещах. В спектакле разведки я всего лишь рабочий сцены; замена реквизита, то-сё. И откуда мне знать, чем занимаются люди, которых называют монахами или жуками? В наши дни разведывательные группы плодятся в этих землях так же, как раньше религии. А может Монастырь этим и занят? Творением… Бог знает, конечно, но я предпочёл бы верить, что Монастырь — это своего рода мираж военного времени, а не что-либо постоянное.

— Вы наверняка зря наговариваете на монахов, Лиффи.

— Ну, они очень интересная кучка, и Блетчли — только краешек. Одно из самых странных дел, которое у меня случилось с монахами — это ночная поездка к Сфинксу и пирамидам. Блетчли был за шофёра, а на заднем диване некий джентльмен играя мундштуком терзал меня непонятными загадками… Кстати, если вы решили, что Блетчли странный, просто подождите, пока не встретите Уотли.

— А кто это?

— Аббат-настоятель Монастыря. Можно просто — ему такое обращение нравится — Ваша Милость[178]. Вот он странный так странный. Я знаю, что это нормально для человеческой натуры — сражаться на каждой войне, как на последней, так легче. Армагеддон, Рагнарёк. Но Уотли, похоже, переусердствовал. Чрезмерная одержимость, знаете ли. Настолько, что я иногда задаюсь вопросом: знает ли он, какой сегодня век? Конечно, многие верят, что рождены не в то время и не в ту эпоху; это правда, безумие не исчезнет никогда. Но всё-таки вы увидите странные вещи в кельях Монастыря, может быть, раковые. Жизнь-то там есть! она развивается, растёт. Но куда-то не в ту сторону, а на выходе — деформируется…


Голос Лиффи затихает.

Или так только кажется Джо, когда он выныривает из кружки и прислушивается. Мрачные выдумки Лиффи о тайнах Монастыря больше не слышны Джо. Разум его затуманивается и медленно погружается в тревожные тени беспокойного сна.

— 6 — Сфинкс

За час или два до рассвета
Джо проснулся и оторвал лицо от скатерти. На узкой койке лежал навзничь и похрапывал Лиффи. Джо оглядел заваленный пустыми бутылками вина и куриными костями стол и нахмурился. Тут Лиффи захлебнулся храпом, открыл глаза и посмотрел на Джо с беспокойством.

— Выспались? Вы как? У вас нет температуры? Во сне вы будто боролись с самим собой, что конечно немудрено после моего рассказа о гудении.

— Честно сказать, мне нехорошо, — сказал Джо, ловя руками свою кружащуюся голову.

— Это вполне объяснимо, — пробормотал Лиффи. — Краткая история мира производит такой эффект на любого. Нет ничего более тревожащего, чем память. Я по себе знаю что вы сейчас чувствуете, потому что помню свои ощущения от первого пробуждения в этом мире. Когда я родился, я имею в виду. Немногие могут вспомнить такое, но я могу.

— Джо застонал, крепче сжимая голову.

— Вы спросите, что я чувствовал в тот момент? — Лиффи, похоже, не шутил. — Оскорбление. Потрясение. Ошеломление, сука, тем, что мне открылось. Изгнанник из счастливого Рая, тропически тёплого и ритмично текучего безопасного чрева. Мне всего несколько секунд от роду, я всего лишь крошечный красно-сырой пучок дрожащих впечатлений. И вдруг белая, огромная фигура в маске хватает меня и злобно бьёт по жопе. Пощечина, — э-э, поджопник, — вот так, ни за что! И я закричал, наш путь — только кричать[179], Джо. И в тот момент я осознал всё, просто всё, и сказал себе: «Ты влип, вот дерьмо». — Лиффи поднялся и сел на кровати. — Ну? Я правильно прозрел грядущее, не так ли? Это один из тех редких случаев, когда человек оказался прав с самого начала. С самого начала. — Лиффи рассмеялся, потом нахмурился. — В конце концов, наши тела — лишь жалкая броня для души… И зачем вы носите эту шляпу?

— Какую шляпу?

— Эту выцветшую малиновую шерсть. Вы выглядите в ней как больной эльф, нуждающийся в подаянии. Вы в порядке, Джо?

— Я же сказал, что плохо себя чувствую, — пробормотал Джо.

— Тогда мы должны немедленно убраться отсюда, — сказал Лиффи, вставая. — Близится рассвет, так почему бы нам не взглянуть на пирамиды? Ну же, Джо, почему бы и нет? Свежий воздух, по крайней мере хуже не будет. И разве мы не из расы бесстрашных охотников? Нам, дерзким искателям приключений суждена необходимость алкать знания:

«о братья — так сказал он — на Восток
пришедшие дорогой многотрудной,
остался малый до рассвета срок.
Проснулись чувства, все их, сколько есть,
отдайте постиженью новизны,
чтоб с первыми лучами мир увидеть.
Подумайте о том, чьи вы сыны;
вы созданы не для животной доли,
но к доблести и знанью рождены»[180]
Джо прочистил кашлем свои липкие лёгкие, разум его всё ещё плавал в тумане.

— Меня укачивает.

Лиффи фыркнул.

— Надо идти, Джо, соберитесь. Приключения — это всё для таких как мы. Приключения в нашей крови. Просто вспомните о тайных шпионских приказах, которые мне дал в Лондоне Главный Шпион, когда отправил сюда. Разве я не говорил вам, что он мне сказал?

— Нет. Что?

— «Иди на восток, дитя моё, всегда на восток».

— Он так сказал?

— Точно. И после этого общего введения приступил к конкретике: «А) дитя моё, неторопливое туристическое путешествие — вот чем вы займётесь; смотрите и слушайте.

Б) гуляйте, ешьте местные блюда.

В) исследуйте пещеры и пустыни, и запоминайте поговорки-пословицы аборигенов.

Г) можете попробовать пасти коз, если время позволит.

Но сохраняйте направление на восток, это ваша основная цель, дитя моё.

Д) удачи.

Е) приятной поездки.»

Лиффи рассмеялся.

— Возможно, немного расплывчато. Но меня бы не удивило, узнай я что вы, Джо, получили такие же указания. Пойдёмте. — Лиффи помог Джо подняться на ноги и надеть шляпу. Он мягко подтолкнул Джо к двери, всё время успокаивающе бормоча. — Свежий воздух… да, я знаю, что вы чувствуюте, но вам нужно сбежать из этой комнаты, да и вообще из «отеля Вавилон»; он к сожалению очень мало изменился с тех пор, как здесь был расквартирован отряд Наполеоновского верблюжьего корпуса…

— Ахмад рассказывал. В вестибюле есть мемориальная доска, посвящённая этому событию… Здесь спали верблюды Наполеона. С открытыми глазами…

— Конечно, Джо, именно так и было. А теперь идёмте… — Они выбрались в коридор и Лиффи запер дверь. — Тссс, — прошептал он. — У тьмы есть уши, и, как путние шпионы, мы сейчас станем ниндзя.

Они спустились по лестнице на цыпочках. Ахмад спал прямо у стойки, сидя на высоком табурете и положив голову на газету. Рядом с его локтем лежало несколько больших круглых кунжутных вафель, видимо оставшихся после полуночного перекуса. Лиффи сгрёб их.


— Идущие в разведку берут свой паёк, а остающиеся в тылу желают им удачи. — прошептал он. — Вы замечали, что все Каирские шпионы в антрактах между шпионствами читают газеты?

Лиффи сделал вид, что перегибается через стойку администратора повесить ключ Джо. Но в какой-то момент он вдруг нырнул под неё, уцепил что-то громоздкое и спрятал за-спину.

«Не слишком-то искусный маневр», — подумал Джо.

Они направились к выходу.


— Мне кажется, все в Каире только и делают, что читают газеты, — прошептал Джо.

— Это правда, но только потому, что все в Каире — шпионы. Здесь у человека нет выбора. Быть шпионом или не быть шпионом — вот настоящая тайна пирамид.

Они вышли в темноту и поднялись по улице Клапсиус.

— Я отправляюсь за фургоном, — прошептал Лиффи, — а вы на следующем углу поверните налево и идите на шум воды к маленькой площади, где страдальческое, покинутое Римом мраморное лицо извергает поток из распахнутого рта. Вы не сможете пройти мимо, а я уже буду там, в ожидании. Заодно и умоемся.

Лиффи убежал трусцой. С тубусом за спиной и бумажным пакетом в руках.

«Должно быть, он оставлял эти вещи у Ахмада за стойкой, — подумал Джо, — Секретничает чего-то».

* * *
Молодой человек отошёл от окна комнаты на верхнем этаже здания в конце переулка, поднял чёрную трубку телефонного аппарата и накрутил номер.

— Они покинули отель, — прошептал он, когда на проводе взяли трубку. — Вдвоём.

И внимательно выслушал собеседника, перебирая провод немногими оставшимися на руке пальцами.

— Хорошо, — прошептал он. — Да. …Я буду здесь.

Он повесил трубку и улыбнулся.

«А теперь настоящий старомодный английский завтрак», — решил он, взял трость и дважды постучал ею в половицы, чтобы хозяйка, бывшая исполнительница «танца живота», услышала и приняла от постояльца заказ.

* * *
Джо находит маленькую площадь и ополаскивает лицо и руки. Всё ещё в состоянии затуманенности он стоит перед небольшим римским фонтаном, тупо глядя на изношенное мраморное лицо и размышляя, что могло задержать Лиффи, как вдруг позади раздаётся леденящий душу крик.

Джо поворачивается.


Из тьмы на маленькую площадь прямиком из бесконечных глубин пустыни несётся бледный конь. Всадник в плаще с капюшоном — свирепый бедуин — высоко поднимает меч и сломя голову бросается на Джо.

«Да поможет мне Бог», — думает Джо, отпрыгивая к стене дома у фонтана и не смея оторвать глаз от чудовищного видения, чтобы не быть растоптанным или разрезанным пополам мечом демона.

Всадник подымает коня на дыбы, зверь встаёт, а затем снова рвётся вперёд. Бедуин хлещет своего скакуна всё сильней и сильней, струится грива и летят из под копыт искры, лошадь и всадник несутся над землёй, наполняя воздух зловонием хладного пота.

Джо чувствует на своей шее влажное дыхание коня и бросается в сторону, оскальзывается и падает на одно колено, заваливается… но в последний момент удерживается на ногах и, прижимаясь к стене, хромая и спотыкаясь, бежит.

Над ним нависает лицо бедуина: ястребиный нос, впалые сверкающие глаза и искривленные жестокостью губы, а глубокие морщины — будто борозды в бледном камне. Это лицо безумного варвара из страшных снов.

«Смерть, — думает Джо, и в сознании вспыхивает образ четвёртого всадника. — имя ему Смерть, нет спасения.»

Джо прижимается спиной к стене и движется крабом, отчаянно нащупывая хоть какое-нибудь укрытие, что угодно.

Чувствует узкий проём в стене и проскальзывает в него, изо всех сил упираясь в камень.

И только когда оказывается в безопасности, начинает кое-что замечать.


Оказывается, у огромного гладкого жеребца удивительно узловатые колени, обвисший живот и мохнатые копыта.

А на морде этого апокалиптического коня болтаются обрывки верёвки.

Джо сплюнул.

На старом коняке, вцепившись ему в гриву, еле держится испуганная фигура, она прижимает какую-то тряпку к ноздрям бедного животного и визжит, что «чуть не расшибся нахер!».

Меч безумного бедуина вовсе не меч, а мотающийся так и эдак тубус.

Измученный рабочий конь опять зачем-то поднят в дыбы. Потом он рушится, подковы передних копыт бьют о булыжники, ноги едва не подкашиваются; кляча вздрагивает всем телом и мгновенно застывает.

Странная иллюзия Джо окончательно растворяется в тенях маленькой площади.

Лиффи спрыгивает на землю, откидывает капюшон и улыбается.

— Дважды, — шепчет он. — Так надо.


Через мгновение они уже бегут по переулку. Пока Лиффи тащит его за собой, Джо оглядывается на брошеного коня; тот одиноко стоит на маленькой площади, помахивая хвостом и опустив морду в фонтан. Лиффи довольно насвистывает.

— Нам это было нужно, чтобы начать день, — шепчет он. — Быстрее, сюда.

— Почему мы убегаем?

Лиффи переходит с галопа на рысь.

— Нипочему. Соответствует моменту.

— Но что всё это значит?

Лиффи чихает. Улыбается.

— Драма, — шепчет он. — Я решил, что нам нужно бодрящее мероприятие, чтобы начать утро.

— Бодрящее, блять? Ты напугал меня до полусмерти.

Лиффи рассмеялся.

— Я видел, да, я видел это по твоему лицу. Кхм. Вы, должно быть, подумали что ваша судьба нашла вас в Самарре.

Джо потянул Лиффи за руку, замедляя шаг.

— И не только судьба, Лиффи.

— Нет? — Лиффи остановился, посерьезнел. — И я взглянул, — забормотал он, — и вот, конь бледный, и на нём всадник, которому имя «смерть». — Лиффи коснулся груди Джо. — Теперь видите, как это бывает? Вам следует быть осторожным, Джо. Пустыня всегда рядом, и даже старый Каир может оказаться опасным местом. И даже отель «Вавилон», особенно если вы его единственный гость.

Джо посмотрел на него.

— Это правда? Там больше никто не живёт, кроме меня?

— Никто, — сказал Лиффи. — И более того, там уже несколько месяцев никто не останавливался. Вы можете спросить Ахмада.

— Но почему?

— Кто знает, Джо? Возможно, он провинился или был временно забыт некими зловещими тайными силами… пока вы не прибыли на место преступления. Возможно, в пальмах Блетчли гораздо больше, чем мы подозреваем.

Но на сегодня с нас хватит отеля «Вавилон». — Лиффи улыбнулся. — Представьте, у меня сработал трюк древних греков. Потребовалось некоторое время чтобы найти старого коняку, оставленного без присмотра. Он был привязан к повозке в ожидании ещё одного унылого дня впереди, старый и усталый, и думал, что уже видел всё… Как вдруг разорвал узы, и мы вдвоём полетели как ветер. Как ветер, Джо! Чудеса никогда не прекратятся!

Джо улыбнулся.

— Я не думаю, что они могли бы, даже если бы захотели, Лиффи, Уж точно не тогда, когда вы рядом. Но что вы сделали с этой старой рабочей лошадью?

— Я просто напомнил ему о радостях жизни, — ответил Лиффи.

— Как?

— Применив рецепт Александра Македонского.

— Что?

— Да-да. Эта тряпка, которую я прижал к ноздрям старого джентльмена, на самом деле сноска, примечание на странице истории Искандера Двурогого. Нужно найти кобылу в похоти и сохранить её запах. И когда эта магия применяется к носу жеребца, даже к носу позеленевшего от старости, его кровь начинает дико пульсировать, и вот он вдруг снова скачущий жеребчик, направляемый безумием страсти. Видите ли, он ничего не может с собой поделать, когда вы суёте ему это прямо под нос. Это и называется «секс».

— Александр Великий делал это? — спросил Джо.

— Либо он, либо один из его слуг, и вы видели, как хорошо это сработало. Запах сохраняет волшебную силу в течение нескольких дней. Умные они, эти древние. Они размышляли, экспериментировали и кое-что знали о сути дела. Включая тот факт, что всё это в голове. Я имею в виду секс.

Лиффи чихнул.

— Как думаете, Синтия будет шокирована, если я расскажу ей об этом? Я полагаю, она притворится шокированной, втайне обдумывая заманчивую идею. И, может быть, позже… ибо кто знает, что за развратные мысли бродят в женских головках?

— Кто знает… — Джо улыбнулся.

Лиффи задрал голову к созвездиям.

— Где же я оставил этот секретный фургон? Наш совершенно неприметный «Ахмадмобиль»? О, я так-то помню где, просто место это похоже на любое другое в мире. — Он рассмеялся, и они снова тронулись в путь. — Мы ещё не достигли цели, но мы её обязательно достигнем.

* * *
Поплутав в переулках, они всё же нашли рекламу жирной рыбы Ахмада и левантийских чипсов. Прежде чем забраться внутрь фургона, Лиффи отстегнул бывший «меч» — длинный кожаный футляр со складной подзорной трубой.

— Ахмада, — сказал он. — Он всегда держит её под рукой на случай, если понадобится особенно глубоко заглянуть в прошлое. Мне конечно следовало попросить, но он так сладко спал. Надеюсь, он не обидится. Он использует трубу только в определённую ночь; кажется, субботнюю. — Лиффи посмотрел на свёрток одежды и улыбнулся. — Плащ бедуина ещё пригодится, а тряпку… Сыграю-ка я роль Бога: оставлю эту волшебную, ароматическую тряпку прямо здесь, на ступеньках этого крыльца. И если какой-нибудь усталый рабочий коняка пройдёт сегодня этим путём и почувствует запах тряпки, оснащённой по рецепту Александра Македонского, он будет вознаграждён так, как давно не мог и мечтать. Загустевшая бледная кровь его вдруг всплеснёт, и он затанцует со страстью молодости, и владелец его будет поражён и все вокруг удивятся. — Затем Лиффи торжественно выпрямился и посмотрел на Джо, высоко подняв руку.

— И вот, будет записано: «соседи говорили друг другу: блестят глаза его и слава Божественной Благодати снизошла на него. Но если старая рабочая лошадка может внезапно превратиться в скачущего игривого жеребчика, посмеем ли мы представить себе, что это должно означать для всех нас?» И слово, как звон золотого колокола, выйдет из этого места и пойдёт благой вестью по всей Земле, принося великую радость всем услышавшим. Ибо есть чудеса в этом мире. И чудеса эти приходят к тому, кто поднимает глаза от булыжников под ногами и смотрит в небеса, отыскивая в своём сердце и тьму и свет… — Лиффи улыбнулся смущенно, опустил руку и кивнул.

— И я знаю, что это должно быть записано, Джо, потому что чудеса всё время рядом. Обычно мы не поднимаем глаз, потому что слабы и напуганы, но когда мы решаемся…[181] А теперь, ну разве не было бы замечательно, если нам этим утром повезёт стать свидетелями ещё одного маленького чуда? Особенно чуда с участием того, кто этого заслуживает? Кого-то вроде Стерна?

* * *
Двигатель фургона тихо замурлыкал.

— Наладили глушитель? — спросил Джо.

— В нём специально сделан вырез, — ответил Лиффи, — это весьма полезное усовершенствование, когда невозможно проехать. Один щелчок выключателя… и египтяне думают, что панцеры Роммеля раздавили восьмую армию и уже грохочут по Каиру. Мгновенно пробки рассасываются и я двигаюсь сквозь рёв волнующейся толпы и приветственные крики со всех сторон. Это немного воодушевляет, если не вспоминать почему они меня приветствуют.


Они ехали по узким улочкам коптского квартала мимо запряжённых лошадьми повозок, и людей согнувшихся пополам под грузом мешков и корзин с овощами. Воздух был свеж и прохладен.

— Столько кафешек! они уже открыты, я смотрю.

— Да, лучшее время дня, — сказал Лиффи. — Мозг ещё наполовину спит и не ужасается ждущим впереди проблемам. Вам срочно необходим кофе или можете подождать?

— Могу подождать. А куда мы направляемся?

— Это сюрприз.

Они выехали из Каира в пустыню, восточный горизонт начал светлеть. Дорога повернула, и Джо увидел пирамиды на фоне тусклого западного неба.

— Вы не шутили? Мы едем к пирамидам?

— Рассветный патруль, — пробормотал Лиффи. — Мы приближаемся к Заре египетской цивилизации. И хотя с постройки пирамид минуло пять тысяч лет, мы здесь найдём чему удивиться. Если нам повезёт…

* * *
На востоке над пустыней разгоралось бордовое зарево. Они лежали на песчаном холмике, глядя на пирамиды и Сфинкса. Лиффи протянул Джо подзорную трубу.

— Смотрите на правый глаз Сфинкса, сконцентрируйтесь на нём. Что вы видите?

— Тени, Лиффи.

— Хорошо, в тенях и скрываются ответы.

— Но что я должен увидеть?

— Кто может знать наверняка? Это странное существо всегда было загадкой, в отличие от всех нас. Просто продолжайте смотреть.

Джо смотрел, чувствуя грудью прохладный песок и вдыхая свежесть пустыни; мысли его сейчас были как никогда далеки от войны. Светало. Джо на мгновение показалось, что в правом глазу Сфинкса что-то шевелится. Мерцание, тени, он не был уверен; восходящее солнце играло тенями на выветренных древних камнях.

Лиффи зашептал:

— Прошлой ночью, помните? Вы много говорили о Стерне, о том, что он для вас значит, и почему вы приехали сюда.

Вы также сказали, что слышали о друге Стерна, старом Менелике Зиваре, египтологе XIX-го века. Вы сказали, что слышали о нём, когда жили в Иерусалиме. Но знаете ли вы, что старик Менелик нашёл время серьёзно покопаться у Сфинкса внутри? Кто-нибудь говорил вам об этом?

— Нет, — Джо пристально вглядывался сквозь подзорную трубу и не верил своему глазу.

— Вот что он сделал, — прошептал Лиффи. — Старик Менелик, этот милый старый крот, прорыл внутри Сфинкса туннель. Вход в туннель скрыт, конечно, а ведёт он к крошечной смотровой площадке, вырубленной стариком Менеликом прямо внутри головы. Что вы сейчас видите?

— Что-то пошевелилось, — прошептал Джо.

— В правом глазу?

— Да.

— Вынимается камень?

— Вроде.

— А теперь?

— Это похоже на лицо, на голову, появляющуюся…

— Откуда?

— Прямо из середины глаза.

Лёжа на спине на песке рядом с Джо и глядя в небо, Лиффи счастливо вздохнул.

— Вы имеете в виду зрачок?

— Да.

— Это похоже на лицо, вы говорите, на голову? И она становится зрачком правого глаза Сфинкса? И всё ещё в тени?

— Да.

— Есть ли у теней форма, которую вы можете распознать?

— Нет, это слишком далеко. Слишком мелко и нечётко.

— Так и должно быть, ведь Сфинкс — загадка. Смотрите внимательнее.

Джо так и делал. Он даже задержал дыхание… И вдруг тихо присвистнул.

— Невозможно.

— Прошептал Джо, а рядом с ним Лиффи закрыл глаза и улыбнулся довольной улыбкой.

— Мне не мерещится? я могу узнать его. Боже мой, это же Стерн!

— Ах, — пробормотал Лиффи, — значит он не уезжал из Каира. Он сейчас наблюдает восход солнца со своего любимого насеста.

Ахмад говорит, что застать Стерна здесь большая удача…Но это зрелище, не так ли, Джо? Что-то стоящее того, чтобы искать, ждать и надеяться.

— Если только Стерн не знал, что я буду здесь. Мог ли он это знать?

— Нет, я ему не говорил.

— А Блетчли?

— О нет. — Лиффи всё улыбался.

— Это случайность, чистая случайность, и я рад, что был тем, кто смог показать вам это. …Ах, чудеса жизни, чудеса. Иногда на рассвете я чувствую себя легким, как голубь. АА…

— 7 — Монастырь

В утренней тени захламленного рулонными жалюзи внутреннего дворика «отеля Вавилон» посиживали и чесали языки Джо и Лиффи. Когда Джо упомянул, что днём вместе с Блетчли едет в Монастырь, Лиффи очень удивился: насколько знал Лиффи, монахи всегда проводили брифинги и встречи по ночам.

— Исключительно ночью, — сказал Лиффи. — Темнота — это то море, в котором они плавают. За всё время, что я здесь, ни разу я не был в монастыре в другое время суток. Кстати, если Блетчли действительно повезёт вас на приём к Уотли средь бела дня, вам хоть не придётся смотреть те ужасные фильмы, которые они там обязательно показывают.

— Фильмы? — спросил Джо, наливая себе ещё джина.

— Об опасностях венерических болезней, — сказал Лиффи. — Те же самые, что крутят в Англии новобранцам. Носы отсутствуют… нет глаза… ямы в головах. Просто ужас. Когда приезжаешь в Монастырь ночью, заставляют на входе отсмотреть пару сеансов. Уродство при свете звёзд. Создают определённое настроение прежде чем впустить в чёрное нутро Монастыря. И этот своеобразный ритуал у монахов не единственный… Отвратительно.


Джо потягивал джин, думая о том, что одно упоминание о монастыре всегда сильно действует на Лиффи.

— Но что вас так беспокоит в монастыре? — спросил Джо.

Лиффи вздрогнул и сцепил ладони, сминая их пальцами. На мгновение он в ужасе уставился на свои пальцы, как будто их скользящие движения отражали его чувства.

— Но в этом-то всё и дело, Джо, я не знаю, я не знаю. Когда вы впервые попадаете туда, всё кажется достаточно нормальным. Вы оглядываетесь вокруг, и это просто старые камни, в которых подразделение разведки устроило свою штаб-квартиру. Просто секретное место, куда приходят и откуда уходят агенты, выполняя обычную работу военного времени. Но, каким-то образом, Монастырь — это и нечто большее, болезнь души, и через некоторое время начинаешь это ощущать.

— Можете выразиться яснее, Лиффи? Что заставляет вас так думать? что-то конкретное.

Лиффи развёл руки.

— Возьмём, к примеру, карты, копии карт четвёртого века. Уотли развесил их по стенам рядом с современными, показывающими оккупированные Германией районы Европы и Северной Африки. На видном месте находится копия Афанасьевского Догмата Веры[182] с символами на полях, которые соответствуют символам на картах, как древних, так и современных, как будто между ними существует какая-то связь…

Лиффи внезапно начал хрипеть, изо всех сил пытаясь дышать, так же, как и когда он говорил о нацистах.

— Что вы имеете в виду, Лиффи? Связь между чем и чем? Вы меня запутали.

— Между немецкими войсками и Афанасьевским вероучением.

— Я слышал о вероучении, Лиффи, но какое это имеет отношение к картам?

— Именно что имеет! Вот это-то и странно. И, честно говоря, я стараюсь не думать об этом. Но вы хотите, чтобы я всё-таки попробовал разложить для вас пасьянс?

Джо кивнул.

Хотя было ясно, что поднятая тема Лиффи не по душе, он всё же заговорил, рассуждая словно находясь в трансе, монотонно.

— Ну-с, начнём. Афанасьевское вероучение выросло из «Арианской полемики», великого кризиса первых дней христианства. Ариане взяли своё наименование от Ария, ливийского теолога, учившего что Христос не может быть одновременно и человеком, и богом. Они утверждали, что Христос был только человеком, и потребовалось некоторое время, прежде чем Церковь смогла победить эту ересь, утвердив свою главенствующую позицию в праве вероучения. Арианство было языческим до мозга костей, и потому его охотно приняли германские племена. И в результате начались большие войны. Римскому императору Юстиниану пришлось сражаться с армиями вандалов в Северной Африке и остготов в Италии, а также вести кампанию против королевства вестготов в Испании, потому что там продолжали придерживаться еретической точки зрения. И кто в это время в Египте являлся достаточно влиятельным для борьбы с ересью Отцом церкви?

— Святой Антоний, — сказал Джо, его голова пошла кругом.

— Святой Антоний, — повторил Лиффи в трансе. — Тот самый святой Антоний, который удалился в египетскую пустыню и стал основателем монашества. И всё это происходило в четвёртом веке после Христа. И сейчас не четвёртый век, а двадцатый. Так что, скажите на милость, делает сегодня Уотли, связывая гитлеровские армии с Арианской полемикой? Да разве нацистское безумие может быть связано с А — р — и — а — н — е[183]? Разве полторы тысячи лет ничего не значат в истории человечества? Или ответ на это — просто пожатие плечами и грустный шёпот: «Не всегда, дитя моё».


Джо был ошеломлён. Некоторое время он просидел с мечущимся разумом, уставившись на Лиффи.

— Но на что вы намекаете? — наконец спросил он. — Что всё это значит?

— Я не могу объять необъятное, — сказал Лиффи, — Итак, мой вывод: мне кажется, что Уотли вместе со святым Антонием и своей тайной армией монахов ведёт кампанию против германских племён еретиков, ведь нацисты XX-го века такие же варвары, как вандалы и остготы и вестготы века четвёртого.

— Настоятель, ага, — сказал Джо. — Лиффи, вы не могли бы вы немного поработать над ним своим воображением?

— Вы имеете в виду предположения? Не факты? Должен предупредить, что Уотли, когда захочет, может быть очень обаятельным человеком. Хотя и с узкими, в отличие от нас, интересами. Но очаровывающий…

— Попробуйте, прошу.

— Ну, если попытаться понять, что на самом деле задумал Уотли там, в пустыне, можно спросить себя: а не убеждён ли Уотли, что немцы отрицают божественную сущность нашей природы? И, таким образом, не воспринимает ли Уотли нацистов как ряженых в новые мундиры древних варваров, носителей еретической арианской доктрины? И не предполагает ли Уотли, что он новый святой Антоний последних дней, вершащий праведную битву против злых германских ересиархов? — Лиффи закашлял, пытаясь перевести дух. — И если да, то почему? Потому что Уотли религиозный фанатик? Фанатик морали? …Эти христианские метафоры — всего лишь метафоры. Христианство есть лишь форма морального подъёма духа, которая оказалась наиболее пригодной для Запада в последние две тысячи лет. Корни конфликта идут гораздо глубже, чем время рождения любой конкретной религии или философии, ибо то что германская, архаичная часть человеческой природы, действительно не может вынести, — это изменения. Любые изменения. Она предпочитает то, что было, в нашем случае — животное состояние. «Очень глубок колодец прошлого, и разве мы не можем назвать его бездонным?» — говорит Манн. И сочится из нашей внутренней тьмы соблазнительный шёпот: …Где был, там и оставайся, дитя моё. Навсегда. Смотри назад и вниз… — Лиффи задыхался. — И вот, в наше-то просвещённое время, — бессмысленная беготня по пустыне и убийства под аккомпанемент Баха. — Лиффи подавился. — Простите, Джо, я просто не могу больше об этом говорить. Ненавижу думать о нацистах и их черноте, и их кожанках, и их мёртвых головах. Они складывают гигантскую пирамиду черепов. О, как это чудовищно!

Джо встал и снова сел.

— Уотли, — пробормотал он[184].

Лиффи кивнул.

— И, что? Что? И всегда кажется, что где-то там есть Уотли. Болезненно терзающий свою плоть, потому что он хочет, чтобы у него её не было, потому что тогда стала бы возможна чистота. Но фактор Уотли существует, и нет смысла отрицать это просто потому, что нам это не нравится. Какая-то часть нас всегда жаждет чистоты, ясности, абсолюта. Жаждет его, увы, хотя живая материя и ясность противоположны, как говорил Эйнштейн.

— И он был прав, как всегда, — сказал Джо. — Но мы, люди, кажемся гораздо более запутавшимися, чем любое другое живое существо, и почему?

— Потому что мы думаем. А нет ничего более губительного для ясности пути к цели.

— Это звучит убедительно, — сказал Джо. — Ваше или опять цитируете?

— Моё. Можно кодифицировать Второй закон Лиффи: «Если хочешь быть уверен, что знаешь, что делаешь, никогда не думай». …Но весь наш разговор наводит меня на подозрения, что если правда когда-нибудь всплывёт, у вас, Джо, будет много забот.

— Вы о какой правде?

Лиффи улыбнулся.

— Правда о Стерне, конечно. Разве важна правда о ком-то другом? Ведь так? Я часто задавался этим вопросом. Это был один из тех вопросов, на которые не было ответа, которые ещё до войны, одинокими ночами в пустых залах ожидания железных дорог мучили древнего ребёнка во мне, мою душу. — Лиффи мягко улыбнулся. — Вечный жид должен интересоваться такими вещами, в этом его предназначение. Тайна других лиц и других языков — чудо во всех его проявлениях… Смотреть и слушать.

* * *
Вскоре они покинули двор, Лиффи отправился записаться на приём к зубнику, а Джо до встречи с Блетчли прилёг отдохнуть.

Тем временем на крыше неподалеку, вглядываясь через бинокль в узкий дворик отеля «Вавилон», лежал на пузе наблюдатель. Глухой как пень, он умел легко читать по губам. Тем не менее, в то утро он обнаружил, что испытывает трудности с человеком по имени Лиффи, из-за того что губы этого человека постоянно двигались, говорил он или молчал. Покусывая и жуя, рот Лиффи никогда не отдыхал.

Собеседник Лиффи, по имени Джо, читался легко. Но к сожалению, большая часть диалога пришлась на Лиффи.

«Им это совсем не понравится, — подумал наблюдатель, — Чёртов губошлёп».

* * *
Джо задремал и, проснувшись и взглянув на часы, понял что опаздывает. Он ополоснул лицо, бегом спустился вниз, перебежал дворик и открыл дверь в тайный подвал выданным Ахмадом ключом. Скорее сбежал по ступенькам и распахнул вторую дверь, ожидая нагоняя.

Блетчли, однако, встретил его в хорошем настроении. Как только Джо вошёл, Блетчли отложил газету и встал, протягивая для пожатия единственную руку.

«Так вот что он прятал! Калека.»

Джо начал извиняться за опоздание, но Блетчли отмахнулся:

— Неважно, я только налил вторую чашку чая. Желаете присоединиться?

Джо согласился, и Блетчли потянулся к чайнику.

«Господи, он ещё пытается улыбаться. Бедолага.»


Блетчли был одет в старый комплект хаки и имел сегодня совершенно непрезентабельный вид. В первую их встречу он показался элегантным и даже эффектным в своём деловом костюме, пусть и с пиратской чёрной повязкой на глазу. Но в мешковатых хлопчатобумажных брюках и мятой рубашке Блетчли выглядел потрёпанным. Слишком большого для него размера брюки неровными складками обхватывали талию, ботинки повидали много дорог. Один из рукавов рубашки был закатан, в то время как пустой болтался непристёгнутым. Теперь Блетчли выглядел совсем не впечатляюще. Хрупкая усталая фигура.

На мгновение Джо померещился одинокий садовник, нанятый обрабатывать чужой сад за кров и еду.

Блетчли налил чаю, улыбаясь Джо изрезанным шрамами лицом. Как ни странно, часть шрамов, похоже, была приобретена им относительно недавно.

«С такой рожей только и улыбаться. Квазимодо», — посочувствовал Джо.


— Я заходил сегодня утром поздороваться с Ахмадом, он упомянул, что вы рано вышли на прогулку. Я и сам ранний воробей, всегда таким был. Конечно, в такое время как сейчас в любом случае долго не поспишь. Так же без сахара?

— Да, спасибо. Есть что-нибудь интересное в сегодняшних газетах?

— В основном Роммель, как обычно, — сказал Блетчли. — Он всего в сорока милях от Тобрука, и ничего не происходит. Как будто Роммель заранее знает о каждом нашем шаге. Чорт возьми, но именно так оно и есть.

Джо подул на чай в металлической чашке и задумался. А что, если это правда? насчёт Роммеля. Что, если он знает каждый британский шаг заранее? Могут у него быть такие хорошие источники информации?

— А колонки местных новостей? — спросил он. — Есть любопытное?

— Сплетни. Один слышал то, другой это. Я, кстати, всегда читаю их с интересом, не обязательно по работе. Они дают мне такое… странно интимное представление о Каире и повседневной жизни здесь или, по крайней мере, иллюзию этого. — Блетчли швыркнул чаем. — Вы ещё не пытались связаться с Мод, не так ли?

— Нет. Я следую инструкциям.

— Инструкции, — пробормотал Блетчли. — Я уверен, что наши руководители не пытаются контролировать каждое ваше движение, я полагаю, они хотят, чтобы вы работали как сами считаете нужным. И мне также кажется, что они думают, что чем раньше Стерн узнает что вы здесь, тем лучше. Стерн всё равно сразу узнает, стоит вам приступить к работе.

— И когда мне разрешат начать, как вы думаете?

— Стартуете сегодня же, наверняка. Сразу как Стерн уедет по заданию, которое удержит его вдалеке от Каира минимум две недели. Этого времени вам должно хватить для хорошего забега.

— А Стерн в это время не сможет поддерживать связь с кем-нибудь в Каире?

— Ни с кем, кто мог бы рассказать ему о вас.


— Хорошо, — сказал Джо, поднимая чашку и колеблясь стоит ли рисковать вновь обжечь губы. Заодно он пока пытался придумать что сказать, потому что чувствовал, что важно попытаться сблизиться с Блетчли. Джо решился, и показал рукой на повязку на глазу Блетчли.

— Это у вас с прошлой войны?

— Да, — ответил Блетчли, удивленный прямотой вопроса.

— А как это случилось? — спросил Джо, глядя через край чашки.

Блетчли опустил взгляд и замер. Он долго молчал, уставившись на стол единственным глазом. А когда наконец заговорил, голос его был совершенно бесстрастен.

— Это было в самом начале прошлой Мировой войны. Я смотрел в подзорную трубу, когда пуля попала в неё и разбила корпус, вонзив осколки металла и стекла мне в глаз и оторвав мышцы руки. Друг перевязал руку и попытался вытащить осколки из глаза, но не смог. Потом прилетела ещё одна пуля, друг был убит и мне пришлось ждать помощи пять или шесть часов в одиночестве. Позже удалось восстановить переносицу и немного облагородить руку, но процесс удаления фрагментов из глазницы затянулся. Это длилось и длилось, месяцы, годы… Очень долгое время я чувствовал себя бесполезным.

Джо печально покачал головой. Блетчли не подымал глаз от стола.

— Хуже всего было то, что я кадровый военный, и в армии у меня теперь не было будущего. Когда вы молоды трудно принять тот факт, что у вас никогда больше не будет шанса делать то, чему вы хотели посвятить всю свою жизнь. Это не то же самое, что с самого начала обнаружить свою непригодность. Но время лечит.

Джо кивнул.

— Вам наверняка досаждают головные боли.

— Иногда, но обычно это просто ощущение внутреннего зуда, что-то будто гложет мой мозг; оно всегда там и это, видимо, навсегда.

— Сочувствую.

Несколько минут они просидели молча. Потом Блетчли вдруг быстро заморгал и прикрыл повязку на глазу платком, что-то вытирая.

— Я хотел, чтобы мне вставили стеклянный глаз, но кости вокруг глазницы раздроблены, и протез нечем удержать. Врачи несколько раз пытались, но не сработало. И, поскольку больше ничего нельзя было сделать, мне пришлось довольствоваться повязкой.

Джо уверил собеседника, что она скрывает большую часть увечья.

Блетчли продолжал вытирать слёзы.

— Я ненавижу то, что это пугает детей, особенно в этой части мира, где верят в дурной глаз. Дети не выносят моего вида. Стоит мне взглянуть на ребёнка, и он начинает кричать. Это заставляет меня чувствовать себя монстром.

— Вы давно здесь работаете?

— Здесь пока недолго, в основном я работал в Индии. Я там вырос, в семье военного. Когда я оклемался после госпиталя, мне предложили работу в разведке. Она показалась мне самой близкой к армии, так что я, естественно, согласился. А на Ближнем Востоке я только с начала этой войны.

— А я никогда не был в Индии. Очень хотел бы когда-нибудь там побывать.

Наконец Блетчли поднял глаз со стола и посмотрел на Джо.

— О, это прекрасная страна, земля и люди, вот это вот всё. Я знаю, пустыня привлекает некоторых, но я никогда не буду чувствовать себя здесь так как в Индии. Для меня Индия — это дом и всегда им останется. В мире просто нет другого такого места.

Лицо Блетчли осветилось, и он улыбнулся при мысли о своей малой Родине и воспоминаниях о своём там взрослении.

По крайней мере, это должна была быть улыбка, но из-за отсутствия части костей и лицевых мышц вышло несколько по-другому. Его циклопий глаз гротескно вылупился, и выражениелица получилось суровым, холодным, высокомерным и даже презрительным.

«Он пытается быть дружелюбным, а собственное его лицо издевается над ним. Неудивительно, что дети кричат и убегают. Он выглядит жестоким, хоть это не его вина, а они думают, что он насмехается над ними, и это не их вина», — вывел умозаключение Джо.

Блетчли мыслями был далеко в своей любимой Индии. Тихонько мурлыча весёлый мотивчик он отодвинул стул и встал на ноги; он улыбался, счастливый одними воспоминаниями о прекрасной Родине, которая, вероятно, уже знала, что никогда больше не будет его домом.

— Ну что ж, — сказал Блетчли, — поехали?

— Наконец-то я попаду в Монастырь. «Разведслужба Монастыря» — забавно звучит. Даже загадочно: «И когда ты наконец пересечёшь пустыню и доберёшься до монастыря, дитя моё…»

Блетчли рассмеялся.

— Согласен. Если серая реальность скучна, мы стараемся хотя бы обозвать её экзотически, добавить немного величия в нашу мелкую жизнь. Естественная людская склонность, все мы немного романтики.

— Похоже, что так, — сказал Джо. — Конечно, мы ведь должны мечтать. Если бы мы этого не делали, то где бы мы были? Не стоит только смешивать настоящее со всевозможными снами, сбивающими человека с панталыку.

* * *
Позже, вспоминая чаепитие, Джо понял, что должен был сообразить, что с ним что-то не так, задолго до того как они с Блетчли покинули подвал. Поднимаясь по лестнице к выходу, Джо споткнулся и чуть не потерял равновесие. Он мог бы упасть, если бы Блетчли его не поддержал.

— С вами всё в порядке?

— Не уверен. Чувствую себя немного не в своей тарелке.

Они вышли на яркий солнечный свет. Ноги Джо стали тяжёлыми, и он, похоже, утратил власть над ними. Пока ноги шагали по переулку, Джо украдкой взглянул на свою руку, изучая её форму, не совсем уверенный, что она была сейчас такой же, какой он её помнил.

— Это может быть усталость, оставшаяся от поездки, — предположил он. — Слишком долгий был путь от Аризоны до Каира, плюс временной сдвиг.

— Вы добирались без передышек? — спросил Блетчли.

— Да. На аэродроме Торонто я заполз в шаровую пулемётную башенку бомбардировщика, а выполз из неё в Шотландию. И всё время полёта провёл в положении плода. Не представляю, как пулемётчики могут ещё и шевелить своим пулемётом… В Лондоне меня ждали один брифинг за другим, а потом сразу сюда, правда уже в более комфортных условиях.

— Несколько запоздалая реакция, однако вполне естественная.

— А эта крутящаяся башенка была ужасна, — пробормотал Джо. — Я просто не могу сегодня ни за что ухватиться.

* * *
Чувство нереальности происходящего усилилось, когда они выехали из Каира на маленькой открытой машине. Джо сидел в оцепенении, словно во сне наблюдая удаляющийся город. Несколько раз он замечал, что Блетчли украдкой на него поглядывает.

«Что это его беспокоит?» — Джо надолго задумался.

Он не был уверен открывал ли рот с тех пор как началась поездка и не помнил как долго они были в дороге.

Можно было посмотреть на часы, но это не казалось Джо важным. Они оставили город позади, и теперь вид вокруг не менялся: песок и песок, жаркое солнце и яркий свет, Блетчли переключал передачи, проезжая песчаные наносы через дорогу, и частенько поглядывал на Джо.


«На Востоке, дитя моё, перестань подсматривать и подглядывать. Смешайся с местными, — вспомнил Джо лондонский наказ Лиффи. — Надо попробовать смешаться с местным, что-нибудь сказать», — он только подумал и тут же сам удивился, слыша как его собственный голос задаёт Блетчли вопрос:

— У вас есть семья?

Блетчли переключил передачу.

— Что вы имеете в виду? Жена и дети?

— Да.

— Нет, не знаю. Я никогда не был женат. До войны я был ещё слишком молод, а после неё меня несколько лет латали. К тому времени я слишком привык жить один, чтобы быть кому-то интересным. Или полезным, нужным, если угодно. Стал слишком стар, чтобы жениться.

— Но такого же не было сразу.

— Не было чего? Когда?

— После того, как вас закончили латать. Надо полагать, через пару лет после войны? Вам, должно быть, было чуть больше двадцати.

— Хронологически, но в остальном я не чувствовал себя таким уж молодым. Жизнь не всегда следует логической последовательности. Некоторые люди стареют в возрасте двадцати с небольшим.

«И когда ты наконец доберёшься… остановись и скажи себе: „Этого мне достаточно“, и сойди с дороги и присядь на обочину. Это Восток, дитя моё», — крутилось в голове Джо.

— Кроме того, — продолжал Блетчли, — я долго не терял надежды. Всё пытался вставить стеклянный глаз, и когда это не получалось в одном месте, я пробовал другое. Париж, Йоханнесбург, Цюрих… всех врачей перебрал. Последняя операция была относительно недавно.

— О.

— Да, всего три года назад. Хирург сделал всё что мог, но стеклянная бусина один чорт съезжала на-сторону.

«Игра в бисер», — подумал Джо.

— Так что я, наконец, сдался и смирился с тем фактом, что придётся остаться монстром.

— Дети не виноваты, — сказал Джо. — Вы ведь не можете всерьёз ожидать от них понимания.

— Да, это правда, не могу. Но как насчёт взрослых? Думаете, с ними иначе?

Джо уставился на пустыню. Блеск песка слепил глаза, и он закрыл их. Блетчли переключал передачи, не дожидаясь ответа на свой вопрос, потому что ответа у Джо и быть не могло.


На месе в Аризоне жила старуха с сильно уродливым от рождения лицом. Её с пелёнок прятали от людей, за всю свою жизнь ни разу не выходила она из той маленькой комнаты в которой и появилась на свет. Много ночей Джо просидел с ней в этой комнатёнке, слушая как кикимора поёт самым красивым голосом который он когда-либо слышал, — поразительным голосом, наполненным удивлением от всего чего она никогда не видела и не знала. Она пела часами, а когда уставала, то ещё некоторое время они с Джо сидели молча, потом старуха отворачивалась и Джо вставал и уходил не говоря ни слова. Сказать что-либо было бы невероятно жестоко, потому что пение — вот всё, что у неё было в этом мире, песни — полет её души.

— Вы хотите есть? — спросил Блетчли. — Сейчас остановимся, я взял кое-что для перекусить.

* * *
Они сидели на песке, втиснувшись в тень рядом с маленькой машиной, Джо прислонился спиной к одной из тёплых шин, а Блетчли открыл банки с мармеладом и печеньем, и достал термос и две помятые чашки, металлические конечно.

Джо откусил понемногу того и сего, и всё показалось ему имевшим резкий металлический привкус. Он нащупал чашку и позволил Блетчли наполнить её. Жидкость, холодный чай или что бы это ни было, имела тот же привкус. Он тупо смотрел, как Блетчли намазывает мармелад на печенье; это его действо казалось Джо замедленным словно движения водолаза.

— В чём дело? — спросил Блетчли.

— Я собирался спросить вас о том же. Вы еле шевелитесь, прямо как дохлый мух.

Блетчли положил руку на лоб Джо.

— У вас сильная лихорадка. Возможно, из-за изменения рациона и непривычной для вас воды. Такое случается довольно часто.

«Время, перемены и вода, — подумал Джо. — Не совсем то, что я ожидал. И песок и песок и запустение, как сказал Лиффи. Не всё тебе лёгкая дорога по зелёным склонам холмов, ах нет. Чтобы попасть на Восток, нужно пересечь пустыни, дитя моё. Успеть, пока ты не уснул. Пустыни, светлые и бескрайние…»

* * *
Они снова ехали, Блетчли переключал передачи, песок ослепительно сверкал. А для Джо, всё глубже погружающегося в лихорадку, небо и пустыня сливались в одно.

— Я знаю людей, — говорил Блетчли, — исследователей, искателей приключений, они видят в пустыне первобытную силу, подобную морю. Но тут существуют опасности, с которыми моряку сталкиваться не приходится. Море, с его общей ровностью, имеет тенденцию усмирять гонор, предлагая, по сравнению с собой, малую меру для всего вещного мира. Но пустыня, с её резкими крайностями, может иметь прямо противоположный эффект, вечные вопросы здесь становятся будто более ясными, чем они есть на самом деле, поэтому вы должны остерегаться соблазна идеализма. Пути господни неисповедимы, но здесь есть опасность забыть об этом, потому что вокруг всё так чётко, прозрачно.

— Похоже, вы правы.

Блетчли переключил передачу и они съехали с асфальтированной дороги на грунтовку.

— Дело в том, — продолжил Блетчли, — что мы склонны романтизировать вещи, которые не понимаем. Дух приключения позволяет нам ощутить себя странниками, равными бедуинам. Но бедуины на самом деле не странники. Они носят с собой свой дом, свой шатёр, и их родина всегда с ними, их пустыня. А чужак из стран Севера смотрит на это неправильно. Это потому, что северные европейцы привыкли видеть свой дом и свою страну в ином, тусклом свете.

Джо кивнул. На горизонте появились клубы дыма и послышался звук близких артиллерийских выстрелов и приглушённых разрывов снарядов.

Скоро дорога обогнула дюну, и Джо разглядел батарею британских гаубиц, методичным обстрелом поднимавших на горизонте целые облака песка. Джо знал, что отсюда до линии фронта много миль.

— Что они делают?

Блетчли повернул голову, чтобы посмотреть на батарею.

— Обстреливают пустыню, — прокричал он между гремящими залпами.

— Пустую пустыню?

— Выглядит именно так.

— Но зачем?

— Кто знает, может, они думают, что видели врага. Конечно, это невозможно, но они могли подумать, что видели что-то. В пустыне часты миражи, сами знаете.

«Показалось и сделали? — прикинул Джо. — Почему бы и нет.»

Но когда они ехали мимо батареи орудий, Джо почувствовал, что есть что-то ещё более неуместное в этой стрельбе, чем расстояние, отделяющее гаубицы от ближайших немецких подразделений.

Он сконцентрировался, как мог, и наконец до него дошло.

— Они развёрнуты на восток, — крикнул он. — Разве это правильный способ сражаться, когда немцы идут с запада?

Блетчли фыркнул.

— Ну и что? Да и вообще, какой может быть «правильный способ» убивать людей?

«Хороший ответ, — подумал Джо, — когда сам не знаешь.»

Но всё равно это казалось ему странным, когда он смотрел на гаубицы, наблюдая, как они стреляют и отскакивают, стреляют и отскакивают. Орудийные расчёты двигались чётко, слаженно поспешая туда-сюда, как будто выполняли план на определённое количество выстрелов.

— Может быть, они вырабатывают квоту снарядов, которые должны потратить?

— Очень вероятно, — ответил Блетчли. — Поставки в военное время для максимального эффекта должны быть отрегулированы, поэтому, естественно, квоты и нормирование необходимы.

Джо кивнул, иного рационального объяснения этому ни на что не нацеленному яростному и беспощадному артиллерийскому обстрелу у него не было.

— Но разве они не тратят ценные боеприпасы понапрасну? Зачем вот так пулять в пустоту?

— Так только кажется. Никто никогда не утверждал, что война — это сила для сохранения. Она лишь тратит, потребляет и разрушает. Единственная причина, по которой мы ведём войны — это возбуждение; ух! адреналин. Есть в нашей натуре такая, не слишком-то благородная черта. Думаю, можно с уверенностью сказать, что природа этого возбуждения никогда не будет подвергнута тщательному изучению.

«Согласен, не будет. Потому что в убийстве людей люди же находят просто невыразимую радость. Чернота в наших душах, очень глубокая чернота, и разве мы не можем назвать её бездонной?

Попробуй ещё раз, — думал Джо, — попробуй как-нибудь иначе добраться до Блетчли. Должно быть какое-то объяснение поведению артиллеристов, даже если оно идиотское. Может быть, людям попросту хочется бомбардировать пустую пустыню, но у такого неглупого человека как Блетчли, наверняка есть разумное оправдание для этого занятия. Великое благо? Великий замысел? Недостающее звено и непознаваемая Вселенная?»

— Послушайте, Блетчли. Если вы так считаете — что войны бессмысленны и так далее — то почему вы хотели сделать карьеру в армии? Только из-за семейной традиции?

— Наверное потому, что армия обеспечивает форму и структуру. Правила для всего. Чёткий приказ что требуемое должно быть сделано, а не рассусоливание «зачем да почему». Человеку так проще. Боги обеспечивают порядок для одних людей, политические системы — для других. Хаос бытия без приказов, команд и предписаний — это просто бардак.

Джо наклонился вперёд и вгляделся в пустыню. Впереди лежал на спине, колёсами в воздухе небольшой железнодорожный товарный вагон. Каких-либо признаков железнодорожных путей в поле зрения не было.

— Как это сюда попало?

Блетчли смотрел прямо перед собой сосредоточившись на вождении и не в силах оторвать глаз от неровного дорожного полотна.

— Что «это»? Один из тех старых «Сорок или восемь»?

— Похоже, — крикнул Джо, припоминая термин, который использовался в прошлой войне для небольшого французского грузового вагона, названного так потому, что он мог переправить сорок человек или восемь лошадей на бойню. Но французы тогда сражались не в египетской пустыне, они умирали в грязных траншеях недалеко от родного дома.

Джо, напевая «Далеко до Типперэри», оглядывал бесконечные бесплодные пустоши. Перевернутый французский товарный вагон исчез из виду, его сменила также перевернутая колесница тяжёлой, примитивной конструкции с огромными деревянными колесами, покрытыми железом, которое почти не ржавеет в сухом пустынном воздухе.

«Я уже видел такую, — подумал Джо. — Во всяком случае, на фотографиях. Ассирийцы использовали их ещё в начале железного века.»

— Когда вы оглядываетесь на прошлую войну, — кричал Блетчли, — всё это кажется совершенно бессмысленным.

— О какой последней войне вы говорите?

— Что? — закричал Блетчли.

— Я спросил, какая последняя война? Кого с кем?

— А какое это имеет значение? Разве не все войны выглядят одинаково? Убийства, увечья, обломки, и всё ради чего?

«Для чего? — подумал Джо. — Обычное повторяющееся человеческое поведение. Колесо истории, вот что.»

Блетчли искоса взглянул на него.

— С вами всё в порядке?

— Не особенно. Но послушайте, чего вы на самом деле боитесь, Блетчли? Вы можете мне это сказать?

— Что вы имеете в виду? В каком контексте?

— Вы, лично. В глубине души. Чего вы на самом деле боитесь?

— Что немцы выиграют войну. И чтобы этого не случилось я сделаю всё, что в моих силах.

«И это разумно, — подумал Джо, — безусловно, здравый смысл. Этот человек не хочет власти новых монголов, этих механизированных варваров-нацистов.»

— Блетчли? Вы когда-нибудь задумывались, почему немцы так много делают для защиты Запада от восточных варваров? Священное предназначение, миссия расы, судьба нации? Почему одни монголы защищают нас от других?

— Такова человеческая натура. Мужчины всегда оправдывают войны тем, что сражаются с варварами. Что они не трудятся пояснять, так это то что причина, по которой войны не прекращаются, заключается в том что варвары внутри нас. Вам случалось находится среди сборища людей, когда оно превращается в толпу? По обе стороны от тебя — Чингисхан. Дайте любому из них Орду всадников, и вы снова окажетесь в огне тринадцатого века.

«И это правда, — подумал Джо. — Блетчли просто филосов; да не какой-нибудь Гегель, размышления Блетчли ясны и так же чисты, как колокольный звон.»

* * *
Они проезжали и мимо других странных реликвий.

Батарея Наполеоновских пушек смотрела в сердце тёмного континента, коротенькие трёх-фунтовые пушки, обломки ещё одного приключения цивилизованного человека в Африке. По-видимому, пушки эти в своё время проиграли бой с канонерскими барками англичан, одна из которых теперь удобно лежала на боку, присматривая за проигравшими.

«Корабль в пустыне. Поразительно, если подумать. Интересно, какой вывод делают бедуины из просмотра этой диорамы? Считают европейцев чокнутыми, к бабке не ходи.»

В поле зрения появилась единственная арка древнего римского акведука, некогда несущего воду то ли на восток, то ли на запад. Неподалёку из-под дюны вынырнула твёрдая поверхность наверняка прямой Римской дороги, и прошла по крайней мере десять футов прежде чем быть поглощенной другой песчаной дюной.

Но самым потрясающим зрелищем оказалась для Джо огромная осадная башня, несколько ощетинившихся ярусов таранов, баллист и катапульт. Башня имела форму пирамиды, на вешине её чудилось «орлиное гнездо» — смотровая площадка для безумного тирана, с которой он мог смотреть вниз на несуществующий ныне город. Или великолепная смотровая площадка для того, чтобы смотреть на все города мира в течение тысячелетия. Тысячелетний Третий Рейх в пустошах ниоткуда… во всей своей ошеломляющей красе.

«А танки — удивительное изобретение, кстати. Что бы мы без них делали? Как вообще смогли бы закончить бойню?»

Блетчли переключил передачу. Шестерни хрустели[185], а мысли Джо всё возвращались к осадной башне, к смертоносному некогда призраку. Ему ведь показалось, что она сделана из человеческих черепов? Пирамида из черепов? Как там сказал Лиффи? «окончательное решение» нацистов. Померещилось конечно, просто потому что из всех памятников, воздвигнутых человеком в этих выжженных солнцем пустошах, башня была единственным, который не выглядел заброшенным и неуместным.

«Это всё иллюзии», — подумал Джо.

Они остановились. Двигатель затих.

— Зов природы, — сказал Блетчли. — Я буду через минуту.

* * *
И они снова отправились в путь. Джо укачивало, время от времени он принимался напевать одну из мелодий Лиффи.

— Был ли монастырь на самом деле монастырём?

— Вы имеете в виду, до того, как мы заняли старую крепость? — закричал Блетчли. — Ну, известно, что святой Антоний провёл некоторое время в этой части египетской пустыни, но я не думаю, что кто-то может с уверенностью сказать где именно он закалял свой дух, уязвляя плоть. Может быть, его пещера и находится где-то в недрах древнего сооружения, но кто знает?

«Вода добралась до св. Антония, — подумал Джо. — Плохая вода или жажда, или даже смена источника может вызвать галлюцинации. Или видения, как считали отшельники.»

Джо задремал. Блетчли переключал передачи, дорога пошла на подъём. Голова Джо откинулась назад и он очнулся.

— Что это там впереди?

— Мы на месте, — крикнул Блетчли. — Это ворота заднего двора. Большая часть монастыря наверху, отсюда не очень хорошо видно.

Они въехали в ворота и припарковались на небольшой мощёной площадке, рядом с несколькими армейскими машинами. Над двором возвышались грубой кладки стены с узкими бойницами. Кладка стен была выполнена с уклоном внутрь, из-за чего при взгляде снизу было не понять, насколько они высоки.

— Он выглядит больше, чем на самом деле, — прошептал Блетчли, — потому что возведён на холме.

«Вероятно, холм в форме головы, — подумал Джо. — Желудок, кишечник и другие внутренние органы прячутся внизу, вместе с воспоминаниями Святого Антония и картами Уотли.»

— Сюда!

Блетчли открыл деревянную дверь и присел перевязать шнурок на ботинке, а Джо прошёл через короткий туннель в другой двор, более просторный и немощёный. Двор окружала крытая терраса, обнесённая колоннадой. Люди с длинными посохами в руках вальяжно появлялись из под теней колоннады, подходили взглянуть на Джо, а затем куда-то исчезали, в то время как другие продолжали слоняться по двору, словно пассажиры торопливого поезда, попавшие на станцию пересадки раньше, чем следовало. Пилигримы эти были одеты во все мыслимые и немыслимые костюмы; как в униформу, так и в гражданскую одежду: одни были одеты как юристы, бизнесмены, банкиры и профессора, другие — как коммандос, воздухоплаватели или даже бедуины. Но все они показали спины, как только появился Блетчли.

Множество длинных посохов особенно поразило Джо. Посохи мягко покачивались взад и вперёд, как покачиваются задетые самым слабым бризом стебли пшеницы.

— Должно быть, пора открывать трапезную к раннему чаю, — прошептал Блетчли. — В противном случае вы никогда не увидите здесь такого большого скопления праздных агентов.

Внезапно Блетчли выбрал наугад одного пилигрима, схватил его за руку и развернул лицом к себе.

Пилигрим побледнел и губы его задрожали.

— Что сегодня к чаю? — потребовал у него ответа Блетчли.

— Три вида пирожных… пирожки… бутерброды, — пробормотал пилигрим. — Салат из огурца. Они сказали, что мы сможем выбрать то, что нам нравится, если вдруг все не пожелаем одного и того же.

— И что лично вы собираетесь выбрать? — потребовал Блетчли.

— Я надеялся на огурец, — прошептал пилигрим, — но с удовольствием съем что угодно.

Блетчли выпустил нервничающего пилигрима, и тот сразу растворился в толпе. Откуда-то сверху загремели вступительные аккорды Баховской мессы си минор.

— Похоже, этот человек вас боится, — сказал Джо. — Почему так?

Блетчли улыбнулся.

— Идёмте отсюда.


Блетчли отпер ещё одну дверь, и повёл Джо по тускло освещённому коридору. Покои монастыря были погружены в прохладный и успокаивающий после яркого света снаружи полумрак. Отдаленные звуки органной музыки то стихали в одном помещении, то вдруг гремели в другом по мере того как Блетчли и Джо продвигались вперёд. Они спустились по лестнице и вошли в освещенную одной свечой маленькую каморку. Рядом со складным столиком стояло огромное кресло-качалка с роскошной обивкой из тёмной кожи. Блетчли указал на него.

— Присаживайтесь и чувствуйте себя как дома, — сказал он. — Я пока сообщу помощникам Уотли, что мы прибыли.

Джо рухнул на кресло и принялся медленно раскачиваться. В углу стоял аппарат на колесах, Джо уже где-то видел такой, но не мог припомнить где. Прибор состоял из нескольких цилиндров, опутанных шлангами и утыканных манометрами. Тем временем Блетчли провернул кикстартер военного телефона и что-то прошептал в микрофон.

— Уотли спускается, — объявил он. — Ну вот…

Блетчли проверил клапаны аппарата, а затем подкатил его ближе к креслу.

— Что это за хрень? — поинтересовался Джо.

— Закись азота. Веселящий газ.

— И нафига?

— Для вашего разговора с Уотли.

Блетчли продолжил возиться с клапанами. Раздалось долгое шипение, и он улыбнулся.

— Ничего страшного тут нет, — пробормотал он, вращая ручки. — Это просто веселящий газ. Дантисты его постоянно используют.

— Я в курсе, но какой смысл применять его ко мне?

— Стандартная процедура Монастыря, вот и всё.

— Да зачем?!

— Время военное, — пробормотал Блетчли. — Наши не рассуждают зачем да почему. Взгляните на это с другой стороны. Разве не лучше столкнуться с тем что мы не в силах изменить, имея внутри утешительное облако закиси азота? Отнеситесь к этому легче. — Блетчли рассмеялся. — Я думаю, во всём монастыре не найдётся сейчас агента, который отказался бы подышать за вас. Однако, находясь под кайфом нельзя хорошо делать дело. Газ помогает принять происходящее, но нам нужны силы, чтобы изменить то, что возможно.

«Это Уотли, — подумал Джо, дрожа и тупо глядя на аппарат. В его голове пронеслась мелодия, одна из песен Лиффи, но он не смог вспомнить слова. — Исследуй пещеры, но остерегайся летучих мышей, так что ли? Остерегайся местных летучих мышей, дитя моё.»

— Суть в том, — говорил Блетчли, — что газ поможет вам расслабиться в незнакомой обстановке, а также послужит мерой предосторожности. Вы будете слышать всё, что говорит Уотли, и сможете задавать любые вопросы, которые у вас возникнут, но ваше впечатление о голосе Уотли будет немного искажено. Шеф предпочитает этот путь.

— Быть искаженным? — спросил Джо. — Почему?

— Дышите ровно.

Блетчли надел Джо маленькую резиновую маску. Джо задышал, с каждым вдохом становясь сильнее. Через несколько мгновений дверь открылась. Однорукий человек, одетый в безукоризненно накрахмаленные хаки, двигался по краю поля зрения Джо. Действительно ли это был пресловутый Уотли во плоти?

— А это, должно быть, наш новый армянин из «пурпурной семерки», — произнес голос издалека, — который проделал долгий путь из Аризоны, чтобы присоединится к нам. Нет, пожалуйста, Джо, не утруждайте себя; сидите, где сидите. Вы предпочитаете чай без сахара, правильно?

Джо кивнул. «Остерегайся летучих мышей», — подумал он.

— Так, — продолжал голос, — я рад, что Вы наконец-то с нами. Теперь давайте не будем терять время, давайте сразу же перейдём к сути вещей. Мы здесь, чтобы поговорить о Стерне — о человеке, агенте и обо всём. Да, обо всём…

* * *
После того как инструктаж в огромном кожаном кресле с «длягазом» на лице закончился, Джо очутился на узкой каменной террасе, расположеной, должно быть, довольно высоко, потому с неё открывался прекрасный вид на пустыню. Одну из стен террасы украшала шкура бенгальского тигра, а вдоль двух других стояли пальмы в горшках.

Они с Блетчли сидели рядышком в шезлонгах, стоящая на столике перед ними бутылка хранила джин, а камуфлированный брезентовый тент над головами — тень. По цвету неба Джо догадался, что приближаются сумерки.

— …и по этим причинам, — говорил Блетчли, — я не думаю, что вы должны расстраиваться жесткостью Уотли, когда он говорит о Стерне. Страсти в военное время накаляются, а бедняга Уотли так и не оправился от потери правой руки из-за немцев. Однажды он сказал мне, что до сих пор чувствует как дёргаются пальцы на отсутствующей руке. Особенно указательный, на спусковом крючке. Он сказал, что палец никогда не перестаёт дергаться.

«И не перестанет», — подумал Джо.

Он понятия не имел, о чём был разговор с Блетчли и с чего он начался. В руке оказался полупустой стакан, Джо понюхал его. Хининовая вода. Блетчли наклонился вперёд и неторопливо добавил джина в свой стакан, потянулся и улыбнулся, расслабляясь. Джо чувствовал себя будто пассажир лайнера, направляющегося на Восток, в Индию. Он и Блетчли были случайными знакомыми, сидели вместе на палубе, болтали и пили перед закатом, убивая время до поздней трапезы, когда нужно будет пойти переодеться.

«Оставайся на открытом пространстве, дитя моё», — подумал Джо.

— Вы немного поспали, должны уже чувствовать себя получше, — сказал Блетчли.

— Да, но я все ещё не понял чем именно встревожен Уотли.

— Ну, я это заметил, но не думаю, что Уотли намеренно уклонялся от ответа. Я не особо в курсе, но у меня сложилось впечатление, что он хочет, чтобы вы взялись за дело без предубеждений о роли Стерна. Взгляд со стороны, так сказать.

— Стерн, — пробормотал Джо, глядя на пылящую пустыню. — Посмотреть так, будто я — это кто-то извне.

— Именно.

— Или кто-то с другой стороны, — добавил Джо. — А что, если немцы вдруг проявят особый интерес к Стерну? Или уже… Что могли уже придумать немцы? Что они могли обнаружить?

— Полагаю, что-то в этом роде, — сказал Блетчли. — Я не знаю, в чём конкретно заключается суть операции, но моё впечатление о её общем направлении примерно такое же, как сложилось у вас.

«Вот так, — подумал Джо. — Монастырь заставляет меня играть роль, похожую на роль немецкого агента. Посмотреть на деятельность Стерна с точки зрения другой стороны. Но почему? У монахов и так полно забот, нужно вести операции против немцев. Зачем утруждать себя проведением операции против Стерна, одного из своих? Информация, которой он располагает, должна быть очень важной. Даже решающей, как выразились трое мужчин в белых льняных костюмах. — Джо поразила одна мысль. — А не касается ли эта информация самого Монастыря? Вот почему эти монахи так молчаливы. Потому что Стерн знает об этом месте что-то, чего не знает никто. И если немцы когда-нибудь узнают…»

Блетчли отхлебнул из бокала и заговорил о закатах на море. Они снова были на пассажирском лайнере, плывущем в Индию.

«Меняет тему, — подумал Джо. — Блетчли не хочет, чтобы я слишком интересовался конкретной информацией Стерна. Доложите о Стерне в целом, вот и всё. Так я не узнаю самородок, даже когда наткнусь на него. Если у меня вообще получится.»

Джо обнаружил, что снова отъезжает, теряя связь с реальностью.

— Скоро уже поедем, — сказал Блетчли. — Я не люблю ездить по ночам. Это перенапрягает мой глаз.

«Тебе это не нравится, но ты делаешь это», — подумал Джо, в его голове мелькнул образ, что-то, что Лиффи мимоходом упоминал. Да! Лиффи ассистировал Блетчли на встречах с агентами. Блетчли, сидя за рулём, выступал просто как водитель, в то время как Лиффи играл роль начальника и расспрашивал человека в соответствии с инструкциями Блетчли. Агент концентрировался на Лиффи, а Блетчли слушал и наблюдал через зеркало заднего вида. Простой и старый трюк, но эффективный.

«Игра, — подумал Джо, — теперь понятно, почему мы сидим здесь, на палубе корабля, окружённые охотничьими трофеями и пальмами в горшках. Блетчли здесь настоящий шкипер, и он — тот, кто отвечает за эту операцию и за Монастырь, а Уотли просто кто-то из персонала, его заместитель, вероятно… Но зачем столь сложная игра? Кругом война, приближается Роммель. Почему в такое время они смертельно боятся Стерна? В конце концов, это лишь один человек, не больше.»

— Вы когда-нибудь слышали о сёстрах? — спросил Блетчли.

Джо попытался ещё подумать сквозь лихорадку.

— Вы имеете в виду странных сестер? Это старое определение судьбы?

Блетчли рассмеялся.

— Нет, это не имеет ничего общего с фольклором. Я имел в виду двух женщин-близняшек. Некоторое время назад они считались царствующими королевами Каирского общества. Теперь ведут довольно замкнутый образ жизни. Говорят, они живут в плавучем доме на Ниле.

— Я о них не слышал.

— Но фамилия Менелика, того египтолога, знакомого Стерна, — «Зивар» — что-то значит для вас, не так ли? Когда-то Зивар тоже был фигурой светской.

— Да, я слышал о старом Менелике. И что насчёт него?

Блетчли не ответил. Он встал на ноги и потянулся.

— Нам пора, Джо. Я не люблю ездить по ночам. Это беспокоит мой глаз.

* * *
О монастыре у Джо остались размытые воспоминания. Не помнил он толком и обратную поездку через пустыню с Блетчли, не помнил ни как они приехали в Старый Каир, ни как Ахмад помогал ему подняться в комнату. И не знал, что Лиффи пришёл к нему в тот вечер, чтобы побыть сиделкой.

Лиффи тихо мурлыкал себе под нос в то время как Джо метался в лихорадке на узкой койке, в то время как за стойкой администратора на первом этаже Ахмад глядел на пожелтевшие листы раскрытой всегда на единственной странице газеты тридцатилетней давности, в то время как ночь звёздоворотом кружилась над загнивающей руиной, известной как Отель «Вавилон».

— 8 — Мод

Мод заперла заднюю дверь и начала спускаться по наружной лестнице в переулок, где несмотря на поздний час всё ещё играли соседские дети. Как только они услышали её шаги, так смеясь и с криками бросились вверх, пытаясь угадать, в какой руке она прячет конфеты. А потом из жёлтого света окна высунулась их мать, и Мод пришлось заговорить с ней. Затем она заглянула в открытую кухонную дверь, чтобы перекинуться несколькими фразами на французском со старым дедом, главой семьи.

Переулок вывел Мод на скрытую за более оживленными улицами тихую маленькую площадь. Мод пересекла её, обмениваясь приветствиями с группками гуляющих соседей по кварталу, которые после жестокой дневной жары рабочего дня наслаждались здесь тянушим с реки вечерним бризом.

Стоя в дверях маленького ресторанчика, Мод улыбнулся официант.

Нет, сказал он, сегодня для неё нет почты. И да, его сын очень хорошо справляется, уже в десять лет помогает на кухне. Ещё несколько месяцев, и он начнёт учить мальчика накрывать на стол… Официант несколько скованно наклонился ближе:

— Ты придёшь сегодня на ужин?

— Да, если всё хорошо, — сказала она, понимая, что он имеет в виду.

— О, я так рад…

Она прошла дальше по брусчатке площади, вошла в другой маленький ресторанчик и села за столик в углу. Здешний официант, топчась у стола, вытер его три или четыре раза прежде чем предложить меню.

— Будете пирожные? сегодня они у нас особенные. Принести?

— Это было бы кстати, — сказала она.

Официант расцвёл: она никогда не ела сладкого если была одна, а значит ожидала друга. Официант склонился к Мод и тихо спросил напряжённым голосом:

— Дела идут хорошо? Он… всё в порядке?

— Да, — сказала Мод, улыбаясь.

— О-о, хвала Богу, это просто прекрасно…

Официант, бормоча что-то себе под нос, пошёл за кофе, а Мод посмотрела на маленькую неровную площадь, с подъёмом выходящую к оживлённой улице за углом. Она никогда не переставала удивляться интересу людей к благополучию Стерна, даже тех, кто едва его знал.

Она потягивала кофе, наслаждаясь ощущением ежевечернего ритуала в своём квартале, и прислушиваясь к звукам ночи, ожидая. Вскоре над бормотанием гуляющих возвысился его голос, более глубокий, чем остальные, и вот он пробирается между столиками, приветствуя официанта и бросая несколько слов в троицу стариков-завсегдатаев, отчего те смеются, заставляя чашки греметь… Стерн, наконец-то. Большая тёмная голова и таинственная улыбка, широко поставленные глаза и неугомонные руки, которые всегда тянулись и прикасались, прикасались…

Он скользнул в кресло рядом и положил руку на плечо Мод.

— …Я немного припозднился, но ты же знаешь каково сейчас офисному клерку. Бумажной работы всё больше и больше. Иногда мне кажется, что вопреки словам «Завета» именно бухгалтеры наследуют Землю.

Стерн улыбнулся. Официант поставил перед ним стопку араки и, похоже, не хотел уходить; Стерн по-арабски сделал ему замечание, которое Мод не поняла, а официанта заставило рассмеяться. Стерн кивнул ему, отпустил плечо Мод и ощупал свои карманы.


— Куда я подевал сигареты? …где-то забыл, должно быть; пойду схожу к киоску, тут за углом. Тебе ведь пока будет чем заняться, не так ли? Сказать официанту, чтобы поторопился с пирожными? …Я буду через минуту.

Поднявшись, Стерн нырнул в кухню и переговорил с официантом, затем повернулся, вышел из ресторана и быстро зашагал через площадь на улицу.

Две или три минуты спустя он уже возвратился и, садясь, накрыл ладонь Мод своей ладонью. Он всегда старался прикоснуться к ней, когда был рядом. Его пальцы двигались очень медленно, мягко. Ласкать, чувствовать… Её взгляд отчего-то упал на искалеченный большой палец Стерна.

Уже давно перестала она замечать это увечье. Но тут её вдруг поразил невыносимо острый контраст грубых шрамов и нежных поглаживаний. Однажды Стерн рассказывал ей, как это случилось: …он пытается что-то исправить, и его большой палец скользит, ловит, отрывает и разрывает им плоть… и она показалась… Мод не помнила подробностей.

Стерн улыбался тепло, радостно, его глаза впитывали её всю.

— …так хорошо быть с тобой, — прошептал он, — так правильно; это жизнь, какой она и должна быть.

За разговором он протянул руку и погладил её волосы. В этом жесте не было ничего необычного, и со стороны никто не заметил бы изменений в его манере речи, но Стерн теперь шептал на непонятном окружающим диалекте критских горцев. Мод понимала его достаточно хорошо. Стерн использовал диалект только тогда, когда в общественном месте ему нужно было сказать Мод что-то личное.

— …Я не хочу, чтобы ты волновалась, но сегодня я не совсем один. За мной следят.

Она почувствовала внутри укол.

— Как долго это продолжается?

Стерн пожал плечами.

— …несколько дней.

— Но кто они такие, Стерн? Всё в порядке?

— …О, да. Просто несколько человек из монастыря.

Только это, подумала она, осознавая, что его руки непрерывно двигаются, поглаживая ее, касаясь стола и стакана и пачки сигарет и кольца на руке Мод… Сегодня Стерн больше обычного трогал мир вокруг себя, как будто боясь его потерять. Не хочу отпускать его, хочу касаться…

— Но почему следят, что это значит, Стерн? Ты знаешь?

— …ну, сегодня вечером я должен буду уехать из города, и они, вероятно, хотят убедиться, что я отправлюсь благополучно.

Он резко рассмеялся.

— …знаешь, наверняка в надежде, что я не вернусь.

Она нахмурилась, подумав, что в последнее время его юмор стал так горчить, что перестал ей нравиться, но Стерн смотрел на площадь и не заметил её недовольства. Пошарив в кармане, он достал старый телеграфный ключ Морзе и принялся вертеть его туда-сюда, другой рукой уцепив Мод за плечо.

— Что случилось, Стерн?

— …м-м-м. Ты в последнее время не замечала поблизости никого чужого?

— Нет.

— …а твои соседи, дедуля, он не упоминал, что видел кого-то?

— Нет… Соседи тоже за мной наблюдают? Ты это имеешь в виду?

— Так мне сказали… Но для тебя нет никакой опасности, они друзья, а наблюдают только из-за твоей связи со мной.

Она посмотрела на него, не понимая смысла происходящего. Стерн прежде старался не говорить с ней о работе, которую выполнял для монастыря. Однако в последнее время у него проскальзывали кое-какие намёки, что тревожило Мод.

— …не проговорись в своем офисе. Если жуки-плавунцы не в курсе, то зачем их расстраивать? И сама ты ничего не видела, так что скрывать тебе и нечего. Конечно, если что-то покажется необычным, будет разумно сказать об этом соседскому дедуле. Он всё время рядом, знает кого надо и сообщит куда надо, если что …но в любом случае, происходящее между мной и монахами не твоя забота…

Стерн не закончил. Он улыбнулся своей таинственной улыбкой и сменил тему разговора.

Вечер длился, Стерн много пил. А потом слишком быстро наступила полночь и их время быть вместе закончилось. Стерну опять было пора уходить.

— Я знаю, ты должен спешить, — сказала Мод, — но есть ещё одна вещь, которую ты не сказал. Как ты?

Вопрос затормозил вечную суетливость Стерна. Он наклонился над столом, уперев взгляд в скатерть, и даже руки его успокоились.

— …я устал, Мод …истощён. И не столько физически… Знаешь, это странно. Я всегда думал, что с моими-то привычками тело сдаст первым. Но нет, дух подкосило раньше… в любом случае, меня не будет около двух недель, так что…

Они вышли из ресторана, и Мод потянулась к Стерну, и он крепко её обнял, пытаясь молча передать всё то, что не мог выразить словами. Когда он отступил назад и напоследок сжал её руку, он улыбнулся, а затем быстро двинулся вверх по площади …неровный шаг, кивок гуляющим людям или слово то тут, то там… Стерн обернулся и помахал Мод, огромная тёмная башка на фоне городского полуночного неба… Дойдя до поворота на улицу, он оглянулся в последний раз…

«Пропащий. — Она глубоко вздохнула, глядя ему вслед. — Как странно. Много лет наши расставания были такими мучительными, а сейчас, когда идёт война и опасность велика как никогда, между нами почти всё спокойно. Даже мирно. Почему? — Она задумалась. — Потому что от нас мало что зависит? И в такое время это действительно единственный способ жить? Жить, когда выбор взят из ваших рук, и монетку бросают за вас.»

* * *
В ту ночь она едва не до рассвета засиделась на своём балкончике, как бывало всегда, когда Стерн уходил на задание. На этот раз две недели, сказал он, но кто знает? Кто может быть уверен? да ещё с таким человеком, как Стерн.

Миссия. Жуки-плавунцы всегда используют этот термин, как и монахи. Все шпионы говорили «миссия», но не Стерн. Он говорил «путешествие»… Отправляюсь в путешествие… Мне нужно кое-куда съездить.

Стерн… Джо… как сильно во многих отношениях они отличались друг от друга, хотя были очень близки когда-то. Много лет назад в Иерусалиме Джо часто говорил с ней о своем Великом Друге Стерне, и она вспомнила, как удивилась, когда они со Стерном пересеклись в Стамбуле.

После того как Джо столько наговорил о нём, Мод и не знала: кого ожидала увидеть? вероятно, какого-то джинна.

Они со Стерном говорили о всяких мелочах, смеялись, и по очереди молчали. И оба оказались так похожи и в своей тяге друг к другу, и в умении тихо наслаждаться краткими встречами. Стерн, откидывая волосы назад, шутил о бухгалтерских книгах… Будто клерк в своём поношеном костюме.

А Джо? Почему это сегодня она вдруг о нём вспомнила? Может потому, что она всегда в это время года нет-нет да думала о нём, особенно… вспоминая их давнюю поездку на Синай и их месяц, проведенный в крошечном оазисе на берегу залива Акаба. Блестящие воды и горячие пески и потрясающие закаты и бризы всёисцеляющего моря и тишина рассвета в начале любви…

Да, наверное поэтому она и подумала о Джо сегодня. Время года, и шпион Стерн уезжает, как часто уезжал контрабандист Джо, работая на торговца оружием Стерна… Совпавшие мелочи. Уловки памяти, смешивающие годы.


Она сидела на своём маленьком балконе, глядя на большой Каир и думая о многом, но прежде всего о Стерне.

Голос, глаза, постоянные прикосновения… может ли быть что он разрушается, как рушится мир? Стерн, со своей пожизненной мечтой о Великой мирной новой нации на Ближнем Востоке; это его видение пошатнулось но устояло в чудовищной бойне Первой мировой только для того, чтобы быть разбитым в безумии Второй войны. Теперь никто не хотел слушать Стерна, слышать о его безнадёжных мечтах, ни арабы, ни евреи …никто. И всё же Стерн, зная это, годами продолжал делать то, что делал. Почему? Зачем он продолжал, если этому пути не было видно конца?

Мод вдруг рассмеялась — над собой, над собственными размышлениями.

Почему делает своё дело Стерн? …а почему любой человек продолжает пытаться донести своё до других, хотя другие всегда вне нас? хотя коснуться жизни других людей мы можем лишь вскользь? хотя наша собственная жизнь проходит в вечной неудовлетворённости, и то что мы имеем — не более чем тень того чего мы жаждем?

Так что понятно почему люди, даже случайные знакомые, так душевно относятся к Стерну. Они видят в нём то, что хотели бы видеть в себе. Его отказ принять жалкие пределы обыденности, его вызов судьбе и веру в идеалы…

«Мы должны стать иными, — говорил он. — Уже недостаточно оставаться тем, кто мы есть. Мы, в отличие от любого животного, умеем мечтать. Мы научились выходить за пределы себя, и поэтому можем решать кем мы станем. И не важно, насколько это нас пугает, у нас просто нет другого выхода…

И большая тёмная голова Стерна откидывается назад, и таинственная улыбка появляется на его лице.

— …так что мы теперь не только вправе менять себя. Мы должны измениться. Нашедетство как расы заканчивается, и нет пути назад, нет спасения в варварстве, нет способа потерять себя в бессмысленности нашего животного прошлого. Теперь мы обязаны стать свободными, чтобы вообще быть. Ребенок внутри нас инстинктивно предпочитает клетку, и войны этого века — последние истерики нашего затянувшегося детства, но войны не могут продолжаться бесконечно, и мы все это чувствуем. Наши игрушки-убийцы стали слишком умными, и наши поля смерти покрыли всю Землю, и теперь мы должны либо повзрослеть, либо отказаться от жизни. Я имею в виду: полностью уничтожить себя…»

О да, — думала Мод. — Стерн и его непобедимые мечты, и легионы маленьких людей, которые черпают Надежду из огня, пожирающего его. Из души Стерна, с тёмными уголками алкоголя и морфия и рушащейся верой в осуществление его видения грядущего… Он сказал, что устал. Он сказал, что устал.

С маленького балкона Мод смотрела на мягкие огни сонного города, думая о пустыне в нескольких милях отсюда, где на бесплодных песках в слепой ярости убивали друг друга огромные армии, словно свирепые животные, рвущие и царапающие в ночи.

Бедный Стерн, — думала она, — бедные мы все. И станем ли мы похожими на него? …или для нас это слишком? и нам не выжить.

— 9 — Менелик

Джо проснулся в крошечном номере отеля «Вавилон» воскресным утром, провалявшись в лихорадке с вечера пятницы. Большую часть этого времени Лиффи просидел за столом рядом с койкой Джо, присматривая за больным. Джо попросил воды и, выпив, стал рассказывать о своей поездке в монастырь. Пока он говорил, Лиффи неловко ёрзал, и лицо его всё больше и больше скукоживалось. Наконец он открыл рот и громоподобно рыгнул, за чем последовал взрывной шквал бульканья и вздохов. Он слабо улыбнулся, похлопав себя по животу.

— Как тебе такое рассуждение, Джо: ты говоришь, «Блетч»? Ну, это зловеще, ещё как, но не могу сказать, что ты меня удивил. Впрочем, уже ничто связанное с войной меня не удивляет. Даже если циклоп Блетч — всевидящий аббат Монастыря. Это безумие, вот и всё. Это всё безумие и я постараюсь не думать об этом…

И тут снова шумно забурлило его нутро.

Джо спросил Лиффи, доводилось ли ему слышать о двух женщинах, известных как сёстры.

— Слышал, конечно, — сказал Лиффи, — но это тебе ничего не даст. Каждый, кто хоть раз бывал в Каире, что-нибудь да слышал об этих львицах прошлого, настолько старых, что ходят слухи, будто они когда-то были близки со Сфинксом; естественно до того, как его обратили в камень. Но, как обычно с волшебными историями, эта случилась давным-давно, и теперь легендарные сёстры в уединении живут в плавучем доме на Ниле, над течением вод наблюдая за течением времени… Но что же мы имеем в итоге? Блетчли подался в философы? Потерял хватку и решил, что тёмная година войны — это самое подходящее время разгадывать загадки Нила и Сфинкса? Серьёзно? Мне это кажется маловероятным.

Джо кивнул.

— Да, конечно, но Блетчли умеет за множеством слов скрывать важное. Последнее, что он упомянул почти на одном дыхании, это старика Менелика и сестёр, но вот почему? И какая может быть связь между ними и сегодняшним Стерном?

Лиффи задумался.

— Сегодня, время, — пробормотал он. — Здесь и сейчас… Это интересный вопрос, не так ли? потому что кто знает, что здесь и сейчас в голове у кого-то другого… О!

Лиффи улыбнулся и присвистнул.

— Подожди, дай-ка подумать! В голове Сфинкса Стерн стоял на смотровой площадке, которую Менелик смастерил для себя в прошлом веке. А ведь это не единственное тайное место, дорогое сердцу старого мудреца. В городском саду над Нилом есть его склеп, древний мавзолей, где он провёл последние годы своей жизни. Как насчёт него, Джо? Подойдёт?

Джо потёр глаза.

— Как по мне, это звучит подходяще. А как насчёт этого? — Он посмотрел на бутылку джина на столе.

— Ну что ж. Сегодня Ахмад использует этот склеп как свою секретную мастерскую, место, где он хранит печатный станок, гравировальные инструменты и так далее. Я до этого дойду. Но сначала припомни: когда Блетчли упомянул старика Менелика и сестёр, не указал ли он на что-то, что могло их объединять?

Джо нахмурился.

— Пожалуй… вот: «старик Менелик тоже был в своё время светской фигурой».

Рука Лиффи выстрелила, и он едва не сделал Джо похожим на Блетчли.

— Точно. И кто, совершенно случайно, оказывается у нас экспертом по всем каирским социальным вопросам, имеющим отношение к прошлому?… Кто, как ты думаешь? Ахмад? Почему Ахмад? Да конечно Ахмад и никто другой! Ведь его специализация — колонки светских сплетен в газетах тридцатилетней давности… Итак. Похоже Блетчли хочет сказать, что для того чтобы узнать правду о Стерне, надо сначала узнать правду о старике Менелике и сёстрах. И ключом к этому станет экскурс в прошлое Ахмада, ведь именно он держит в руках ключ от склепа Менелика. От своей подпольной мастерской, от законспирированной правды, или «Искры».

Лиффи пукнул.

— Слишком окольный путь? «Нормальные герои всегда идут в обход». Держу пари, эта задача оказалась не по зубам «Энигме» Блетчли и его монахам. Поэтому-то ты единственный человек, живущий в отеле «Вавилон» кроме самого Ахмада. Это устроено Блетчли. Так что твой путь начинается с нашего местного отшельника прямо здесь, в отеле «Вавилон». И ясно, что на этом этапе путешествия на восток все дороги ведут к Ахмаду.

Лиффи глубокомысленно кивнул.

— Да, Блетчли постарался своим хитровыебаным монашеским способом дать тебе понять, что это путешествие не столько в пространстве, дитя моё, сколько во времени. Главное не реки, горы и пустыни, которые нужно пересечь, а воспоминания, которые нужно исследовать. Восстановить прошлое, заглянуть в пещеры и обозреть открытые пространства, смотреть и слушать, отмечая местные пословицы и поговорки… Сейчас, Джо, ты должен узреть саму идею этого рушащегося скита, где ты единственный постоялец. Опустевшего Вавилона, который ты делишь только с одним человеком… Короче говоря, что это за «Отель Вавилон», дитя моё? И кто есть Ахмад, и чем он занят в этих руинах, в то время как по всему миру бушует ужасная война?

Лиффи рассмеялся, потом посерьезнел.

— Отчасти я тебе завидую, Джо. Я не слишком хорошо знаю Ахмада, но чую, что у него за душой есть целые миры, а возможно, даже целая тайная Вселенная. И, похоже, старый Менелик каким-то образом оказался в центре далёкого иероглифического прошлого, своего рода Чёрного Солнца, вокруг символа которого некогда вращалось множество жизней. И поскольку Ахмад обладает странной способностью перемещаться из этого мира в другой и обратно, тебе не стоит ожидать последовательного повествования об искомом. Потому что ты намерен исследовать память Ахмада, не так ли? а память по стреле времени распределена неравномерно, не так ли? и владелец памяти, Ахмад, он посередине, между прошлым и будущим. Тебе, Джо, предстоит иметь дело исключительно с проблесками истины и предположениями и осколками и черепками, как мог бы назвать их Менелик. Из этих разрозненных фрагментов мы и попытаемся восстановить чашу, тот хрупкий сосуд, что когда-то в других эпохах содержал вино других жизней… Полагаю, этого следовало ожидать; в конце концов, мы находимся в Египте. Черепки, да; удачное сравнение, по-моему. Джо, как считаешь?

Джо улыбнулся.

— Боже мой, Лиффи, как много дел твоё воображение нашло для меня в день воскресный.

Лиффи закатил глаза и потом кивнул.

— Действительно. Что ж, поскольку нельзя трудиться, давай рассмотрим твой бизнес умозрительно. Мои дела подождут, хотя на сегодня у меня запланирован откровенный разврат, кувырки голых потных тел… Н-нда, так с чего мне начать? Рассказать ли тебе об Ахмаде, или об отеле «Вавилон», или о музыке времени? Подожди-ка, есть у меня идея, и это начало будет не хуже любого другого. Итак, почему бы не начать с пианолы?

* * *
Лиффи фыркнул и засмеялся.

— Ты видел это чудо, я знаю, что видел. Там, внизу, под десятилетиями пыли, стоит она — Пианола всего сущего. И что, во имя всего святого, она там делает?

Джо дёрнулся, словно собираясь встать, а Лиффи отвернулся и уставился на бутылку джина на столе.

— В этой бутылке заперт Джинн? — спросил он.

— Вполне вероятно, — пробормотал Джо.

— И ты хочешь его выпустить? Освободить его?

— Это казалось не такой уж плохой идеей.

Лиффи нахмурился и энергично покачал головой.

— Сначала бизнес, Джо. Пианола имеет приоритет. Ну вот. Каждое воскресное утро, после того как сидя на высоком табурете за стойкой Ахмад выпьет кофе и сжуёт кунжутные вафли, он на часок запускает пианолу. Ахмад называет это: «перебирать прошлое». И пианола перебирает своими шпенёчками последний сохранившийся перфорированный рулон с мелодией «Дом, милый дом». Можно сказать, Ахмад вкушает ностальгию по ушедшей эпохе.

Лиффи выглядел задумчивым.

— Есть у него и своё ремесло, им он занимается в секретной мастерской в мавзолее старого Менелика. Там, внизу, Ахмад — мастер подделки, непревзойдённый фальшивомонетчик, считающийся лучшим в Египте. Деньги — его специальность, огромные кучи фальшивых денег для фанатичных монахов. И фальшивые монахи распространяют фальшивые миллионы. Делает Ахмад также и удостоверения личности и кое-что ещё, например, купоны на бесплатные напитки. Ты не помнишь, как я подмигивал жандарму в аэропорту? «Скажи, что тебя послал Ахмад, и ты не пожалеешь?»

— Ты имеешь в виду, что эти купоны действительно работают? — спросил Джо.

— Всегда. Где угодно в Каире.

— Почему?

Лиффи причмокнул своими живыми губами.

— Они работают, потому что отец Ахмада, тоже Ахмад, был известным в Каире драгоманом, ведущим в этих краях гидом и переводчиком для туристов и чем-то вроде крёстного отца для занимающихся сутенёрской или алкогольной торговлей. Здесь до сих пор почитают его имя, потому что, как основатель «Благотворительного общества драгоманов», он явился одним из предтеч современного египетского национализма. Так вот, Ахмад-па в прошлом веке по долгу службы слонялся по верандам туристических отелей, и как-то зимой у него случился жаркий роман с молодой немкой. А Ахмад-младший, наш Ахмад, из-за этого стал яростным антигерманским вегетарианцем.

— Как так?

— А вот так. Эта молодая немка стала его матерью, но вскоре после рождения Ахмада-младшего бросила обоих Ахмадов и вернулась в Германию. Она думала, что так будет лучше для всех, однако некоторые политические враги Ахмада-па распустили слух, что она сбежала домой, потому что не могла жить без ежедневного поедания длинных толстых кровяных колбас своего Отечества. Наш Ахмад услышал этот злобный слух будучи ещё чувствительным юношей, и воспринял его как личное оскорбление, прочитав какой-то сексуальный подтекст в тяге своей матери к большим германским кровяным колбасам. Он так и не простил бедняжке, что она предпочла их ему. И уже никогда не прощал ни женщин вообще, ни Германию вообще, ни мясо… Я бы сказал, что мясной вопрос снова стоит в повестке дня. И есть способ решить его. Помните старого бледного коня, Джо? Я имею в виду мясо. Мясо, просто мясо. Даже одухотворённого Ахмада беспокоит мясной вопрос… Да, мясо, дитя моё. Обдумайте это хорошенько, пока будете закалять свой дух в пещерах и на открытых воздуху пространствах…

Лиффи передохнул.

— Далее: Как мне хорошо известно… Как я знаю не хуже других… Чорт! Как ни скажи, но… нашего Ахмада обычно называют поэтом, хотя никто не видел, чтобы он писал стихи. Называют так из-за его отношения к жизни, наверно. Далее: Точно знаю, что помимо всего прочего Ахмад очень увлечён Движением.


— Что за движение? — спросил Джо.

— Мой дорогой друг, Движение — это Движение. Оно объясняет лицу заинтересованному события истории, а очень заинтересованному — помогает эту историю творить. Движение в натуре революционно, ослепительно инновационно, оно для общего блага служит продвижению отдельных лиц. Движение ломает старый порядок вещей и обновляет нас, это своего рода политический лифт, транспортирующий молодых никто туда, где они станут старше и кем-то. Уверен, что ты слышал о людях, вовлечённых в Движение. Привлекательный человек[186] из рекламы 30-х годов например. Помнишь такого? Лихой француз в берете, с сигарой в зубах? Который в моменты кризиса подымается на интеллектуальные баррикады чтобы подвести итог, говоря: абсурдна ли жизнь, или жизнь смешна — не сорта ли говна? Но если всё это кажется тебе запутанным, Джо, почему бы не расслабиться и не оставить размышления Ахмаду? Я уверен, что он сам расскажет тебе всё, что ты захочешь знать о Движении, и под этим я подразумеваю действительно всё. Согласно убеждениям последователей Движения…


Лиффи кивнул сам себе, раскидывая мозгами.

— Так в чём сокрыт секрет пирамид, мастер? В каждой вещи, дитя моё… Я должен также добавить, что Ахмада хорошо описали как «египетского джентльмена в плоской соломенной шляпе, который стоит под небольшим углом ко Вселенной».

— Кто это его так описывает? — спросил Джо.

— Да тут, на улице — хозяйка танцевавшего в прошлом живота, — ответил Лиффи. — Очень милая женщина, зарабатывающая на жизнь продажей молодых и нежных жареных цыплят, а также служащая официальным историком гудения на Рю Клапсиус.

— А, понятно.

— Да. И причина того, что Ахмад никогда не снимает своё канотье, как говорит эта женщина, состоит в том, что эта его вещь — память из предыдущей эпохи, когда Ахмаду довелось быть рулевым и капитаном речной гоночной команды «Благотворительного общества драгоманов», противостоявшей в гонке британскому флоту. В 1912 году, в традиционном свирепом соревновании по гребле, известном как «Ежегодная Нильская Битва за Злачные места»[187], британский флот впервые здесь был побеждён в своей собственной игре. И кем! Это сделали… бармены и сутенёры. И никогда прежде, отмечает хозяйка живота, Рю Клапсиус не гудела так воодушевлённо. Естественно, ведь это был обнадёживающий триумф для всех истинных кайренов[188], знаменательный для египетского национализма день. Итак, яхтсмен Ахмад носит драгоценный сувенир в память о легендарной победе.

Лиффи нахмурился.

— Но что было, то прошло и теперь он тихий[189], наш Ахмад. Он похож на огромного кота, вылизывающего свои воспоминания. Так что, хотя согласно подсказкам Блетчли все пути ведут к Ахмаду, я всё-таки предлагаю обращаться с ним мягко, помня его связь со Стерном. Много лет назад они были очень близки, но случилось какое-то предательство, и это всё ещё весьма щекотливая тема. Я так и не докопался до сути.

Лиффи встал. Его лицо просветлело.

— Вчера вечером я звонил Синтии, надеясь на примирение, и она сказала, что может и обратит на меня своё внимание, если сегодня днём я появлюсь у неё на пороге в образе кого-то ей подходящего, не себя, увы… Я подумываю сыграть роль французского офицера колониальных войск. Ну, знаешь, эти офицеры спахи[190] из алжирской кавалерии. Они носят развевающиеся красные плащи… Неотразимо в воскресный день, не правда ли?

— Охуительно, — сказал Джо, улыбаясь, — Ветерка тебе.

— Если ты выздоровел, то есть… я тебе больше не нужен. И кстати, кажется, за тобой ещё кто-то присматривает. Я тут заметил болтающегося по улице молодого парня. У него отсутствует бОльшая часть пальцев, и он конечно может быть просто искал на обед нежного молодого цыплёнка, или не может быть… Тебе интересно?

— Пока нет, — сказал Джо. — Ещё слишком рано.

Лиффи рассмеялся.

— Это странно, но когда мы укладываемся спать Синтия всегда так говорит. Ещё слишком рано. Сначала пообщаемся. Расскажи мне сказку.

— И ты?

Лиффи энергично кивнул.

— Тогда я рассказываю эротические истории из своих путешествий. А сегодня я заявлюсь к Синтии в вихре красного плаща и расскажу ей о том, как на протяжении многих лет офицеры спахи ебут Алжир. Ха, я отправляюсь за приключениями, — радостно прогремел Лиффи, выскакивая за дверь и грохоча вниз по шаткой лестнице.

* * *
Загадочный Ахмад в это время сидел за стойкой администратора отеля «Вавилон» и аккуратно раскладывал пасьянс на развёрнутую тридцатилетнюю газету.

Судя по тому, что видел Джо, пасьянс-солитёр и газеты тридцатилетней давности были его единственным развлечением вне обязанностей администратора или забот фальсификатора.

Ахмад был крупным мужчиной, выдающихся на улице Рю Клапсиус размеров. В дополнение к потрёпанной плоской соломенной шляпе он носил большие круглые черепаховые очки, надёжно прикрепленные к ушам одинаковыми бантиками шерстяной красной нити. Ярко-рыжие волосы Ахмада были окрашены по его собственному рецепту, очевидно, поскольку цвет их был слишком ярким, а оттенок неровным для работы профессионального парикмахера.

Немолодое лицо Ахмада оставалось гладким, и из глади этой вырастал огромный нос. Крупные спокойные руки создавали общее впечатление большой уверенной силы.

Лицо сохранило детское нетерпение, как будто его любопытство к жизни было ещё свежим и понимание сформировалось не полностью, из-за чего он выглядел не столько как пожилой мужчина, сколько как постаревший мальчик.


Вплоть до этого воскресенья Ахмад в присутствии Джо ни разу не раскрывал рта больше необходимого. Но Джо надеялся, что это только из-за природной застенчивости Ахмада и рассчитывал расшевелить его. Джо спустился вниз, поздоровался, и в завязавшемся разговоре упомянул, что однажды в Иерусалиме слышал много историй о знаменитом египтологе и почитаемом чёрном мудреце, известном миру как Менелик Зивар.


И неудивительно конечно, что упоминание имени Менелика Зивара способно кардинально преобразить обыденность любого дня в душевный подъём. Для немногих знакомых с ним лично счастливчиков он навсегда останется человеком поразительных непревзойдённых достижений, героем легендарных масштабов. Во всех отношениях — незабываемым.

Джо знал о Менелике Зиваре только то, что услышал в Иерусалиме десять лет тому назад. Но связь Ахмада со старым Менеликом, как оказалось, была гораздо более личной и неразрывна с его собственными самыми сокровенными заботами.

* * *
Менелика Зивара угораздило родиться в дельте Нила в начале девятнадцатого века чернокожим рабом без имени. В возрасте четырёх лет его бросили на хлопковое поле и велели: «Работай, бой!», и он наверняка делал бы это до поносного конца своих дней — около двух десятилетий в лучшем случае — от дизентерии, холеры или брюшного тифа. Но каким-то образом ему удалось научиться писать несколько слов, в том числе и фамилию владевшей им семьи плантаторов, и мальчик принялся царапать это граффити на каждой доступной стене.

Вскоре один из Зиваров обратил внимание на вездесущее приветствие и был им польщён. Он перевел боя с полей в свой особняк и приставил следить за опиумной трубкой. Теперь у мальчика было время, и он продолжил учиться читать и писать, пользуясь хозяйской библиотекой из двадцати любовных романов и восьми сказок. Научившись, мальчик почувствовал что заслужил право на имя, и выбрал для себя «Менелик», в честь первого негуса — мифического императора Эфиопии.

Грамотность не только развила воображение Менелика, но и принесла другую награду — хозяин был так ошеломлён успехами боя в самообразовании, что освободил раба. Менелик отправился в Каир, где выучил европейские языки, чтобы работая драгоманом прокормить себя. А между туристическими экскурсиями изучать иероглифы. Затем Менелик переключил своё внимание на археологию. Взяв под контроль опиумный рынок Каира, он использовал шальные деньги для финансирования весьма затратных раскопок, и вскоре стал ведущим египтологом века, чародеем подземного царства.

Тем не менее, приобретя в опиумной войне привычку анонимности, Менелик позволял молодым распутникам семьи Зивар приписывать себе его замечательные открытия. Предпочитая оставаться на заднем плане, он давал людям мудрые советы: где стоит копать, и сколько потом курить опиума чтобы лучше оценить найденные сокровища.

Блестящая в тени карьера Менелика продолжалась до тех пор, пока ему не исполнилось девяносто, но ещё задолго до этого юбилея он полностью ушёл в подполье, выбрав одно из своих открытий в качестве дома для престарелых. Эту просторную древнюю гробницу и теперь можно найти рядом с Нилом под оживленными аллеями общественного сада. Там старик Менелик привечал немногих близких ему людей, пока не умер. Там, полёживая в царском саркофаге, он и остался ждать загробного суда.

И так закончилась удивительная жизнь, начавшаяся давным-давно с детского граффити, в тот особенный день девятнадцатого века, когда маленький чёрный раб по имени «бой» осмелился поднять глаза над хлопковой плантацией и процарапать на стене барака те слова, которые он выбрал чтобы освободить магию своей тоскующей души:

ЭЙ.
ГЛАЗА УСТАЛИ ОТ ХЛОПКА ВОКРУГ.
ХЛОПОК ВЕЗДЕ,
СМОТРИ.
(с) ЗИВАР ИЗ ДЕЛЬТЫ. Я, ВОТ ТАК.[191]

— 10 — Ахмад

Ахмада интересовала только крошечная часть сделанного Менеликом за долгую жизнь.

Сильно восхищал Ахмада исключительно тот период, когда молодой Менелик начал изучать иероглифы. Ведь именно в ту давнюю зиму Менелик и отец Ахмада задумали идею создания первого «Благотворительного общества драгоманов», предшественника египетского национализма двадцатого века.

— Такое ви́дение! — говорил Ахмад Джо. — А в каких героических битвах им пришлось сражаться, чтобы вывести людей на улицу! В те времена драгоман мог найти работу только в зимний туристический сезон. Оставшуюся часть года ему приходилось выживать. Зимой-то богатые европейцы готовы были заплатить почти любую цену за услуги драгомана. А потом?

— Что потом? — спросил Джо.

— Приходит весна, — прогремел Ахмад. — Самый поганый сезон. Как и лето, и осень.

Тогда туристы избегают жаркий Каир. И если зимой драгоманы, едва ступив на веранду туристического отеля, бывали обласканы состоятельными европейцами, наслышанными о развратном Леванте, то теперь эти рабы похотей иностранных эксплуататоров были безжалостно презираемы. В отелях им сначала показывали пальцы, сложенные в грубом итальянском жесте, а потом выталкивали с веранды. Издевательство! Драгоманы становились ненужными.

Надо было видеть, что мой отец и Менелик сделали тогда здесь, в Каире. Они всё изменили. И, как Троцкий и Ленин, перевернули мир с ног на голову. Они бесстрашно прошли по всем кафе, убеждая своих собратьев-драгоманов, что пришло время встать, и громко выступить против невыносимых вынужденных отпусков. Их послушали. О, это было время душевного подъёма, время, когда в воздухе ощущалось электричество.


— Представляю, — сказал Джо. — Молнии интеллекта мечутся по Каиру, арабская весна.

Ахмад повернулся к нему, глаза его горели, а голос дрожал от волнения.

— Идём на таран! — прогремел он. — До той поры драгоманы были просто баранами без вожака. Всё изменилось после того, как мой отец и Менелик затеяли Движение. А как возникла идея этого великого революционного крестового похода, спросите вы? этого народного джихада.

— Бьюсь об заклад, началось с чего-то незначительного, — сказал Джо. — Так всегда оказывается.

Ахмад стал мрачен и задумчив.

— Да. Со страстных воззваний моего отца:

«Нужно выйти из кафе на улицы, — говорил он. — Если вы хотите, чтобы ваша сила чувствовалась, объединяйтесь. Если вы хотите быть услышанными, объединяйтесь. Есть только один способ изменить историю — объединение!»

— Лозунг сквозь века, — сказал Джо. — Но долго ли Менелик занимался политикой? Я слышал, что он работал драгоманом только одну зиму или около того. Чтобы сводить концы с концами пока изучал иероглифы. Я ошибаюсь?

Лицо Ахмада потемнело.

— Менелик ушёл в подполье, вот и всё. Вниз, в могилы. Но и там он продолжал борьбу.

— А, понятно.

— И сердцем он всегда был с моим отцом и Движением, — сказал Ахмад, и начал предлагать множество излишне сложных оправданий, чтобы объяснить быстрый уход Менелика из Движения.

Джо понял, что не ошибся: на самом деле, хотя идея «Благотворительного общества драгоманов» изначально принадлежала Менелику, он потерял интерес к Движению из-за своего увлечения египтологией.

Ахмад сказал, что чёрный учёный ушёл в подполье.

Но Джо видел, что Ахмаду не хотелось заглядывать в подземную жизнь.

А почему Ахмад не мог признать ценность скрытых песками Египта истин и принять уход Менелика? Да потому что сильно хотел верить, что основание каирского «Благотворительного общества драгоманов» было самым ярким событием XIX века, ведь так считал его отец.


— Демократия в действии, — гремел Ахмад, возвращался весь его прежний энтузиазм. — Мой отец и его друзья-драгоманы обсуждали в кафе создавшееся положение, предлагали планы действий. И звучали великолепные речи и яркие манифесты. Тогда было время перемен, и велись разговоры даже о создании нового государства или нового мирового порядка, посвящённого чистым идеалам драгомании.

И так мы создали верандаизм, — громыхнул Ахмад. — И радикальный ноктюрнализм и революционный реструктурализм гостиничного лобби, и гуманистическое крыло ревизионистов, призывающих к отказу от мебели и сидению на корточках… О, всё это было. И все фракции согласовали и приняли общую программу действий. И наконец затем, взревев разъярённым криком и растянув боевые транспаранты, угнетённые драгоманы Каира поднялись — все, как один рассердившийся человек — и вышли из кафе на улицы; они больше не хотели терпеть. И так родилось Международное братство драгоманов и сутенёров. Или просто: Братство, как называли их сочувствующие. Или «белочки»[192], как называли их злобные недоброжелатели. А моего отца называли — «друг бельчат», представляете?

— Никогда не было никакого уважения к меньшинствам, — сказал Джо.

Массивный нос Ахмада вспыхнул. Ахмад втянул им воздух, сжимая свои мощные кулаки.

— Я должен сказать вам, что для отца всё обернулось плохо. В последние годы жизни он отошёл от Движения и под конец вообще отказывался видеться с кем-либо, даже с Коэном и сёстрами. А это весьма озадачивает. Когда-то частой темой каирских сплетен были их полуночные плавания по Нилу. Те похабные нежные ночи, когда все четверо наряжались в карнавальные костюмы и буйно проводили время, попивая шампанское из алебастровых чаш чистого лунного цвета.

— Петь свои песни звёздам и ласкать ночь чувственным смехом?

— О да, когда-то они были друзьями, но однажды мой отец совсем перестал выходить из дома и отказался видеться даже с ними…

Ахмад опустил глаза.

— Помимо забот о Движении, отцу нужно было зарабатывать на хлеб. Его визитной карточкой было нижнее бельё, лучшее эротическое бельё, импортируемое им из Европы. А когда он ограничил свой мир порогом дома, то перестал надевать нижнее бельё. Ходил голышом и бубнил:

«Фантазии умерли. И иллюзии свернулись сами в себя, как свиток.»

Ахмад опустил и голову.

— А всё потому, что Движение предали. Так он говорил и повторял:

«Это уже не то, что раньше, это уже не то, что раньше».

И в озлоблении стал курить больше конопли и это усиливало его аппетит и он ел всё больше и больше… Он так растолстел, что выглядел сделанным из жира. Весь раздулся. Отвратительно, как Мишлен.

Ахмад нахмурился.

— С молодости отец носил бороду, тридцать лет холил её и лелеял. Но когда он опрометчиво решил её сбрить, знаете что он нашёл под своей бородой?

— Боже мой, — сказал Джо, — что?

— Крохотный скошенный подбородок, — прогремел Ахмад. — И отец забинтовал лицо, чтобы скрыть этот изъян. И стал похож на мумию. В те годы его прозвали Ахмад-толстяк и, вполне естественно, что меня называли — Ахмад-худой. И так как все окружающие звали нас так, то мы и сами переняли эту привычку.

«Как ты сегодня, толстяк?», — спрашивал я. «Мне одиноко и горько, — отвечал он, — а как худой?»…

Ахмад печально покачал головой.

— Когда ты чувствуешь себя проигравшим, мир давит на тебя, оскорбляет и унижает. Я видел как это случилось с моим отцом, и это было ужасно. Он стал затворником, и я ничем не мог ему помочь. Он раскладывал «солитёр» и читал старые газеты и лицо у него было забинтовано, как у мумии и он курил коноплю и никогда, тряся седеющими мудями, не выходил из своей комнаты.

«По крайней мере, пасьянс-то меня не предаст, — говорил он. — По крайней мере, тридцатилетние газеты не могут лгать.»

Ахмад тяжело осел, его голос затих.

— А в конце осталось единственное, что доставляло ему удовольствие — колокольчики ослов. В те дни в Каире хватало ослов, и он любил слушать веселый перезвон их колокольчиков. Ничто другое не могло облегчить его ужасное одиночество.

Ахмад отвёл взгляд.

— Конец наступила осень. Нил, неся верхний слой почвы Эфиопского нагорья, всё ещё был красным; ночи больше не были наполнены песчинками пустыни и стали прохладными. Вода в великой реке быстро убывала, а из моего отца утекала жизнь. К тому времени, после операции на горле, он уже не мог говорить.

«Поднимите меня с подушек, — написал он вечером на бумажном листке. — Позвольте мне в последний раз услышать прекрасные колокола»

…И на этом всё закончилось. Он умер у меня на руках.


Ахмад медленно поднял глаза, его огромное мальчишеское лицо измученно смотрело на Джо, а голос шептал:

— Понимаете? Я участвую в Движении для того, чтобы почтить память моего отца, хотя в глубине души знаю, что это не более чем фарс, когда-то использованный кем-то, использующийся сейчас. Занимаюсь этим, чтобы оправдать своё существование… В жизни каждого есть своё Движение. Но, в конце концов, какое это имеет значение? Какая разница, как прожить отведённое тебе время?

…Но чего я не могу понять, так это почему мой отец не провёл свою жизнь с ослиными колокольчиками? Почему он не делал их или не продавал или не занимался чем-то ещё, катаясь на осле, раз он любил эти весёлые звуки больше всего на свете?

Губы Ахмада задрожали. Боль исказила его массивное лицо.

— Почему люди не делают то, что делает их счастливыми? Почему они позволяют себе попасть в ловушку? Почему бы им просто не жить…

Ахмад закрыл лицо руками и тихо заплакал.

* * *
Ахмад шумно высморкался.

— Пожалуйста, простите мне эту слабость.

Он снова высморкался. Лицо его просветлело.

— Послушайте, могу я в качестве извинения предложить вам аперитив?

— Ты, должно быть, умеешь читать мысли, — сказал Джо. — Значит оставишь отель пустым?

— Нет, не совсем так. Мой городской дом расположен так удобно, что совмещать работу и дом не проблема, — сказал Ахмад, исчезая за прилавком.

Джо подумал, что Ахмад достаёт сандалии, и повысил голос.

— Городской дом, говоришь? Это значит, что есть и загородный дом?

— Сейчас нет. Но до войны я владел небольшим коттеджем на краю пустыни. Последняя война, то есть не эта. Моя война. Коттедж был восхитительным маленьким убежищем, где я по выходным отдыхал душой. В те дни я не только писал стихи и играл в теннис, но и участвовал в гонках. У меня был один из первых в Каире трёхколёсных велосипедов, одна из тех быстрых машин, которых вы больше не увидите на дорогах; переднее колесо почти такое же высокое, как человек. И вот я в своих блестящих гоночных очках несусь по какой-нибудь дороге у реки в любое время дня и ночи, два белых диска очков отражают солнце или Луну, а я мчусь со смехом, этакий трёхколёсный Сфинкс… О да, в те дни я был самой скоростью. «Держите свои шляпы, — говорили люди, — едет Ахмад.»

Представьте: в садах вдоль Нила поедают салаты и жареных голубей праздные толпы гиппо. Кругом ярко-алые цветы и священные белые цапли. По красной земле перед вами расползаются змеи и прыгают неуклюжие сизые птицы, с сердитыми криками взлетая в самый последний момент. Идёт гонка от пирамид до Нила. И представьте себе волнение, прокатывающееся по толпам болельщиков у финиша, и поднимающийся торжествующий крик, когда из пустыни появляется первый велосипед. И все, как один, подхватывают кричалку: «Держите шляпы… едет Ахмад!».

— Представляю, — сказал Джо.

— Скорость, — пробормотал Ахмад. — Быстрее и быстрее, мне всегда хотелось ещё.

Он сделал паузу.

— Работая в то время декоратором интерьеров, я очень заботился о своём внешнем виде. Но не только поэтому — я являлся ещё и лидером Братства, а это означало, что люди шли ко мне за советом. В те дни в Каире бытовала поговорка: «Если сомневаетесь, спросите Ахмада».

Ахмад всё что-то шарил за прилавком. Джо слушал его, наблюдая за большим потрёпанным котом, сидевшим на брусчатке тротуара у самого входа в отель. Рыжеватый кот, щурясь, облизывал лапы. Внезапно он прервал гипнотическое занятие и уставился прямо на Джо.


— Должно быть, у тебя был чудесный дом.

— Ох да, — голос Ахмада был приглушённым. — Как поёт Лиффи: «Прохладные ночи и жаркие дни». Но потом пришла небывалая песчаная буря и всё испоганила. И когда однажды как обычно на выходные я приехал в своё убежище, то обнаружил что ничего целого там не осталось.

— И ты решил не восстанавливать?

— У меня не было выбора. Это случилось во время войны; и вкусы людей менялись и всё менялось и мой бизнес по декорированию интерьера шёл от плохого к худшему. Скоро я больше не мог заработать ни пенни. Появились новые — молодые и дерзкие — дизайнеры, а я вышел из моды.


Джо подпрыгнул от неожиданности, когда над стойкой вдруг появилась голова Ахмада. Глянув из-под потрепанного канотье, он снова скрылся из виду и продолжил:

— Теперь трудно представить, что некогда я был в моде. С помощью друзей мне какое-то время ещё удавалось поддерживать видимость успеха, но их жизнь тоже кардинально менялась. Некоторые сменили область деятельности и приспособились, другие же просто блуждали и больше никогда не были востребованы. Также и я — просто бродил по улицам, надеясь увидеть знакомое лицо, заходил в кафе… Так бывает в военное время, пусть даже сражения идут где-то за тысячи миль. Привычный мир исчез, и ты загнан в угол, и одиночество печально трогает лапкой твоё сердце… Грустно, потому что ты-то считал, что твой маленький мир будет вечен. Потому что ты никогда не понимал, насколько он хрупок… насколько хрупким является всё важное для тебя, что целостность существует только в твоём собственном воображении. Но вот твой сон вдруг разбивается вдребезги, и ты остаешься с маленькими кусочками в руках, и пустота, огромная как ночь пустота вползает в твою душу…

Ахмад со вздохом поднялся из-за прилавка.

— Я долго говорил об этом со своим другом Стерном… Стыдно, но я попросту потерпел неудачу и не знал, как жить дальше. Помню, я вышел из кафе и посмотрел вверх, а там — в чёрном полированном небе — медленно кружили вороны.

* * *
Помолчав, Ахмад заговорил более лёгким тоном.

— И что я сделал? Ну, я решил попробовать заняться незатейливым бизнесом. Я поставил своей целью доход, добычу, всё остальное не имело значения. Будь прокляты сироты и голодные вдовы. Скулящие неудачники, пусть добывают себе пропитание как хотят; остальным не легче. Если Карнеги мог душить бедняков и, имея в год десять миллионов, бросать в толпу монетки и быть за это почитаем, почему не могу я?…

Джо инстинктивно дёрнулся от стойки — в поле его зрения вдруг появилась макушка. Ахмад уткнулся своим огромным носом в край прилавка и приподнял канотье.

— Рыба с картошкой, — сказал Ахмад. — Жирная рыба и левантийские чипсы. Вы видели фургончик Лиффи?

— Конечно, — сказал Джо. — «Ахмадмобиль»?

— Именно. Раньше он принадлежал мне. А изначально, в Первую Мировую войну, фургон использовали как скорую помощь. Он достался мне по-дешёвке, потому что был военным излишком, как и я сам. Ну вот, у меня теперь был фургон, хитро оснащённый чаном для жарки во фритюре и холодильником для рыбы, и моей целью было добиться успеха. В одиночку подняться к вершине, стать «Карнеги жирной рыбы и жирных чипсов». И я поехал по изрезанным колеями закоулкам большого Каира, весело звеня колокольчиком скорой помощи, готовый на месте принять заказ и тем облегчить работу домохозяйкам. И так я стал первым на Ближнем Востоке инициатором современного бизнеса быстрого питания.

— Это удивительно, — сказал Джо.

— И я был также инициатором того, что можно было бы назвать мусульманским передвижным праздником.

— Это ещё более удивительно, — сказал Джо.

— Ну, во всяком случае, это мне так казалось. И какое-то время я думал, что «Ахмадмобиль» станет привычным бытовым словом на улицах Каира. Но тут… как там у китайцев: «Собака взялась ловить мышей».[193]

Огромный нос Ахмада дёрнулся, словно унюхав отвратительный запах.

— Я выбрал плохой способ зарабатывать на жизнь, зря сунул в капитализм свой нос. Капитализм — это скользко. Поэзия и кипящее масло просто не смешиваются. Вы, европейцы, поняли это уже ко времени инквизиции.[194]

— Значит, тебе не повезло? — спросил Джо.

— Ну, я ездил по округе, звеня колокольчиком скорой помощи и представляя себя сказочным Крысоловом. Чтобы сократить расходы я испробовал все мыслимые уловки. Неделями жил в этом вонючем фургоне и спал на носилках, как жертва с поля боя, надеясь лучше почувствовать капитализм. Но всё что я чувствовал — грязь, дым. И дух мой был сломлен.

Я насквозь пропитался жиром, но это не помогло мне стать новым Карнеги. Нужно было смириться.


Ахмад слабо помахал канотье и скрылся. Джо несколько раз глубоко вздохнул, прочищая легкие. Большой рыжеватый кот так и таращился на него с улицы.

— Я всё верно предвидел, — вскричал Ахмад, — но опередил своё время и пролетел. Люди неохотно меняют привычки. Вот почему вИдение никогда не окупается, а поэзия никогда не приносит стабильный доход. Если вы хотите зарабатывать, надёжнее идти проторенным путём, раз людей устраивает и они платят за это. А ещё лучше, — тут он заговорил совсем тихо, — повторить то, что было сделано очень давно. Например, три или четыре тысячи лет назад, как поступил сумасшедший Коэн. Вот это действительно может принести хорошие деньги.

— Алё? — Джо не расслышал.

— Я говорил, что я владею секретом успеха бизнесмена в этой части мира. Только сам использовать его не могу, не моё это, эх…

— И каков секрет?

— Недоверие и обман — вот кодекс поведения делового человека в Леванте.

Из-под стойки снова появилась макушка Ахмада. Он положил на стойку свой нос, а очки его подпрыгивали вверх-вниз. Похоже, он тихо смеялся.

— Потому что в глубине души каждый настоящий левантинец знает, что если мир вокруг хотя бы наполовину так коварен, как он сам, то миру следует быть очень внимательным. Иными словами, у нас много общего с великими мира сего. Гитлер, Сталин, Чингисхан…

И Ахмад, посмеиваясь, опять скрылся из виду.

* * *
Джо принялся беспокойно вышагивать взад-вперёд по вестибюлю, удивляясь: какого рожна Ахмад ведёт беседу, прячась под стойкой? Конечно хорошо, что он на удивление разговорчив. Но почему он прячется? Неужели он настолько застенчив, что может говорить открыто только если большую часть времени остаётся вне поля зрения?

— И что было дальше?

— Я был в долгах, а бравшие в долг домохозяйки деньгами со мной не расплачивались. В этом бизнесе у меня не было будущего. Я окончательно понял это однажды вечером, когда вошел в кафе, и ни одна душа не узнала меня. Это кафе было наше привычное место, и мы с Коэном и Стерном всегда ходили туда посидеть в кругу друзей. А сейчас меня отказываются признавать?… Мне было не только стыдно, мне было и стыдно, и унизительно. Я был ничем, и знал, что я ничто.

Ахмад застонал за прилавком.

— Ну а на следующее утро я устроился на временную работу. Если бы мне кто-нибудь предложил её раньше, я счёл бы это шуткой. Но вот я устроился, и шутка затянулась, и стала началом моей собственной Великой Депрессии, предвещающей мировую. Как обычно, я опередил своё время.

И снова Ахмад погрузился в молчание под стойкой.

— Какая работа? — спросил Джо.

— Должность администратора в грязном борделе, позже анонимно приобретённом секретной службой со мной в нагрузку, вот в этом гниющем строении, в котором мы с вами сейчас находимся, нелепо названном отелем «Вавилон».

Голова Ахмада вынырнула над прилавком. Он приподнял подбородок и уставился на Джо, лицо его было невыразительно, канотье съехало набок.

— Однако с тех пор я смирился со своей участью, и иногда мне даже удаётся найти в себе немного юмора: я говорю себе, что нахожусь здесь в Вавилонском плену, — он улыбнулся и опустил голову.

* * *
Прошло ещё немного времени.

«Это невыносимо», — подумал Джо, подпрыгнул и перегнулся через стойку, чтобы подглядеть чем там занят Ахмад.

Тот стоял на четвереньках спиной к Джо и вынимал винты крепления одной из панелей декоративной обшивки. Панель эта, в отличие от соседних, давно потеряла лак.

— Возможно вам интересно, почему я не поддерживал себя подделкой документов. Мог бы, ведь у меня неплохо получается. Спросите любого в городе и он скажет, что никто не зарабатывает больше чем поэт Ахмад. Тонкие линии и чёткие детали, точные портреты и искусные завитки…

Джо подпрыгнул — над стойкой снова выросло лицо Ахмада, на этот раз ухмыляющееся.

— Вам это интересно? Почему я не выложил себе фальшивыми бумажками путь к огромному богатству?

— Да, конечно, — сказал Джо, переводя взгляд с Ахмада на шпионящего кота.

«Месмерист какой-то», — пришёл к выводу Джо.

— Я так и думал. Но для меня, видите ли, это занятие — лишь ради искусства, и мне было бы неудобно тратить добытые так деньги на проживание. Благородная бедность среди фальшивых богатств — вот жизнь поэта Ахмада.

Он уставился на Джо, уткнувшись в стойку подбородком.

— Итак, пришло время аперитива, так что, пожалуйста, спуститесь до моего уровня жизни.

— Не понял.

— Лезьте в дверцу под стойкой. Вы сейчас на пороге того, что в готических романах называлось «тайной комнатой».

Джо перебрался к Ахмаду. Панель была снята со стены, открывая достаточно большое квадратное отверстие. Ахмад зажёг свечу и держал её сейчас перед чёрной дырой. Улыбка мальчишеского восторга осветила его лицо, когда он начал шептать:

— Этот таинственный шкаф, в который мы собираемся войти, остался от старых времён, когда отель был ещё борделем. Считайте это местной сокровищницей. Следуйте за мной, но будьте осторожны. «Оставь надежду, всяк сюда входящий», а ещё: Пригнись, или потеряешь голову.

Ахмад засмеялся.

— Avanti populo, — прошептал он, — «обратного пути у жизни просто нет». Спускаемся в подземный мир.

* * *
Секретный шкаф Ахмада в XIX веке сыграл значительную роль в истории Движения.

— Одно из самых первых прав, завоёванных Братством, — прошептал Ахмад, поведя свечой. — Именно здесь драгоманы начали свою долгую борьбу за освобождение из объятий туристок и туристов.

— Как это? — прошептал Джо.

— Ну, когда грабители-полицейские окружали район, нубиец-портье запускал на пианоле «Дом, милый дом», предупреждая таким образом драгоманов наверху, в спальнях. Они сразу бросали своих клиентов и мчалась сюда. Здесь они до ухода полиции проводили время в безопасности и с джином. Таким образом, их не могли арестовать по сфабрикованному обвинению.

— А клиенты не возражали, что их арестовывали без тех, кто их сюда привёл?

— Клиенты были состоятельными иностранными туристами, и магистрат их отпускал, естественно. Улыбки для туристов и добыча с попавшихся мудаков. Обычный двойной стандарт.


Ахмад хихикнул и прополз в отверстие, Джо последовал за ним. Камера оказалась довольно большой для «шкафа»; маленькая комната, позволяющая стоять в полный рост, но лишённая окон. Ахмад объяснил, что его жильё занимает несколько подвальных помещений, а это он использует для прослушивания музыки и выполнения упражнений. К потолку был закреплён турник, а на полу было достаточно места, чтобы крупный мужчина мог вытянуться и отжаться. У стен пыльными кипами были навалены газеты; насколько Джо мог видеть, самые свежие из них датировались 1912 годом. Повсюду были беспорядочно расставлены десятки предметов любого размера и формы, как местных восточных, так и попавших сюда из викторианской Англии. Запах лаванды пропитывал эту пещеру насквозь.

Ахмад расплылся в счастливой улыбке.

— Моё собственное маленькое логово, — сказал он, раскладывая два крошечных холщовых стула.

Джо кивнул, ошеломлённый окружающим бардаком. Ахмад тем временем прочистил горло, видимо, обдумывая то что собирался сказать. Он казался гораздо более нервным, чем перед входом, и когда наконец заговорил, в голосе его слышна была тонкая нотка бравады.

— Итак, вы приехали из Америки, не так ли?

— Да, — пробормотал Джо, его глаза в трансе блуждали по комнате.

— Ну, разве это не странное совпадение? Мир действительно очень мал. Так уж случилось, что однажды мне подарили полное издание сборника писем Джорджа Вашингтона, всего около тридцати с лишним томов. Очень увлекательное чтение.

— Неужели?

— Правда-правда. Вот например: знаете ли вы, что вставные зубы Вашингтона были сделаны из зубов гиппопотама? Он пробовал зубы моржа, слоновую кость и коровьи зубы, но предпочитал бегемота. «С гиппо, — говорил он, — мне можно даже арахис и леденцы».

— Даже арахис и леденцы? — пробормотал Джо. — Президент Вашингтон?

— Поэтому он выбрал гиппо.

— И я уверен, что это мудрое решение, — пробормотал Джо, который всё ещё был так ошеломлен захламленностью, что не мог сосредоточиться на том, что говорил Ахмад.

Ахмад снова откашлялся.

— Серьёзный туризм начался в Египте около 700 года до н. э… Ваше желание приехать и посмотреть достопримечательности вполне понятно. Но будьте осторожны: любопытство чревато. Почти у всех в Европе девятнадцатого века был сифилис, и если мы забудем об этом, то обмороки и тусклое освещение Викторианской эпохи станут для нас просто причудливыми странностями.

— А ведь действительно.

— Или вот: викинги, — добавил Ахмад, — Викинги когда-то были самыми свирепыми мародёрами в мире, но спустя всего лишь тысячелетие большинство датчан-мужчин, похоже, могут заниматься балетом.

— «Ностальгический танец», — пробормотал Джо. — И это правда.

— Варвары грабили базары Востока, да…

— Кстати, о балете и танцах, вам интересно, где можно найти лучший танец живота в Каире? Конечно, моя информация может быть немного устаревшей, но перед последней войной лучший танец живота можно было найти в… как бы это назвать, аппендикс рыбного рынка?… Короче, в районе рыбного рынка, в маленьких рюмочных. В те дни танец живота всегда сопровождался запахом рыбы. И считался непристойным…

Ахмад широко улыбнулся, но улыбка тотчас же исчезла. Он потёр огромный нос и смущенно уставился в пол.

— Невозможно, — пробормотал он. — Я просто не могу больше этого делать.

Джо пошевелился и посмотрел на этого большого мягкого человека.

— Прости меня, — сказал он, — боюсь, я отвлекся на всё, что у тебя здесь есть; это, наверное, как залезть внутрь человеческой головы. Но что ты не можешь сделать? Что тебе кажется невозможным?

— Пытаться быть вежливым и помочь вам чувствовать себя комфортно. Я очень рад что вы здесь, среди моих вещей, просто я не знаю о чём говорить. Это не так, как когда стоишь у стойки. Здесь всё, что у меня есть, и я не привык делиться этим ни с кем. Не то, чтобы я не хотел, я очень этого хочу. Но я стал ужасно неуклюжим, и всё что я говорю — это не совсем то что я хочу сказать. Просто так давно никого не было… ну, я имею в виду…

Ахмад сжал кулаки и уставился в пол, его голос затих.

Джо протянул руку и коснулся его руки.

— Мне понятно это чувство, — сказал он, — но всегда есть о чём поговорить. Даже здесь, где всё так много значит для тебя.

Лицо Ахмада исказилось от боли, и слова вырвались из него.

— Я не хочу показаться дураком, наглухо застрявшим в прошлом. Что я могу рассказать вам такого, что могло бы вас заинтересовать? Да хоть кому-нибудь? Что?

Ахмад сложил на коленях огромные кулаки.

— Вы понимаете, — прошептал он, — что приключения в моей жизни теперь ограничиваются вылазками на улицу к зелёнщику? Что мне приходится планировать ежедневный поход за свежими овощами, стараясь подготовиться к любым непредвиденным обстоятельствам? И что возвратившись домой, в безопасность, я произношу благодарственную молитву за то что мне не причинили вреда? И что когда я готовлю ужин из этой маленькой кучки овощей, я понимаю что эти овощи представляют собой сумму моих достижений за весь день?

Ахмад уставился на свои колени.

— И если это достижение кажется вам скудным, то знайте, что для некоторых даже поход к овощному ларьку при свете дня — опасное путешествие, мучительное предприятие требующее мужества.

Ахмад покачал головой.

— По тем же причинам я только ночью отваживаюсь идти заниматься искусством изготовления ненастоящих денег и документов. Потому что улицы тогда пустынны, и я могу невидимкой проскользнуть сквозь тени мимо поджидающего меня лиха.

Я уверен, вы поняли мою ситуацию. И учитывая это, о чем я могу говорить? что могло бы вас заинтересовать.

— Довоенное время, — сказал Джо. — Это целый ушедший мир. Так же как в этот самый момент меняется сегодняшний мир, а это всегда меня интересовало: как и почему. Не мог бы ты рассказать мне об этом? О том времени, когда ты встречался со Стерном?


Ахмад пожал плечами.

— Расскажу, если вам это действительно интересно… В начале нас было трое, ядро. Но Стерн время от времени выпадал из поля зрения. За день или два до его исчезновения вы замечали, что он становится беспокойным, а однажды утром его уже не было. Где Стерн? — спрашивал кто-нибудь, и ответ всегда был один и тот же: «Он уехал в пустыню, но скоро вернётся». И, как день и ночь, Стерн всегда возвращался. Ещё одно утро или ещё один вечер, и он опять сидит за одним из столиков в нашем маленьком кафе, улыбается, смеётся и ведёт себя в обычной своей возмутительной манере.

Ахмад остановился.

— Это было до того, как он чересчур увлёкся политическими идеалами. Но уже начал «путешествовать по-работе» в левантийской политике. Стерн тогда был студентом, только недавно оторвавшимся от мамкиной титьки в Йемене.

— А он говорил с тобой об этих своих внезапных исчезновениях? — спросил Джо.

— О да, потому что мы были близки, а также из-за моего маленького убежища на краю пустыни. Он иногда спрашивал разрешения погостить недельку — пока меня там нет — и посторожить заодно. Я разрешал, с радостью. В те дни у него было мало денег, и это меньшее, что я мог сделать для друга.

— В те дни? — размышлял Ахмад. — У Стерна никогда не было денег, он просто не мог удержать их в руках. Как только появлялось немного, он сразу же тратил их на друзей.

Ахмад улыбнулся.

— «Пустые руки и ясные глаза и шёпот надежды», — как говаривал Коэн. И Стерн никогда не ночевал в моём коттедже. Вместо этого он бродил по дюнам и ночевал в пустыне, как бедуин. Так было всегда… Общаясь со Стерном, кажется что понимаешь его, но Стерн непрост.


Джо улыбнулся, пытаясь подбодрить.

— Это о Стерне, — сказал Джо. — Ты сказал, вас было трое?

Ахмад нетерпеливо кивнул.

— Конечно, ещё Коэн. Не тот, что под полуночным парусом ходил по Нилу с сёстрами и моим отцом, а его сын. Примерно ровесник Стерна.

— И каким он был?

— О, колоритным негодяем. Элегантный, остроумный и любим дамами, они не могли устоять перед его длинными тёмными ресницами. Он так же очень одаренный художник. Временами бывал немного угрюм, но это делало его более привлекательным для дам. Красивый и капризный молодой художник.

Они со Стерном были уже знакомы, когда к ним присоединился я. Гораздо более неуклюжий чем они, почти во всех отношениях… да во всём! кроме музыки, но для настоящей дружбы как раз я оказался необходимым ингридиентом. И это было таинственно, даже волшебно, когда мы втроём были вместе. Все это замечали, и наши имена упоминались на одном дыхании, потому что казались неразлучными. Послушав Верди, мы бродили по бульварам в треуголках и развевающихся плащах, со словом здесь и улыбкой там, наши глаза пылали от предвкушаемого озорства, от того веселья, которое бросало нас на удивительные тротуары жизни.

Ахмад мягко улыбнулся.

— Лицом об асфальт. Позже Коэн откололся от нашей группы, чтобы жениться и создать семью. Как ни странно, мужчины в его роду всегда так поступали.

Ахмад засмеялся, потирая колени.

— Печально известная семья каирских Коэнов… Но послушайте, что я за хозяин сегодня? Где ваш аперитив и где наша музыка?

Ахмад вскочил на ноги. Он порылся за стопкой газет и достал пыльную бутылку бананового ликёра, по всей видимости такую же старую как газеты. Немного покопавшись в другом месте, добыл два маленьких бокала, а затем пошурудил в пыльной куче пластинок, искореженных временем. Выбрав одну, он положил её на старый граммофон с заводной рукояткой и начищеной медной трубой, энергично крутнул рукоятку, и вот, словно издалека, послышался слабый дребезжащий голосок. Ахмад тотчас же присел на корточки, сдвинул канапе набок, и сунулся в трубу, как дрессировщик в пасть льва.

— Белиссимо, — сказал он с глубоким удовлетворением. — Это «Фауст» Гуно, партию Мефистофеля поёт болгарин. И великолепно поёт. Послушаем песенку про бычка?…

* * *
На стене напротив Джо висел большой плакат времён Первой мировой войны, призывавший к вступлению в Ассоциацию молодых мусульман.

«МЫ ХОТИМ ТЕБЯ», — говорил с плаката мулла в зелёной чалме, костлявым пальцем указывая на зрителя. За его спиной пухлые мусульманские юноши, развалившись под цветущим деревом во дворе каирской мечети, хвастались друг перед другом золотыми часами. Ряды заводских дымовых труб вдалеке гнали густой белый дым, а над пирамидами мчался маленький триплан Экзюпери, несущий утреннюю почту в Каир. В целом, жизнь на плакате била исключительно чистым ключом.

Ахмад извлёк голову из жерла патефона и проследил за взглядом Джо.

— Что мы получаем от искусства? Зачем оно нас преследует? — слегка оглохнув, он кричал. — Я убеждён, что большинство абстракций — это аллюзии на наш внутренний мир, и поэтому мы — само время. Ибо основа смысла жизни несомненно находится в нашем воображении, а не в реальности…

Он засмеялся.

— А это значит, что реальность нереальна.

Скрипучая ария наконец подошла к концу. Ахмад остановил граммофон, взял бутылку с лавандовой жидкостью и присобачил к ней распылитель. Побрызгал, и комнатёнку заполнили большие облака сладко пахнущего тумана.

— Дезинфицирующее средство, — сказал он, снова садясь. — Знаешь, эти старые здания… Но сказать по правде, мне совершенно безразлично, кто правитель мира — Антоний или Октавиан. Что меня интересует и к чему я всегда стремился, так это всепрощающая чистота понимающего сердца… Да, но как и все люди, размышляющие о жизни, я часто чувствую страх и одиночество.

Ахмад смотрел в пол и молчал.

— Ты ещё пишешь стихи?

Ахмад вздохнул.

— Нет. Долгое время я пытался дурачить себя, но слова не оживали, как бы я ни старался. После этого я решил, что буду хотя бы на вторых ролях, и начал работать над поэтическим словарём. Но бросил и эту затею. Последняя запись в моём словаре — «Александр Великий». Мне оказалось слишком больно сидеть ночь за ночью размышляя обо всем, что Александр успел сделать за столь короткую жизнь.

Ахмад повернулся к Джо и грустно улыбнулся.

— Я смирился; я поэт, который не может писать стихи. Мне даны душа и чуткость, но не талант. И много таких как я, которые живут в своих маленьких уголках, смирившиеся. Опечаленные тем, что не судьба внести свой вклад, создать малую толику красоты, которая могла бы жить в чьём-то сердце… Это однако не значит, что надо ложиться и помирать. А знаете, в чём настоящая трагедия неудавшихся творцов? Мы привыкаем к этому! Мы не выходим за пределы жалости к себе, и просто терпим в наших пещерах. Окружённые маленькой вселенной привычных вещей…

* * *
— Я часто задавался вопросом, — Джо почесал нос, — каково это — вырасти среди всех этих чудес древности, пирамид, Сфинкса и всего остального. Как это влияет на вас?

— Это влияет на вкус, — сказал Ахмад.

— Ты имеешь в виду, что меньше обращаешь внимания на моду?

— Об этом не знаю. Я имел в виду вкус во рту.

— О!

— Тот факт, что вы никогда не знаете, кто или что в очередной раз залетит вам в рот.

— М-м?

— Да. Положим, вы идёте по улице, и вдруг горячая сухая пыль ввинчивается вам в рот и покрывает язык, но кто или что это? Какой-то уголок пустыни отправил часть себя, чтобы вы могли ощутить его запустение? Или это принесло из древней гробницы? Или песчинка на ваших зубах — останки единорога XVII династии? Или последнее воспоминание о неведомом народе гиксосов?

Ахмад улыбнулся.

— Прах к праху. В пустыне похоронена и забыта лишь часть прошлого. Другая его часть хранится в наших желудках. И хотя мы вроде бы живём днём сегодняшним, внутри у нас — дни минувшие.


Ахмад нахмурился.

— Таким образом, прошлое всегда с нами, и особенно во время войны, когда так много прошлого, казалось бы, разрушается. Только взгляните на этот старый картонный чемодан в углу. Я купил его тридцать лет назад в вечерней вокзальной спешке, когда собрался в Александрию на рандеву к одной весёлой вдове. Тогда я был молод, силён и ещё не уродлив, и теперь этот хлипкий чемодан напоминает мне о мальчике в костюме цвета корицы, потёртом костюме, потому что мальчик был беден. О костюме, который скрывал штопаное нижнее бельё и безупречное тело.

А знаете, что сейчас хранится в этом чемодане? Две папки бесполезных стихотворений, сборник каракулей, забытая сноска к хронике совести расы. Другими словами: вся моя жизнь…

Ах, Каир, Каир, это знойное место полутьмы за закрытыми до захода солнца окнами. Каир, где выложенные белой плиткой террасы днём отражают яростную жару, а в темноте — успокаивающий стук копыт лошадей, тянущих старые повозки. Этот Каир под сияющим зимним солнцем и ветрами из пустыни, приносящими и ужасную жару лета и прохладные ночи и бризы с реки…

Да, мой Каир, моя жизнь. Все грандиозные схемы установления порядка — здесь являются частными, и объявленные универсальными филосовские системы умещаются в размеры моего шкафа. И поэтому, уезжая, кайренам не найти себе места у другой реки, ибо город следует за нами, и мы стареем в тех закоулках, где растратили нашу молодость.


Ахмад уставился вдаль.

— Всё впустую… Осталось только это тело, этот потрепанный и потускневший медальон, висящий на моей душе. Сколько раз я праздновал чудо дара жизни! Благословение… или бремя? И оплакивал ускользнувшие сокровища, конечно. Я растратил свою молодость понапрасну…

Джо отрицательно покачал головой.

— Напрасно, Ахмад? Это не то, что я здесь увидел, и совсем не то, что я от тебя услышал.

Ахмад зашевелился.

— Что вы имеете в виду? Что вы увидели, что услышали?

Джо засмеялся и широко раскинул руки, охватывая маленькую переполненную пещеру, где в пыльных кучах лежала большая часть жизни Ахмада.

— Ах, Ахмад, мир, созданный тобой — вот то, что я увидел и услышал, а какой поэт мог надеяться на большее? И когда я смотрю в сердце этого мира, я вижу широкий бульвар, по которому шагают трое молодых людей. И слышу их разговор. Они настоящие друзья и всегда вместе, элегантные, остроумные и несравненные в своих шалостях, три бесстрашных восточных царя. Один из них художник, другой поэт, а третий — мечтатель из пустыни. И люди стекаются послушать этих трёх царей, хоть мельком увидеть их возмутительные выступления. Ибо там где Коэн и Ахмад и Стерн — там смех и слёзы. На тротуарах жизни они играют главные роли в опере цветов и красок, и поэзии, и любви. И они хозяева бульваров и все это знают; все, кто когда-либо видел их вместе.

— И это то, что я вижу, — сказал Джо. — И это то, что я слышу.

Ахмад глядел в пустоту, глаза его блестели за стёклами очков, огромная голова смотрела навстречу воображаемому ветру, потрепанное канапе было явно под небольшим углом ко Вселенной. Ахмад серьёзно кивнул направо и налево, словно приветствуя спутников своей юности, и потянулся рукой туда, где среди тёмной груды обломков покоился древний помятый тромбон. Ахмад торжественно поднёс к губам пыльный инструмент, погладил его, выдул пробную ноту и поднялся на ноги.

И прозвучал меланхоличный взрёв, мощный глиссандо. А затем звук покатился вниз в затяжном салюте величию мира, затерянного во времени.

— 11 — Тромбон

Когда наступила ночь, Джо и Ахмад переместились во внутренний двор отеля «Вавилон». Ахмад развёл небольшой костер и, умело смешав зерна, специи и овощи во множестве маленьких блюд, приготовил вегетарианский ужин, который оголодавший Джо нашёл восхитительным.

Что же касается Ахмада, то он был рад, что у него есть повод готовить для кого-то, ведь ему не доводилось принимать гостей с тех самых пор, как его крошечный домик на краю пустыни был сметён ветрами во время прошлой войны заодно с остальной частью тогдашней жизни Ахмада.

Итак, они расположились в маленьком дворике, там, где виноградная лоза и цветы. Притулились, как бедуины под пальмой, вокруг тлеющих углей маленького костра. В трущобах большого города они нашли для себя отдалённый оазис, шепчутся под звездами и без конца потягивают из чашек крепкий и сладкий кофе. Длится ночь, и Ахмад с ностальгией пересказывает Джо разные случаи из своего прошлого. В успокаивающей темноте он потихоньку открывает ящички своей памяти, и из безмолвной игры теней за пределами маленького круга света вызывает в необъятность ясной египетской ночи людей и события.

Помимо рассказов о забавных курьёзах своей собственной жизни, Ахмад вспоминает о Менелике, сёстрах и мужчинах клана каирских Коэнов. Все эти люди в прошлом были тесно связаны со Стерном, и вскоре Джо начал видеть в жизни Стерна нити этих связей. Джо припомнил пророчество Лиффи, что для Джо настал момент, чтобы отправиться в путешествие во времени. Сеть Стерна охватывала более века, не все попавшие в неё сейчас были среди живых, и всё же их присутствие ощущалось по-прежнему так сильно, что беспокоило подсознание знавших их людей, проникая сквозь qwerty.


На следующий вечер они снова пришли во дворик, чтобы просидеть в этом крошечном оазисе до самого рассвета. Ахмад продолжил вызывать призраков из теней у костра и, рассмотрев, отправлять их обратно — в темноту и небытие. А когда Ахмад отвлекался на кофе, остановки на дороге его памяти перемежались долгой тишиной. Тогда Джо смотрел на огонь и пытался расшифровать сообщение от Стерна, которое Ахмад нёс на протяжении десятилетий, как кот галактику.

Во всём, что говорил Ахмад, были подсказки, следы на песке и клочки разорванных писем. Джо расшифрует это позже, когда, раскрывая правду о Стерне, отправится дальше.

Когда придёт время оглянуться назад и поразмыслить над странствиями Стерна, сетью линий, в переплетении рисунка которых проявится то, что искал Стерн.

* * *
Когда великий город просыпался, Джо уходил в свой номер и, прежде чем заснуть, сонно размышлял об одиссее Стерна.

Ахмад? …Стерн?

Несомненно, это путешествие во времени, как и предупреждал Лиффи. Не горы, реки и пустыни, которые придётся пересечь, а воспоминания, которые нужно исследовать.

Джо обратил внимание на то, как последовательно менялось поведение Ахмада когда они попали из коридора отеля «Вавилон» в тайное логово Ахмада, а затем в цветущий дворик. Ахмад с каждым шагом всё больше открывал своё сердце. С каждым следующим наступлением тьмы, с каждым вечером, когда последний солнечный свет умирал и приходил час разбивать лагерь под звёздами.

Почему Ахмад так быстро открылся?

Чем больше Джо думал об этом, тем больше ему казалось, что может быть только одно объяснение — Стерн. Ахмад знал, что Джо не враг Стерну, и, очевидно, чувствовал необходимость поговорить о нём, что-то сообщить Джо. Но почему Ахмад так сильно в этом нуждался? Что вдруг заставило его преодолеть многолетнюю привычку молчания?

Воспоминания, прошлое… Осколки и черепки, как сказал Лиффи. Попытка восстановить чашу… сосуд, в котором в иную эпоху хранилось вино других жизней.

Да, в своей странной манере, через пень колоду, Ахмад даст Джо кончик нити.


Джо слушал ночью, спал днём, а остальное время — в течение нескольких суток — размышлял над фрагментами воспоминаний Ахмада, пытаясь охватить разумом сплетённую Стерном за десятилетия трудов сеть.

Так неуловимо… время. Стерн вовлёк в свою жизнь много людей, побывал во множестве мест; сеть его очень обширна. И теперь, когда война и всё рушится, он умирает…

Джо с Ахмадом предстояло провести под звёздами во дворике отеля «Вавилон» только несколько ночей. И всё же, когда Джо потом оглядывался назад, они расширялись во многие миры, далёкие-далёкие, словно рассеяные по всей вселенной.

Секретной вселенной Ахмада, как выразился однажды Лиффи.

* * *
Джо узнал, что Ахмад познакомился со Стерном через Менелика. Стерн тогда изучал арабистику в Каирском университете; перед тем, как отправиться в Европу и задолго до того, как он взялся за осуществление своей мечты о великой новой нации на Ближнем Востоке, состоящей из мусульман, христиан и евреев. Ахмад был свидетелем становления Стерна из мальчика и буяна в непоколебимо преданного идее революционера.

Джо радовала открытость Ахмада. Ранний период жизни Стерна прежде был для него загадкой. И вот, после стольких лет близкого знакомства со Стерном, ему теперь было странно слышать о неуклюжем молодом человеке, совершавшем, как и все в своё время, глупые ошибки. Или представить юного Стерна надувшимся от обиды из-за задетого тщеславия. Или нелепо выпендривающимся, когда окружающим очевидно, что он сел в лужу.

Джо слушал у костра описания Ахмадом этих давних сценок, и даже переживал их вместе с рассказчиком. Джо понимал, что никогда бы не смог воспринимать их так, не знай он Стерна достаточно близко.

«Это любопытно, — думал он, — что тот, кого мы любим и уважаем и восхищаемся, часто кажется нам таинственным и недосягаемым. Как будто он уже с пелёнок видит жизнь яснее, чем мы, и ни разу не был смущён и напуган. Как будто он сразу охватил жизнь орлиным взором и понял её насквозь, а не как мы — без конца спотыкающиеся о тысячу мелочей.»

Прошлое человека. Эти мгновения печалей и радостей ложно упорядочены в ретроспективе, давая наблюдателю кажущуюся непрерывность жизни. Как строфы поэмы.

Естественная тоска — выйти за рамки, разгадать вселенскую тайну — иногда рождает имя исторического масштаба, например, Стерн.[195]

Что, если именно эта людская тоска вызвала наше представление о Боге? …и создала всё божественное в человеке?

Жестокость и сострадание, порок и святость.

* * *
— Война? — размышлял Ахмад однажды вечером. — Честно говоря, я не обращаю на это особого внимания. В этой части света всегда что-то происходит.

Что касается немцев, то о них нельзя думать иначе, как о варварах, монгольских ордах нового времени. И, к сожалению, нашествие варваров выгодно нам, отчасти, потому что когда враги у ворот, нам некогда судить себя. Дикость находится за городскими стенами, а мы можем радоваться нашей праведности.[196]

Но что это за варвары? Что за мужчины и женщины, которые между убийствами слушают сороковую симфонию?

Мы можем счесть, что это новшество нашей развившейся к современности чувствительности, но это не так. Зверь живёт внутри каждого, он зародился там миллион лет назад. Многие из нас могут легко перекинуться, озвереть. Особенно те, кто во времена перемирий — ведь варвары всегда где-то за стенами угрожают нам — кто во времена перемирий всего лишь разглагольствует с трибун. Что касается меня, я рад, что не отношусь к людям, облечённым властью; с моими страхами и навязчивыми идеями это было бы опасно для общества.

Ахмад улыбнулся.

— Другими словами, здешние небеса спасают нас от прихода к власти людей, умеющих мечтать, и слишком отрывающихся от реальности. Особенно неудачливых художников, худших из многих плохих. Все тираны представляются мне несостоявшимися художниками того или иного рода…

Как и большинство людей.

* * *
— Люди так меняются, — говорил Ахмад другим вечером. — Меня всегда поражает, насколько. Стерн раньше любил порассуждать о поэзии, опере и смысле жизни, потом им овладела жажда перемен, и теперь он выглядит вечно озабоченным. Ненормально оживлённым. Мечется из одного места в другое, не успеешь поздороваться.

— Ты ещё встречаешься с ним? — спросил Джо.

— О да, он присылает записку, и мы встречаемся в склепе. Раньше мы пили арак и трепались о старых временах. А сейчас, когда Стерн появляется там в воскресенье, мне как-то грустно, и он чувствует тоже самое, я знаю… Он говорит о Роммеле, шифрах — всё по делу. Он одинок, и я одинок рядом с ним.

— Ты имеешь в виду склеп старого Менелика?

— Да, мавзолей старика Менелика, мою мастерскую. Место, где я храню печатный станок и изготавливаю поделки. У Стерна тоже есть ключ от склепа, и иногда в воскресенье он приходит туда когда меня нет. Я всегда могу сказать, был ли он там, потому что какая-то мелочь будет не на своём месте. Так он даёт мне знать, что тоже помнит.

— Что помнит?

Ахмад вздохнул и уставился в огонь.

— Те давние воскресенья. Те прекрасные дни, когда мы бывали там все вместе. Коэн и я и Стерн и сёстры, и ещё один или двое друзей. Воскресный день был днём Менелика. Конечно, к тому времени Менелик был уже очень стар, но ему нравилась молодёжь. Немолодые, мягко говоря, сёстры были исключением, но они всегда были наособицу во всём, за что бы ни брались.

По лицу Ахмада пробежала мальчишеская усмешка.

— Гробница открыта каждое воскресенье, от первого крика осла до последнего плюха крокодила! Вы не пожалеете о потраченном времени! Вход бесплатный, но только для избранных!

Я до сих пор вижу Менелика, величественно сидящего в своём огромном саркофаге, который в последние годы жизни был и его кроватью, Менелика, задумчиво разливающего чай и мудрость, а мы сидим вокруг него, разинув рты.

Для всех нас это мероприятие было кульминацией недели.

— У вас у всех были свои ключи от склепа?

Ахмад резко захихикал.

— Ключи? Ах да, у тех, кто составлял ближний круг. Артрит Менелика не позволял ему лишний раз вылезать из саркофага.

Ахмад продолжал посмеиваться. Джо улыбнулся.

— Что такое? Над чем ты смеёшься?

— Мне вспомнились подземные истории Менелика. Целые горсти бесстыдных сказок. Он утверждал, что почерпнул их из иероглифических надписей, которые читал во многих, разграбленных им за долгую карьеру, гробницах. Другими словами, грязным шуткам Менелика было четыре или пять тысяч лет. Он, хитрец, также добавлял, что отказывается от ответственности, если истории что-то потеряли в переводе. Но если что и было изменено, мы-то этого не знали. Менелик был очень забавным человеком, со своими тараканами, конечно.

Джо улыбнулся и кивнул.

Не ханжа, значит.

«в СВОЁМ огромном саркофаге» — три раза: ха!

И ключи от склепа, когда-то розданные внутреннему кругу. Стерн всё ещё владел одним из этих ключей.

А остальные?

* * *
Ахмад помрачнел.

— В склепе, — прошептал он, возвращаясь к воспоминаниям, — спустя примерно час посиделок, Стерн распаковывал свою скрипку, раздавал ноты, и мы настраивали инструменты. Менелик ждал в саркофаге, расправляя складки савана и в предвкушении улыбаясь своим потрескавшимся ликом ушебти. Он так любил музыку! Стерн доставал талисман — старый ключ Морзе — и стучал им по саркофагу, чтобы привлечь всеобщее внимание, а затем играл вступительные ноты, и Коэн и сёстры и я и остальные присоединялись всем оркестром, и начинался наш воскресный музыкальный вечер в яме…

Прекрасно, — пробормотал Ахмад. — Гармония и изысканность перед войной. Последней.

Ахмад встряхнулся и потушил костёр.

— Но видите, как время всё меняет? Как мог кто-то из нас представить тогда, что Стерн займётся тем, что не единожды приведёт его в тюрьму? Или что он станет рисковать жизнью, из тюрьмы убегая?

— Когда это было?

— Летом 1939 года, незадолго до начала войны. И этот безрассудный побег был прелюдией к польскому путешествию Стерна. Я считаю, эта история подводит итог не только Стерну, но и самой войне. Итог отчаянный, непонятный, своего рода безумный…

Ахмад начал извиваться и поворачиваться у огня.

— Быть может, — сказал он, — у вас сложилось ложное впечатление, что мои жизненные неудачи упираются в материальное, но это не так. Неудачи духовные гораздо более глубоки и болезненны, Джо.

Ахмад сжал кулаки, костяшки пальцев побелели.

— Я говорю о Стерне, разумеется. Разве не всё всегда возвращается к нему?

В голосе его слышалось отчаяние.

— Я совершил преступление, — прошептал он. — Я всегда был чувствительным человеком и знаю, что есть поступки непозволительные, особенно по отношению к тем, кого любишь. Когда ты ведешь себя так, как я поступил со Стерном, ты разрушаешь что-то глубоко внутри человека. И когда ты это делаешь…

Ахмад запнулся, крепче сжимая мощные кулаки.

— Я имею в виду, что ты не должен унижать того, с кем ты близок, потому что это больше, чем может вынести человек. Мы можем пережить поражение в битве с врагом, но мы не оправимся от оскорбления тем, кого мы любим. И неспособность дать любовь, когда это необходимо, должна считаться одним из самых страшных грехов. Ибо не умея отдавать, мы нарушаем саму нашу человеческую сущность, и становимся нЕлюдями…

Ахмад снова запнулся, и на этот раз казалось, что он не сможет продолжать. Он занялся добавлением щепок в огонь, сдвинул канотье под другим углом, затем сменил тему.

«Медленно, медленно», — подумал Джо. Но, по крайней мере, Ахмад наконец-то начал раскрывать запретную тему, о которой упоминал Лиффи, причину непоправимого разрыва поэта со Стерном, каким-то образом связанную с польским путешествием Стерна.

* * *
— Я знаю, почему они привезли вас в Каир, — шепнул однажды вечером Ахмад. — Никто мне ничего не говорил, но я знаю.

Джо посмотрел на него и промолчал. Ахмад потыкал палкой в огонь, полетели искры. Проследив за ними, Ахмад зашептал снова.

— Для меня это очевидно, Джо. Монастырь привлёк вас, потому что они опасаются связей Стерна с националистами в египетской армии, «Свободными офицерами»[197], которые хотят, чтобы британцы покинули Египет.

Ахмад нервно оглядел усыпанный мусором двор. Несколько мгновений он внимательно вслушивался в ночь, затем наклонился ближе к Джо.

— О, я знал всё об этих связях, и всегда предполагал, что Монастырь тоже. Монахи смотрели на них сквозь пальцы, потому что Стерн для них ценен. Но теперь Монастырь опасается, что Стерн зашёл слишком далеко и присоединился к националистам в египетско-германском заговоре, ставящем целью передачу британских кодов немцам. Ну, нет смысла отрицать, что Стерн мог бы добыть такую информацию. Стерн имеет контакты на всех уровнях египетского общества, и, учитывая альтруизм Стерна, многие из этих людей наверняка в долгу перед ним. Да и шантаж возможен, теоретически.

Ахмад снова нервно оглядел маленький дворик.

— Слушайте меня внимательно, Джо: раз или два за последние месяцы Стерн упоминал что-то под названием «Чёрный код». Я предполагаю, что это какой-то британский шифр, потому что Стерн сказал, что значительной частью своего успеха Роммель обязан тому, кто даёт ему возможность читать этот Чёрный код.

Тут ведь вот ещё какое дело: сионисты не доверяют Стерну из-за его сотрудничества с арабами, хотя сами тоже спят и видят, что британцы уходят с Ближнего Востока.

Ахмад мрачно покачал головой.

— Монахи, Роммель, арабские и еврейские фанатики — у них у всех есть причины желать смерти Стерна, и ему просто некуда приткнуться. Так что, может, и не имеет значения что вы будете делать. Не хочу это говорить, но, наверное, уже слишком поздно.

Ахмад грустно посмотрел на Джо, содрогнулся и отвернулся. Джо взял его руку в свои.

— Я знаю это, Ахмад. Но всё равно надо попробовать. Даже если уже поздно, мы должны надеяться… Потому что ещё осталось, Ахмад? Что ещё? ничего…

* * *
И были моменты неожиданных откровений Ахмада.

— Иногда я пытаюсь думать о своей матери просто как о человеке. И задаюсь вопросом, оправдывает ли эту женщину то время, что она заботилась обо мне, малыше.

По общему мнению, она была необразованной крестьянкой, которой посчастливилось однажды зимой попасть в Египет служанкой в немецкую семью, и не посчастливилось забеременеть. И понятно, что было бы ошибкой, если бы она взяла меня с собой в фатерланд. Коричневый ребенок на маленькой ферме в Германии, ага. Но из-за того, что именно она была моей матерью, вся моя жизнь пошла наперекосяк.

Детьми мы начинаем жизнь с ложного представления о том, что наше появление на свет важно для всего света, и поэтому придаём вселенское значение разноцветным ниточкам нашего детства, предполагая, что они являются частью уникального таинственного гобелена, а не ещё одним дрянным человеческим лоскутом в одеяле мира. Вера иррациональна, и ребёнку приходится потратить значительную часть своей жизни, набить кучу шишек, чтобы осознать своё место. Но к тому времени жизнь уже может войти в колею, не ту колею, что нужно…

Достаточно посмотреть на меня, чтобы понять это. Смотрите, разве можно предположить, что это какая-то служанка, с мыслями не сложнее, чем о том, какую колбасу подавать на стол, явилась причиной существования закомплексованного поэта, который видит во дворике отеля «Вавилон» висячие сады Семирамиды?

Ахмад покачал головой.

— Нет. Полная чушь. А я, понимаете ли, потратил тысячи часов кипя от обиды на маму, и что? Почему я посвятил думам о ней так много времени своей жизни? Зачем выстраивал абсурдное объяснение её огромного значения в схеме вещного мира?

Ирония судьбы была понята мной слишком поздно. Эта моя сверхчеловеческая мать, эта мифическая женщина никогда не существовала. Ужасная ирония, но в моём возрасте уже нет времени это исправить…

Я просидел жизнь на берегу реки, ожидая что что-то произойдет, думая, что терпением можно чего-то достичь, но прошло время, и я постарел, и в конечном итоге остался в одиночестве.

Ахмад посмотрел на костёр.

— Судьба, моя беспощадная судьба. И жизнь, моя бесцельная жизнь.

* * *
И снова и снова Ахмад возвращался к польскому путешествию Стерна.

— …отчаянный побег из тюрьмы в Дамаске …слух из Стамбула, что Стерн появился на Босфоре …его путешествие в Польшу с таинственной миссией огромной важности …и, наконец, тайное собрание в доме в =wood snear Варшавы, за несколько дней до вторжения Гитлера…

Ахмад уставился на огонь.

— После поездки в Польшу Стерн пытался оправдаться передо мной за свой поступок.

Мы, как обычно, встретились с ним в склепе в воскресный день. Стерн толковал мне, что его взгляды изменились, и обосновывал необходимость этого путешествия. И я видел, как много значило для него разъяснить это мне; он старался изо всех сил, чтобы для меня его объяснение звучало разумно.

Но я не мог заставить себя принять это, понимаете? Тем более там, в склепе, где мы когда-то спорили о том, спасёт ли мир красота. Мне было больно видеть как он изменился, и как я изменился, как всё изменилось. Поэтому я считал своим долгом сказать ему, что следует остановиться. Конечно, это было неправильно с моей стороны, ужасно неправильно. Я должен был позволить ему пойти дальше, и — неважно, сколько боли он причинил мне своим рассказом — просто принять это как некую истину, правду Стерна. Ведь, какой бы она ни была, — возможно, это евангелие современного мира.

Но я не смог, Джо. У меня не хватило смелости. Я думал только о себе и злился из-за того, что мне придётся чего-то лишиться в этом грядущем мире. Стерн понимал мои страхи, потому что знал, что сам был важной для меня частью мира; частью, которую я любил, а теперь должен был навсегда потерять. Возможно, даже самым ценным лоскутком… Кто знает.

По-путнему, я должен был выслушать его, нравится мне это или нет, а после — обнять. Как в прежние времена, когда мы были друзьями, и ничего не скрывали друг от друга, смеялись, плакали и всегда поддерживали товарища.

Ахмада сглотнул, голос его понизился до шепота.

— Я этого не сделал. Вместо этого я попросил его заткнуться. Но Стерна было не заткнуть, он всё продолжал попытки подобрать слова, которые позволили бы мне его понять. А потом…

Ахмад опустил голову.

— …потом я набросился на него. «Заткнись, — кричал я. — Заткнись!» И силы покинули его, и он обмяк всем телом, и глаза его затопила жалобная печаль; печаль, без надежды на искупление.

Я подвёл его, Джо. Когда-то нас было трое, трое молодых друзей, неразлучных и разделяющих чувства и мечты друг друга; Коэн, я и Стерн. Коэн уже много лет как мёртв, а теперь я отвернулся от Стерна. Я уничтожил часть его жизни, забрав из его воспоминаний одного бедного человека — себя. И жестоко крикнул ему, что наши общие воспоминания теперь мертвы.

Стерн… Пропащий. Он остался совершенно одинок…

Ахмад некоторое время молчал.

— Сразу я не осознавал всей чудовищности своего поступка, но постепенно до меня дошло. Дошло, и медленно грызёт моё сердце.

И вот, когда мы сидим здесь, глядя в огонь, и сила ночи в её владениях безгранична, сидим, прижавшись к маленькому пятнышку света, два крошечных ничтожных существа, подвешенных на ниточках судьбы в царстве бесконечности и черноты на «жизни краткий миг», я вижу в пламени костра лицо Стерна, горящее светом истины.

А я предал его.

Отказался принять таким, какой он есть. Не имея мужества, я отвернулся от него. Отвернулся, оставляя наедине с мучениями, страданиями. Бросил друга. Своего друга… и даже больше — человека.

Ахмад вздрогнул.

— И польская история Стерна, начавшаяся однажды в воскресенье в склепе у Нила, так и не была доведена до конца. И это мой провал и провал всего мира.

Глупо, однако, обвинять придуманный не нами мир, потому что «мир» — это лишь метафора и абстракция. В судьбе каждого человека случается момент побыть демиургом, делать то, что правильно, и дарить любовь, когда дарить кажется невозможным а любовь представляется невыносимым издевательством. У всех нас однажды бывает этот момент. А подвернувшийся мне я умудрился испортить, я его просрал.

Ахмад посмотрел на ладони своих сильных рук.

— Это самый короткий момент в нашей жизни. И самый простой. Возможность достать до небес, или рухнуть в преисподнюю. Навеки…

* * *
— Кто знает, что на самом деле делает Стерн? — пробормотал Ахмад в одну из ночей, незадолго до рассвета.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Джо.

Ахмад наклонился над тлеющими углями.

— То и имею: кто знает? Что нам известно? что у него везде связи, и что он работает на англичан, в основном. Но может быть у Стерна есть что-то помимо этого, какая-то высшая цель? Может, им ведётся собственная сверхсекретная кампания…? А если нам допустить мысль, что это касается дел божественных?

С начала войны он всё чё-то намекал мне. И только недавно я вроде связал эти его ниточки в единый коврик. Во-первых, у него постоянно на уме судьба евреев в Европе. И, возможно…

Ахмад скривил губы.

— Предположим, он предал англичан и имеет сношения с нацистами. С этими монгольскими ордами, которые штурмуют врата цивилизации. …Стерн говорит, что в Европе исчезают целые общины евреев, и намекает на невыразимые зверства. Стерна, как и Лиффи, преследуют образы пустых железнодорожных вокзалов, с которых люди тёмными ночами отправляются в забвение и на муки.

И он говорит, что союзники ничего не делают, потому что нет достаточно убедительных для них доказательств. И он говорит, что больше нет времени ждать свидетельств о смерти, какой-то статистики, которая убедит наших занимающих высокие посты бухгалтеров.

Ну, я ничего не знаю о статистике, как науке. Но с начала войны через отель «Вавилон»прошло много агентов, и некоторые из них бежали из Европы, и некоторые из них были евреями. И я задавал вопросы и смотрел в глаза, и видел в них черноту. Так что если Стерн и связан с нацистами, то это ради вывоза евреев из Европы. Не может быть другой причины, по которой такой человек как он, заключил бы сделку со злом… Но одному Богу известно, что он отдаст нацистам взамен. Я даже думать об этом не хочу… Свою душу, наверное.

Ахмад рухнул на землю и закрыл лицо руками. Его сотрясали сильные рыдания.

— Понимаете, Джо? Это совсем не похоже на Стерна, выдавать мне такие секреты. Он не болтун. А если он говорил мне, то мог и кому-то ещё. А он ведь должен был сообразить, что рано или поздно об этом узнает Монастырь. …И примет меры.

Ахмад уставился на потухший огонь.

— Но я отказываюсь верить, что Стерн… потому что он знает, что это убьет его. Я боюсь, что он может растеряться, и это пугает меня, ведь Стерн был для меня опорой. Мне хочется, как в молодости, знать, что «он улетел, но обещал вернуться».

В тени маленького дворика Ахмад потянулся к мёртвому костру.

— Надеяться… надеяться. Мы можем попусту растратить весь дар жизни. Но не надежду. У нас должна оставаться надежда. А иначе к чему над нашими головами этот круговорот небес?

* * *
Ахмад зашевелился в ночной тишине и наклонил голову, прислушиваясь к отдаленным курантам.

— Трудно говорить обо всём этом, — пробормотал он. — Молчание — вот то, что мне привычно, тогда как Стерн…

Ахмад прервался поправить канотье.

— Мы выбрали в жизни такие разные пути… Из-за неудачи на поэтическом поприще я связался с мафией и живу как крот. А Стерн, даже несмотря на то что его провалы бывали посерьёзнее моих, — потому что он рисковал всем, — Стерн никогда не отворачивался от хаоса и тщетности бытия…


Ахмад посмотрел на Джо.

— Я отвык разговаривать с людьми.

Эти долгие ночи, Джо, эти часы с вами в маленьком оазисе, который мы придумали для себя… и всё, что я произнёс с тех пор, как вы подошли к обшарпанной стойке администратора отеля «Вавилон» и спросили про старика Менелика, каждое слово, которое я вам говорил… скажите, вы чувствуете, что всё это ведёт к одному… одному конкретному моменту времени?

Джо видел в глазах Ахмада блеск, игру огня…

«Может быть, сейчас», — подумал он.

— Да, Ахмад, мне кажется, я это почувствовал. Из крохотных мгновений соткан мир? И мы. А Стерн пытается найти все те вещи, которые составляют момент времени, и придать им должные размер и форму. И ничего не упустить… Ну, это огромная задача, конечно. Столь же огромная, как и это полуночное небо над нами.

Ахмад торжественно кивнул.

— Да, это так, и поэтому я собираюсь попробовать рассказать ещё раз. Но на этот раз я начну с главного.

С голой правды.


На лице Ахмада появилась улыбка.

— Но сначала скажите, Джо, удалось ли мне обойти в моих воспоминаниях этот момент? Неудавшийся поэт сохранил немного тщеславия… А? ладно. Итак, главный момент. Возможно, у вас уже есть догадки «где», «когда» и «кто или что»?

— Я понял, Ахмад — это то, что тобой опущено… «где» — в мавзолее старика Менелика, «когда» — не в прошлом месяце, но и не слишком много лет назад, а последнее… ну, это должен быть Стерн и его польская история.

Но в центре, в глазу Вселенского урагана, я вижу тебя, Ахмад.


Ахмад посмотрел на Джо. Через некоторое время он повернулся к огню и поставил канапе под другим углом. Затем, как будто в трансе, — тягучей речью, затихающими словами, — начал шептать.

— …это произошло сразу после начала войны, в конце 1939 года. Мы со Стерном были в склепе, это было именно в тот день, когда он попытался оправдаться передо мной. Я кричал на него… «Мы все умираем в одиночестве и без оправдания», — кричал я, насмехаясь над бедным раненым существом теми словами, что он сам когда-то сказал мне. И после моих слов случилось озарение, предвидение:

…Стерн тем летом повредил на руке большой палец, ужасно разорвал его. Ко времени нашей встречи в склепе исцеление шло несколько месяцев и тёмно-фиолетовые полосы на его плоти превращались в шрамы. Уродливые шрамы. Глубокие. Я не видел Стерна около года, но новая рана не стала для меня неожиданностью. Стерн всегда что-нибудь находил… порез и синяк от очередного избиения… и ещё порезы и новая неуклюжесть, вызванная рукой или ногой, которая не работает должным образом… он всегда находил на жопу приключений. Ни я, ни он особого внимания на такие вещи никогда не обращали. Это было частью его образа жизни. И разодранный палец был просто ещё одним сувениром из последней вылазки, этого польского приключения. Невнятной сноски к истории начала Второй мировой войны.

…хотя, помимо того совпадения, что война началась с Польши, надо учитывать и Дамаск. Что-то существенное произошло со Стерном с тех пор, как я видел его в последний раз, произошло не по дороге в Дамаск, а на пути из Дамаска. Простите литературному человеку его тщеславие, но ирония этой параллели важна для меня. В ретроспективе, естественно.[198]

…в любом случае, увечье Стерна, необъяснимо для меня тогда, вдруг привлекло и удерживало моё внимание …уродливые, глубокие, твердеющие шрамы… И Стерн говорил, и я прокричал ему свои отвратительно эгоистичные слова, и наша трагедия, казалось, подошла к концу. Он неохотно собрался уходить …сломленный, усталый, одинокий. А я бушевал внутренне и весь внутри плакал, уже переполненный сожалением и стыдом, чувствуя, что проклял себя тем, что сделал…

Когда вдруг Стерн остановился у двери склепа и поднял руку к старому знаку, висящему над входом. Знаку, украденному Менеликом из времени Pax Romana; у римлян он значил то же, что у русских подкова. Стерн коснулся его изуродованным пальцем с сизыми шрамами…


…это и был главный момент — когда глаза наши встретились. И прозрели грядущее.

Мы теперь знали…

Ахмад сидел неподвижно перед костром, большая мрачная фигура была совершенно неподвижна. Вокруг ширилась и росла тишина, и Джо вдруг испугался, что настроение Ахмада уходит.

— Что было дальше? — прошептал он.

— …я знал, говорю вам. Наши глаза встретились, и мы оба это поняли. И тогда Стерн протянул руку и схватил меня за плечо, и рука его была сильна, как хорошая сторона его имени[199]; суровый и решительный и непреклонный перед лицом того, чего нельзя избежать. Даже сейчас я чувствую на своей шкуре хватку этой руки… руки с изуродованным пальцем. И он посмотрел мне в глаза и улыбнулся своей улыбкой, сильной и стойкой, — несмотря на нашу размолвку, — грустной, но загадочной улыбкой, которую я всегда хранил в своём сердце, всегда. И он кивнул мне… «Да», — сказал он… Только одно это слово.

А потом время пошло, и рука его упала, и дверь в склеп открылась и закрылась, и он исчез.

Ахмад вздрогнул, как будто его ударил порыв ветра из тёмных уголков пустыни. Он склонил голову, голос его задрожал, но ему удалось продолжить.

— …сколько времени ему осталось после этого? Недели? Месяцы? Может, даже год или два? …Неважно. Стерн должен был умереть. Стерн стал тем, кто должен умереть. Всё было решено и знак был дан и мы оба поняли…

Ахмад снова погрузился в молчание. Джо по-прежнему боялся испортить себе настроение, но ещё больше боялся упустить момент. «Торопись», — подумал он.

— Но что дало тебе прозрение, Ахмад? Что ты узнал? И что случилось со Стерном в Польше?

Ахмад пошевелился и дотронулся до носа, склонив голову и глядя в огонь. Его глаза мерцали отраженьем огня, пока он искал в пламени ощущения, звуки и формы построения фраз. И на этот раз он заговорил поразительно ясно и звонко.

— …случилось то, что наш мир подошёл к концу. Случилось так, что мы слишком много душевных сил потратили на переживания о Первой войне и проиграли во Второй. В конце концов, варвары оказались слишком сильны для нас. Они пришли и штурмовали врата цивилизации и сокрушили, торжествуя… Раньше нам удавалось отбиться. Однажды мы сумели. Но сейчас уже не так. Стерн и я, мы сдались и всё закончилось. Ворота вот-вот распахнутся и мы упадём, наши силы иссякли, наши жалкие доспехи расколоты, жизнь вытекает из нас. А вокруг гулким эхом уже отдаётся смех злобных и безжалостных варваров, первобытный бессмысленный смех шакалов, насмехаясь над нами и оставляя нас умирать.

Ахмад поднял голову. Он провёл над костром раскрытой ладонью, словно предавая огню свои мучительные откровения.

— …значит, видение. Видение того, что было и будет. Видение, которое захватило нас обоих, родилось в тот момент, когда наши глаза встретились… Но в дальнейшем Стерн вёл себя по-прежнему, как будто у него девять жизней. Тревожащие окружающих намёки в его поведении появились совсем недавно, в последние месяцы. Даже сёстры долго не замечали, что он начал раскалываться …распадаться.

Огонь потрескивал, и Ахмад уставился на него, заворожённый пламенем, и снова погрузился в молчание. Джо беспокойно ждал. Скоро из его груди вырвался горестный хрип, а затем, стараясь успокоиться, Джо прошептал.

— Но Ахмад, что же случилось в Польше? Что там делал Стерн?

Ахмад отвёл взгляд от огня, его транс был нарушен. Он поменял позу, поправил шляпу, кончиком указательного пальца коснулся носа.

— Ваши вопросы, Джо, могли бы быть конкретнее: Какие пункты и подпункты у пакта Стерна с нацистами? если он его заключил. На сколько позиций сдвигаются цифры Чёрного кода в зависимости от того, сколько евреев живо в двадцать пятое число каждого месяца? А семнадцатого числа следующего месяца?

Нет, Джо, я ничего не знаю об оргиях, устроенных на рабочем месте главбухами стран Оси, об этих осквернениях души, которыми щекочут нервы современные варвары. Царствующее Мещанство радует только романтика дебета-кредита. Бухгалтеры пересчитывают абстрактные числа, пересчитывают с вниманием к деталям, с заботой о категориях и о трупах категорий …падение нравов, как эти вещи называют кабинетные историки-теоретики.

Нет, нет, Джо, мне нечего рассказать вам об этом. Всё, что мне известно, это то, что он ездил в Польшу, чтобы сделать что-то важное, и он это сделал, и исход для него и для меня решён. А за деталями вам придётся пойти к другому. Я не бухгалтер, я не способен с помощью чисел взвесить человеческие души. И не политолог-аля-кургинян, который, логически объясняя массовое убийство, способен притворяться, что так рождается новый Супермен, или Советмен. Стерн может постоять за себя в битве с этими чудовищами абстрактных теорий, но я не могу. Есть мир, который я вижу, чувствую и знаю, а новый бухгалтерский порядок — не мой мир. Мы противостоим варварам каждый по-своему, Стерн и я. Он во многих местах, а я в своей душе.

В моей душе. Видите ли, Стерн действительно больше, чем я. Моя душа заперта в одном человеке — во мне, тогда как Стерн всегда был многими, щедр душой.

Джо кивнул. Он знал, что бесполезно пытаться вытянуть из старого поэта то, чего нет.

Знания Ахмада были огромны, но в основном это было самопознание. Сфера интересов и влияния Стерна, пересекаясь со множеством других, сферу Ахмада включала в себя целиком.

— Ахмад, я хочу, чтобы ты знал, как много для меня значит то, что ты поделился со Стерном своими чувствами к нему, своей любовью. Но всё же я не понимаю…

Ахмад прервал его:

— Да, я знаю, о чём вы. Вас удивляет, почему то, что Стерн сделал в Польше, заодно с его жизнью приводит к концу и мою. Это то, что вы хотите спросить, Джо, не так ли? …И что я могу сказать, что может вас удовлетворить? Вам трудно понять, но мы братья, Стерн и я. Обратите внимание: тот момент в склепе, когда наши глаза встретились и мы оба узнали нашу судьбу, случился уже после того, как я наорал на него, верно? Другими словами, даже после нашего непоправимого разрыва мы как были так и остаёмся братьями.

Но видите ли, Джо, я подвёл его, я так чувствую. И неважно, что думают другие. То, что мы чувствуем, то и истинно, реально и подлинно, именно это существует, и это наша Вселенная. Никуда не денешься.

Я всегда был одинок в этом мире, Джо. Мой отец умер, когда я был молод, и я не знал свою мать, и не было у меня братьев и сестёр, но потом вдруг появились Коэн и Стерн, и стали моей жизнью, здесь, в этих закоулках Каира. Одна музыка звучала в наших сердцах, и мы были неразлучны. И каждое моё действие и чувство вызывало в моих друзьях резонанс, как и их во мне. А потом Коэн был убит, и Стерн ушёл, но я всё ещё…

Ахмад наклонил голову, прислушиваясь к звукам ночи. Он мягко улыбнулся.

— Я поэт, Джо, и боюсь, что не смогу объясниться лучше, чем уже сделал. Но, пожалуй, добавлю: мои чувства к Стерну не лишены эгоизма…

Я говорил вам о надежде; Стерн давал мне энергию быть собой, просто быть. И питал эту надежду, она жила во мне. Надежда на душевное богатство в человеке, во всех человеческих существах. И когда эта надежда уйдет, уйдет и жизнь …из меня.

Так что же за польская история, спросите вы? Отвечу, что знаю: три лета назад, когда уже вот-вот должна была начаться война, в тюрьме Дамаска Стерн взял свою жизнь в руки, взвесил, сбежал из тюрьмы и отправился в Польшу. А в Польше он делал «то, что должен, и будь что будет — вот заповедь рыцаря». Тем не менее, учитывая, кто я, и то, что я чувствую к нему, и то, что мы были связаны на протяжении многих лет …ну, он также делал нужное Ахмаду, как оказалось. И наверняка продолжает, не задумываясь обо мне специально. В конце концов, Стерн важен в этом мире. Так важен, как мало кто когда-либо был.

Но Джо, как бы то ни было, я рад, что он дал мне. Я рад, что он влиял на меня. Предоставленный сам себе я бы многое в жизни упустил, а так хоть что-то.

Я мечтал дарить красоту, но не получилось. Потерпел неудачу в том, чего хотел достичь, и от меня останется лишь пыльная пещера, содержимое которой будет свидетельствовать о множестве потерянных снов и несбывшихся приключений.

Но подождите, послушайте! Ведь просто общаясь со Стерном, я опосредованно принимал участие в том, чтобы дарить красоту многим-многим людям. Поэтому может быть даже здесь, когда вокруг хаос войны, сейчас, рука Бога ласково касается моей души?

Может такое быть?…

Ахмад медленно кивнул. Он улыбнулся и оглядел маленький дворик.

— Изуродованный большой палец. И такой маленький и в то же время огромный мир. Из колодца, из глубокой пещеры мы хорошо видим таинственное небо, и мы мечтаем… А Стерн? …А я? Честно говоря я понятия не имею, считает ли Стерн что прожил свою жизнь не зря.

Но послушайте меня, Джо, и вместе со мной прочувствуйте этот обалденный размах нашей величественной Вселенной. Один момент времени, мой разговор со Стерном в склепе, дар знания — оправдывает для меня всю мою жизнь. Это действительно дар из даров. Ибо без него мы шебуршимся во прахе. Но с его помощью мы, — как создания, способные воплощать розовые сны, — занимаем своё место в величайшем из всех механизмов и становимся едиными с поэзией Универсума.

* * *
Ахмад посмотрел в небеса на востоке. Близился рассвет, Ахмад понял, что их совместное с Джо путешествие в прошлое подходит к концу.

— Если мне случается бодрствовать в этот час, я всегда вспоминаю о Стерне. Я знаю, что сейчас он принимает морфий …печально это. Но эта его беда — бремя только последних лет десяти. И я напоминаю себе обо всём, что ему пришлось вынести, и вспоминаю хорошие стороны Стерна. И думаю о том, что часть его притулилась где-то в уголку возле моего сердца, и шепчет своим мягким голосом, что моя исповедь услышана и я прощён.

Моя память хранит много ликов этого человека, за столько то лет! С бульваров и из кафе тех буйных ночей, когда он, я и Коэн пили, хвастались и бредили о свершениях, мечтая попасть в вечность. Но превыше всего я ценю один образ Стерна. Поразительный образ, который говорит о месте человека во Вселенной, видение, навсегда ошеломляющее лёгкостью разгадки тайны предназначения.

Это воспоминание о молодом человеке, в печали или радости приходящем в пустыню, и играющем на скрипке, пронзая взором из глаза Сфинкса предрассветную темноту. Человеке одиноком, парящем в сильной мрачной музыке, в тех удивительных фугах трагедии и тоски, которые могут исходить только из души настоящего человека.

Стерн играет пустыне «для тех, кто свалился с Луны» …и его слушатели — непознаваемый Сфинкс и несущиеся сквозь пространство за седьмым куполом небес звёзды.

* * *
А напоследок Ахмад приберёг торжественный ритуал, которого придерживался в память о мечтах своей юности.

Каждую субботу, ближе к закату, он принимал ванну, надевал заштопанную рубашку и старый костюм, застёгивал блестящие запонки, повязывал вокруг шеи пятнистый галстук и обувал ветхие, некогда лаковые, туфли.

Крашеные рыжие волосы с помощью воды расчёсаны вниз, потрепанная плоская соломенная шляпа держится на голове под странным углом, с подзорной трубой в одной руке и старым помятым тромбоном в другой — Ахмад являет собой благородное зрелище спокойного достоинства.

Медленно, — потому что в силу возраста ему это трудно, — он поднимается по лестнице на плоскую крышу отеля, где часами сидит в мягком вечернем бризе, попеременно то разглядывая город сквозь подзорную трубу, то играя на тромбоне. Он утверждает, что видит сверху маленькие людные площади, где в юности проводил вечера. Он даже говорит, что может разобрать название того кафе, где он когда-то имел успех, до глубокой ночи развлекая друзей героическими куплетами и внезапными всплесками песен из любимых оперных арий.

Одинокий теперь Ахмад. И меланхолические звуки тромбона волнуются над мерцающими огнями великого беспокойного города.

И Джо конечно понимает, что совершенно неважно, может ли Ахмад действительно разглядеть это маленькое кафе или он только воображает, что видит их живьём. Их, живых, смеющихся, среди музыки и поэзии, и нет дна у бокала вина и дружбы, и ждут чудеса любви, мягкий воздух…

Большой город перекликается сквозь время с теми давними вечерами, когда Ахмад ещё молод и силён, и всё у него впереди. Когда целый мир простёрся перед ним чистой скатертью.

— 12 — Нищий

Джо закурил, и прислонился спиной к стене здания напротив ресторанчика, о котором рассказал ему Лиффи. Обычного для Каира ресторана, но Джо был неожиданно очарован спокойствием этого места и, можно сказать, уютом. День убывал, время шло к вечеру.

Вокруг тихо шевелился жилой квартал, спрятавшийся за оживлёнными торговыми улицами. Ещё несколько минут назад Джо проталкивался сквозь орущие толпы, уворачиваясь от сигналящих такси и блеющих овец и способных плюнуть верблюдов и плюющих газолином грузовиков, отбирал рукав френча у коптского торговца, огибал солидного греческого купца, наступал на ноги ругающимся на своём, албанском, пастухам, гнавшим ошарашенных коз подальше от пьяных австралийских и бухих в говно новозеландских солдат[200], блюющих рядом с индийскими вояками, обжирающимися сладостями. Итальянские банкиры и армяне и турки и евреи предлагали Джо свои услуги; когда рядом разъезжались тележки продавцов орехов и фруктов, продавец свежевыжатого сока нечаянно облил Джо рекламным продуктом, а босой кули толкнул тяжёлым пыльным мешком…

И нищие бродили там в надежде насобирать к закату монеток на ужин, и добавляли к гвалту торгующих громкие имена богов и пророков.


Тихий квартал. Женщина несёт корзинку овощей. На пороге родного дома уселась старая карга, качает головой и бормочет о своём, о девичьем, а рядом стоят три товарки и сетуют, что вот: бедолажка осталась одна, а в Египте не заведены пока заведения для престарелых маразматиков.

Мужчины здесь, как полагается, сидят за столиками кафе и читают газеты. Пятна тени перемежают пятна живых цветов на маленьких балконах и за полуоткрытыми ставнями. Мощёный тротуар забрызган — дети наполняют бутылки водой из общественного водопровода, а сверху — с высоты второго, третьего этажей — на них капает с развешанного на просушку белья. И сидит в сторонке одинокий нищий.

Джо направился к ресторану, месту, где большинство клиентов, несомненно, знали по имени.

Джо заглянул внутрь. Потрёпанные жизнью кайрены ужинали там с достоинством, подолгу задерживаясь с каждым блюдом, оттягивая ежевечерние прятки за газетами. Маленький человечек в сером костюме ритуально приветствовал официанта, снимая красную феску и делая вид что выбирает столик, по которому елозил локтями последние двадцать лет.

Джо отступил в тень. В таком именно месте он и представлял Мод и Стерна встретившимися поужинать и распить графин вина, а после — перейти через площадь в кафе, потому что на десерт Мод любила сладкое. Джо хотел бы быть с ними, сидеть за одним из этих крошечных столиков, пить кофе и разговаривать, да просто побыть вместе под звёздами.

Благословенная, столь редкая в Каире тишина маленькой площади. Джо понимал, как это должно нравиться Мод и Стерну.

Люди входят и выходят, и заняты обычным, далёким от войны, делом. Чечевичная похлёбка с ячменной лепёшкой, сигарета, бокал вина, маленькая чашка сладкого кофе.

Смеются дети. Женщины, сбивая дневную пыль, пригоршнями расплёскивают воду по площади. От далёких криков с больших улиц сюда доносится только гул. Одинокий нищий отводит вгляд…


Да, ничего особенного, выбор Стерном места для встреч не удивил Джо. Естественный для Стерна выбор, ведь самым странным в этом человеке было то, что он во многих отношениях казался совершенно обыденным. Яркая фигура, жившая в воображении Ахмада, в реальности поблёкла с годами. И Джо подумал, что если Стерн сейчас вдруг появится, то, вероятно, смаху его будет и не узнать. Ведь Стерн давно похож на любого другого здесь. Например: вон на того человека, который снял поношенный пиджак, чтобы уберечь от случайных соусных пятен. Или на того, что сейчас берёт сдачу у официанта. Или на клерка, нырнувшего в переулок. Стерн такой же, как все эти люди, которые просто скребутся по жизни и не более того.

«Созидание жизни»[201].

Джо вспомнились слова Стерна. Слова, давным-давно прозвучавшие в Иерусалиме в ответ на вопрос Джо о главной цели Стерна. Слова, услышанные молодым Джо, когда он нащупывал свою новую дорогу, а Стерн имел за плечами многолетний тяжёлый жизненный опыт.


Конечно, человек, который под разными именами фигурировал в досье Блетчли и во многих других документах, на деле сильно отличался от жителей этого квартала. Горние тропы Стерна не просматривались из тихого омута, в котором попёрдывали эти мужчины и женщины. И всё же Стерна угнетали те же, что и у них, страхи, и поддерживали те же надежды. Он хотел изменений к лучшему, а для этого старался повлиять на людей так, чтобы они сами захотели стать лучше.

У него случались маленькие успехи и большие неудачи. И когда он уйдёт навсегда, заметно здесь ничего не изменится.

А пока Стерн приходил в этот маленький ресторанчик, чтобы в конце дня скрыться от шума толпы, встретиться с Мод и поговорить обо всём и ни о чём, и молча разделить минуты тишины.


А Мод?

Джо тоже легко представлял её здесь. Мод живёт скромно, соответствуя кварталу. Её достаточно помотало по свету, да и возраст мог уже склонять к покою. Джо считал, что она никогда не хотела ничего кроме как быть собой, заботиться о себе одной и жить полной жизнью, а что уж там это значило — о том знают только женщины.

Наверняка, — думал наивный Джо, — она пытается разобраться в совершённых ею ужасных ошибках. В скольжении своей жизни, в противоречивых путешествиях надежды и нужды, встречах и расставаниях. Пытаясь противостоять раненым демонам прошлого. Не сбежать от них, потому что от себя не убежишь, но стараясь познать себя. Странная женщина, жаждущая одновременно независимости и любви — в конце концов, это объяснение всех её странствий. От Блэкмаунта, маленького городка угольщиков в Пенсильвании, до и через горы Албании в Афины и Иерусалим и Смирну и Стамбул и на Крит; и вот теперь — Каир. Всю жизнь она пыталась найти своё место.


Джо глядел на узкую улочку. Он видел угасающий свет, и всё вокруг казалось ему правильным. Правильное место, чтобы Мод и Стерн приходили провести здесь вечер. После всех этих лет борьбы, боли и любви, проигрышей и новых попыток, это было подходящее место для того, чтобы в разгар ужасной войны два человека встречались праздновать жизнь. Говорить и посидеть молча, улыбаться и смеяться, делиться сохранившимися мечтами и строить планы на будущее. Когда за углом бушует и, возможно, умирает привычный мир. Только повернуть за угол…

…мимо неподвижно сидящего на брусчатке нищего.


Кто этот нищий? да просто человек из неведомой эпохи, без дома, без паспорта и никому на свете не нужный. Любой человек есть нищий из ниоткуда, и однажды вернётся в небытие. И всё же, как ни странно, за него всегда ведутся войны, за приз для великих армий — человека, который всем чертям назло переживёт их страшные победы. И из брошеного оружия построит храм, а из панцирей, шлемов и касок изобразит вазоны для цветов.

Безымянный нищий в пыльных лохмотьях видит в сумерках своё безграничное владение. Привычно сетуя, что и накормить не накормили, и, как ни старались, не сумели научить ловить рыбу. А то ли его самого, то ли другого — он и не помнит…

Так думал Джо, шпионя по наводке Лиффи.

* * *
Джо отошёл подальше от ресторана, ожидая. И вдруг она показалась в конце улицы, маленькая энергично-шагающая женщина. Джо хорошо помнил эту её походку, она совсем не изменилась.

Мод остановилась поприветствовать официанта и её лицо осветилось улыбкой; привычное Джо выражение заинтересованности, беспокойства благополучием тоже остались прежними. Её слова вызвали у официанта ответную улыбку.

Джо тоже улыбнулся, ничего не мог с собой поделать: в прежние времена Мод старалась следить за модой, хотя чувство вкуса не было ей дано. А теперь она, очевидно, просто сдалась. И всё же она была прекрасна, Джо не мог поверить глазам, насколько красивой она стала с годами.

Такое сильное лицо и такой выразительный взгляд, прямой и добрый.


Она прошла в ресторан мимо Джо, и Джо отвернулся, смущённый. Словно и не было двадцати лет разлуки. Теперь она казалась ему незнакомкой, хотя и не чужой. У них были общие воспоминания и общий сын.

Два десятилетия назад и меньше года вместе… но всё же.

Ему хотелось подойти к ней сзади и прошептать её имя, увидеть её улыбку и заглянуть в глаза.

«Моди, это я… Моди.»

Вместо этого ему пришлось отвернуться. Как он мог объяснить Мод своё появление здесь? Что он имел право сказать о Стерне? Что мог сказать с уверенностью? Нет, пока о Стерне он знал недостаточно.

Джо разволновался и быстро пошёл прочь. Мод только казалась незнакомкой, но не была ею. Он знал её, конечно, знал, и она знала его.

Нищий на углу протянул Джо руку с прочерченными грязью будто древняя карта таинственными линиями жизни и любви. Джо дал ему монету, лишь мельком глянув в тёмное лицо, и продолжил путь в раздумьях о себе и Мод. Так он прошагал несколько кварталов, прежде чем посреди бурлящей толпы встать столпом.

Нищий.

Это было несуразно. В пыльных лохмотьях был… Стерн.

Стерн?

* * *
Джо понятия не имел, как долго простоял посреди тротуара. Потом было повернулся…

Нет, уже нет смысла возвращаться, Стерн за это время конечно ушёл. Но что он там делал?

Присматривал за Мод? И почему он в Каире, если Блетчли сказал, что его не будет минимум две недели?

Блетчли хитрит?

Да нет. Джо был уверен, что тот не мог солгать о поездке Стерна; никакого смысла. Таким образом, Стерн, должно быть, вернулся в Каир вопреки и без ведома Блетчли. Джо начинал думать, что Стерн может пойти почти куда угодно, и никто об этом не догадается. Стерн маскируется куда лучше Лиффи. Личины Лиффи — лишь часть его роли, в то время как Стерн перевоплощается в себя самого, просто другого себя.


И теперь Стерн знал, что Джо в Каире, а это означало, что он должен догадаться, для чего привлекли Джо. Это несколько запутывало дело, потому что сам Джо не был уверен, зачем здесь именно он.

Если только… в одном из драматически закрученных оборотов речи Ахмада не крылось чего-то большего. А что если Ахмад намекал на нечто реальное, когда говорил об обмене Стерном души?

Джо, чувствуя себя потерянным, плыл сквозь толпу. Всё пошло слишком быстро, а Джо надо было выпутаться из сетей прошлого, загораживающих сегодняшнего Стерна…

Может, поговорить с Блетчли?

Нет, это слишком опасно. Джо не хотел быть вестником того, что Стерн вернулся в Каир. Что-то пошло не так; причины возвращения Стерна неизвестны.

Поговорить с Лиффи?

Да, и по другим причинам. После общения с Ахмадом Джо начало снедать неприятное ощущение, что Лиффи не может сказать ему всё, что знает о Стерне. Наверняка Лиффи что-то скрывает оттого, что по-своему заботится о пусть и не особенно близком, но друге.

Ахмад, Лиффи, они инстинктивно хотели защитить Стерна, защитить ту хрупкую сущность, которую он нёс в себе ради других. Джо чувствовал, что иных причин для умалчивания быть не должно, и чем раньше он поговорит с Лиффи, тем лучше.


Джо остановился у телефона-автомата, не сводя глаз с молодого египтянина, который в открытую вёл его по приказу Блетчли. Джо не беспокоило, что Блетчли узнает о сегодняшней рекогносцировке места встреч Стерна и Мод.

Единственное, шпик наверняка доложит Блетчли что Джо, увидев Мод, был выбит из колеи.

Он набрал номер Лиффи и позволил телефону прогудеть трижды, прежде чем разорвал связь. Затем повторил. Если всё хорошо, Лиффи через час будет в оговорённом месте.

Джо исхитрился сбросить хвост и направился в сторону бара, расположившегося на речном берегу. Джо раньше там не бывал, европейцы вообще редко туда забредали.


«Убежище строго для падонков, — предупреждал Лиффи. — Для тех, кто катится вниз, Джо. Отбросы общества и конченые бедолаги-алкоголики прячутся в тени речного берега; не от загара, есссно. Там своего рода родной дом для тех, кто не был дома с тех пор, как вавилоняне захватили Иерусалим, что произошло около 586 года до нашей эры, вроде… Пещера, в которой малоизвестный энергичный актёр и бывший шаман племени хопи могут спокойно побормотать, выдувая закодированные дымовые сигналы. Конечно, ни один уважающий себя представитель высшей расы по доброй воле туда не зайдёт. Так что? это место для нас, Джо! Мы скажем: „сим-сим“, и нас примут в Клуб без проверки наших всё одно липовых документов.»


Джо улыбнулся, вспомнив о Стерне. Улыбка — хоть какое-то облегчение нарастающего внутри Джо напряжения. Стерн, одетый как нищий?

Хорошее настроение длилось недолго, Джо почувствовал, как напряглись мышцы живота.

«Страх, — подумал он. — Чему удивляться, всё это пугает меня до смерти. Задачка весьма заковыристая и проще не станет.

Коды. Стерн за столько-то лет должен хорошо знать к какому человеку какой код подобрать, и как разблокировать, если надо. Потому что: чем всю дорогу занимался мастер Стерн? — чу! криптологией, расшифровкой человеческой души. Разве что, ставки в игре выросли.

Однако, для начала выясним: за каким бесом Стерн сегодня вырядился в такие лохмотья, какие редко увидишь даже в журналах мод и модных журналах.»

* * *
Когда Джо вошёл в бар, Лиффи уже подпирал стойку. Он улыбнулся Джо.

— Добрый вечер, мистер Гюльбенкян, — Лиффи использовал имя из фальшивого транзитного паспорта, выданного Джо Блетчли, паспорта натурализовавшегося гражданина Ливана армянского происхождения, странствующего торговца. — Добро пожаловать в мир низших классов. Как проходит погоня за коптскими артефактами?

— Давай выйдем, — сказал Джо.

Они вышли из бара и отошли в сторонку от гуляющих — по дорожкам общественного сада у Нила — людей.

— Катастрофа? — с беспокойством прошептал Лиффи.

— Не настолько плохо, — ответил Джо. — Кризис. Однако, всё же не время для водки.

— Что случилось?

— Стерн вернулся в Каир. Я видел его возле того ресторана, куда ты меня направил. Возможности поговорить со Стерном у меня не было, потому что я не врубился, что это он. Он замаскировался, как Любовь Орлова, вытолкнутая на сцену в русском фильме «Весёлые ребята». Блетчли утверждал, что Стерн уедет на две недели, а он в Каире. Почему? И, внезапно, у меня теперь нет пары недель для спокойной работы. Я планировал предварительно поразнюхать, а затем уже пойти к сёстрам; выходит, что придётся сократить круги. Что ты об этом думаешь?

В ответ Лиффи только кивнул. Он, замкнувшись, смотрел прямо перед собой, что было на него не похоже. Джо осенила одна мысль.

— Кажется, моя новость для тебя уже не новость, Лиффи. Ты знал, что Стерн вернулся в Каир?

Лиффи ничего не ответил. Некоторое время они шли молча, затем Лиффи прошептал:

— Я не знал этого наверняка.

«О боже», — подумал Джо…

— Послушай, — тихо сказал он, — Блетчли должен очень скоро узнать, что Стерн не там, где должен быть, и это приведет к разного рода неприятностям. А моё дело… раз! и безнадёжно; потому что времени больше нет, а я ведь только начал и просто не успею помочь Стерну. Так что если тебе есть что сказать…

Лиффи застонал.

— О-о, послушай, Джо, я чувствую себя близким тебе, но одновременно близким и к Стерну; это не только бизнес. Я ничего не понимаю в происходящем и не хочу понимать. Лиффи — всего лишь реквизит, я же тебе говорил.

— Понимаю. И уважаю за то, что ты не хочешь вмешиваться в дела Стерна и мои; вставать на чью-либо сторону, если придётся.

— Только потому, что я бы всё испортил. Я отдаю себе отчёт, что не очень хорош в таких вещах, мягко говоря. Можно было бы ожидать, что потратив столько времени на игры с маскировками я стал настоящим шпионом, но это всё туфта.

То, что делают монахи и жуки-плавунцы, для меня — тёмный лес, и я не воспринимаю это всерьёз. Участвовать в этой игре увлекательно, но как бы я ни старался, не могу убедить себя, что во всём этом есть какой-то смысл. Может быть, это потому, что большую часть времени здесь я наряжен в нелепый костюм какой-нибудь нелепой роли. Это странно, но для меня это как быть с Синтией.

— В каком смысле, Лиффи?

— Ну, ты же знаешь, она предпочитает видеть меня в романтичном образе. А я и не возражаю, делаю вид, что это просто игра.

— А разве это не так?

— В том-то и дело. Синтия для меня не игра, она для меня реальна. Когда ночью мы держимся друг за друга, это реально. А шляпа с пером и ботфорты, которые она стягивала с меня сегодня — просто веселье. Понимаешь, Джо?


— Конечно, Лиффи. Ничто в мире не является таким реальным, как женщина, которую держишь в руках. Это настолько близко к смыслу жизни, насколько возможно. Рядом не стояло с философическими штудиями, которые всегда были и будут второсортным занятием.

— Но как ты с этим справляешься?

— Никак, — сказал Джо. — И я знаю, что не могу себя сдерживать, и потому давным-давно сознательно одинок.

Но мы отвлеклись. Я приехал сюда, потому что верю в Стерна, и кто-то должен узнать правду о нём, чтобы он не умер, думая, что всё сделанное было напрасно. Кто-то должен за него свидетельствовать, и не имеет значения, ты, или я, или Мод, или кто-то ещё. Так надо, да поможет нам Бог.


Они сидели на берегу, глядя на блики света на воде. Лиффи, словно озябнув, дрожал, а когда заговорил, голос его был таким слабым, что Джо едва мог расслышать.

— …вчера некто намекнул мне, что Стерн только что вернулся в Каир …некто мне доверяющий, кто никогда бы не подумал, что я проболтаюсь.

— Этот человек связан с разведкой?

— Да, — прошептал Лиффи, — но не с нашей. По крайней мере, я так думаю, точно я ни в чем не уверен.

— Этот человек знает на кого ты работаешь?

— Да.

— Он хорошо знает Стерна?

— Да. Так я с ним и познакомился. Через Стерна.

— Почему он тебе доверяет?

Лиффи посмотрел на Джо.

— Потому что я еврей, и он знает меня. Тебя это удивляет?

— Да нет. Значит, твой знакомый работает в «Еврейском агентстве»[202]?

Лиффи сделал рукой нервный жест, будто убирая с лица паутинку.

— Да.

Джо кивнул.

— Ты знаешь с чем он там работает?

— Политика, — Лиффи вздохнул. — Думаешь, Стерн мог стакнуться с сионистами?

— Вполне вероятно, — сказал Джо.

Лиффи снова нервно провёл рукой по лицу.

— Джо! Я больше не знаю, что правильно, а что нет, понятия не имею…

Не понимаю! Почему всё так сложно? Сложно-то как!

Почему герои не такие, как на военных плакатах? Это просто работа, так давайте её сделаем. Почему жизнь не может быть такой?… Я не знаю, как быть. Разве ты не можешь сказать мне: к чему приведёт «это», а к чему — «то», чтобы я мог сделать правильный выбор?


— К сожалению, — Джо покачал головой. — Я бы хотел, Лиффи, но ты знаешь не хуже меня, что никто не может сделать это для нас, не сейчас, когда ставки так важны. Надо самим принимать решения и нести за это ответственность. Помехи от шума мира нам не унять, и всё же мы должны найти в нём своё место и утвердить наши имена в книге жизни. А если мы не сделаем этого, выйдет так, будто нас и не было вовсе. Екклезиастовский шум вокруг повторяет одно и то же: ничто не имеет значения, так зачем что-то решать, а потом ещё и делать? Стерн, я, ты… какая разница? Как может один человек иметь значение?… Но ты знаешь, Лиффи, ЧТО ЭТО НЕПРАВДА. «Никто, кроме нас»…


Между ними снова воцарилось молчание. Долгое молчание. Лиффи много раз нижней губой проверил наличие верхней и наоборот; затем, наконец, выродил:

— Его зовут Коэн. Он ещё совсем молод. Я расскажу тебе о нём всё, что смогу, и ты сможешь попытаться увидеться с ним сегодня.

Лиффи вдруг повернулся и схватил Джо за руку, и гримаса боли на его лице взволновала Джо.

— Джо?… О, Боже, помилуй нас!

— Я всё понимаю, Лиффи. И, честно говоря, мне не хочется ничего узнавать о Коэне, и я молюсь, чтобы и для него, и для всех нас всё закончилось хорошо.

Лиффи покачал головой, руки его упали, а в глазах были слёзы.

— Не будет хорошо, не может быть. Мы зашли слишком далеко; и я имею в виду не только Стерна, тебя и меня, или Коэна, или Ахмада. Слишком много маленьких пятен света на этой огромной реке, слишком много отражений звёзд. Вон тому отражению восемьсот лет, а вот этому — две тыщи. Слишком много в мире маленьких звуков, которые в вихре времени будут потеряны навсегда, слишком много маленьких отголосков, которые будут удалены из книги жизни.

Не только Стерн не выживет, а и многие из нас; и многое другое произойдёт…

— Я знаю, — прошептал он, закрывая лицо руками.

Джо ничего ему не сказал, а просто крепко обнял.

Часть третья

— 14 — Коэн

Едва освещённая редкими фонарями мощёная булыжником улочка с крошечными магазинчиками, теснящимися витрина к витрине. Верхние этажи зданий нависают над мостовой, днём создавая тень, а ночью так закрывая небо, что улочка принимает вид туннеля.

В этот поздний час она пустынна, витрины магазинов, торгующих старинными монетами, полудрагоценными и драгоценными камнями, а также различными древними артефактами, сейчас темны. Между запертыми ставнями верхних этажей то тут, то там пробивается тонкая линия жёлтого света.

Джо осторожно шагает по неровной мостовой, придерживая на плече шлёвку длинного кожаного футляра.

Жутковато одному шагать во тьме, особенно если вокруг слышны звуки, издаваемые невидимками.

Керамика об пол. Мать-перемать. И взвизги! отстающие по времени от щелчков ремня.

И собственные удивительно громкие шаги, и шаги эха. Сотни глаз могут сейчас наблюдать за тобой, но ты этого не знаешь…

Джо остановился перед лавкой, над дверью которой висит старая деревянная вывеска в виде оправы гигантских очков с левым красным и правым зелёным стёклами, и вязью выцветших золотых букв:

ОПТИКА КОЭНА
Линзы под заказ. Точные объективы для всех мыслимых целей. Телескопы для романтиков и перископы для вуайеристов.

Джо наклонился и заглянул в витрину: длинная подзорная труба блеснула латунью.

Слева от входа в лавку была ещё одна дверь — отдельный вход в жилые помещения наверху. Джо приподнял бронзовую «руку Фатимы» и трижды опустил её; по улице прогремело эхо. Джо подождал, и потянулся было стучать ещё как вдруг понял что в двери на уровне глаз открыта небольшая панель.


— Кто это? — прошептал женский голос на арабском.

Джо никого не видел в темноте. Он наклонился к смотровому окошку.

— Я пришёл увидеть мистера Коэна, — ответил он на английском.

— Завтра он будет в лавке, — женщина тоже перешла на английский.

«Голос молодой. Должно быть, та младшая сестра, о которой говорил Лиффи.»

— Я пока обхожусь без очков, мисс. Пожалуйста, скажите мистеру Коэну, что меня послал Лиффи.

Панель бесшумно закрылась, и через мгновение так же тихо открылась дверь.

Джо вошёл. В темноте коридора он смутно углядел только верхнюю половину лица.

«Шарф? — проницательно подумал Джо. — Выходила, и только вернулась?»

— Я не знаю никого по имени Лиффи, — прошептала молодая женщина. — Кто вы и чего хотите?

— У меня особое дело к вашему брату, мисс Коэн. Моя фамилия Гульбенкян. Я обращаюсь к неравнодушным людям за помошью для армян-беженцев из Малой Азии.

— Вы опоздали с благотворительностью на двадцать лет, барев дзес аргели.

— Пару часов назад я сказал бы также, но Лиффи доказал мне обратное. Я говорил Лиффи, что та бойня давно отсталась в прошлом, а мир перешёл к более масштабным, так можно ли ожидать, что мистер Коэн вспомнит геноцид армян? Но Лиффи улыбнулся и пожал плечами, — вы знаете, как он это делает, — и сказал, что ваш брат в заботе о беженцах найдёт способ, так сказать, пронзить время. Лиффи сказал, что у вашего брата долгая память, как и у всех каирских Коэнов.

Так что пожалуйста, мисс Коэн, только передайте ему, что меня прислал Лиффи; я уверен, мистер Коэн понимает, что Лиффи не из тех, кто посылает праздных посетителей.

— Я говорила вам, что не знаю никого по имени Лиффи.

— Его знает мистер Коэн. Конечно, я мог бы представиться старым другом Стерна, но это было бы преждевременно; спешка в Леванте — не дело. Я подожду здесь, пока вы переговорите с братом.


Джо слышал её неровноедыхание, а его глаза адаптировались к темноте. Напротив, вытянувшись по-струнке, стояла высокая молодая женщина, из-под шарфа выбивались волосы.

— Всё в порядке, — добавил он, — Я потратил на ожидание большую часть своей жизни. Ожидание какого-то ответа, который вдруг да придёт ко мне. Я даже провёл несколько лет в пустыне, в ожидании и размышлениях о человечестве и Стерне. Удивительно, насколько разносторонний человек этот Стерн.

Вы не возражаете, если я закурю?


Джо достал сигарету и зажёг спичку, чтобы она могла видеть его лицо. Он старался не смотреть на неё. Некоторое время она колебалась.

«Надеюсь, шпион-неумеха, ты повернулся к ней нужной стороной», — сказал себе Джо.

— Я вернусь быстро, — предупредила она.

— И я это очень ценю.

Он задул спичку.

* * *
Они сидели в задней комнате лавки, сидели в окружении ящиков со стеклом, примерочных лорнетов и шлифовальных кругов.

Коэн был высоким, худым и угловатым, понятно, евреем. Тёмная прядь волос постоянно падала ему на лоб. Обутый в изношенные тапочки, в целом он создавал впечатление человека элегантного. Отчасти наверное потому, что жесты его были прямо-таки грациозны. Красивый человек, даже чересчур красивый, пожалуй.

Коэн приятно улыбнулся, поправляя прядь волос длинным и тонким указательным пальцем.

«Ну блять, — подумал Джо, — не палец, а рыболовный крючок; селёдки наверняка укладываются штабелями. Только вот он, похоже, рыбу не любит.»

— Хорошо, — сказал Коэн. — Хотя уже за полночь, я рад возможности встретиться с человеком, носящим такую фамилию. Моя сестра сказала мне, что вы новый начальник Британской Секретной Службы на Ближнем Востоке, или «Секции А. М. в Малой Азии»[203], или полуночный ковбой или… что там ещё? Кто в этой части мира может уследить за появлением всех мутных разведывательных подразделений? Я определенно не могу. Как говорит ваш друг Лиффи, это похоже на иллюзию преломляющихся в бесконечность искажённых изображений.

— Не разъясните, мистер Коэн? При мне он о таком не упоминал.

— Вот как? Ну, он имеет в виду блики пустынного солнца в перегретой голове. Он говорит, что там рождается множество маленьких миров, отличающихся друг от друга в деталях. Он называет их отражениями. Так какой мир, принц-ворон, является вашим, и какое он имеет отношение к моему?

— Если прямо, — сказал Джо, — то я пришел обсудить увеличительное стекло, которое ваш прадедушка сделал в девятнадцатом веке.

Коэн с облегчением рассмеялся.

— И это всё?

— Да. Представьте себе, только это. Но, видите ли, это было очень мощное увеличительное стекло, настолько мощное, что позволяло видеть сквозь годы. Настолько мощное, что может сказать нам: кто вы, и кто я, и почему вы сейчас консультируете меня здесь, в Каире.

— Я не знал, что консультирую вас.

— Это так, — сказал Джо, — никаких сомнений. Так вот, это увеличительное стекло таково, заметьте, что когда человек прикладывает его к глазу, то глаз за стеклом становится шириной в два дюйма. А такой большой глаз видит многое. Ваш прадед, основатель «Оптики Коэна», сделал это стекло для своего друга, английского ботаника, который шароёбился в этих краях в девятнадцатом веке, человека по имени Стронгбоу. Пока всё понятно?

Коэн улыбнулся.

— Да.

— Хорошо. И этот человек был из тех, что один на тысячу. Стронгбоу начинал карьеру как ботаник, но вскоре странствия взяли над ним верх, — «Остапа понесло», как говорится, — и он стал исследователем-энциклопедистом всей этой части мира, засовывая всюду свой нос и используя увеличительное стекло, чтобы лучше рассмотреть путевые достопримечательности. Затем, после сорока примерно лет, Строгбоу решил поменять свою жизнь ещё раз, и роздал свои мирские блага, как это делают святые люди, ведь вещи бесполезны на их путях.

И вот, Стронгбоу решил отдать лупу одному из своих самых близких друзей, который был и большим другом вашего прадеда, чёрному египтологу по имени Менелик Зивар. Вы следите за мыслью?

— Да.

— Прекрасно. Теперь уже Зивар смог использовать её с пользой — при расшифровке заключённых в камень древних песен, молитв и проклятий. И он делал это, пока не умер, и лупа была положена ему на грудь, в саркофаг. Зивар намеревался провести века в склепе под общественным садом рядом с Нилом; место находится здесь, в Каире. И этот Зивар, видите ли, этот старый, мать его рабыню, Менелик, так привык разговаривать с мумиями, что ввиду ухудшения зрения не придумал ничего лучше, чем отправиться в загробный мир с лупой в руке. Чтобы не упуская деталей разглядеть вечность. Вот что он сделал, и теперь у него на груди лежит превосходное и волнующее воображение устройство, данное ему давным-давно его старым другом Стронгбоу, а изготовленное большим другом их обоих, превосходным мастером-оптиком по имени Коэн… вашим прадедом.

Коэн улыбнулся.

— Превосходное и волнующее? — переспросил он. — Вы выбрали весьма необычные эпитеты для описания увеличительного стекла.

— Так и есть, — сказал Джо. — Это увеличительное стекло превосходно, его сделал таким ваш прадед. И ботаник-энциклопедист, святой человек Стронгбоу, и чёрный бывший раб, ставший археологом, Менелик Зивар. Все три великих друга ковырялись вилкой во времени, так сказать, чтобы насладиться результатом — ирландским рагу из истории; хотя ни один из них ирландцем не был.

— Но вы ведь ирландец, не так ли, мистер Гюльбенкян?

— Это верно, и в некоторых вещах моё происхождение не сказывается, в других же — совсем наоборот. Погода влияет на ирландцев, как старая рана. Когда на дворе темнеет, начинаешь чувствовать скованность у основания черепа; довольно скоро она подкрадывается к глазам, наползает на мозг. И единственным способом остановить приближающийся паралич…

— Хотите чего-нибудь выпить?

— Не хочу говорить «нет», раз уж вы об этом вспомнили.

Коэн полез в шкаф и достал бутылку и стакан.

— Арак пьёте?

— Благодарю. Может, перейдём на «ты»?

Коэн налил и оставил бутылку на столе рядом с Джо.

— Давай, ирландец Гульбенкян, — пробормотал он. — Это звучит.

Джо пригубил половину стакана, и лицо его разгладилось.

— Ты так думаешь? Тем не менее, мне гораздо приятнее мечтать, чем для воплощения мечты что-то делать.

— Как и большинству, полагаю. Значит, на самом деле тебе не нужны благотворительные взносы для армянских беженцев из Малой Азии?

— Ну, в долгосрочной перспективе могут понадобиться. Но я признаю, что это была небольшая уловка. «Крышка», как говорит Лиффи. По его словам, секретные агенты всегда используют то или иное прикрытие, маску. Опять же, как и большинство людей…

Но мы отвлеклись. Стронгбоу, старина Менелик, твой прадед Коэн. Они составляли замечательный триумвират, когда были молоды. Когда они были примерно твоего возраста, должно быть.


Джо снова отхлебнул, искоса глядя на собеседника.

— В те дни, — продолжил он свой рассказ, — эти трое друзей каждое воскресенье приходят днём в арабский ресторан, который выбрали для себя на берегу Нила, и пируют там на террасе над рекой. Едят и пьют, а потом — просто пьют. И делятся наполеоновскими планами на будущее. А когда день подходит к концу, и они в стельку пьяны, они через перила террасы сигают в реку, чтобы, рыгая и пузырясь, дрейфовать с довольной улыбкой на мордах.

Молодые боги Нила наслаждаются последними лучами солнца, так сказать…


Длинные тонкие пальцы Коэна рисовали в воздухе виньетки. Он улыбнулся и покачал головой.

— Извините, но вы, должно быть, ошиблись, мистер Гульбенкян. Вы, должно быть, имеете в виду других троих мужчин, потому что я точно знаю, что мой прадед по воскресеньям обедал дома. Это семейная традиция.

* * *
— Правильно, — сказал Джо, — он никогда не делал ВСЕГО, мною описанного, однако:

Коэн всё-таки сидит с друзьями в ресторане, но, уже будучи семьянином, он проводит там только полдня, а затем идёт домой. Обедать со своей молодой женой и маленьким сыном, как ты и сказал. После обеда предлагает жене прогуляться у реки. И в ходе этой приятной прогулки они видят фелюку с готовым прокатить их лодочником, и сын просит и Коэн соглашается и вся семья поднимается на борт.

Вечер.

И это просто случайность, что Коэн слышит отрыжку плывущих по великой реке своих мертвецки пьяных друзей Стронгбоу и Зивара. И Коэну удаётся выловить их из воды, и он укладывает их проспаться на палубе. А если бы Коэн не сделал этого, то Стронгбоу и Зивар могли бы плыть дальше по Нилу и выйти в море и навсегда потеряться в истории, что было бы потерей для всех нас.

Вот так проходили те воскресенья.

И это была воскресная роль Коэна, важная, потому что без него те двое не увидели бы понедельник…

Он был хорошим семьянином, пробормотал правнук.

— О, он определенно был таким, — сказал Джо, — как и все мужчины клана каирских Коэнов. И благочестивый путь привёл его к роли патриарха своего клана, и сделал очень богатым человеком. И это после того, как его одно время считали сумасшедшим из-за его снов.

Однажды ночью ему приснились два загадочных сна: первый — выходящие из Нила семь жирных коров, съедаемых семью тощими, которые вышли следом; а следующий сон — семь полных колосьев пшеницы, пожираемых семью тощими колосьями.

Коэн улыбнулся, расслабляясь.

— Слышу ли я эхо из Библии?

— Так и есть, в те дни божественные послания частенько дублировались. Твой прадед хорошо знал Книгу и египетскую историю своего народа и ему не нужен был пророк, чтобы разъяснить сны. Итак, на следующее утро этот Коэн отправился на поля Египта, чтобы купить зерно. Видишь ли, он решил от шлифовальных кругов перейти к жерновам.

Коэн изобразил пальцами какую-то фигу, а на лице его появилось удивлённое выражение.

— Правда-правда, — продолжил Джо. — А в те годы в Египте были хорошие урожаи, зерна хватало, и вот, этот Коэн всё глубже и глубже залезал в долги, чтобы скупить всё что мог. И он продолжал делать это в течение семи лет, и, естественно, у людей вошло в привычку называть его «Очумелый Коэн», потому что кто станет поступать так как он в здравом уме?

Очевидно, никто. Очевидно, только подопечный Бога, принимающий послания из эфира.

Итак, «Очумелый Коэн» продолжал маниакально скупать зерно, ни на минуту не забывая о своих снах. И вот, о чудо, в Египте внезапно произошёл ужасный поворот к неурожаям, которые не прекращались целых семь лет.

И в течение этих семи лет между Египтом и голодом стоял очумелый Коэн.

Джо откинулся на спинку стула и улыбнулся.

— Похоже, он таки был избранным.

Я закругляюсь…

Сохраняя веру и помня о моём тёзке, он сколотил огромное состояние… благочестивый игрок. Твой прадед.

Коэн задумчиво кивнул.

— Тебя зовут Джозеф?

— Чаще всего Джо. Также я — О'Салливан Бир. Но пёстрых одежд, — как мой тёзка, — я не ношу.

Коэн снова кивнул.

— У тебя тоже одиннадцать братьев, Джо?

— Думаю, больше. Вернее, раньше было больше. За прошедшие годы часть из них, насколько я знаю, попадала с крыш домов в Новом Свете.

Коэн посмотрел на Джо и нарисовал в воздухе круг.

— Я не понимаю, какое отношение это имеет к нам сегодняшним.

— Сейчас объясню. Давай вспомним трёх молодых джентльменов из девятнадцатого века, близких друзей, которых звали Зивар, Коэн и Стронгбоу. Зивар был христианином, Коэн — иудеем, а Стронгбоу был на пути к тому, чтобы стать мусульманским святым. Итак, для этой части мира мы имеем что-то вроде представительного собрания.

Коэн засмеялся.

«Дружелюбный парень, — подумал Джо, — и пока всё хорошо.»

Он добавлял в стакан арака, когда Коэн указал на разложенные в мастерской инструменты.

— Говорят ли эти инструменты о большом богатстве?

— Не говорят. Но я слышал каирскую поговорку, которая объясняет нынешнее положение вашей семьи: Немного безумия — опасная штука. Вспомни Коэнов… что мол сын старого сумасшедшего Коэна, который имел таки немного ума и был известен как «полоумный Коэн», потратил семейное состояние в компании друга по имени Ахмад и двух красивых молодых женщин, известных как «сёстры». Часть оставленного твоим прадедом состояния ушла на ипподромы и казино, а часть — на шампанское… Так что позже, когда твой отец достиг совершеннолетия, ему пришлось найти занятие, чтобы прокормить себя, и к какому ремеслу лучше обратиться, как не к тому, с которого Коэны начали свою бытность в Египте? Оптические линзы. Так что твой отец приехал в этот дом, где начинал ваш прадед и воскресил старую вывеску…

Из грязи в князи и обратно в течение четырех поколений и более чем века.

Коэн улыбнулся, открывая серебряный портсигар. Он предложил его Джо, который взял сигарету и зажег спичку для них обоих.

— Ты тоже странствующий ирландский историк, Джо?

— Меня больше интересует настоящее, так что давай продолжим историю и представим твоего отца молодым человеком.

В то время, перед Первой мировой войной, старый Менелик Зивар живёт в склепе под сквером рядом с Нилом. По воскресеньям он принимает там гостьей. И так как о старом Менелике мало кто слышал, мы не должны удивляться, что большинство приходивших на чай были детьми бывших друзей.

Коэн слегка нахмурился.

— Так, например, — сказал Джо, — приходил внук его старого друга, твой отец. И сын другого старого друга — драгомана по имени Ахмад, также Ахмад. И сын еврейской пастушки и великого исследователя Стронгбоу, молодой Стерн. И ещё приходили сёстры, старше других гостей и единственные, кто знал старого Менелика в расцвете лет.

Таков был внутренний круг, собиравшийся вокруг саркофага в воскресные дни перед Первой мировой войной.

Были и другие, кто заходил время от времени, но сегодня нам не нужно беспокоиться о них.

Коэн совсем перестал улыбаться, но сохранял самообладание. Джо восхищался им. «Влияние Стерна, — подумал Джо. — Несомненно, я абсолютно прав. Какой я умный.»

— И после того, как друзья допивали чай, — Джо продолжал, — они доставали музыкальные инструменты и готовились к еженедельному концерту, который был так дорог сердцу старого Менелика. Ибо, как говаривала та мудрая живая мумия в своей пятитысячелетней могиле: «Я бы не хотел провести загробную жизнь без музыки. Вечность просто свернётся без музыки. Изучите представление любого народа о великом запредельном, даже самое смутное, и в глубине смысла вы услышите звучание мелодии…»

Итак, Стерн настраивал свою скрипку, а затем, чтобы привлечь всеобщее внимание, стучал по саркофагу ключом Морзе. И старый Менелик был в предвкушении музыки, и она воспаряла от скрипки… И присоединялись и Ахмад, и твой отец, и сёстры… твой отец вдумчиво играл на гобое, который мы сейчас видим здесь отдыхающим на стене.

Джо помолчал.

— Но у твоего отца не было шанса научить тебя играть, не так ли, Дэвид?

— Не было, — буркнул Коэн. — Не терплю музицирование.

* * *
Джо отхлебнул арака. Коэн был по-прежнему спокоен, и его спокойствие напоминало Джо о Стерне. И в самом деле, с того самого момента, как Джо вошёл в дом, он почувствовал невидимое воодушевляющее присутствие Стерна. Это означало, что Стерна здесь любили и заботились о нём, и Джо был благодарен за это. Но чтобы Коэн заговорил о Стерне, Джо нужно было вызвать его доверие, а это было нелегко, потому что Коэн никогда не сказал бы ничего, что могло бы навредить Стерну. Джо был в этом уверен, и это только усиливало его уважение к Коэну.

«Что ж, — подумал он, — я установил все возможные связи с прошлым, и теперь мне осталось только молиться, чтобы он хоть что-нибудь рассказал.»

Джо потянулся к цилиндрическому кожаному футляру, расстегнул молнию, достал подзорную трубу Ахмада и раздвинул её на всю длину.

Коэн озадаченно уставился на подзорную трубу, а затем на Джо.

* * *
— И теперь, — сказал Джо, — мы подошли к другому превосходному устройству, также изготовленному здесь, в «Оптике Коэна».

Устройству для увеличения или уменьшения, а также полезному для рассматривания сути вещей… Я надеюсь, сработает.

Джо приставил к глазу неправильный конец подзорной трубы. И посмотрел на Коэна.

— Вот таким образом мир выглядит исключительно чистым и опрятным. Ты когда-нибудь задумывался, почему?

— Почему? — спросил Коэн.

— Потому что маленькая кучка выглядит опрятно. Вот почему мы так стараемся уменьшить количество вещей, поместить их в категории и дать им ярлыки — чтобы мы могли притвориться, что знаем их, и они нас не потревожат. Привести в порядок… Это успокаивает нас, естественно, ведь кто захочет вечно жить среди хаоса?… Ну, на самом деле не так долго, потому что мы не отвечаем за всё и не можем понять всё на свете. Мы играем в маленькую игру; как, бывает, дети выстраивают свои игрушки и дают каждой имя и сообщают игрушкам, что они собой представляют и почему… и мы притворяемся, что можем делать так с жизнью, выстраивая по-своему усмотрению людей и говоря себе, что они делают, и называем это историей.

Мы упорядочиваем хаос, когда раздаём имена.

Джо опустил подзорную трубу.

— Знаешь что, Дэвид?

— Что?

— Жизнь совсем не такая. У нас не получится повесить бирку на Стерна и оценить его дела. Десять или двадцать противоречивых прилагательных, возможно, опишут все его стороны, но насколько это поможет нам определить его сущность?

Джо покачал головой.

— Правда Стерна так же сложна и хаотична, как и сама жизнь. И он человек, и он собрался умереть.

* * *
Джо погладил подзорную трубу.

— Хорошее качество изготовления. Сделана твоим отцом для его друга Ахмада. Того самого Ахмада, который сейчас служит портье в библейских руинах под названием «Отель Вавилон».

Коэн в замешательстве и неуверенности смотрел на подзорную трубу.

— Но почему? …?

— Ты имеешь в виду, почему твой отец сделал это для Ахмада? Да потому что в те дни Ахмад был королём бульваров, а королю полагается присматривать за своим королевством. Конечно, в то время подзорная труба была шуткой, зато теперь Ахмад, поднимаясь в субботу вечером на крышу отеля «Вавилон», использует её чтобы искать свой потерянный город. Как евреи стремятся восстановить потерянную родину.

Коэн опустил глаза. Джо заговорил очень тихо.

— Твой отец погиб во время Первой мировой, я знаю. И знаю, что он служил в британской армии. Палестинская кампания?

— Да, — прошептал Коэн.

— Значит, молодым. Примерно твоего возраста?

— Да. Это был странный несчастный случай. Турки уступали Иерусалим британцам без боя, но скрывавшийся в горах турецкий дезертир зачем-то выстрелил в отца. Один выстрел, потом он бросил винтовку и сдался. Неграмотный человек, крестьянин. Он не знал, что его армия уже покинула город.

— Твой отец и Стерн были одного возраста?

— Да.

— И после этого Стерн позаботился о твоем воспитании, да?

Коэн поднял глаза и посмотрел на Джо.

— Как ты догадался?

— Потому что именно так поступил бы Стерн. Это путь Стерна.

Коэн опустил глаза и с большим чувством произнёс:

— Если бы не он! Он поддерживал мою мать и дал нам возможность сохранить «Оптику Коэнов», а потом, когда моя мать умерла, он заботился об Анне и моём образовании… обо всём.

Коэн взял серебряный портсигар.

— Это принадлежало моему отцу. Стерн передал его мне, ещё когда я был ребёнком. Я не знаю, как Стерну удалось его восстановить.

Коэн протянул Джо вещицу, гравированную вязью некой надписи.

— Это был подарок от Стерна моему отцу в день его зачисления в университет. Ты читаешь на иврите?

— Нет, но это я могу прочесть. «Жизнь», или имя твоего отца — «Khayim». Или то и другое.

Коэн забрал портсигар и с беспокойством посмотрел на Джо.

— Наверное, пора сказать мне, зачем ты здесь?

— Да, пора, — сказал Джо, — только вот думаю, что придётся начать с самого начала.

Итак, я был намного моложе тебя когда мы со Стерном впервые встретились в мифическом городе.

Коэн улыбнулся.

— Где, говоришь, ты встретил Стерна?

Джо кивнул.

— Ты не ослышался. Я встретил его в мифическом городе.

Джо тоже растянул губы в очаровывающей улыбке пьяной лягушки.

— А теперь, как ребёнок со своими игрушками, давай дадим ему имя? Назовём его… Иерусалим.

* * *
Джо откинулся на спинку стула и отхлебнул из стакана, давая Коэну время осмыслить сказанное. Коэн опёрся локтями о стол, утвердил подбородок в ладонях и глубоко задумался.

«Он мне нравится, — подумал Джо, узнавая в собеседнике мелочи, которые напоминали ему Стерна. — Он мне нравится, и почему бы и нет, он мог бы быть сыном Стерна.»

Наконец Коэн шевельнулся.

— Он был здесь вчера. Почему бы тебе не связаться с ним? Поговорить напрямую?

— Ты берёшься это устроить?

— Да, есть способ оставить ему сообщение, и он свяжется со мной в течение двадцати четырёх часов. Это достаточно быстро?

— Может и так, — сказал Джо, — но я не уверен, что это так. Ты же знаешь, каков Стерн. Если я поговорю с ним сейчас, он, вероятно, поблагодарит за информацию, а потом, — не желая втягивать в неприятности, — встанет и уйдёт. Если я не смогу показать ему, что уже в игре, он не захочет делиться своими проблемами.

— Ты доверяешь этому человеку, Блетчли? — спросил Коэн.

— Он делает свою работу. Сейчас его бизнес — Стерн.

— Но ты не знаешь, какая часть работы Стерна его интересует.

— Верно, — сказал Джо. — Всё, что я точно знаю, так это то, что Блетчли смертельно боится чего-то, что знает Стерн, или чего-то, — хрен редьки не слаще, — что может знать Стерн.

— Стерн работал с монахами… Но почему возникли какие-то подозрения? Что их спровоцировало?

Джо пожал плечами.

— Неважно. Блетчли не собирается объяснять мне, почему повёл бизнес против Стерна, и Стерн мне этого тоже, наверняка, не скажет. Так что я должен выяснить это сам.

— Но что нужно Блетчли? — спросил Коэн. — Может, это как-то связано с работой Стерна для Еврейского агентства?

Джо отрицательно покачал головой.

— Не Палестина и не Еврейское агентство. Основная забота Британии — война, значит это как-то связано с немцами.

Давай рассмотрим польскую историю Стерна.

Коэн выглядел озадаченным.

— Ты имеешь в виду, как раз перед началом войны?

— Да. Полагаю, ты знаешь, что он сбежал из тюрьмы в Дамаске, чтобы попасть в Польшу, но знаешь ли ты, что побег едва не стоил ему жизни?

— Нет. Я понятия не имел, что это было настолько опасно.

— Было. Разве ты не заметил разодранный большой палец на руке?

— Да конечно, но это был несчастный случай. Он объяснил мне, как его угораздило, но я точно не помню…

— Не случай, — сказал Джо. — Он сделал это, выбираясь из тюрьмы, притом что в течение двадцати четырех часов его должны были и так освободить. Он когда-нибудь говорил с тобой о поездке в Польшу? Почему он так отчаянно торопился?

Коэн нахмурился.

— Всё, что я помню, это то, что он был очень взволнован.

— Взволнован?

— Ну, да. Как будто он сподобился принять участие в чём-то очень важном, как будто там произошёл некий бесценный прорыв. Ты же знаешь, как «хвастлив» Стерн. Он чуть проговорился только потому, что едва мог сдержать своё волнение. Я помню, как Анна сказала, что чудесно видеть его прежним. Таким жизнерадостным и беззаботным, таким восторженным. Мы всегда помнили его таким, каким он был раньше.

— Раньше?

— До того, как на него обрушились перемены последних лет, до того, как всё стало так давить на него.

«Ах да, — подумал Джо, — когда Стерн был буйным и беззаботным. Как прежде…»

И собственные воспоминания увлекли Джо сквозь прошедшие годы.

* * *
Конечно, не только Стерн изменился с тех пор, как Дэвид и Анна были моложе. Сами они выросли и научились видеть глубже, чувствовать сложность Стерна и видеть противоречия в том, что он делал.

В детстве они видели только доброту и любовь Стерна. Думать не думали о его переездах по съёмным углам с одиноким потрёпанным чемоданом, связанном куском старой верёвки; чемоданом, в котором хранилось всё, что у него было своего в этом мире. В детстве они знали совсем другого Стерна.

Как и собственный сын Джо, Бернини. Когда Джо виделся с ним в Нью-Йорке, Бернини много говорил о Стерне, особенно дорожа детскими воспоминаниями…

— Стерн? — Бернини восторженно улыбнулся. — О! Большой и всегда весёлый медведь. Помню, как мы ходили встречать его корабль в Пирее; трапы звенят, повсюду шум и путаница, люди носятся туда-сюда, и вдруг среди пассажиров появляется Стерн, смеётся и шагает по трапу с руками, полными подарков, чудесных подарков отовсюду.

Безделушки, амулеты, благовония и — для Бернини — маленький костюм шейха, и Великая пирамида из строительных блоков, с секретными проходами и потайными сокровищницами. И редкие вина и деликатесы, и тонкий золотой браслет, который произвёл особое впечатление на Мод; она была так тронута его простотой.

А потом, после того как все подарки рассмотрены, Стерн открывает первую бутылку шампанского и начинает колдовать на кухне, и мы предвкушаем предстоящий пир, традиционный в ночь его прибытия пир. И дом наполнен смехом и восхитительными ароматами специй со всех стран Средиземноморья.

Бернини счастливо улыбнулся.

— Пиры Стерна! Говорят, с похожим размахом в прежние времена русские встречали Новый Год, пока там у них не ввели столь долгие праздники, что самый смак запаха мандаринов стал успевать улетучиваться…

Да. И пир продолжается два или три дня, — только шампанское и деликатесы, — и дни летят один за другим… и вот Стерн уже машет нам рукой с палубы уходящего корабля и улыбается, как всегда… смеётся, как всегда.


Это Бернини запомнил. Он не знал, о чём поздними ночами при свечах в узком саду у моря разговаривали Стерн и Мод. Не подозревал, что Стерн снова растратил все свои деньги…

Стерн?

О да, Бернини знал Стерна. Он был большим жизнерадостным человеком, чьё появление всегда означало игрушки, пиры и, прежде всего, волшебство. Изысканную магию бесконечных сказок о чудесах, которые ребёнок может однажды встретить и даже сотворить сам… так что Джо не удивился тому, каким Коэн и его сестра помнили Стерна своего детства, когда Стерн ещё не помрачнел под тяжестью своего бремени. Ведь Стерн всегда старался скрыть тёмные уголки своего сердца, и маленькие Дэвид и Анна не подозревали, что у него на душе. Но теперь, в последние несколько лет, они начали это видеть…

* * *
Джо поднял глаза.

— Бесценно, говоришь? Стерн вёл себя так, будто добился в Польше какого-то бесценного прорыва? Но есть только одна вещь, которую Стерн считает бесценной. Жизнь. Только это.

— Да, — пробормотал погружённый в свои мысли Коэн.

— А что ещё ты помнишь о его поездке в Польшу? «Пырский лес» что-то тебе говорит? Место, известное как «дом в лесу», недалеко от Варшавы?

— Извини. Ничего.

— Ладно, давай пока отложим Польшу в сторону. Давай поговорим о кодах.

— Коды? — Коэн насторожился.

— Да, коды. Или это запретная тема?

— Нет-нет, — ответил Коэн, возможно, слишком быстро.


Джо кивнул, вспомнив опасения Ахмада, что Стерн, — потому что у него нет больше сил продолжать своё дело, — может начать трепать языком направо-налево, зная, что рано или поздно это обязательно его убьёт.


— Ну что ж, — сказал Джо, — видишь ли, я уже знаю, что Стерн в последнее время много говорит о кодах, но я также знаю, что он всегда был очарован ими, и что существует много их разновидностей, не так ли? Коды, шифры, правила, ритуалы.

Кодексы права и поведения, кодексы, применимые к тайным метОдам мышления, и так далее. Можно даже ожидать, что под поверхностью вещей мы тоже найдём некие коды.

И некоторые коды кажутся настолько универсальными, что мы готовы вырезать их в камне, в то время как другие настолько неясны, что их не передашь словами. Таковы личные кодексы, о существовании которых мы можем даже не знать, потому что большую часть времени нам и не нужно знать. Потому что большинство из нас может прожить всю свою жизнь без столкновения с некоторыми ситуациями…

Коэн беспокойно пошевелился.

— Что за ситуации?

— О, я не знаю. Что-то экстремальное; скажем, что-то большее, чем просто двусмысленное. Что-то, выходящее за рамки добра и зла в своего рода ничейную страну морали, где нет ощутимой разницы между «хорошо» и «плохо», или «ужасно» и «не так уж и страшно»; где человек остаётся в компании внутреннего, глубинного себя.

Коэн нетерпеливо пошевелился.

— Это слишком абстрактно, я не понимаю, что ты пытаешься сказать. Можешь уточнить?

Джо кивнул.

— Думаю, что могу, постараюсь. Наверное, мне самому не хочется представлять себе такое Богом забытое место, потому что оно меня пугает; и это правда, Дэвид. Иногда мне не нравится вспоминать, где я был…

Джо прервался. Коэн беспокойно раскачивался взад и вперёд. Но Джо знал, что должен продолжать, и избежать этого было невозможно.

— Я постараюсь быть более конкретным, Дэвид. Представь, что твой личный код основан на благоговении перед жизнью. Никогда не причинять вреда и не приставать к людям со своим вИдением и, конечно же, право принимать жизнь оставлять женщинам. Но когда вдруг наступит момент, что если ты прикажешь кого-то убить, то многие спасутся. Что ты сделаешь?

— Прикажу, — сказал Коэн с облегчением. — Но разве речь не о войне? какая-нибудь войне? Почему ты говоришь об этом и мучаешься из-за этого? Разве сейчас мужчины каждодневно не принимают такие решения в песках к западу отсюда? В Европе? По всему миру?

— Да. Да поможет нам Бог. Но что делать, если ситуация вроде такая же, да не совсем? Что делать, если ты остался один на один с девочкой, увечной и умирающей, и нет никакой надежды на её спасение и её боль невыносима, и она шепчет: «пожалуйста», и есть нож и ничего другого в мире, потому что мира нет, и ты взял в руки нож и откинул ей голову, а её горло перед тобой уязвимо, как и любая жизнь, а жизнь это… Ты сделаешь? да поможет нам Бог. А?

Коэн, возможно, закричал бы, если бы Джо вдруг не вздрогнул, не застонал и в диком резком движении не сжал кулаки. На какое-то мгновение Джо показался совершенно измученным и неспособным продолжать. Коэн поёрзал в кресле, посмотрел на пол.

— Это ужасно, — прошептал он, — ужасно. Как можно ответить на такой вопрос? Нечестно говорить об этом абстрактно. — Коэн поправил прядь волос. — Слишком абстрактно. Идёт мировая война и страдания неисчислимы и мы все это знаем, так в чем же смысл? Этот разговор о маленькой девочке…

Внезапно он что-то почувствовал, поднял глаза и увидел, что Джо пристально смотрит на него.

— Правильно, — мягко сказал Джо. — В этом мире не так много людей, у которых есть вера Стерна. И это была огненная ночь на краю света, когда я видел, как он взял тот нож двадцать лет назад в Смирне. Ночь смерти и криков и Стерн был один и я был один и маленькая девочка лежала между нами и у меня не было сил прикоснуться к этому ножу и я бы не стал сегодня. Во многом мне далеко до Стерна, как и тебе, как и большинству. И об этом больше нечего сказать…


У Джо на лице дёрнулась мышца. Он отвёл взгляд и опустил глаза.

Теперь он казался спокойнее, но зато Коэн дрожал. Никогда прежде Коэн не видел ничего похожего на то, что сейчас увидел в глазах Джо и услышал в его голосе, — проявление чуждого Мира, о существовании которого он не хотел даже знать. И когда Коэн сидел и смотрел на незваного гостя, его вдруг поразило, каким маленьким был Джо.

Он не думал об этом раньше, потому что Джо произвёл на него впечатление. Но Коэн заметил это сейчас, и ему это показалось странным… такой маленький худой человек, даже хрупкий на вид.

Джо сидел тихо, уставившись в пол. Потом медленно поднял глаза.

* * *
— Коды, — сказал Джо. — Возьмём Роммеля. Его называют «Пустынный Лис» из-за того, что он предвидит каждое движение британцев. У него нет и половины британских сил, но каким-то образом ему постоянно удаётся собрать броню в нужном месте в нужное время. А действительно ли он так умён?

Или кто-то читает для него британские коды?

Коэн пошатнулся, потрясённый.

— О чем ты сейчас говоришь?

— Коды. Может, что-то под названием «Чёрный код»? Но подожди, пойдём шаг за шагом. Давай на минуту предположим, что Стерн считает победу союзников неизбежной.

— Бабушка Сара надвое сказала, — ляпнул Коэн.

— Я знаю, но давай предположим, что Стерн по каким-то причинам смотрит на это так. Например, он может считать, что гитлеровские армии погибнут в России, как это сделали наполеоновские. Потому что американцы неизбежно вступят в войну против стран Оси. Или, проще говоря, потому что Стерн не верит, что зверь внутри нас может победить. Потому что он верит в Святой Город и его вера непоколебима.

— Стой, — прошипел Коэн.

— Нет, подожди, медленно. Стерн мог бы так думать. И если перед войной он был уверен, что Гитлер проиграет, тогда давай сделаем ещё один шаг и скажем…

— Стерн еврей, — крикнул Коэн. — Его мать еврейка и он еврей и нацисты убивают тысячи евреев.

— И тогда, предположим, есть способ, — продолжал Джо спокойно, — спасти большое количество евреев, дав немцам что-то взамен…

Коэн вскочил на ноги.

— Способ, — прошептал Джо, — чтобы эти тысячи и тысячи евреев не стали… миллионами.

Коэн уставился на Джо, сложив руки на груди.

— Миллионы? Миллионы? Да ты сошёл с ума! О чём ты вообще говоришь? Нацисты — стая зверей с безумным вожаком, но страна — это Германия. Целая Германия! Моя семья оттуда, они жили там веками. Нацисты — монстры, но немцы не варвары. Они не монголы, и сейчас не тринадцатый век.

— Верно, двадцатый, и немцы методичны, трудолюбивы и аккуратны. Они хорошо организовываются, усердно работают, уделяют внимание деталям, ведут тщательный учёт. Это не монгольские орды.

Вены на шее Коэна вздулись.

— И что?

— И поэтому я должен узнать о Стерне и «Чёрном коде», — тихо сказал Джо, опустив голову.

— Убирайся! — взвизгнул Коэн.


А потом он наклонился, схватил подзорную трубу и взмахнул ею.

Удар пришёлся Джо по башке и сбил его со стула. Он рухнул на пол, опрокинув поднос с линзами, отчего вокруг вдребезги билось стекло. Джо упал лицом вниз.

Он вытянул руку и, порезав её об осколки, неуклюже поднялся на четвереньки. В голове послышался рёв, и боль стала сильнее и глубже. Он задохнулся, выплевывая кровь. Вслепую протянул руку, ухватился за верстак и кое-как поднялся на ноги. В глазах было темно. Покачиваясь, задыхаясь и кашляя кровью Джо попытался оглядеться и разглядел-таки рядом смутное пятно высокой фигуры. Чужая рука вывернула руку Джо, сунула ему под мышку подзорную трубу, и толкнула через всю комнату.

Джо хромал, шатался, натыкался на разные предметы. Острый металлический угол врезался ему в бедро, и раздались новые «бздынь-бздынь-бздынь». Джо ударился головой о дверь и тяжело повис на ней.

Коэн через другую дверь что-то говорил своей сестре. Джо нашёл дверную ручку, повернул её и, пошатываясь, вышел в тёмный коридор, где чуть не упал. Он поймал себя, нащупал стену, прислонился к прохладным камням и прижался лбом, стараясь восстановить дыхание.


Кто-то вошёл в коридор вслед за ним и закрыл за собой дверь мастерской. Джо коснулась рука, и голос Анны прошептал:

— Теперь всё в порядке, Я помогу вам. Идёмте.

Джо позволил вести себя по тёмному коридору. И когда они доскреблись до двери на улицу, Анна придвинулась ближе. Казалось, хотела что-то сказать.

— Говори в правое ухо, — пробормотал Джо. — Оно над правым плечом.

Ухо ощутило тёплое дыхание.

— Простите его, — прошептала она. — У моего брата много забот, он постоянно «на-взводе», а Стерн нам как отец. Возможно, вы могли бы вернуться завтра.

— Нет. Это ничего не изменит.

— Похоже, — согласилась она. — Я слушала и слышала, что вы сказали. И думаю, вы ошибаетесь насчёт Стерна, но я также думаю, что вы хотите ему помочь.

Она колебалась.

— Тут дело такое, — прошептал Джо, — если правду не узнаю я, её придут искать другие, а им будет наплевать на Стерна.

«О, скажи, — внутренне взмолился Джо, — Боже, скажи наконец.»

Джо покачнулся и прислонился к стене.

— Пожалуйста, послушай меня, Анна. Я знаю, что Стерн был вам обоим как отец, и то, что я сказал, для вас немыслимо. Но посмотрите на нацистов. Я понимаю, что и ты, и твой брат слишком молоды, чтобы принять такое. И это не то, что любой здравомыслящий человек хотел бы когда-либо слышать, да поможет нам Бог…

Джо в отчаянии протянул руку и схватил её за руку.

— Но послушай меня ради Стерна, Анна, потому что он скоро умрёт. В человеческой душе есть глубины за гранью воображения, и хотя ты думаешь, что знаешь Стерна — ты знаешь его с одной стороны. А он сложнее, я-то знаю, я видел… И да, он может обменять свою душу, и может быть уже сделал это. Боже, помилуй…

— Пожалуйста, попытайтесь успокоиться, — прошептала она.

— Я пытаюсь, я… Просто я ни хрена не вижу и не слышу и в голове гудит и вокруг темень. И, знаешь, я боюсь… боюсь…

Он ослабил хватку на её руке, но не отпустил.

— Анна? Прости меня за то, что я говорю такие вещи. Мне жаль, что я должен был сказать их, но Стерн такой, какой есть… Анна? Боюсь, Стерн разваливается на части, и я хочу узнать правду о нём. Хоть какую-то мелочь, Анна, просто что-то, чтобы продолжать, пока ещё есть время. Молю…

Когда заскрипел засов входной двери, Джо зарыдал.

И напоследок услышал:

— При мне он никогда ничего не говорил о Чёрном коде, но когда мы втроём завтракали несколько недель назад он кое-что сказал. Стерн был в хорошем настроении, мой брат как раз вышел из комнаты, а Стерн внезапно рассмеялся. Я сейчас вспомнила его замечание, оно тогда показалось мне странным.…

— Да?

— Он сказал, что Роммель, должно быть, тоже сейчас наслаждается завтраком со своими дружками. Сначала я думала, что слышала слово «жучки», и подумала про скорпионов, но сейчас до меня дошло что это было не так. Это всё-таки были «дружки». Он не объяснил, и я не знаю, что это значит, но может это приведёт вас к чему-то. Американский военный атташе в Каире — полковник Джад.[204]

— И?

— Дэвид не слышал этого.

Пожалуйста, постарайтесь помочь Стерну, постарайтесь помочь ему. До свидания.

У Джо не было времени поблагодарить её. Анна напоследок сжала его руку, дверь за ним закрылась и он остался один на один с ночным городом.

— 14.1 — Блетчли

Блетчли пытался изобразить озабоченность и сочувствие. Нижняя губа по-верблюжьи уползла на-сторону, а единственный глаз гротескно выпучился.

«Циклоп, как есть циклоп. А только что была этакая обеспокоенная камбала», — по-христиански смиренно подумал Джо.

Мимика полумёртвого лица Блетчли выражала эмоции наизнанку, и заинтересованная озабоченность выглядела презрительной ухмылкой.

Неудивительно, что маленькие дети бежали от него. Неудивительно, что незнакомцы в ужасе отводили глаза. Под маской Франкенштейна мог быть пушистый зайчик, но как разъяснить это каждому встречному-поперечному? Поэтому Блетчли улыбался миру как получалось, и мир стабильно его отторгал.

Блетчли смотрел на забинтованное ухо Джо.

— Вы их разглядели?

— Нет, — сказал Джо. — Обычные ночные грабители, полагаю. Я даже не знаю, сколько их было.

Блетчли вздохнул.

— Пожалуйста, не шарахайтесь ночью по пустынным переулкам. Если вам нужно выйти на прогулку, оставайтесь в районе где есть какая-то жизнь, где ходят патрули. Нет никакого смысла так рисковать.

Блетчли достал платок, сдвинул повязку и принялся отирать пустую слезящуюся глазницу. Пока он это делал, Джо думал про вылизывающегося, пытаясь блюсти презентабельный вид, израненного в битвах за любовь старого кота. Конечно, Блетчли был ещё не стар. Он просто производил такое впечатление из-за увечий.

— Я не подумал о том, что выгляжу преуспевающим, — сказал Джо.

Блетчли глянул поверх платка и увидел, что Джо улыбается, насмехаясь над собой. Он тоже, хрюкая как Сандра Буллок, хохотнул.

— Ну, для европейца вы не выглядите таким уж преуспевающим. Но процветание относительно, не так ли? Для местных бандитов вы — желанная добыча, хоть что-то.

Теперь, помимо Ван-Гога, вы начали походить на всех нас.

Блетчли продолжил громко хрюкать. Джо улыбнулся.

— Я? Как это так?

— Ухо, — сказал Блетчли. — Из-за бинтов кажется, что его не хватает. Возможно, вы не слишком хорошо помните вашу встречу с Уотли в Монастыре, но у Уотли только одна рука.

— Да? Отчётливо я не помню. Однорукий Уотли, — вы говорите, — И помнят люди, что некогда это был самый опасный гайнфайнтер Запада? Это звучит как одна из песен Лиффи.

Блетчли зевнул.

— Это странно, если подумать, но у каждого монаха какой-нибудь части тела да не хватает. Калеки, все как один.

Джо разжмурил глаза и склонил голову набок, в ухе звенело.

— Правда? Как вы думаете, может существует какой-то секретный циркуляр, предписывающий что имеющий увечье годится для разведки — Intelligence Service?

Блетчли фыркнул.

— За одного битого двух небитых дают? Может, вы и правы, я раньше об этом не думал.[205]


Блетчли поправил повязку и убрал платок. Лицо его исказило презрение.

«Не ссы, шпион. Он так выражает беспокойство», — напомнил себе Джо.

— Наверное, мы должны показать вас врачу?

— Не стоит беспокоиться, — сказал Джо. — Ничего особенного, а Ахмад, похоже, хорошо разбирается в бинтах.

— Да, работник недооценённых талантов. Насколько я помню, войну он прошёл волонтёром-медбратом; прошлую войну, не эту. В основном за рулём «Скорой помощи». По-видимому, это подходило человеку с литературными наклонностями.

— С такими как у Ахмада? больше подошла бы гражданская война в Испании, — сказал Джо. — Вы когда-нибудь были в Испании?

Блетчли выглядел смущённо.

— Нет. Я всё лечился.

Джо, гримасничая, поскрёб ногтями сквозь бинты.

— Чешется, зараза, — сказал он.


Блетчли и Джо, как обычно, сидели в маленькой подвальной комнатена дальней стороне заднего двора отеля «Вавилон». Низкий потолок, одинокая лампочка, электроплитка, чайник, заварник и две помятые металлические чашки. Как всегда, у Блетчли под локтем лежала газета, а на дворе стояла ночь — привычное для монахов время конспиративных встреч.

— Что нового, чего нет в газетах? — спросил Джо.

— Ничего хорошего, — сказал Блетчли. — Катастрофы следуют одна за другой. Бир-Хашайм захвачен, удерживавшие его части Свободной Франции и Еврейской бригады разбиты[206], и теперь похоже, что Роммель сможет изолировать Тобрук. Мы должны попытаться удержать линию фронта в Эль-Аламейне.

— А Тобрук, если придётся, выдержит осаду?

— В прошлом году это удавалось в течение семи месяцев. Сейчас вряд ли получится выдержать столько, но Роммель не должен этого знать.

Блетчли посмотрел на стол.

— Конечно, есть и другие вещи, которые он не должен знать, этот былинный египетский богатырь, Пустынный Лис.

— А линия Эль-Аламейна?

— Это зависит от нескольких факторов, но в основном от поставок расходных материалов. И наших, и их. Если у Роммеля хватит топлива для танков и он нас забодает, то мы затопим дельту Нила, потеряем Канал и эвакуируем всё, что сможем, в Палестину и Ирак.

Последствия немыслимы.


Джо взглянул на газету.

— Как насчет личных столбцов? Есть новости получше?

Лицо Блетчли исказилось пустотой, глаз расшаперился. Джо знал, что это выражение печали.

— Всё в порядке, Бобик сдох. О Бир-Хашайме прессе пока не сообщали, так что не трепите языком. О`кей?

— Угу.

Блетчли колебался.

— Мы пытались провести крупномасштабную операцию в тылу врага; задействовали парашютистов-десантников, диверсантов-подрывников. Хотели добраться до наиболее важных баз, которые используются для набегов на Мальту.

Абсолютный провал.

Они ждали нас… Поджидает нас, сволочь, вот так.


Блетчли тупо уставился на свою металлическую чашку, и провёл с Джо минуту молчания. Потом Джо продолжил доклад о проделанной работе, не упоминая Коэнов и не вдаваясь в подробности об откровениях Ахмада.

Блетчли слушал краем уха, перебивая; будто его больше интересовали впечатления Джо от старого Каира. Джо это казалось странным, но таковы были манеры Блетчли.

«Бес его поймёт, в какую сторону сейчас шевелятся его мозговые извилины за этой маской лица», — смирился Джо и заткнулся.

Блетчли двигал своей металлической чашкой, подталкивая её то на несколько дюймов в одну сторону, то на несколько дюймов в другую.

Скрежет чашки был единственным звуком в комнате.

«Спокойная ночь, — подумал Джо. — покров темноты, монах. Лампочка заменила свечу, газета — палимпсест… А люди всё те же.»

— Вам не следует судить себя строго, — наконец сказал Блетчли. — В конце концов, вы пробыли в Египте чуть больше двух недель, а ваше задание сложное. Никто не ожидает результатов сразу, и две недели едва ли достаточное время, чтобы оглядеться вокруг.

Джо кивнул.

— Я знаю, но мне почему-то кажется, что я в Каире намного дольше. Наверное, из-за того места, где вы меня поселили…

Блетчли зло нахмурился. «Задумался, значит», — определил Джо.

— Это странное старое сооружение, — пробормотал Блетчли.

Он поднял глаза от чашки.

— У вас всё ещё чешется ухо?

— Да.

— Разве это не означает, что кто-то сейчас о тебе говорит?

— Надеюсь, что нет, — сказал Джо. — Я должен быть здесь неизвестным гостем. Негоциант А.О.Гульбенкян, проездом.

Блетчли продолжал хмуриться.

— Странное прикрытие, — сказал Джо. — Чья это вообще была идея?

— Две недели ничего не значат. — ответил Блетчли невпопад. — Не стоит слишком рано ожидать слишком многого.

«Зачем повторять? — задумался Джо. — О чём это он?! Роммель на пороге Египта, а Блетчли говорит, что ещё есть время. Это не имеет смысла; или он больше не беспокоится о Роммеле, читающем британские коды? Что изменилось, о чём я не знаю?»

Блетчли толкал свою чашку туда-сюда. Встреча, похоже, закончилась. Джо встал и задержался у стола.

— Ну, тогда я пойду своей дорогой?…

Он направился к лестнице. Блетчли смотрел в стол.

— Постойте, Джо, я могу найти вам другое жильё. Этот несчастный случай… здесь не лучшая часть города. Что вы на это скажете?

Джо пожал плечами.

— Не думаю, что это имеет значение. Останусь в «Вавилоне», но всё равно спасибо.

Джо поднялся по узкой лестнице и вышел в переулок. Позже он часто вспоминал тот тихий момент в маленьком голом подвале и беспокойство Блетчли, его вопросы о благополучии Джо и предложение другой комнаты в другом месте. Тогда это звучало как мелочь, но не имел ли Блетчли в виду нечто большее? Что-то гораздо более важное?

Может, прими Джо предложение о переезде, и это бы изменило и сохранило жизнь?

Две жизни? Три жизни?

* * *
Как только Джо шагнул в ночь, он услышал вдалеке грохот грузовиков — на дорогах за пределами города, за пирамидами, теснились всевозможные орудия, повозки и эвакуаторы, броневики и бесчисленные грузовики, битком набитые измученными спящими людьми. В Каир стремились раненые и отставшие от своих подразделений солдаты, ошмётки провальных походов в западную пустыню.

Звёздное небо над британским посольством, как над Сикстинской капеллой, закрывала дымовая клякса — посольские дьяки жгли документы.

Огромная толпа желающих убежать собралась перед британским консульством в надежде получить транзитные визы в Палестину.

Город будоражили слухи о том, что британский флот уже готовится уйти из Александрии в гавани Хайфы и Порт-Саида, чтобы спастись от наступающих танкистов Роммеля.

Отпечатки пальцев войны.

И по всему Каиру слышны шёпоты:

Скоро он сюда добёрется? Когда Его ждать?

* * *
Но Джо не думал о Роммеле. Джо занимал рассказ Блетчли о провале спецоперации в тылу врага. Потому что именно эта миссия должна была держать Стерна подальше от Каира в течение двух недель, а её крах означал очевидное возвращение Стерна. Если не учитывать возможную гибель, да?

Когда закончилась эта спецоперация? Несколько часов назад? Несколько дней назад?

В любом случае, Стерн должен был вернуться в Каир. И теперь все дела Стерна подошли к концу. Блетчли позаботится об этом. Блетчли, который несмотря на новости с фронта обрёл сейчас медитативное спокойствие. Так что у Джо оставалось очень мало времени. И, к сожалению, исход для Стерна будет одинаковым; без разницы — что там Джо успеет узнать.

Неизбежный конец для Стерна, конец таинственного плетения его многолетнего путешествия.


Джо вспомнил сегодняшнее предрассветное утро, когда Лиффи, пронервничав всю ночь за бутылкой, увидел его хромающим по Рю Клапсиус к отелю «Вавилон». Лиффи бросился на помощь.

— Что-то пошло не так?

— Да, получилось слегка через жопу. Не дыши на меня.

Лиффи вскрикнул. А когда узнал, что произошло, прикрыл таки рот ладонью.

— Это так непохоже на Дэвида.

Насилие. Это ужасно! Мы декларируем, что ненавидим насилие, а оно может захватить и нас.


И он схватил Джо за руку, и, обведя рукою весь мир, словно пророк из древности, который только что прозрел грядущее разрушение Иерусалима, изрёк:

— Что бы Стерн ни сделал ради всех нас, Джо, ты должен доказать, что это правильно. Даже не важно, будем ли мы единственные, кто узнает правду; да даже одного из нас будет достаточно.

Потому что у меня такое навязчивое чувство, что если Стерн не прав в том, что он сделал, то ни для кого не остаётся никакой надежды в этой чудовищной бесконечной войне.

— 15 — Сёстры

— Цветы, — гремел Ахмад. — Цветы являются ключом к этим конкретным царственным дамам, поэтому вы должны с особой тщательностью выбрать запах. Милые старушки, сколько их знаю, всегда были бесстыдно сентиментальны.

Ахмад поднял голову и, обдумывая задачу, повёл носом.

— А ещё лучше, возьмите два букета, — сказал он Джо. — Пусть они близнецы, и им за девяносто лет, но это не значит, что они мирно ладят. Они всегда подъёбывали друг друга, и я подозреваю, что до сих пор конкурируют за внимание, особенно когда с визитом приходит незнакомый человек.

Если подумать, почему бы не доверить составление букетов мне? Хотя это было давно, я был знаком с их вкусами, а также с дизайном плавучего дома, который, насколько мне известно, остался неизменным по сегодняшний день. На рубеже веков я сам декорировал их жилище в стиле модерн; не помню точно, когда, но одна из сестёр, несомненно, помнит. Они делят память на двоих. В Каире бытовало даже популярное изречение, особенно любимое лодочниками:

«Не бойтесь, на Ниле ничто не может быть потеряно навсегда. То, что забывает Сфинкс, помнят сёстры».

Другими словами, всё вижу …всё слышу …а что и кому я скажу? В некотором роде, две этих старых дорогуши похожи на сам Нил — в тихом омуте…


Два букета.

В потемневший от времени плавучий дом, — некогда барку удовольствий а-ля Калигула, — где две древние крошечные близняшки живут воспоминаниями; промежуточная станция Джо в его поисках истины о Стерне.

Перспектива посещения Джо легендарных сёстер помогла Лиффи выйти из мрака апокалиптического настроения. И он с наслаждением взялся валять дурака, подбадривая Джо.

Ахмад, Лиффи и Джо встретились для тактического планирования похода к бабушкам в узком дворике позади отеля «Вавилон» на закате. И заодно поужинать среди ползучих лиан и цветов, шелеста старых газет и шороха чучундр в кучах мусора по углам.

Под пальмой сгустились тени. Ахмад торжественно подаёт чай, разлитый в тяжёлые чашки серебряного сервиза, который когда-то принадлежал старому Менелику. Сервиз используется только по особым случаям, и Ахмад одет в костюм.

— Чай, — объявляет он своим гулким голосом, указывая на чашки. — Время чая; и нужно ли мне хвастаясь эрудицией указывать на то, что огромные империи, поднявшись, западали на такие странные ритуалы, как этот?

А теперь, друзья: кто что возьмёт? Сливки, сахар?

Прежде чем Джо успел что-нибудь сказать, Лиффи быстро плеснул в свою и его чашки из маленькой карманной фляжки. И заблестел в сумерках рекламой стоматолога.

— Новое изобретение, — быстро объяснил он Ахмаду. — Хитрая комбинация эссенций, заменитель сахара и сливок. Используется, говорят, в глухой пустыне Нового Света, где Хопи называют это ирландским чаем. Хочешь попробовать?

Огромный нос Ахмада дёрнулся над столиком. Сморщился.

— Коньяк?

Лиффи кивнул.

— Египетский коньяк?

Лиффи снова кивнул.

— Пф. Плачевно. Пейте-ка сами вашу жалкую «Ирландскую надежду», без меня. А пока давайте перейдём к делу, к общему делу, единственному, о котором стоит сегодня говорить. Итак, прежде чем Джо сможет передать цветы, он должен войти в дверь. И как он добьётся, чтобы его впустили?

А вот как!

Ахмад полез за пазуху, достал драный кусок картона и церемонно положил на стол. Картонка была сильно испачкана, буквы надписи едва различимы. Лиффи и Джо, наклоняясь, стукнулись лбами.

— Что бы это могло быть? — удивлённо спросил Лиффи. — Это какой-то секретный пропуск? Твоя собственная фальшивка, пригодная для любого места во вселенных Жизни и Смерти? Поэтому надписи такие тусклые? Или это карт-бланш, завещанный тебе на смертном одре последним фараоном для доступа ко всем тайным гробницам? Или первое издание «Десяти заповедей»? Или, быть может, приглашение на именины королевы Виктории?… Что это такое, Ахмад? Что за любопытный документ?

— Официальное приглашение, — торжественно объявил Ахмад, — на грандиозный костюмированный Гала-Концерт, который состоялся в склепе старого Менелика в честь его девяносто пятого дня рождения. Это была музыка, и если что-то и поможет Джо подняться по трапу, то — это.

— Поможет? — удивленно спросил Джо. — Чтобы прочитать это приглашение, понадобится криминалист.

— Никто и не должен его читать, — сказал Ахмад. — Нужно только признание размера и формы и тактильное ощущение. И картонка будет признана ими, — теми, кто в тот день радостно уходил под землю, так сказать.

— Отлично, — сказал Лиффи. — Отлично. Приглашение экономит время… ну да, конечно. А теперь, Джо, позволь мне кратко рассказать тебе о последних разведданных, полученных мной на базаре. Но сначала предупреждение:

Сестёр посещают только ночью. Все информаторы сходятся на этом.

— Ночью? — задумчиво повторил Ахмад. — Это, осмелюсь сказать, должно быть правдой.

Лиффи кивнул Ахмаду.

— Точно. Плюс сегодня ожидается полнолуние, а лунатики по определению безумны.

Джо повернулся к Лиффи.

— Может быть, бабушки просто из тщеславия? Чтобы солнечный свет не подчёркивал морщины?

— Возможно, — согласился Лиффи. — Или, другой вариант, информация, если ею поделятся эти крошечные близнецы, может быть понята только во внезапном проблеске интуиции, вызванном светом луны.

В любом случае, — продолжил он, — ночь — это подходящая физическая среда для такого похода. Ночь, с её странным эхом и успокаивающим бризом с Нила. Если кто-то попытается навестить сестёр в любое другое время, то, согласно надёжным сплетням, их там просто не будет. Конечно, на самом деле они будут где-то там, на барке; они десятки лет не сходили на берег. Но на барке столько же скрытых коридоров, сколько и в Великой Пирамиде, поэтому когда сёстры не хотят чтобы их видели, они так же недоступны, как и Хеопс.

Хотя этого, по крайней мере, отыщет человек будущего; если оно будет, будущее…

— Ну-ну, Лиффи, ведь только что ты был так весел. Хеопс… да это просто прототип человека, помешанного на эрекции, — пробурчал Ахмад с презрением, размешивая сахар, — Кролик.

— Согласен, тьфу на него, — сказал Лиффи и снова повернулся к Джо. — Что же касается самого плавучего дома, — тёмной громады, маячащей в конце трапа, — то это видение некоторым образом связано с одним из королевств Запада… Похоже, что плавучий дом в течение некоторого времени имел особые отношения с ведомствами плаща и кинжала. Есть люди, утверждающие, что без этой барки в этой части мира не было бы британской разведки. Совсем ничего; ничего, кроме болтовни и песка. Поэтому я предполагаю, что когда-нибудь это будет первый корабль-музей в Леванте.

Лиффи деликатно коснулся концами пальцев одной руки пальцев другой, словно обнимая помелу[207]. В его глазах появился безумный блеск.

— А теперь мы приближаемся к самому началу тайных дел. Дышите ровно, пожалуйста, позвольте мышцам шеи расслабиться и представьте 1911 год.

Ахмад вздохнул.

— Этот год стоит упомянуть, — пробормотал он. — Не такой грандиозный, как 1912, но всё равно — спектакль был потрясающий.

— Именно, — сказал Лиффи, энергично кивнув Ахмаду. — Я вижу, что с тобой мы на твёрдой почве. Ну вот.

Он снова повернулся к Джо.

— Ты спросишь, что в том году такого особенного? Ну, во-первых, именно тогда Черчилль впервые получил Адмиралтейство. И в течение своего первого года на новом посту он имел перед собой две цели. Во-первых: перевести флот с угля на нефть, а во-вторых: сделать некий плавучий дом своим тайным флагманским кораблём.

Лиффи запыхтел и надул щёки а-ля Черчилль. Он втянул голову в плечи и решительно посмотрел на Джо.

— Как известно, молодой человек, я добился первой цели. Но мало кому известно, что я достиг и второй цели. Этот плавучий дом действительно стал моим секретным флагманом, и очень приятной дачей вдали от дома. Как только условия были согласованы, я немедленно отправил моим новым товарищам по оружию приветственную телеграмму:

Египет, Каир, Нил, сёстрам.

ЛЕДИ,

РАД ПРИВЕТСТВОВАТЬ ВАС.

ЭТА ПРОГУЛКА БУДЕТ ПОВЕСЕЛЕЕ,

ЧЕМ ПОСЛЕДНИЙ БОЙ «КИТАЙСКОГО ГОРДОНА» В ХАРТУМЕ.[208]

подпись: Ваш старый приятель, Уинстон.
На следующий день на мой стол первого лорда Адмиралтейства легла ответная телеграмма:

ТЫ МАЛЕНЬКИЙ ВЫСКОЧКА-ХЕРУВИМЧИК.

В 1885-ОМ ТЫ ЕЩЁ ХОДИЛ В КОРОТКИХ ШТАНИШКАХ.

ОТКУДА ТЕБЕ ЗНАТЬ, ЧТО В ТЕ ГОДЫ СЧИТАЛОСЬ ЗАБАВНЫМ.

НО РАЗ ТЕПЕРЬ ТЫ ОТВЕЧАЕШЬ ЗА ЛОДКИ ИМПЕРИИ,

ЖЕЛАЕМ ТЕБЕ, ДАВАЯ ПАР В КОТЛЫ, ТВЁРДО ДЕРЖАТЬ РУКУ НА ДРОССЕЛЕ.

СЕМЬ ФУТОВ ПОД КИЛЕМ, И ПУСТЬ НЕ ТАЩИТ ТВОЙ ЯКОРЬ.

БУДЕМ РАДЫ ВИДЕТЬ ТЕБЯ НА БОРТУ, ВИННИ.

подпись: Соединённые Штаты и Нил.
Лиффи рассмеялся.

— Потрясающе, — сказал он своим нормальным голосом. — Похоже, они знали всех, в своё время. Но помните, только ночью. Фантасмагория, блять.

* * *
— А, и ещё кое-что, — добавил Ахмад.

Подбирая тему для начала беседы, будьте осторожны, не ляпните каких-либо вольных замечаний о Екатерине Великой или Клеопатре, или о потерянных семейных состояниях, или о дяде Джордже. Я не знаю, чувствительны ли ещё эти вещи, но к чему рисковать? Конечно, в разговоре не может быть и речи о каком-либо намёке на рост, — это немедленное изгнание из их королевства.

Да вы и сами себе не позволите такое, понятно.

Ахмад расплылся в счастливой улыбке, вздохнул.

— Это, без сомнения, просто глупые старушки. Но они редкая пара и как правило очень дружелюбны. А когда вы познакомитесь поближе, то и симпатичны.

— Именно, — согласился Лиффи, кивая. — Все слухи подтверждают, что они были такими задолго до того, как Черчилль сменил шорты на брюки и потянулся к штурвалу.

Да. Теперь давайте пройдёмся с самого сначала и убедимся, что мы ничего не упустили, ведь тебе, Джо, нужно будет извлечь сведения из воспоминаний, которые включают в себя всё прошлое.

Лиффи откашлялся.

— Так вот, в начале был Египет и Нил и Сфинкс и пирамиды… Но также, как ни странно, были и две крошечные любопытные женщины, близнецы, а звали их: Большая Белль и маленькая Элис.

И в начале времён эти сёстры, которые и на самом деле родились сёстрами…

* * *
Элис провела «старинного соратника Ахмада по гребле, можно сказать — свояка» в необычную гостиную — просторную старомодную комнату-солярий на палубе. Высокие узкие окна поднимались от пола до потолка, пара французских дверей была распахнута на узкую веранду над водой. Луна в этот поздний час уже зашла, но так как солярий состоял в основном из окон и все занавеси были раздвинуты, то звёзд и их отражений от воды было бы более чем достаточно, чтобы осветить зал. Однако здесь мерцали также несколько свечек, но они, похоже, были зажжены для романтичности, — бросить на сцену мягкую игру теней.

— Свободу закрепощённым! — входя в каюту прогремела Большая Белль, не обращаясь ни к кому конкретно; заявление, по-видимому, было простой любезностью, призванной заменить замечание о погоде.

Из двух низкорослых сестёр Большая Белль оказалась пониже. Но более телесной, так сказать, что, возможно, объясняло, почему родная сестра наедине называла её «Большая Жопа». В сырости ночи обе древние женщины были одеты в старые шали и парусиновые тапочки.

Большая Белль остановилась перед Джо, и с хмурым выражением лица протянула ему стакан.

— Вы сказали: «виски», молодой человек. Этот подойдет? ирландский, но, должна предупредить, протестантский. Джеймсона.

Справитесь?

— Мне по силам, — сказал Джо. — Не умирать же от жажды из-за межплеменной вражды.

Большая Белль сменила гнев на милость и уперла руки в боки. Стоя, она казалась примерно такого же роста, как сидящий Джо, притом что Джо сам был ростом с сидящую собаку.

— Хорошо, — прогремела она. — Я всегда ценила мужчин, которые приходя к женщине оставляют политику и религию за порогом.

Щебечущие звуки понеслись из другого конца каюты:

— К женщинам, — взволновалась маленькая Элис. — Когда мужчина приходит к женщинам. Ты не хуже меня знаешь, Белль, что Джо пришёл к нам обоим. Он принес два красивых букета, или ты пытаешься игнорировать это?

Маленькая Элис мило улыбнулась Джо.

— Вы должны простить мою сестру, — чирикнула она. — Белль такая маленькая, бедняжка, что иногда пытается забыть, что рядом есть более высокие женщины. Простим ей, это её природа. Я почти пять футов ростом, понимаете, и у меня всегда была гибкая фигура.

Большая Белль продолжала стоять перед Джо, положив руки на бёдра, красуясь.

— Ты не на волосок не выше четырёх футов одиннадцати дюймов, — крикнула она через плечо, — и ты худая с самого рождения.

Маленькая Элис выпрямилась на стуле.

— Ну, по крайней мере, я не четырёх футов десяти дюймов, как некоторые, и я не толстею, как некоторые сосательницы конфет.

— Лучше конфеты, чем молочный бардак, который ты устраиваешь, — прогремела Белль через плечо.

— Творог очень полезен, — выкрикнула Элис. — И это всегда поддерживало меня в тонусе.

— Гибкая? — прогремела Белль. — Как может кто-то, кто ростом в четыре фута одиннадцать дюймов, быть гибким? В любом случае, я уверен, что Джо пришел сюда не для того, чтобы услышать о твоей одержимости худобой, анорексичка.

Белль улыбнулась Джо.

— Вы должны простить мою сестру. Она думает, что худоба её молодит. Не может принять свой возраст, никогда не могла. Младшие сёстры… они такие. Элис отчаянно молодится.

— А насколько она вас моложе? — спросил Джо нормальным тоном.

— Насколько моложе? — сказала Белль. — На восемь минут, примерно. Но по тому, как она это воспринимает, можно подумать, что у нас разница в сорок лет.

— Некоторые шепчутся потому, что боятся, что их ложь услышат, — крикнула Элис, — Где твоё вязание, Белль?

Белль оставила Джо и пошла искать корзинку. Джо отхлебнул виски и огляделся.

* * *
Большая часть мебели была сделана из светлого воздушного плетения тростника, выкрашенного в белый; призрачного и невещественного среди отражений звёзд и огоньков свечей.

Иногда в мерцании света проявлялся какой-нибудь красивый завиток красного дерева, прочно укоренившийся среди плавающих плетёных форм.

В одном конце комнаты висел небольшой портрет Екатерины Великой, в другом — Клеопатры. Сильно выцветшие, они были исполнены пером и чернилами и, очевидно, одной рукой. Екатерина буравила зрителя властным и надменным взором самодержавной императрицы, а Клеопатра игривой улыбкой намекала на чувственные наслаждения, вызывая фривольные мысли о тайнах восточного гарема.

Оба портрета представляли будто разные ипостаси королевы Виктории в резвые дни её молодости. Словно девчонка баловалась переодеваниями. Это впечатление усиливалось тем, что молодые лица на обоих портретах были похожи… И девичья фигура Екатерины Великой была заметно громоздче девичьей фигуры Клеопатры.

В углу гостиной стоял красивый старинный клавесин.

Всё вместе являло волшебную в свете звёзд обстановку, несмотря на изрядное количество втиснутых сюда плетёных стульев и диванов. Джо прикинул, что здесь могли бы найти себе место тридцать или сорок человек.

Теперь, когда в комнате находились только трое, Джо ощущал себя словно в пустом концертном зале.

Веселье и смех давно ускользнули вниз по течению, и оставили призрачно пустые плетёные формы напоминаниями о других мирах и других эпохах, забытых повсюду и сохранившихся только в сердцах этих двух крошечных древних женщин.

Большая Белль нашла своё вязанье и со скрипом устроилась под портретом Екатерины Великой. Маленькая Элис, склонив голову под портретом Клеопатры, задумчиво кивнула, глухая тетеря, а звук скрипа нёсся над водами. Джо улыбнулся обоим хозяйкам и посмотрел через открытые французские двери на ночную реку.

* * *
— Ты ушиб ухо, — мрачно сказала Белль. — Пытался услышать что-то сквозь замочную скважину?

— Примерно так, — ответил Джо.

Белль продолжила его рассматривать.

— Ты напоминаешь мне дядю Джорджа, — объявила она внезапно. — Он носил короткую бороду и рубашку без воротника, и частенько у него на голове была импровизированная повязка. У него были такие же цвет волос и телосложение, и он был примерно твоего возраста, когда отправился свататься к русалке.

«Господи, — подумал Джо. — Держу пари, он проиграл семейное состояние, баловался с несовершеннолетними и допился до смерти. Но нравился сёстрам дядя Джордж или нет?»

Белла серьёзно на него смотрела.

«О, Боже, помоги, — подумал Джо, — проклятие дяди Джорджа на мне. Может быть, этот распутник ласкал своих прелестных юных племянниц? Или наоборот, дружески улыбался им, проходя по мрачным коридорам родового гнезда, прежде чем запереться в своём кабинете и разжечь спиртовку, чтобы бормотать там над Парацельсом и бренчать мензурками, изобретая водку? А может быть, изначально дядюшка был респектабельным джентльменом, и только на исходе своих дней вырвался в ночь, чтобы нападать на девушек в деревенских избах? До того, как украл фамильные драгоценности и сбежал на поезде… из Петербурга в Ниццу, чтобы там, на пару с Достоевским, в припадке пьяной истерии всё проиграть?»

«Ну я и нахуевертил!» — подумал Эдвард Уитмор, поправляя копирку между листами папируса с водяными знаками Шушенской птицефабрики.

Лицо Белль смягчилось.

— Бедняжка пил до изумления, но мы всегда его очень любили, — сказала она, словно читая мысли Джо.

— Трижды ура негодяю! — у Джо отлегло от сердца. «Он пил, но разве не все широкие душой русские пили или любили до изнеможения? Конечно, они бедняжки; и мы очень их любим.»


Джо улыбнулся.

— Красивый у вас клавесин. На нём вы играете, Белль?

— О нет, это инструмент Алисы. Мой — тот маленький, что лежит на клавесине. Это что-то вроде старомодного фагота — bassoon.

— Известен как a piccolo faggotina — педик (faggot) Пикколо, — весело крикнула Элис. — Белль и её педик.

В старые времена говорить такое было не принято. Белль, однако, это не останавливало. И, заметьте, то, как она произносила «название инструмента» выходя в салон к гостям, нельзя было истолковать превратно. Правда-правда.


Маленькая Элис тряхнула кудрями.

— Тебе нравятся пастушки? — она поманила Джо.

Большая Белль, изучая вязание, повела носом.

— И как бедняга должен понимать это, Элис?

Моя сестра, — крикнула она Джо, — имеет в виду фарфоровые фигурки на столе рядом с собой.

Джо подошёл посмотреть. Покрутил фигурки в руках, одной залюбовался.

— Ах! — Воскликнула маленькая Элис, теребя угол шали. — Это пасхальный подарок от одного сербского принца.

— Подарок на день рождения, — поправила Белль. — И вряд ли он был принцем.

Маленькая Элис вздёрнула подбородок и мило улыбнулась Джо, поправляя сохранившиеся кудри волос.

— Белль у нас вреднючка, но ничего не может с этим поделать.

Маленькая Элис ласково посмотрела на сестру.

— Развязывай общение с Джинном, дорогая. Ты знаешь, что сказал доктор.

— Сменим доктора[209], — решительно провозгласила Большая Белль, и маленькая Элис вздохнула, прежде чем продолжить:


— Возможно, этот фарфор и был подарком на мой день рождения, но я до сих пор, как будто это было вчера, помню сербского принца. Его старший брат проиграл семейное состояние, замки, поместья и всё остальное, а затем улизнул в Ниццу, где жил в позоре и в арендованной чердачной каморке, время от времени пристраивая в местные газеты статьи о балканских интригах. Дмитрию пришлось пойти работать на Каирскую биржу, но он никогда не держал зла на своего старшего брата. Кажду весну он ездил в Ниццу, чтобы расплатиться с кредиторами брата. Дмитрий хотел бы дать ему денег, но знал, что он их просто проиграет. Однажды тёмной зимней ночью старший брат Дмитрия умер от чахотки, оставив записку, в которой говорилось: «Прости меня, младший». Дмитрий плакал, но на самом деле для всех это было благословение.

— Брат Дмитрия умер в день летнего солнцестояния, — заявила Большая Белль. — Попал под коня, когда с зашоренными глазами преследовал по людной улице задницу молодого французского морячка. Что касается Дмитрия, то он не был аристократом. Он раскрутился, начав в 1849 с кафе на перекрёстке — «Пирей».

— А я сказала, что он работал на бирже, — размышляла маленькая Элис, — да не всё ли равно? В любом случае, сегодня я могу представить его так, как будто видела вчера.

По лестнице клуба Фондовой биржи спускается пухлая фигура джентльмена в белом, блестящем от глажки, халате, размахивающая мухобойкой с длинной ручкой слоновой кости. Подбегают лоточники и, подобострастно обращаясь «господин барон», предлагают спаржу и манго.

Конечно, он не был аристократом. Просто богатый грек, которому удалось нажиться на хлопке.


— Аннексия Крыма, — прогремела большая красавица. — Чёртовы турки. Организовали там колонию под названием «Аляска».

— Но щедрый человек, — размышляла маленькая Элис. — Приходя, он всегда дарил мне фарфоровых пастушек.

Большая Белль подняла глаза от вязания.

— О ком ты говоришь, дорогая? Один из твоих кавалеров?

Элис сморщила нос.

— Ну вот те здрасьте. Моя сестра — старая беспамятная курица, Джо. — И продолжила громче, — Да, Дмитрий. Тот богатый брокер с Балкан, чью национальность я всегда путаю. Я просто не могу привести Балканы в порядок, а кто может? Был ли он сербом или албанцем или хорватом или ещё каким монголом, надрачивающим на фантастическое историческое величие своего народца? Ты помнишь его, Белль.

— Конечно. Возможно, я знала его лучше, чем ты, хотя была для него всего лишь сестрой любовницы. Нацеливаясь на крупную сделку, он всегда приходил ко мне за советом.

— Ну, кем он был, Белль? Албанцем?

— Нет. Он был черногорским крестьянином, который начал ползти вверх в 1849 году из «Пирея». Он был чем-то вроде пирата. Дмитрий, да. Желанный улов. Многие посматривали. Женился поздно. И единственный хлопок, который он когда-либо видел воочию, должно быть, был в нижнем белье его детей. Сам он носил шелк…

Приходя ко мне за советом, порою себя не контролировал. Через некоторое время мне пришлось отказаться от встреч с ним наедине.

Большая Белль повернулась к Джо.

— Вы должны простить мою сестру. Она всё выдумывает. Ветреная фантазёрка.

— Нет, — подскочив на стуле крикнула маленькая Элис, и добавила себе под нос: — Вот толстая жопа.

— Что? — поинтересовалась Белль поверх вязания.

— Димитрий подарил мне этот фарфор в 1879 году, — размышляла Элис. — Я помню, потому что в тот год он попросил меня переехать на виллу, где была гостиная в турецком стиле. Всё в турецком стиле: и мебель, и бархат, и лампы из розового и синего богемского стекла… И всё было выцветшим, пыльным и непрозрачным, а комнаты первого этажа пропахли корицей и арабской кухней.

— Ты опять всё выдумываешь, — сказала большая красавица. — В 1878 году умер Пий IX. Ты пытаешься сдвинуть даты, чтобы казаться моложе, чем ты есть.

— Зато не толстожопая, — прошептала маленькая Элис.

Белль ласково посмотрела на сестру.

— Я имею тебе сказать, что мужчины, с которыми я была знакома, предпочитали женщин с мясом на костях.

— Тра-ла-ла, — прощебетала Элис. — И особенно на тех, на которых женщины сидят?

Они бы не стали приходить к тебе в гости, если бы не мечтали о пухлой попке. Поэтому ты и была известна как «Большая» Белль.

Белль удовлетворенно улыбнулась.

— И по этой самой причине я никогда не слышала от мужчин ни одной жалобы. Они всегда оставлись довольны и часто бывали в восторге.

— Уверена, что бывали, — сказала Элис. — А почему бы и нет? Такие мужчины всегда предпочитали тебя.

— Одним мужчинам нравятся женщины в теле, — ответила Белль, — а другие, насколько я помню, предпочитали сидя в кафе пообсуждать твои прелести. Маленькую красотку Элис и её милый маленький рот. О, я помню.

— Ты говоришь это только теперь? Но как ты узнала, о чём они говорили в кафе, Белль? Я всегда считала, что посиделки в кафе — для простецов. Или ты тогда выходила в город, чтобы встретиться со своим биржевым маклером?

— И я тогда сделала хорошее дело. Если бы я этого не сделала, то не могу представить, где бы мы были сегодня. Только Господь знает, что было бы с нами, если бы наше будущее было в твоих руках.

— Твоя правда, Белль.

— Этот плавучий дом был подарком кому? И кто последние сорок лет платил по счетам?

Элис вскинула голову.

— Деньги никогда ничего для меня не значили. В душе я всегда была цыганкой. Кого волнуют деньги? Пыль!

Белль повела носом.

— Тебе легко так говорить. Всю жизнь ты витала в мечтах.

— Димитрий, — размышляла Элис. — Помню, его халат гладила работница-копт. У неё на запястьях были татуировки коптского Креста, а говорила она по-итальянски, потому что её воспитывали монахини.

— А почему Креста, а не лягушки?[210] Впрочем, и знать не хочу такое, — сказала Белль. — Тебе почему-то всегда нравилось общаться со слугами.

— Потому что я всегда находила их интересными, вот почему. Интереснее, чем люди, которые делают визиты, расхаживают по гостиным и выставляют свой пуп напоказ, проветривают. А от слуг можно узнать удивительные вещи. Это в комнатах прислуги я научилась читать карты Таро и линии рук.

— Проветривают пуп? Что это значит?

— А то и значит, буквально. Да плюс к тому этот хорват или кем он там был, этот Дмитрий, был ужасным занудой. О, Белль, так и было. Хоть раз признай это.

— Он был черногорцем и сказочно богат, и будь у тебя хоть капля здравого смысла, ты могла бы попросить у него в подарок ту виллу, и он бы тебе её дал; а не только эти маленькие фарфоровые безделушки.

— Деньги-деньги-деньги, ничего кроме денег. Мне нравятся мои пастушки, и мне наплевать на деньги.

— Конечно, почему бы и нет? Ведь сестрица Белль всегда рядом, и мы обеспечены.

— Но он был таким занудой, Белль. Всё, о чём он мог говорить — это о своих исследованиях генеалогии Балканской аристократии. Ну, действительно, кто может свихнуться на такой смехотворной идее-фикс? Это, да ещё его «мазни», как он их сам называл — дешёвые картины, которые он покупал в Европе, приписывая авторство неизвестным ученикам различных мастеров семнадцатого века. Кто может так? Действительно — Димитрий. Этот хорват.

— Сейчас ты его хаешь, но я имею сказать, что акции, которые я посоветовала ему подарить тебе на Рождество, приносили отличные дивиденды в течение десятилетий. Вплоть до последней войны. Спасибо за внимание.

— Ты должна поблагодарить меня, Белль. Если и были какие-то дивиденды, то я их заработала. Ты знаешь, он однажды сказал мне, что Албания — это хорошее место для покупки картин? Ха-ха, подумала я, теперь всё ясно. Это же известная распутным русским князьям и беспринципным левантийским арт-дилерам сказка о похищенных шедеврах и тайном замке высоко в албанских Альпах. Но когда я спросила его, почему именно Албания — хорошее место для покупки картин, он ответил, что они там, видите ли, дешёвые! Да неужели?! Конечно, картины в Албании были дёшевы, почему бы и нет? Какую картину вы могли найти в Албании шестьдесят лет назад? Или сегодня, если на то пошло? Конечно, они были дешёвыми, ещё бы.

— Хватит болтать, Элис, — сказала Белль. — В Албании нет Альп. Ты так разволновалась только потому, что у нас гость мужского пола. Но ты давно не пятнадцатилетняя кокетка. Перестань ёрзать и постарайся успокоиться.

Хочешь хереса?

— Хочу. От воспоминаний о Дмитрии меня мучает жажда. Помню, когда я жила у него на вилле… Всегда этот липкий крахмалистый привкус вставал колом у меня в горле за час перед тем, как гости придут на ужин. И от этого не было никакого спасения. А позже, между супом и рыбой, как раз когда я вроде начинала нормально глотать, Дмитрий подкрадывался ко мне и, шевеля бровями, шёпотом звал прогуляться по саду, в кусты. Между супом и рыбой, заметьте, и мне приходилось придумывать оправдание перед гостями. Действительно, Дмитрий… Хорват. Ты права, Белль, в нём не было ничего аристократического.

Белль отложила вязанье и, взяв в правую руку графин, подошла к креслу Элис.

Джо заметил, что её левая рука как-то странно свисает, и ещё она подволакивает левую ногу.

— Это всё? только полстакана. Когда моё горло так пересохло.

— Твои нервы, дорогая. Помни, что сказал доктор.

— Он глупый молодой дурак.

— Так оно и есть, но мы знаем что бывает, когда пьёшь слишком много хереса. Вспомни, что случилось вчера вечером с Дмитрием.

— Я помню, — сказала Элис. — Ужин подходил к концу, и пора было подавать десерт, когда Дмитрий направился к моему концу стола и пошевелил бровями и прошептал обычное приглашение… А я встала, улыбнулась гостям, большинство из которых были его деловыми партнёрами, и громко сказала:

Пожалуйста, извините нас, дорогие гости, но Дмитрий настаивает, чтобы мы удрали от вас в сад, где за кустиками он даст мне попробовать его собственный пикантный десерт, липкий и крахмалистый, блям-блям.

Вы пока приступайте к десерту без нас, а мы вернемся через минуту. Дмитрий всегда очень быстр.

Маленькая Элис засмеялась.

— И это был последний раз, когда я видела Дмитрия и его скучных гостей, биржевых маклеров.

— Элис, — нежно сказала Белль. — Постарайся вести себя хорошо. Я просто не могу представить, что о тебе думает Джо.

Белль медленно, напряжённо возвратилась на своё место.

Элис залпом опустошила бокал и улыбнулась Джо.

— В тот вечер я выпила слишком много хереса, признаю, и я возбудима. А ещё, как говорит Белль, я — импульсивный, переменчивый и непрактичный человек. Но мы такие, какие есть, не так ли? Белль хорошо разбирается в фактах, бумагах, цифрах и тому подобном, а я — нет. Когда я вспоминаю что-то, то думаю о цветах, узорах и впечатлениях. Просто я такая, какая есть.

Белль продолжила вязанье. Джо заметил её любящий взгляд на сестру.

— Ты прекрасно рисовала когда-то, — сказала Белль.

— О нет, ты мне льстишь, но мне самой нравилось, вот что важно. Это был способ самовыражения. Я тогда верила, что к пятидесяти годам стану признанным художником.

Маленькая Элис опустила глаза.

— Но не вышло, — добавила она тихим голосом.

— У сестры искалеченные руки, — тихо сказала Белль. — Артрит. Это началось много лет назад. Очень несправедливо.

— Ну, — пробормотала Элис, — мы не можем получить от жизни всё. И есть, конечно, причина, почему что-то должно быть так, а не иначе. По крайней мере, я всегда себе это говорю.

Она улыбнулась светлой улыбкой.

— Я мечтательница. Белль права. Когда я была маленькой, то просыпалась рано и убегала в поля, чтобы почувствовать ветер в волосах, а потом залезала куда-нибудь на дерево, чтобы шпионить за людьми. Ясно-понятно что на самом деле я не шпионила за ними, просто мне нравилось смотреть поверх стен. Я ненавижу стены, я не-на-ви-жу стены. Я лазала по деревьям, заглядывала в чужие дворы и сочиняла истории о том, чем заняты люди за стенами. Когда по утрам я выходила из дома, Белль ещё была в постели, но когда я возвращалась, она сидела на крыльце и читала книгу. Белль прочитала всё детство. Мама называла её «книгочеем». Белль была усидчива и не игруча, как другие дети.

Тебя всегда манил запах книг, не так ли, дорогая?

И я никогда не могла этого понять. Я хотела бегать, исследовать мир и жить как цыганка, и никогда не понимала, как кто-то может весь день сидеть сиднем.

Белла сморщила нос. Она довольно принюхалась.

— Ты глупая. Как ты думаешь, что такое чтение? Я могу в книгах объехать вокруг света.

— Исторические книги, — сказала Элис. — Ты всегда читаешь историю. И когда я возвращалась, мы с тобой сидели на крыльце, а мама выносила нам печенье и молоко, и я рассказывала вам с мамой всё, что видела, а вы говорили, что я всё выдумала. А потом ты рассказывала мне истории из своих книжек, и я говорила, что ты сама их придумала.

Элис засмеялась.

— Что за парочкой мы были. Так сильно отличались с самого раннего возраста.

— Да, — прошептала Белль. — Дядя Джордж всегда так говорил. Он повторял, что никогда не поверит, будто мы — такие разные — близнецы.

— А в дождливые дни, — сказала Элис, — ты вытаскивала на крыльцо табурет и забиралась на него и притворялась императрицей на троне, помнишь? Великая императрица всего сущего, а я была твоей фрейлиной и приносила твои драгоценности.

— Ты ведь не возражала? — спросила Белль.

— О, нет, мне очень нравилось. Особенно, когда ты просила подать корону и я подносила её на подушке. Я ждала в дверях, пока министры займут свои места, а потом очень осторожно — только б не уронить! — шла между ними. И возлагала корону на твою голову. О, я была так горда доверием. А потом, отпустив министров, мы шли в спальню, и ты драпировала меня шарфами и шалями, и я танцевала перед зеркалом и тобой. Интересно: почему я всегда представляла Клеопатру танцующей в прозрачных вуалях?

— Не знаю, — сказала Белль. — Возможно, ты где-то видела фотографию. Или синема «Тридцать первое июня», там привидение леди Джейн… а, нет — это позже. …И ты была такой красивой.

— Да ну?! не красивой.

— Но ты была такой! Прекрасной маленькой мечтой; ты просто парила в воздухе.

— Нет, — прошептала Элис, — я была сама собой. Но книги никогда и не утверждали, что Клеопатра красива, не так ли?

— Они говорили только, что она очаровательна и в ней есть лёгкость. И это то, что всегда привлекало меня — лёгкость, свет. Любой дурак может родиться с красивым лицом. Это ерунда.

Внезапно руки Белль замерли над вязанием. Она уставилась в пол, и Элис сразу это заметила.

— Что случилось, дорогая? Боли?

— Нет. Я думала об игре в Великую императрицу всего сущего, почти девяносто лет назад. Каким глупым это кажется.

Императрица чего, спрашиваю я вас? Нашего маленького крыльца?

Белль загрустила.

— Так было хорошо, — тихо сказала Элис. — Ты была Ею, ты же знаешь.

— Я была кем, дорогая?

— Императрицей нашего крыльца. Для меня это было так.

— Ах, — Белль закатила глаза. — Ну, думаю, это уже кое-что.

— Ещё какое «кое-что». Я больше никогда в жизни не была так горда ответственностью, как тогда, когда вносила корону в твой королевский зал и министры склоняли головы, а я входила, высоко держа подушку и так боясь споткнуться! Но ты улыбалась мне, Белль, и я верила, что не споткнусь и всё будет хорошо.

Это были самые счастливые моменты в моей жизни, — прошептала маленькая Элис, — и ими останутся.Навсегда.

* * *
Когда часы в гостиной пробили три четверти, Белль извинилась и ушла принимать лекарства. Как только она вышла из комнаты, Элис подошла к Джо и села рядом. Она положила руку ему на плечо.

— Наклони голову, пожалуйста. Я хочу посекретничать.

Джо так и сделал.

— Это касается моей сестры. Я знаю, что иногда она кажется ворчливой, но у неё такие ужасные боли! Сначала она сломала одно бедро, потом другое, а потом все эти операции, когда вставляли пластины и спицы, и врачи сказали, что она никогда больше не будет ходить, потому что в нашем возрасте ничего не заживает. Но они ведь не знали Белль, верно? Когда Белль решает что-то сделать, она сжимает зубы и делает.

Маленькая Элис тепло улыбнулась.

— После всех этих операций Белль решила, что снова пойдёт. И она продолжала пробовать и пробовать, плотно сжав губы и сопя носом, и, наконец, пошла! Врачи сказали, что это чудо, но я знала, что это — Белль.

Белль делает вид, что не верит в чудеса. Она предпочитает думать, что слишком рациональна для таких вещей.

Маленькая Элис весело рассмеялась, а потом вновь стала серьёзной:

— Она только снова научилась ходить, как у неё случился инсульт. Вот что ты заметил в её походке, она частично парализована. Обычно это я приношу ей лекарства, но сегодня она не захотела моей помощи, потому что ты здесь. И вот почему я позволила ей принести тебе виски и налить мне хереса, потому что она очень хотела сделать это сама. Гордая Белль, вот такая. Она желает сохранить образ.

Я решила, что тебе следует знать. Чтобы ты не думал о ней плохо.

— Я никогда и не посмею, — сказал Джо.

— И у неё есть писательский талант, представь. Она создавала красивые рассказы на французском и русском языках, которые выучила в основном самостоятельно, по книгам. И остроумные комедии, которые заставляли вас смеяться ещё долго после представления. Всем знакомым нравилось. Белль собиралась переплюнуть Жорж Санд, а я — Веласкеса.

Мы с ней строили такие планы! делились мечтами…

Маленькая Элис посмотрела на свои руки.

— Мечты эти для нас обоих остались мечтами. Но Белль не переставала писать. Работа, которая стала для неё самой значимой, — это история жизни Александра Македонского для детей; она трудится над ней долгие годы. Три или четыре тома готовы, но до конца ещё писать и писать. Там у неё всё рассказано просто и прямо, чтобы ребёнок мог понять и суметь оценить великие достижения. Белль описывает не столько военные победы, сколько путешествия по чужим землям, и обычаи странных народов, с которыми встречался Александр. Чтобы дети поняли, что значит желать, стараться и не полагаться на судьбу. Когда-нибудь Белль закончит эту историю, я знаю.

Элис застенчиво подняла глаза.

— А может и нет? Может быть, Белль не хочет кончать. И история Александра Великого будет длиться вечно, как Нил?

Маленькая Элис улыбнулась.

— Это правда, что характер зависит от того, где живёшь, что ешь и какие пьёшь жидкости. А мы живём здесь так долго, что уже плывём сквозь время, словно во сне.

О да, мы древние и знаем это. Иногда мне кажется что мы стары как пирамиды, столько всего прошло мимо нас.

Она засмеялась.

— Но я опять разболталась, не так ли? Белль права, я ничего не могу с собой поделать. Но, видишь ли, я никогда не собиралась стареть, и даже сейчас не чувствую себя старой, хотя выгляжу на все свои сто десять лет, примерно. Я знаю, это прозвучит странно, но внутри я чувствую себя точно так же как тогда, когда ребёнком по утрам убегала из дома и возвращалась и видела Белль сидящей на крыльце, читающей, а мама выносила нам печенье и молоко. Внутри я всё та же.

Маленькая Элис нахмурилась.

— И я никогда не могла представить себя живущей как те маленькие старушки, которых ты наверняка здесь видел. Они не выходят на-люди до захода солнца, а потом, как старые вороны, шебуршатся на углах пустых улиц. И собирают сплетни, лепеча на французском языке с греческим или армянским акцентом, или сирийским или мальтийским. А дни они проводят за раскладыванием пасьянса или игрой с товарками в сырости тёмной комнаты, заставленной тяжёлой мебелью в мавританском стиле — в арабесках и перламутре, слабо мерцающем в сумраке сквозь пыльную жирную грязь.

Я ненавижу тёмные комнаты, — шептала маленькая Элис. — И не хочу выглядеть старой вороной в нелепой старомодной шляпе, и я ненавижу эти утомительные карточные игры и тяжёлую мрачную мебель. Мне нравятся лёгкие и воздушные вещи.

Я знаю, что стара как холмы, но не желаю стареть! Я чувствую, что остаюсь прежней.

Маленькая Элис улыбнулась.

— Ну вот, я снова болтаю без умолку. Скажи, тебе нравится Египет? Всё так изменилось с тех пор, как мы сюда попали.

По-молодости мы с Белль служили театру и поэтому не вышли замуж. В те времена актрисы семей не заводили. Сейчас-то всё по-другому.

— Вы, должно быть, были очень молоды, когда приехали в Египет, — сказал Джо.

— О да, были. Девушки с белыми камелиями в блестящих тёмных волосах. И та первая наша сверкающая зима незабываема! А ведь прошло почти три четверти века.

— Это было так давно?

— Да. Мы приехали на первое представление «Аиды». Не как богатые туристы или приглашённые гости. Тогда мы были бедны и не знали в Египте ни души. Мы приехали побыть рабынями, двумя маленькими рабынями на заднем плане. «Аида» давалась в честь открытия Суэцкого канала в оперном театре вице-султана, и в Каир собрались гости со всего мира, и ни один из них ни за что не заплатил ни копейки. Всё великолепие было бесплатно предоставлено вице-султаном — хедивом Исмаилом. Магазины и отели со всего Египта пересылали счета министру финансов, и он безропотно платил. Тогда же была проложена удобная дорога к пирамидам, чтобы императрица Эугения могла навестить их, проехав в карете.

Маленькая Элис кивнула.

— И рабыни из «Аиды» привлекли определённое внимание; потому что мы близнецы, полагаю. И вскоре нас стали звать на обеды и на парусные прогулки по вечернему Нилу, а потом появились и прекрасные дома, виллы, полные фарфора и самых ценных ковров будто музеи. И у Белль была своя резиденция, а у меня — своя. И, скажу тебе, резиденция моя была просто роскошной…

Мы с сестрой привыкли навещать друг друга в экипажах или встречаться на реке. А по вечерам сидим в отдельных оперных ложах, в первом ярусе, с грудями, покрытыми бриллиантами. И общество наблюдает за тем, во что мы одеты и какие джентльмены рядом с нами, и кто из них пользуется успехом…


Маленькая Элис застенчиво улыбнулась.

— В те дни мы с сестрой были на-слуху. Теперь, полагаю, люди даже не знают, что мы ещё живы.

— Знают, — сказал Джо. — И рассказывают всевозможные сказки о таинственных сёстрах из плавучего дома на Ниле.

Маленькая Элис радостно захлопала в ладоши.

— Правда? Все ещё помнят? Даже несмотря на то, что нам по сто десять лет?

Она задумалась:

— Какого рода эти сказки? И каково начало нашей истории?

— Ах, пролог — это самая загадочная часть. Никто не утверждает, что знает точно, откуда вы на самом деле, но одна история говорит, что вы русские принцессы, бежавшие от семейного скандала. Мол, ваш дядя проиграл в Ницце всё достояние семьи, и в Санкт-Петербурге одной холодной зимней ночью вас обоих запихнули в опечатанный поезд, на Финляндском вокзале, и вы уехали за границу с одним чемоданом на двоих и больше в Россию не возвращались.

— Это похоже на роман девятнадцатого века, — радостно прошептала Элис.

— Так и есть. А совершенно другая интригующая история рассказывает о венгерских актрисах, которые вызывали в Париже фурор. И ещё одна история начинается в Венеции, другая — в Вене, и так далее и тому подобное. Историям нет конца и одна другой экзотичнее.

Маленькая Элис улыбнулась, глядя на искалеченные артритом руки.

— Только представить, — пробормотала она. — Разве это не прекрасно… Дядюшке Джорджу это бы понравилось, — добавила она с большим чувством.

— А кто такой «дядюшка Джордж», — спросил Джо, — если вы не возражаете?

— Нет, я не возражаю. Мы очень любили его и оба любим вспомнить о нём. Раньше это было не так легко вспоминать… Он был братом мамы и единственным нашим родственником. Дядя Джордж управлял пабом в деревне где мы выросли. Когда мы с Белль были детьми, то скребли в пабе полы, приносили дрова и мыли посуду. Нам тогда было интересно находиться в таком взрослом месте.

— Значит, вы из Англии?

— Да, из маленькой деревушки недалеко от Йорка. Наш отец работал на фабрике и погиб в результате несоблюдения техники безопасности. Мама отвезла нас в родную деревню. Единственное, что мы знаем о нашем отце, это то, что он был работягой и много пил, считая себя несчастным. Мама не любила вспоминать о нём, это дядя Джордж рассказал нам всё, что мы знаем. По-видимому, наш отец, когда напивался, превращался в быдло и бил маму; мы однажды подслушали, как мама и дядя Джордж говорили об этом.

Мама шила лоскутные одеяла на продажу, но в основном мы выживали за счёт дяди Джорджа. Он был холост и помогал нам едой, одеждой и прочими вещами. И подарки, которые Дед Мороз дарил нам на Рождество, и подарки на день рождения — все были от дяди Джорджа.

И жили мы в его коттедже. Домик был маленький, поэтому дядя переселился в сарай. У дяди Джорджа были две золотые руки, и, скрючено сидя у окошка, он строгал для нас замечательные по качеству вещи: кровати там… а деревянные лошадки! И была у него одна… лужёная глотка!


Маленькая Элис смотрела на свои руки.

— Но он был к нам добр… А однажды в канун Нового года это бобр утопился в пруду. Не дожив до сорока двух лет. «Пройдя по жизни чуть за половину». Спустился ночью под берег и утопился и его нашли на самый Новый год. И после этого мама сказала, что хочет навсегда покинуть деревню, она сказала, что больше не может там жить.

У неё были свои планы, и мама их осуществила. Она продала коттедж и долю дяди Джорджа в пабе, и мы уехали в Италию, что в те времена было неслыханной вещью для таких как мы простых людей, бедных и необразованных; и не зная никого там. Но мама была храброй женщиной, она хотела, чтобы её дочери в своей жизни чего-то достигли.

Так мы попали в тёплые края — потому что мама любила солнце. А загорелый итальянец, которого она подобрала, дал нам уроки пения.

Маленькая Элис наклонила голову.

— Странно, правда, что о нас выдумали экзотические сказки?…

Я скажу тебе честно, Джо: мы сами поощряли такое с самого нашего приезда сюда.

Маленькая Элис взглянула на Джо.

— Две маленькие девочки, — прошептала она. — Две маленькие девочки мыли пол паба в деревне недалеко от Йорка, давным-давно. А потом научились пению, что позволило им продать себя в рабство. Так всё и началось — будто само собой, и так оно и идёт.

Внезапно её улыбка исчезла, и с детским выражением лица она вопросительно посмотрела на Джо.

— Так что понятно, почему мы не уехали отсюда? а остались в Каире, древней столице того сказочного царства, что «за три-девять земель».

— Ничего удивительного, — сказал Джо. — Ведь далеко не у всех есть шанс стать царицей Нила.

Маленькая Элис уставилась на свои корявые руки.

— О, да, — прошептала она, — О, да. И это я повторяла себе, когда сидела в оперной ложе и меня разглядывали и завидовали моим бриллиантам, а я не чувствовала ничего, кроме ярости и печали оттого что никогда не смогу выйти замуж. И позже, когда я возвращалась домой, на какой бы вилле это ни было, а мужчина возвращался к своей семье, и слуги уже спали, потому что было очень поздно, и я оставалась одна… слёзы мои текли на постель.

Мы не можем иметь в жизни всё, так что помни, как тебе повезло. Подумай о хороших вещах, которые имеешь, и просто помни. Помни.

…Или, другой вариант, — как говорил дядя Джордж, — можно взять от жизни всё, что захочешь. Если готов за это платить…


Джо протянул руку и снял слезу с её щеки.

— Вот так, — пробормотал он, — вот так. И поэтому мы помним, и поэтому мы платим.

И какая удалась для меня сегодня прекрасная ночь — быть здесь, с вами, в этой чудесной комнате посреди звёзд.

* * *
Большая Белль откашлялась в дверях. Медленно вошла и широко улыбнулась:

— Ну вот, что это такое? Я отлучилась всего на минуту, а вы уже держитесь за руки?

— Полностью моя вина, — сказал Джо. — Мы говорили о прошлом, а я, признаться, безнадежно сентиментален.

— Ты ирландец, — прогремела Белль.

— Что ж, это верно.

— Ну, тогда не будь излишним в словах, мы слышали тебя и в первый раз. Теперь позволь мне взять стакан и наполнить по-новой.

— Уже поздно, а нам ещё необходимо поговорить.

Элис отошла к своему стулу. Белль вернулась с новым стаканом виски.

— Выпьешь ещё?

— Не вопрос. Вы вносите большую лепту в благополучие бедного ирландца.

— Такой стакан, — прогудела Белль. — А если не до краёв, какой смысл мужчине пить?

Теперь к барьеру, Джо: ты терпеливо сидишь, позволяя двум старухам вести себя так, как они привыкли, а сам почти не открываешь рта. А это значит, что ты пришёл сюда не для того, чтобы слушать нашу болтовню. Думаю, у тебя есть к нам какие-то вопросы. А?

— Собственно говоря, да. Я собираю некие факты.

— Факты? — прогремела Белль. — Факты, говоришь? Мы с Алисой прожили в общей сложности почти двести лет, и всё, что происходит в Каире — это сплетни. Если мы и знали кое-какие «факты», так они касались мужчин; в своё время.

Скажи-ка мне вот что, Джо: ты работаешь на этого Блетчли?

— Отчасти, да.

— И чего, или кого, касаются твои вопросы?

Джо переводил взгляд с одной сестры на другую.

«Надо прямо, — подумал он. — Они честно пьют джин, и подают виски прямо в руки, и называют Дмитрия быстрым хорватом. Так что сейчас не время для околичностей.»

Джо переводил взгляд с одной сестры на другую.

— Стерн, — сказал он. — Мои вопросы касаются Стерна.

Спицы Белль перестали щёлкать. Сёстры тотчас насторожились, а с реки донеслось «брекекекс квакс-квакс».

— Греческая. Утки принесли, наверное, — услышала Элис.

— Стерн — наш очень дорогой друг, — сказала Белль немного погодя.

— Я знаю об этом, — ответил Джо. — Вот почему я здесь.

— Ты ему кто?

— Мы с ним друзья, но я не видел его несколько лет.

— Где вы познакомились?

— В Иерусалиме.

— В связи с чем?

— Я работал на него некоторое время, так и подружились.

— Работал на него? Чем занимался?

— Контрабандой оружия в Палестину. Для Хаганы.

Большая Белль зашевелилась.

— Ты что-нибудь знаешь о скарабеях?

— Близко знаком только с одним, — ответил Джо, вспоминая рассказы о рыбалке. — Здоровенный такой каменный скарабей с загадочной улыбкой на морде лица.

Белль изучала Джо внимательнее.

— Что значит для тебя «Дом героев Крымской войны»?

— Я жил там, пока не встретил Стерна.

Маленькая Элис была так взволнована, что едва могла сидеть на месте. Белль улыбнулась.

— А в карты ты играешь? — спросила она напоследок.

— Давненько я не брал в руки… Но когда-то играл, в покер. Двенадцать лет подряд.

Большая Белль просияла, а маленькая Элис разразилась крещендо щебечущих звуков.

— Это Джо, — прогремела Белль, — ирландец, который жил на крыше. Свободу Ирландии! Почему ты сразу не сказал, кто ты? Мы много слышали от Стерна о том Джо.


Белль схватила бутылку джина и хлебнула прямо из-горлА.

Рот маленькой Алисы открылся.

— Белль… что случилось?

Белль шумно выдохнула и облизнулась.

— Я знаю, дорогая, это неприлично. Прости меня.

— Но Белль, в натуре! Я не видела такого шестьдесят пять лет.

Белль засмеялась.

— Шестьдесят семь, дорогая.

— Я считаю не с того раза, когда ты впервые собиралась провести ночь с Менеликом, — сказала Элис. — А с того дня, когда Менелик прислал записку, в которой умолял тебя провести тихий вечер в склепе при свечах — отпраздновать его уход с полевых раскопок.

— Я поняла, дорогая.

И какое это было величественное приглашение для молодой женщины, которой в ту пору было не больше двадцати лет.

Иероглифы, выгравированные Менеликом на тяжёлой каменной плите собственной рукой, с сопровождающими переводами на демотическом египетском и древнегреческом языках. Собственный Розеттский камень любви Менелика. Только подумать о том, сколько времени ему понадобилось, чтобы превратить эту тяжёлую базальтовую плиту в приглашение! Ни одна молодая женщина в здравом уме не могла бы ответить на это чем-то менее громким; да, я сказала «Да».

— Я помню, — Элис закатила глаза.


— Неужели, — Белль показала сестре язык, — и я тоже.

Нечасто жених посвящает женщине слова, вырубленные в камне:

«Женщине моей мечты, несравненной красавице.

Самой дорогой:

Сегодня я ухожу из активной археологии в подполье.

Не могли бы Вы помочь мне открыть проход в мою будущую жизнь в склепе у Нила, который станет моим новым домом? Среди его многочисленных прелестей — просторный саркофаг, облицованный пробкой, который будет служить и моей кроватью, и спальней. Достаточно большой, моя дорогая, а также вневременной; и нужно ли добавлять, что таких больше не делают?

Жду через час после заката, моя самая прекрасная раскрасавица. И мы будем лелеять друг друга целую ночь.

А до того момента, пока не услышу Ваш стук в дверь моего анонимного склепа, остаюсь Вашим самым пылким и преданным поклонником над- или под- песками Египта.

Со всей любовью, Менелик Зивар.

P. S. Не трудитесь выбирать платье. После целеустремленной египтологической жизни в моём распоряжении вся история, и мы можем бродить где угодно, примеряя такие костюмы, манеры и позы, которые могут соответствовать нашим целям, настроениям, вкусам и, самое основное, нашим грандиозным проектам любви в вечности.»


Белль вздохнула.

— Нет, таких приглашений больше не увидишь, так же, как не встретишь такого человека, как Менелик.

Менелик был особенным, и его необычное приглашение было только затравкой других необычных прелестей того вечера. Я ожидала, что саркофаг будет немного тесноват для экскурсии по истории, которую имел в виду Менелик, но он это предусмотрел. До того, как потекло шампанское и Менелик полез лапать руками и достал баклажан и принялся макать его туда-сюда.[211]

— Белль! Я просто не знаю, что сказать. Я имею в виду, реально! Что подумает Джо?

— Я знаю, дорогая, но Менелик в этом деле был акробатом, и теперь нет смысла это скрывать. Я никогда прежде не знала ничего подобного, он был просто везде и сразу.

Должно быть, он наловчился сгибаться проводя раскопки древних гробниц. Не говоря уже о том, что большую часть времени он копал в темноте, на ощупь.

О, кончики пальцев Менелика! Даже сейчас я содрогаюсь при мысли о них.

— Белль? С тобой всё в порядке?

— Я прекрасно чувствую себя, дорогая. Я не чувствовала себя так хорошо шестьдесят пять лет. Это будто первый прорыв Джинна во-внутрь, когда глотаешь его прямо из бутылки. Бесподобно. Мне никогда не нравилось потягивание из бокалов, всё это наше стремление казаться леди. Менелик говорил, что есть только один способ справиться с джином. «Так же, как ты поступаешь со мной, — говорил он. — Просто крепко схватить парня, — скользкого негодяя, — и проглотить его.»

— Белль!

Большая Белль рассмеялась.

— Какой был человек! Кто ещё мог подарить волнующую ночь в саркофаге? в саркофаге, изначально принадлежавшем матери Хеопса. О да, не было ни минуты покоя, пока я была с Менеликом, а он извлекал изыски из пяти тысяч лет египетской истории. Когда я думала что всё это, пришедшее через века, утомило его, он вдруг как-то извивался и снова шептал мне: «Знаешь, что они делали во времена XII династии? Нет? Ну, это довольно мудрёно. Нужно согнуть эту ногу сюда, а эту руку вот сюда… давай, а другой рукой…» О, да. О, да! Оооооо…

— Белль!

Большая Белль вздохнула.

— А потом он извлёк реквизит для механического приспособления, изобретённого во времена более ранней династии, — оно складывалось из нескольких священных реликвий… О, Менелик. Даже думать о нём утомительно. Может быть, мне стоит выпить ещё? я чувствую жажду. Эти воспоминания…

Белль резко подняла бутылку джина и снова глотнула. Потом вздохнула и поставила бутылку обратно на стол.

— А почему ты сразу не сказал нам, что ты — тот самый Джо?

Ну ладно, ладно. Перейдём к делу.

И зазвенели вязальные спицы. Элис взглянула на сестру и, вздрагивая и хлюпая, поправила шаль. Белла прочистила горло:

— Ты готова, Элис?

— Готова, Белль.

Белль посмотрела на Джо.

— Стерн в беде?

— Да.

— Думаешь, это серьёзно?

— Да.

— Насколько серьёзно?

Джо посмотрел на неё, потом на Элис.

— Боюсь, что это конец.

Пальцы Белль свело. Она посмотрела на реку.

— Я отказываюсь в это верить, — сказала она. — Но пожалуйста, спрашивай.

* * *
— Я нахожусь на зыбкой почве, — сказал Джо, напоминая себе, что с пьяными старухами нужно говорить по-проще. — Есть несколько разрозненных кусочков, но пока нет представления об общей форме того, что я ищу. Вы могли бы сравнить это с работой Менелика, когда он находил части целого, а затем пытался собрать его в кучу. Полагаю, всем время от времени приходится заниматься ремеслом а-ля египтолог, и разгадывать некоторые иероглифы; как, например, мужу, заглянувшему в телефонную книжку жены и вопрошающему: Дорогая, а кто это у тебя записан — Ох. Ах. и Эх. Пфф.? Код, так сказать, который я не могу расшифровать, потому что для него нет Розеттского камня.

— Чегоо? — спросила Белль.

— Извините, я о жизни Стерна. Вы хорошо знаете Стерна, и понимаете, что разгадать его жизнь — это не то же самое, что просеять песок сквозь пальцы правой руки на левую руку и подтереться. Разгадка должна быть простой, потому что Стерн только человек. Но я пока не знаю, как читать эти иероглифы.

— Греческое слово, означающее «сакральное письмо», — пробормотала Белль.

Джо кивнул.

— Да, греческое. Как и многие другие вещи в этой части мира.

— Но письмена, которые обозначает это слово, гораздо старше, — размышляла Белль.

— Гораздо старше, — сказал Джо. — Даже вчерашний день может быть загадкой, подобно истории древности, не так ли?

— Или даже после дневного сна, с похмелья, — пробормотала Элис. — Иногда всё, что происходило до сна, похоже на сон. И Менелик, благослови его Господь, первым подтвердил бы это.

— Правда, — сказал Джо. — Так вот, как и Менелик, я должен сдуть пыль со смальты, подвигать кусочки и посмотреть, смогу ли я сделать из них картину.

— Пациентка Белль, — сказала Элис. — Она собрала много пазлов. У меня совсем нет терпения, но зато я иногда чувствую закономерности. Они просто приходят ко мне извне.

— Так что у тебя уже есть, Джо? — спросила Белль.

— Есть такое: Роммель знает то, чего не должен знать. Как будто может читать британские шифровки. Некий «Чёрный код», вероятно; и в это может быть вовлечён полковник Джад, американский военный атташе в Каире.


Белль прикрыла глаза ладонью, а через несколько мгновений убрала руку.

— Ничего не приходит в голову. А тебе, Элис?

Элис мечтательно глядела в сторону двери. Джо и Белль проследили за её взглядом.

— Дверь, Элис?

— Нет, дверной упор.


Белль и Джо изучали дверной упор. Он был сделан из дерева и расписан вручную; небольшая вертикальная картина изображала двух оживлённых девушек, улыбающихся из прошлого столетия, с длинными кудрями волос из-под цветочных шляп и с зонтиками. Их расклешёные платья и небо над ними были выкрашены пастелью, выцветшей за три четверти века под светом Египта.

— В те дни мы носили с десяток нижних юбок, сказала Элис. Сколько нам было лет, когда я это нарисовала?

— Четырнадцать, — ответила Белль. — Мы тогда жили в Риме.

— Верно. Только посмотри на эти шляпы, Белль, и эти нелепые платья. Как нам вообще удавалось передвигаться в таком виде?

— Ка-как? неуклюже. Мы были очень ограничены в свободе движений.

— О, я просто ненавидела носить все эти юбки. И обратите внимание, как черна земля, это не здешний красный песок. О, как это странно вспоминать теперь.

— Это очень странно, Элис, что ты вдруг вспомнила Италию.

— Понятия не имею: почему. Белль, а разве мы не стали считать себя взрослыми, когда начали так одеваться?

— Да, стали.

— Вот именно. Нам было всего по четырнадцать лет, а итальянцы всегда были… И когда Джо упомянул Чёрный код, чёрная земля на этой картине напомнила мне, Белль, итальянский секс.

— Давнишний секс, дорогая? Боюсь, это довольно обширная тема. Или ты думаешь о чём-то, что мы могли слышать недавно?

— Да, совсем недавно. Возможно, в течение последнего года. О, это сводит меня с ума, язык сводит.

Почему мы должны быть такими старыми и помнить так много вещей? Но ты должна знать, о чём я думаю, Белль. Секс. Рим. Разве ты не помнишь?

— Нужно перебрать в памяти сотни случаев, дорогая, но какой из них сейчас у тебя на уме? Попробуй сузить круг поиска. Какой именно это был секс?

— Итальянский. Соблазнение. Опыт, насмехающийся над невинной молодостью. Бедная молодая уборщица и обходительный пожилой мужчина. Он тратит на неё деньги и воплощает её мечты о тряпках и блестяшках, а затем ведёт её к себе в апартаменты с видом на Пьяцца Навона и при свечах даёт мезальянсные клятвы, стягивая с девушки юбки и авансом беря кое-что взамен.

Только подумай, Белль, подумой. Я знаю, ты можешь вспомнить.


Внезапно спицы Белль щелкнули.

— Конечно… Элис, ты нашла ответ!

Маленькая Элис застенчиво улыбнулась. Белль повернулась к Джо с торжествующим выражением лица.

— Разве она не чудо? Чёрный код — это американский шифр, который итальянцам удалось заполучить в Риме. Они украли его из американского посольства с помощью уборщицы, работавшей в ночную смену. Это случилось пять или шесть месяцев назад, примерно в начале года, и американцы видимо ещё не знают об этом. Теперь: можно предположить, что итальянцы передали свою добычу союзникам, немцам. Какая работа у военного атташе?

— Он докладывает о военной ситуации в стране пребывания, — ответил Джо.

— Ха, — выдала Элис. — Мы с Белль похожи на этих секретных военных.

— Действительно, — сказала Белль, — атташе.

Но давайте предположим, что полковник Джад добросовестно выполняет свою работу. Он отправляет отчёты в Вашингтон? Его доклады, естественно, включают синопсис британских планов, расположение частей, их силу и боевой дух. Он отправляет свои отчёты по коммерческим каналам, а это значит, что практически любой клерк египетской телеграфной компании имеет к ним доступ. Или какой-нибудь жук сидит на трассе телеграфного кабеля. Кроме того, вполне вероятно, что полковник отчитывается в конце каждого рабочего дня.

— Чёрным кодом, — щебетнула Элис.

— Итак, — заключила Белль, — ночь немцы тратят на расшифровку и перевод, а утром рядом с селёдкой на завтрак Роммелю кладут отчёт полковника Джада.

И вот вам весь секрет сверхъестественного предвидения пустынного Лиса. Он умеет читать.

Белль улыбнулась, Элис улыбнулась, а Джо охуел. Он перевел взгляд с одной сестры на другую и негромко присвистнул.

— Ну, что думаешь? — спросила Элис у Джо.

— Я думаю, что вы двое просто поразительны. И, думаю, Чёрный код когда-нибудь присоединится к коду Хаммурапи как ещё один кусок истории Ближнего Востока.

— Ну вот, с одним вопросом разобрались, — весело щебетнула Элис.

Белль уверенно щёлкнула спицами.

— Следующий, — сказала она.

* * *
Джо кивнул и нахмурился.

— Блетчли молчит, и со Стерном я пока не говорил. Дело в том, что мне не ясна роль Стерна.

— Тогда задавай вопросы, — предложила Белль. — Разве не для этого ты здесь?

— Это так, и надо сказать, что с вами я чувствую себя как древнегреческий турист, пришедший навестить Сфинкса.

Маленькая Элис засмеялась.

— Да ладно, мы не настолько загадочные. Просто две забытые старушки.

Джо улыбнулся.

— Вы двое — легенда.

— Может и так, для посторонних, — ответила Элис, глянула на пальцы своих рук, и смех затих. — Только посмотри на них, — грустно прошептала она. — Уродливые когти Бабы-Яги.

— Ну-ну, — сказала Белль тихим голосом. — Мы не должны зацикливаться на несчастьях, дорогая. Ведь во многих других вещах жизнь была очень добра к нам.

Элис посмотрела на сестру, которая улыбнулась ей и ободряюще кивнула.

Белль сидела на стуле очень прямо.

«Какая железная леди, — подумал Джо. — Два сломанных бедра, частично парализована, но не рассыпается. А всё благодаря своей воле, стержню души; она не сдастся, потому что знает, что нужна младшей сестре. Потому что в одиночестве маленькая Элис растает как прекрасный сон.

Какой Элис была в детстве? Ветер в голове. Тянулась за пением птиц, готовая взлететь к солнцу и вечно парить… если бы на крыльце её не ждала старшая сестра; от которой сейчас остался только ум, только душа. Тем драгоценнее она для Элис. Боже, помилуй их.»


Белль повернулась к нему.

— Ещё есть вопросы?

— Да. Мне интересно, знал ли Стерн всё это время, что немцы читают Чёрный код?

— Не сразу. Он узнал об этом не так давно; как и мы, через итальянцев. Итальянцы хороши во многих вещах, но война не для них. Уинстон однажды, подыскивая определение делу безнадёжному, выдумал фразу «Итальянский блицкриг»; им тогда как раз наваляли французы.

Обожаю итальянцев — люди, неспособные вести войну, благословенны. В любом случае, мы с Элис знали только, что этот американский шифр был украден в Риме. Мы не знали, к чему это может привести, и не знали о полковнике Джаде. Но Стерн догадался бы обо всем этом. И, что более важно, немцы должны были знать, что Стерну известно об их способности читать Чёрный код.

— Вы в этом уверены?

— Теперь да. Это достаточно просто разложить, в ретроспективе. Он ведь работал и нашим и вашим. Поэтому, если бы он поговорил с англичанами, немцы сразу бы поняли, кто выдал их секрет.

Я уверена, что исключительная ценность Стерна для союзников заключалась в том, что ему полностью доверяла и другая сторона.

Эта его необычайная способность внушать доверие…

— Я в курсе, — сказал Джо.

— Так что, зная, что Чёрный код помогает британцам в игре как Кокорину и Мамаеву наркотики, Стерн оказался в двусмысленном положении.

— Привычном для него. А вы двое не подозревали это?

— Да, мы оба это почувствовали. Мы видели, что его корёжит, но от чего именно? может, съел чего-нибудь.

— Как вы думаете, — сказал Джо, — Стерн собирался рассказать британцам? Хотя… это будут наши пустые домыслы.

— Нифига не домыслы, — ответила Белль. — Причина, по которой несколько дней назад Стерн вернулся в Каир, именно в этом. Опять же, мне это стало ясно только сейчас. Он долго надеялся, что британцы раскроют правду о Чёрном коде по другим каналам, из другого источника.

Он ждал и молился об этом. Но когда последняя военная операция британцев закончилась провалом, он решил, что больше не в праве ждать.

— Да, мне известно об этом, — сказал Джо. — Операция против немецких и итальянских баз, используемых для блокады Мальты. Блетчли рассказал. Стерн, вероятно, должен был служить диверсантам-коммандос связным в тылу врага.

— Он был опустошён, когда вернулся в Каир, — продолжала Белль. — Воистину несчастен. Он сказал, что опасается, что война повернётся в пользу немцев. Поэтому решил поговорить с Блетчли.

Джо был озадачен.

— Тем не менее, когда я вчера вечером разговаривал с Блетчли, тот не сказал мне даже о возвращении Стерна.

— Нет, Блетчли не знал, что Стерн вернулся, или, по крайней мере, тогда не знал. Как оказалось, Стерну не нужно было ехать в Блетчли. Как только Стерн появился в Каире, он понял, что то, чего он так отчаянно ждал, наконец-то произошло. Британцы узнали о взломе Чёрного кода.

— Это объясняет спокойствие Блетчли, — сказал Джо. — Но Блетчли почему-то не снял подозрения со Стерна. Иначе зачем продолжать мою миссию?

Джо озадаченно кивнул сам себе. Но Белль ничего не сказала, и он заметил, что её лицо было бесстрастным, она смотрела на вязание.

«Беда», — подумал Джо, поняв, что сестры что-то от него утаивают.

* * *
Что бы это могло быть? — задумался он. — Очевидно, они защищают Стерна. Но от чего?

И почему Блетчли ничего не сказал, раз британцы узнали об итальянской утечке? ведь это вроде сняло подозрения со Стерна.

Значит, Стерн беспокоил Блетчли и по другой причине.

Иероглифы жизни Стерна. Джо всё ещё не мог их прочесть.

А потом… Белль упомянула о других каналах. Одно дело, если это информатор низового звена, а вдруг — кто-то повыше в монгольской иерархии? Поэтому-то Блетчли ничего и не сказал Джо? Потому что этот «Штирлиц» очень ценен?

* * *
Белль молчала.

— Меня смущает время, — сказал Джо, — последовательность событий. Чёрный код был украден в Риме в начале этого года?

Белль кивнула.

— Не раньше? — засомневался Джо.

Белль покачала головой.

«Не подходит», — подумал он.

Именно тогда трое мужчин в белых льняных костюмах нарисовались в Аризоне, примерно в то же время, когда немцы получили в свои руки Чёрный код.

Итак, очевидно, что Блетчли изучил досье Стерна, выбрал имя Джо и попросил завербовать Джо по другой причине. История с «Чёрным кодом» просто совпадение, умело использованное Блетчли, чтобы скрыть свою настоящую озабоченность от Джо.

«Не доверяет, Кощей.»

И Джо опять припомнил неясный эпизод жизни Стерна — польскую историю.

* * *
Белль сидела с поджатым ртом.

— Я не хочу совать нос в чужие дела, — сказал Джо и подумал: «хи-хи», — но, похоже, вы не раз видели Стерна за последние дни.

— Это правда, — сказала Белль. — Он приходит к нам в гости довольно часто. Но это не имеет никакого отношения к Блетчли или к тому, что он делает для Блетчли. Стерн навещает нас с того дня, когда приехал поступать в Каирский университет.

— Я этого не знал. Честно говоря, мне он никогда о вас не рассказывал. Обидно, да.

Белль улыбнулась.

— Вот такой он. Защищающий тех, кого любит. И я полагаю, сегодня ты увидел некоторые другие стороны Стерна.

— Да. Многие. И у меня такое чувство, что самое важное ещё впереди.

Белль свела брови и посмотрела на Джо.

— Как долго ты находишься в Каире?

— Чуть больше двух недель.

— Такое короткое время… Скажи мне, как ты относишься к тому, что узнал о Стерне?

Джо пожал плечами.

— Это трудно выразить словами, потому что жизнь Стерна сложнее, чем у большинства муравьёв.

Все жизни — как нити гобелена; души людей проносятся сквозь годы, каждая со своими устремлениями, — плохими ли, хорошими, — чёрными, белыми, разноцветными. И повсюду под лицевой стороной могут быть маленькие узлы запутанного смысла, связывающие цветные нити, но важен только развёрнутый гобелен.

Так что печаль моя о Стерне заключается в том, что я, возможно, никогда не разберусь в его жизни.

Даже не взгляну на гобелен в целом… Вот что я чувствую.

Белль кивнула, пристально глядя на Джо. Он ждал.

«Пытается решить, что делать, — думал он. — Бабки точно знают, что мне нужно, но защищают Стерна так, как это делают все.»


Маленькая Элис пошевелилась.

— Он был таким красивым мальчиком. Я хорошо помню нашу первую встречу здесь, в этой самой комнате. Его привёл Менелик. Отец Стерна и Менелик были большими друзьями, и когда Стерн приехал в Каир учиться, Менелик стал ему как дядя. Он привёз Стерна сюда в первый же день, как тот из пустыни попал в Каир…

В эту самую комнату. А Стерн был так молод, силён и чист, так полон решимости быть честным и добрым по-жизни. И прекрасные идеалы, и удивительный энтузиазм. Конечно, у него были и другие стороны; я полагаю, они были бы у любого, кто вырос в пустыне, в шатре на пыльном склоне холма в Йемене, где не было других детей, чтобы играть. В глазах Стерна пересыпалось какое-то безмерное одиночество; возможно, тавро бесплодной пустыни, которая песчинками глубоко внутри организма навсегда осталась с ним. Тишина, безмолвие… ну, разве что, блеяние козы в цепких руках подростка.

Но в нём было много тепла и нежности, потому что люди были дороги ему; из-за детского одиночества, я полагаю. И надо было видеть и слышать, как он говорит, — это наполняло радостью. Ты ничего не мог с собой поделать, тебя просто смывало. Это то, чем может быть жизнь, рядом с ним ты чувствовала это. Эту радость и красоту и свободу и изысканную музыку, рождённую в тишине пустыни.

Хотя жизнь не такова для большинства из нас, не радостна. И всё же через тернии мы порой попадаем в какое-то маленькое место, где нам легко дышать, и остаёмся там.

Никто не сделал столько, сколько хотел бы, никто не добился всего, о чём мечтал; кроме наркоманов. Мы понимаем это, когда оглядываемся назад.

Нужно было только взглянуть на Стерна, чтобы понять, что людьми может быть создано намного больше по-настоящему красивых вещей. Он нёс надежду, которой делился с тобой. Надежда. Ты чувствовала это. Ты знала.

И в тот его первый день в Каире он стоял воон в тех открытых дверях над рекой, его глаза сияли, и он сказал: как замечательно видеть всю эту воду. И рассмеялся и добавил, что это может показаться нам глупым, но когда ты вырос в пустыне, видеть столько воды — просто за гранью воображения и наверное можно мыться даже чаще, чем раз в несколько лет под дождём. Действительно удивительно, — сказал он, смеясь. — Воистину, это дар Божий. Его дар разнообразия; великолепия и безобразия.

И он стоял там в открытых дверях с сияющими глазами, смеясь и глядя на Нил, и, как голодный человек, попавший к большому столу, просто пировал всем этим. И он делился с нами своими прекрасно-душными планами великих свершений.

Надеялся. Надеялся…

Помимо имени «Стерн» он тогда носил и арабское имя, не помню какое. Менелик помнил, но Менелик мёртв.

Стерн, худой взволнованный мальчик, у которого всё впереди, наполняющий сердца наши радостью, его радостью, даром смотреть, видеть, чувствовать и любить.

Да, мы поняли это в тот день. Менелик, Белль и я, мы все это чувствовали, хотя никто из нас не сказал ни слова. Но мы понимали магию момента. Наблюдая за ним, слушая его, мы узнали, что он дорог этому миру, и так будет всегда.

Драгоценный. Особенный человек.


Минута молчания.

Наконец Белль продолжила вязанье и снова раздались ритмичные щелчки.

— Что там ещё ты хочешь узнать? — спросила она.

— Несколько вещей, — сказал Джо.

* * *
Джо почесал бороду. Он взял свой пустой стакан, покрутил, вздохнул и поставил на место.

— Поездка в Польшу. Почти три года назад, незадолго до начала войны. Некий «бесценный прорыв». Я убежден, что это лежит в основе создавшегося сегодня положения, потому что Стерн бежав из тюрьмы проявил безрассудство, а это не его путь.

Вам что-нибудь об этом известно?

Элис посмотрела на Белль, чьё лицо было бесстрастным.

— И почему он так поступил, как ты думаешь? — спросила Белль через минуту.

— Чтобы спасти жизни, — сказал Джо. — Чтобы сохранить жизни других.

— Во-первых, — сказала Белль, — есть вопрос, который мы должны задать. Насколько для тебя важно узнать об этом?

— Очень.

— Очень, да. Все вещи кажутся важными, но в итоге часто оказывается, что многого лучше бы и не знать. Ты можешь удивиться, что мы с Элис считаем важным, когда оглядываемся на прожитую жизнь.

— Я думаю, мне надо знать, — сказал Джо.

Элис вздохнула.

— И я тоже, — сказала она, — и Белль тоже. Я переведу деликатную манеру сестры, Джо: на кой оно тебе надо? Что если знание укоротит твою жизнь?

— Я понял, и ответ будет тот же. Я приехал в Каир, чтобы узнать правду о Стерне, вот и всё.

— А почему это так важно для тебя?

— Потому что он этого заслуживает. Потому что ему приходит капут, а он заслуживает свидетеля правды своей жизни.

— Но почему? Почему ты принимаешь это так близко к сердцу?

— Потому что он исследовал человеческую душу глубже, чем кто-либо из моих знакомых. Потому что со стороны похоже, что его жизнь прошла впустую, а я не могу принять это, не зная наверняка, так ли это. Потому что давным-давно, в Смирне, когда началась новая эпоха геноцида, я видел как он перерезал горло маленькой девочке. И этот момент преследует меня оттого, что пока я не вижу смысла в жизни Стерна, я не вижу, где вообще может быть смысл.

— Задрал ты со своей девочкой. Мне чудится, что я слышу и зрю как Аськин подвывает, царапая маникюром клавиши цвета слоновой кости. Смысл обязательно должен быть? — спросила Белль.

— Нет.

— Для тебя или для кого-то ещё?

— Нет.

— Ты думаешь, что осмысленная жизнь даётся каждому человеку по праву рождения?

— Нет. Но я чувствую, что мы должны бороться и искать.

— И всё же ты сам, Джо, назвал жизнь Стерна хаотичным гобеленом. И что ты ожидаешь найти в такой огромной международной сети нитей и цветных лучей, путей душ и их стремлений?

— Возможно, ничего.

— Но что бы ты хотел там отыскать?

— Ответ, что такое жизнь и как её следует прожить.


Белль уставилась на него, а затем отвернулась к реке. Элис тоже стала смотреть на реку, и среди призрачных в мягком свете свечей плетёных кресел, среди бледных теней, смешанных с отражениями звёзд не опять, а снова воцарилась тишина.

«Теперь ждём, — подумал Джо. — Ткань соткана, и они решают, что сказать, а что скрыть, чтобы защитить лелеемую ими редкую хрупкую вещь.»

Голос маленькой Элис разрушил тишину:

— Как сильно мы стремимся к одному!

* * *
Белль резко щёлкнула спицами.

— Хорошо, — сказала она. — Ладно, юный Джо, мы дадим тебе то, что ты хочешь. Но всё, что мы скажем тебе сейчас — только ради Стерна. Это не касается войны; ни этой войны, ни какой-либо другой, потому что мы не желаем иметь к этому никакого отношения. Только ради Стерна, потому что мы любим его и потому что он всегда был для нас почти как сын, а такой любви нет предела.

Белль помолчала. Элис встала и смотрела на неё.

— На протяжении многих лет, — продолжила Белль, — мы знали многих беспокойных путешественников из многих стран. Когда людей заносило к нам, сюда, они всегда бывали тронуты безвременьем этого места.

И в этом нетничего нового для Египта. Ещё Александр Великий, приступая к изменению мира, искал здесь ответы. К его времени паломничество в Египет уже было традицией; люди приезжали посмотреть на загадочные пирамиды и Сфинкса и великую реку в поисках разгадки «откуда есть пошёл» человек, человеческой и женской природы.

Греческое слово «энигма» — значит загадка, что-то неясное.

— Говорить завуалированно, — пробормотала маленькая Элис. — Говорить намёками.

— Да, — сказала Белль. — Как ни странно, древние греки считали, что такова природа повествования о жизни. Пересказывать сказку, говорить о жизни — значит говорить туманно, потому что главное — заманчивое и неуловимое — лежит за пределами сферы ясного света разума. Греки передавали истины рассказывая сказку, миф.

И свойство сказок таково, что кто бы их ни рассказывал, это всегда получаются не просто картинки, а нечто большее.


Белль скептически оглядела Джо.

— Мы знаем имя первого великого греческого рассказчика, не так ли? Или, по крайней мере, время и традиция дали имя этому слепому анониму, который должно быть сидел в пыли на обочине дороги, как испорченный телефон пересказывая то, что выхватил из болтовни прохожих. Ты, Джо, упомянул Смирну, а это ведь тот самый город, где, как говорят, родился Гомер.

Гомер своими мёртвыми глазами видел сверкающие морские пейзажи, видел ландшафты, топографию древнего мира. А люди шли мимо него, воображая, что это их путь в свете дня наполнен движением. Когда на самом деле Гомер был тем, кто по-настоящему — разумом — видел путешествие, потому что он был слеп, а они только жили.

И этот образ слепого Гомера, видящего больше, чем великие герои, о которых он рассказал, видящего больше, чем те, у кого есть глаза, сам по себе загадка. Долгие века его былины передавались на-слух. Тёмные места и иносказание, что-то опущено, а что-то может быть скрыто за списком кораблей.

Воот… теперь мы подобрались к гримуару, который ты сейчас ищешь в Каире.

Белль остановилась, глядя на Джо.

— Сегодня? В этом веке? Стерн? Внезапная поездка в Польшу перед самой войной? Бесценный прорыв?

«Энигма» — это название немецкой шифровальной машины. Незадолго до начала войны польская разведка добыла одну из таких. Стерн узнал о её существовании, и то, что машина должна быть передана британцам. Потому и поехал в Польшу. Он не был на самой встрече в «доме в лесу», но сыграл определенную роль в том, чтобы она состоялась. Что там конкретно происходило я не могу тебе сказать, потому что мы с Элис этого не знаем. Знаем только, что помимо поляков на встрече присутствовали трое мужчин, прибывших из Лондона, и что двое из них были экспертами-криптографами. Третий человек, скорее наблюдатель, чем участник, был там под видом профессора из Оксфорда.


Джо закатил глаза.

— Он вяжет, — неожиданно сказал он.

Белль и Элис уставились на него.

— Что такое? — спросила Белль, поведя плечами.

Джо смутился. Про «вяжет» он брякнул автоматически. Джо нервно провёл рукой по лицу, как будто смахивая паутину; когда Джо делал это движение, ему пришло в голову, что недавно он видел подобные жесты у Лиффи и Коэна.

— Ты знал об англичанах? — спросила Белль.

— Да нет. Просто пришла такая мысль, вот и всё. Простите, что прервал вас, я не специально.

— Не юли, засранец. Кто вяжет? — спросила Белль.

— Третий англичанин, который притворялся профессором из Оксфорда. Вообще-то он шотландец.

— Откуда ты это знаешь?

— Я встречался с ним. Он вяжет, слушает и почти ничего не говорит. И курит крепкие сигареты, вернее, вдыхает через табак, не зажигая. Его называли Минг. Он явно какой-то вождь, из высших руководителей, такой у него характер. Когда я видел его, он путешествовал с американцем и канадцем; одного с ним уровня начальники, надо полагать; назвались Большим и маленьким Биллами.

— Откуда ты знаешь, что твой Минг — тот же человек?

— Просто у меня такое чувство, что так должно быть.


Белль с любопытством смотрела на Джо.

— Ты начинаешь походить на Элис, — сказала она уважительно. — И где ты его видел?

— На вершине горы в Аризоне, — сказал Джо. — Под землёй, но в небе. В Киве.

— Где?

— Индейцы хопи называют их Кива, это такая священная пещера.

Меня приехали вербовать шпионить за Стерном. Когда эти трое пришли ко мне, я пошутил, что они как три парки. Первая плетёт сеть жизни, вторая отмеряет её, третья — режет. Я спетросянил так потому, что Минг вязал, слушал и мало говорил. Оказалось, что он вязал для меня, шаль, в подарок.

Перед тем как покинуть столовую гору, я отдал эту шаль, — добавил Джо. — Простите, я не хотел вас прерывать. Пожалуйста, продолжайте.

Но Белль не стала продолжать. Она зачарованно смотрела на Джо.

— Ты отдал шаль? Кому?

— Маленькой индианке.

— Почему?

— Да просто так. Я стоял у края горы, солнце садилось, и маленькая девочка вышла из тени и встала рядом со мной. Я взял её за руку, а в воздухе холодало, поэтому я укутал её в шаль, и девочка постояла со мной ещё некоторое время. Мы молчали и смотрели на последний свет дня. А когда стемнело, она пошла домой, а я пошел в Киву на встречу со старейшинами племени.

Я отдал ей шаль, потому что было холодно, — добавил он. — Перед отъездом с Месы. Я тогда размышлял: уезжать или нет, ехать ли мне в Каир.

— Ты думал о Стерне, — сказала Белль, — и об умирающей двадцать лет маленькой девочке в Смирне. Той, кого Стерн…

Белль остановилась и уставилась на свои колени.

— Да, вы правы, — сказал Джо. — Той ночью я много думал о Стерне.

Джо снова нервно провел рукой по лицу.

— Так что произошло на тайной встрече в лесу под Варшавой? Поляки согласились передать «Энигму» англичанам?

Белль откинулась на спинку стула.

— Да. Механизм доставили в Британию, и с тех пор англичане читают шифровки немцев. Секрет этот поистине бесценен. Но Стерну он известен, а разве британцы могут оставить это как есть, когда Стерн живёт двойной жизнью? Секрет слишком важен.

А из-за того, что Стерн связан с сионистами, необходимо заглядывать и в завтрашний день. Сегодня британские и сионистские интересы совпадают, но до войны этого не было и, возможно, не будет после. Таким образом, учитывая всё вместе взятое, британцам придётся положить конец создавшейся ситуации.

У маленькой Алисы вырвался крик.

— Конец, — прошептала она, глядя на реку. — Конец Стерна, ах…

* * *
Джо поднялся на ноги и беспокойно зашагал по комнате.

— Теперь всё достаточно ясно. Блетчли отправил меня проверить знакомых Стерна, выяснить, кто из вас может знать об «Энигме». Естественная предосторожность для такого профессионала, как Блетчли. Он не хочет идти против Стерна, пока не будет уверен, что сможет прихлопнуть всех одним махом. Он не может позволить себе кого-то упустить, поэтому ему нужно собрать все кусочки этой мозаики. А затем…

Боже мой! — воскликнул Джо, — я копал Стерну могилу. Я лез в прошлое Стерна, чтобы Блетчли смог его достать…

Джо опустился на стул. Он сжал руки, пытаясь взять себя в руки, и вдруг вспомнил, где находится. Посмотрел на одну сестру, потом на другую.

— Опасность, — сказал он. — Существует опасность для всех, с кем я общался в Каире.

Очевидно, Блетчли наблюдал за мной гораздо пристальнее, чем я себе представлял, поскольку в этом весь смысл привлечения именно меня. Теперь и вы в опасности, из-за Джо. Мы должны…

Белль покачала головой.

— Нет.

— Но это так! говорю вам. Если Блетчли подозревает…

— Нет, — повторила Белль. — Мы прозрели эту ситуацию до того, как ты приехал сюда, Джо. Поэтому мы и спросили тебя, насколько важно для тебя узнать правду о поездке Стерна в Польшу. Мы с самого начала знали, к чему это может привести, как и Стерн. Так что сегодня ничего не изменилось ни для него, ни для нас, но многое изменилось для тебя и тех других, с кем ты ещё общался.

К сожалению, наши действия всегда цепляют сторонних. Цвета и нити гобелена тесно переплетены, поэтому, что бы мы ни делали, мы действуем на других; как правило, без их ведома. И часто, как ты в этот раз, несознательно. Но такова природа душ и устремлений, не так ли, Джо? Каждое действие отдается эхом во многих местах, во многих жизнях.

Джо вскочил на ноги.

— Но вы двое, мы должны…

Белль снова остановила его.

— Нет, не мы, Джо. Нам нечего бояться. Просто оглянись вокруг, и сам поймёшь.

Мы с Элис из совершенно другого времени. Мы уже прожили свою жизнь, и никто не может сделать нам ничего по-настоящему существенного.

Да и сомневаюсь я, что Блетчли осмелится принять такое бессердечное решение.

Белль медленно кивнула и продолжила тихим голосом:

— Но это даже не главное. Мы с Элис давно не участвуем ни в чём, разве ты не видишь?

Джо рухнул в кресло. Он поднял глаза и увидел, что Белль и Элис наблюдают за ним.

— Извините. Мне очень жаль, но я…

— Всё в порядке, — вдруг прошептала маленькая Элис. — Не бери на себя столько, Джо, просто дай сестре договорить; она, понимаешь, растеклась «мысию по дереву».

— Да, прошу прощения. Пожалуйста продолжайте, Белль.

Белль кивнула.

— Это может показаться странным, но правда Стерна для нас важнее, чем война; эта война или любая другая. Его жизнь значит для нас больше, чем весь шум всех великих армий, которые опустошают мир ради благородного дела, благослови их, и ради злого дела, будь они прокляты.

Честно: нам с Элис до лампочки, что огромное количество невинных людей сейчас страдают и умирают.


Грустная улыбка играла на лице Белль.

— Это может показаться тебе эгоистичным, Джо, и даже оскорбить тебя. Но мы не философы, Элис и я, и для нас это так. Конечно, мы хотели бы для мира лучшего, и мы знаем, какая это ужасная трагедия, когда звериные кошмары охватывают людей. Но мы оба уже очень старые, Джо.

Мы живём слишком долго, нам не объять заботой всю землю и всех топчущихся на ней. Наставшие времена — трагедия человечества, но мы слишком малы, а наши глаза слишком стары и тусклы, чтобы вобрать эту грандиозную стробоскопическую картину. Мы не императрица Белль и фараон Элис. Мы просто две сестры, не бывавшие замужем и не рожавшие детей.

Мы вымыли полы и спели и сыграли другие роли в опере жизни. Мы уже сделали всё, что нам было по-силам.

Мы любим Стерна, нашего несбывшегося сына.

Мы бы сделали для него всё, что угодно, но сейчас мы ничего не можем для него сделать, кроме как оплакать.

Когда тьма сгущается вокруг нас, в наших сердцах мы плачем о нём. И плачем за него…

* * *
Джо сидел, обхватив голову руками, думая о многом. Ахмад, Лиффи, Дэвид и Анна, Блетчли и его крепость с бандой анонимных монахов. И Мод и Стерн и тихая каирская площадь, где они проводили вечера. Думал Джо и о молодом Стерне, стоящем у огромного речного простора и смеющемся, с сияющими глазами… Пиршество Стерна у шведского стола жизни.

Джо почувствовал, как две крошечные ручонки мимоходом легли ему на плечи. Сёстры коснулись Джо и двинулись к инструментам; большая Белль шла впереди, маленькая Элис задержалась:

— У нас есть привычка заканчивать вечера музыкой. Музыка вызывает хорошие воспоминания. Это успокаивает и помогает уснуть.

Прощай, Джо, и уходи когда захочешь. Молодые люди всегда так делают…

Чарующие звуки наполнили призрачный солярий этого необычного плавучего дома на якоре у берега Нила. Маленькая Элис вызывала яркие трели из клавесина, а Большая Белль — мрачные ноты из маленького фагота. Джо смотрел на реку и слушал их бессловесную элегию, иносказательную декламацию в конце долгой ночи..

— 16 — Две свечи

Как только Джо покинул плавучий дом, он углядел одного из двух своих соглядатаев. Джо помахал ему рукой и зашагал быстрее.

Автобус, несколько пересадок — и хвосты, вроде, сброшены. Конечно, шпики доложат Блетчли, но сейчас это не имело значения. Джо был зол, слишком зол и высматривал у прохожих бегающие глазки.

Ничего. Никого. Неужели Блетчли отправил следить за Джо только двоих?

Вряд ли. Значит, они подмениваются. Звонят ждущим впереди и предупреждают о подходе Джо.

Да нет, чушь, у Блетчли не хватит монахов, а в Каире — телефонных будок. Блетчли, возможно, и задействует больше народу, но только тогда, когда будет уверен, что Джо ударился в бега. А пока Блетчли этого знать не мог.

«Монахи, — думал Джо. — Тайный орден посвящённых, с собственными правилами и иерархией, со стороны выглядящий как остальные монашеские ордена, но внутренне не похожий ни на какой другой. Монахи, блюдущие обеты послушания, молчания, нищеты и непорочности. Мистическое братство с тайными целями, анонимные монахи войны… Кровавые анонимные монахи войны.

Где же третий шпик, основной хвост?»

Джо ускорил шаг, повернул за угол и заметил его. Маленький человечек неуклюже двигался по другой стороне людной улицы.

Джо почувствовал прилив адреналина. Теперь он сам стал охотником.

Джо вошёл в ближайшее кафе, спросил где можно позвонить и направился вглубь, где рядом с пожарным выходом висел телефонный аппарат. Джо оглянулся, и выскользнул обратно на ту же улицу. Там он, скрываясь за грузовиком, перешёл на другую сторону.

Шпик слился с толпой ожидающих автобуса кайренов. Он раскрыл газету и делал вид, что читает её, наблюдая за кафе, куда пару минут назад вошёл Джо. Джо подкрался сзади и положил подбородок ему на плечо, надавил. Мужичок не проронил ни звука.

«Сдержанный товарищ, — подумал Джо. — Я знаю, что тебя учили смотреть врагу прямо в глаза, но что если сумасшедший положил свой подбородок тебе на плечо? к такому ты не готов.»

Джо улыбнулся.

— Меня зовут Гульбенкян. Не возражаете, если я быстренько взгляну на заголовки; хочу узнать, что Роммель получил этим утром на завтрак?

Люди на автобусной остановке, любопытствуя, повернулись. Маленький человек взял себя в руки и заговорил с негодованием.

— Простите? Вы чего-то хотели? я не расслышал.

«Слишком поздно, братец кролик, — подумал Джо. — Забудь, что тебя учили не проявлять эмоций. Сумасшедшие непредсказуемы.»

Джо улыбнулся шире.

— Я хотел узнать секрет успеха Роммеля, — сказал он. — В вашей газете напечатано, что он ему подали к столу?

— Извините, — сердито ответил шпик.

Он свернул газету и попытался отойти от Джо, но Джо крепко уцепился сзади и двигался вместе с ним, так и держа подбородок на его плече. Джо заметил, что шпик прихрамывает. Народ расступился, образовав круг. Джо ухмыльнулся, искоса глядя в лицо маленького человечка.

— Вы не поверите, но я провёл бессонную ночь, слушая рассуждения Екатерины Великой и Клеопатры о том, во что Пустынный Лис суёт свой нос с утра пораньше? Большинство людей может предположить, что это карты военных действий, ну, или селёдка. Однако это совсем не так. Роммель шерстит информацию.

Маленькому человечку удалось наконец отстраниться от Джо, и теперь он стоял напротив, сжав кулаки. Вокруг собралась большая толпа, люди толкались и лезли поближе, пытаясь выяснить что происходит. Джо поднял руки и отступил назад, крича в толпу.

— О достойные кайрен! благородные сыновья и дочери Нила. Великий освободитель приближается к Каиру, и угнетателям скоро придёт конец. Но как вы думаете, что этот агент британского империализма сейчас прошептал мне на ухо? Какую клевету он распространяет среди бела дня?

Толпа затихла и придвинулась. Джо продолжал:

— О достойные кайрены! Этот человек говорит, что пустынный Лис каждое утро суёт свой нос в маленьких мальчиков. Кайрены! разве такие гадости можно говорить о великом генералиссимусе, танкисте-освободителе? Да разве величайший на свете генерал не в праве завтракать тем, чем захочет?

Толпа сердито загудела. Джо снова замахал руками и закричал:

— И истинно говорю вам: великий генерал-фельдмаршал, бронетанковый спаситель, наш Роммель, может есть на завтрак всё, что захочет, и будь проклят британский империализм. И я говорил это раньше и скажу снова и, независимо от того что ОНИ могут со мной сделать, я буду продолжать повторять:

Роммель на завтрак имеет, что хочет.
Имеет, что хочет,
Имеет, что хочет…

Послание Джо вызвало у полуголодных кайренов немедленный отклик. Джо в нескольких словах сумел выразить основное в мечтах каждого бедного гиппо о лучшем будущем: жратва, много и стабильно. Поэтому Джо не удивился, когда несколько смелых голосов с голодухи подхватили революционный лозунг, а уже в следующее мгновение и вся толпа разразилась громоподобным скандированием, требуя адекватного завтрака.

Сотни сжатых кулаков поднялись против утренних, пока серых, а не голубых небес:

Имеет, что хочет,
Имеет, что хочет…

Вскоре Джо заметил, что на другой стороне улицы, готовясь подавить бунт в зародыше, выстраиваются полицейские. Толпа росла, орущие люди метались туда-сюда, гудели бибикалки и сирены. Джо подмигнул растерянному монаху Блетчли и скрылся в толпе. Пробежав квартал, он остановился и прислонился к ближайшей стене. Голова Джо кружилась, будто он бежал несколько часов.

«Глупый трюк, — подумал он. — Зачем я это сделал? Надорвался, значит. Психически.»

Ночка с сёстрами была переполнена умственным трудом, а теперь волнение схлынуло. Впервые с тех пор, как Джо сошёл на берег, он почувствовал, что может видеть вещи ясно.

В квартале за спиной Джо революционные призывы сменились воплями избиваемых.

Джо поперхнулся и опёрся о стену, его вырвало.


Поливая много-конфессиональный тротуар протестантским виски с католическим желудочным соком, Джо размышлял о человеке, которого только что унизил, о маленьком хромом человеке.

«Наверняка у него протез, — думал ясновидящий Джо, — Он потерял ногу в танке? В танках мало места, и малорослики предпочтительнее. Да и если вдруг обосрутся — навалят поменьше Ильи Муромца.

Малыш плохо справился; новичок, наверное. Вероятно, сначала он повоевал, потом лечился и учился ходить…

Джо представил, как на стол Блетчли легло досье инвалида. Танкиста залатали и выпнули из больницы, а он хотел приносить пользу родине. Блетчли глядит в досье и видит там себя двадцать пять лет тому назад — ведь каждый получает свою собственную войну. Блетчли тогда тоже хотел остаться в армии, он знал, каково инвалиду; сжалился и сделал ему предложение.

Потом подготовка в монастыре… И вот — Блетчли отправляет его на улицу.

Да поможет нам Бог, но именно так это и работает. Отдай родине ногу и, если тебе повезёт, то потом сможешь гулять по улицам, всё просто.

Парень просто делал свою работу, а я сделал из него врага, я сделал это. И хуже всего, что я, — такой умный, — при этом наслаждался собой… Умно, конечно, на глазах у толпы унизить калеку.»


Блевать больше было нечем и, чувствуя себя опустошённым и пристыженным, Джо вынул платок. Проходящий мимо итальянский диверсант прервал свою многоэтажную молитву к деве Марии и поинтересовался у Джо направлением к ближайшей комендатуре, добавив наставление о необходимости закусывать выпивку. Получив краткое объяснение и в глаз, диверсант всхлипнул, взглянул на швейцарский хронометр и походкой Квакля-Бродякля отправился куда сказано, — «нахуй — это прямо, а потом направо», — продолжив призывать десять казней египетских на голову Жака Ива Кусто.

Времени у Джо оставалось мало.

* * *
Переулки Старого Каира выглядели так, будто крысы грызли дома и снаружи. «Вавилон» ждал Джо за углом.

Джо повернул, и путь преградила фигура измождённого араба; длинные путанки волос скрывали лицо, грязный выцветший плащ лохматился дранью прорех. Араб отчаянно царапал воздух перед собой, его безумные глаза горели отражением двух солнц. Рот чужого привёл Джо в ужас, араб щёлкал зубами, просто-таки грыз солнечный свет. Джо отступил было, но клешня чужого хлестнула вниз и зацепила плечо, костлявые пальцы обожгли кожу. Джо вздрогнул в коленях. Лицо араба было всего в нескольких дюймах… дикий отшельник, заблудившийся в веках. Но глаза показались Джо знакомыми…

— Лиффи? мать твою.

Ещё мгновение глаза чужого горели безумием, затем когти его соскользнули с плеча Джо, и вся таинственность исчезла.

Я, — ахнул Лиффи, — …приступ астмы …давай отойдём сюда.

Он оттащил Джо в переулок.

— Сдыхаешь, клоун? — участливо поинтересовался Джо.

— …уже лучше …не могу вернуться в отель …поговорим вон там.


Лиффи затащил Джо в закуток, отделённый от переулка потрёпанной занавеской. Там были маленькие голые столики, стойка с выстроенными в ряд бутылками, стулья; за стойкой имелось зеркало, его сейчас протирал бармен. Пол блестел от разбрызганной, чтобы прибить пыль, воды.

Бармен видел вошедших в зеркале; кривовато отражающее, как в доме ссыльно-поселенца Ульянова, оно было очень старым. Догадливый Джо догадался, что Лиффи привёл его в какой-то бар для непритязательных посетителей; вероятно, приют работяг. Сейчас, за исключением его владельца, бар был пуст. Лиффи, хрипя и брызгая слюной, заказал кофе.

Джо обнаружил, что смотрит в туманную зеркальную даль, очарованный искажениями. Странная мысль промелькнула в его голове. «Что, если я буду сидеть здесь рядом со Стерном, глядя в зеркало?… И ещё: почему во второй главе, согласно показаниям бармена, кофе заказывал я? впрочем, бармен тогда не протрезвел. А Вивиан? на аэродроме меня вроде встречал конски здоровый мужик. Или мне так представлялось из-за его зубов… Теперь передо мной худой, маленький Лиффи. Ладно, — решил Джо, — будем считать, что за истекшие две недели он поистёрся об Синтию.»[212]

Лиффи потащил его к столику подальше от входа. Он был бледен и задыхался. Джо взял друга за руку.

— Я могу для тебя что-нибудь сделать?

Лиффи закрыл глаза, жуя воздух.

— …уже лучше …проходит …паническая атака.

Джо оглянулся на бармена. Тот ставил турку на огонь, снимая, как только пена начинала пузыриться; позволял пене утихнуть и снова возвращал в огонь, кипятя смесь кофе и сахара трижды.

Цвет постепенно вернулся на лицо Лиффи, он открыл глаза и уставился на Джо, тот вопросил:

— Лучше?

— Да, — прошептал Лиффи. — Я уже думал, что ты никогда не появишься.

— Что это за костюм на тебе?

— Это со вчерашнего вечера. Я делал работу для жуков-плавунцов и не успел переодеться. Ждал тебя.

Бармен, потрёпанный жизнью араб с заплывшими глазками, принёс две чашечки кофе. Как только он отошёл, Лиффи наклонился к Джо.

— Я боюсь. Кое-что случилось.

— Что?

— Ахмад, — прошептал Лиффи. — Вчера вечером, после работы, я подался к тебе. Я не думал, что ты останешься у сестёр на всю ночь, и собирался подождать в твоей комнате, но так и не попал туда. Когда я вошёл в «Вавилон», Ахмада не было на месте и что-то ещё было не так, я чувствовал это. Мне показалось, что в отеле вообще никого.

Джо сжал руки под столом.

— Ты осмотрелся?

— Не внутри, побоялся. Я постоял и подумал, что вдруг он во дворике? обошёл вокруг и забрался на стену.

Руки Лиффи дрожали. Он опустил глаза.

— Ахмад, — прошептал Лиффи. — Он лежал там. Весь скомканный. Подзорная труба была у него в руке, а тромбон — рядом.

У Джо защемило в животе.

— Мёртв?

— Он лежал лицом не в мою сторону. Ноги и голова вывернуты; канотье я не увидел, кстати.

И я… я ушёл ждать тебя. Я ждал несколько часов, но к отелю больше не подходил.

— Во что он был одет, Лиффи?

— В свою выцветшую рубашку цвета лаванды.

Лиффи поник головой. Он убрал руки со стола и спрятал их, голос его дрожал.

— Я знаю, о чём ты думаешь. Ахмад никогда не подымался на крышу без парадного костюма. А его шляпа?

Лиффи схватил Джо за руку, умоляя.

— Может, он полез туда по внезапной прихоти, бзик? И просто потерял равновесие?

Джо накрыл своей рукой руку Лиффи.

— Несчастный случай? — в отчаянии взывал Лиффи.

— Нет, — сказал Джо, крепче сжимая руку друга.

— Нет? — Лиффи почти взвизгнул. — Нет?

Джо схватил его за плечо. Слезы катились по лицу Лиффи.

— Его столкнули? Такого безобидного человека? Но какой смысл, Джо? Какой в этом смысл?

Джо поднялся и бросил на стол несколько монет.

— Нет времени, мне нужно уходить.

— Куда?

— Мне нужно кое с кем встретиться.

— С кем? — В глазах Лиффи стоял ужас. — Назови имя. Я ведь всё равно узнаю.

— Дэвид, — прошептал Джо.

Лиффи вскочил на ноги.

— Тогда я пойду с тобой. Я…

— Ты не должен, Лиффи, не сейчас. Будет лучше, если я пойду один.

— Лучше? Дэвид? …Лучше?

— Чорт с тобой! тогда давай поторопимся.

Джо направился к потрепанной занавеске, отделяющей бар от переулка; внимание Джо привлекло отражение в зеркале за барной стойкой — видение призрачной фигуры, летящей в зазеркалье. Развеваются волосы, вздымается плащ… и измученное лицо светится в полумраке… Лиффи в полёте сквозь время. Вечный Жид в одной из своих масок… Или Адам.

* * *
Дверь в «Оптику Коэна» была приоткрыта. Джо толкнул её, звякнул колокольчик. В магазине никого не было.

Полуоткрытая дверь в дальней стене вела в мастерскую, где Джо недавно разговаривал с Коэном. Мастерская тоже оказалась пуста, а дверь в задней части мастерской закрыта. Джо постучал, подождал, потом повернул ручку.

За дверью была кладовка, место, где Анна подслушивала разговор Джо с братом. Кладовка была заставлена коробками, завалена изношенными шлифовальными кругами, на стене висели не тикающие часы.

Анна, уставившись в пол, сидела там на ящике. Она растерянно подняла глаза.

— Я только что узнала… Вы были там?

Она тупо посмотрела на Джо, и он отрицательно покачал головой. Тогда она взглянула на Лиффи.

— Тебя там тоже не было? Вижу… С ним никого из вас не было.

— Нет, — мягко сказал Джо. — Что случилось?

— О!.. Его сбил грузовик. Только что приходили полицейские, сказали. Он переходил улицу в неположенном месте. Они говорят, никто не виноват.


Анна опять тупо уставилась в пол. Джо услышал рядом приглушённый вскрик, и Лиффи вдруг опустился на колени рядом с Анной, обнял её, и они оба принялись раскачиваться вперёд-назад, и рыдать …и рыдать.

Джо посмотрел на неподвижные стрелки часов и почувствовал, что идёт ко дну.

* * *
Крошечная греческая церковь, в которую они пришли искать убежища, была пуста. Неф здесь, как принято, был свободен от мебели и лишь несколько деревянных стульев с высокой спинкой, как троны на собрании осторожных средневековых королей, стояли у стен. Прохладный полумрак пронзали крики играющих на улице ребятишек.

Лиффи сидел на троне, положив руки на колени, безжизненный с тех пор, как они покинули Анну. Джо беспокойно ёрзал на соседнем троне, думая о том, какой строгой кажется крошечная церковь без священника и молящихся, без песнопений и благовоний, но с призраками в тенях по углам. Лиффи зашевелился и прошептал:

— Джо? Что ты будешь делать теперь?

— Ну, я сегодня вечером попытаюсь увидеть Стерна. А пока мне нужно убежище. В другую эпоху эта церковь была бы подходящим местом, но, к сожалению, конвенция больше не соблюдается. Святые места со временем теряют святость; как могила Пана, например… Поэтому нужно искать другое.

Лиффи смотрел на низкий купол, на фреску, изображавшую Христа-Пантократора, Параклита или Заступника, смотрящего на пришедших огромными рыбьими глазами.

— Можно попробовать спрятаться в мавзолее старика Менелика, — прошептал Лиффи.

— Но Ахмад хранил там своё оборудование. Разве Блетчли не подумает об этом месте?

Лиффи пожал плечами.

— У него нет причин для этого. Я думаю, если монахи туда и сунутся, то просто подёргают дверь и забудут о мавзолее. Это место ничего не значит ни для кого из них. Ценного там нет ничего; стоит только небольшой ручной печатный станок, настолько старый и изношенный, что никто, кроме Ахмада, не мог бы на нём работать. Ну и тряпки там есть кой-какие, подберёшь себе штаны, с лампасами.


«Дай Бог, чтобы не сунулись. А штаны, куртку какую — это хорошо бы, для конспирации», — подумал Джо.

— Но как я попаду туда?

— У меня есть ключ. Однажды Ахмад давал мне свой, — надо было по-работе, — а я боялся его потерять и сделал сразу два дубликата.

— Ишь ты, и паранойя бывает полезна. Ты хочешь сказать, что ходил туда один?

— Иногда, чтобы убежать от всего. Ахмад сжалился надо мной и позволял мне пользоваться склепом. Я ходил туда почитать; не отца и мать — книги.

Джо удивленно посмотрел на него.

— Что же ты там читал, Камасутру?

— Бесчувственная ты скотина, Джо. Бу́бера[213] я там читал, в основном. Там тихо, и я чувствовал себя покойно.

Джо кивнул.

— Я вот думаю о жуках-плавунцах, — прошептал он, — задаюсь вопросом: а не могут ли они как-то помочь.

Лиффи поднялся на ноги, не отрывая глаз от фрески с Христом.

— Зачем им помогать тебе, нам?

— Потому что я сомневаюсь, что они замешаны в деле Стерна. И потому что между ними и монастырём наверняка есть соперничество — такова человеческая природа. И ещё потому, что в прошлом Стерн работал на них, не совсем чужой. И потому что Мод работает там. Я знаю, что она занимается только переводами, но это всё равно значит, что они ей доверяют. Есть ли там офицер, которого ты знаешь с хорошей стороны?

— Майор, — пробормотал Лиффи. — Он единственный, с кем я могу связаться. Мы ладим, и я думаю, что он подчиняется непосредственно полковнику, эквиваленту Блетчли. Я дам тебе номер его телефона, ты притворишься мной и попросишь о срочной встрече. У нас есть такая договоренность на крайний случай.

— Я не смогу подражать твоему голосу.

— Тебе и не надо. Всякий раз, когда я звоню ему, я пародирую разных политических ястребов и пичужек; да и качество телефонной связи пока далеко от идеала.

Джо кивнул. Лиффи по-прежнему таращился на фреску над головой.

— Джо? Что ты будешь делать, если вдруг со склепом Менелика не срастётся? Если тебе нужно будет найти другое место, чтобы спрятаться?

Куда ты отправишься?

— Я думал об этом и, полагаю, мне придется попробовать попроситься в плавучий дом. Сёстры бы меня приняли, надеюсь. Тут беда в том, что Блетчли подумает о такой возможности; засада.

— И что?

— Так что мне остаётся надеяться, что старина Менелик сможет спрятать меня там, в своей пяти тысячелетней истории.

Лиффи посмотрел скептически.

— Я знаю, — прошептал Джо, — эта надежда не имеет надёжного основания. Однако, куда мне деваться?

Лиффи не ответил.

— Ты вот что: когда они придут задавать вопросы, — добавил Джо, — просто скажи им правду. Скажешь, что я много говорил с Ахмадом, и что однажды я разговаривал с Дэвидом, и что я ходил к сёстрам. Но ты не знаешь никого другого, кого ещё я мог видеть, и не знаешь, что сёстры сказали мне. И это правда, ты не знаешь, Лиффи, вот и всё. Это не твоё дело. Это дело между мной и Стерном и Блетчли, и так было с самого начала. Так что просто скажи им правду, и Блетчли не доставит тебе неприятностей, когда поймёт, как обстоят дела. В Блетчли нет ничего плохого, просто у него такая работа, бизнес. Так что просто скажи правду, Лиффи, и всё будет хорошо.

Лиффи кивнул, развязал висевший на шее маленький кожаный мешочек и вложил в руку Джо ключ.

Он посмотрел на Джо долгим взглядом, а потом прошептал:

— Есть одна вещь, которую я всё-таки должен знать. Стерн… всё правильно? Правильно ли он сделал — то, что сделал? Ты должен сказать мне правду ради Ахмада, ради Дэвида… ради нас всех.

Джо улыбнулся.

— Мы никогда в этом не сомневались, Лиффи. Глубоко внутри, никто из нас никогда не сомневался в этом. Стерн на нужной стороне, правой стороне.

Жить. Надеяться. Это лицевая сторона.

И мы знали это, Лиффи, ведь мы знали его. Помнишь, что ты сказал мне о Стерне, когда мы впервые говорили с тобой о нём? Как вы встречались в баре и сидели там, разговаривая ни о чём. И никогда не говорили о войне? И ты сказал, что ему нравились твои имитации голосов, что они его смешили. И ты сказал, что это много для тебя значило, смех такого человека, как Стерн. Ты сказал, что это делает тебя счастливым. Ты помнишь?

— Да.

— А потом ты сказал кое-что ещё, Лиффи. Ты помнишь?

— Да. Я сказал, что смеялся Стерн необычно, кого бы я не пародировал — хоть Гитлера, хоть Муссолини: Стерн смеялся беззлобно, с нежностью в глазах.

— Правильно, — сказал Джо, — и так оно и есть. Так что теперь бояться нечего, потому что всё будет хорошо.

Джо улыбнулся. Лиффи посмотрел на него. Остался последний вопрос: когда они встретятся снова и где? Но они понимали друг друга слишком хорошо, чтобы беспокоиться об этом, и просто посидели несколько минут на-дорожку.

Наконец Джо неохотно сжал руку Лиффи и соскользнул с трона.

— Пора мне, — прошептал он.

Лиффи вместе с ним поплёлся к выходу. Там была небольшая подставка для молитвенных свечей, и Лиффи остановился, чтобы зажечь две из них, одну для Ахмада и одну для Дэвида. И Лиффи с Джо постояли, глядя на свечи, прежде чем обнялись и расстались. И там Джо оставил его, хрупкого человека в изодранном плаще, со струящимися по лицу спутанными волосами, скорбящего отшельника из пустыни, склонившегося над мерцающими свечами памяти, любви.

Лиффи плачет об Ахмаде и Дэвиде. Лиффи снова призрачный пророк, хрупкий человек, поражённый ужасным знанием имён вещей… его древнее пыльное лицо покрыто слезами, блестящими, как крошечные ручьи, пытающиеся напоить пустыню.

— 17 — Сувениры

Толпы бездомных пилигримов бродили во внешних коридорах института ирригационных работ.

Все они были заняты поисками воды. Или по крайней мере, стали бы утверждать такое, если бы их остановило и вопросило лицо начальствующее.

Кого тут только не было! коридоры шлифовали славяне и румыны, датчане и греки, бельгийцы и армяне, голландцы. Паломники, забредшие далеко от родного дома, они шатались по коридорам неприкаянно, как говно в проруби; мальтийцы и чехи, французы и норвежцы, киприоты и мадьяры и ляхи, и с ними странники неведомого гражданства и сомнительной наружности, говорящей о помеси «снега с мотоциклом» и, иногда, албанские крестьяне.


По словам Лиффи, во внешних отделах института ирригационных работ трудились без расписания и перерыва на обед. А вот у служащих внутренних офисов, где обреталась Мод, была принята сиеста; они пережидали жару и возвращались в институт вечером.

Поэтому, приняв в тот день все меры предосторожности, — на цыпочках прокравшись по улицам Каира и, вроде, не подцепив хвост, — Джо мышью сидел в маленькой гостиной. Когда открылась входная дверь, он услышал, как Мод положила какие-то пакеты и пошла по коридору, тихо напевая себе под нос. Окно комнаты, где сидел Джо, было закрыто ставнями от солнца и жары.

Мод вошла в гостиную и замолчала.

Уставилась на Джо.

В изумлении поднесла руку ко рту…

Джо сделал шаг вперёд.

— Это я, Моди. Я не хотел тебя напугать.

Она сощурилась в знакомой Джо улыбке.

— Джо? Это ты? Это действительно ты?

Он сделал ещё один шаг, потянувшись к её рукам; её зеленые глаза были ярче, чем он помнил. Сверкающие, потрясающие. «Я куколд, — подумал Джо, — ****острадалец, эх.» А вслух сказал:

— Я не собирался заявляться без предупреждения, Мод, но писать не мог, а другого способа сообщить тебе не придумал. — Он улыбнулся шире. — Это сюрприз, не правда ли? Двадцать лет спустя, кто бы мог подумать?

Она смотрела на него с любопытством. Он смущённо оглядел комнату.

— Уютно тут у тебя.

Наконец она нашла несколько слов.

— Но как? …почему? …что ты здесь делаешь?

Джо кивнул, улыбаясь.

— Я знаю, это странно: домой пришла, тут я сижу. Нарисовался — хер сотрёшь. Как будто мы виделись в прошлом месяце или, на крайняк, прошлой зимой.

Как поживаешь? Ты прекрасно выглядишь.

Она засмеялась. Джо помнил её смех, но не его удивительную колоратуру.

— Я в порядке, но всё-таки: что ты здесь делаешь, Джо? Теперь ты в армии? Я думала, что где-то в Штатах. Ты поранил ухо. Дай-ка мне посмотреть на тебя.


Мод отстранилась и изучала его, держа за руки. Засмеялась и сморщила нос, — мелкое это движение сначала удивило Джо, но потом он вспомнил и его; просто давно не видел.

Он смущённо отвёл взгляд.

— Ты знаешь меня, Моди.

— Твои глаза, я бы узнала твои глаза где угодно, но не думаю, что узнала бы тебя, встреть случайно на улице. Твоё лицо сильно изменилось, и ты вроде похудел; хотя толстым ты никогда и не был.

Джо засмеялся.

— Это морщины, они стали глубже. Но ты выглядишь точно так же. Я узнал бы тебя где угодно.

— О нет, — сказала она, освобождая одну руку и откидывая назад волосы. — Я полностью изменилась… Но, боже мой, неужели прошло двадцать лет? А кажется и недолго, я ещё не чувствую себя настолько старой… Ты выглядишь солиднее, возраст тебя изменил.

— Солиднее из-за того, что на мне надето?

— Твоё лицо. Я не заметила, что на тебе надето.


Она засмеялась.

— Одежда всегда сидела на тебе, как на корове седло. Помнишь ту забавную старую униформу, которую ты носил в Иерусалиме? Ту, что подогнал тебе древний францисканский священник-ирландец, который участвовал в Крымской войне?

— Да, святой пекарь, конечно. Он носил тот мундир под Балаклавой.

— Вот именно. Тот, кто выжил в безумной атаке лёгкой бригады. Лошадь под ним была убита, а он был слишком пьян, чтобы бежать вперёд на своих двоих; и за то, что остался в живых, он получил медаль «За героизм». Затем подался в священники и отправился в Святую Землю. И с тех пор он пёк хлеб, традиционно только в четырёх формах: Креста, Ирландии, Крыма и Иерусалима — четырёх заботах своего сердца.

Мундир был велик тебе, Джо.

Джо кивнул, улыбаясь.

— И я всё ещё ношу чужие мундиры. Этот лепень, например, принадлежит странствующему армянскому торговцу коптскими артефактами, или, по крайней мере, так утверждают мои документы. Кстати о птичках: общеизвестно, что армяне, — как народ, — первыми приняли христианство. В четвёртом веке.

— Очень интересно. Хочешь что-нибудь выпить?

— Это было бы замечательно.

— Стакан лимонада? У меня есть немного.

— Конечно. Как же! ирландец и лимонад. Неси.


Но она не пошевелилась, а продолжала зачарованно смотреть на Джо.

— Нет, не думаю, что узнала бы тебя на улице, если бы не посмотрела в твои глаза. Всё остальное в тебе изменилось. Лицо вообще не узнать, настолько оно измождённое.

Ты похож на человека, который пришёл из пустыни.

— Это неудивительно, потому что так и есть. Из Аризонской пустыни. Там я нашёл индейское племя, которое приняло меня.

— Ты говорил мне, что когда-нибудь это сделаешь.

— Ага. Идея запала мне в голову, когда я услышал о твоей бабушке-индианке. Помнишь, я всё время спрашивал тебя о ней?… Моди, куда делись годы? Куда они делись?

— Я не знаю. Но вот ты появился внезапно, и опять задаёшь вопросы. Ты всегда искал какие-то ответы. «А тебе было хорошо? А как хорошо?» Тьфу!

— Я был молод, Моди.

— Да… и мы были счастливы, почти. И ты ничем не мог насытиться, ты хотел всего и сразу! и так, и эдак. И я, наверное, тоже, и, возможно, это было неправильно. Мы оба были так молоды и так много хотели; слишком многого, неизвестно чего. А ты остался прежним, всё ищешь ответы?

— В некотором смысле, остался. Но ищу уже по-другому.

— Да, в тебе теперь чувствуется спокойствие, ты стал твёрже.

— В хорошем смысле, внутри. Должно быть, меня изменила пустыня.

— Возможно.

Она задумчиво посмотрела на свои руки.

— Ты ведь заботился там о своей душе, не так ли?

— Пожалуй.

— Да, это заметно. Это видно по твоим глазам и лицу, и, полагаю, все мы по-своему озабочены этим. Теперь, с годами, я стала чаще задумываться… О боже, мы были так молоды тогда. Мы были очень молоды, Джо, и мы почти ничего не знали о жизни… О боже. Мы были детьми, играющими на полях Господа, и для нас не было ни дня, ни ночи, ни тьмы, ни света, а только любовь и радость быть вместе и желание быть вместе…

Она уставилась в пол.

— Это было прекрасно, — прошептала она, — Длилось недолго, но прекрасно.


«Если не учитывать, что ты старше меня на десяток лет, твой первый брак и ребёнка от чокнутого албанца, то всё верно», — пораскинул мозгами Джо и обнял бывшую свою бабу за плечи.

— Я принёс несколько фотографий, Мод, несколько фотографий Бернини. Я взял их у него перед отъездом из Штатов. Он играет в бейсбол; на поле его называют «кэтчер» — ловец. Ты можешь представить, что наш сын делает это, как любой американский мальчик? Он был очень взволнован, когда я сказал ему, что собираюсь увидеться с тобой.

Он шлёт тебе свою любовь. А также вот это.

Джо достал из кармана браслет — тонкую золотистую ленту без каких-либо гравировок, сделанную из рандоля.

— Он сам его выбирал у цыганки. Я предлагал свою помощь, но он отказался. Сказал, что эта вещица тебе понравится, потому что она простая, а ты предпочитаешь простые вещи. А потом он много говорил о маленьком домике в Пирее у моря, где вы когда-то жили. И настоял на том, чтобы заплатить за браслет из своих денег. Он говорит, что уже достаточно учён, чтобы иногда получать за это деньги. На уроках труда учащиеся чинят часы, а школа платит им немного, чтобы поощрить их. У него всё хорошо, Мод. Я сам ходил в мастерскую и смотрел, как они чинят часы, он всё делает правильно. По другим предметам он не успевает, но это ничего.

О, он просто сокровище, наш маленький Бернини.


Мод взяла браслет и, надев на руку, залюбовалась. «Интересно, знает ли Джо, что Стерн однажды подарил мне такой браслет, только золотой. И, конечно же, Бернини этим простым подарком говорил ей, что помнит о Стерне… А Джо не дурак, значит догадывается…»

Джо увидел, как по плечам Мод пробежала дрожь. «Какие щуплые плечики, бедняжка».

— А теперь расскажи, Моди, что ты делаешь в Каире?

Тут у неё на глаза навернулись слёзы. Она покачала головой, словно отрицая неприятности.

— Иногда мне так страшно, — прошептала она. — Он уже не маленький, не ребёнок, и всё равно я так за него боюсь! Мир не создан для таких аутистов, как он. Нормальному-то жить сложно.

Джо крепко обнимал её и думал: «Мы с тобой на-пару тогда бухали целый месяц;хорошо ещё, что родился ребёнок, а не зверушка». Мод плакала и качала головой, не в силах избавиться от эха, которого не хотела слышать.

— Моди, я знаю, что ты чувствуешь, и это правильно, что ты чувствуешь себя так, ты его мать. Но также верно и то, что люди добиваются успеха разными способами. Просто дух захватывает от того, как некоторые лезут по головам, а Бернини — прекрасный парень, и у него всё получится. Не имеет значения, что он не умеет читать и писать, или что не запоминает цифры. Это означает только, что ему не стать бухгалтером, и не сидеть в пыльном офисе. А с другой стороны, вон, Гомер был слеп и не умел ни читать, ни писать, а видел всё, что надо, и намного лучше, чем большинство из нас. Я имею в виду, что у Бернини есть и другие таланты, а вокруг есть изобильный чудесами мир. И он найдёт в нём место, я верю в это.


Мод перестала плакать, подняла глаза и улыбнулась.

«Боже мой, какая ты красивая, — подумал Джо. — Вот женщины: вроде дура дурой, а всегда как-то устроится. Эту аж два мужика любят. Как хорошо, что этот забавный народ есть на свете, а то как бы мы, люди, жили без них? Приму жизнь как есть и сделаю, что смогу. Это трудный путь, но, слава Богу интересный.»

Она подняла руку. Джо улыбнулся.

«В прежние времена, — думал он, — чтобы привлечь внимание, ты бы дотронулась до кончика моего носа. Этот твой способ сблизиться с людьми — лучшее, что когда-либо создал Бог.»

Мод смущенно опустила руку.

— Лимонад. Я забыла про лимонад.

— Это я не напомнил.

Она засмеялась.

— Бедный Джо. Ты приходишь в гости жарким днём и даже не получаешь чего-нибудь прохладного. Извини, я буду через минуту.

* * *
Пока её не было, он бродил по комнате, разглядывая маленькие сокровища, простые вещи, которые говорили о годах поисков своего угла. Сувениры из Смирны, Стамбула, с Крита, островов и Аттики, а теперь и Египта. Часть вещиц он помнил по Иерусалиму и Иерихону, Мод даже сохранила морскую раковину с берега залива Акаба.

И снова Джо обнаружил, что его мысли скользят назад сквозь годы. В Иерусалим, где они встретились, и в Иерихон, куда отправились осенью, — когда ночи стали холодными, — потому что в Иерихоне всегда лето, а Мод собиралась родить ребёнка. Маленький домик недалеко от Иордана, в окружении цветов и лимонных деревьев; пьянящий лимонный аромат у реки надежды и обещания любви в вечности.

Но в Иерихоне у них ничего не вышло. Джо был в разъездах, перевозя оружие для неведомого бандита по имени Стерн, и Мод впала в отчаяние, боясь, что однажды Джо не вернётся и любовь снова будет отнята у неё. Опыт. А Джо был тогда слишком молод, чтобы понять её страхи, и Мод недостаточно взрослая умом, чтобы их объяснить. Она бросила Джо даже не оставив записки, потому что слова были слишком болезненны для того, что терялось…

Мод, переполненная печалью, брела по тропинке от маленького домика и цветов, унося маленького сына, которого она назвала Бернини, надеясь, что когда-нибудь он построит красивые фонтаны и лестницы… По крайней мере, у неё остался Бернини.


И потянулись годы беспокойных странствий, тянулись и тянулись, и Мод уже казалось, что они никогда не закончатся. Стерн вошёл в её жизнь из-за того таинственного поворота судьбы, что столь часты в древних землях Восточного Средиземноморья, где все люди, кажется, рано или поздно встречаются, возможно, потому, что все они здесь странники, а эти края, эти места — предназначены для поиска.

Стерн и Мод впервые встретились в унылый полдень под струями унылого дождя. Мод пришла смотреть на бурлящие воды Босфора, чувствуя себя слишком слабой, чтобы продолжать жить, слишком усталой, чтобы взять себя в руки и попытаться снова, слишком потрёпанной и одинокой для усилий. Тьма сгущается, и из-за занавеса дождя выходит незнакомец, подходит к перилам рядом с Мод и начинает тихо говорить о самоубийстве, просто потому, что он так хорошо понимает это печальное решение, эту преследующую одиноких идею… В тот день Стерн спас ей жизнь, и Мод смогла попробовать ещё раз.


Ещё раз был маленький домик в цветах, на этот раз в Пирее, у берега синего моря. Там они с Бернини были счастливы, а Стерн приезжал в гости.

И теперь, когда она оглядывалась назад, эти годы в Пирее виделись ей самыми лучшими, самыми счастливыми. Бернини был ещё мал, так что не имело большого значения, что он отличался от других детей.

Но всё закончилось… Началась война.

Стерн помог найти работу Мод и выбрал для Бернини школу в Америке. Спец-школу, где Бернини учится ремеслу, чтобы когда-нибудь суметь прокормить себя. Стерн, так как у Мод не было денег, предложил заплатить за обучение.

Она согласилась, потому что для Бернини это было лучшее, что можно желать. И она всегда благодарила за это Стерна, хотя подозревала, что средства, к бабке не ходи, выделил Джо. Потому что у Стерна таких денег не было, а Джо был из тех, кто умел их добывать. Таким образом, у Бернини появились два отца, два человека, чьи жизни на протяжении многих лет были неразрывно связаны с жизнью Мод…


«Эхо, — подумал Джо. — Отголоски солнца и песка и моря и винного источника на берегу залива Акаба… отголоски давнего месяца на Синае…»

Джо поднёс раковину — маленькое сокровище Мод — к уху, и прислушался…

* * *
Она вернулась с кухни, села рядом с Джо и откинула назад волосы.

— Чего ты вдруг так уставился?

Джо улыбнулся.

— Ничего.

— Я сделала что-то странное?

Джо засмеялся.

— О, лимонад. Я забыла про лимонад. Как глупо с моей стороны. Ужасно, как блуждает мой разум.

— О чём ты там думала?

— Бернини. Размышляла над твоими словами. Я понимаю это, ты знаешь.

— Конечно, понимаешь, Моди. Иногда мне кажется, что все всё понимают, только вот как берутся делать — так всё через жопу. А ведь у каждого из нас есть внутреннее понимание всего прошлого и будущего. Достаточно, чтобы кто-то просто напомнил нам о вещах, которые мы уже знаем. И, в свою очередь, нам надо передать это знание другим. Стерн научил меня этому, а потом я узнал об этом побольше, семь лет проведя в пустыне.

Звуки пустыни тихие, нужно слушать очень внимательно. И только тогда, даже если реальность уже внутри тебя, можно услышать её шёпот.

— Джо, я знаю, Бернини особенный. Просто сегодня я сбита с толку твоим появлением.

— Да, так много сожалений, Моди. Что мы имели и что потеряли, что с тех пор делали и что не сделали… Это сбивает с толку, я знаю, и это печально.

«Ему про Фому, он — про Ерёму. Где это видано, чтобы женщина о чём-то сожалела?», — это Мод подумала, а произнесла вот такое:

— Милый Джо, есть ещё кое-что, — тихо сказала она. — Ты не говоришь мне, почему ты здесь, в Каире. Это из-за Стерна? наверняка. И я полагаю, что ты не можешь сказать, и, честно говоря, я боюсь услышать… Стерн много значит для меня, и всегда будет значить, и этого ничто не может изменить… Но Джо? Скажи мне только одно.


Она отвернулась и покачала головой. Слезы заблестели в её глазах.

— О, какая разница, не стоит ничего говорить. Я уже знаю ответ.

— Нет, Моди, всё равно спроси. Некоторые вещи лучше обсуждать прямо, а не намёками; даже когда мы знаем ответы.

Она уставилась в пол.

— Хорошо… Прошлой ночью я видела Стерна. Мы с ним отправились в пустыню и просидели всю ночь у пирамид, а он говорил со мной так, будто всё кончено, и даже сказал, что это последняя ночь в его жизни. Я пыталась сказать ему, что мы не можем знать наверняка, но он утверждал, что уверен, а на рассвете сфотографировал меня «Лейкой», чтобы я могла…

Но, Джо, это правда? Для Стерна всё кончено?


Джо кивнул…

— Да.

— Ты имеешь в виду, что нет никакого способа… вообще никаких шансов?

— Не с тем, что случилось. Нет.

— О, я не хотела ему верить. Так трудно представить, что это происходит со Стерном, который и с самых опасных заданий всегда умудрялся вернуться. Почему-то ты никогда не думаешь…

Джо взял её за руки.

— Но откуда ему это известно? — спросила она. — Откуда ему это известно?

— Этому у меня нет объяснения. Он просто знает, что всё, кирдык.

— О боже, я чувствую себя такой потерянной…

— Моди, попытайся услышать меня, мне нужна твоя помощь. Я перелетел Атлантику в позе эмбриона, наслушался разных сказок, меня травили снотворным и вином — и всё это для того, чтобы узнать правду о Стерне, а времени почти не осталось. Помоги мне увидеть Стерна и я узнаю правду от него самого. Это может создать тебе проблемы с людьми, на которых ты работаешь, даже серьёзные проблемы. Но ты можешь сделать это для меня? ради Стерна, ради всех нас.

Мод опустила голову.

— …Я могу передать ему сообщение.

— Где он сейчас? Ты знаешь?

Мод повернулась и посмотрела на закрытое окно. Тонкие линии солнечного света обрамляли его сплошную темноту.

— Там, — прошептала она. — Там, одетый как нищий. Он сидит там будто внутри разрушенного города своей мечты.

Он так старался найти своё святое место! ему не удалось, но он никогда не переставал верить, Джо. А сейчас произошло что-то ужасное. Он сидит там и думает, что потерпел неудачу. Он видит свою жизнь превратившейся в руины, и считает, что старания ни к чему не привели, и вся боль и страдания были напрасны.

Он одет в лохмотья нищего. Он не боится, но одинок и побеждён, а он не должен так себя чувствовать… О, Джо. О боже.


Мод отёрла слезы.

— Прошлой ночью он сказал так много вещей, которых никогда раньше не говорил. Некоторые из них я уже знала, и ему не нужно было повторять, но некоторых я не знала, не гадала. Он решил, что потерпел неудачу, а я не смогла убедить его, что это не так. Я чувствовала себя совершенно беспомощной.

Мод всхлипнула.

— Стерн, лучший из людей. Стерн. Он так много делал для других, а теперь думает, что всё было зря…

Джо, не дай ему умереть с таким поганым чувством… заставь его посмотреть иначе. Пусть он увидит, что дорог людям.

Мод вскочила на ноги.

— Подожди, я принесу лимонад. Мелочи должны продолжаться… они должны продолжаться, иначе остановится жизнь.

* * *
Когда Джо ушёл, Мод уселась поудобнее, и принялась вертеть на запястье тонкий браслет. «Какая странная штука жизнь, — думала она, — какая противоречивая». Браслет напоминал ей о ремесле, изучаемом Бернини — починке часов. А время было тем, во что живущий ощущениями Бернини даже не верил.

И ещё она задалась вопросом, что, — в такое время как сейчас, — может означать этот дар от сына. Может быть, эта простенькая вещица станет последним воспоминанием о многих мирах, о бабочках в животе, которые она знала со Стерном, с Джо?

Мод одна, в полумраке, вертит узкую ленточку браслета и размышляет о смысле любви… О чуде, которое нужно ценить превыше всего…

Бывает, только-только найдёшь потерянное — и потеряешь снова на долгие, долгие годы.

— 18 — Крипта и Зеркало

— 18.1 — Склеп

Древний просторный склеп старика Менелика прячется под общественным садом у Нила.

Тайное звукоизолированное хранилище, обнаруженное египтологом в девятнадцатом веке, в самом начале его блестящей анонимной карьеры. Склеп был избран бывшим рабом и экспертом по граффити в качестве своего дома для престарелых, когда он решил отказаться от света солнца и общества мёртвых фараонов и навсегда уйти в подполье.

Посреди склепа стоит массивный каменный саркофаг, который когда-то принадлежал матери Хеопса, вместительный, выложенный пробкой. Саркофаг много лет служил старому Менелику уютной спаленкой. На куче подушек отправился Менелик проводить вечер жизни, попивать чаёк в тишине и иногда процарапывать иероглифы, вспоминая шальную многолетнюю славу. Успокаивающее чрево саркофага в своё время естественным образом превратилось в гробницу старого Менелика, когда огромная каменная крышка опустилась на место; Менелик планировал, что навечно.

У дальней от входа в склеп стены расположился ручной печатный станок.

Если не считать станка, склеп точно такой же, каким был во времена старого Менелика:

В углу стоит клавесин.

Тут и там расставлена мебель викторианских времён, некогда выкрашенная в цвет Шервудского леса; краска отслаивается. Меблировка полностью состоит из крепких парковых скамеек, чудовищно тяжёлых из-за чугунных планок, связывающих ножки.

Скамейки расположены так, чтобы, когда Менелик каждое воскресенье открывал свою гробницу, посетителям можно было свободно передвигаться.

Стены склепа сплошь покрыты иероглифами и изящными, — на любителя, — настенными росписями.


На скамейке рядом с Джо лежит книга, забытая Лиффи. «Бубер, — глянул Джо на обложку. — Замечательный старый чудак, который искренне верит, что человек и Бог могут общаться. Неудивительно, что Лиффи любит ускользать от хаоса на поверхности и вести здесь тихую беседу. Почему бы и нет? Хаос никогда не приносил народу хорошее. Хотя, кто этот народ теперь удерживает?»

В руке Джо хрустела пачка иностранной валюты. Купюры были взяты наугад из аккуратных стопок, сложенных вдоль стен хранилища. Фальшивые неисчислимые суммы болгарских левов, румынских бани и турецких парас.[214]

«Балканы, — думал Джо. — Как говорит Элис, там всегда была сомнительная государственность, и деньги сомнительные; львы и бани. Львы и бани? Париж?»

Он изучал купюры, чувствуя, что что-то в них не так.

«Монеты», — дошло до него. В балканской реальности такой номинал выпускался только в монетах, а Ахмад изменил реальность. Поэтический подход.


Джо сунул фальшивки в карман и откинулся на спинку скамейки. Его внимание привлекла аляповатая вывеска над железной дверью входа в склеп.

ДВИЖУЩАЯСЯ ПАНОРАМА.

Это была доска с неровными по белому фону печатными буквами зелёного цвета, сильно выцветшими, естественно. Откуда взялся этот знак и почему старик Менелик счёл нужным повесить его над дверью своего дома престарелых? Какие воспоминания она вызывала у величайшего археолога и специалиста по подземным граффити?

Джо нахмурился.

«В этом знаке есть что-то грустное. И что-то зашифрованное. Это не просто случайное украшение, учитывая, что склеп много значил для многих людей. Конечно, в гробнице и должно быть загадочно. Но всё равно: держу пари, что этот знак несёт скрытое послание.»

ДВИЖУЩАЯСЯ ПАНОРАМА.

«На что это может намекать? Фараон? Нил? Или что-то вроде „мене, текел, упарсин“?

Кто знает? Лучше спросить об этом Стерна. Если сомневаешься, лучше спросить эксперта — сапоги пусть тачает сапожник, а в розетку пусть лезет электрик.»


Джо беспокойно обернулся. Со стороны печатного станка послышался звук.

…лёгкое трение металла о металл …и тихий хруст.

«Невозможно, — подумал он, — я только сменил штаны.»

Тем не менее, часть механизма двигалась, начиная цикл печати.

«Боже мой, сейчас не время сходить с ума. Успокойся, Джо, с тобой просто играют тени умерших. Пустяки.»

Привод станка провернулся. Тяги и рычаги методично задвигались вверх и вниз, в стороны и назад, вокруг и внутрь. Раздался громкий стон, а затем машина забренчала и выплюнула прямоугольный клочок бумаги. Листик этот потрепетал и поплыл вниз, на пол.

«Послание из прошлого», — подумал Джо, вскакивая на ноги и бросаясь к листку…

…свеженапечатанной греческой купюры. Сто драхм.

Перевернув странную банкноту, он обнаружил, что на другой её стороне напечатана другая валюта… Албанская. Десять тысяч леков.

«Ха, — подумал он. — На Балканах, как обычно, инфляция. И не помогут албанцам захваченные ценности классической Греции, как и косоварам православные. Всё, чем когда-то восхищались люди цивилизованные, попало в руки варваров и больше не ценится, факт…»


Джо резко крутнулся на месте и оглядел склеп. Толстая железная дверь была по-прежнему надёжно заперта, массивная каменная крышка саркофага осталась на месте. «Если вам кажется, что всё в порядке — значит вы чего-то недоглядели.»

ДВИЖУЩАЯСЯ ПАНОРАМА.

В склепе раздался смех, громкий, раскатистый смех.

Из отверстия в стене за печатным прессом появилась рука; расширяя отверстие, она вынимала кирпичи.

Джо сдержался, и своих не отложил.

Вскоре из тьмы появилась призрачная голова и торс в вековых лохмотьях мумии. Пыльное лицо, похожее на маску, повернулось к Джо; свирепые тёмные глаза блестели в полумраке над глазком дула пистолета.

«Помогите», — просипел Джо бог весть кому.

Револьвер исчез. Призрачная фигура проползла вперёд, и перед Джо встал Стерн, смеясь стряхивая пыль с изодранного плаща и качая своей слоновьей башкой.

— …извини, Джо. Я не хотел тебя напугать.

— Не хотел?! А деньги ты нахрена печатал? На случай, если придётся платить за дорогу в вечность?

— …случайно, Джо, — ржал Стерн.

— Случайно, говоришь? Ну ладно, после семи лет в пустыне я тоже случайно зашёл сюда поздороваться. Так хелло! странник.


Они обнялись.

* * *
И присели на скамейку возле саркофага. Стерн вытащил пробку из бутылки арака, понюхал, и передал бутылку Джо.

— Годы в пустыне могут утолить жажду души, но не тела. Пей.

Джо улыбнулся и взял бутылку, любуясь ею. Когда Стерн порылся в ящике у печатного станка, а затем торжествующе поднял бутылку, это не особенно удивило Джо.

Он искоса взглянул на Стерна.

— Мы с вами уже встречались, не так ли? Два нищих бродяги с бутылкой на скамейке общественного парка.

Стерн улыбнулся.

— Ты утолил свою жажду чудес?

— Нет пока.

Джо выпил, покрутил головой и закашлялся.

— Боже мой, это сильная штука, Стерн. Она помогает печатному станку мыслить яснее?

Стерн засмеялся.

— Ахмад холил свой станок и утверждал, что арак является лучшим чистящим средством.

— А так же первоклассным растворителем; и мозгов, и Балканской реальности.

Зачем ты прокрался сюда как грабитель, в память о Менелике?

Стерн выпил, закурил сигарету и пустил кольцо дыма плыть над саркофагом.

— Я боялся, что за парадным входом будут следить.

— А этот секретный проход всегда был там? С того времени, как построена гробница?

— Нет, Менелик прорыл его на всякий пожарный. Судя по всему, он им не пользовался.

— Верно, слишком пыльно, как пыльно и само прошлое. Просто я не знал, что здесь есть другой выход, и это меня напугало.

Стерн пошевелился, перенося вес с одного полужопия на соседнее.

— Но разве не всегда есть другой выход, Джо, даже если его достаточно трудно найти?

Джо тихонько присвистнул и скорчил рожу.

— И вот ты, Стерн, начинаешь серьёзный разговор первым. Ты хитрый, ты знаешь это? Сколько я тебя помню, ты всегда рассматривал вещи неоднозначно, аверс-реверс. Думаю, сам ты однозначен, прям, а твои закидоны — это скорее метод поиска пути. Наверное, это профессиональная привычка, из-за основного твоего бизнеса.

Пыльное лицо Стерна смягчилось.

— И какое же это бизнес, Джо? Революция и контрабанда?

— Вот я и думаю, какой?


Джо расслабился впервые за несколько недель. Передавая друг другу бутылку, они пили и говорили о прошлом. В течение этих лет разлуки туда-сюда приходили письма, но неизбежно многое осталось невысказанным. Со стороны Стерна потому, что его заботы нельзя было доверить бумаге и почтовой службе, а со стороны Джо потому, что его переживания откровений было нелегко описать. Такой разговор мог длиться и длиться, и Стерна, похоже, это устраивало. Но Джо так много хотел узнать, что, наконец, прервал товарища.

Он встал, снова сел, сделал из бутылки большой глоток.

— Стерн? Одолжи мне одну сигаретку.

Стерн протянул ему пачку. Джо закурил и закашлялся.

— Ужас. Лёгкие выворачивает.

Стерн наблюдал за ним. Джо взглянул на шрам на большом пальце Стерна и отвернулся.

— Чего ты? — спросил Стерн.

— Я думал об отеле «Вавилон», и «Оптике Коэна». Полагаю, ты уже знаешь.

Стерн заговорил; медленно, запинаясь и отстранённо, что обеспокоило Джо.

— Ты имеешь в виду Ахмада?… Да, я знаю об этом, и знаю о Дэвиде… Я хотел увидеть Анну, но понял, что не могу. Дэвид был таким замечательным молодым человеком, таким, каким был и его отец. И Ахмад, ну, мы с ним пуд соли съели. Ахмад был одним из первых, кого я встретил в Каире, вместе с Белль, Элис и отцом Дэвида. Все они были друзьями Менелика…

Стерн посмотрел на саркофаг. Джо ждал продолжения, но не дождался.

«Тишина, — подумал Джо. — Мёртвая тишина. Лучше рёв возмущения, чем это, лучше что угодно, чем оглушительная тишина. Он слишком спокоен, и мне это не нравится.»

— Ахмад и Дэвид — это дело рук Блетчли, как я понимаю, — сказал Джо.

Стерн кивнул.

— Так что же будет дальше? — спросил Джо.

Стерн пошевелился, поколебался.

— Кто следующий? Ну, давай подумаем. Как много ты уже знаешь?

— Большую часть. Я знаю про «Энигму».

— Значит, главное.

— И что?

— Блетчли делает то, что считает правильным. Борется с нацистами, со злом.

— Ну?

— Так что я следующий, — сказал Стерн.

Джо посмотрел на него. «Слишком ты спокойный, Стерн.»

— И всё? Сдашься вот так просто?

Стерн пожал плечами.

— Да, наверное. К сожалению, даже путь к хорошей цели может быть морально сомнителен. Добро и зло не так просты, как хотелось бы.

Стерн снова улыбнулся своей странной улыбкой.

— Но скажи мне, Джо, почему ты позволил втянуть себя во все это? Я здесь завидовал твоей размеренной жизни в Аризоне. Мне казалось, что именно так человеку и следует распорядиться отпущенным судьбой временем.

— Я не знаю. Потому что это казалось мне правильным. И я считаю, что начатое дело надо доводить до конца.

— Твоё стремление дойти до конца меня не удивляет, — сказал Стерн. — С того момента, как я увидел тебя на площади рядом с Мод, я боялся, что ты не отступишь.

— А до того, как увидел меня, ты знал, что я в Каире?

— Нет, я понятия не имел, это был шок. Когда я увидел тебя, то сразу понял: зачем ты здесь, кто это устроил и чего ждать дальше. Надо мной долго висел этот Дамоклов меч поездки в Польшу; как говорится: «многознание приводит к беде». Я, правда, не ожидал, что они решат найти и привлечь тебя; но, если подумать, твоё участие имеет смысл, не так ли?

— Думаю, так оно и есть, Стерн.

Скажи-ка, когда мы впервые встретились лицом к лицу, и ты, сидя с протянутой рукой, играл нищего, когда я сжалился и дал тебе денег, зачем ты, бессовестный негодяй, их взял?

Стерн засмеялся.

— Я был голоден. А гордости у меня, как у Фальстафа.

— Ну, ладно, опустим. Но почему ты не связался со мной после той встречи?

— Я думал об этом, но надеялся, что ты найдёшь достаточно, чтобы доставить Блетчли некоторое удовлетворение, и не пройдёшь весь путь. Я просчитался.

Джо потянулся за бутылкой.

— Бывает. И что же нам теперь остаётся, Стерн, паре неудачников? Когда мы осушим последнее в нашей жизни стекло. Просто обдумываю это и пытаюсь взять себя в руки, прежде чем отправиться из подземелья наверх. Мы попадём под грузовик или полетим с крыши?

Стерн раскрыл ладони и посмотрел на них.

— Возможно. возможно. Это опасно — жить среди людей, не так ли? В пустыне у вас может закончиться еда или вода, и чтобы умереть понадобится перетерпеть некоторое время. В цивилизованном обществе процесс выгодно ускоряется.

Стерн улыбнулся.

— Но я бы не торопился думать, что это наш последний напиток.

— Нет? Ну, я рад это слышать, мне никогда не нравился возглас: «Закрываемся!». Тогда, сколько беззаботного времени у нас впереди?

— Не знаю, — сказал Стерн. — Полагаю, у нас есть только несколько часов, а пока можно расслабиться.

— Это может показаться странным, Стерн, но факт в том, что я уже расслаблен. Прошлой ночью мне поспать не довелось, но чувствую я себя прекрасно.

— Ты провёл ночь с Белль и Элис, знаю.

— Почти всю, но как ты узнал? Ты ведь не следил за мной? или следил.

— Нет, но у меня есть друзья-товарищи — нищие. Попрошайничество развивает внимательность.

Джо кивнул… «Секретная армия Стерна. У некоторых есть танки, у некоторых монахи, у Стерна — нищие.»

Стерн продолжал:

— Мне так же сообщили, что утром ирландец устроил в Каире ужасный переполох. Чуть ли не бунт.

— Было дело, — Джо глотнул арак. — Пока при памяти: я что хотел сказать… То письмо, что ты написал мне о смерти брата. Это прекрасное письмо, Стерн, и я не забуду твоего участия.

Брат был человек своеобразный, себе на уме. Но знаешь, я спрашивал о его смерти у Блетчли, и он дал мне понять, что ты специально ездил на Крит, чтобы узнать, что случилось с этим О`Салливаном. Это правда?

Стерн неловко пошевелился.

— Может быть.

— Ты сделал это или нет?

— Я ездил, да, — сказал Стерн.

— Спасибо. — Джо поковырял в носу и прилепил козявку к скамье. — А как насчёт Блетчли?

— Он мне нравится. Он порядочный человек.

— Ты ему доверяешь?

— Он делает свою работу; да, я ему доверяю.

— И теперь его работа — это мы?


В ответ Стерн протянул руку и коснулся руки Джо.

«И тишина, — думал Джо, — и мёртвые с косами стоят.»

— Ну хрен с ним, — сказал Джо, — Есть ещё одна вещь, которая меня беспокоит. Эта вывеска над дверью!

Стерн повернулся взглянуть, потом заговорил, словно издалека:

— «Панорама» раньше была недорогим рестораном на открытом воздухе над рекой. Облюбованная драгоманами веранда, ограждённая решётками с виноградными лозами и цветочными горшками, и бассейн с утками, и клетка с павлинами, и крепкое тёмное вино в кувшинах, и огромные блюда с пряной бараниной… Столетие назад трое молодых людей взялись проводить там долгие воскресные дни, есть, пить, общаться, и им это так понравилось, что стало для них традицией, как для врача и его друзей тридцать первое декабря и баня.

— А, так вот о какой панораме речь. Я слышал об этом ресторане, но не знал его названия. И трое молодых людей — это твой отец, Стронгбоу, и Менелик, и Коэн, который позже стал широко известен как сумасшедший. Трое молодых людей каждое воскресенье отправлялись в ресторан, прежде чем отправились каждый в своё путешествие. И они возвращались в «Панораму» целых четыре десятилетия, и это был легендарный сорокалетний разговор на берегу Нила.

— Да, — размышлял Стерн, — это продолжалось сорок лет, пока мой отец не стал арабским святым. Но подойдя к концу своей долгой жизни он решил, что хочет увидеть Менелика в последний раз. Коэн к тому времени уже умер. Отец отправился из Йемена в Каир и, в один воскресный день незадолго до Первой мировой войны, он и Менелик пришли в старый ресторан.

— И они нашли эту вывеску?

— Да, — сказал Стерн. — Эту вывеску и пустое место.

Джо тихонько свистнул.

— Так как они тогда поступили? Пошли искать другой ресторан?

Стерн покачал головой.

— Нет, они никуда не пошли. Они были слишком стары, чтобы пить, и слишком стары, чтобы вкусно жрать, и знали они друг друга так хорошо, что не было смысла даже говорить. Так что они просто сели на пустыре, прислонились к вывеске спиной и весь день наслаждались видом. Время от времени один из них посмеивался над воспоминаниями, которые приходили ему на ум, и так прошёл день. Потом, когда солнце начало садиться, они встали и ушли, Менелик вернулся в свой саркофаг, отец — в свою палатку в Йемене. И так они попрощались с девятнадцатым веком.

Джо очень тихо свистнул.

— Ну это прямо как в сказке, — сказал он. — «И после сорока лет честных, хриплых разговоров на берегу Нила, глубоко под землей висит приглашение в сказку.»

Удивительно, как такая необъятность круговорота времени может уместиться в столь краткой легенде.


И панорама действительно двигалась… и конечно, так было и есть.

* * *
Стерн помрачнел.

Тяжело поднялся на ноги и начал расхаживать по склепу, не обращая внимания на Джо и всё остальное, его глаза лихорадочно бегали, догоняя какой-то мираж.

Джо зачарованно смотрел на него, встревоженный внезапным превращением Стерна.

«Див, как есть див. За ножик бы не схватился.»

Джо тихо сидел, разглядывая лицо Стерна, исхудавшее до кости. Жёсткие плети истончившихся рук. Лицо человека, которого всегда преследовал голод, безжалостный неутоляемый голод, зовущий за горизонт.

Здесь, сейчас, Стерн был нищим. «Он настоящий нищий, — пришёл к выводу Джо. — У Стерна это не просто маскировка. Сейчас он, — в лохмотьях, хромающий, — тот самый нищий духом человек.»

Стерн был одновременно многими людьми во многих местах, поистине всеобъемлющим и изменчивым демоном, который отважился так глубоко проникнуть в глубины человеческой души, что каждый звук, который он слышал там, давно стал лишь отголоском стука его собственного сердца. Странное и загадочное присутствие его коснулось жизней многих людей.

Джо знал нескольких таких. Одного или двух в Иерусалиме, одного в Смирне, а теперь и в Каире.

И Мод.

Никто не был ближе к Стерну, чем она.

А сколько других людей было в других местах? Скольким людям помогли его участие и любовь? Сколько жизней отмечено встречей с ним…

«Беспокойная душа, — подумал Джо, наблюдая, как Стерн расхаживает туда-сюда. — Шило в заднице.»

Возможно, его душа задержалась на пороге святости.

Ведь, как говорил поэт, этот порог ужасен…

* * *
Стерн повернулся.

— Я должен выбраться отсюда. Я больше не могу здесь оставаться.

Джо поднялся на ноги.

— О`кей. Куда мы направимся?

Стерн на мгновение задумался.

— Есть одно место, куда я начал ходить много лет назад, ещё когда был студентом, арабский бар. Он маленький, в переулке. Там будет безопаснее, чем где бы то ни было. Это место недалеко от отеля «Вавилон», что хорошо — Блетчли не будет искать нас так близко от твоего дома.

— Чудно. И за прилавком там будет висеть старое треснутое зеркало.

— Да, зеркало, как в любом баре. Как ещё можно пить одинокому посетителю, если вдруг бармен — трезвенник.

— Это да. Идём?

— Только дай мне минутку.

— Конечно, — сказал Джо, — я пока осмотрю чудесный печатный станок Ахмада. Кто знает? Может, после того, как мы с тобой уйдём отсюда, никто больше не увидит эту волшебную машину. Склеп запросто может остаться запертым навсегда, и тогда придёт конец греческим лекам и албанским драхмам и Балканской реальности в целом. Кто может знать, а вдруг?

Джо, болтая чушь, краем глаза видел, что Стерн рванул в другом направлении, присел на корточки у столика со свечой, сгорбился и сосредоточенно зашебуршил чем-то. Перед ним на столике лежал открытый чорный футляр.

«Боже милостивый, — подумал Джо. — Морфий.»

Джо зажмурил глаза и принялся вертеть ручку печатного станка, заваливая пол купюрами «Банка приколов Ахмада».

ДВИЖУЩАЯСЯ ПАНОРАМА.

«Боже, помилуй Стерна, — тихонечко шептал Джо. — Он так старался, он давал и давал, а теперь ему просто больше нечего дать. И когда придёт время, пусть ночью на пустыню спустится вихрь, и пусть благословенная тишина рассвета будет на песках, где сотрутся его следы. А до того — дай ему покоя, всего лишь чуть-чуть мира перед концом…»

— 18.2 — Бар

* * *
Опять арабский бар, сейчас с посетителями.

Стерн и Джо сидят за стойкой, в пол-оборота к треснувшему тёмному зеркалу.

«Теперь мне с первого раза нужно сделать всё правильно, — думает Джо. — Нужно коснуться разных тем, а у нас не так много времени, так как начать? Я должен помочь Стерну поверить в себя.

Зеркало. Зеркало… Видит всё, слышит всё, а кому и что оно скажет?»


Джо усмехнулся и обвёл рукой бар.

— Так это твой тайный мир, Стерн? Это то место, о котором ты мечтал в юности? Дрянное освещение, конечно, годится для мечтаний. Лучше-то мы не нашли. А ведь нам придётся провести здесь наши последние часы.

И говоря о полутьме, Стерн, есть кое-что, что давит на меня всё больше и больше с тех пор, как я приехал в Каир. Это связано с тем фактом, что каждый человек играет роль секретного агента, в какой-то степени. С собственными предательствами и собственной личной преданностью и собственным секретным кодом, скопированным с частного хостинга — семьи. И с обычным статусом в этом мире, — не отличающимся от моего собственного в Каире, — транзитным.

Вот Ахмад, например. Когда вы смотрели на него, то видели только молчаливого меланхоличного человека, раскладывающего пасьянс или клюющего носом над газетами. Но когда он открывал секретную дверцу в свою тайную пещеру… ну, целый мир внезапно оживал прямо у вас на глазах.

Мне посчастливилось мельком заглянуть в этот частный мирок. А для других людей Ахмад останется тем, кем казался, молчаливым странноватым человеком, о котором и вспоминать не стоит.

Тайная пещера Ахмада содержит его секретный инвентарь. Старый помятый тромбон, скажем, служил ключом к коду Ахмада, оживляя забытые мелодии. А картонный чемодан со стихами — это «чёрный ящик», сохраняющий воспоминания, расшифровать которые мог только Ахмад.

Так что мне кажется, что в толпе нет обычных людей, и нет невинных в игре жизни. Мы все — двойные и тройные агенты, — этакие паучки, — со своими источниками информации и незаметными нитями контроля, пытающиеся плести тайные сети чувств и действий…

Ахмад? Малоподвижный молчаливый бесчувственный человек? Ахмад? Этот красноречивый поэт-романтик?

Хранитель мифического потерянного города.

Нет, Ахмад был совсем не тем, кем казался. И мы все маскируемся, Стерн. Нами управляет пробитая в детстве, в пору взросления, перфолента. И мы защищаем источники нашей силы и храним их в тайне друг от друга.

И не является ли предательство, как сказал Ахмад, самой болезненной раной из всех, а самоотречение самым худшим видом предательства? Единственный грех, который мы никогда не сможем простить себе, и потому единственный грех, который мы не способны простить другим.

И этот метод секретного агента используют все, — из страха, я знаю, — из страха, что другие могут обнаружить, кто мы на самом деле. Нас настоящих.

Но мы-то с тобой не боимся, Стерн. Так что же в нас истинное… какая часть нашего «я» выводит нас за пределы очевидного сходства с другими и сближает с той фигурой, о которой мы говорили ранее, Кто этот таинственный незнакомец, который появляется в зеркале за стойкой бара, когда мы задумываемся в одиночестве, и смотрит… Кто этот незнакомец и почему так трудно быть одиноким?


Стерн пошевелился, потягивая напиток. Улыбнулся.

— Ну, я полагаю, другая часть хранится в том самом зеркала за стойкой; память образов и голосов. Когда ты смотришь на это зеркало, ты видишь там только меня и себя. А я, так как прихожу сюда с давних пор, вижу там много людей.

«Ага, — подумал Джо. — И медленно тянем рыбку…»

— Так скажи мне, ты видишь там первую женщину, которую когда-либо любил?

Стерн опустил глаза.

— Да.

«Вот оно. Опять всё упирается в бабу, мне даже немного скучно, — подумал Джо, — И теперь Стерн слушает эхо и напрягается, чтобы услышать начало. Медленно, шёпоты из глубины…»

— Ты можешь её видеть, Стерн? Интересно, как её звали.

— Элени.

— Ах, какое прекрасное имя! Имя из древних времён, несущее красоту для всех и особенно для Гомера, который пустил из-за неё в плавание добрую тысячу кораблей.

И где ты влюбился в неё, и кто она была?

— Это было в Смирне. Она была из старой греческой семьи денежных мешков. Мы поженились. Это было очень давно.

Джо был поражён. Он и не знал, что Стерн был женат.

— Расскажи?

— Это было, когда я впервые вернулся из Европы, и только начинал заниматься революционной деятельностью. Мы полюбили друг друга, поженились, и какое-то время всё шло чудесно. Но моя бродячая жизнь, наша молодость — возникло недопонимание, начались ссоры… Она бросила меня, вернулась, а потом ушла навсегда.

— Где она сейчас?

— Умерла. Она умерла много лет назад.

— Получается, молодой?

— Так и есть, — прошептала Стерн. — Слишком молодой.

— А от чего, болела?

Стерн беспокойно повернулся и посмотрел на Джо.

— Я не уверен. Проглядел небесные знамения.

Стерн резко отвернулся от Джо и пристально посмотрел в тёмное зеркало. Поднял руку и потянулся к зазеркалью, словно пытаясь что-то нащупать.

— Не у всех получается, — прошептал он. — Не все могут…

* * *
Он был в Афинах, когда услышал, что Элени умирает. Она бросила его во время Первой мировой войны, бросила его и Смирну и уехала жить в Италию. Она ненавидела войну, убийства и, значит, работу Стерна, хотя именно её дядя, Сиви, вовлёк Стерна в это грязное дело.

Много лет спустя, в Афинах, Стерн случайно встретил их общего знакомого, который недавно видел Элени.

— Боюсь, для неё всё кончено, Стерн. Элени спивается, разговаривать с ней бесполезно; долго так продолжаться не может. Она убивает себя.

А год назад Стерн сам стал наркоманом, хотя ещё не признавал этого — шёл период отрицания.

В ту ночь в гостиничном номере отеля думая об Элени, он признался себе, что зависим — начался период принятия, смирения с судьбой. В ту ночь он разобрал себя на запчасти и сложил обратно, так было надо.

Потом помолился, как сумел.

Он вспоминал, какой красивой была Элени, когда они впервые встретились на вилле Сиви у моря. И долгие ночи любви той первой весны и лета и осени и зимы. Нежность, волнение, «я туда попал?» — вот это вот всё.

Своеобразная молитва-послание к Элени. Возможно, однажды Элени тоже сможет вспомнить времена их чудесной любви.

Стерн вернулся к самому началу, в один весенний день в Смирне перед Первой мировой войной…

* * *
Солнечный день. Двое влюблённых, наебавшись и пообедав, бродят у гавани. Заходят в маленькое кафе, пустынное в этот час сиесты. И садятся за маленький столик в тени, под дуновения ветра с воды, в окружении тёплых красок брусчатки и парапета на голубом фоне.

Внезапный звук «шлёп!». Элени и Стерн поворачиваются, и рядом видят…

Увлечённые любовью кошки соскользнули с крыши и упали, рухнули на булыжники. Кот недвижим. Кошка пытается приподняться на передних лапах; задние, видимо, отнялись. Она тихо хрипит.

Стерн встаёт и, пошатываясь и спотыкаясь, бредёт прочь — заблевать небольшой сквер. Элени бежит за ним, обнимает и крепко прижимается…

Романтика.

* * *
Да, Стерн всё это помнит и носит в себе. Однажды он даже представил Элени будто тульпу, и она смотрела на него, как живая, и они снова были молоды и влюблены, и мир раскрывался для них. И они будут вечно идти по берегу Эгейского моря, с вином…

И морфием, ага.

Что-то вроде молитвы в течение той долгой Афинской ночи. Яркие и тёмные моменты любви, счастья и печали…

Стерн надеялся, что его шёпот дошел до Элени и хоть как-то укутал её, когда тьма сгустилась и конец её приблизился.

И воззвание помогло, потому что вскоре после этого Элени, напевая «Кто может сравниться с Матильдой моей…», скатилась по лестнице с третьего этажа на первый и свернула шею.

* * *
Джо покачал головой, ошеломлённый откровением Стерна.

— Как-то всё это трудно принять, — сказал он наконец. — Я просто никогда и не думал, что у такого, как ты, может быть жена.

Стерн, возёкая по стойке левой рукой, нащупал свой стакан искалеченной правой ладонью.

— Ну, это было давно. Мы никогда не избавимся от общего, — с данным судьбой человеком, — прошлого; но мы продолжаем жить, как можем, если можем. И это не вопрос: мужик-не мужик или «что, больше-то женщин нет?». Я не знаю, что решает такие вещи. Люди придумывают всевозможные ответы про «вторые половинки» и плетения судьбы, но меня они не устраивают; бог весть. Элени была прекрасным человеком, вот и всё.

Она могла бы дать миру так много, и была не слабее, чем остальные, так почему это случилось с ней?

— Да, — сказал Джо, — вечные непонятки.

— И что это вообще за чувство? — спросил Стерн. — Вера в то, что во всём есть смысл, в провидение.

Стерн опять повозёкал рукой по барной стойке.

— Я всегда завидовал людям, у которых есть эта вера, но у меня её нет. Жизнь представляется мне хаотичной, и только в ретроспективе обретает, вроде бы, осмысленность. Конечно, это может означать, что я просто тупой.

Мне, однако, приятней думать, что осмысленности нет, и поиск её — это потребность мечтающих существ. Нас.

Стерн пожал плечами.

— Когда мы оглядываемся назад, — сказал он, — мы понимаем, что нашу жизнь определили некоторые поворотные моменты, случайные в том числе.

Я свернул не туда.

* * *
Стерн достал из кармана потёртый ключ Морзе и принялся пристраивать в равновесии на кончике пальца.

Джо улыбнулся.

— Кусочек прошлого всё ещё путешествует с тобой?

— А?

— Ключ.

Стерн посмотрел на гладкую металлическую полоску, отполированную до мягкого блеска жиром кожи и кожей его пальцев.

— Я и не заметил, что вынул его. Кажется, я отвлёкся, или, лучше сказать, расслабился. Впервые с начала войны.

Джо кивнул. «Это и хорошо, и плохо, — подумал он. — Хорошо потому, что он оглянулся назад. Плохо потому, что он сдался.»

Стерн прищурившись смотрел на ключ, как будто пытаясь что-то услышать, потом убрал его.

— Нет никаких неодушевленных предметов, — пробормотал Стерн. — Всё вокруг постоянно шепчет, просто у нас нет времени слушать. В пустыне всё по-другому. В пустыне у тебя есть время, и ты слушаешь долго и упорно; особенно, если от этого зависит твоя жизнь.

Джо наблюдал за ним.

— К чему эти мысли, Стерн?

Стерн нахмурился, елозя на стуле.

— Я не уверен. Наверное, я думал о доме, о том, что это понятие значит для тех, кто потерял свой дом из-за войны… Я понимаю их. Можно привыкнуть быть вдали от дома. Можно даже и не вернуться, если придётся. Но есть огромная разница между этим и отсутствием дома вообще.

— Я понимаю, о чём ты говоришь, Стерн, но никогда бы не подумал, что ты считаешь себя бездомным. Ведь, куда бы ты ни пришёл, ты можешь выдать себя за местного. Более того, за человека любого общественного положения.

Джо улыбнулся.

— В конце концов, ты не всегда был нищим в лохмотьях. Насколько я помню, некоторые другие твои воплощения бывали даже величественными.

— Я могувыдать себя за автохтона. Но будучи один ощущаю, что место не моё.

— И это возвращает нас к чужаку на базарах и в пустынях, одиноко бредущему и среди шума, и среди тишины. Что всё это значит, Стерн? К чему эти мысли сегодня, и что за неодушевленный предмет ты имел в виду двумя абзацами выше?

Стерн нахмурился, пошевелился.

— Ковёр. Я думал о ковре.

Джо наблюдал за ним.

— Ковёр. Просто ковёр?

— Да. Ковры напоминают мне о доме. Большая часть моей жизни прошла в таких местах, как это; голые комнаты с голыми полами и почти без мебели, не места для жизни. Это всего лишь мелочь, одна из тех, о которых мы почти никогда не задумываемся. Одна из тех материальных деталей, которые много говорят о нас; странно.

Например, твоя красноватая шляпочка, Джо. Та, которую ты носил в Иерусалиме. Она сохранилась?


— Да.

— Она у тебя здесь, в Каире?

— Да.

— И ты её носишь?

— Я надевал её, когда в отеле «Вавилон» видел мир с помощью чудесного дара лиц и дара пьяного языка Лиффи. И когда сидел с Ахмадом во дворике отеля, в нашем крошечном оазисе, и слушал вместе с ним песни звёзд, как сказала бы Гвинет Пэлтроу.

— Зачем ты её надевал, Джо?

— Привычка, я полагаю. Должно быть, мне просто в ней удобно.

— И неудобно иногда тоже?


— О, да. Годы меняют людей. Воплощения приходят и уходят; и не всегда мне легко вспомнить, где побывали эти «другие» в моём теле, и что они делали, и что им в то время казалось важным. Конечно, некоторые их действия стали решающими.

И не говори мне, что надо меньше пить; «Судьба играет человеком…

Так это то, что ты имел в виду? Что моя красная шерстяная шляпа — это способ напомнить себе, что и пацан с ружьём на холме в Южной Ирландии, и одержимый игрой в покер молодой человек в Иерусалиме, и знахарь индейцев хопи, и агент контрразведки, известный как „армянин Гульбенкян“, — все эти странные типчики, — каким-то неясным образом связаны?

Более того, что все они выросли из мальчика, который провёл свое детство, мотаясь в рыбацкой лодке по приливам у островов Аран? Что все эти парни, несмотря на прошедшие годы, сохраняют что-то общее? А именно меня, потому что они во мне?

Ты это имел в виду?


Стерн засмеялся.

— …а человек играет на трубе». Помянем.

Да, ты нашёл способ выразить это, Джо — протяжённость во времени. Что-то вроде этого я и хотел сказать.

«Конечно, — подумал Джо, — что-то вроде этого, но что именно? О каком ковре ты думаешь и почему? Вся Европа потеряла ковёр под ногами, но ты явно имеешь в виду один конкретный…»

— Ну конечно, — сказал Джо. — В этом смысле ничто не будет неодушевлённым. И старая шерстяная шляпа, и блестящий ключ Морзе, если прислушаться, расскажут свои истории.

Андерсен, вон, их записывал.

Но ты говорил о голом полу, ковре и бездомности. А мне кажется, что тот, кто вырос как ты, в юрте, не должен обращать внимания на полы.

Итак, раз ты задумался об этом сейчас, то где был этот голый пол?

А, пока при памяти, я всё хотел спросить, Стерн… Ты пил верблюжью мочу?


— Да.

— И как оно?

— Ну, не медовый кадавр, но типа того.

— Ага, спасибо. Теперь ответь на половой вопрос.

— В Смирне.

«Тогда это должно быть связано с Элени, — подумал ясновидящий Джо. — Или с её дяде-тётей Сиви, которое втянуло Стерна в игру в контрабандистов.»


Стерн продолжил:

— На вилле Сиви, в спальне для гостя, которую он всегда выделял мне, когда я у него останавливался. Длинная комната с высоким потолком, высокими французскими дверями и небольшим балконом с видом на гавань. После того, как Элени ушла от меня, я часто проводил на этом балконе сначала утро, когда гавань оживала, а затем поздний вечер, когда только случайный путник мог ковылять вдоль набережной. Мне нравились тишина, покой, Новый Свет утра и Старый Свет звёзд. Гавани всегда завораживали меня кораблями, прибывающими издалека и уходящими в неизвестность. Любое путешествие под солнцем мыслимо, каждый пункт назначения в мире возможен.

Стерн улыбнулся.

— Это что-то древнегреческое во мне — влечение к тому, что лежит за горизонтом. Или что там может лежать, если ты посмеешь искать.

— И греческое тоже, Стерн? Быть англичанином, арабом и йеменским евреем недостаточно для тебя? Ты хочешь сродниться и с греками?

— Почему бы и нет, — сказал Стерн. — В любом случае, в этой части света сохранилась часть Древней Греции. В конце концов, греки были теми, кто ходил повсюду; и за пределы. Свет. И море. Основное — тот удивительный свет, который заставляет вас думать, что вы видите бесконечность. Это тянуло греков всё дальше и дальше. И не только по поверхности Терры. Их интересовало то, что лежало за пределами — сущность вещей. Душа стала их морем, и путешествие никогда не заканчивалось. Возвращение домой в Итаку было лишь предлогом для Одиссеи, важным считалось само путешествие. Гомер видел это.

— Гомер, Стерн? Он родился в Смирне. Но ты начал с балкона, — лез в душу хитрюга Джо.

Стерн нахмурился.

— Спокойное место на поверхности, — сказал он, — но душа моя не была в мире. Элени бросила меня навсегда, и я ещё не привык. Без Элении и Смирна для меня была пуста. Пока я был в отъезде, путешествовал, всё было не так плохо. Но всякий раз, как я возвращался в Смирну чтобы увидется с Сиви, я мог думать только об Элении. Каждый обоссаный угол городских домов хранил память о ней; и куда бы я ни посмотрел — везде видел её…

Я не контролировал это, не мог преодолеть. В Смирне потеря Элении давила меня, просто рвала душу. Всё, что я хотел делать, когда был там, — это прятаться под одеялом. Сиви попытался помочь, но не мог — я ведь не голубой. Дни пугали меня, особенно солнечный свет в ясные дни… Солнечный свет Гомера. А ночами бывали по-настоящему чорные моменты, когда ничто не имело значения, и казалось совершенно разумным просто закончить всё это… просто закончить это. Конец всему…

Бывало, намылю верёвку, но как подумаю, что Сиви потом возьмётся обмывать меня, в говне…


Стерн замолчал и наклонился вперёд, пристально глядя в тёмное зеркало.

— 18.3 — «Валет теней» под ковром

* * *
Конец декабря. Одна из последних ночей того тёмного года, когда Элени ушла от него навсегда.

Стерн только что вернулся в Смирну, чтобы провести каникулы и отпраздновать с Сиви крещение. Сиви каждый вечер старался устроить какое-нибудь мероприятие, чтобы Стерн не оставался один.

Но в тот вечер друзья пригласили Стерна на ужин, так что Сиви отправился в театр. Стерн смог провести в доме своих друзей всего несколько часов, прежде чем мужество покинуло его и он вернулся на виллу.

В ту ночь он был странно спокоен, и, — когда сидел на балкончике, глядя на огни на воде и слушая звуки моря, — к нему естественным образом пришло решение. Никакого драматизма. Напротив, решение казалось Стерну разумным и обыденным. Начинался Новый, бессмысленный без Элени, год.

Стерн зашёл в комнату, взял пузырёк с таблетками и проглотил их одну за другой, без воды. Затем набулькал стакан виски и сел на край кровати насладиться напитком. Закурил сигарету.

Поступок, вызванный невыносимым отчаянием?

Нет, вовсе нет. Стерн был спокоен. Привычные выпивка и сигарета перед сном. Всё как обычно, только на этот раз он не проснётся.

Стерн глядел через открытые французские двери на гавань, не особенно и грустный. Какое облегчение! «Покойся с миром». На волнах гавани качался мягкий свет, тихие голоса живых доносились из темноты и нежная ночь обнимала Стерна…

«Это так просто», — думал он, затягиваясь дымком.

Важные решения всегда просты, в отличие от мелочей; попробуй, вон, выбери и наклей обои. Смерть утешает, смерть — это мир, а вот жизнь — увы…

* * *
Дальше провал в памяти, а на следующее утро Стерн, язви его ети! — проснулся. Сиви, вернувшись из театра, обнаружил Стерна у кровати стоящим воронкой кверху, с мордой в блевотине. Сиви сразу догадался, что произошло, сделал Стерну клизму и, позвав домработницу, с её помощью затолкал его под холодный душ. Затем, держа Стерна под-локоток, больше часа водил по комнате туда-сюда. И только потом, когда опасность миновала, позволил лечь спать.

Экономка рассказала об этом Стерну на следующий день, когда он расспрашивал её: видела ли она его пипиську. Что касается Сиви, то он вёл себя как обычно — весело смеялся и шутил, пытаясь совратить мужика.

Но всякий раз, когда Стерн возвращался в Смирну и заходил в свою спальню на вилле Сиви, он поднимал угол нового ковра рядом с кроватью и смотрел на пятно на половицах, несмываемое пятно, сделанное его рвотой — прошлой жизнью, вышедшей из него, чтобы он мог существовать дальше.

* * *
— Я обычно закрывал дверь, садился и глядел на пятно, пытаясь найти какой-то смысл в этой карте моей жизни. Но, как ни старался, разводы ни во что не складывались. Люди, занимаясь самовнушением, в форме облаков и то видят гораздо больше.

Сначала мне тяжело было находиться в комнате из-за пятна. Оно стыдило и пугало меня. Я постоянно помнил, что оно там, под ковром, и очень осторожно обходил это место. Но через какое-то время я однажды обнаружил, что стою на нём… Это и обрадовало меня, и огорчило потому, что означало, что я научился жить с пятном.

Психика делает то, что должна делать, когда что-то ужасное становится повседневным спутником. Делает, чтобы человек выжил, забыл…

Но была у меня и другая причина для грусти: всякий раз, когда я оказывался на этом пятне, я вспоминал и о своём детстве; пыльный Йемен, как далеко от него я забрался!

А куда?

Я стоял рядом с кроватью в комнате чужого дома, рядом с открытыми на шумящую гавань дверями… Но почему именно эта гавань и эта комната?… Я задал себе вопрос — где ты?

Ответ не радовал… Я был где угодно. Я стоял на карте, которая была мной, моей жизнью, островом сокровищ.

А был просто где-то… не на своём месте.


Стерн отвернулся от зеркала.

— Что касается попытки самоубийства, первой попытки, то она заставила меня задуматься о многих вещах. Что она значила? что я узнал о себе, и о человеке, и о Сиви.

Сиви был мудр.

Его поведение наутро, — как будто ничего не случилось, — позволило мне продолжать жить…

Столь глубокая мудрость хрупка, ей часто невозможно принять жестокость жизни, побороть внутренние страхи. Вот Сиви и сошёл с ума… Но это другая история, ты знаешь.

И тогда я понял, как сильно мы стараемся не расти. Как отчаянно хотим сохранить в сердце детскую уверенность в завтрашнем дне, чтобы храбро смотреть на мир.

«За себя бы говорил, — подумал Джо, — не все такие инфантильные, как мы с тобой.»

У нас не получается принять мир, — продолжал Стерн, — нет понимания. Вместо этого есть песчаные замки детства, к которым в молодости мы пристраиваем башню или две, и вал или ров попозже. А своим детям передаём те же самые пустые мечты о розовом рае.


Стерн нахмурился.

— Отчего мы не понимаем, что глупо цепляться за вещи, за сохранение порядка вещей? И что на самом деле нет никого более реакционного, чем революционер?

«Не понял», — подумал Аськин.

— Человек, который жаждет порядка, оправдывает насилие, убийства и репрессии.

Изображения, — сказал Стерн, — …вещи, которые мы представляем. Эти сонмы эфирных чудес и ужасных чудовищ, рождённых нашим непостижимым воображением. А ведь: «Не сотвори себе кумира»! Вера во всё и ни в что — проклятие нашего века.

Мы усердно играем благочестивых отшельников, которые отказываются видеть и делать реальное, и отказываются слушать эхо того, что было до нас. Наше высокомерие так огромно, что мы даже меняем прошлое, — просто словами, просто учебниками, — и это выглядит жалко.

Но мы знаем гораздо меньше, чем думаем, о свободе воли и ответственности человека и его вине. Мы, в нашем высокомерии, реализуем предположения, которые требуют сотен тысяч погибших, миллионов пострадавших. Наш век хочет жертв… и хуже того, это, кажется, нужно.

«Да ты охуел?!»

Ты сейчас наверняка подумал, что я ****утый. Объясню: наша вина сегодня так велика, что мы обязаны практиковать масштабные гекатомбы.

Ради чего? Почему мы чувствуем вину настолько неумолимо, что она заставляет нас вознести Гитлера и Сталина? чтобы они устроили нам бойню. Свобода настолько тяжела, что мы создаём концентрационные лагеря и целые политические системы, которые есть ни что иное, как тюрьмы народов. Огромные нечеловеческие машины обрабатывают человеков, делая «человека будущего».

Мы боимся свободы, мы превращаем мир в огромную исправительную колонию.

Мы отчаянно жаждем вернуть порядок животного царства… наши утраченные невинность и невежество.

Революция. Мы даже не можем понять, что это такое, и к чему она ведёт. Мы говорим, что революция означает «изменение», но это намного больше, намного сложнее, и, да! намного проще.

Это похоже на перемену от ночи ко дню, на вращение Земли вокруг Солнца. И вращение нашей звезды вокруг непознаваемого центра; вместе со всеми миллиардами звёзд, галактиками и самой Вселенной. Изменение вечно и в действительности нет ничего, кроме революции. Всё движение — это революция, как и время. И хотя законы этого движения невероятно сложны и находятся вне, результат их воздействия на нас прост. Для нас всё очень просто.

Мы пришли к рассвету только для того, чтобы увидеть, как он превращается во тьму. И мы переживём тьму, чтобы познать свет… И опять, и опять!

Революция… Верить в человечество? или в умирающих богов, и богов, которые терпят неудачу?

Невинность — вот источник нашего греха, нашей надежды и нашего проклятия. Из невинности рождаются и добро, и зло; и жить с этим — наша судьба. Ибо Бог, который есть, и все боги, которые когда-либо были и будут — они внутри нас, видят нашими глазами и слышат нашими сердцами и говорят нашими языками… Я знаю. Я, как и любой…

* * *
Стерн замолчал. Мышцы на его лице напряглись, глаза беспокойно метались.

«В его голове, — подумал Джо, — сейчас наверное гудят сирены, хлопают сигнальные ракеты, гремит стрельба. Человек выглядит так, когда слишком долго находится в осаде.

Шок, человек хочет спрятаться, залезть в ракушку, — сказал бы врач.

Душа болит, — сказал бы Лиффи.»

Джо положил руку на руку Стерна.

— Знаешь, когда я недавно сказал про Ахмада и Дэвида, меня удивило, что ты так спокоен. Но я напомнил себе, что мы с тобой за минувшие семь лет прожили очень разные жизни. Моё время прошло в тишине, и не мне тебя учить, как принимать смерти близких.

В вопросах чувств люди склонны думать, что другие должны относиться к своим проблемам так, как они относятся к своим; это попытка привести окружающих к собственным размеру и форме, к общему знаменателю. Человеческая природа… Удобно было бы стандартизировать людей; чтобы их понимать, а значит — контролировать. Так что я должен постоянно напоминать себе, что ты живёшь в своей пустыне, с собственными кровавыми правилами.

Смерти друзей — это плохо. А что ещё хуже? для тебя.

— Звуки, которые издают люди, — прошептал Стерн. — Звуки, которые они издают, когда лежат разорванные и умирающие. Это то, к чему никогда не привыкнешь, и если один раз услышать, то уже не забыть.

— Да. Но чему удивляться в той ничейной стране, в которой ты живёшь всю свою жизнь.

А ведь большинство людей никогда такого не слышали. Самое паршивое, что за свою жизнь слышит большинство людей — это нытьё, всхлипы и оправдания; типа «не виноватая я». Не тот животный звук из глубины…

Ты помнишь наш разговор, что выдаваемые в народ абстракции — это проекция авторского «эго»? Склонность переносить личное на общее.

Вот почему Маркс, скажем, — который, посидев и поразмыслив, предвидел будущий взрыв в низших слоях общества как научную необходимость, — страдал запорами? «Историческое движение сдерживаемого кишечника объективно определяется бурлением диалектического горшочка.» Ты помнишь это высказывание?

Стерн взглянул на Джо и отвернулся.

— Звучит знакомо, — пробормотал он.

— Я так и думал, потому что это твои слова.

— Мои?

— Да. Ты выдал это однажды ночью, когда мы сидели в Иерусалимском баре за топливом для ламп. В ту ночь, как и сейчас, я напился до чёртиков. Тоже называлось «арабский коньяк». Ну как эти два столь далёких понятия собрались вместе?

Поговорим о противоположностях. Арабский коньяк? Арабконьяк? На слух это вызывает революцию в голове, настоящую революцию, не говоря уже о суматохе в желудке.

Но да, ты сказал это однажды, а Ахмад совсем недавно повторил. Насколько я помню, ты цитировал своего отца.


Стерн беспокойно заелозил на стуле и жестом попросил бармена наполнить стаканы. Джо с улыбкой коснулся руки Стерна.

— Но я не могу отпустить тебя слишком легко, Стерн, не так ли? Я имею в виду: с чувством, что ты потерпел неудачу. Я помогу тебе. Давай пока оставим Маркса и войну в стороне. «Скажи мне что-нибудь, скажи». Когда ты был молод, ты когда-нибудь думал о том, чтобы уйти в пустыню, стать отшельником, как, в конечном итоге, сделал твой отец? Или что-то в этом роде? Быть одному легче, чем иметь дело с людьми.

Стерн выглядел удивлённым.

«По крайней мере, я его расшевелил», — подумал Джо.

«Что у нас за мода? пить без закуски», — подумал Стерн.

— Нет, — сказал Стерн. — никогда не думал.

— Интересно, почему?

Стерн посмотрел на лужицу, расплывшуюся по барной стойке.

— Недостаточное ощущение вины. Мой отец искал пустыню. А я там родился.

— Хорошо. Итак, мы говорим о сожалении. Всё обернулось не так хорошо, как ты надеялся.

Стерн вздрогнул.

— А? Что, во имя всего святого, ты имеешь в виду, Джо?

— Обернулось ужасно. Наихудшим образом. И всё же то, что ты сделал за последние несколько лет, в сто раз больше того, что делает большинство мужчин за всю свою жизнь. И не спорь. Жаль только, что мало людей знает об этом. Блетчли, Белль, Элис, и я, и Мод, и Лиффи в какой-то мере, и некоторые другие, мне неизвестные. Немногие, в лучшем случае — горстка; и им нельзя поделиться с другими. Может быть, шепчут самим себе, — грустное соло, — и смотрят вдаль.

Тебя это не беспокоит? хоть чуть-чуть. Это было бы вполне естественно.

Стерн провел пальцем по лужице, очертив круг.

— Да, — сказал он. — Беспокоит, наверное.

— Ну конечно, Стерн, почему бы и нет. Любой хотел бы знать, что оставил после себя что-то стоящее, нечто большее, чем золото и недвижимость, что-то осязаемое сердцем.

Тем не менее, любой другой человек мог бы гордиться собой, если бы сделал то, что ты. А ты даже не считаешь себя достигшим многого.

Джо положил руку на руку Стерна.

— Скажи мне, почему ты заговорил сегодня о Сиви? Прошло много времени, десять лет с тех пор, как он умер, двадцать — с тех пор, как сошёл с ума. На первый взгляд, эти события выглядят более чем отдалёнными, чтобы сегодня вечером занимать так много места в твоих воспоминаниях.

Или оттуда берёт начало твоя «польская история»?…

Ахмад назвал это так, знаешь ли, и он имел в виду не только саму поездку. Возможно он о чём-то догадывался потому, что смотрел на вещи с дальней дистанции. И был уверен, что исток под песками времени…

Всё началось в Смирне?

— 18.4 — Бар \ Монолог Джо

* * *
Стерн рисовал круги.

«Подбадриваю, не помогает.

Нет смысла говорить голодному человеку, что он не голоден.

Вспышки и сирены, возможно, немного ослабли в его мозгу, но он по-прежнему ожидает следующего шквала огня. Он устал душой, это точно.»

— Стерн?

— Я думаю, это потому, что он многому меня научил. И потом, тот период в Смирне — Элени и Сиви, и чудесные времена, которые у нас были до… И Эгейское море. И я был тогда молод, и я был влюблён…

И всё вместе делало ощущения интенсивнее. Всё казалось яснее, чётче. Даже самые ерундовые события переживались всей душой.

— Ты о кошках?

— К примеру, да. Но потом начинаются перемены, и части перестают составлять целое… Как будто со стены осыпается мозаика. Мы с Элени отдаляемся друг от друга и видим ужасную боль в глазах другого, и ничего не можем с этим поделать. Мы оба беспомощны…

Элени ушла. И в Смирну пришла тьма, и массовые убийства, и Сиви съехал с катушек, и всё там для меня закончилось, и ничего не оставалось делать, кроме как продолжать жить.

— Н-нда, — сказал Джо. — А теперь весь мир — это смирна. Но ты не новичок в этой ночи, Стерн. Ты уже давно знаешь эту тьму.

Стерн смотрел на прилавок.

«Алло, центральная?», — подумал Джо, наблюдая за Стерном. Он ждал, и прошла долгая минута, прежде чем Стерн поднял глаза:

— Это правда. И иногда я могу оглянуться назад чуть отстранённо. В конце концов, жизнь всегда была почти такой же. Три тысячи лет назад на тех же самых берегах греки уже прошли через всё это, бушевали и плакали. А потом всё равно строили корабли, и отправляли их в плавания. По крайней мере, те, кто не заперся в клетке ужаса… В прошлом подобное происходило много-много раз. И много раз люди сидели, — вот так, как мы с тобой, — и один пытался увидеть страшное глазами Гомера, глазами эпоса, а другой пытался ему помочь.

Я знаю всё это, Джо, я знаю это. Просто порой бывает так…

Стерн медленно повернулся и посмотрел на Джо, и никогда еще Джо не видел таких усталых глаз.

— …просто иногда я не могу чувствовать равновесие, Джо. Слишком темно вокруг. И я просто не могу больше притворяться, что выход есть.

Это конец, Джо, ты понимаешь? Я оглядываюсь назад и не вижу, что сделанное мной хоть что-то значит…

«Слишком близко, — подумал Джо, — мы подошли слишком близко, чересчур. Отпустим чутка.»

— Ну, я знаю, я чувствую это в тебе. Ты слишком долго жил в бешеном темпе новейшей истории. Большинство людей проводит свою жизнь в других эпохах, бормочет, что «раньше было лучше». Животные консервативны, и мы предпочитаем делать всё так, как делали это в прошлый раз; потому что в таком случае больше шансов не накосячить. И я понимаю, что ты имеешь в виду, — застой, — и парадокс насилия, растущего из невинности, из песчаных замков.

Да, пророки углубляются в детство расы и превращают воспоминания в видения будущего, представляя публике прекрасный порядок воображаемого Эдемского сада.

И философы такие же сволочи.

У нас, похоже, вошло в привычку слишком много рыться в голове, не прислушиваясь к отголоскам извне и играя с идеями, как дети с игрушечной пирамидкой. Попробуйте это колечко, или другое, а если белое не идёт, попробуйте чорное; и если Бог не будет делать эту работу, попробуйте Гитлера и Сталина.

Слова, Стерн. Это просто слова.

Как будто, дав чему-то имя, мы дали ему место и поместили его в это место. Как будто повторение заклинаний может освободить нас. Как будто мы имеем дело не с людьми, с идеями…

Вот настоящая проблема, не так ли, Стерн? С идеями-то легче иметь дело, чем с живыми людьми, потому что идеи — это слова, их можно пронумеровать, определить и переработать по своему вкусу, назначить цвета и игровое значение, — пешка-ферзь, — и убрать в ящички.

Итак, мы имеем дело с идеями и притворяемся, что имеем дело с чем-то реальным. А Ленин-мумия, и Гитлер-будущая мумия тысячелетнего Третьего Рейха, — если Гитлер победит, — оба-два… под пирамидами черепов.

Резня, вот так сюрприз сюрпризов! на пути к замку из песка.

Н-нда. Мне нужно ещё выпить. Арабконьяк! бармен.

И поскольку люди такие, какие есть, мы выбираем путь игры с идеями, строительными блоками наших пирамид. Они так хороши для возведения нашей собственной Вавилонской башни! Чистые и простые линии, логически, — упорядоченным образом, — идущие вверх…

Причина, Стерн? Логика? Прикоснитесь к человеческой душе в любом месте, которое имеет для неё значение, и вы знаете, насколько разумный ответ ожидать. Крик! — вот то, что вы получаете, крик отчаяния и надежды.

Но мы притворяемся и делаем вид, что можем громоздить идеи одну на другую.

И люди убивают людей ради… Ради чего, Стерн?


— Джо, я…

— Нет, подожди, Стерн. Я проделал долгий путь, чтобы, смакуя запахи трущоб, выпить с другом немного лампового топлива. Долгий путь во времени и в пространстве, так что ты не жди, что я легко тебя отпущу. Я здесь, я настоящий, и тебе придётся иметь дело со мной. Со мной, Стерн.


Джо держал Стерна за руку и улыбался.

«Попался», — подумал Джо.

— И вот мы здесь; бар — лучшее место, чтобы расшевелить душу в тёмные часы войны. Мы вдвоем сидим недалеко от Нила и сокрушаемся о вечно говняном положении дел. Проходят века, вокруг всё меняется, и в тоже время — ничего не меняется в человеке. У древних египтян было что, тридцать династий примерно? И конец каждой из них — это конец эпохи. И каждый раз кто-то сидел над рюмкой и размышлял о постоянстве, о спирали истории.

Джо оглядел комнату, поморщился.

— Простой бар.

За исключением зеркала.

Думаю, я выпью ещё один бокал, даже если ты пока не готов. Но почему ты улыбаешься, Стерн? Потому что мы сидим здесь уже четыре или пять тысяч лет? И почему эта улыбка уступает место смеху?

Джо указал на зеркало.

— И что мы только что видели в этом старом фильме?…

Мы начали с голого пола в баре, потом добрались до морских пейзажей и до Гомера. А это привело нас к ковру в Смирне. И Элени, и Сиви…

Я имею в виду, Боже мой, Стерн, что это за история века, которую ты рассказываешь мне сегодня? Морфий, самоубийство, алкоголь, убийства, отчаяние, безумие… Что это? Что за история, ради всего святого?


Стерн улыбался своей странной улыбкой, лицо его выражало смирение.

— Возможно, ты видишь это яснее, чем я, Джо.

— Да ты хоть представляешь, что ты дал людям, просто будучи тем, кто ты есть? Помнишь слова Сиви в ту ужасную ночь в Смирне? Когда он бредил?

— Нет.

— Найди Стерна, — сказал он. Позови Стерна, — вот что твердил Сиви, сходя с ума. Вот к чему он тянулся по пути вниз. К тебе, Стерн, и разве ты не знаешь этого, чувак? Разве не знаешь, что ты всегда был нужен многим-многим людям?

— 18.5 — Бар \ граната из Австралии

Стерн хмурился и, борясь с усталостью, борясь с собой, рисовал пальцем круги.

А где-то снаружи в темноте подымалась суматоха… Крики, проклятия и пьяный смех — солдаты, выжившие в пустыне, радовались отсрочке от гибели или, что порою хуже, увечья.

Посетители бара нервно смотрели на потрёпанную «входную занавеску». Бармен тоже с беспокойством взглянул туда. И Джо обернулся.

— Что это там такое?

Стерн сказал, не поднимая глаз:

— Ничего особенного. Наверняка какие-то солдаты гулеванят в увольнительной; счастливые, потому что живы пока…

— А… Ну, Стерн? — сказал Джо. — Я до тебя достучался? Ты ведь много сделал, не так ли? Всё было не зря, ага? «Не напрасно было»?

— Твоё мнение, мнение других людей… что оно мне? Если сам я чувствую иначе.

— Стерн, мать твою, твоя мечта о единой мирной новой нации Ближнего Востока не удалась. Ну и что? Пока не удалась; «скоро сказка сказывается…».

Ты противостоял политике больших государств. А что есть политика? — это прикрытие интересов; болтология, пропаганда — только слова, код для общественных механизмов, которые на деле не механизмы и не могут ими быть, потому что деталями в них являемся мы, люди. Не абстракции — мы; а общества не сведёшь к логическим системам через слова, коды, ярлыки… Обществознание, как наука, пока в зачаточном состоянии. Так что, что дальше будет? кто знает.

Чего я не пойму, Стерн, так это того, что ты путаешь реальность и кукольный театр. Ты, кто всю дорогу варился в этом бульоне и знает о шифрах и масках; о том, что реально, а что нет…


Крики снаружи доносились всё громче, драчуны приближались. Джо снова повернулся ко входу, ничего не увидел и продолжал:

— Ты хотел образования новой страны, Стерн? Пограничников, визы и таможенников в красивой форме? Это то, к чему сводится твоя мечта? Мечта Стерна, который провёл свою жизнь, пересекая границы и доказывая, что они вымышлены, произвольны, бессмысленны? Других людей смущает реальность, Стерн, — им так удобнее, — но ты то знаешь истину.

Разве границы — это то, что искали древние греки? Разве поэтому они отправляли свои корабли? Их «Море Неизведанное» была душа человеческая, — ты сам сказал это, и вся твоя жизнь свидетельствует, что истинно важно только то, что внутри людей. Не номер паспорта, не место работы, не соблюдаемый дресс-код, не цвет страны на карте, не принадлежность к какой-либо религиозной конфессии…

Твой любимый Иерусалим есть и всегда был для всех людей мечтой о мире.[215]

Прикоснитесь к человеческой душе, и вы услышите отчаяние и надежду, и хотя эта недвижимость, — планета под нашими ногами, — может быть для нас всем, на деле это просто пылинка в уголку непостижимой Вселенной. Однако если отбросить высокомерие исключительности, исчезнет и уверенность в том, что для существования человечества есть какая-то цель, оправдание. А ты давал людям надежду, Стерн.


С улицы донёсся звук бьющегося стекла — солдатики от избытка чувств расколотили кому-то окошко. Стерн со своего места видел вход, а Джо приходилось крутиться.

— Чёрт бы побрал этот шум.

— Ничего страшного, Джо, обычная каирская ночь. Люди празднуют, потому что живы… Праздник жизни.

— Я знаю, знаю; дионисийский. А завтра человеку стекло вставлять; даже хорошие намерения конфликтуют и противостоят друг другу.

В ответ Стерн улыбнулся, во взгляде его была безмятежность.

«Какой странный и парадоксальный человек, — подумал Джо. — Загадочный и страстный, как сама жизнь.»

Джо вспомнился момент, когда он не признал Стерна в образе нищего, бомжа, а всё же — главного приза для всех великих армий…

…анонима. Человека.

Глаза Джо заволокло пьяными слезами и он крепко схватил Стерна за руку.

— Ах, всё было правильно, Стерн. Ты же знаешь, я вижу вещи насквозь. Мы многое прояснили за эту ночь; мы сделали это, Стерн. И теперь ты знаешь, что всю жизнь делал важное дело. Ты — герой.

А меня ты уважаешь?

Стерн кивнул и улыбнулся своей странной улыбкой.

— Уважаю, Джо, отцепись.

Ты говоришь: важное, нужное дело… Может и так, Джо.

Мы сами создаём в наших сердцах небеса и преисподнюю; сон разума… Слаб человек.


Крики австралийцев раздались прямо за занавесом входа.

И кулак Стерна врезался в грудь Джо. Уух!

Джо слетел с табурета и спиной врезался в стену.

Ослепительный свет.

Рёв! посыпались осколки стекла и обломки мебели.

Всё в дыму.

И люди вокруг кричат, и бросаются бежать…

Джо вытащил из щеки вонзившуюся щепку, потом, шатаясь, поднялся на ноги и уставился на пустое место, где вот только что сидел Стерн.

И крики, и топот ног, и бар мигом опустел, а рёв всё звенит и звенит в голове Джо.

Среди криков ужаса звонко выделяется один: «В баре убило нищего, какого-то нищего…». Крик разносится в ночи снова и снова, «нищий был убит, нищий…»

Нищий… нищий…

Джо стоит, глядя на то место, где был Стерн. А Стерн ушёл. Ушёл в грохоте разбивающегося стекла, ослепляющего света и эха удаляющегося топота шагов. Джо улыбается и шепчет:

«В конце концов он всё понял и принял. Я видел это — в его глазах.»

Крики снаружи стихли. Внутри бара и пыль и хаос и Джо трудно дышать и гул в ушах. Но Джо улыбается.

Нищий… нищий…

Часть четвертая

— 19 — Золотой колокольчик и гранат

Тобрук пал. «Панцеры» Африканского корпуса Роммеля лязгают гусеницами немногим более чем в пятидесяти милях от Александрии. Потрёпанная британская армия пытается удержать линию обороны в Эль-Аламейне; если падёт этот последний рубеж, то немцы захватят Египет и Суэцкий канал, а возможно, и весь Ближний Восток.

Почти все британские войска покинули Александрию. Улицы Каира забиты машинами. Гражданские, — без вещей, взяв только деньги и документы, — удирают в Хартум, Кению и Южную Африку. Самые длинные колонны грузовиков дымят и пылят по дороге в Палестину.

Британский флот перебазировался в Хайфу. Эвакуируется военный и гражданский персонал. Огромные толпы недавно бежавших из Европы людей стоят в очередях на получение транзитных документов, — а говоря по-русски — виз, — хоть куда-нибудь.

* * *
Белль и Элис не удивились, увидев Джо, разве что, они не ожидали его так скоро. Он забежал, натыкаясь на плетёную мебель, и, путая слова, быстро заговорил не своим голосом.

— Это было почти как если бы он был одержим, — позже вспоминала Белль.

Белль и Элис пытались его расспросить, но в его ответах было мало смысла, и удержать его внимание было невозможно. Он вертел головой, хрипел, шептал. Иногда одна из старушек ловила несколько слов.

«Опасность… побег…»

Бабушки были шокированы изменениями, произошедшими с Джо за столь короткое время. Шаркая ногами, взъерошенный, измождённый от недосыпания, он выглядел так, как будто мог рухнуть в любой момент. Худые плечи поникли, а руки безостановочно метались плетьми; он хватал фарфоровые статуэтки Элис и переставлял их с места на место; касался мебели, указывал в никуда и, бормоча, стонал:

«Побег… исход…»

«Что-то случилось, сломало его, и он сжался в себе, отступил в свой частный мирок. Какой он маленький», — дружно подумали сёстры.

— Джо, аллё! что случилось со Стерном? — спросила Белль. — Что случилось со Стерном?

— Ушёл… все уходят…

Он отошёл в угол и уткнулся взглядом в полированное дерево клавесина и лежащий на нём фагот. А минуту спустя вдруг попятился и устремил взгляд на портрет Клеопатры, потом подошёл к портрету и прижался лицом.

— Движущаяся панорама…

— Что ты сказал? — спросила Элис.

Он не ответил, а рванул к противоположной стене. Дорогой налетел на стул, зацепил и раздолбал фарфорового Приапа, и встал как вкопанный перед портретом Екатерины Великой. Покачал головой, непрестанно покусывая и облизывая губы.

— Что случилось со Стерном? — повторила вопрос Белль.

— Ушёл, с концом, даже он… днём — столп дыма, а ночью — столп огненный.

Он повернул к хозяйкам бледное, показавшееся им дурно оштукатуренным, лицо. Захрипел и схватился рукой за застрявший под подбородком кадык.

— Джо?

Он отчаянно потянулся за что-нибудь схватиться и уцепился-таки за спинку стула.

— Джо, — позвала Белль. — Остановись, ради всего святого. Сядь, отдохни минутку.

Но он не мог остановиться, не мог отдохнуть. Он в исступлении ощупывал воздух и дико оглядывал комнату, бормоча себе под нос.

— Выкуп за души… склеп и зеркало. Я и ты…

Рот его приоткрылся, голова завалилась на-сторону.

В его измученном сознании, затмевая реальность, проносились образы… Пустыня, раненые вьючные животные, и высоко вздымающееся пламя, и обломки колесниц и лафетов, и искорёженные тела, и разодранные танки, и брошенные пушки, и стонущие раненые… А правее, восточнее, — бесконечные колонны грузовиков, стремглав убегающие через Синай по древним тропам в Палестину и в землю обетованную Ханаанскую.

Он поднял руку, проповедуя невидимой пастве, и прошептал:

— Их жизнь стала горькою и тяжкой…

— Чья жизнь? — спросила Белль.

Он пошатнулся, упал на одно колено и с огромным усилием поднялся на ноги.

— Они уезжают…

— Кто уезжает? — спросила Элис. — Куда?

— В страну паломничества… в хорошие земли, полные мёда и молока…

Он вскрикнул и, спотыкнувшись о порог, вывалился на маленькую веранду над рекой. Элис вскочила на ноги, но Белль покачала головой, останавливая. Он стоял в открытых дверях, вцепившись в косяк и глядел на Нил.

— И вся вода в реке превратилась в кровь… и была кровь по всей земле Египетской…

Элис вскрикнула, умоляя:

— Джо? Отдохни немного. Сядь и отдохни, пожалуйста.

Он отошёл от дверей веранды, остановился посреди комнаты и снова поднял руку, обращаясь к невидимой пастве, его сверкающие одержимостью глаза неподвижно смотрели вдаль.

— Разве вы не видите их? Разве вы не видите?… Эти сокровища, эти драгоценности…

Белль печально смотрела в его глаза.

— Какие драгоценности, Джо? Что ты имеешь в виду?

— Ты видишь его глаза? — в ужасе прошептала Элис.

— Какие драгоценности? — громче повторила Белль.

Он начал тихо бормотать, загибая пальцы и набирающим силу голосом:

— Драгоценные камни… Сард и топаз и карбункул, изумруд и сапфир и диаманд, лигур и агат и аметист, берилл и оникс и яшма…[216] Эти драгоценные камни, красивые и знакомые древним. И камни будут с именами сынов Израилевых, двенадцать, согласно именам их. Каждый со своим именем, согласно двенадцати коленам…

Он опустил руку и, отвернув голову, спрятал сияние своих безумных глаз. Белль покачала головой, а Элис была готова расплакаться. Она поднялась и подбежала к сестре, крепко обняв её.

— Мне страшно. Он пугает меня. Как думаешь, что с ним случилось?

— Он болен, — прошептала Белль. — Мужик не в себе.

— Но его глаза, Белль! Что он там узрел? Что, по его мнению, он видит? А с кем разговаривает?

— У него вполне может быть сотрясение мозга. Возможно, его ударили по башке.

— Позвоним доктору, Белль?

— Сейчас. Нельзя оставлять его одного.

Белль пыталась утешить сестру, но её саму очень беспокоило странное поведение Джо. Она видела, что это не просто физическое истощение. Его резкие движения, и судороги, охватывающие каждые несколько мгновений. А главное, как сказала Алиса, были его глаза. В глазах Джо мерцал совершенно неестественный блеск, лихорадочное яркое свечение, которое, казалось, пожирало всё, на что он смотрел.

Белль, что-то услышав, подняла голову.

— Что это такое? — прошептала она.

Это был звук остановившегося неподалёку автомобиля.

Белль напряглась.

— Чёрт. Нет времени прятать этого психа; да он всё равно не пошёл бы с нами.

Псих бродил среди бледных плетёных фигур, среди призрачной мебели, заполнявшей комнату истончившимися тенями других жизней и других эпох. Он снова поднял руку и прошептал:

— Я знаю скорби его, и иду избавить его от руки египтян и вывести его из этой земли…

Хлопнула одна дверь машины, другая. Кто бы там ни приехал, он, похоже, специально издавал как можно больше шума. Но израненный разум пророчествующего был сейчас слишком далеко, чтобы что- нибудь слышать. Он снова посмотрел на реку и сделал шаг к веранде.

— Вот, я посылаю пред тобою Ангела, хранить тебя на пути и ввести тебя в то место, которое я тебе уготовил…

Снаружи резкий голос рявкнул неясный приказ. В коридоре послышались торопливые шаги. Элис уткнулась лицом в плечо сестры, а Белль смотрела на Джо.

Он теперь улыбался, впервые с момента прихода. Бродил среди мебели и разговаривал сам с собой. Судороги, вроде, утихли.

Он снова двинулся к открытым французским дверям, но теперь уже без дергатни; Джо, которого бабуси помнили, спокойно подошёл к краю веранды.

Он улыбнулся и, глядя на реку, громко произнёс:

— Золотой колокольчик и зёрна граната по подолу ризы…

Вскрикнул, и радостно протянул руку к реке… а потом всё произошло быстро. Ворвались кричащие люди, и пророк повернул к ним улыбающееся лицо.

Первые пули попали ему в бок и развернули лицом к комнате.

Взревел «Стен» и, вырывая клочки плоти, разрезал его пополам.

Тело отступило на веранду и рухнуло на чистый настил кучкой грязных тряпок, одна рука этой марионетки коснулась воды.

Стрелявшие быстро собрали пугало в холщовый мешок, и в следующее мгновение в просторном солярии никого не было. Кроме двух крошечных древних женщин, снова оставшихся наедине с преследующими их память переплетениями прошлого.

Маленькая Элис тихо всхлипывала… а Большая Белль пристально смотрела сквозь разбитые стеклянные двери на реку, на огромный пейзаж, частью которого, — вот, только что, — был Джо…

— 20 — Дар лиц, дар языков

Ранним вечером следующего после гибели Стерна дня, в институте ирригации за своим письменным столом сидел уставший майор. Он только что пришёл из второй главы, где они вдвоём с полковником обсуждали информацию, полученную в трущобах Каира одним из лучших местных агентов под кодовым именем «Джеймсон», сутенёром и поставщиком протестантского виски.

Из разговора с арабом, — владельцем бара, где погиб Стерн, — Джеймсон смог извлечь удивительное количество информации о поведении Стерна и его неопознанного пока спутника. Эта информация, в свою очередь, заставила полковника сделать ряд предположений и, поскольку полковник знал Стерна лично и в прошлом работал с ним, расположить возникшие вопросы в определённом порядке:

1. Почему монастырь проводил операцию против Стерна?

2. Каким делом занимался Стерн в момент, а скорее — задолго до того, как?

3. Блетчли дал агенту, работающему против Стерна, обозначение «пурпурная семёрка», высшего уровня секретности. К чему такая секретность?

4. Кроме того, агент, о котором идет речь, был привлечён Блетчли со-стороны, хотя обозначение «пурпурная семёрка» почти никогда не присваивалось кому-то извне. Почему это было сделано в данном случае? Как Блетчли смог убедить Лондон, что это необходимо?

5. Верно ли предположение, что этот агент должен быть кем-то, кто в прошлом хорошо знал Стерна? И ещё: что он тесно связан с сотрудницей жуков-плавунцов, — и давней знакомой Стерна, — американкой Мод?

6. И, наконец, самое интригующее для полковника, какие события прошлого связывают эту троицу? Вернее, двоицу плюс один труп.


Ибо связи представлялись маловероятными.

Мод. Американка, переводчик, до войны жила в Греции и Турции. Симпатичная трудолюбивая женщина, судя по всему, обычная мещанка.

Стерн. Знаток языков и путей-дорог Леванта. Блестящий агент, в течение многих лет использовал свои обширные знания Ближнего Востока, чтобы по-возможности не отсвечивать. Одинокий, скрывал шпионскую деятельность за ролью мелкого контрабандиста.

И, наконец, таинственная «пурпурная семёрка». Агент со стороны, личность неизвестна, история и предыдущие вовлечённости неизвестны. По документам — армянин, а по факту — очевидно,европеец.


Майор поразмыслил, поискал в затылке, и ему не составило труда понять, почему полковник задался такими вопросами. Полковник провёл большую часть своей жизни на Ближнем Востоке и, несмотря на обычные для армии свинские манеры, сделался экспертом по культурным особенностям региона; потому и углядел противоречия неясного прошлого Стерна.

И в случае Стерна это был не только вопрос фактов, которые можно пощупать. Исходя из того, как полковник и другие сослуживцы говорили о Стерне, майор сделал вывод, что Стерн был из тех людей, которые оказывали сильное влияние на окружающих. Влияние почти гипнотическое. Так что, идя по стопам «путешествий» Стерна, майору нужно было учитывать возможный скрытый смысл, второе дно.

Это было лишь смутное предположение майора, но он знал, что смутное оно оттого, что сам он никогда не встречался со Стерном и не подвергался его влиянию. А вот полковник… По тому, как полковник говорил о Стерне, а так же по некоторым упоминаниям в досье, можно было представить ауру, окружавшую Стерна, странную смесь тяги и отторжения, которую люди ощущали в его присутствии.


СДЕЛАТЬ ЭПИЛОГ?:

Жизнь Стерна — вековая трагедия. Трагедия идеализма и бедствий на берегах Эгейского моря, судьбоносная игра поиска тайн и страданий в каменистых пустынях, где вечно бродят жаждущие истин. Жизнь Стерна, — полная страстей и жалких неудач, — рассказывала о природе вещей, о ритмах, которые исходят из мягкого рулона морских волн и жёстких приливов песчаных дюн.

И эта история настолько проста, что тысячи лет была известна беднейшему из нищих… её круговорот тайно ощущался сердцем, и передавался от сердца к сердцу, всегда.

* * *
Хотя майор мог понять интерес полковника к жизни и смерти Стерна, его собственное воображение было заинтриговано неизвестной фигурой в деле — «пурпурным армянином».

Майор отдавал себе отчёт, почему увлёкся этой фигурой.

Майор размышлял о «нашем маленьком ирландце», «нашем Колли». Каким человеком он был, и кто пошёл по его стопам?

Блетчли присвоил прикреплённый к «Колли» код «пурпурная семёрка» неизвестному агенту, который ранее, вероятно, следил за Стерном и был со Стерном в момент смерти последнего.

Таким образом, завершив круг, майор вернулся к загадке неизвестного армянина.

* * *
Майор держал стол чистым, пустым, по заветам Глеба Жеглова убирая дела в сейф. Когда в тот вечер он вернулся из кабинета полковника, на столе был только пробковый шлем, а под ним — записка: «Вам звонили. Каждый раз по три звонка, и каждые четверть часа звонки повторялись». Поскольку это был личный номер майора, трубку не поднимали.

Майор, чувствуя прилив адреналина, посмотрел на часы. И звонок прозвенел. Майор поднял трубку, выслушал звонившего, а затем поспешил обратно в кабинет полковника.

Полковник запирал сейф, планируя по дороге домой атаковать публичный дом — отстреляться по-солдатски. Полковник взглянул на майора.

— Ещё по сто пятьдесят? Я думал, ты уже ушёл.

— Мне только что звонили, — выпалил майор. — Очень любопытное дело.

— Да? Слушаю.

Майор объяснил, что звонивший использовал кодовые слова, обозначающие агента Лиффи. Произнесённый абонентом дополнительный словесный код был запросом на срочную встречу, чего Лиффи никогда прежде не просил.

— И в необычном месте, — добавил майор. — Он хочет встретиться у Сфинкса в два часа пополуночи.

Полковник снова поднял глаза и улыбнулся.

— Как это так? у Сфинкса.

— Звонил не Лиффи, — сказал майор. — Кто-то другой.

— Вы не узнали по голосу?

— И не смог бы. Лиффи каждый раз кого-нибудь пародирует: «Алле! гараж». Или, — тут ему совершенно не удаётся пауза: «Дорогие россияне, О! как я устал».

— Ну и кого он пытался изобразить в этот раз?

— В голосе был слышен ирландский акцент.

— Детские забавы, — сказал полковник.

— Я уверен, что это был не Лиффи. Нет никакой мыслимой причины, почему ему вдруг могла понадобиться срочная встреча. Невелика птица.

— Возможно, Лиффи просто замёрз, — ощутил себя одиноким шпионом на холоде, — и хочет, чтобы вы его обогрели, — сказал полковник. — Это случается.

Полковник продолжал разбирать бумаги, складывая их в сейф.

— Он много выпил, как вы думаете?

— Нет, он может порой и пьёт до поросячьего визга, но по-работе себя контролирует.

— Кто ещё знает эти кодовые слова?

— Никто. Только я и он.

— Значит Лиффи сделал исключение и напился, — сказал полковник. — Наверное шутит, пресловутый англо-еврейский юмор. На вашем месте я бы связался с ним утром и отчитал по полной программе.

— Непростительная была бы шутка, правда, в такое-то время.


Майор замолчал, ожидая. Он понимал неохоту полковника реагировать на телефонный звонок, но все же хотел добиться какого-то решения по этому вопросу. Полковник тем временем спрятал последнюю папку и запер сейф. Потом проковылял к выходу, потянулся к двери, поколебался и сказал:

— Вы доверяете Лиффи?

— Мы хорошо ладим, — ответил майор. — Я думаю, если он решил свести меня с кем-то, он бы подумал о моей безопасности.

— Ну да, и предлагает вам шарахаться по ночному Каиру.

— Взрыв в баре, полковник. Вы сказали, что если это дело рук монахов, то убить собирались и армянина.

— Да, взорвать гранатой — не ножиком чикнуть.

— А армянин выжил, оп-ля, — сказал майор.

— Но Сфинкс? странное место для встречи. Если вы пойдёте, вам надо на всякий случай взять подкрепление.

— Никакой поддержки, — сказал майор. — Звонивший оговорил встречу тет-а-тет.

— Это несколько заносчиво с его стороны.

— Или необходимая осторожность. Он беспокоится о монахах.

Полковник вылупил глаза.

— Он упомянул монахов по телефону?

— Не напрямую. Он намекнул на Святого Антония как на основателя монашества. Что-то про «представляющие опасность для здоровья и душевного равновесия отшельника полтора тысячелетия в пустыне».

Полковник невольно улыбнулся.

— Эрудированный малый. Наш «колли» был именно таким.

— Он сказал, что перезвонит, — добавил майор, глядя на часы.

Улыбка полковника увяла.

— Зачем?

— Чтобы узнать, приду я или нет. Он предположил, что, — «учитывая особенности ведения бизнеса конкурирующей организацией», — мне, прежде чем я соглашусь прийти, придётся получить от вас «добро».

— Это не просто заносчивость, — пробормотал полковник, — это извращённое чувство юмора. Откуда он мог знать, что я буду здесь?

— Он сказал, что предположил это. Сказал, что «в опасные времена старик наверняка трудится допоздна».

— Ладно… А вы, майор, когда-нибудь в одиночестве гуляли по пустыне ночью? проветривая мозги.

— Да, доводилось.

— И ходили к пирамидам, чтобы насладиться их величием?

— Было дело. Как-то, правда не совсем один, а с одним молоденьким драгоманом…

— Замнём, — оборвал полковник певца ночи. — Ну что ж, на вашем месте я бы хорошо вооружился. Кроме того, надо помнить что мы переходим дорогу Блетчли. И если он узнает, что я вмешался, то оторвёт мне голову; и это будет правильно.

— Я понимаю, — сказал майор.

— Достаточно того, что мы послали агента осмотреть взорванный бар. Но о чём-то большем не может быть и речи. Я не могу санкционировать дальнейшее вмешательство в дела Монастыря, и не стану. Более того, если бы я что-то узнал о таком, я бы немедленно положил этому конец.

— Я понимаю, — сказал майор.


— Так что: после обсуждения с вами выводов Джеймсона, я вас больше не видел.

Я ушёл домой.

Знаете, в последнее время я плохо сплю. Засыпаю, но потом какое-то чёртово беспокойство будит меня в три часа ночи, и я уже не могу заснуть. Шатаюсь по квартире… но было бы гораздо приятнее разделить с кем-нибудь рюмку чая. Если бы он заглянул проведать старика после того, как завершит свои дела.


Полковник оглядел кабинет и положил руку на дверную ручку.

— Мне понравился наш вечер воспоминаний, но мы должны иметь в виду, что «пурпурные семёрки» — редкость в колоде.

* * *
Ночь, река. В плавучем доме сестёр, всё в той же воздушной комнате, сидят большая Белль и маленькая Элис. Свечи не жгут — ночь светла и без них. Свет звёзд и бледной луны заливает просторы Нила.


Маленькая Элис коснулась волос.

— Конца этому нет, — пробормотала она. — Мужчины продолжают делать то же самое, что всегда, заявляя, что цель оправдывает средства.

Кстати о мужчинах: помню, дядя Джордж, когда что-то шло не так, повторял что «всё — трын-трава, ведь скоро лето». Он так любил лето. А помер в морозы.

Помню тот холодный новогодний день, когда его нашли. Все жители деревни собрались у пруда. В ту пору столько людей казались мне большой толпой; все стояли с мрачными лицами, даже не шаркая ногами, как в церкви. Я и это помню.

И они устроили целое шоу, закрывая нам с тобой обзор. «Бедняжки, — шептались они, — бедняжки». Но, когда они уводили нас, я мельком увидела на земле его тело.

О, тогда я действительно не знала, что это значит. Все эти шёпоты и руки мягко тянут меня прочь, и торжественные лица, и мать плачет и плачет. А когда обнимает нас и прижимает к себе, пытается сдержать слезы.

И я тоже начала плакать, не из-за дяди Джорджа, а от растерянности. Но для мамы, потому что ей было так больно. И из-за того, как все остальные вели себя, — шептали: «Сначала отец, а теперь это», — глядя на нас с такими печальными лицами, что я плакала ради них.

Нет, я вообще ничего не поняла, даже похорон и слов, которые звучали на кладбище под тяжёлым небом. Я и не слушала, но до сих пор, как будто это было вчера, вижу то небо и холм за кладбищем.

И потом, ещё кое-что. Это было уже поздней весной, незадолго до того, как мы уехали. Я играла на заднем дворе и пошла в сарай дяди Джорджа. А мама, чтобы мы не думали о нём, о смерти, запретила нам заходить туда.

Я и не думала. Просто потянула дверь, она открылась и я вошла.

И солнце светило в окно, и воздух был теплым и пыльным и душным, и повсюду была паутина, и комната выглядела такой пустой.

Большую часть его вещей унесли, но у окна осталось висеть маленькое потускневшее зеркало. В стену у двери были вбиты колышки, на которые он вешал свою одежду; и весло, с которым он ходил на рыбалку, осталось на месте — было засунуто за стропила…

Так пусто, так ужасно пусто! я никогда этого не забуду.

Маленькая Элис опустила взгляд и опять поправила волосы.

— Белль? Как ты думаешь, почему дядя Джордж сделал это? У него было своё место в мире, и люди любили его; была работа и чем занять свободное время. Мама любила его, и ему нравилось, что мы рядом. Он всегда шутил с нами и показывал, как делать бумажные кораблики.

Конечно, жизнь его не была наполнена какими-то особыми достижениями. Но это была достойная жизнь, и он был хорошим человеком. Так почему он решил закончить её вот так?

Лето пришло бы снова, нужно было просто подождать.

И я бы не назвала его слабым, потому что я вот слабая, но я живу! Да я ещё и глупая, а дядя Джордж был с мозгами.

Я просто не понимаю этого, Белль, я никогда этого не понимала. Почему он это сделал?


Белль посмотрела на сестру и покачала головой.

— Я не знаю, Элис, я действительно не знаю. Почему они делают то, что делают? Почему Стерн? Почему Джо? Почему все эти десятки тысяч людей в пустыне сейчас делают то, что делают? Какой им смысл повторять то, что уже было сделано в тех же местах сто пятьдесят лет назад, и тысячу, и пять тысяч…? Как это может чему-то помочь? Что изменит? Как может…

Белль остановилась. Она резко повернулась в кресле и уставилась на разбитые французские двери, на узкую веранду у воды.

— Что случилось, Белль? Что ты услышала?

— Ничего. Мне это только показалось.

Голос Элис понизился до шёпота.

— Пожалуйста, Белль, ты же знаешь, что я плохо слышу. Что это было?

— Мне послышался скрежет. Должно быть, зацепился кусок коряги.

Белль схватилась за подлокотники и всем бюстом подалась вперёд.

— Там кто-то есть, дорогая, — прошептала Элис. — Не смей подходить к дверям.

— Я должна увидеть, что издаёт этот шум.

— Оставайся на месте, — прошептала Элис. — Я пойду.


Но не пошевелилась.

Звук стал громче, теперь и Элис услышала, как дерево стучит по дереву.

Она вдавилась в кресло и крепко сцепила ручонки.

Вскоре в лунном свете проявилось привидение, надвигающаяся мелово-белая тень человека, поднявшегося из реки и присевшего на маленькую веранду. Элис ахнула и закрыла лицо ладошками. Страшное лицо пришельца походило на маску, а бледная фигура казалась столь же невещественной, как дух, поднявшийся из могилы.

Элис тихонько повизгивала. Белль напряглась, взгляд её был твёрд.

— Остановись, — приказала призраку Белль. — Остановись. Я не верю в призраков.

Улыбка появилась на белом пыльном лице.

— И я тоже, — ответил голос с мягким ирландским акцентом, — ни капельки. Конечно, в такие ночи, как эта, мне доводилось видеть и слышать, как в лунном свете слоняется пука[217], бормоча свои рифмованные шутки и загадки. Но это естественное поведение вида пук; и пуки не призраки, они такие же, как и все остальные.

Призрак ухмыльнулся и переступил с ноги на ногу, но Белль не смягчилась.

— Уходи, — приказала она. — Уходи, тень, возвращайся туда, откуда пришёл.

— О, я не могу этого сделать, — сказала призрачная фигура. — В этом мире нет пути назад, машину времени пока не изобрели.

Элис обрела голос.

— Он сказал, что он пука, Белль? Что это такое?

— Дух, — ответила Белль. — Одно из тех странных созданий, в которых верят ирландцы.

— О, — пищала Элис, — один из них? Несчастное существо, — добавила она робко, подглядывая сквозь пальцы.

— Я сожалею о том, — пришелец склонил голову, — что забрался к вам вот так, с реки. Просто так получилось: ночь светлая, Нил течёт в нужную сторону; поэтому я одолжил лодку, и вот я здесь, прямо из склепа.

— Склеп, — завизжала Элис. — Странное существо или нет, но он мертвец, укутанный в саван.

Фигура сделала шаг вперёд и остановилась. Призрак посмотрел на Элис, съёжившуюся в кресле.

— Что за ужасную вещь я натворил? Почему вы так на меня смотрите?

— Ты мёртв, — прошептала Элис в ужасе.

— Мёртв, говорите? Я?

Он, с озадаченным выражением на пыльной маске лица, неловко развёл руками.

— Насколько мне известно, нет, — сказал он тихим голосом. — Я мог бы погибнуть, но пока это не так… Я не думаю, что умер и не заметил этого.

Но разве вы меня не узнаёте? Это я, Джо.


Белль отвечала спокойно и с полной уверенностью:

— Джо мёртв. Если ты Джо, то ты покойник. Мы видели его смерть собственными глазами, прямо там, где ты сейчас стоишь.

— Я? Здесь?… Я не понимаю.

— Прямо на этом самом месте, мы видели это своими глазами.

Они пришли сюда вскоре после тебя. Ворвались и расстреляли. Тра-та-та! всё закончилось в одно мгновение. А потом они унесли твоё тело.

Он нахмурился и вытер пыль с лица, повернулся и посмотрел на разбитое стекло открытых французских дверей. Оглядел комнату, потом огладил свою короткую пыльную бородку, пошарил в карманах широченного пиджака, подтянул собранные в складки у пояса шаровары…

— Они? Кто такие «они»?

— Те, кто пришёл за тобой. Должно быть, люди Блетчли. Всё закончилось махом.

Его вдруг охватило отчаяние. Они видели, что он пытается сдерживаться, но не может унять дрожь.

— Человек, которого вы приняли за меня, как он выглядел?


Элис убрала руки от лица и изумлённо спросила:

— Джо? Джо, это ты?

— Он был похож на тебя, — прошептала Белль, качая головой. — И говорил с ирландским акцентом, и он так же, как ты в прошлый приход сюда, был одет. Жуть. Единственное, он был настолько не в себе, что, казалось, находился в другом мире.

Джо начал раскачиваться вперёд-назад, хватая руками пустоту, будто тонул.

— А что он говорил? Скажите мне, ради Бога.[218]

— Он говорил, что все уходят, — ответила Белль. — И о том, что Нил превращается в кровь, и о тех, кто едет в страну своего паломничества…

Белль опустила глаза.

— И он говорил о сокровищах, — прошептала она, — и назвал их прекрасными, двенадцать драгоценных камней. Он сказал, что «напишут на них имена детей Израилевых, двенадцать, согласно их числу…»

О, прости нас, — прошептала Белль. — Сейчас всё ясно, но тогда мы думали, что это ты бредишь.

Джо тяжело осел, опустился на колени и поднял руки в мольбе.

— А что ещё он сказал? Что ещё, ради Бога?

— Он сказал, что их жизнь была горька от рабства, и он знает их печали. И он говорил о выкупе душ. И он сказал, что ангел был послан пред тобою, чтобы направлять тебя на пути и привести в добрую землю, изобильную молоком и мёдом… И, наконец, он говорил о золотом колоколе и гранате. По подолу ризы, — сказал он, — золотой колокольчик и зёрна граната…


Белль уставилась на свои колени. Элис приподнялась на стуле, слёзы катились по её лицу.

— Я должна была догадаться, узнать слова, — прошептала Белль, — но всё произошло так быстро, и он вёл себя так странно, пугающе, что мы не поняли. Он казался одержимым.

Он цитировал «книгу Исхода», не так ли? И драгоценные камни — кираса первосвященника.

— О Боже, — взвизгнул Джо, — зачем он это сделал? Боже…

Джо уткнулся головой в ладони. Элис опустилась рядом с ним, и обняла.

— Но кто он такой? Мы были уверены, что это ты. Кем он был?

— Друг, — прошептал Джо, задыхаясь. — Человек, говорящий со своим народом… сон, прекрасный сон, золотой колокольчик. Человек с даром лиц и даром языков

…странствующий еврей. Его звали Лиффи…

— Но почему он пришел сюда, Джо? Почему он это сделал? Чтобы спасти тебя?

— О нет, не только меня. Гораздо больше, намного больше…


Джо окончательно разрыдался, а Элис держала его на руках, качаясь вместе с ним и поглаживая покрытые слезами пыльные морщины и шрамы на его лице.[219]

* * *
Через некоторое время, когда Джо удалось немного прийти в себя, они сидят втроём в полумраке и тихо разговаривают.

Джо рассказывает о случившемся. О бедном арабском баре, о гранате, о гибели Стерна. О том как, ошеломлённый взрывом, в оцепенении бродил по переулкам, останавливаясь, чтобы позвонить Мод, и в конце концов очутился рядом с Нилом, в общественном саду над склепом старого Менелика.

Он вошёл в склеп и там, чувствуя головокружение и усталость, лёг на одну из жёстких скамеек. И погрузился в глубокий сон, который протянулся сквозь невидимый рассвет и невидимый день, последовавший за смертью Стерна. Беглец от света, Джо проспал до вечера.


Проснувшись с болью в теле, — рёв взрыва, смерть Стерна, и «нищий… нищий…» отдавались эхом в его сознании, — Джо внезапно ужаснулся мрачности своего странного окружения и решил выбираться из склепа.

Заметив, что на одной из скамеек лежит раскрытой книжка Лиффи, — а когда Джо и Стерн покидали склеп, она лежала иначе, — Джо также обратил внимание на аккуратно сложенную у двери чужую одежду, и рядом — набор косметики, который Лиффи носил с собой.

Что за костюм надел Лиффи? — подумал Джо. — Какой образ выбрал для себя в этот раз?

Загадка.


Джо в целях безопасности воспользовался «аварийным выходом» — низким и узким даже для него туннелем. Джо выбрался из него побелев от пыли, и обнаружил, что снова наступила ночь, На-радостях, что пока избежал смерти, он дёрнул через парк вприпрыжку; призрачной фигурой, скачущей вдоль реки на струях мягкого бриза ясной Каирской ночи.

Дозвонился майору жуков-плавунцов. Украл лодку и сплавился вниз по течению к барке сестёр.

Чтобы узнать… что Лиффи… что монахи из пустыни теперь думают, что их работа выполнена. И у Джо появился шанс спастись, выжить.


Лиффи.

Джо ещё не мог произнести это имя, не сломавшись. Со Стерном было по-другому, потому что ожидалось. Да и сам Стерн давно понимал, что когда-нибудь допрыгается.

Но Лиффи?… Лиффи?

Джо отвернулся, слишком измученный болью, чтобы рассказать сёстрам о множестве ликов и голосов, которые Лиффи вызывал своей магией печали или смеха; смеха, теперь потерянного для мира.


Они ещё немного поговорили о том, о сём, а потом Джо поднялся.

* * *
— Сейчас я уйду. Есть вещи, которые я должен попытаться сделать. И, как бы там ни обернулось, думаю, мы больше не встретимся.

Маленькая Элис смотрела на Джо нежно, а большая Белль — грустно. Он в последний раз вышел на маленькую веранду, поглядел на реку. Затем вернулся в комнату, чтобы проститься.

— И куда ты пойдёшь дальше? — спросила Белль.

Джо попытался улыбнуться.

— К Сфинксу. Там я хочу встретиться с одним человеком. У меня нет для него ответов, но я надеюсь что, задав правильные вопросы, получу ответы от него.


На этот раз ему удалось улыбнуться.

— Я должен сказать вам, что никогда не умел прощаться. Хотя терять доводилось, конечно.

У людей есть способ проникнуть в наши сердца и остаться там, а мы дорожим ими и не хотим отпускать; и, более того, не можем отпустить.

Когда-то давно я пытался жить по-другому, но ничего не получалось. Я притворялся, что что-то может закончиться — что, расставшись с человеком или местом, смогу жить, как ни в чём ни бывало. Но вскоре понял, что так не получается; и именно боль научила меня этому, к сожалению. Конечно, мы движемся вперёд, но мы не забываем и не должны забывать. Важное не отбросишь, — как ящерица хвост, — и те, кого мы любили, никуда из нашей жизни не денутся. Изменив нас, они остаются с нами неявно — в наших словах и жестах; и даже порой разговаривают с нами. Иногда их присутствие узнаваемо, хотя как правило — нет; но они навсегда — часть нас, вплетённая в ткань нашей жизни.

Если посмотреть на меня, я, казалось бы, не особенно выигрываю от их присутствия во мне. Но где бы я сейчас был без них?

Мы проигрываем и проигрываем, с самого рождения. Рождаясь, мы теряем единственное истинно безопасное место. А позже теряем и родные места, и надежды, и мечты, и родных и близких людей… Если нам повезёт, мы встретим других; только со временем тоже потеряем. Потеряем всё.

Но, с другой стороны, всё оправдывают те редкие моменты, которые сияют среди серости и суеты, как редкие драгоценные камни — драгоценности для нашей души…


Джо наклоняется, обнимает и расцеловывает Белль, а затем Элис.

Уходя, в дверях он оборачивается:

— Я запомню моменты, проведённые с вами. И эту комнату, и как я сидел при свечах, глядя на реку и слушая вашу прекрасную музыку. Ночь, не похожую для меня ни на одну другую, свет и тени на Ниле…


Джо растворяется в ночи, и две крошечные женщины остаются одни в лунном свете… Большая Белль сидит уставившись на реку, а маленькая Элис гладит её волосы и тихо напевает: «Тирлим-бом-бом, тирлим-бом-бом. Клянусь своим дурацким…»

— 21 — «Пурпурная семёрка» Её Сиятельства Луны[220]

— 21.1 — Рандеву у Сфинкса

Безмятежность пустыни, минула полночь.

Пирамиды должников анунакам[221] высятся под звёздами.

«За топотом копыт пыль по полю летит» — одинокий всадник мчится в безумной атаке на человеко-льва.

…а из дыры в правом глазу Сфинкса на всадника некто зрит…

Вот лошадь и всадник исчезли из виду за гребнем. И вновь появились, чтобы в диком галопе проскакать последний этап. Барабанный стук копыт стал громче; видно, что скачет кобыла арабских кровей, и лихой всадник тоже теперь ясно виден.

Он одет в куртку «сафари» и галифе, на голове его — пробковый шлем. Лицо укутано сверкающим белым шелковым шарфом, а глаза скрыты за очками-консервами, отражающими два белых диска Луны.

Тпруу! — подскакав к Сфинксу, всадник поднимает лошадку в дыбы, а затем направляет вокруг. И быстро, — тык, тык-дык, — огибает огромную каменную фигуру.

Никого и ничего. Майор уверен, что он здесь один.

Он останавливает кобылицу у передних лап статуи, спешивается и достаёт из чехла у седла карабин. За спиной у него снайперская винтовка, в кобурах у бёдер большие автоматические пистолеты, маленький наган в одном кармане галифе и автоматический пистолетик в другом, а под мышкой — крошечный «Дерринджер» с ручкой из слоновой кости.

Он проверяет на ощупь: охотничий нож на поясе, два мачете, приклеенные скотчем к спине, и четыре метательных кинжала в ножнах, привязанных к голеням. Позвякивают запасные обоймы: по полдюжины для каждого из автоматических пистолетов, дюжина для карабина и сменный барабанчик нагана.

Грудь майора объята Андреевским крестом пулемётных лент; без пулемёта бесполезных, но, как символ огневой мощи, впечатляющих.

Упакован. Вооружён. Готов.

Винтовки, пистолеты, ножи и кинжалы.

Мушки спилены, предохранители проверены и перепроверены — всё чётко. Патроны притаились в ожидании скольжения по хорошо смазанным деталям затвора. Ход курков укорочен, чуть нажать и… Ба-бах!

Упакован.

А на всякий случай майор имеет чудовищного калибра девятизарядный револьвер, который, как утверждают балканские Бельмондо и Джорджи-клуни, со временем обещает стать общепринятым оружием для тёмных дел. И, заодно, из него можно гарантированно убить кошку. Этот шедевр чешских оружейников спрятан в седельной сумке.

Вооружён.

Майор мрачно улыбается за струящимися складками белого шелка шарфа, прищуривается за дисками очков.

Готов.

Он полностью готов ко встрече с «пурпурной семёркой».

* * *
Майор сдвигает пробковый шлем на затылок, а карабин держит под мышкой; мех её почему-то отсырел. Затем майор марширует между передних лап под короны обоих Египтов, а дойдя, заскребается на правую лапу, поворачивается через левое плечо, — р-раз, два, — и ставит ноги на ширине плеч.

Стоя там, — на камне исполинской лапы, под ликом мифического чуда-юда с провалившимся носом, — майор сам чувствует себя отважным львом, да просто Зверем Империи.

Он смотрит на часы. Два пополуночи, а «пурпурной семёрки» не видать.

Армянин опаздывает, — думает майор, теребя ремешок карабина. Насколько опасен может быть один беглый агент здесь? Здесь, под ярким лунным светом, на чистом простреливаемом поле, когда спина майора прикрыта массивом окаменевшего существа? Выбор места встречи не создаёт впечатления, что «пурпурная семёрка» — опасный или даже умный человек. Вооружённый целым арсеналом майор с этой позиции мог бы отбить атаку небольшой армии мародёрствующих бедуинов. Он, облизываясь, представляет как делает это:

Паф, паф!

Целясь орлиным взором сквозь телескопический прицел снайперской винтовки, он снимает гарцующего на гребне далёкой дюны шейха визжащих повстанцев… Быстро меняет цель, и убирает знаменосца и его головорезов-телохранителей… Орда приближается, он отбрасывает в сторону бесполезную теперь винтовку… Поднимает скорострельный карабин и расстреливает целые толпы ревущих бандитов. Палит от бедра, меняя обоймы, пока перегревшийся карабин не заклинивает… Враги теснят. Пригнувшись под каменным подбородком Сфинкса, с пистолетами в руках и ножом в зубах, он бесстрашно палит по партизанам. Патроны закончились. А! он метает кинжалы и, выхватив мачете, бросается в последний бой во имя Империи…

Слабый звон.

Это звякнули болтающиеся на поясном ремне карабинчики для гранат. Только глупец, — думает майор, — выберет для встречи такое открытое пространство. Армянин, очевидно, не предвидел столь быстрого прибытия визави. И теперь наверняка прячется за дюной, беспомощно наблюдая за майором, занявшим неуязвимую позицию.

Тем не менее, майор сильно разочарован. Ведь это должна была быть его первая встреча с «пурпурной семёркой», преемником «Колли», и он ожидал больше романтики и более драматичной конфронтации. Особенно ввиду необычности обстановки.

Это не первое его разочарование с момента прибытия на Ближний Восток. А всё потому, что в начале жизненного пути он попал под чары историй о необыкновенных исследователях, бродивших и блудивших здесь в девятнадцатом веке… Бертон и Даути, Сонди и Буркхардт, и, особенно, несравненный Стронгбоу. Образы этих романтических авантюристов с самого детства стали для него идеалом и преследовали миражами о залитых солнцем оазисах далёких пустынь. Но современная жизнь Ближнего Востока оказалась вовсе не такой романтической, как он мечтал.

Звон.

Образ «пурпурной семёрки» поманил было романтикой шпионажа. Но мечты, выходит, опять оказались ложными. Захватывающая, бурная жизнь досталась другим людям, и в другие эпохи. Даже здесь, у Сфинкса, в полнолуние, на опасной встрече с анонимным секретным агентом, в военное время — в общем-то, ничего интересного.

Звон.

Майор вздохнул, прячась за белой шелковой маской, за бравыми очками-консервами, под выветренным пробковым шлемом. И увешанный оружием хлеще любого из сорока разбойников. Он прислушался как звенят тяжёлые обоймы. Так же весело, лаская слух какого-нибудь неграмотного пастуха, звенят козьи колокольчики…

Майор опять вздохнул, посмотрел на часы и тоскливо посмотрел на Луну.

Пастух где-то ждёт. Лёгкий ветерок. Какая декорация! а армянин не удосужился вовремя прийти…

Майор вздохнул в третий раз, крайне разочарованный в человеке, носившем самое секретное обозначение, что только могла дать Секретная служба. Вздохнул и простонал:

— Где, язви его в душу, этот «пурпурный армянин»?

* * *
Внезапно кобыла подняла голову. Услышала звук, слишком далёкий для человеческих ушей? Или чистый ночной воздух донёс до неё запах жеребчика?

Майор сжал карабин. И тут сверху, — словно голос из бочки, — гулко и недобро раздалось:

— Кто знает, какое зло таится в сердцах людей?

Майор резко повернулся… Никого.

Майор обернулся туда-сюда-обратно… Никого!

Пирамиды.

Спокойное лицо Сфинкса.

А кроме этого только звёзды и пустыня и полная Луна.

Голос из ниоткуда вновь зловеще прогудел в ночи:

— Кто знает? Сфинкс знает… Хо-хо-хо!

А дальше неведомый див сорвался на обычный человеческий хохот. Отсмеявшись, невидимка произнёс с мягким ирландским акцентом:

— Полегче с карабином, майор. Пожалуйста.


Майор стоял как вкопанный, онемев. Он прислушался к своему дыханию и успокаивающему звону козьих колокольчиков, и прошло несколько минут, прежде чем со стороны задних конечностей мифического зверя услышал лёгкие шаги. Затем некая фигура начала карабкаться вверх …маленький человек в старом мешковатом костюме.

Майор уставился на него. Маленький человечек проворно взобрался на лапу и встал, подняв руки выше головы. Он улыбался. Потом глубоко вдохнул, и кивнул удовлетворённо.

— Хорошая ночь, майор. А дышится-то как!

Майор тотчас же оправился от шока и, наставив карабин, рванулся вперёд.

— Не двигайся, — крикнул он.

— Ни на волосок, — пришёл ответ.

— Ни на палец, — крикнул майор.

— Это тоже, конечно.

— Руки над головой.

— Эт правильно. На нашем скромном пути мы все пытаемся дотянуться до звёзд.


Мужчина кивнул, улыбаясь, и майор вдруг покраснел за маской. Кричал он от возбуждения, а сейчас решил взять себя в руки.

Звон.

Маленький человек в мешковатом костюме удивился:

— Здесь поблизости есть козы? — спросил он.

— Нет, — нормальным тоном ответил майор.

— Странно, мне показалось, я слышал, — сказал человек. — Разве вы не слышали звон козьих колокольчиков? Интересно, где пастух.

— Это моя амуниция, — сказал майор.

— О.

— Кто ты такой? — закричал майор. — Не юлить! Говори.

— О. Меня зовут Гюльбенкян. Точнее, Гульбенкян. По крайней мере, так было указано в моих бумагах, когда я смотрел на них в последний раз. Они также говорят, что я по роду деятельности — торговец коптскими артефактами; и при других обстоятельствах это вполне могло бы быть правдой. Что касается моего статуса в зоне боевых действий, то я здесь проездом. Но это не много нам говорит, потому что таков статус всех нас в этом мире. Просто «мимошёл». Но эти мои бумаги — первоклассная подделка. Такая хорошая, что можно даже сказать, что это работа Ахмада. Вы знаете такую Каирскую поговорку: «Когда сомневаешься, скажи, что тебя послал Ахмад»?

— Не двигайся.

— И эт правильно; пешка сделала свой ход, таперь очередь офицера.

Майор снова попытался контролировать свой голос.

— Теперь медленно делайте то, что я говорю. Медленно опустите левую руку к воротнику куртки и снимите куртку. Медленно, теперь бросьте её.

— Шлёп, — сказал мужчина, — почему бы и нет. Ничего особенного.

— Теперь туфли. Не наклоняясь. Выпните их.

— Конечно. Вообще-то, я так делаю уже много лет.

— Теперь, — только левой рукой, — расстегните пряжку ремня.

— Ах, — сказал мужчина. — Жизнь — это беды. Быть живым — значит, как гласит древнегреческая поговорка, ждать неприятностей на свою задницу. Вам доводилось слышать такое, майор?

— Той же рукой… Медленно! расстегните брюки.

— Ах, медленно… предвкушая… Но я не уверен, что такие игры хороши прохладной ночью. Может быть, если как-нибудь летним вечером, на пустынном пляже…

— Отбросьте брюки в сторону.

— Ладно. Но моё предвкушение угасает.

— Левой рукой, медленно. Расстегните рубашку.

— Холодно же, майор!

— Медленно. Делайте в точности, как я говорю.

Мужчина улыбнулся и кивнул.

— Как вы думаете, а это может быть старое присловье? Я имею в виду, «делай именно то, что я говорю». Похоже на приказ фараона строителям пирамид. А?

— Только левой рукой. Снимите свою рубашку. Уроните её. Теперь поднимите одну ногу, медленно.

— О боже, я ведь не цапель, не балерон.

— Снимите свой носок. Теперь с другой ноги. Только левой рукой.

— «Левой», смешно. Я думаю, вы считаете меня правшой, а моя праворукость доказывает, что я не Колли.

Майор уставился на него.

— Что вы сказали? Кто?

— Знаете, человек, который до меня носил моё армянское имя. Оригинальный Гульбенкян, также известный в свое время как «Колли Шампани». Сколько я себя помню, Колли, когда мочился через борт лодки, всегда придерживал хер левой рукой.

— Что?

— Да. Другими словами, Колли был левшой.

— Что? Не двигайся.

— Хорошо-хорошо. Всё, что я имел в виду, это что предложить Колли раздеваться левой рукой было бы плохой идеей. Колли был быстр как никто. Но, конечно, это просто исторический экскурс, потому что я не Колли. Я амбидекстер, не знаю почему — одинаково пользуюсь хоть левой, хоть правой.

— Не двигайся.

— Хорошо.

— Одной рукой… Нет! обеими руками, медленно. Сними нижнее белье и отойди от одежды. Туда, на конец лапы.

— Как скажете. Простыну теперь, наверное.


Джо отошёл к концу лапы, где и стал голый, дрожа. Майор опустился на колени рядом с грудой одежды и ощупал её. Кроме документов Джо и горсти египетских монет, он нашёл большую пачку денег; в разной валюте и в номиналах, которых он никогда раньше не видел. Майор в недоумении попятился.

— Где ваше оружие?

— Не ношу.

— Как это?

— Вот так. Я давным-давно оставил бизнес калечащих и убивающих. Иногда насилие может быть необходимо, но я бы предпочёл не участвовать. Личное убеждение.

Майор смутился.

— Пацифист. Оружия нет?

— Ничего, кроме того, что в голове. Я могу одеться? Кх, кх.

Майор кивнул. Он держал карабин направленным на Джо, пока тот натягивал одежду, и в то же время украдкой поглядывал на пачку денег из кармана Джо. Деньги были отпечатаны только на одной стороне.

— Я держу немного денег под рукой, потому что никогда не знаешь, когда и куда вдруг придётся поехать, — сказал Джо, краем глаза наблюдая за майором. — Конечно, болгарские львы и румынские бани в этом году обесценились, да и турецкие паразиты видели лучшие дни. Они не стоят сейчас больше половины того, что стоили раньше; и, видимо, поэтому были напечатаны таким образом. В смысле, пополам, только с одной стороны… Всё постоянно ухудшается, вы когда-нибудь обращали на это внимание? Энтропия, блин.

Майор забылся и кивнул. Джо натянул ботинки.

— Но настоящая красота этой колоды, — сказал Джо, — в самом низу. Видите? С одной стороны сто греческих драхм, с другой — десять тысяч албанских леков. Или всё наоборот? Балканы всегда были для меня запутанной концепцией.


Майору было трудно вспомнить инструкцию, что следует делать дальше, настолько он был сбит с толку манерами Джо. «Это неправильно, — подумал майор. — Всё идет как-то не так».

Звон.

Джо улыбнулся, натягивая пиджак, а майор быстро попытался придумать другую команду.

— Сядьте, — приказал он.

— Разумно, майор. Я согласен, что нам стоит немного расслабиться, не так ли?

Майор молча кивнул. Он рассеянно стянул с лица белый шелк и вытер рот. Джо спросил сигарету и майор протянул ему пачку.

— Не могли бы вы присесть сами? а то так мне приходится голову задирать. — Приветливо попросил Джо, зажигая спичку.

Майор смущённо кивнул и сел в нескольких ярдах от Джо. Он снял пробковый шлем и вытер лоб, потом понял, что плохо видит, и снял очки.

— Это невозможная ситуация, — пробормотал он.

Джо улыбнулся.

— Тут не там, майор, тут — это тут. Вы говорите, невозможно? Тут лучше остерегаться таких слов; здесь, в лунном свете, где вокруг нас живут секреты фараонов. Несколько минут назад вы, наверное, задавались вопросом, где я был, когда вы подъехали.

Может, вам это интересно?

Майор заворожённо посмотрел на него, и кивнул.

— Я был внутри Сфинкса, вот и всё. Это слишком длинная история, чтобы вдаваться сейчас в подробности, но она имеет отношение к временнЫм туннелям и к наблюдателям, о которых обыватели не знают, и к дырам во Вселенной, которые настолько таинственны, что кажутся чёрными, и к другим жизням, которые влияют на наши собственные, хотя эти другие жизни ушли под землю и забыты; по всей видимости, даже потеряны. Но это только видимость. Они там… и тут, с нами; всё в порядке.

Джо посмотрел на небо.

— Ну вот, что это такое? Похоже, наша нежная белая богиня только что завершила свой тур.

— О чём вы? — спросил майор.

— Больше никакой Луны, — сказал Джо. — И, заводя такой разговор, мы начинали спорить о внешнем, и о том, что скрыто, и об их очевидных различиях; и Стерн имел обыкновение описывать такие вещи завуалированно.

Он позаимствовал этот метод у Дельфийского оракула. Там было что-то типа такого: «Взывал ты к богам или не взывал — боги здесь». «Внутри нас», значит.

Называя себя всеми именами, которые мы можем придумать или разглядеть в предрассветных миражах. Или посреди ночи, когда кругом тьма, а мы вдруг ясно видим некие вещи. Иногда, на мгновение.


Джо улыбнулся, глядя на голову Сфинкса.

— Может, я сейчас и бессвязен, майор, но это только потому, что воспоминания о Стерне всегда заставляют блуждать мой разум и уводят от дня настоящего к прошлому и грядущему. Некоторое головокружение, только и всего. Пустяки, согласитесь?

Майор кивнул, уже не понимая, с чем соглашается, мысли его были в полном замешательстве.

— Хорошо, — сказал Джо. — Как-то ещё всё сложится?… Но у меня сейчас другая проблема и я хотел бы рассказать вам о ней, простенькая проблема.


Джо помолчал, повернул голову в сторону и кашлянул. Майор рассеянно снял снайперскую винтовку, скинул с плеч тяжёлые патронташи, затем, снимая давление с почек, расстегнул пояс с грузом боеприпасов и положил на лапу.

Джо кашлянул снова. Майор, словно под гипнозом, продолжил вытаскивать оружие и раскладывать вокруг себя. А когда наконец облегчился, то томно, чувственно потянулся. Джо взглянул на внушительный арсенал и откашлялся.

— Н-нда. Так вот, моя проблема заключается в следующем. У Блетчли есть намерение убить меня, а я, знаете ли, не вижу в этом необходимости. И чтобы выжить, я должен поговорить с Блетчли, но как это устроить? Я не могу просто позвонить ему и попросить в чат.

Исполнители, понятно, уже получили приказ на моё устранение. И отменить, — встав на волну и прикинувшись Великим Бреггом… пардон муа, Блетчли, — не получится, ведь раций монахи с собой не носят.

Чорт бы их побрал, монахов. Понимаете, что я имею в виду?


Майор кивнул.

— Поэтому я был бы очень вам признателен, — сказал Джо, — если бы вы устроили мне встречу с Блетчли. Я не хочу пытаться втихушку выбраться из Египта.

Блетчли этой ночью — моя путеводная звезда. Чтобы сохранить свой статус, — жизнь и документы, — мне нужно его «добро». И я думаю, что смогу его получить. Так что вы скажете? Не могли бы вы обсудить это с полковником уже сегодня, желательно до рассвета? У меня мало времени. Я ведь официально мёртв, правда-правда. А это меня беспокоит, естественно.


— Что вы имеете в виду: мертвы?

— Я имею в виду, по мнению монахов, — сказал Джо. — Согласно официальной монашеской реальности. Итак, вы можете поговорить с полковником?

— Допустим, я это сделаю, а какие смогу ему привести аргументы «за»? Операции Блетчли — в ведении Блетчли. Полковник не может вмешиваться без причины.

— Правда, — сказал Джо, — но тут, мне кажется, вопрос спорный, так как касается и Стерна, и Колли, и меня до кучи. Ваш полковник, как и Блетчли, наверняка очень уважал Стерна; это данность для всех, кто знал этого человека. Что касается Колли, то я не сомневаюсь, что и полковник, и Блетчли — оба любили Колли. А Колли был моим братом, что, отчасти, и поставило меня в нынешнее положение.

— Что? Колли был вашим братом?

— Да, именно так. В начале нас было много, и Колли был предпоследним, а я — последним. Но это еще не всё. Главные достопримечательности здесь — Колли и Стерн, и только потом я.

Майор покачал головой, совершенно сбитый с толку.

— Ничего из того, что вы говорите, не имеет для меня смысла.

Джо улыбнулся.

— Что не так?

— Я вас не понимаю.

Джо улыбнулся шире.

— Вам не ясно?

— Нет. Дельфийский оракул, Сфинкс, нежность Луны, Колли, Стерн и вы? К чему всё это сводится? Я не могу это ухватить.

Джо засмеялся.

— Пустяки, я бы не слишком беспокоился об этом на вашем месте. В мире есть много вещей,которые нам иметь не дано. Мы должны спросить себя, имеет ли неосязаемая вещь, о которой идёт речь, какое-то отношение к нашей сфере, входит ли в наш круг, кольцо?

— Кольцо?

— Да. Ну или как с колоколом, — так проще, — звук-то распространяется. Иногда кажется, что это настолько близко, насколько мы только можем подобраться, а… хвать! — фигушки.

— Я запутался, — пробормотал майор.

Джо засмеялся.

— Тогда просто думайте обо всём как о предварительном наборе меняющихся обстоятельств. Как вы и я, скажем, с нашим транзитным статусом во Вселенной. Или, например, встреча с Блетчли. Это ведь только предварительная намётка. Он может отказаться.

— А что, если он откажется? — спросил майор. — Что бы вы тогда станете делать?

Джо пожал плечами, посмотрел на свои руки.

— Лиффи рассказывал, как голодный и уставший Лиффи сидел ночами на пустых вокзалах, не зная когда появится поезд. Будем решать проблемы по мере их поступления.

— Лиффи?

Джо раскрыл ладони и посмотрел на них.

— Лучше нам не говорить о нём. Некоторые вещи слишком болезненны, и смерть Лиффи — для меня одна из них.

Майор был ошеломлён.

— Лиффи? Мёртв?

— Да благословит его Господь.

— Но это ужасно. Как это могло произойти?

— Он был застрелен, заколот штыками, взорван, отравлен газом, зарезан, избит, умер от голода, похоронен заживо и сожжён дотла. А пепел развеян над Нилом.

— Что?

— Мёртв, вот и всё.

— Но кто его убил?

— Война? Гитлер? Какая-то одна армия или другая? Я не знаю.

— Но почему?

— На первый взгляд, это случай ошибочного опознания. Но это не объяснит нам всего произошедшего, потому что многие личности всю жизнь проводят под масками. Почему же тогда? Да просто из-за того, кем он был.

— Я не понимаю. Кем он был?

— Звуком. Чистым, как звук Золотого колокола, — прошептал Джо. — Звуком, как гул сильного ветра.

— Что?

— Да, он был именно таков. И действительно, майор, ваш вопрос должен быть задан здесь, у Сфинкса, потому что ответ на него — тот же самый, что и три тысячи лет назад. Вы, конечно, помните саму загадку? Кто ходит на четырёх ногах утром, на двух в полдень и на трёх вечером? И ответ: мужчина; сначала как ползающий младенец, потом в расцвете сил, а под конец — старый и с тростью. Человек — вот ответ на древнюю загадку, не больше и не меньше, и именно поэтому Лиффи был убит. Потому что он был человеком, и потому что он был хорошим. И это и просто, и сложно.

Джо уставился на крошащийся камень у своих ног.

— Майор? Мне нужна ваша помощь. Вы сделаете то, о чём я прошу?

— Постараюсь.

— Хорошо. Я позвоню в полдень. Вы не можете свободно говорить по телефону, но если вы используете в разговоре слово «Сфинкс», я буду считать, что встреча с Блетчли состоится. А если вы не используете это слово, то, что бы вы ни сказали, я буду считать, что меня хотят убить… Договорились?

— Да.


Они ещё долго говорили тогда. Наконец Джо встал и протянул руку:

— Как бы там ни получилось с Блетчли, майор, я в любом случае ценю, что вы пришли сюда. И я рад, что мы вспомнили Дельфийского оракула, и загадку Сфинкса, и Колли, и Стерна, и Лиффи. Такими вещами нужно делиться, не так ли?

Несмотря даже на неблагоприятные ветры и пятна на солнце.

Ну, бывай…


Джо соскользнул на землю и быстро скрылся в темноте, оставив майора погрузившимся в раздумья.

…Преображение Лиффи в Джо на барке сестёр, и причины такого решения… Многолетние связи Джо со Стерном и другими… Чувства Лиффи к Стерну… И…

— Запудрил он мне мозги, этот «пурпурный армянин». Ну что за человек… Как думаешь, а? — вопросил майор у вечного Сфинкса.

— 21.2 —

* * *
В задней части бунгало пастуха горел свет. Майор вошёл через калитку и, позванивая козлом, промаршировал по дорожке к кухонной двери, в которую тихо поскрёбся. Внутри загудел бас полковника, — «Да я шут, я циркач. Так что же?», — и дверь открылась.

— Доброе утро, Гарри.

— Доброе утро, сэр.

— Чашечку чая?

— Спасибо, не откажусь.

Майор сидел за маленьким кухонным столом, склонив голову набок под нависающей полкой, а полковник расположился у плиты в другом конце комнаты. Покоробленные шкафчики, сделанные из упаковочных досок, — продукты неразделённой любви полковника к столярному ремеслу, — сомнительно украшали стены. Неокрашенный кухонный стол был завален обычным для полковника ассортиментом научных книг по ранней исламской каллиграфии, средневековому еврейскому мистицизму, движению Бахаи, персидским миниатюрам, Иерусалиму времён Второго Храма и археологическим находкам в Центральной Анатолии. Рядом с книгами уместилась тарелка с кексами, и майор выбрал один.

«Тяжелее лапы Сфинкса», — подумал он. Полковник, задорно стуча протезом, прервал свой гудящий напев и крикнул через плечо.

— Кусочек сыра к твоему маффину, Гарри?

— Нет, благодарю вас, сэр.

Полковник подошёл к столу с тарелкой сыра, и чашки с блюдцами покатились под уклон. Когда полковник развернулся и побрёл за чайником, майор извлёк из чашки дохлую муху. Хозяин вернулся, весело напевая себе под нос и исполняя танец шаркающего медведя.

Один шаг вперед, финт в сторону, два шага назад и финт в сторону. Шаг вперёд, два шага назад.

«Полковник пошёл рысью», — говорили о его танцах подчинённые. Танцами он баловался только перед завтраком и по-вечерам — бренди, сами понимаете.

В руке полковник держал кусок беловатого разлагающегося вещества, жирного и крошащегося. Сунул кусочек в рот и встал у стола, покачиваясь на фальшивой ноге.

— Сыр, — пробормотал он, задумчиво жуя. — А ведь примерно так когда-то выглядели наши предки; когда белковые молекулы только начинали работать над тем кусочком вещества, которое мы теперь называем Землёй. Заставляет задуматься, не так ли? Ты сказал, что хочешь кусочек, Гарри?

— Думаю, нет.

— Нет? А для меня завтрак всегда был главной едой. Старый сыр, первая трубка — и я готов явить себя миру. Но через полчаса начинаю скрипеть и хрипеть, и мне кажется, что я вешу тысячу фунтов…

Сыр. Помогает мышлению; а мыши, говорят, его и не любят.


Полковник был одет в вытянутые у колен мешковатые подштаники. И один, на живой ноге, носок цвета хаки. Рубашка полковника была заштопана в стольких местах, что выглядела снятой с жертвы мафиозных разборок. На голове набекрень сидела выцветшая яхтенная фуражка.

Полковник сел за стол.

— Какая погода на улице, Гарри?

— Ясно, прохладно, ветра нет.

— Прекрасно. Лучшее время дня. Гиппо пока не успели всё изговнякать, и воздух сладкий, и еда вкусная. Чуть попозже Каир — просто клоака. Точно не хочешь сыра?

— Не сейчас, спасибо.

— Нет так нет. Ну, значит чай.

Майор кивнул. Полковник переставил протез в более удобное положение и налил чаю. После того как они добавили сахара, перемешали и отхлебнули, полковник принялся изучать тарелку с кексами на столе. Ущипнул один.

— Хм. Я думал, что брал их на этой неделе, но, должно быть, это было на прошлой.

Затем взглянул на одну из открытых книг.

— Ну вот. Вы были на консультации у Сфинкса?

— Он брат Колли, — выпалил майор.

— ? — поднял брови полковник.

— Брат Колли, — повторил майор. — Младший брат нашего Колли.

Глаза полковника загорелись.

— Это правда?

— Да.

— Как его зовут?

— Джо. Джо О'Салливан Бир. Он использует полную фамилию. Транзитом с Аранских островов через десяток лет в Палестине и семилетний тур по Америке — в Египет.

Кажется, он знает всех со времени своего пребывания в Палестине. Стерна, Мод и других людей, с которыми тогда работал Стерн. Я и не слышал о большинстве из них, но вы, вероятно, слышали.


Глаза полковника ярко вспыхнули.

— Хорошо, хорошо. И вот найдены одна или две главы утерянной рукописи… Брат Колли, значит. Какой он?

— Ловкий. Спокойный. Со странноватой манерой выражать свои мысли.

Полковник просиял.

— Как будто у него не все дома? Или как если бы вы были в маленькой лодке в море — и небо и земля и вода двигались вокруг? Вверх и вниз и вбок…?

Майор кивнул.

— Так точно.

Полковник засмеялся.

— Колли был такой, значит «армянин» — правда его брат.

— И ещё: есть что-то странное в том, как он смотрит на время, — продолжил майор. — Словно в его жизни нет прошлого, настоящего и будущего, а есть одно большое море времени.

Мёртвые, например. Никто не кажется ему по-настоящему мёртвым; я говорю не о чистилище, как следовало ожидать от католика. Это гораздо более конкретно и, кажется, он думает об умерших как о внутренней части нас; в этом смысле. Они живы, потому что они — часть нас.

— Хм. Очевидно, младший братец почаще Колли выпадал из люльки.

Полковник улыбнулся.

— Он пришёлся тебе по-душе, Гарри, не так ли?

— Пожалуй.

— Ну, это не удивительно. Колли был очень обаятельным человеком. И если его брат похож на него, только экстрасенсорнее, и если впервые встретится с ним у Сфинкса, да ещё в полнолуние…

Полковник помолчал.

— Брат Колли, — прошептал он. — Как удивительно.

«Удивительная штука алкоголь, — думал майор, — из каких умных, уважаемых людей делает философов.»

Полковник посмотрел на крошащийся в руке кусок сыра.

— Да, любопытно. Так чего он хочет?

— Встретиться с Блетчли.

— И всё?

— Да. Он опасается, что Блетчли просто убьёт его, если попытаться встретиться без предварительной договорённости.

— Блетчли? Убьёт брата Колли?

— Да. Лиффи уже мёртв; убит, потому что его приняли за Джо.

Полковник был потрясён.

— Что?

— Да.

— Но это неправильно. Это совсем неправильно.

— И Ахмад тоже мёртв. Портье отеля «Вавилон».

— Ахмад? Но он был хорошим парнем, и совершенно безобидным. Что происходит? не пойму.

— И молодой человек по имени Коэн, — сказал майор. — Дэвид Коэн.

— Из каирских Коэнов? «Оптика Коэна»?

— Да. Очевидно, он был агентом Сиона и близким другом Стерна.

— Ну конечно, он был другом Стерна, как и все Коэны. Это восходит ко времени отца Стерна. Но ради Бога, что происходит? Блетчли сошёл с ума? Как его люди могли перепутать Лиффи и Джо?

— Похоже, Лиффи выдал себя за Джо. Выдал нарочно.

— Зачем?

— Чтобы дать Джо время прийти в себя после взрыва гранаты и смерти Стерна. Дать Джо шанс спастись.

Полковник нахмурился.

— Почему Лиффи сделал это?

— Потому что Джо хорошо знал Стерна, а Лиффи чувствовал, что такова жизнь Стерна… как сказать? Что очень важно, чтобы Джо закончил начатое. Что для него, для Лиффи, это важнее всего на свете. Даже важнее, чем собственная жизнь.

— Охренеть.

— Да.

— А Ахмад и молодой Коэн? Почему они были убиты?

— Потому что они говорили с Джо о чём-то военно-секретном, или, по крайней мере, в монастыре так думали.

Полковник глубоко нахмурился и ткнул трубку в рот. Майор понятия не имел, какие связи выстраиваются в мозгу начальника, и знал, что спрашивать пока бесполезно. Наконец полковник подался вперед и опёрся локтями о стол.

— Значит, Лиффи пожертвовал собой, чтобы спасти Джо, так?

— Да.

— Но почему? Что там со Стерном? Я не понимаю, что ты пытаешься мне сказать.

— Ну, у меня самого в голове это ещё не слишком ясно. Но кажется, что помимо того, что Джо пытался выяснить о Стерне, помимо этого, кажется, Лиффи чувствовал, что жизнь Стерна, Стерна…

Ну, мне трудно это описать, может прозвучать мистически.

Тон полковника был резок и нетерпелив:

— Неважно, как это звучит, Гарри. Просто скажи это.

— Кажется, Лиффи чувствовал какое-то особое значение жизни Стерна. Что его прошлое, его страдания и неудачи, двуличие и целеустремлённость — что всё это, всё, что связано со Стерном, складывается в совершенно другую вторую его жизнь. В нечто большее…

Майор уставился в свою чашку.

— …Для них, для Джо, Лиффи и других людей, о которых говорил Джо, жизнь Стерна — это своего рода рассказ обо всех наших надеждах и неудачах…

Стремиться и делать, ошибаться и гибнуть.

Идеалы могут привести к катастрофе, но держится всё на них…

О, я не знаю, как сказать лучше.


Щёлкнули часы. Полковник подскакал к ним, передёрнул висящие на цепочке гирьки в виде еловых шишек, уселся обратно, а потом протянул руку и ласково коснулся руки майора.

— Жаль, что нельзя было взять на вашу встречу Джеймсона. Ну да ладно.

Гарри, многое из того, что есть в этих моих книгах, можно назвать мистическим или оно считалось таким когда-то. Это просто слово, подходящее для вещей, которые мы пока не понимаем. Для кого-то другого те же самые вещи могут быть рутинным явлением. «У людей разные реальности», — как говорил Стерн, и тот факт, что одна из них истинна, не делает ни одну из других менее истинной… Что касается Стерна, он был человеком, который оказывал сильное влияние на всех, кто его знал. Люди инстинктивно чувствовали к нему большую привязанность, даже любовь. Но в то же время, рядом со Стерном ощущался какой-то неопределённый страх; страх, который, казалось, исходил от присутствия эмоций; эмоций столь глубоко противоречивых, что противоречия не могли быть разрешены.

Что-то намекающее на вечные конфликты в человеке, столкновение божественной святости и нашей дремучей природы… потому что таков был Стерн…


Полковник кивнул. Он откинулся на спинку стула и принялся за трубку.

— У тебя есть что добавить, Гарри?

— Ну… Лиффи говорил Джо, что хотя бы один человек должен знать «всю правду о Стерне».

— Свидетельствовать о делах его, — пробормотал полковник. — Да. И, конечно, когда Лиффи это сказал, Джо не понял, что тот собирается сделать?

— Наверняка. Но я толком не расспрашивал. Джо просто разваливается на куски, стоит упомянуть о Лиффи. Хотя очевидно, что человек он сдержаный.

— Да-да, я понимаю, — сказал полковник. — Это ужасное бремя для Джо, и он прекрасно это знает, и знает, что так будет до конца его дней. Но как всё это странно… Стерн, Джо, Лиффи… Люди из разных уголков мира, а линии их судеб пересекаются здесь, перед нами. Да…

В тишине вспыхнула спичка. Майор почувствовал запах трубочного дыма и поднял глаза от чашки.

— И что вы надумали?

Полковник пыхтел.

— Пока ничего. Расскажи-ка мне о вашей встрече с «пурпурным армянином» с самого начала.

Чтобы я знал, от чего плясать, когда буду говорить с Блетчли. Но также, честно говоря, и по моим собственным причинам.


Из ходиков высунулась кукушка и объявила утро.

* * *
К тому времени, как майор закончил постоянно прерываемый полковником рассказ, начался новый день. Оба разведчика выглядели измученными. Внезапно полковник ударил кулаком по столу.

— Уотли, — воскликнул он, — Уотли. Это его рук дело, я в этом уверен. Блетчли, должно быть, передал дело ему, а боевики Уотли столкнули одного человека с крыши, засунули другого под грузовик и сделали из третьего дуршлаг. Чёрт побери, Уотли. Чёртов мелкий сопляк. Блетчли проводит большую часть времени в поле, добросовестно дрессируя своих агентов, а что делает Уотли в монастыре, когда остается за главного? Что он делает, спрашиваю я вас?


Майор опустил глаза. Ему доводилось слышать, как другие говорили об Уотли с отвращением, но полковник — никогда; честь мундира. Или сутаны?

— Переодевания, — прошипел полковник. — Это адская игра Уотли. Оставьте его на минуту в покое, и он залезет во власяницу, обвяжется куском верёвки и притворится, что он воинственный монах из Тёмных веков, или, что ещё хуже, аббат из триста каких-то годов григорианского календаря,[222] сражающийся за победу одной доктрины первых веков христианства над другой. Делает вид, что прокладывает себе путь через все тонкости Арианской полемики, или что-то в этом роде. А на самом деле — держит на стене карту, показывающую, какие части Европы и Северной Африки на стороне ангелов, на его стороне, а какие на стороне Ария и дьявола. Люцифер и ересиархи в одном лагере, а истинные защитники веры — в другом.

Арианство и арианская ересь сегодня? Бог и его сын — одно и то же существо? Не одно и то же вещество? Какая чушь. Вернитесь достаточно далеко, и мы все — одно и то же вещество, просто много сыра.

И как Уотли вообще пришёл к этим иллюзиям? Просто потому, что Ариан звучит так же, как Ариец? Я думал, что только шизофреники и поэты страдают фантазиями созвучий.

Злой вздор это всё. Уотли и его благовония, и его кадила, и свечи, и гремящий «мессой Баха си-минор» орган, и послушники, шуршащие туда-сюда. И помощники, выдающие себя за ожидающих аудиенции монахов, а на деле ожидающие приказа убивать. И заодно — индульгенцию.

На что это похоже? Да на безумие, порочное безумие переодевалок. Что в мужчинах заставляет их делать это во время войны или в любое другое время? Разве они не успели насытиться этим в детстве, когда расхаживали, прятались и скакали в костюмах Робин Гуда и д`Артаньяна? Притворство — это ужасно. Война — это не воплощение мечты маленького мальчика. Война не для того, чтобы дать взрослым мужчинам шанс вновь стать маленькими мальчиками, устраивающими беспорядки в детской.


Полковник свирепо посмотрел на майора.

— По крайней мере, так не должно быть. Чорт бы побрал этого Уотли и ему подобных. Чорт бы его побрал, вместе с его пергаментными картами, костюмами, благовониями и органной музыкой, с его подкрадывающимися на цыпочках монахами:

«Да, ваша милость, нет, Ваша Милость, в жопу с удовольствием, Ваша Милость.»[223]

Правда в том, что этот человек хочет жить в четвёртом веке. И он в нём живёт!

Упиваясь праведным послушанием и благочестием и мракобесием Тёмных веков. Он свято постится в какой-то грязной дыре под монастырём, которая якобы была кельей Святого Антония.

Радуясь побоям, прежде чем отдать очередной приказ на отлучение и убийство во имя Отца и Сына и Святого Гостя.

Благочестие и власть. Самоуверенное убийство и отвратительное бичевание, которое к нему прилагается. Вся власть в детской, в нашем-то возрасте. Вся власть принадлежит маленькому мальчику, который выковыривает между пальцев ног грязь, нюхает палец и хихикает над игрушками.


Лицо полковника потемнело.

— А другая сторона невыразимо хуже. По крайней мере, мы не делаем из отклонений норму, как нацисты. Даже Уотли не может сравниться с этой нацистской толпой. Нацисты ненасытно жаждут черноты. Они хотят назад, в прошлое, чтобы там, в первобытном мраке, рыскать животными стаями. Обонять и гнаться за запахом крови. Резня!

Зверь внутри может быть и в состоянии ощущать мир. На мгновение или два, с помощью Баха или Моцарта. Убейте достаточно «других», «посторонних» и у вас будет иллюзия бессмертия, потому что все вокруг вас умирают.

Цивилизованный народ! немцы. Одна из лучших музыкальных композиций в истории человечества служит утешением зверю.

Проклятые немцы, проклятый Уотли, чорт. Всё не так просто, как было раньше. Или наоборот? Может быть, раньше, — очень давно, — так всё и было?

Но, чорт возьми, проблема в том, что Уотли, когда он не играет в свои игры — хороший штабной офицер. И поэтому Блетчли, вероятно, не смог бы избавиться от него, даже если бы захотел. Уотли очень старательный, тщательный и трудолюбивый, почти как…


Полковник помолчал.

— Интересно, почему эти черты характера принято ассоциировать с немцами? Тщательный… прилежный… эти черты в нашем веке сделались опасными. Как будто больше нет места для шаткого человеческого фактора. Кажется, что превратить людей в автоматы, в роботов — это то, чего общество хочет сегодня. Под номерами: один, два, три…


Полковник пососал трубку.

— Уотли даже говорит про себя, что «по природе своей, я вовсе не агрессивный человек». Просто соревнование… Он, кстати, был хорошим спортсменом до того, как потерял правую руку…

Полковник внезапно застонал и наклонился, чтобы поправить протез. На его лице появилось выражение смирения.

— Чорт, — пробормотал он, — вот и всё. Я готов ко всему. С этого момента я принимаю то, что приходит, и справляюсь с этим, как могу. Завтрак окончен.

Полковник посмотрел на часы.

— Пора привести себя в порядок. Я позвоню Блетчли, как только доберусь до офиса. Не думаю, что он откажется встретиться с Джо. В конце концов, Блетчли был большим поклонником Колли, и наверняка именно Блетчли впервые наткнулся на имя Джо в досье Стерна. Блетчли должен был знать, что делает, и я не могу представить, что он хотел бы доставить Джо серьёзные неприятности; намеренно. Может быть, Блетчли и нужно что-то уладить с Джо, но не отправить на тот свет, конечно.

Это Уотли наворотил чёрт-те чё.

Полковник выбил трубку.

— О, между прочим, Гарри. Я полагаю, ты пропустил то, что я говорил об Уотли, мимо ушей.

— Не слышал ни слова, полковник.

— Хорошо. Ну тогда…


Майор был готов уйти, но колебался. У него сложилось впечатление, что полковник не закончил.

— Что-нибудь ещё, сэр?

Полковник направил на него чубук.

— Н-нет, не совсем.

Он бросил взгляд на трубку и положил её на стол. На лице полковника смешались сожаление и тоска, к чему майор не привык. В бесформенном нижнем белье и старой фуражке полковник вдруг стал выглядеть таким несчастным.

— Молчание, — пробормотал полковник… — Почему в нашей жизни так много тишины?

Он посмотрел на майора.

— Я когда-нибудь говорил тебе, что мне предлагали командовать монастырём? Не напрямую, это был слив информации, но…

Майор покачал головой.

— Но я не понял, — пробормотал полковник. — Это было несколько лет назад. У меня есть все данные для этого, несомненно. Даже протез…

Полковник попытался улыбнуться с грустным выражением лица.

— Но я не понял намёка. Следовало проявить инициативу, а я…

То был вежливый способ отклонить недостойного, полагаю. Поэтому они решили назначить Блетчли, хотя у него недоставало опыта. И в качестве помощника они дали ему Уотли, потому что Уотли такой тщательный. А мне вместо Монастыря дали жуков-плавунцов.

«Это больше по вашей линии, — сказали они. — Оперативная работа по учебникам и гораздо больший штат сотрудников…»

Монастырь, лакомый кусочек… увы.

Не то чтобы Блетчли не заслуживал этой должности, он её заслужил. Он хороший работник, и никто не станет отрицать его добросовестность. И, возможно, они были правы насчёт меня, насчёт моей пригодности к той работе, которую выполняет монастырь. Но всё же…


Полковника посмотрел на стол и покачал головой.

— И так Блетчли получил монастырь, и после этого он видел Стерна гораздо больше раз, чем я. И также гораздо больше раз видел Колли; который, кажется, ему особенно нравился…

Рука полковника медленно потянулась к куску сыра на столе и, рассыпая крошки, взялась теребить маленький кусочек.

«Энигма, — прозрел полковник. — Вот что стоит за всем этим.

Почему Стерн вообще узнал про „Энигму“… И Блетчли узнал, что Стерн знает, и вырыл имя Джо из досье Стерна.

Но как Блетчли узнал о „польской истории Стерна“? Среди моих вроде нет никого, кто бы…

Если только Стерн сам не сказал кому-нибудь. И этот кто-то настучал Блетчли.

И Джо теперь… если Джо узнал об „Энигме“, то Блетчли не сможет его отпустить. У Блетчли нет выбора. Он согласится на встречу с Джо, и…

Ну, может быть, лорды-баскервили были правы, что поставили на эту должность Блетчли. Может быть, он лучше подходит для таких вещей, чем я. Ведь Джо — брат Колли, я бы не смог…»


Полковник взглянул на майора и, грустно улыбнувшись, пожал плечами.

— Я задумался, Генри, — сказал он, — к делу это не имеет никакого отношения. Итак, я позвоню Блетчли и объясню ему ситуацию, как только доберусь до офиса. Уверен, он согласится на встречу.

Майор нетерпеливо кивнул.

— Только я — Гарри, сэр.

— Да-да, хорошо…

Полковник, кряхтя, поднялся из-за стола. Постоял некоторое время, глядя на книги и утверждая культю в протезе.

— Что ж, Гарри, пора начинать день.

Стыдно сказать, но я уже чувствую себя так, как будто вешу тысячу фунтов.

Каким-то незаметным образом всё хорошее в жизни заканчивается до того, как мы осознаём потерю…

* * *
Майор сидел за столом, когда ровно в полдень зазвонил телефон. Майор взял трубку и поздоровался. Полковник, сидящий в углу, навострил уши.

— Бродячий менестрель, майор, — послышался тихий голос, — Как там моя просьба об аудиенции у фараона?

Майор назвал Джо время и место.

— После захода солнца, говорите? Ну, для меня подходяще. Большая часть моих делишек в Каире велась ночью. В силу природы нашего бизнеса может быть, как думаете?

— Согласен, днём-то в плаще жарковато. Кхм. К сожалению, место вашей встречи с Блетчли не будет обставлено столь драматическими декорациями, как накануне — консультация у Сфинкса.

— Нет… Ну что ж, «не всё коту масленица».

На тропинке жизни мы высвечиваем фонариком знания только клочки пути, а Сфинкс — слишком большая концепция для любого из нас, и потому не годится посещать его каждую ночь.

Слишком большой, и слишком твёрдый орешек. Непостижимое до поры до времени понятие, как жизнь и многое другое; до окончания отведённого срока и встречи «в Самарре»…


Связь оборвалась. Майор повесил трубку и посмотрел на начальство. Полковник кивнул, поднялся.

— Мы сделали всё, что могли, майор. Остальное зависит от Блетчли.

И похромал в свой кабинет.

«Бесстыдный Гарри, — думал он, — „Сфинкс“! видите ли, типа я не догадаюсь. Достаточно легко понять, что ему понравился Джо, но личные пристрастия — это не то, что нужно в военное время.»

И внезапно полковнику пришёл на память образ довоенного прошлого, из времени арабского восстания в Палестине. Образ Колли, прибывшего ночью на аванпост еврейских поселенцев в Галилее. Колли тогда появился недалеко от ливанской границы, чтобы обучать народные дружины и организовать то, что позже станет спецотрядами Палмаха.[224]

Такси с выключенными фарами, задние фонари на передней части автомобиля, чтобы запутать врага. И два молодых будущих помощника Колли, Даян и Аллон[225], приближаются к таинственному такси и видят маленькую худощавую фигуру, выпрыгивающую из машины с двумя винтовками, Библией и барабаном, англо-еврейским словарем и канистрой с пятью галлонами рома.

«Чутьё, — подумал полковник, — другого слова не подберу. У Колли было чутьё…»

Он улыбнулся воспоминанию, затем подумал о Джо и потерял улыбку.

«Кончено, — подумал полковник. — Какой позор. Всё кончено для Джо. Смерть ни за что… но, конечно, из-за тайны „Энигмы“ не может быть никакого другого решения по делу Стерна. Блетчли может делать только то, что должен; закончить дело и закрыть его этими ужасными словами: „выживших свидетелей нет“. „И будь, что будет“. Но всё же…»

Полковник вошёл в свой кабинет, закрыл дверь и прислонился к ней спиной, вспоминая переданный майором вопрос Сфинкса:

— …Кто знает, какое зло таится в сердцах людей?

«Ну Сфинкс, он конечно, как спросит. Сфинкс… Но кто из действующих лиц на самом деле Сфинкс? Или все…? как в „Восточном экспрессе“ леди Агаты.»

— 22 — Сумка Бернини

Они сидят на узком балконе Мод. Под кустиками аллеи за домом сгущаются сумерки.

— …и когда майор сообщил мне, что встреча с Блетчли состоится, — говорит Джо, — я не мог удержаться от того, чтобы не отбить чечётку. Потом заглянул к тебе, постучал, но никто не ответил, поэтому я вернулся в сад над склепом старика Менелика. Нашёл там укромное местечко и сел в тени у реки. Сидел и наблюдал за течениями, дрейфуя разумом, аки буддийский монах.

Джо только что принял душ. Волосы его мокрые, а левое ухо перевязано свежей повязкой.

— Но я сидел не просто «где-то у Нила». А на том самом месте, где Стронгбоу и Менелик, под конец своих долгих жизней, однажды провели тихий день. Там, где когда-то стоял ресторан с оплетёнными лозой и цветами шпалерами, с бассейном, где плавали утки, и клеткой, где вопили павлины. Место встреч, где молодые Стронгбоу и Менелик и Коэн некогда проводили свои воскресенья. Место для беседы, длившейся сорок лет.

Место, от которого осталась только вывеска… «ДВИЖУЩАЯСЯ ПАНОРАМА». И я принялся размышлять об этом знаке и мирах внутри миров. Но под журчащее заклинание реки задремал прежде, чем додумался до чего-либо.

В последнее время я почти не спал, — добавил он, — несмотря на то, что я вроде мёртв… «Случай с беспокойным мертвецом», — подходящее название для детективной книжки, сразу ясно о чём; а не как у того поляка — «Расследование» чего?


Мод улыбнулась.

— Там действительно был ресторан?

— О, это было то самое место. Стерн указал на него, когда мы вышли из склепа, вчера. Так вот, я задремал, не додумав, а к вечеру проснулся и пошёл прямо сюда.

— Полковник предупредил меня, что дома меня может ждать посетитель. О, Джо, я была так взволнована. Я была уверена, что это означает, что у тебя всё будет хорошо. Принести тебе что-нибудь поесть? Ты, должно быть, голоден.

— Должен бы быть, но я этого не чувствую. Думаю, что могу пока выпить.

— Налей себе сам. Или ты хочешь, чтобы я сходила?

— Я справлюсь, не утруждай себя. Где ты хранишь «мою прелесть»?

— На кухне. В шкафу над раковиной.

— Я быстро, — сказал Джо и скрылся на кухне.


Хлобыснула дверь шкафчика. «Мать его, косорукого ирландца. Амбидекстер, понимаешь, а обе руки — из жопы», — подумала простушка Мод и услышала, как Джо чихнул.

— Я забыла упомянуть дверь шкафа, милый Джо, — сказала она, когда он вернулся на балкон.

Джо улыбнулся.

— Такой неуклюжий человек, как я, непременно поднимет шум. Это показывает, что я не создан для такой работы; как только расслаблюсь, так что-нибудь да разломаю.

Он сделал большой глоток и присел на низкое ограждение балкона. Мод склонилась над вязанием и заговорила, не поднимая глаз.

— Кажется, ты много пьешь.

— Да.

— Это помогает?

— Да, боюсь, что так оно и есть.

— Ну тогда это хорошо, я думаю.

— К сожалению это не так, Моди, это своего рода слабость. Но зато, стоит напиться и всё — трын-трава. Мир кажется мне таким тёмным и неприветливым, что для установления внутреннего спокойствия годится даже «Боярышник». Хотя я конечно понимаю, когда трезвый, что спокойствие это — ложное.

— Ты можешь остановиться, как думаешь?

— Если бы пришлось. Люди, если придётся, способны на всё. Даже на те вещи, которые они сейчас делают в пустыне.


Мод спрятала глаза.

— Ты уверен, что Блетчли позволит тебе уйти?

— Не уверен, но это кажется вероятным. Думаю, будь по-другому, он бы не дал мне полдня, и не просил полковника отпустить тебя домой.

— Но ты сказал, что тебя «пасут».

— Просто компания, Моди. Полагаю, Блетчли не хочет, чтобы со мной что-нибудь случилось без его участия. Кроме того, вернувшись к склепу Менелика, я сам дал монахам возможность сесть мне на хвост.

— Зачем ты это сделал?

— Чтобы Блетчли знал, где я сегодня побывал.

— Но почему ты просто не остался вне поля зрения до времени назначенной встречи?

— Ну, во-первых, тогда я бы не смог увидеться с тобой.

Во-вторых, после того, что майор вчера говорил о Стерне и Колли, особенно о Колли, мне кажется, что Блетчли не пошёл бы на трудности заманивания и доставки меня сюда, чтобы в конце просто убить.


— Но разве мнение майора имеет значение? Неужели важно, что он высоко ценит память о твоём брате? Блетчли может относиться к этому, — да ко всему, — совсем по-другому.

— Может, но я сомневаюсь в его чёрствости.

— Мне это не нравится, Джо. Это пугает меня. Блетчли имеет репутацию очень целеустремленного человека.

— Так и должно быть, на такой-то работе.

— Но люди говорят, что он ни перед чем не остановится, чтобы получить то, что хочет.

— Я знаю, он сам мне однажды сказал. Сказал, что сделает всё, чтобы победить немцев. Всё, что угодно, и он не шутил.

— Значит, ты по-прежнему в опасности?

— Я так не думаю. Блетчли отнёсся здесь ко мне определённым образом, — «бизнес есть бизнес», — это я могу принять. И кроме того, приходит время, когда ты должен кому-то довериться. Ты играешь в одиночку так долго, как только можешь, а потом выходишь и говоришь: «Слушайте, это всё, что есть. Это всё, что есть, а больше я не могу». Время пришло, и я знаю это, и Блетчли знает это, и это просто понять.

— Звучит совсем не просто, — тихо сказала Мод. — Ничто в этой ситуации не кажется мне простым.


Джо с нежностью наблюдал, как она склонилась над спицами. Это был второй или третий раз, когда она заговорила об этом… «Всё будет в порядке? Сможет ли он покинуть Каир? Почему Блетчли пока не убил его?»

Конечно, Джо понимал её беспокойство. Понимал, что она не может разделить испытываемого Джо облегчения, потому что не прошла через то, через что с момента прибытия в Каир прошёл он. Один этап пути Джо закончился, и это неизбежно его успокаивало.

Но не успокаивало Мод.

Стерн был мёртв, окончательно и бесповоротно, но всё остальное в её жизни должно было идти по-прежнему. Как и день, месяц или год назад. Мод, естественно, волновало: сможет ли Джо выжить; потому что он оплачивал обучение Бернини.

Вот только если англичане не смогут удержать линию фронта в Эль-Аламейне, то придётся паковать вещи и ехать в Палестину… снова, после стольких лет. Иерусалим… Помнится, как она впервые встретила Джо и сходу отсосала ему на лестнице к крипте церкви Гроба Господня; молодая была…

Давным-давно, в самом начале их любви.[226]

Её руки уперлись в колени, голова склонилась. Мод чувствовала себя совершенно измученной. Снова переезжать?… Джо пристроился позади неё, и она ощутила его руки на своих плечах; и даже сейчас, несмотря на прошедшие годы и климакс…

— Джо? Есть одна вещь… майор… Гарри и я, мы… вместе.

— Замечательно, Моди, я рад это слышать. Намного лучше, чем быть одной… Мне он понравился; в целом, несмотря на некоторые закидоны.

— Он не всегда выглядит дурачком, — сказала она. — У него есть и другие стороны. Просто он молод и иногда романтизирует действительность и… что ж, он ещё молод.

«Вот лисица», — подумал Джо и тепло улыбнулся:

— Для мужчины это нормально. Насколько помню, когда-то я и сам был романтиком.

«Надеюсь, он усыновит Бернини. Или эти голубки попросят, чтобы я дал им разрешение сменить Бернини фамилию, а алименты бывшая благоверная будет тянуть по-прежнему?»

— Не волнуйся, Мод, любовь моя. Всё будет в порядке, я знаю это… А о чём ты только что думала, интересно? Кроме этой хорошей новости о Гарри?

— О, я думала об Иерусалиме. Один друг оттуда прислал мне недавно письмо, спрашивая, может ли чем-нибудь помочь. Он не знает, что я делаю в Каире, — что я на самом деле здесь делаю, — и пишет, что может найти мне место в Иерусалиме.

— Это просто замечательно, Моди. У тебя очень хорошие друзья.

— Мне повезло.

— «И Случай — бог-изобретатель» тоже, конечно. Но в основном-то это твоё неравнодушие к нуждам других людей, забота. Это много значит для них. Это им помогает. Для них ты — неподвижная точка, стабильная в потоке и суматохе.

Она нахмурилась.

— Неподвижное очко?

— Ага. Источник спокойствия и уверенности!

— Я себя так не ощущаю. Не чувствую, что в моей жизни есть что-то определённое, устоявшееся. Всё валится на меня, — один мучительный опыт за другим, — и ни с одним из них я не справилась сама.

— О да, Моди, но живёшь лучше, чем большинство здесь. Ты много работала, чтобы понять людей; это видно по заваленному письмами столику в прихожей. Я заметил, что там лежат письма со всего мира, от людей, с которыми ты дружишь на протяжении многих лет, людей, которые помнят тебя и хотят оставаться на связи, потому что это помогает им жить.

— В военное время людей так ужасно корёжит. Они рассеяны и напуганы.

— Да, но это ведь не только в военное время. Это вечная данность жизненного пути, это было и будет. А ты помогаешь им. Стерн как-то упомянул об этом в письме ко мне. «Все те люди, которые пишут Мод из своих маленьких уголков мира, смогут ли они справиться без неё?»

— Это было очень мило с его стороны, но, конечно, они бы прекрасно справились.


— Ты делаешь для них нечто особенное, Моди. Вы делите воспоминания, а это есть доверие, вера. Они ждут этого от тебя, и ты даёшь это им, и это много значит. По-настоящему ужасно, когда у людей не остаётся веры продолжать бороться, когда кажется, что уже не имеет значения, выживут они или нет, потому что они ничего не могут сделать. И всем вокруг всё равно.

Всем вокруг, кроме тебя, Моди!

И именно тогда малейшая вещь может изменить многое.

«Я должен написать Мод, она, должно быть, ждёт письма. Я давно не писал.»

Когда всё кажется чёрным и безнадежным, даже такая мелочь может стать чем-то, за что можно держаться. Может быть, даже станет разницей между жизнью и смертью.

Дать надежду на лучшее хотя бы одному человеку — это прекрасно, это как возложение рук. Когда нам делают добро, мы учимся думать не только о себе.

И ты это делаешь, Моди, и люди это чувствуют.


— Трепло, — сказала она смущённо.

— Эт правда, — ухмыльнулся Джо, — разговоры всегда были моей слабостью. Длинные, цепляющиеся друг за друга мысли, роящиеся вокруг, как пилигримы у Фаюмского оазиса. Разговоры, золото бедняка.

Мод посмотрела на него и серьёзно спросила:

— Тогда скажи мне, Джо, почему письма всегда приходят издалека? Почему они всегда откуда-то издалека?

— Потому что, переезжая и странствуя, ты усердно искала своё место.

«Странный вопрос, — подумал Джо, — Рыба ищет… Да чего это я? не только женщины. Все мы люди, все — человеки. Жениться, что ли, на той индейке-хопи? И самогон гнать… если выживу.»

— Слишком много мест, — пробормотала она. — Иногда я задаюсь вопросом, найду ли я когда-нибудь своё. Разве я многава хочу?

— Конечно найдёшь, Моди. Когда-нибудь, после войны.

Она откинула назад волосы.

— Да, — прошептала она. — После войны…


Джо глядел на Каир, крыши и сохнущее бельё. Жилище Мод было недалеко от маленькой площади, где Джо недавно видел сидящего в пыли Стерна.

Нищего.

А внизу, чуть дальше по переулку, играли дети. Они нацарапали фигуры на твёрдой земле аллеи, круги и квадраты, и, следуя какому-то сложному набору правил, прыгали на одной ноге.

— Надеюсь, это не какая-нибудь военная игра, — сказал Джо.

— Что?

— Дети играют. Там, внизу.

Мод перегнулась через перила, улыбнулась.

— Разве ты не знаешь? Это греческие классики.

— У арабов? Это примерно как бейсбол в Сибири. И как они могли этому научиться, интересно?

— Не могу себе представить. Должно быть, их научила какая-то старая греческая дама.

— Учитывая прыжки на одной ножке, более вероятно, что молодуха.

— Да, — рассмеялась Мод, — я знаю эту семью. И они не арабы, Джо, они — кайрены; тут такая смесь культур…

Тот порог, где спит кот, это дверь в их кухню. Он там?

— Кот? Да, есть такой, крепко спит. Как его зовут?

— Гомер. Ждёт ужина, значит.

Их дед когда-то жил в Турции и любит об этом рассказывать, а детей, — кто бы мог подумать, — очаровывают описания любых далёких, незнакомых мест.

Боюсь, я провожу за их кухонным столом больше времени, чем следовало бы, они меня практически усыновили. Иногда хозяйка приходит стрельнуть у меня сигарету. Она смотрит на мои маленькие сувениры и воображает всякое, не имея ни малейшего представления о том, какой изодранной была моя жизнь.

Мод посмотрела вдаль.

— Иногда, вылезая из-за стола с раздутым животом, я совершаю обход квартала и слушаю звуки ночи. Тихие голоса людей, готовящихся ко сну, — тут Мод показала Джо язык. — Мягкое жёлтое свечение в окошках выглядит так привлекательно. Я знаю, что люди внутри могут быть недовольны тем, что имеют, но снаружи кажется, что в любой семье — спокойствие и уют.

Она на мгновение замолчала.

— Я была у Анны, — сказала она. — Ей очень трудно. Они с Дэвидом были так близки; и он не женился, и она не замужем… ты смотри, не вообрази чего. И Стерна больше нет, чтобы поддержать. Но Анна сильная, она справится.


Мод помолчала.

— Анна проболталась мне, что Блетчли очень помогает ей и делает для неё очень много: документы, деньги и так далее. Меня это удивило. У него совсем не такая репутация.

— Я не думаю, что он бабник, — сказал Джо, — Совесть, наверное. Ты давно знаешь Анну?

— Нет. Стерн познакомил меня с Коэнами три или четыре месяца назад. Тогда встреча показалась мне случайной, но позже я поняла, что Стерн спланировал это знакомство, не сказав ни им, ни мне. Мы с Анной поразмыслили и разобрались.

И, как ты предложил, я отправила записку Белль и Элис, в которой объясняю, кто я такая, и испрашиваю разрешения прийти как-нибудь вечером.


— Очень мило с твоей стороны, Моди. В последние годы у них было мало посетителей, и я знаю, что они это оценят. Ты им понравишься. А главное для сестёр — что ты хорошо знала Стерна.

Мод принялась считать петли.

«Когда вы близки с кем-то, — подумал Джо, — можно обходиться без слов.»

«Да неужели», — подумал Аськин.

Им осталось поговорить об одном человеке, посреднике между людьми и вечностью. И когда темнота сгустилась, Джо рассказал Мод о последних посиделках со Стерном.

— …и я понимаю, — заключил он, — что мы никогда не узнаем, узрел ли я дзен в глазах Стерна потому, что он был в мире с самим собой. Или потому, что он видел приближающуюся гранату-смерть. Но мы знаем последнее слово, которое он сказал перед тем, как произнести моё имя, стукнуть меня и спасти мою жизнь.

Мод сидела очень тихо.

— Да, — прошептала она. — Любовь…

* * *
Джо пробормотал что-то о своём стакане и пошарашился с балкона. Погрохотал мебелью в поисках выключателя и изобразил на кухне слона. Когда Джо вернулся на балкон, он пожал плечо Мод, прежде чем отойти и вновь присесть на перила.

— Смотри не чебурахнись, Джо.

Мне тут вспомнилось… Однажды Стерн процитировал мне кое-что. Стерннаткнулся на это в какой-то древней книге, а я запомнила потому, что образы оказались навязчивыми. Стерн сказал, что записи около двух тысяч лет. Ну да неважно, слушай:


«…а дальше — область внезапных песчаных бурь и ужасающих видений. Полноводные реки исчезают за одну ночь, ориентиры уходят вместе с ветром, солнце садится в полдень. Те странные места безвременьем своим изводят ум.

Но самое опасное, что нужно упомянуть, — это караваны, появляющиеся на горизонте и неуверенно колеблющиеся там в течение нескольких минут, дней или лет. Они то приближаются, то удаляются, то вовсе растворяются в миражах.

Погонщики верблюдов — просто отстранённые и молчаливые люди чуждой нам расы. Но хозяева караванов по-настоящему пугающи. Они носят странные костюмы, а глаза их то сверкают алчностью, то затуманиваются тайными мыслями.

В общем, эти люди — секретные агенты, вызывающие у властей наших страх.

Они представляют князей и деспотов тысячи беззаконных областей.

Или, быть может, они вообще никого не представляют? и потому один их вид заставляет нас дрожать.

Во всяком случае, мы знаем только, что в той области — перекрёсток их путей. Они встречаются, сговариваются о чём-то, расходятся и бредут дальше.

А куда и зачем? мы не можем быть уверены. Там не остаётся следов. Дуют ветра, подымая песчаные бури, появляются и исчезают реки и солнце, а верблюды теряются во мгле. Поэтому правда такова, что маршруты их не отследить. И тайной покрыты цели идущих с караванами.

И, чтобы Сын Неба правил долго, мы должны любой ценой защищать наши границы от таких людей.»


Мод повернулась к Джо.

— Это из китайского отчёта о караванах в пустыне Гоби и обо всём на свете…

Она грустно улыбнулась.

— Но хватит! Давай больше не будем говорить о Стерне. Как говорится: «умер Камерер, да и останется с ним хер». Или я что-то переврала? язык-то чужой.

Дар лиц и дар языков, жизнь… И я имею в виду не только лица других людей, а и наши собственные… Все лица, которые нам дано носить и видеть в течение жизни… и все языки, на которых мы учимся говорить.

* * *
— Любопытно, что для описания жизни ты подобрала те же слова, которыми я говорил майору о Лиффи. Какое странное совпадение.

Мод задумалась, пытаясь вспомнить. Улыбнулась.

— Это совпадение, но я не знаю, насколько оно странное. Просто мы с тобой были вместе, когда впервые услышали эти слова.

— Да ну?

Мод просияла, она была так рада, что вспомнила.

— Да. Мы тогда только что вернулись с Синая, и это был наш первый вечер в Иерусалиме, и мы пошли прогуляться по Старому городу. И было многолюдно и шумно, и так запутанно после пустыни, подавляюще даже. Потом впереди вдруг поднялся большой переполох, и мы не могли пошевелиться в толпе. Разве ты не помнишь?

Джо улыбался.

— А, теперь вспоминаю.

— Это как-то связано с ослом, — сказала Мод. — То ли осёл сбросил свой груз, то ли пнул кого-то ногой, то ли просто кричал и не двигался с места, что-то в этом роде, и все вокруг размахивали руками и орали на всех своих языках, на всех — и знакомых нам, и непроизносимых, неслышанных нами прежде. Старый город. Все эти толпы людей, которые выглядели так, будто жили там и тысячу лет назад, и две, и три. Все они заходились в крике и размахивали руками так, будто миру пришел конец. Помнишь?

Джо кивнул, улыбаясь.

— Да.

— И тогда это случилось, — сказала Мод. — Рядом с нами раздался голос, просто ещё один голос в толпе, но слова возвышались над всем, в них звучали тоска и почтение. Отчасти молитва, отчасти тоска, отчасти Надежда. И ещё, как-то очень ясно… Иерусалим.

«О дар лиц, о дар языков»… помнишь?


— Ах да. Смех и крики, и осёл, вопящий в небеса, и хаос жизни со всех сторон, и ясный голос посреди хаоса, который мы двое смогли услышать. Это был один из тех прекрасных моментов, один из тех редких драгоценных моментов, которые делают всё происходящее стОящим и не должны быть потеряны… Такое всегда нужно передавать.

Как детям передаётся понятие Родины, а взрослым — понятие Мира.

Ты знаешь, что я собираюсь сделать когда-нибудь, Моди? Когда-нибудь я расскажу Бернини всё до последней детали.

Лиффи с его чудными ликами и Ахмад с тайным шкафом, и я с ними — соображаем чай на троих в висячих садах Вавилона. И Стронгбоу со своим увеличительным стеклом, и старый Менелик с его музыкой подземелья, и сумасшедший Коэн с его снами — и их пиры в оазисе под названием «Панорама». А позже — полусумасшедший Коэн и Ахмад-па на Ниле, с сёстрами, пьют шампанское из бокалов чистого лунного света. А ещё позже — большая Белль и маленькая Элис играют на фаготе и клавесине. А под неподвижными часами в пыльной задней комнате «Оптики Коэна» Дэвид и Анна мечтают попасть в Иерусалим. А ещё один Коэн и Ахмад-поэт и Стерн шагают по удивительным тротуарам жизни, три короля Востока, один с гобоем в руках, другой — с помятым тромбоном, а Стерн… Стерн перед рассветом играет Сфинксу на скрипке.

Богатство трагедии жизни, Моди, цикличность, полная противоречий. Бесконечная сказка сказок, — нелепых и правдивых, — полная вечных истин. Так почему бы не собрать их в старую холщовую сумку, которую Бернини всегда носит с собой? теперь, когда он только начинает своё путешествие.

Немного этого и немного того, и всё аккуратно уложено. Эта сумка — в некотором смысле часть королевства Бернини; по крайней мере, так он говорит. «Ничего особенного, просто мои сокровища»…

Я хочу чтобы он, — бродящий когда-нибудь там, в новом мире, — не расставался с наследием сказок.

Дать ему то, что он может понять сразу. Шутки, загадки и обрывки рифм, которые наш парень наверняка примет близко к сердцу и сделает своими.

Джо заухал филином во тьме.

— Да, Моди, я так и сделаю… Ведь это даже звучит как ответ оракула — «сумка Бернини»…[227]

* * *
Они поговорили и о других вещах, а время в ночи текло и ускользало в никогда.

Поговорили и помолчали на-дорожку, и, наконец, Джо встал, и Мод пошла его проводить, а он остановился, глядя на её выставку сувениров.

— Ты ведь выживешь, Джо, не так ли? Ты очень дорог мне, а от переживаний портится цвет лица.

— Хм. Ты тоже береги себя, и когда-нибудь придёт другое, лучшее время; когда-нибудь, после войны. Я знаю это, Моди…

Джо поднял морскую раковину, которую Мод нашла на пляже залива Акаба, где они были молоды, давным-давно, в начале любви. Он поднёс раковину к уху и прислушался, закрыв глаза. Потом обнял Мод, и поцеловал, и посмотрел в глаза, и ушёл.

Мод некоторое время стояла и смотрела на дверь, как будто она могла снова открыться. Затем вернулась на балкон и сидела в темноте с раковиной в руках, глядя на маленькие огоньки в ночи и думая о многих вещах, о мире лиц и голосов под звёздами. Время от времени она подносила к уху ракушку и слушала тихий ропот волн, вечно ласкающих пески памяти… сглаживающих… стирающих память.

Приливы и отливы целебного для души моря. Как однажды сказал Стерн: «приближаясь к морю, мы приближаемся к звукам бесконечности»… Теперь в руке Мод шуршало эхо крошечной вселенной; мягкие приливы и отливы — всего, что было и всего, что будет…

* * *
«Сумка Бернини, — думает Мод много позже; вновь на балконе, и с ракушкой в руке. — Да, Джо прав, Бернини примет в свой мир эти сказки. О да, Бернини расслышит в них каждый шёпот, каждый шёпот… Если только у Джо будет шанс.»

* * *
Конечно, в тот день полковник сказал Мод больше, чем просто предупредил о посетителе. Полковник вызвал её к себе в кабинет, закрыл дверь и, чего никогда раньше не делал, взял её руки в свои. И тихо и печально произнёс:

— …может быть сегодня, Мод, нам всем стоит подумать о том, что говорил Лиффи. Он говорил, что чудеса происходят постоянно, просто мы не поднимаем глаз.

Мы с тобой знаем, что мечты, как правило, пусты, слова легки, а жизнь тяжела. Но Лиффи тоже это знал; знал, но всё равно продолжал искать чудеса. Он старался видеть больше и больше попробовать, почувствовать, охватить. И для него чудеса случались…[228]

* * *
Мод вытирает слёзы и протягивает ракушку к звёздам, шепча:

— Это твоё. Это тоже часть тебя, как и Бернини, как и Джо. И как я…

— 23 —

— 23.1 — Эхо Нила

Фонарь на углу пустого сейчас Каирского перекрёстка. Доносится бой далёких башенных часов. Час ночи.

Проходит пять минут, и проездом под светом фонаря грохочет маленький старомодный фургончик; его кремовые бока недавно окрашены, никаких надписей. Фургон вздрагивает и останавливается возле тянущейся вдоль квартала неосвещённой колоннады. Двигатель фургона продолжает работать. В тени колоннады прячутся закрытые магазины и маленький человечек. Человечек выныривает из тени и, открыв переднюю дверь, проскальзывает в фургон. Садится, поддёрнув брюки и смотрит на водителя.


Блетчли, держа обе руки на руле, кивает:

— Добрый вечер.

— Как скажете, — отвечает Джо.

Вспыхнула спичка, освещая салон за их спинами; это Джо закуривает сигарету.

— Там никого нет, — бормочет Блетчли.

— Теперь вижу, но я сделал это больше ради спокойствия вашего, — подпирающего колонны, — отряда. Во имя всего святого, за кого меня принимают? За головореза, вылезшего из катакомб, чтобы захватить Суэцкий канал? Я никогда не видел столь тщательно продуманных мер предосторожности.

— Времена сейчас опасные.

— Верю, и именно поэтому зажёг спичку. Чтобы ваша кавалерия увидела, что я не держу над вашей головой могильную плиту. Камень правосудия.

Блетчли громко фыркнул и запрокинул голову, издавая визгливый звук… Смех Блетчли, напомнил себе Джо. Адский смех Блетчли.

— Монастырский юмор, Джо?

Джо уставился на него.

— Ну, самое время — начать веселиться. Вообще-то, надо было успевать раньше, пока Лиффи был жив.

…хо-хо-хо… Юмор висельника, говоришь, Лиффи? Нет, я имею в виду нечто гораздо более Чорное, самое сердце черноты. Я адепт монастырского юмора, Лиффи, юмора безжалостного и беспощадного…

Как вы думаете, Блетчли? Будет ли такой юмор иметь успех в христианских провинциях или хорошие христиане, как немцы, предпочтут не слышать его, и не знать о таком? Предпочтут проигнорировать и притвориться, что этого просто не может быть. Что это просто отклонение? ваше и моё «ку-ку», я имею в виду.

Но мы могли бы посмеяться вместе с Лиффи, спеть и станцевать. Если бы он был жив. Весело шутить в пустых залах ожидания железнодорожных вокзалов. Или в концентрационном лагере? Шутки… Слишком чорные для добрых христиан? Или пусть нацисты убивают евреев? А если евреи — мы?


Блетчли внезапно рассердился.

— Джо, всё вышло не совсем так, как я планировал.

— Не совсем? Ох, я очень рад это слышать, мистер Блетчли. Мне бы не хотелось думать, что такое было спланировано. Потому что если бы это было так, это могло бы означать только то, что Бог последние десять или двадцать тысяч лет обретается в другой части Вселенной, подальше от чад своих. А не тратит всё своё время на размышления о великом размахе дел человеческих.

— Поговорим об этом позже, — сердито сказал Блетчли.

Он переключил передачи, и фургон рванулся вперёд.

* * *
Они остановились на пирсе у Нила. Вокруг был складской район, пустынные улицы и приземистые здания без окон. Вместо фонарей — свет луны.

Блетчли выключил двигатель, достал носовой платок и принялся вытирать кожу вокруг глазницы.

— Минутку, — отвернувшись, пробормотал он.

— Должно быть, сложновато водить машину с одним глазом.

— Есть такое.

— Но как вам это вообще удаётся?

Блетчли глянул на Джо и отвернулся.

— «Человек такая скотинка — ко всему привыкаешь». Расстояния определять паршиво. Пытаешься найти какой-то смысл в плоской картине. Это сложно, особенно когда дело доходит до внезапно появляющихся перед тобой людей. Можно запомнить улицу, здания, но нельзя запомнить людей. Их слишком много. И в любом случае, они постоянно меняют свои размеры и форму.

Блетчли убрал платок, потом посмотрел на Джо и отвёл взгляд.

— Давайте выйдем.

Блетчли вылез из фургона и прошёл несколько футов по пирсу. Остановился, глядя на Нил. Джо заметил, что Блетчли очень тихо закрыл за собой дверцу фургона.

Они стояли бок о бок. Джо бросил в Нил горелую спичку.

— Вы придержали дверцу. Зачем?

Блетчли пошевелился.

— Что? О, автоматически.

Джо кивнул. Он обернулся к тёмным зданиям и пустым улицам и принялся тихонько насвистывать.

— Это подходящее место, чтобы привести человека «прогуляться по доске». Но, конечно, вы привели меня сюда не для этого, надеюсь… Мы побудем здесь? Я бы хотел присесть. Устал очень.

— Располагайтесь.

Джо покряхтел и, свесив ноги, присел на край пирса. Блетчли сел рядом и достал из кармана фляжку. Выпил, сглотнул, вытер уголок рта рукой и протянул фляжку Джо.

— Бренди.

— Спасибо.

Джо сделал глоток, кашлянул, сделал ещё один.

— Бренди, как хорошо! для разнообразия. Я не жалуюсь на арабский «коньяк», не подумайте. Как говорят бедуины: «В песчаную бурю любой оазис покажется раем». Но «бренд» не дерёт глотку. Скользит гладко, как тропинка в полях Ирландии. Или как фелукка, кружащая по Нилу.

Видите, вон там?

Он снова выпил и вернул фляжку Блетчли, который поставил её между ними.

— И опять ясная ночь, — сказал Джо. — Ахмад находил забавным то, что я упоминаю погоду. «Здесь всегда одно и то же», — говорил он.

Блетчли смотрел прямо перед собой. Внезапно, словно что-то смахивая, он провёл рукой по лицу.

— Сначала я расскажу вам важные детали, — сказал он.

Джо кивнул, потом вдруг подался вперёд.

— Вы в порядке? — спросил Блетчли.

— Да. Измучен, вот и всё. Устал, до самых глубин души.

Блетчли взглянул на Джо и тихим голосом сказал:

— Сегодня вечером вы улетаете в Англию. Там вас посадят на другой самолёт, в Канаду. А когда вы доберетесь до Канады, то исчезнете. Но есть одно условие.

— Следовало ожидать, — сказал Джо. — Мир таков, каков есть. Так какое условие?

Блетчли смотрел прямо перед собой.

— Вы мертвы. А.О.Гульбенкян мёртв, а это означает, что агент, использовавший этот псевдоним, мёртв.

Джо нащупал сигарету.

— Навсегда, — добавил Блетчли, — официально и неофициально. Дело Стерна коснулось не только «жуков-плавунцов» и Монастыря, но потревожило и Лондон. Так что иначе никак.

У Джо задрожали руки. Он сжал их коленями и уставился на воду.

— И как я умер?

— В огне. Произошёл пожар.

— О.


Блетчли полез во внутренний карман пиджака и вытащил несколько листов бумаги. Он передал их Джо. Света Луны хватало, чтобы разобрать слова.

* * *
В верхней части первого листа были напечатаны название и адрес Каирского информационного агентства.

Ниже шёл текст:

«В коптском квартале Старого Каира вспыхнул пожар, уничтоживший обветшалый отель „Вавилон“. Пожарный инспектор предполагает, что очаг возгорания находился в захламленном дворике позади отеля, где, как сообщили соседи, портье недавно заимел привычку жечь ночами костёр; вместе с единственным, за последние несколько недель, постояльцем.

Дворик был усыпан старыми газетами и другим легковоспламеняющимся хламом. Видимо, искра от костра заставила хлам тлеть. А когда портье и его гость удалились, огонь вспыхнул и незадолго до рассвета сжёг „Вавилон“ дотла.

К счастью, расположенные рядом здания не пострадали. Тревогу подняла встревоженная соседка, которая в течение последних тридцати лет каждое утро встаёт ещё до света, чтобы отправиться на поиски свежих цыплят, которых жарит и продаёт по адресу: Старый Каир, улица Лепсия, 28.

В огне погибло двое — портье и единственный постоялец отеля.

Портье, давний служащий отеля и проницательный наблюдатель Каирской общественной жизни, был известен как „Ахмад-поэт“. Известность его не простиралась дальше маленькой улочки, именуемой в просторечии „улица Клапсиус“. Улица эта — всего лишь тупик, короткая прогулка в никуда. И всё же, это также место, где значительная часть мужского населения Каира девятнадцатого века проводила время долгих ленивых часов сиесты. Социальная значимость поэта Ахмада была результатом его вдумчивого, многолетнего изучения сцены Каира. Поднимаясь на крышу отеля, портье посвящал этому занятию каждый субботний вечер. Там, в темноте, он изучал город через подзорную трубу. А с помощью извлекаемой из мятого тромбона меланхолической музыки, медитировал.

Этот поэт, Ахмад-младший, был преданным последователем Ахмада-па в идеалистическом политическом движении, которое в своё время бесстрашно отстаивало социальный прогресс.

И хотя Ахмад-младший последние десятилетия пребывал в уединении, раскладывая пасьянсы или слушая записи оперных арий,[229] в Каирском обществе он когда-то пользовался репутацией дико харизматичной фигуры; и как декоратор интерьеров, и как озорной гуляка и, не побоимся сказать, денди.

Поэт запомнился кайренам как капитан Каирской гоночной команды драгоманов, победившей британский флот перед Первой мировой войной. Поразительный, незабываемый подвиг.

Кроме того, на рубеже веков Ахмад-поэт первым представил Каиру гоночный трехколёсный велосипед.

К сожалению, вероятно именно любовь Ахмада-поэта к воспоминаниям о замечательных подвигах и былой славе, — в виде старых газетных статей, — заставила отель так быстро воспламениться. Эти воспоминания вспыхнули ярким факелом, и поглотили ветхое строение.

Соседи рассказали нашему корреспонденту, что над огнём пожара поднимался столб чистейшего белого дыма, словно сердца кардиналов в кои-то веки сделали единодушный выбор.

Мало что известно о другой жертве, одиноком госте отеля. Благодаря информации, регулярно поступающей на всех иностранцев в местные полицейские участки, он идентифицирован как путешествующий коммерсант армянского происхождения, торговец коптскими артефактами по имени А.О.Гульбенкян, у которого имелись вставные зубы.

Анонимная группа активистов-общественников, называющих себя друзьями Ахмада, оранизовала подписку, чтобы обеспечить своему некогда известному лидеру надлежащие похороны и полное поминальное обслуживание.

Бывшая танцорка животом, — изумительно вкусных жареных цыплят которой можно отведать по адресу: ул. Лепсия, 28, — взяла на себя обязанности координатора и секретаря-казначея этой анонимной группы.»

* * *
Джо глубоко вздохнул. Несколько минут он просидел, глядя на реку. Потом вернул бумаги Блетчли и достал из кармана пачку денег. Выбрал одну купюру, и отдал Блетчли.

— Для друзей Ахмада.

Я знаю, это немного, но это всё, что у меня сейчас есть. Ахмад был бы признателен. За секретной панелью в защитной стене суровой внешности, Ахмад скрывал своеобразное чувство юмора.

Внезапно Джо вздрогнул. Его голос понизился до шепота.

— Действительно ли на пожарище обнаружили второе тело?

— Да.

— У Лиффи были вставные зубы.

— Да.


Джо отвернулся от Блетчли и, опустив голову, вытер глаза.

— Что ж, с Гульбенкяном разобрались. А не могли бы вы рассказать мне, что случилось с тем человеком, — Лиффингсфорд-Плющ, хрен выговоришь, — который работал здесь на вас?


Блетчли смотрел прямо перед собой.

— Пропал без вести, — сказал Блетчли. — Пустыня. Мы потеряли там очень многих наших разведчиков. В пустыне творится хаос, исчезают целые батальоны.

Здесь мы называем это линией фронта, но там это вовсе не линия. Все перепутались со всеми, и постоянно перетасовываются; атакующие и отставшие, наши и их, туда и обратно, и Бог знает: кто где. Там в какую сторону света ни глянь — всюду просто измученные жаждой люди, покрытые ожогами от перегретых оружейных стволов; сражающиеся как могут. Просто люди.

Или уже раненые и умирающие под солнцем; там, где взорвался снаряд или мина, один из наших снарядов или один из их; один из наших или один из их…

А по ночам ветер несёт песок, и к утру хоронит всё, кроме горящих танков и искорёженных скелетов машин. Песок покрывает открытые глаза, но не может скрыть запах, зловоние.

Радисты сидят в полном одиночестве и ни с кем не переговариваются… Не с кем. Это Ковентри…[230]

Вы можете находиться в настолько пустынном месте, что оно кажется вам краем света, и вдруг с неба раздаётся визг, — вы бросаетесь на землю, — и трясётся под вами земля…

А когда опустится невыносимая тишина, вы встанете и пойдёте… И вдруг из песка, из ничего, протянутся и схватят вас руки… только руки. Жёсткие руки с переломанными хрупкими пальцами…


— Я его знал, — прошептал Джо, сгорбившись и всхлипывая.

* * *
Фелукка вдалеке развернулась против ветра. Блетчли пошевелился.

— Мне закончить с деталями?

— Да, — сказал Джо, — думаю, так будет лучше… Я мёртв. Что дальше?

— Как я уже говорил, как только вы уйдете отсюда, остановок не будет. Вы будете путешествовать под новым именем, временным, только для этой поездки. Когда вы доберётесь до Канады, вы исчезнете. Вам придётся придумать себе новую личность.

— Понятно.

— Я мог бы помочь, но лучше, если секрет знает только владелец секрета. В любом случае, думаю, вы и сами справитесь.

— Справлюсь.

— Джо, я имею в виду новое настоящее имя, новую реальную историю и предысторию. Прежний Джозеф О'Салливан Бир, родившийся на Аранских островах 15 апреля 1900 года, погиб при пожаре в Каире в июне 1942 года вместе со своим прошлым.


Джо кивнул.

— Так он и сделал… так он и сделал.

— Наши записи покажут это, — продолжил Блетчли, — и это будет в докладе Лондону, а Лондон отправит отчёты в Вашингтон и Оттаву. Дело Стерна закрыто, и все, кто был причастен хоть каким-то боком, учтены. Дело закрыто, выживших свидетелей нет.

— Да, я понимаю.

— Так что? я рассчитываю на вас, Джо. Никто внутри разведки, кроме меня, никогда не узнает правду… Вы способны исчезнуть, навсегда?

— И как я могу вас в этом заверить?

— Просто сказав мне, — сказал Блетчли. — Если у вас есть какие-то сомнения, скажите.

Джо покачал головой.

— Нет, никаких сомнений. Я могу это сделать. А вы можете на меня рассчитывать.

— Хорошо.

Джо кивнул. Он подождал, но Блетчли, казалось, закончил.

«Оставь это, — подумал Джо, — ради бога, пусть будет так. Он уходит с твоего пути и, чтобы спасти твою шкуру, многое берёт на себя. Поэтому смирись и не подталкивай его…»

Но Джо не смог промолчать.

— Вы сказали, что в отчёте будет… «выживших свидетелей по делу Стерна нет». А сёстры?

— Сёстры не были связаны с делом Стерна, — сказал Блетчли. — Эти двое, насколько я знаю, в течение десятилетий не разговаривали ни с кем, кроме Сфинкса. И все знают, что они переживут и ваших внуков, Джо, и внуков Стерна. И что, когда Сфинкс превратится в пыль, они по-прежнему будут вместе. Они знали Стерна на протяжении многих лет, это верно, но за прожитые здесь годы они знали многих, — на любой стороне любой войны. Так что знакомство со Стерном не связывает их с делом Стерна. Понимаете?

— Да, — прошептал Джо. — Понимаю.

Джо колебался. «Чёрт, — подумал он. — Почему мы не можем оставить всё как есть? Откуда эта неизлечимая потребность в ответах?»

— Вы сказали, никто внутри не узнает правду. Это включает Мод? Я не был уверен, считаете ли вы её или нет.

— Нет, — сказал Блетчли. — Не совсем. Когда вы уйдете, я собираюсь отправиться к Мод, и поговорить с ней наедине. Я думаю, она должна знать правду; что вы живы, я имею в виду. Живы, если только наш план сработает. Но тем не менее, вы не должны пытаться связаться с ней или с кем-то ещё здесь.

Всё или ничего, Джо; и не имеет значения, какую личность вы для себя придумаете за океаном; и независимо от того, насколько правдоподобна будет для этой личности попытка связаться с Мод или с кем-то ещё. Есть люди, которые могут вами заинтересоваться.

Нельзя давать повод для подозрений.


— Конечно.

— Я сейчас говорю о людях, которые имеют доступ к документам. Людях, которые были вовлечены в это дело случайно, или тех, которые просто могут проявить любопытство. Я имею в виду майора «жуков-плавунцов», с которыми вы встречались, и его начальника, полковника, и Уотли. Все они профессионалы, но им следует забыть об этом деле и перейти к другим заботам.

— Да, понимаю.

— И я намереваюсь сказать Мод, что вы живы, не из сентиментальности. А по соображениям безопасности. Потому что если я этого не сделаю, она наверняка предпримет попытки выяснить, что с вами сталось. А это может вызвать проблемы. Не из-за того, где она работает, а из-за связей, которые у неё есть.

— Да. Кстати, я знаю, что они с майором близки. Она сама сказала мне.

— Святая простота. А я не собирался поднимать эту тему, — хрюкнул Блетчли.

Джо колебался, ожидая пока Блетчли по-своему отхохочется.

— А как насчёт Бернини?

Блетчли покачал головой.

— Я думал об этом, Джо, и не знаю, что сказать. Здесь, сегодня, Нью-Йорк кажется очень далёким от войны, и Бернини не вовлечён в войну. Так что, на первый взгляд, нет никаких причин, почему бы вам с Бернини…

Но, чёрт возьми, посмотрите на это с другой стороны, Джо: Гарри знает о Бернини, Гарри и Мод… Нет, это слишком опасно сейчас.

Возможно, после войны… если она когда-нибудь закончится…

Блетчли растерянно покачал головой.

— В любом случае, что вы скажете Бернини? как вы сможете ему что-то объяснить?

Я имею в виду… ну, простите меня, я знаю, что он необычный парень. И разве ему понять, кто такие «монахи» и «жуки-плавунцы», или таинственный дом на единственной Реке Египта, или Сфинкс, говорящий в ночи, и что всё это значит? Простите меня, Джо, но как Бернини может понять смысл всего этого?

Джо улыбнулся.

— Если на то пошло, он поймёт это даже лучше, чем мы.

— Джо?

— Нет, всё в порядке. Я понимаю, и вы, конечно, правы, и сделаю так, как вы говорите. Мод сообщит ему, что я погиб при пожаре…

«Только он не поверит, — подумал Джо. — Он не поверит ни на мгновение. Но ничего. У нас когда-нибудь будет шанс это уладить. Когда-нибудь. После войны…»

Блетчли взглянул на часы и поднял фляжку с бренди.

— У вас есть ещё немного времени, — сказал он и протянул фляжку Джо. — Не знаю, может быть… вы хотите поговорить о других вещах.

— Обо всём, что случилось, вы имеете в виду?

— Да.

— Ну, может быть… Может быть, есть пара вещей.

— Спрашивайте, Джо. Я скажу, что могу, а что не могу, не скажу, азаза.

* * *
Джо дотронулся до руки Блетчли, и тот отвернулся от реки, чтобы посмотреть ему в лицо.

— Есть одна вещь, которая меня беспокоит, — сказал Джо. — Это имеет отношение к Стерну. Мне было интересно, мог ли он каким-то образом узнать, где взорвётся ручная граната? И когда?

По лбу Блетчли расползлись глубокие морщины, и он высокомерно улыбнулся, выпучив глаз и ухмыляясь.

«Сюрприз, — напомнил себе Джо. — Блетчли в удивлении.»

— Что вы имеете в виду? — спросил Блетчли. — Я не понимаю. Откуда Стерн мог это знать?

— Кто-то мог ему сказать.

— Кто?

— Вы.

Одна бровь Блетчли скользнула ниже, и морщины исчезли со лба. Выражение его лица стало хитрым, коварным и даже жестоким.

«Сожаление, — напомнил себе Джо. — Блетчли полон печали и сожаления.»

Блетчли зазаикался.

— …я?

— Да, вы. Вы восхищались им и могли бы сделать это для него напоследок. Он знал, что дело швах, и вы могли помочь ему, сказав, где и когда. Так что ему не придётся гадать, и он сможет заняться другими вещами, уладить свои дела.

— Я не понимаю. Какие дела он у-у-уладить?


— О, с Мод, скажем. Он был с ней в ночь перед тем, как его убили, и рассказал ей много такого, чем прежде не делился. Стерн ясно дал ей понять, что это своего рода подведение итогов и окончательное расставание.

Они провели ночь у пирамид, а на рассвете он её сфотографировал.

Мод, в компании Сфинкса и пирамид, улыбалась ему в его последний день. Стерн тогда сказал Мод, что видит последний свой рассвет. Похоже, он не просто догадывался, а был определённо уверен.


Блетчли посмотрел на свои руки, нормальную и искалеченную.

— Я не знал об этом, Джо. Я не знал, что он сказал Мод. Но если было так, как вы говорите, то он, похоже, знал. Вы правы.

— И что?

Блетчли прикрыл свою плохую руку здоровой и крепко сжал.

— Джо, смерти Ахмада, Коэна и Лиффи — не случайны. Это неправильно, но это произошло.

Но взрыв в баре… Пьяные дерущиеся солдаты, и один из них бросил гранату в дверной проём… Шутка. Подумаешь, какой-то арабский бар… шутка. Ну, я не должен напоминать вам, как забавен мир. Никто не заказывал такое. Монастырь не имеет к этому никакого отношения, и никто другой кроме солдата, бросившего гранату. Эта была чистая случайность.

Блетчли крепче сжал свою больную руку, словно хотел скрыть её уродство.

— Мы смогли отследить солдат. Это австралийцы, которые были на Крите, когда остров пал. Им удалось не попасть в плен. Они месяцами прятались в горах, и только этой весной им удалось на вёсельной лодке переплыть Ливийское море. Впятером. И в ту ночь они пили в последний раз перед отправкой на фронт. Никому из них не исполнилось двадцати.

Из этих пяти двое уже мертвы, — включая того, кто бросил гранату, — один пропал и считается мёртвым, а ещё один ранен.

…Их новое подразделение восприняло это очень тяжело.

Блетчли помолчал.

— Вот и всё, — добавил он шёпотом. — Вот и всё…


Джо посмотрел на реку.

— Так вот как это было, — сказал он. — И рука судьбы принадлежит парнишке из Австралии, который на марше по Ближнему Востоку хотел петь «Матильду»; как это делал его отец во время последней войны, не этой. И пошлют ли медаль за Крит на родину солдата, его семье? Сделают ли это в память австралийского пацана, который хотел петь?

— Представляю, — прошептал Блетчли, раскачиваясь, сжимая свою больную руку.

— Конечно, — сказал Джо. — Его отряд принял это тяжело, и он тоже. Реальная история не очень-то красива, не так ли? И «чистая случайность» грязна. Стерн умирает в грязном баре. Без всякого заговора против него, без того, чтобы великие державы или меньшие державы обратили на это внимание, и что это означает? Что означает смерть Стерна?


Джо бросил камешек в реку.

— Ничего конечно. Никто не виноват.

Ну, я так и думал. Думал, что граната — это шанс для Стерна, я имею в виду. Просто хотел убедиться. Стерн был одним из тех, кто, — как лесник, — знает свой участок, и после всех этих лет своеобразной жизни… Ну, я думаю, вы учитесь чувствовать вещи, вот и всё, и Стерн почувствовал: когда, и где… Что можно сказать об этом баре, кроме того, что это было привычное для Стерна место?… Комната с голыми стенами и голым полом — место, понятное Стерну. Как он сказал… «Бесплодное», вот что. И зеркало с отражением короля треф и потёртый занавес, как врата Царства; убогое недоброе место. И крики снаружи в темноте, и смех, и звуки потасовки, и ручная граната, плывущая из ниоткуда. И темнота, наконец, встретилась со Стерном в рёве ослепляющего света… Свет. Стерн ушёл. Да…

Джо вздохнул.

— Итак, вот как это было. Но что, если бы эти австралийские парни не шатались по тому переулку? Или не были настолько пьяными и игривыми, чтобы ради забавы бросить гранату? Что тогда? Случился бы какой-нибудь другой несчастный случай?

Блетчли покачал головой.

— Я не отвечу на этот вопрос, Джо, и вы это знаете.

Бизнес есть бизнес, ничего личного. И я убью тебя, и убью себя, если это будет необходимо. Я ненавижу нацистов и сделаю всё, чтобы они потерпели поражение.

Ты слышишь меня, Джо? Я сделаю всё! Я верю в жизнь, а нацисты приняли символом череп, смерть, и они есть — смерть.

Так что не играй с такими вещами, Джо. Это не игра.

Джо кивнул.

— Вы правы, и я это заслужил. Вопрос был неуместен. Извините… Итак, Стерн и случайная граната — всё, оставим. Но и некоторые другие вещи в течение последних дней просто вышли из-под контроля, я так понимаю? Я о том, что кто-то, — возможно Уотли, — во имя Бога и добра следует своим собственным праведным курсом? Поэтому произошли другие убийства?

— Произошло серьёзное недоразумение, — сказал Блетчли. — Были допущены некоторые ошибки, но Монастырём командую я, так что ответственность лежит на мне.

— Правда, — сказал Джо. — Главный всегда берёт ответственность на себя. И Стерн мог бы справиться с этим, и вы можете; а я бы не смог. Ну, мне больше нечего сказать по этому поводу.

Теперь, вы не могли бы объяснить: зачем привлекли именно меня?

— Конечно, это достаточно просто. Появилась новая информация о Стерне…

— Под новой информацией вы подразумеваете факты, имеющие отношение к «польской истории» Стерна?

— Да.

— Можете сказать, откуда пришла эта информация?

Блетчли посмотрел на него.

— Нет, не могу. Так или иначе, Джо, человек, который приехал в Каир, чтобы узнать о Стерне, погиб при пожаре в отеле «Вавилон», и его интерес умер вместе с ним.

— Так оно и было, — сказал Джо. — Итак, эта новая информация попала к вам, и что потом?

— И это меня обеспокоило, — сказал Блетчли. — Я знал, что Стерн чувствует себя хреново, и боялся, что он начнёт трепать языком. И я подумал, что тут может помочь кто-то извне, старый знакомый Стерна. Я просмотрел его дело и нашёл ваше имя. Вот и всё.

Блетчли посмотрел на реку, и на его лице появилось грустное выражение.

— Если бы я рассказал вам больше с самого начала, всё могло бы обернуться не так погано. Но это…

— Как было, — пробормотал Джо. — так было…

Джо прищурился, глядя на реку.

— Блетчли?

— Да.

— Послушайте. Не берите всё на себя. Вы вляпались в это посреди событий, как и все мы. Как я, как Лиффи, как Дэвид, Ахмад и все остальные. Начало истории положили не вы. И с тем, что было, вы сделали, что смогли…

Джо помолчал.

— В любом случае, — добавил он, — я знаю, кто рассказал вам польскую историю Стерна.

Голова Блетчли дёрнулась назад, и он поднял руки, останавливая Джо, почти умоляя его.

— Никаких имён, — прошептал он. — Ради Бога, Джо, никаких имен. Мы об этом не говорили.

Джо кивнул.

— Нет, мы не говорили об этом, и не будет никаких имён. Я просто имею в виду неких людей, музицирующих в ночи под звёздами. Никаких имён, но я хочу, чтобы вы знали, Блетчли, что я знаю кто, и знаю почему.


Блетчли сидел совершенно неподвижно, не в силах смотреть на Джо. Джо помолчал, глядя на воду. Потом заговорил очень тихо, почти шёпотом:

— Да, они любили его, и любили слишком сильно, чтобы видеть, как он разваливается. Они просто не могли видеть, как это происходит, потому что Стерн был для них особенным. Они сказали, что его способности было видно по его глазам, и слышно по его смеху…

Надежда, — говорили они. Ибо он был человеком, который стоял у реки и видел великие вещи, и глаза его сияли от великолепия дара, как у голодного туриста перед турецким шведским столом.

Драгоценный, — говорили они. Всегда быть таким, — говорили они.

Но потом они увидели, что он разваливается, как сам мир, а он был слишком дорог им, чтобы быть уничтоженным таким образом, слишком прекрасен, поэтому они решили снять с него бремя и настучали вам… Вот не зря сказочники помещали их юность в Россию.

Они сказали мне, что «мы сделаем для него всё, что угодно. Но сейчас мы ничего не можем для него сделать, кроме как оплакать, и мы оплакиваем… Стерна, нашего сына».

— 23.2 — Нильские тени

* * *
Джо увидел, что Блетчли залез в карман, достал что-то и принялся крутить в здоровой руке.

— Похоже, ключ Морзе, — сказал Джо. — Гладкий и потёртый до мягкого блеска, который имеют старые вещи… Кстати, что теперь будет со склепом старика Менелика?

— Ничего, — сказал Блетчли. — Он останется таким, какой он есть… закрытым.

— Хорошо. По крайней мере, хоть это хорошо.

— А, — сказал Блетчли, — на пожарище была найдена кой-какая одежда и маленький чемодан. В чемодане была выцветшая красная шерстяная шляпа и одеяло цвета хаки времён Крымской войны.

— Вещи пострадали от огня?

Блетчли кивнул. Джо покачал головой.

— Должно быть, это «Третий закон», — сказал он. — Думаю, Лиффи просто не успел сказать мне о нём.

Только то, что тебя волнует, превращается в дым.


Джо сделал ещё глоток из фляжки.

* * *
Они молчали, глядя на реку всеми тремя глазами.

— О чём вы думаете? — спросил Джо.

— Передовая. Эль Аламейн.

— Он устоит, как вы считаете?

— Надеюсь, что так. Его необходимо удержать любой ценой. Приливу пора смениться отливом; сейчас, иначе люди потеряют надежду.

— Да. Скажите, что вы намерены сделать с талисманом?

— Я буду носить его с собой, — сказал Блетчли, — и однажды, если всё сложится определённым образом, я его передам.

— Кому?

Блетчли посмотрел на него и отвернулся.

— Вы знаете, что там был ребёнок, Джо?

— Чей ребенок? Где? Что вы имеете в виду?

— Элени и Стерна.

Джо был ошеломлён.

— Что? Это правда?

— Да.

— Вы уверены?

— Да. Стерн сам рассказал мне. Теперь это молодая женщина.

Джо присвистнул.

— Но это ни в какие ворота. Ребёнок… и у кого! у Стерна… А где она сейчас? О боже.

— Она гречанка, — сказал Блетчли. — Родилась в Смирне, но выросла на Крите. У дяди Элени на Крите были родственники. Его отец оттуда, из маленькой деревушки в горах.

— Это я знаю.

— Ну вот. Когда Элени больше не могла справляться с ролью матери, Стерн перевёз девочку на Крит.

Джо опять посвистел.

— Это просто поразительно. Что ещё вы о ней знаете?

— Совсем немного.

Кстати, я слышал, что в Сибири на такое поведение как у вас, Джо, говорят: «Не свисти, денег не будет».

Так вот, о девочке: это случилось около года назад, сразу после падения Крита. Стерн сказал, что у него есть агент-девушка на Крите, которая, если выдаст себя за пособника немцев, может быть нам полезна. Стерн описал её мне, но я решил, что она слишком молода для такой работы.

Я не думаю, что мы можем доверять человеку в его пубертатный период.

И тогда Стерн сказал мне, что ей можно доверять, потому что она его дочь. Я был так же удивлён, как и вы.

Она не носит его фамилии, использует греческую фамилию родственников Сиви.


Джо задумался.

— Ага. Припоминаю, что именно от агента с Крита Стерн узнал обстоятельства гибели Колли.

— Да. Стерн ездил встретиться с дочерью.

Джо улыбнулся.

— Что за чудо-хитрец Стерн, сюрприз за сюрпизом. Понимаете? я до вчерашнего вечера даже об Элени знать не знал. А теперь оказывается, что есть ещё и дочь. Совершенно удивительно, вот что. Кто-нибудь, кроме вас, знает о ней?

— Я сомневаюсь. Почти уверен, что никто. Стерн просил меня никогда никому не говорить.

— Почему? Он объяснил?

— Не напрямую, но было очевидно, что он не хотел подвергать её опасности.

— Однако она могла покинуть Крит до того, как он пал, — сказал Джо, — или даже после того, как он пал. Стерн мог бы это устроить. Почему он этого не сделал?

— У меня сложилось впечатление, что она сама не захотела.

— О.

Джо покачал головой.

— Мне казалось, что Стерн раскрылся передо мной прошлой ночью, а он даже не намекнул о существовании дочери. Вы больше ничего о ней не знаете?

— Нет. Только кто она и где.

Некоторое время Джо молчал. Внезапно он коснулся руки Блетчли.

— Но Стерн ведь просил вас никому о ней не рассказывать!

— А я рассказал, да. Потому что вы уезжаете. И так как никто, кроме меня, о ней не знает, — а со мной может случиться всякое, — ну, я почувствовал…

Блетчли замолчал и взглянул на часы.

— Время «Ч» приближается. Скоро мы должны отправляться в аэропорт.

— Одну минуту, Блетчли. Есть один не затронутый нами вопрос.

— Я сказал всё, что мог. Есть вещи…

— Понимаю, я не о чём-то секретном.

— Пора, — сказал Блетчли. — Едем…

Блетчли порывался встать, но Джо придавил его плечо своей рукой.

— Это простой вопрос: по какой причине вы выбрали моё имя из досье Стерна?

— Я же говорил. Потому что вы хорошо знали Стерна, и потому что его судьба вам небезразлична, и потому что у вас, казалось, были необходимые для этой работы опыт и темперамент.

— Да. Продолжайте.

— Но это всё.

Джо улыбнулся.

— Нет, не всё. Такое объяснение годится для отчёта в Лондон, но не для меня. Мы оба знаем, что это способ скрыть факты, от других или от себя.

— Я сказал вам правду.

— Да, и вы всегда это делали, и я ценю это. Просто вы оставили следы здесь и там, крошки вдоль пути. И теперь, когда я ухожу, почему бы вам не сказать?… Итак. Вы изучили дело Стерна и выбрали меня. Почему?


Блетчли отстранился от Джо, сбросив его руку со своего плеча. Глядя на реку, он казался одновременно злым и обиженным. Когда он заговорил, голос его был резок и негодующ.

— Я не понимаю, что вы имеете в виду.

— О да, — тихо сказал Джо, — Ну какой смысл скрывать это здесь и сейчас, Блетчли? И вообще, зачем скрывать? Я ухожу, и более того, я исчезаю, и больше случая не представится… Итак. Почему вы выбрали именно меня?

Блетчли выглядел смущённым, даже испуганным. Его негодование растворилось.

— Вы имеете в виду… Колли?

— Да, — сказал Джо… — Колли. Братец.

* * *
Блетчли снова сжал свою больную руку здоровой рукой.

— Я хорошо его знал. Конечно, я его знал. Я ведь работал вместе с ним.

Недолго, но с самого начала войны. Я не успел узнать его так хорошо, как, скажем, главный «жук-плавунец». Он-то работал с Колли на всём протяжении тридцатых годов. А я тогда бывал здесь не часто.

Тогда я знал о Колли по его репутации в разведке.

— И восхищались им?

— Ну естественно. Все восхищались им. Открывали рты и пускали слюни. А молодые щенки, если им случалось пожать ему руку, просто писались от восторга. Он был талантливым человеком, и делал свою работу с артистичностью.

— Вы ему завидовали, не так ли?

Блетчли взглянул на Джо, на реку, исмущённо произнёс:

— Полагаю, да.

Джо рванулся вперёд, едва не слетев в воду; а Нил переплывёт не всякая рыба.

— Потому что он был таким, каким вам никогда уже не стать, не так ли?

— В некотором смысле, возможно. Но я не понимаю, к чему вы…


— К тому: Герой, целый и невредимый. В годы войны хвативший известности через край, чтобы записаться в Императорский Верблюжий Корпус под псевдонимом Гульбенкян. Уверенный в своих силах, не думающий о наградах, званиях и должностях.

Просто некий Гюльбенкян на верблюде.

Но независимо от того, какое имя он использовал и какой мундир надевал и куда бы ни отправился — он оставался особенным.

Вот именно. Всегда. Солдат Империи, «наш Колли Шампани», легенда.

Вы помните, что о нём писали в газетах? что потом обсуждали в барах и походных борделях. Что он неудержим. Что таких мужчин больше не делают. Вот что говорили люди и вояки… «Наш Колли». Он был тем, кто сотни раз бросал вызов судьбе. Ни один человек не смог бы сделать то, что сделал наш Колли…

Вы читали о его подвигах, не так ли?


— Да, — прошептал Блетчли… — О, да.

— Конечно. Я помню, и вы тоже. Но знаете ли вы, что когда началась последняя война, не эта, Колли сначала попытался записаться в Королевскую морскую пехоту?

— Нет, никогда не слышал, — сказал Блетчли. — Это правда?

— Да, но они не захотели его взять. Малорослика с недостатком живого веса. Тогда он обратился к морякам, и они тоже не захотели иметь с ним ничего общего. Он ведь и по-английски тогда ещё изъяснялся через пень колоду: «Да. Нет. Спасибо. Пожалуйста, передайте картошку. Добрый день, как пройти к пабу?». Видите ли, наше детство не располагало к росту. Мы были ловкими пацанами, но холодный морской ветер прижимал нас к пайолам отцовской рыбацкой лодки. И заодно не давал набрать вес. Холодный ветер может это сделать. Энергия тратится на то, чтобы не дать дуба.

Так вот, после двух от ворот поворотов, Колли направился в армейский призывной пункт. А в армию годится любое тело, пока оно не остыло.

— Я этого не знал, — сказал Блетчли. — Я не про армию, конечно.


— Как не знает и большинство. Ведь герой — это Герой. В трудные времена мы рады, что они есть среди нас.

Итак, Колли удалось попасть в армию, прибавив себе пару лет и пару кварт воды, — воды! — прежде чем встать на весы. А затем он выссался и был отправлен во Францию и сделал то, что сделал. И довольно скоро стал известен как «Наш Колли». А позже он отправился делать то же самое здесь; в образе Гюльбенкяна в Эфиопии и Палестине и Испании.

Таков был путь Колли. Однажды мы с ним говорили об этом; перед самым окончанием двенадцатилетней игры в покер и моим отъездом за океан. Колли тогда зашёл в Иерусалим навестить меня.

Мы делаем то, — сказал он, — что люди ожидают от нас. И приходится отдавать всё больше и больше себя, — сказал он, — пока…

Не то чтобы ему не нравилось то, что он делал, ему это нравилось. На самом деле нравилось. Но всё же… всё же…

Он так и сказал: «Но всё же, всё же».

Конечно, Блетчли, вы помните, что говорили о «нашем Колли», когда мы были молоды. Я слышал о нём достаточно часто, и вы, должно быть, слышали истории о его подвигах; лёжа в госпитале и чувствуя себя бесполезным. С разбитыми мечтами об армейской карьере.

А потом вы вышли из госпиталя и обнаружили, что стали — «Блетчли-дурной глаз». Мы, окружающие, смотрим на вас и видим то, что может случиться с нами. И это нас пугает. Поэтому мы стараемся на вас не смотреть и поменьше с вами общаться. Потому что мы не такие, как вы; конечно, мы не такие…

Подумайте об этом. Теперь, когда идет Великая война и все убивают всех… просто подумайте об этом рационально: дети смотрят на вас и кричат от страха. Дети смотрят на вас и убегают. А разве другие, нормальные люди, пугают детей? Когда мы улыбаемся — они улыбаются в ответ. Конечно, мы не как вы, Блетчли, мы не уроды.

Не потому ли человеческая раса вечно кого-то убивает; другого. В нас ведь нет никакого зла…

Нам, нормальным, удобно немного презирать вас, потому что так проще. Потому что вы не совсем человек, потому что вы не такой, как мы. Потому что мы не уродливы, и не хотим видеть ваше лицо.

Наше собственное лицо… немного скорректированное обстоятельствами…


Блетчли беспокойно заелозил по краю пирса. Он сжимал свою искалеченную руку здоровой рукой и смотрел на реку, не зная, как реагировать на словесный понос Джо, такой журчащий, требовательный и настойчивый, такой непохожий ни на одну сторону Джо, из тех, что Блетчли видел раньше.

— Джо, я так думаю…

— Я помню, что пора в аэропорт, я почти закончил и это не словесный понос. «Я попаду в конце посылки», к тому времени, как фелукка снова развернётся на ветер. Она лавирует вверх по реке, а я играю словами.

Джо улыбнулся и коснулся руки Блетчли.

— В моих словах есть смысл. Можете повернуться и посмотреть на меня?

Блетчли медленно повернулся и посмотрел на улыбающегося Джо.

— Ну вот, — сказал Джо. — Если смотреть под таким ракурсом, то вы не сильно отличаетесь от Колли.

Ты совсем не изменился, брат.


Блетчли собирался что-то сказать, когда Джо крепко сжал его руку.

— Подожди. Я не отношусь к этому легкомысленно, и не говорю, что той подзорной трубы не было. Всё это случай, да. Теперь уж что есть, то есть.

Но мы с тобой как братья, Блетчли.

Я хорошо помню Колли. Когда-то мы вместе тянули рыболовные сети. И долгими ночами вместе строили планы на будущее. А за стенами родительской хибары выл ветер и хлестал дождь.

И я вижу, что скрывается за твоей маской, и знаю, что внутри вы с Колли похожи.

Отбросим различия во внешности. Я ношу бороду, и иногда её почёсываю. А ты носишь на глазу повязку, и чистишь глазницу платком. Но это на поверхности вещей, и это не важно.

Вот собрать деньги на похороны Ахмада — это важно. И делать для Анны то, что, как я понял со слов Мод, делаешь ты — это важно. А что касается Лиффи, то нам даже не обязательно говорить о нём. Его голос и печальная улыбка навсегда останутся с нами; и всё, что мы должны делать с ним, — внутри нас, — это просто слушать и слышать; и с течением времени мы узнаем его получше.

А самое главное, — кто знает наверняка? — это старый ключ Морзе и Стерна. Маленькая штучка, которую ты когда-нибудь передашь… если получится.

Ключ предназначен для отправки закодированных сообщений. Но не таких уж секретных на самом-то деле, и не очень трудных для понимания.

Строгбоу наткнулся на него в одном из своих путешествий, и взял с собой. Затем его некоторое время носил Стерн. А теперь это делаешь ты. И хотя его послания могут казаться сложными, они загадочны только на первый взгляд.

Только на первый взгляд… Поток посланий, столь же уверенный, как эта река, текущая к морю. Всё, что чувствуется в сердце и не нуждается в словах. И я рад, что этот ключ теперь у тебя. Я рад, что он у тебя в руке, и ты хранишь его и носишь с собой… временно.

Джо кивнул Блетчли, улыбнулся и протянул руки к небу.

— Вот и всё, что я хотел сказать. Великая клепсидра Нила отсчитала время, фелюка встала на ветер, и мы можем ехать в аэропорт.

Пока я гостил в Каире, кое-что здесь изменилось, но в основном всё осталось как было. Нил по-прежнему течёт на север, а фелюка пытается пробиться к югу.

И очередная война, и слишком много тех, кого мы любим, ушли навсегда… Хотя, в некотором роде, они остаются с нами.

Эхом внутри нас… как Колли, который сегодня постучал в твою грудь, чтобы спасти мою жизнь. Сжал твоё сердце. А он ведь не планировал это заранее, понимаешь? Но сделал, просто прожив свою жизнь так, как прожил.

И давно имеет уютное местечко у тебя внутри. И порой склоняет тебя к некоторой театральности.

Здесь, в тенях у Нила, слушая тихие всплески на великой реке…

В мире сейчас бушуют тени варварского прошлого, но всё пройдет. Реки, слава Богу, по-прежнему текут от истоков к устью и никогда не замирают…[231]


Они стояли на пирсе. Джо улыбнулся, поднял камешек и тот на мгновение блеснул отражением лунного света от спокойствия вод.

— Всего три недели провёл я в Каире, — сказал Джо, — Только подумать: что это показывает? что нет никакой формы времени, кроме той, что мы ему придадим…

* * *
По дороге в аэропорт ни один из них не произнёс больше нескольких слов. Блетчли сосредоточился на вождении, а Джо уставился в окно, пытаясь поглотить это всё и взять с собой; заполнить себя звуками и запахами Каира, бескрайностью пустыни песков и простором великой пустыни небес.

В аэропорту Блетчли провёл Джо через несколько тихих офисов, где Джо аккуратно проверили на предмет возможного незаконного вывоза пропавшей из Каирского музея фигурки ушебти.[232] А затем они с Блетчли вышли к взлётно-посадочной полосе. Подул сильный ветер, звёзды замерцали.

Блетчли вручил Джо конверт с документами и деньгами.

— Твой самолёт вон там.

Он крепко пожал руку Джо, а затем неуклюже свесил свои руки по бокам; ветер развевал его бесформенный мундир цвета хаки.

Джо засмеялся.

— «У не-ей… такая маленькая грудь».

— Что?

— Пожали руки, и всё? Будь здоров, не кашляй?

Джо запрокинул голову и заржал. Он сделал шаг вперёд и положил руку на плечо Блетчли.

— Ты ещё не понял, чувак? Разве ты не понял, что мы на одной стороне? И я не только о британцах или союзниках.


Глаза Джо блестели и слезились от ветра.

— Слушать меня! Я имею в виду единственную сторону. Белые продолжают, и выигрывают.

Ты достаточно долго в Средиземноморье, чтобы знать, что когда наступают важные моменты — надо давить на плоть. Ты сейчас не командуешь парадом; в прямом смысле. Сейчас ты просто анонимный член пёстрой толпы, известной как «друзья Ахмада», наряженного в бэушное тряпьё и украшенного шрамами подразделения иррегулярных сил, что ведёт борьбу за жизнь целого мира.

«Нас мало, но мы в тельняшках». Поэтому открой свои объятья. Обними меня, человек. Просто обними меня, чтобы я не замёрз, когда наступит ночь. Это не так уж и трудно, — обнимашки, — и длится всего мгновение, но это всё, что у нас есть, всё, что мы можем дать ближнему.


Блетчли рассмеялся и они тепло обнялись.

— Вот так-то лучше, — сказал Джо. — Вот теперь я спокоен и могу идти. И, как говорил в такие моменты человек, которого мы оба знаем: «Благослови нас Бог».

Он остался для меня тайной; я даже не знаю: был ли он мусульманином, христианином или иудеем.

Очень любопытный человек. Большой и неуклюжий. И вроде бы ничего в нём особенного, но присутствие его как-то успокаивает, странно так.

Нищий. Достойный человек в безграничном королевстве… «Суровый». Интересно, откуда у него такое имя?

Потому что он был каким угодно, только не суровым.

Да благословит нас Бог…


Джо поворачивается, машет рукой и шагает к самолёту — пешка в потрёпанной одежде с чужого плеча.

Преодолевая ветер, Джо склоняет голову и весь наклоняется вперёд… маленький человек.

КОНЕЦ третьей книги «Квартета»
1983
Перевод: А. Аськин
Все примечания сделал Андрей Аськин, тот ещё жук.

Послесловие переводчика

В предисловии первого редактора Уитмора сказано, что хотя критики называли автора `новым Пинчоном` тираж ни одной из пяти изданных книг не превышал 5000 экз. в твёрдой обложке.

Переусложнённый его язык — бесконечные экивоки и повторы, тормозящие развитие, экшн — заставили меня отказаться от первоначального намерения переводить почти дословно. Если без сокращений, то к примеру эта, — последняя, — глава была бы на четверть больше. То есть: я сначала переводил всё, а потом убирал лишнее.

Местами, однако, сознательно сохранены словесные конструкции автора-жонглёра: «Незнакомец вскинул голову и фыркнул, какая-то развратная мистика ползала по его лицу». Передача смысла по-русски увеличит объём без оправдания, а это авторское (звонкий голос => звон цепей, the Hun the gun, Bletchley — his thinking as clear as a bell) создаёт свою атмосферу, конечно.

For what? What? It's a regular Whatley, that's what.

Colly came to call and we put up our feet and talked about it.

Такие конструкции перевести не удалось. Когда переводчик встретил первую в главе 7, было уже поздно менять фамилии персонажей; давать им говорящие имена. Кстати, отец дал Стерну имя явно в честь вифлеемской Звезды, и в переводе подошло бы «Штерн» (так я думал); но имя ему дали в первой книге четырёхтомника и Уитмор потом обыгрывал «суровый», серьёзный, стойкий.

И снова кстати: есть «Александрийский», «Иерусалимский»(этот) и «Неаполитанский» квартеты.

Книжку Аськин не читал, а переводил последовательно — главу за главой, между иными делами сначала расходуя на каждый чистовой вариант примерно неделю. А позже — день, два, ну три от силы.

Кое-где, убрав в одном месте главы то, что не смог или не счёл нужным передать авторское, переводчик принял решение взамен вставлять подобное, пусть и в другом месте главы, сохраняя насыщенность: «девственного табака» — tabacco of Virginia в оригинале нет, «он смотрел на армянский ковёр с грустным выражением лица» и тп.

Однако, старался не злоупотреблять.

Далее: неимоверно тягучий китч, — лубок, комикс, — можно счесть за пресловутый «английский юмор», только вот автор — американец. Переводчик смягчил эти мультики как сумел.

Порою, когда у меня от авторских выкрутасов просто не было слов цивильного языка, я исследовал свой пуп и срывался на использование того лексикона, выражениями из которого отгоняют чертей. Взрослый читатель, полагаю, «поймёт и простит».

Это, опять кстати, отпугнёт ханжей; обожающих вот такое: «б…ь», «выёживаться» и тп. Там, где вместо слов понаставлены точки — это «проза. ру»; не я и не автор. «21+» я указал, не понимаю… ну да ладно.

В части соблюдения примет времени на переводчика повлияла книга `Illuminatus!`; переводчик махнул рукой и не стал слишком заморачиваться, поскольку здесь как раз кстати, — удачно, — астролябия Стронгбоу пересыпает пески столетий.

Там где это не мешает прочтению запятые убраны сознательно. В правописании руководством послужила книга Успенского «Слово о словах» и приведённое Пелевиным в интервью мнение варяга Розенталя.

Да, чуть не забыл: иностранным языкам переводчик не обучен. За «рыбу» спасибо Яндексу:

`Most Most Urgent: Here we go again, old boy. Let's forego tea and keep the Hun on the run. At once, a goggled officer courier signed for the packet of information and climbed into the sidecar of a powerful dispatch motorcycle, driven by an expert heavy-diesel mechanic who was fluent in Malay, also goggled and armed with a Sten gun, two automatics, three throwing knives and a hidden derringer.`

«Большинство Наиболее Актуальных: Ну вот опять, старина. Давайте откажемся от чая и сохраним гунны в бегах. Сразу же офицер-курьер в очках расписался за пакет информации и забрался в коляску мощного диспетчерского мотоцикла, управляемого опытным механиком тяжелого дизеля, который свободно владел малайским языком, также в очках и вооруженный пистолетом Sten, двумя автоматами, тремя метательными ножами и скрытым дерринджером.»

Это единственный кусок текста, выброшенный целиком; вторая глава — я посчитал это слишком фееричным для начала.

XII.2018-III.19 гг, вот так — первый блин, АА

P.S. По тексту, несомненно, есть «косяки»; как без этого? По телеку, вон, рассказывали, что Непальские скульпторы перед продажей отламывают у статуй какую-нибудь часть, — палец там, — нехрен соревноваться в совершенстве с богами. И Аполлон тоже с флейтиста шкуру содрал, жуть.

Примечания

1

faux pas Ложный шаг, бестактность (фр.).

(обратно)

2

Святого Эдуарда Исповедника… — Эдуард Исповедник (ок. 1003–1066) — английский король, канонизирован в 1161 г. Здесь и далее прим. переводчика

(обратно)

3

Стикбол — упрощенный уличный вариант бейсбола, где вместо стандартного мяча используется детский резиновый мячик, а вместо биты — любая подвернувшаяся под руку палка.

(обратно)

4

Дорога Кипящего Колодца — одна из основных улиц в исторической части Шанхая.

(обратно)

5

Плимут, Сейлем, Лексингтон — первые поселения английских колонистов, основанные в XVII–XVIII вв. (Плимут город на юго-востоке штата Массачусетс на берегу зал. Плимут. Сейлем — город на берегу зал. Массачусетс, северо-восточный пригород Бостона. Лексингтон — город на востоке штата Массачусетс, северо-западный пригород Бостона).

(обратно)

6

Вэлли-Фордж — поселок на юго-востоке штата Пенсильвания, на берегу р. Скулкилл, в 40 км северо-западнее г. Филадельфии. Здесь с 19 декабря 1777 г. по 19 июня 1778 г. стоял лагерь Континентальной армии. Зимовка в Вэлли-Фордж стала символом героизма и стойкости борцов за независимость.

(обратно)

7

Йорктаун — историческая деревушка в южной части Вирджинии, ставшая опорным пунктом в Йорктаунской кампании (вирджинский эпизод последней кампании Войны за независимость).

(обратно)

8

Атланта — административный центр и крупнейший город штата Джорджия. Основан как железнодорожная станция в 1837 г. Важнейший транспортный узел Юго-Востока (ист. Поход на Атланту значительный эпизод Гражданской войны.)

(обратно)

9

Чарльзтаун (Чарлстон) — район г. Бостона, шт. Массачусетс. Основан в 1692 г., включен в г. Бостон в 1874 г. Здесь 17 июня 1775 г. произошла битва при Банкер-Хилле, сражение между американскими повстанцами и английской армией.

(обратно)

10

Шерман, Уильям Текумсе (1820–1891) профессиональный военный. Участвовал в войне с Мексикой. В 1861 г. с началом Гражданской войны пошел добровольцем в Армию Союза. В 1864 г. начал известный марш к морю — вторжение в южные штаты с полным уничтожением всех военных и экономически значимых объектов. Оставив позади себя сожженную Атланту, войска Шермана достигли г. Саванны и повернули на север. В феврале 1864 г. была сожжена Коламбия, столица Южной Каролины. 21 апреля 1864 г. принял капитуляцию армии конфедератов в Северной Каролине.

(обратно)

11

Понсе де Леон, Хуан (1467–1521) — испанский конквистадор, участник второй экспедиции Христофора Колумба. В 1513 г. во время поисков «источника молодости» открыл Флориду и дал ей нынешнее название.

(обратно)

12

Флорида-Киз — цепь островов у южной оконечности полуострова Флорида, расположенных дугой от Вирджиния-Ки до Ки-Уэст.

(обратно)

13

Великие озера — пять больших озер на севере Америки, на границе с Канадой: Верхнее, Гурон, Мичиган, Эри и Онтарио.

(обратно)

14

Сиу (тж. дакота) — индейская народность. В 1750–1780 гг. проживали на территории современных штатов Айова, Вайоминг, Миннесота, Монтана, Небраска, Северная Дакота и Южная Дакота. Индейцы этой народности оказали упорное сопротивление колонизаторам и неоднократно одерживали победы над войсками США.

(обратно)

15

Скалистые горы — крупнейшая горная система в Кордильерах Северной Америки, образующая их восточную часть.

(обратно)

16

Он проехал по следам испанцев… в Санта-Фе… — Тропа Санта-Фе — один из основных путей периода освоения Фронтира, важнейшая дорога на Юго-Запад. Использовалась не столько переселенцами, сколько торговцами. Начиналась в г. Индепенденсе, шт. Миссури, и заканчивалась в г. Санта-Фе, шт. Нью-Мексико.

(обратно)

17

Рио-Гранде — пятая по длине река в Северной Америке. Течет в юго-восточном направлении по территории штатов Колорадо и Нью-Мексико, далее образует границу между штатом Техас и Мексикой и впадает в Мексиканский залив.

(обратно)

18

Большой каньон — крупнейший в мире каньон глубиной около одной мили и длиной около 200 миль. Знаменит ландшафтом, отражающим различные геологические эпохи.

(обратно)

19

Йосемитский национальный парк — парк на востоке центральной части штата Калифорния, в горах Сьерра-Невада.

(обратно)

20

Йеллоустонский национальный парк — старейший и один из самых крупных в стране. Занимает северозапад штата Вайоминг, а также земли на востоке Айдахо и юге Монтаны.

(обратно)

21

«Верный старик» — название гейзера на территории Йеллоустонского национального парка в штате Вайоминг.

(обратно)

22

Долина смерти — межгорная безводная впадина в пустыне Мохаве в штате Калифорния. Национальный памятник природы. Обычная летняя температура — 50 °C. Названа так отрядом пионеров-золотоискателей, часть которых погибла при пересечении долины в 1849 г.

(обратно)

23

Рашен-хилл (Russian Hill, т. е. «Русский холм») престижный жилой квартал в Сан-Франциско. Расположен на холмах, с которых открывается вид на залив Сан-Франциско.

(обратно)

24

Литания ко всем святым — старейшая из литаний — молитв, в которых призывание Бога и святых дополняется различными прошениями.

(обратно)

25

да возвеличит душа моя Господа — Евангелие от Луки, 1:46.

(обратно)

26

Ордос — плато на юго-западе Китая.

(обратно)

27

Тарим — котловина на западе.

(обратно)

28

С. 151.Генерал Тодзё — Хидэки Тодзё (1884–1948) — премьер-министр Японии с октября 1941 г.; именно он принял решение вступить во Вторую мировую войну. Повешен.

(обратно)

29

Мудра — в буддизме — название определенного положения рук, ладоней, пальцев и пр., которое символизирует какую-либо идею в ходе ритуала.

(обратно)

30

Лингам и йони — мужское и женское начало в буддизме, их символы — фаллос и вагина.

(обратно)

31

Бодхисатва Каннон — одно из самых популярных божеств японской мифологии, милосердная заступница, приходящая на помощь каждому в обличье просящего.

(обратно)

32

Желтый предок (тж. Желтый император) — мифический родоначальник китайцев (ханьцев).

(обратно)

33

Сурабая — город на о-ве Ява, Индонезия.

(обратно)

34

Розовый джин — коктейль из джина с добавлением горькой настойки ангостуры.

(обратно)

35

Тайсё (1879–1926) — император Японии с 1911 г.

(обратно)

36

Иравади — река в Бирме.

(обратно)

37

Джохорский камзол — Джохор — город и пролив в Малайзии.

(обратно)

38

Сунданский соболь — Сунда — область в Индонезии.

(обратно)

39

Тихоокеанская война — американское название войны, которую США вели с Японией на Тихом океане в рамках Второй мировой войны (с 1941 по 1945 гг.).

(обратно)

40

Чоу-мейн — китайское рагу из курицы или говядины с лапшой.

(обратно)

41

она была из айнов, а значит, в ее жилах текла кровь белых — Некоторые называют айнами предков нынешних японцев, другие считают, что айны — древняя народность, разительно отличающаяся от остальных, проживающих в Азии. Они действительно не похожи на монголоидов — высокие, светлокожие и отличаются волосатостью.

(обратно)

42

Кашгарский, яркендский — диалекты уйгурского языка.

(обратно)

43

Таранчи — диалект тюркского племени из Илимской долины.

(обратно)

44

Сартский — один из тюркских языков.

(обратно)

45

Харачин и чахар — диалекты монгольского языка.

(обратно)

46

диалект провинции Цзянси и диалект хакка… — Цзянси — провинция на Востоке Китая. Хакка — народность, считающаяся предками современных китайцев.

(обратно)

47

притчу об Илье-пророке и во́ронах… — имеется в виду эпизод Ветхого Завета, в котором Илья борется против отступника Ахава: он живет в пустыне и вороны приносят ему пищу, пока в стране свирепствует голод, вызванный нечестивостью Ахава.

(обратно)

48

А теперь явилась «колесница огненная и кони огненные, и разлучили их обоих, и понесся Илия в вихре на небо» — см. 4-я Книга Царств (расставание пророка Илии и Елисея).

(обратно)

49

Ямато — «народ солнца», по преданию предки японцев.

(обратно)

50

Потому что Он рассеял надменных помышлениями се́рдца их — Евангелие от Луки, 1:51.

(обратно)

51

богатящихся Он отпустил ни с чем — Евангелие от Луки, 1:53.

(обратно)

52

Менора — ритуальный иудейский подсвечник для семи свечей.

(обратно)

53

Агада — сборник иудейских религиозных текстов, предназначенных для чтения в пасхальный вечер.

(обратно)

54

Сидур — молитвенник у иудеев.

(обратно)

55

Талес — молитвенная накидка с кистями по углам и круглым отверстием для головы.

(обратно)

56

Цицис — бахромчатые кисти, продеваемые по углам накидки-талеса; символизируют 613 заповедей Торы.

(обратно)

57

Тфилин — черные кожаные коробочки с четырьмя отрывками из Торы, прикладывающиеся ко лбу и к руке во время молитвы.

(обратно)

58

Одно из влиятельнейших обществ студентов-старшекурсников в Йельском университете. Здесь и далее прим. переводчика

(обратно)

59

Крепкое греческое вино со смолистым привкусом.

(обратно)

60

Букв «роза возбужденная (взбудораженная, непотребно скачущая) плантагенетова» (лат.).

(обратно)

61

Национальный английский напиток на основе концентрированного говяжьего бульона.

(обратно)

62

Аппетит приходит во время еды (фр.).

(обратно)

63

По Фаренгейту, т. е. примерно 42 °C.

(обратно)

64

YHWH — согласные в имени Yehowah, Иегова или Яхве — имя Бога-Отца, которыми передается традиционный тетраграмматон (четырехбуквенник) каббалы и европейской оккультной традиции.

(обратно)

65

Мы сами — буквальный перевод названия ирландской националистической партии Шин Фейн.

(обратно)

66

О'Салливан Бир — О'Салливан Медведь.

(обратно)

67

Хагана («оборона» в переводе с ивр.) — еврейские отряды самообороны в Палестине в первой половине XX в., зародыш будущей армии Израиля.

(обратно)

68

Мифический правитель мифического христианского царства на Ближнем Востоке, искавшегося крестоносцами.

(обратно)

69

Два основных диалекта албанского языка.

(обратно)

70

Заглул Саад (1857–1927) — основатель и первый председатель египетской партии «Вафд», выступавшей за отмену британского протектората.

(обратно)

71

Мустафа Кемаль Ататюрк (1881–1938) — руководитель национально-освободительного движения в Турции (1918–1923), первый президент Турецкой республики (1923–1938).

(обратно)

72

Махди Суданский (Мохаммед Ахмед, 1844–1885) — руководитель освободительного движения народов Восточного Судана.

(обратно)

73

Танго смерти (фр.).

(обратно)

74

Юнкер — прусский дворянин-землевладелец. Здесь и далее прим. переводчика

(обратно)

75

Пасхальное восстание — восстание 1916 г. в Ирландии, продолжение непрерывающейся на протяжении многих веков борьбы Ирландии за независимость от британской короны.

(обратно)

76

«Черно-рыжие» — прозвание подразделения (черная форма, широкие ремни светло-коричневой кожи), формировавшегося из бывших военных, которые помогали британской армии подавлять выступления ирландцев за независимость.

(обратно)

77

Стронгбоу — основателем рода исторических Стронгбоу явился Ричард Клэр, граф Стригойл и Пемброк, предводитель первого норманнского вторжения в Ирландию в 1169 г.

(обратно)

78

Хагана (оборона, ивр.) — подпольные еврейские отряды самообороны в Палестине в первой половине XX в., зародыш будущей армии Израиля.

(обратно)

79

Друзы — представители эзотерической шиитской секты, появившейся в XI в. и вобравшей в себя отдельные элементы иудаизма, христианства и буддизма; названа по имени основателя Мухаммеда Ибн Исмаила ад-Дарази.

(обратно)

80

… Менелик был первым императором Эфиопии — Менелик II (Сале Мириам, 1844–1913) — император Эфиопии с 1889 г., воссоздал единое эфиопское государство. Прибавил к своему имени число II в честь легенды о первом Менелике — сыне царя Соломона и царицы Савской.

(обратно)

81

… семи футов и семи дюймов — примерно 231 см.

(обратно)

82

Феллах — арабский крестьянин.

(обратно)

83

Гиксосы — общее название кочевых племен, вторгшихся в Египет из Передней Азии в XVII в. до н. э. и более чем на сто лет подчинивших себе Египет.

(обратно)

84

Соломонова печать — одно из названий ядовитого цветущего растения купена.

(обратно)

85

… перед весенним закланием агнцев — Праздник заклания агнцев у иудеев отмечается в среду на неделе перед Пасхой.

(обратно)

86

Его увели в Вавилонию в начале Пленения — Имеется в виду семидесятилетнее Пленение евреев с 597 г. до н. э., когда царь Навуходоносор II забрал десять тысяч знатных евреев из Иерусалима в Вавилон за то, что Иерусалим не заплатил подати.

(обратно)

87

Банши — привидение-плакальщица в ирландском и шотландском фольклоре, дух, вопли которого предвещают смерть в доме.

(обратно)

88

… шепча… по-гэльски имя ирландской революционной партии, «Мы сами» — Имеется в виду партия Шинн Фейн.

(обратно)

89

Отец-писторий — монастырский пекарь.

(обратно)

90

… Готфрид Бульонский… Болдуин Первый — первый католический правитель Иерусалима… Раймунд Тулузский, Роберт Нормандский, Роберт Второй Фландрский, Боэмунд и Танкред. Вон и те двое, которые и заварит эту кашу, Петр Пустынник и Вальтер Галяк — Здесь перечисляются организаторы и участники Первого крестового похода (1096–1099).

(обратно)

91

Хозяин замка с христианским именем Скандербег… — Скандербег-Валленштейны носят имя национального героя Албании Скандербега (наст. имя Георг Кастриоти, ок. 1405-68), который в 1443 г. возглавил народное восстание и освободил от османского господства часть территории страны.

(обратно)

92

Петра — знаменитый набатейский город, «иорданское чудо», «восьмое чудо света», находится в 262 км к югу от Аммана. Название города означает «скала». Петра была пристанищем кочевых арабов — набатейцев, выходцев с севера Аравийского полуострова. Этот стратегический пост охранял древние торговые пути.

(обратно)

93

Шенди — древняя столица Судана.

(обратно)

94

Джидда — город и порт в Саудовской Аравии, на Красном море.

(обратно)

95

Майор Кикути — по названию Кикути, небольшого города на севере японского острова Кюсю.

(обратно)

96

Мидийцы — одно из двух племен, первыми поселившихся на Иранском плато. Вторым племенем были собственно персы. Основание столицы Мидии — Экбатаны — стало первым шагом к созданию мощного государства. В 612 г. до н. э. мидийцы взяли столицу Ассирии Ниневию, что привело к падению Ассирийской империи и позволило мидийцам еще около полувека владеть огромными территориями от нынешнего Афганистана до нынешней Турции.

(обратно)

97

Бар-Кохба, Симон — вождь восстания иудеев против римского владычества в 132–135 гг. н. э.

(обратно)

98

Мне говорили, что ты добился особых успехов, торгуя срочными контрактами. Что ж, если ты уже, по сути, торгуешь будущим, почему бы тебе не попробовать поторговать своим? — Срочные контракты заключаются на оказание услуг в будущем, с оговоренными сроками (почему и называются срочными). Поэтому Мунк, по сути, торгует будущим.

(обратно)

99

Определенно нужно узо, замутим прозрачную жидкость солидной порцией льда — Узо — греческая анисовая водка; перед употреблением разбавляется водой или льдом, отчего приобретает мутновато-молочный оттенок.

(обратно)

100

Сафад — город на севере Израиля, в средние века — центр еврейского мистицизма (каббалы).

(обратно)

101

Несториане — представители ветви христианства в Ираке, Иране, Ливане, Сирии и Индии. Другое название — Ассирийская церковь. Расцвет несторианства пришелся на VII–X вв., когда миссионерская деятельность церкви распространилась на Китай и Индию. Несторианцы отказывают Марии в титуле Матери Божией, не участвуют в церковных соборах и особенно почитают Святой Крест.

(обратно)

102

Кото — японская цитра с тринадцатью шелковыми струнами.

(обратно)

103

Но — классическое японское искусство, сочетающее в себе элементы танца, драмы, поэзии и музыки, причем последней придается особое значение. Форма Но не претерпела значительных изменений с XIV–XV вв.

(обратно)

104

Кагура — священная японская музыка в сочетании с танцем. «Кагура» означает «место богов», но иероглифы, составляющие это слово, означают «музыка богов». Исполнение кагура — всегда приношение древним богам Японии.

(обратно)

105

«Юденштаат» («Государство евреев») — книга Теодора Герцля (1860–1904), теоретика сионизма, вышедшая в 1896 г.

(обратно)

106

Патриарх Сирийской православной церкви в Алеппо… — Сирийская православная (яковитская) церковь, Сирийский православный патриархат Антиохии и всего Востока, одна из ветвей монофизитства. Сторонников ее обычно называют яковитами (якобитами). Годом создания церкви обычно считают 543-й, когда монах Яков Барадай (500–578) был рукоположен в епископы Эдессы.

(обратно)

107

Ты следишь, О'Маккарти? В том или ином облике, и некоторые из них столь же неслыханы, как сексуальные приключения твоей молодости — Джо имеет в виду, что Хадж Гарун назвал его смешанной ирландско-шотландской фамилией.

(обратно)

108

Храм в скале — знаменитый исламский храм в Иерусалиме, построенный в 684 г.

(обратно)

109

Он открыл жестянку ирландского масла и щелкнул пальцами. Воин-друз, следивший за порядком, подтащил к столу тяжелый бесформенный мешок. Джо порылся в нем — там оказалась холодная вареная картошка, — выбирая штучку себе по вкусу «» Джо разломил картофелину пополам, потыкал в нее пальцем и щедро намазал маслом — Намек на устойчивую психологическую травму ирландского народа, вызванную событиями середины XIX в. К началу 1840-х гг. бедное сельское население Ирландии зависело в своем пропитании исключительно от картофеля, причем одного-двух особо урожайных сортов, и когда тот был заражен случайно завезенным из Америки грибком Phytophthora infestans, в 1845–1849 гг. урожай сгнивал на корню. Англия в силу ряда причин эффективной помощи оказать не смогла, и к началу 1850-х гг. население Ирландии сократилось почти на четверть — от голода, тифа и других болезней. К 1921 г., когда Ирландия обрела независимость, ее население составляло, из-за эмиграции и падения рождаемости, около половины того, что было до голода.

(обратно)

110

Великая война — так в 1920-1930-е гг. называли Первую мировую войну.

(обратно)

111

«Дикий» джокер — джокер, которого можно приравнять к любой карте.

(обратно)

112

Хай-лоу — покерный термин, обозначающий, что игра может вестись как по-крупному, так и по маленькой. Иногда игроки разделяются на группы, в которых игра идет либо постепенным наращиванием ставок, либо их резким взвинчиванием.

(обратно)

113

Ивлин Бэринг? Это он или она? — Имя Evelyn может быть как мужским (Ивлин), так и женским (Эвелин).

(обратно)

114

К тому же он наследник семи затерянных городов Сиболы — Легенда о семи городах Сиболы гласит: во время завоевания арабами Пиренейского полуострова один монах погрузил на корабли все золото португальского короля и отвез его в Северную Америку, где основал семь «золотых городов». Конкистадоры в Америке искали эти города, как и Эльдорадо.

(обратно)

115

Ивлин Бэринг… Он теперь больше известен под именем графа Кромера «» Современный фараон, генеральный консул в Египте. На рубеже веков он лет двадцать пять, по сути, правил страной — Ивлин Бэринг, граф Кромер (1841–1917) — генеральный консул Великобритании в Египте в 1883–1907 гг., учредивший систему правления «завуалированный протекторат», когда египетские хедивы подчинялись ему непосредственно.

(обратно)

116

Первого Валленштейна обуревал страх, что враги его давно убитого дяди, в свое время всемогущего генералиссимуса Священной Римской империи, пытаются убить и его руками своих агентов — Имеется в виду герцог Альбрехт Венцель Эвсебиус фон Валленштейн (1583–1634) — чешско-австрийский полководец эпохи Тридцатилетней войны.

(обратно)

117

… пеликанов и перегонных кубов — Пеликан в данном случае алхимический сосуд. Символ пеликана, пронзающего свою грудь клювом и кормящего птенцов собственной кровью, для алхимиков являлся в духовном смысле полноценным образом пути Христа; этот же символобозначал одну из конечных стадий превращения металлов в золото.

(обратно)

118

Атанор — «философское яйцо», алхимическая печь, в которой неблагородные металлы превращались в золото.

(обратно)

119

Черуты — сигары с обрезанными концами.

(обратно)

120

«Черная рука» — сербская военизированная организация, состоявшая в основном из офицеров-монархистов, основанная в 1911 г. с целью создания Великой Сербии. Прямо причастна к убийству эрцгерцога Фердинанда в 1914 г.

(обратно)

121

… она сказала слугам что-то на тоскском или гегском… — Тоскский — один из главных диалектов современного албанского языка, на котором говорят на юге страны. Гегский — второй главный диалект в Албании, характерный для севера страны. Государственный язык Албании был основан на гегском диалекте до Первой мировой войны, после войны его заменил язык, основанный на тоскском диалекте.

(обратно)

122

Абадан — город в Иране.

(обратно)

123

Я наткнулся на замечательное историческое исследование… Его написал шотландец. Оно называется «Доказательства козней против всех религий и правительств в Европе, строившихся на тайных собраниях вольных каменщиков, иллюминатов и обществ любителей чтения, полученные из надежных источников» — Нубар говорит о книге масона Джона Робинсона, написанной в 1798 г.

(обратно)

124

Знаешь, выясняется, что рыцарей-храмовников не уничтожили в тысяча триста шестьдесят четвертом году, как всегда считаюсь — Вообще-то основанный в Иерусалиме в 1118 или 1119 г. католический орден рыцарей храма был упразднен после инициированного французским королем Филипом Красивым «процесса тамплиеров» буллой Папы Климента V в 1312 г., а не в 1364-м.

(обратно)

125

Кондорсе — Жан Антуан Никола (1743–1794) маркиз, французский философ-просветитель, математик, социолог, политический деятель; иностранный почетный член Петербургской академии наук. Сотрудничал в «Энциклопедии» Дидро и Д'Аламбера.

(обратно)

126

Ассасины — тайное мусульманское общество IX-Х вв. Его образование связано с расколом в исламе: члены общества принадлежали к низаритам — одному из мелких ответвлений шиитов. В практике политической борьбы низариты, подвергавшиеся суровым преследованиям со стороны арабского халифата, широко применяли террористические методы. Существует предание, что исполнители террористических акций употребляли наркотики (гашиш), за что их иногда называли «хашишийин». Это название в искаженной форме ассасин попало в европейские языки в значении «убийца». «Горный старец» или «Владыка горы» — так называли Хасана ибн Саббаха, вождя ассасинов.

(обратно)

127

Почему бы тебе не почитать католикоса Нерсеса Четвертого… — Нерсес Шнорали (1102–1172/1173) главная фигура армянской литературы XII в., стиль которого повлиял на создание литературного армянского языка.

(обратно)

128

Его звали Мунк, может быть, потому, что он любил думать о себе как об аскете-подвижнике, монахе предстоящей еврейской революции — Имя Munk созвучно английскому слову monk — монах. (Также см. гл. 5, абзац 9.)

(обратно)

129

Вильгельм Вид (1876–1945) — немецкий принц, который царствовал в Албании во время Первой мировой войны.

(обратно)

130

При рождении получил имя Ахмет Зогу, из клана Зоголли, из Мати. Последние три года — диктатор Албании, который скоро объявит себя королем Зогу Первым — Ахмет Зогу (1895–1961) — в 1922–1924 гг. глава правительства, в 1925–1928 гг. президент, в 1928–1939 гг. король Албании; установил военную диктатуру, подавил буржуазно-демократическую революцию 1924 г. Округ Мати расположен на севере Албании.

(обратно)

131

… приветствовала лидера либералов, епископа Фана Ноли… — Теофан Ноли (1882–1965) — албанский писатель, историк и политический деятель, переводчик произведений У. Шекспира, М. Сервантеса, О. Хайяма, Ф. Тютчева и др.; в 1906–1920 гг. жил в США. Глава демократического правительства Албании после июньской революции 1924 г.; в декабре того же года правительство Ноли было свергнуто сторонниками Ахмета Зогу, а сам Ноли отправлен в изгнание.

(обратно)

132

… к концу зимы родился Бернини… — Мод назвала своего сына в честь Лоренцо Бернини (1598–1680), итальянского архитектора и скульптора эпохи барокко, построившего колоннаду площади у собора Святого Петра в Риме.

(обратно)

133

Chapeau — Молодец, браво (фр.).

(обратно)

134

«Сопвич Кэмел» («Сопвич Верблюд») — «Sopwith F.1 Camel» — лучший английский истребитель Первой мировой войны.

(обратно)

135

Camel — верблюд (англ.)

(обратно)

136

… быстро скользил на юг над Иорданом и проваливался в долину, пролетал мимо Нахараима, Вифсаиды и Иависа Гилеадского, мимо реки Иавок и Адама, мимо Джунглей Иорданских… скользил между Моавитскими холмами и Мертвым морем… и наконец достигал Акабы — Нахараим — древнее название «земли между двумя реками», Тигром и Евфратом, ныне область Израиля к северо-востоку от Иерусалима; Вифсаида — древнее название земли к северу от Иерусалима; Иавис Гилеадский — город на реке Иавок; Адам — город на реке Иордан. В целом Джо описывает круг над Израилем, двигаясь из Иерусалима на северо-восток, а потом на юг, к заливу Акаба.

(обратно)

137

Если падаешь в бездну, в которой нет дна, / Если труд — не лекарство от мук, / И как час ночной твоя жизнь черна, / пинта крепкого — вот единственный друг — Первая строфа стихотворения «Друг рабочего» из романа выдающегося ирландского писателя Флэнна О'Брайена (1911–1966) «О водоплавающих», опубликованного в 1939 г. (так что как Джо цитирует его в 1933-м — непонятно; видимо, шутка автора). В 2000 г. роман был выпущен по-русски издательством «Симпозиум» в переводе В. Симонова, причем стихотворение начиналось следующим образом (перевод А. Глебовской):

Когда вся жизнь — что оплеуха,
Коту под хвост идет ваш труд,
Когда замучила чернуха,
Пусть пинту пива вам нальют.
(обратно)

138

Ее звали Тереза. «» У нее стигматы — Как раз во время действия «Иерусалимского покера», но не в 1923 г., а в 1926-м, Европа следила за историей Терезы Нойман, экзальтированной девушки из Баварии, которая была так вдохновлена житием Терезы Мартен, причисленной к лику святых, что у нее появились стигматы и она до самой смерти в 1962 г. не принимала воды и пищи и каждый месяц страдала от стигматов, как и Тереза — героиня этой книги.

(обратно)

139

Господи, если хочешь, можешь меня очистить — Матф. 8:2.

(обратно)

140

… яркий витраж, изображавший сад под Иерусалимом, и встречу двух родственниц, которые однажды познают печаль, — Марии и Елизаветы — Имеется в виду эпизод, описанный в Евангелии от Луки, 7:50.

(обратно)

141

И вот он, глядя в пол, прошептал то, что Христос сказал женщине в доме фарисейском. Прощаются тебе грехи твои, вера твоя спасла тебя. Иди с миром — Имеется в виду эпизод, описанный в Евангелии от Луки, 1:39.

(обратно)

142

Финн Мак Кул (Финн Мак Кумал) — имя предводителя древнеирландских фениев, центрального персонажа т. н. «Цикла Финна»; в их честь назвали себя другие фении, ирландские националисты XIX–XX вв.

(обратно)

143

Чертовы сочельники, никогда я их не любил «» Проблема в Еве, что ли? Миф в конце концов оказался реальностью, и мы должны винить во всех наших проблемах ее? — По-английски сочельник, канун Рождества, — это Christmas Eve, и Ева — тоже Eve.

(обратно)

144

Ты знаешь что-нибудь об этом монастыре? Только то, что там тихо и он далеко. Я там однажды бродив, хотел взобраться на гору. Хотел понять, каково это стоять там, наверху, но никто, конечно, не говорил со мной и не дал мне никаких скрижалей — Джо имеет в виду гору Синай недалеко от монастыря, на которой Господь говорил с Моисеем и дал ему скрижали с законами.

(обратно)

145

И особенно ввиду вида отсюда на берега того, что в одном важном литературном произведении было описано как иссохшая пизда планеты. (В этом очень длинном романе, который все еще запрещен во многих странах за непристойность, рассказывается всего об одном дне, 16 июня 1904 года) — Неточная цитата из романа Джеймса Джойса «Улисс» (1922). Цитата относится к описанию земли у Мертвого моря в четвертой главе романа.

(обратно)

146

Сулейман I (1494–1556) — знаменитый правитель Османской империи, равно почитавшийся мусульманами и христианами, «Второй Соломон», воплощение идеального исламского правителя, создавший свод исламских законов. Эпоха правления Сулеймана считается периодом высшего расцвета Османской империи.

(обратно)

147

«Зохар» — («Сефир ха-зохар», «Книга сияния») наиболее известный трактат по эзотерическому иудаизму. Авторство приписывается раввину Шимону Бар-Йохаю (кон. I — нач. II вв. н. э.), однако по наиболее достоверной гипотезе «Зохар» был написан кастильским каббалистом Моше де Леоном (12407-1305) на искусственном арамейском языке, сквозь который просвечивает дух иврита XIII в.

(обратно)

148

Донал Кам — предводитель клана О'Салливан Бир, который в 1602 г. совершил знаменитый поход из Западного Корка к Лейтриму на р. Шаннон, пройдя большую часть Ирландии с группой последователей. В истории Ирландии поход Донал Кама символизирует несгибаемую гордость уходящей древней ирландской цивилизации, которой пришлось склониться перед англичанами.

(обратно)

149

Анк — так называемый Первичный крест, он же Бант жизни — древнеегипетский символ, обозначающий одновременно жизнь и бесконечность.

(обратно)

150

Материя, из которой ткутся мечты… — выражение, восходящее к шекспировской «Буре»… «Мы созданы из вещества того же, // что и наши сны. И сном окружена // вся наша маленькая жизнь» (акт IV, сц. 1; пер. М. Донского).

(обратно)

151

Jane.

(обратно)

152

Pyry forest.

(обратно)

153

«Пальмахников воспитывали в беззаветной вере в Сталина и в Советскую Россию, в преклонении перед Красной армией. ПАЛЬМАХ должен был стать партийной милицией, готовой сделать по слову партии многое (если даже не все!), и он должен был стать основой рождающейся армии рождающегося государства.» — Ури Мильштейн «Рабин: рождение мифа».

(обратно)

154

Хагана — (оборона, защита) — сионистская военная организация в Палестине, существовала с 1920 по 1948 год.

(обратно)

155

Критская воздушно-десантная операция, в зарубежной историографии — Сражение на Крите (нем. Luftlandeschlacht um Kreta; греч. Μάχη της Κρήτης), в немецких планах — операция «Меркурий» (нем. Unternehmen Merkur) — стратегическая десантная операция Германии в ходе Второй мировой войны. Сражение за Крит происходило с 20 по 31 мая 1941 года. Операция имела целью уничтожение британского гарнизона на острове Крит для установления стратегического контроля над Средиземноморским бассейном. Является прямым продолжением греческой кампании итало-германских вооружённых сил, нацеленной на вытеснение Великобритании из Средиземного моря. Окончилась оккупацией Крита, Германия получила контроль над коммуникациями восточного Средиземноморья.

Операция «Меркурий» вошла в историю как первая крупная операция воздушно-десантных войск. Несмотря на тяжёлые потери, немецкие десантники смогли выполнить поставленные перед ними задачи и обеспечить высадку основных сил немецких войск. Успехи немецких воздушно-десантных частей заставили высшее руководство остальных стран-участниц войны (в частности, Великобритании) пересмотреть своё отношение к этому роду войск.

Ограниченное участие в операции приняли также авиация и флот Италии. (Википедия).

(обратно)

156

Истребитель Sopwith Camel.

(обратно)

157

После неудавшегося восстания организации «Молодая Ирландия» в 1848 году, многие революционеры бежали в Нью-Йорк. Они хотели сформировать там ирландскую бригаду, чтобы освободить Ирландию от гнёта Великобритании. В конце 1848 года они организовали в Нью-Йорке независимые военные формирования. К середине 1849 года эти формирования стали основой первого ирландского полка. Именно от этого полка берет свои истоки 69-й Нью-йоркский. В 1919 году, после возвращения из Франции, полковник Донован отметил: «Моральный дух полка никогда не был столь высок, как сейчас. Ранее он на ¾ состоял из людей ирландского происхождения, теперь их до половины состава, но дух прежнего „Боевого 69-го“ до сих пор силён. Остальные, будь то евреи, итальянцы или другие иностранцы, сделались более ирландцами, чем сами ирландцы!». Во время Первой мировой войны общие потери полка составили 644 человека убитыми и 2587 ранеными — 200 из которых позже скончались от полученных ран — за 164 дня на фронте.

(обратно)

158

O`SULLIVAN BEARE, J.E.C.K.K.B. (JUNIOR, BUT NEVER so KNOWN).

(обратно)

159

New Deal.

(обратно)

160

Mesa.

(обратно)

161

Huggermugger.

(обратно)

162

Не важно (У. ле Гуин «Левая рука тьмы»)

(обратно)

163

Vivian — происхождение имени Вивиан (женского Вивьен) — римское, значение имени — живущий, живой, экий живчик

(обратно)

164

Sah — воинское приветствие, если не опечатка вместо «сэр» — sir.

(обратно)

165

Jerry — немец.

(обратно)

166

Ю-87, «лаптёжник» — пикирующий бомбардировщик.

(обратно)

167

Gippo — египтянин (пренебрежительное).

(обратно)

168

Clap their hands — хлопать в ладоши.

(обратно)

169

Чёрная Земля — Египет.

(обратно)

170

Hum-jobs, you say?

(обратно)

171

TheHum и theOm.

(обратно)

172

From hummmm toommmm.

(обратно)

173

Tohommmme.

(обратно)

174

My full name is Vivian McBastion No? l Liffingsford-Ivy.

(обратно)

175

MeLiffy.

(обратно)

176

Panzer groupeen commander — Танковых групп командир (Waschbecken Chef und Waschlappen Kommandant).

(обратно)

177

В кладбищенской смене — Graveyard Shif — Смена могильного двора — ночная, понятно.

(обратно)

178

Your Grace.

(обратно)

179

Justscreamed — только сливки — только кричать.

(обратно)

180

Лиффи корявенько переделал песнь 26-ю понятно чего; Данте пояснял: «комедия» — всякое поэтическое произведение среднего стиля с устрашающим началом и благополучным концом, написанное на народном языке.

(обратно)

181

…Божественная благодать отверста всем, чтобы каждый наслаждался, сколько хочет: аще кто жаждет, да приидет ко Мне и пиет (Ин. 7, 37) (прп. Ефрем Сирин, 31, 478).

(обратно)

182

См. энциклопедию, для сноски там слишком много информации, а можно и не смотреть.

(обратно)

183

A-r-y-a-n-s — арии.

(обратно)

184

Whatley — переводчик просил совета, и аноним сказал: «Иван Пупкин, Какъеготамов и т. п.»; фамилия, используемая как: некто, некий.

(обратно)

185

В ту пору коробки передач ещё не имели синхронизаторов.

(обратно)

186

L'homme engag.

(обратно)

187

The Annual Battle for the Fleshpots of the Nile.

Fleshpots — Злачные места.

Flesh pot — Горшок для мяса — очевидно, подразумевается победный кубок.

(обратно)

188

True Cairen — истинный каирец.

(обратно)

189

He'squiet — он кальмар, hes squiet — он тихий.

(обратно)

190

Spahi.

(обратно)

191

HAY.
EYES TIE — ED DRAGIN COTTUN ROUN.
COTTUN AINT FAYROW,
EYE EM.
(s) ZIWAR UF DA DELTER. MI, ZATS ALL.
(обратно)

192

The Dragomen and Touts — драгоманы и зазывалы — theDTs — the dts — белая горячка.

(обратно)

193

У автора: Sic semper Ahmadus — Sic semper tyrannis — «так всегда [происходит] с тиранами».

(обратно)

194

Особый церковный суд католической церкви под названием «Инквизиция» был создан в 1215 году папой Иннокентием III, хотя с ересью сражались всю историю церкви.

Данте писал «Комедию» приблизительно с 1308 по 1321 годы, и в 19-ой песне запихал в горящее масло папу Николая III, сверху уготовил место для Бонифация VIII, а потом обещал пробку — Климента V:

«Из каждой ямы грешник шевелил
Торчащими по голени ногами,
А туловищем в камень уходил.
У всех огонь змеился над ступнями;
Как если нечто маслистое жгут
И лишь поверхность пламенем задета, —
Так он от пят к ногтям скользил и тут.»
— перевод М. Лозинский
Хотя Уитмор мог иметь ввиду что-то иное; бес его знает.

(обратно)

195

Within the universal mystery sometimes given the name of history.

(обратно)

196

«…Спустилась ночь, а варвары не прибыли.
А с государственных границ нам донесли,
что их и вовсе нет уже в природе.
И что же делать нам теперь без варваров?
Ведь это был бы хоть какой-то выход.»
— Константинос Кавафис, житель Александрии «В ожидании варваров» — перевод Софьи Ильинской.
(обратно)

197

The Free Officers.

(обратно)

198

Савл на пути в Дамаск.

(обратно)

199

И его рука была сильна на мне, как хорошая сторона его имени, а `stern part` — корма, задняя часть, огузок.

(обратно)

200

The Australian and New Zealand Army Corps.

(обратно)

201

За типографскую раскладку клавиатуры спасибо ilya-birman-typolayout-3.4

(обратно)

202

The Jewish Agency — сионисты, союзники со своим интересом.

(обратно)

203

Section A.M. for Asia Minor.

(обратно)

204

Judge — судья.

(обратно)

205

To be in intelligence — быть в разведке, to be intelligent — умный, сообразительный, смышлёный, интеллигентный.

(обратно)

206

Bir Hacheim, Free French, Jewish Brigade.

(обратно)

207

Помело — здесь цитрусовое, сферическое, гандбольно-мячикообразное.

(обратно)

208

7-тысячный египетский гарнизон полёг в Хартуме во главе с генералом Чарльзом Гордоном. — сомнительный юмор в телеграмме, весьма.

(обратно)

209

The doctor be changed — заменим доктора; the doctor be hanged — доктор будет повешен.

(обратно)

210

Put on air s — выходит в эфир с; put on airs — проветриться.

(обратно)

211

Started peeling grapes and dipping them here and there — начал чистить виноград и макать его туда-сюда.

(обратно)

212

2-ая глава: «Так бармен его описывает. Призрачная фигура в лохмотьях, араб, худой, маленький, облепленный пылью и грязью, волосы спутаны, глаза выпучены, как бывает при Базедовой болезни. По словам бармена, он выглядел как отшельник из какой-нибудь пу́стыни. Казался сумасшедшим, царапал воздух и издавал странные хрипы, как будто задыхался. Армянин заказал кофе, и оба сели в углу.»; — 4-ая глава: «Два ряда массивных идеальных белых зубов внезапной улыбкой мелькнули на его лице.»

(обратно)

213

Buber — Мартин Бубер (1878, Вена — 1965, Иерусалим) — еврейский экзистенциальный философ, теоретик сионизма, близкий к иудейскому религиозному анархизму — см. энциклопедию, если интересно, а я понятия не имею что это значит. А, «семь раз был номинирован на Нобелевскую премию по литературе». О как.

(обратно)

214

Uncounted sums of Bulgarian leva and Rumanian bani and Turkish paras.

I was in the Paras before. — До этого я жил в Париже.

(обратно)

215

Стругацкие «Отягощённые злом»: «Не мир принёс я вам, но мечту о мире».

(обратно)

216

A sardius and a topaz and a carbuncle, an emerald and a sapphire and a diamond, a ligure and an agate and an amethyst, a beryl and an onyx and a jasper.

(обратно)

217

The odd pooka.

(обратно)

218

For the love of God — ради любви к Богу; у них, значит, принято говорить так.

(обратно)

219

Михаил Ахманов в «Ассирийские танки у врат Мемфиса» указал в примечаниях, что египтяне сырую воду из Нила не пьют, и для домашних надобностей берут их колодца. Может, из Нила и не умываются? Я там не бывал, врать не стану.

(обратно)

220

Purple Seven Moonglow — Пурпурная Семёрка Лунного света — например: король треф, валет теней («Джек из тени» Желязны); ну и «Алиса» Кэролл.

(обратно)

221

Взято из сети, реакция анонима на новость об установке бетонных пирамидок у домов должников за жку.

(обратно)

222

After the birth of Mary.

(обратно)

223

Yes Your Grace, No Your Grace, Up-my-arse-with-pleasure Your Grace.

(обратно)

224

The Special Night Squads of the Palmach.

(обратно)

225

Dayan and Allon.

(обратно)

226

In the crypt of the Church of the Holy Sepulchre. — см. «Синайский гобелен», глава 12 — «Акаба».

(обратно)

227

It has a ring to it, Bernini's bag. A sound that can't be mistaken. — Born in is bag — Родился в сумке.

(обратно)

228

Не знаю, почему о Лиффи говорит полковник, если курировал его майор; но в оригинале так.

(обратно)

229

В главе «Ахмад» персонаж говорит Джо: «послушаем, что поёт этот серб».

Желько Лучич (серб, род. 24 февраля 1968) — оперный певец, баритон. Профессиональную карьеру начал в 1993 году. Известен в основном как исполнитель партий в операх Верди, так называемый «вердиевский баритон».

Забавное совпадение, правда?

(обратно)

230

Немцы бомбили Ковентри 41 раз, последний — в августе 1942 года. (Википедия).

(обратно)

231

Скоро, пишет добрый-Санитар-из-психушки, эфиопы достроят свою плотину — и Нилу, — а значит и Египту, — кирдык. Как турки поступают с Сирией и Ираком. Но эфиопам что скажешь? у них ковчег Завета.

(обратно)

232

Здесь, по-видимому, аллюзия на: Тим Пауэрс «Гнёт её заботы» (перевод: Старый Ёж); или: Стив Айлетт «Шаманский космос» — «…святым Эпифанием Саламинским, тем самым не в меру дородным господином, который утверждал, что у него в животе зреет, как плод в утробе, священное изваяние.» (перевод: Покидаева Татьяна.)

(обратно)

Оглавление

  • Шанхайский цирк Квина
  •   Глава 1 Самозванец
  •   Глава 2 Большой Гоби
  •   Глава 3 Отец Ламеро
  •   Глава 4 Мама
  •   Глава 5 Кикути-Лотман
  •   Глава 6 Полицейский
  •   Глава 7 Сам, Сама
  •   Глава 8 Нитирен
  • Синайский гобелен
  •   Наш лучший неизвестный писатель Эдвард Уитмор
  •   Часть 1
  •     Глава 1 Стронгбоу
  •     Глава 2 Валленштейн
  •     Глава 3 Каир, 1840
  •     Глава 4 Синай, 1836–1843
  •     Глава 5 Хадж
  •     Глава 6 YHWH
  •     Глава 7 Тивериадские телеграммы
  •   Часть 2
  •     Глава 8 О’Салливан Бир
  •     Глава 9 Хадж Гарун
  •     Глава 10 Скарабей
  •     Глава 11 Мод
  •     Глава 12 Акаба
  •     Глава 13 Иерихон
  •   Часть 3
  •     Глава 14 Стерн
  •     Глава 15 Иордан
  •     Глава 16 Иерусалим, 700 до р.х. — 1932
  •     Глава 17 Босфор
  •     Глава 18 Мелхиседек, 2200 до р.х. — 1933
  •     Глава 19 Афины
  •     Глава 20 Смирна, 1922
  •     Глава 21 Каир, 1942
  • Иерусалимский покер
  •   Пролог
  •   Часть первая
  •     Глава 1 Иерусалим, 1933
  •     Глава 2 Каир Мученик
  •     Глава 3 Пирамида Хеопса
  •     Глава 4 Соломоновы копи
  •   Часть вторая
  •     Глава 5 Мунк Шонди
  •     Глава 6 Монастырь Святой Екатерины
  •     Глава 7 Хадж Гарун
  •     Глава 8 Дикий джокер
  •   Часть третья
  •     Глава 9 Нубар Валленштейн
  •     Глава 10 София Черная Ручка
  •     Глава 11 Гронк
  •   Часть четвертая
  •     Глава 12 Мод
  •     Глава 13 О'Салливан Бир
  •     Глава 14 Стерн
  •     Глава 15 Шейх Ибрагим ибн Гарун
  •     Глава 16 Венеция, 1933
  •     Глава 17 Крипта, башмачник
  •     Глава 18 Бернини
  • Нильские тени
  •   Часть первая
  •     — 1 — Граната из Австралии
  •     — 2 — Армянин, третий в «семи пурпурных»
  •     — 3 — Hopi Mesa Kiva
  •   Часть вторая
  •     — 4 — Вивиан[163]
  •     — 5 — Лиффи
  •     — 6 — Сфинкс
  •     — 7 — Монастырь
  •     — 8 — Мод
  •     — 9 — Менелик
  •     — 10 — Ахмад
  •     — 11 — Тромбон
  •     — 12 — Нищий
  •   Часть третья
  •     — 14 — Коэн
  •       — 14.1 — Блетчли
  •     — 15 — Сёстры
  •     — 16 — Две свечи
  •     — 17 — Сувениры
  •     — 18 — Крипта и Зеркало
  •       — 18.1 — Склеп
  •       — 18.2 — Бар
  •       — 18.3 — «Валет теней» под ковром
  •       — 18.4 — Бар \ Монолог Джо
  •       — 18.5 — Бар \ граната из Австралии
  •   Часть четвертая
  •     — 19 — Золотой колокольчик и гранат
  •     — 20 — Дар лиц, дар языков
  •     — 21 — «Пурпурная семёрка» Её Сиятельства Луны[220]
  •       — 21.1 — Рандеву у Сфинкса
  •       — 21.2 —
  •     — 22 — Сумка Бернини
  •     — 23 —
  •       — 23.1 — Эхо Нила
  •       — 23.2 — Нильские тени
  •   Послесловие переводчика
  • *** Примечания ***