Волшебный жезл [Станислав Иванович Штейман] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

С.И. Штейман Волшебный жезл Рассказы из жизни

ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ ПРОФЕССИЯ

Мне часто приходится спорить с моим четырнадцатилетним внуком. Он убежден, что самые интересные профессии — это профессии моряка, геолога или пилота, который вскоре поведет межпланетный корабль к Луне или к Марсу. Я с ним не согласен. Хотя эти профессии, конечно, очень интересны, но я думаю, что моя профессия — профессия животновода — не менее интересна и требует не меньше сил, отваги и находчивости.

Поверхностному человеку труд зоотехника, доярки, пастуха или скотника может показаться и скучным и непривлекательным. В действительности это не так. В наше время животновод находится на самом переднем крае борьбы за покорение природы, за переделку ее.

С древнейших времен человек пользуется благами природы, борется с ее враждебными силами, постепенно все больше побеждает их, подчиняя своим нуждам. И немалую роль в этой трудной многовековой борьбе играет животновод. Он — как бы посредник между людьми и животным миром. Благодаря ученым и практикам животноводства некогда враждебные людям дикие животные становятся нашими друзьями и помощниками.

Больше того, мы овладели таким «волшебным жезлом», с помощью которого научились создавать новые виды животных — породы, приспособленные для наших нужд. Какой же энергией и смелостью должен обладать человек, решивший изменить природу, испытать те явления, которые испокон веков считались незыблемыми!

Мне никогда не приходилось летать, лазать по горам или плавать по морю. Большую часть своей жизни я провел на скотных дворах и в телятниках. Но, когда вспоминаю свою прожитую жизнь и работу, мне кажется, что, подобно путешественнику, я не раз пробирался неведомыми тропами, не зная, что ждет меня за поворотом, не раз я чувствовал себя альпинистом, который взбирается на могучие вершины. Мне вспоминается столько интересных событий и приключений, что, если я расскажу вам о них, вы сами убедитесь, как интересна профессия животновода, поймете, что она ничуть не хуже, чем самые романтические профессии, о которых написано много увлекательных книг.

ПЕРВЫЙ ДРУЖОК

Есть люди, у которых уже с детства проявляется склонность к исследованиям, искусству или технике; они как бы с юных лет готовят себя к призванию ученого, художника или инженера. Моя жизнь сложилась иначе. Не только с детства, но, даже став взрослым человеком, я не имел никакого представления о том, чем буду заниматься: стану ли выращивать хлеб в поле или работать у станка на заводе, пойду ли сплавлять лес по рекам или стану водить поезда. И меньше всего я мог себе представить, что когда-нибудь стану животноводом.

Вспоминая свое детство, я стараюсь найти в нем хотя бы какой-нибудь случай, который мог бы объяснить, как зародилась во мне любовь к животным. Но, когда человеку перевалило за семьдесят, ему совсем нелегко припомнить все, что было с ним в возрасте семи или даже семнадцати лет.

В памяти встает небольшое местечко Вайкуляны на юге Латвии, тесная наемная избушка… Здесь я жил вместе с матерью. Отца я видел редко: зимой он работал на лесозаготовках, летом — на сплаве. Домой приходил только два раза в году — большой, молчаливый, в высоких сапогах. Руки огромные, будто вырезанные из корней дерева.

Мать подолгу болела. Помню ее доброе исхудалое лицо, русые волосы, разбросанные по подушке, грустные глаза… В последнее время она постоянно следила за мной, как будто желая наглядеться на меня досыта и попрощаться навсегда. Однажды отец отвез ее в больницу, километров за тридцать от нашего местечка, и больше я ее не видел.

Мне было тогда лет десять или одиннадцать. Каждый день я бегал в школу в старом отцовском пиджаке; длинные его рукава болтались почти до колен. Мне всегда было очень холодно, всегда хотелось есть, и я спешил домой. Но, как только раскрывал дверь, сердце сразу сжималось: мать в больнице. А какой дом без матери? Печь не топлена, в избе сумрачно, не прибрано…

В один из ненастных осенних дней я, прибежав до мой, затопил печь, принес из колодца воды и поставил на огонь котелок с картошкой.

Когда мать была дома, печь нагревалась быстро, дрова потрескивали весело и вода в котелке закипала с каким-то озорным бульканьем. Но в тот день все было не так: печь оставалась холодной, дрова потрескивали сухо и враждебно и вода в котелке не булькала, а ворчала, будто была чем-то недовольна. И, сколько я ни возился, огонь не разгорался, вода не закипала, и некому было мне помочь.

Вдруг мне показалось, что так теперь всю жизнь и будет; никто мне больше не придет на помощь, никогда мне больше не согреться, не поесть горячей картошки. Усталый и голодный, я почувствовал такую жалость к себе, что сел на грязный пол возле печки и заплакал.

Поздно вечером вернулся отец. Он пришел угрюмый. Молча снял мокрую одежду, молча сел на скамью и стал стягивать с ног свои громадные сапоги.

Он и всегда был человеком молчаливым — другой раз за весь день от него слова не дождешься, — но сейчас в его молчаливой хмурости было нечто такое, что я сразу понял: мать умерла. Догадка была ужасной. Я весь сжался, как от удара, перестал плакать и только глядел не отрываясь в глаза отцу и ожидал от него страшного подтверждения. Но он ничего не сказал, а подошел к печке, переложил дрова, и они сразу вспыхнули шумным и ярким пламенем.

Молча ходил отец по избе, собирая какие-то вещи, а потом, когда сварилась картошка, подвинул ко мне котелок и я услышал его глухой, хрипловатый голос:

— Ешь, сынок, ешь. Я вот тоже рос без матери…

Большими, заскорузлыми от черной работы пальцами он вынимал из котелка золотистые картофелины, обжигаясь, перекидывал их из руки в руку и первый раз в жизни говорил со мной обстоятельно и долго. Он рассказал мне в тот вечер о том, как девятилетним мальчиком остался сиротой, как отдали его в батраки, какой трудной была вся его долгая безрадостная жизнь.

— Всю жизнь я работал не разгибая спины, — говорил он, — ни разу как следует не отдохнул. И ничего за свою жизнь не нажил: нет у меня ни кола ни двора. Утешаюсь я только тем, что никогда никого не обманул и никто на всем свете не может сказать, что я плохо работал.

На всю жизнь запомнился мне этот разговор. До поздней ночи мы сидели за столом, не зажигая лампы, и отец говорил со мной как со взрослым. И действительно, с каждой минутой я чувствовал себя все взрослее и понимал, что с этого дня кончилось мое детство, что начинается какая-то другая, новая и пока неведомая мне жизнь.

Рано утром мы вышли с отцом из дому. Весь день шагали по дороге, неся в руках свои пожитки: у него в руках узелок да у меня узелок, вот и все наше богатство. Погода в тот день была такая же ненастная, как и накануне. Низкие тучи быстро мчались по серому, сумрачному небу. Дорогу размыло дождем, и ноги вязли в липкой грязи.

Уже начало смеркаться, когда мы подошли к большому лесу. На опушке стоял дом, вокруг него виднелись хозяйственные пристройки. Здесь помещалась контора лесопромышленника, у которого служил отец.

Толстый рыжий хозяин, господин Иель, с трубкой во рту, стоял у окна. Засунув руки в карманы брюк, он выпятил живот и раскачивал на нем золотую цепочку, увешанную брелоками.

Отец у порога мял в руках шапку, низко кланялся и незаметно подталкивал меня, чтобы я тоже кланялся.

А хозяин не спеша говорил:

— Можешь нисколько за него не беспокоиться, Иоганн! Ты меня не первый год знаешь, не обижаются на меня люди. Я своим батракам и служащим как родной отец. Первое время мальчонка пусть по хозяйству побегает, поможет кому что потребуется, а потом, как подрастет, я его в лес отправлю. Если баловать и лениться не будет, так я ему и сапоги к зиме справлю, чтобы босой не бегал.

Отец ушел. С тех пор я его больше не видел. Всю зиму он работал где-то в другой волости, там он, как я узнал позднее, заболел и умер. А я стал полбатраком — так в старой Латвии назывались дети и подростки, работавшие по найму и получавшие за свой труд половину вознаграждения, выплачиваемого взрослым батракам.

Хорошо помню первую ночь своей самостоятельной жизни. Эту ночь мне пришлось провести в конторе. Хозяин бросил мне какую-то овчину и ушел. Я остался один.

В комнате быстро смеркалось. Было холодно. Из другой половины дома не доносилось ни звука, будто все вымерло там.

Я улегся на пол и прикрылся овчиной. Хотелось спать, но уснуть я не мог. Вскоре стемнело настолько, что ничего нельзя было различить. На дворе стояла черная ночь. Ветер усиливался. Он выл протяжно и уныло. А в доме царила могильная тишина. Я дрожал от страха. Чувство одиночества было таким сильным, какого мне не довелось испытать больше никогда в жизни. Казалось, я остался один в целом мире и никому на свете нет до меня никакого дела.

Я все ворочался и ворочался под своей дырявой овчиной, однако не смог сомкнуть глаз. Как мне тогда хотелось, чтобы возле меня оказалась мама, чтобы я мог прижаться к ней, как это бывало прежде. Пусть хотя бы отец вернулся, пусть ненадолго, хотя бы только заглянул в дверь, окликнул меня по имени, мне и того было бы довольно. Пусть, наконец, кто угодно вошел бы в комнату, даже совсем незнакомый человек, лишь бы услышать живой голос!

Но никто не шел ко мне. Только ветер завывал за окнами да где-то под полом скреблись мыши.

Я поднялся, накинул на плечи овчину и нащупал дверь. В сенях наткнулся на пустое ведро; оно покатилось, загремев на весь дом. Но и этот шум никого не разбудил — может, в эту ночь и впрямь в доме никто не ночевал, кроме меня?

Я нащупал в темноте еще одну дверь и только притронулся к ней, как ветер рванул ее с силой и распахнул настежь. Небо было темное, тревожное. Почти со всех сторон к дому подступал лес. Он мрачно шумел, будто желая запугать меня еще сильнее, будто вопил о том, чтобы я шел обратно, будто грозил мне близкой бедой.

Однако, как мне страшно ни было, я не мог вернуться в дом, где не было ни одной живой души.

Тут мне послышалось, будто где-то рядом животное пережевывает жвачку. Я прислушался — шорохи доносились из хлева. Я вошел туда.

В хлеву было тепло, сладковато пахло навозом, шуршала солома. Кто-то добродушно дышал и посапывал. Я прошел немного вперед и различил в темноте корову, а возле нее — теленочка. Я погладил его по мягкой шелковистой шерстке, и он благодарно лизнул мою руку мокрым шершавым языком.

Эта ответная ласка животного успокоила меня, я прижался к теленочку всем телом, и мне показалось, что я нашел себе верного друга, с которым теперь не буду больше испытывать ни тоскливого одиночества, ни страха.

Рядом с теленочком я проспал всю ночь, и с тех пор приходил к нему всякий раз, когда кто-нибудь обижал меня. Я разговаривал с ним, как с человеком, и мне казалось, что нахожу утешение во всех своих бедах.

Первое время я работал в доме хозяина. Работников у Иеля было много: и стряпухи, и конюх, и лесорубы. Из всех батраков я был самым маленьким, а дел у меня было не меньше, чем у других. Лесоруб, знай себе, рубит лес, стряпуха варит обед, конюх ходит за лошадьми. А мне определенного дела положено не было: кто что скажет, то и выполняй. И вот всю зиму, осень и лето, с рассвета до темноты, только и было слышно: «Стасик, воду принеси! Стасик, лошадь запряги! Стасик, хворосту собери!..»

Я все делал легко и быстро. То бежал в контору, то в лес, то на конюшню, то на кухню. Но хоть бы раз кто заметил мое рвение и похвалил за быстроту и расторопность! Хоть бы раз кто заметил, как я стараюсь сделать лучше. Нет, весь день меня только ругали: «Почему, шельмец, хворосту мало принес? Почему пол в конторе плохо подметен? Почему, паршивец, за гусями не смотришь?..»

И, только дождавшись ночи, я брал свою овчину и шел к теленочку. Расскажешь ему про свои горести, и будто легче станет.

Помню, однажды увидел я у хозяйского сынка книжку с картинкой на обложке.

«Может, — думаю, — я уже и грамоту позабыл. Сколько времени книжки в руках не держал!»

Попросил:

— Дай почитать!

— Не дам, — ответил хозяйский сынок, сидя на крылечке и надкусывая яблоко. — От тебя навозом воняет.

— Ну и что же, что навозом воняет, — сказал я, — не нравится — не нюхай. Дай почитать!

— Папаша увидит, что ты книжки читаешь, со двора тебя сгонит, с голоду помрешь. Он тебя не для этого нанимал! — заявил барчонок.

— А я спрячусь куда-нибудь, — сказал я, — он и не увидит. Дай книжку, я тебе лук со стрелами сделаю, такой лук, что ты ворону на лету подстрелишь.

— Ну, возьми, — сказал барчонок, — только руки сначала вытри.

Я спрятал книжку под рубаху и решил: «Выдастся свободная минута, заберусь куда-нибудь, посмотрю, может, и правда, уже разучился читать».

Но свободной минуты в тот день все не выдавалось. И только под вечер, когда солнце опустилось так низко, что из-за леса была видна лишь половина огромного огненного шара, послала меня стряпуха набрать хворост для растопки.

Хорошо в лесу. Тихо.

Я набрал большую охапку сухих веток, вышел с ней на лужайку, сел на пенек, раскрыл книжку, но не успел прочитать и первой страницы, как вдруг увидел хозяина.

Толстый, рыжий, с трубкой во рту, он шел ко мне усмехаясь.

— Так-то ты за мои милости мне служишь, — сказал он, беря из моих рук книжку. — Я тебя кормлю, одеваю, я тебе вместо родного отца, я из тебя человека хочу сделать, даже сапоги тебе подарил, а ты вместо благодарности в лес уходишь книжки читать! — Он помолчал, как бы обдумывая, что сказать еще, попыхтел трубкой и продолжал, не повышая голоса: — Лес рубить, как твой отец, ты и без книжек сумеешь, а вот то, что ты лодырь и зря мой хлеб ешь, за это тебя отец не похвалил бы. А ну, скидывай сапоги и отправляйся на все четыре стороны, негодный обманщик!

Так мне стало обидно, что он назвал меня лодырем и обманщиком, что бросился я на землю, стянул с себя один сапог, другой, размотал портянки и крикнул:

— Вот, подавитесь своими сапогами! — и зашагал босой в лес, оставив на лужайке собранный хворост.

А хозяин стоял возле брошенной пары сапог, попыхивал трубкой и не остановил меня, не позвал обратно.

Я забрался в чащу орешника и заплакал. Я знал, что я не лодырь и не обманщик, что работал изо всех сил. «Нет, — думал я, — никогда больше не вернусь к этому хозяину. Не надо мне его сапог, не надо мне его благодарности, пойду куда глаза глядят, авось не пропаду как-нибудь!»

Пока я так размышлял, потухли последние солнечные лучи, в лесу стало темно и страшно. «Куда я пойду? — думал я. — Да и кто возьмет работника в конце лета?»

Только поздно вечером, когда совсем стемнело, нашел я брошенный хворост, взвалил вязанку на плечи и тихо побрел в усадьбу.

И вот я опять в хлеву, возле своего молчаливого друга — теленка. Я рассказал ему все, что со мной случилось в этот день, и оттого, что все было рассказано, мне стало легче, и я почувствовал такую нежность и благодарность к животному, что сохранил эти чувства на всю жизнь.

Может быть, с тех пор я и полюбил животных. Не знаю… Знаю только, что именно с тех пор испытываю к животным доверие, уважение и дружелюбие — чувство, без которого, наверно, не мог бы стать животноводом.

ЮНЫЕ ГОДЫ

В годы юности, да и в первые годы взрослой жизни мне почти не приходилось заниматься животными. Сначала я работал в лесу: собирал сучья, сжигал их, укладывал дрова в штабеля. Потом работал на сплаве леса, а затем меня призвали на царскую военную службу. Отбыв воинскую повинность, я вернулся на лесоразработки. Но тут разразилась империалистическая война, и меня снова призвали в армию, направив в артиллерийский склад. Здесь с утра до ночи я заряжал снаряды, упаковывал их в ящики, которые начальство отправляло на фронт солдатам.

Так, сначала в лесу, среди могучих деревьев, затем на артскладе, среди холодных зловещих снарядов, прошли первые тридцать лет моей жизни.

В юности я очень любил лес. Он казался мне особым миром, где идет своя, не всегда понятная людям, жизнь. Я старался понять эту таинственную жизнь — жизнь деревьев и животных, — но понять ее не мог, и меня постоянно будоражили настойчивые вопросы.

«Чем питаются деревья? — думал я. — Почему все живое тянется к солнцу? Почему птицы летают? Почему у лосей есть копыта, а у волков их нет?..»

Иногда я обращался к старым лесорубам.

Они отвечали:

— А потому, что так господь бог устроил, и человеку это знать не положено.

Помню, однажды вечером в лесном бараке я услышал рассказ, который запомнился мне надолго.

Усталые лесорубы, вернувшись с работы, лежали на нарах. В бараке был полумрак, только раскрытая топка печки сверкала раскаленными угольями. Под потолком пластами плавал синий табачный дым.

Возле печки сидел молодой лесоруб. В руках он держал большой охотничий нож и что-то вырезал им из куска дерева.

Этот лесоруб появился на участке недавно. Знали, что он из города, образованный, с каким-то неясным и странным прошлым. Мне очень хотелось с ним подружиться, хотя и был он старше меня лет на восемь. Но подружиться с ним не удавалось никому: он всегда угрюмо молчал и держался особняком, старался уединиться.

Но на этот раз, против обыкновения, он был приветлив с нами и разговорился.

Я не могу сейчас точно пересказать его слова, только помню, что впервые тогда я услышал, что земля вовсе не была создана господом богом, что вся природа существует вечно и развивается постепенно, что, наконец, все окружающее нас — и горы, и деревья, и моря — не мертвое, застывшее навеки божье творение, а вечно меняющаяся живая материя.

Этот рассказ в лесном бараке произвел на меня впечатление, которое, быть может, определило все мое будущее. Я не мог объяснить себе, почему так взволновала меня мысль, что вся окружающая нас природа непрерывно движется и постоянно меняется. Я только смутно улавливал, что жить среди «навечно созданной» природы, среди «сотворенных навсегда» явлений скучно и унизительно. Ведь это значит, что человек должен примириться со всеми бедами, которые якобы ниспосланы самим господом богом. То ли дело, когда знаешь, что все кругом тебя меняется и что ты можешь вмешаться в жизнь природы, изменить ее. Тогда чувствуешь себя крепче, увереннее, не хочешь дальше мириться с несправедливостями и недостатками. Начинаешь воображать себя великаном, и кажется, что тебе послушны силы природы, что ты можешь управлять громами и молнией.

На следующее утро я подошел к лесорубу-горожанину, который увлек меня своим рассказом, и спросил у него:

— Как бы мне узнать все то, что знаете вы? Мне бы очень этого хотелось.

Он мельком взглянул на меня и спросил:

— Грамотный?

— Грамотный.

— Ну, так читай книги.

Но где я мог доставать книги, живя вдали от города, на глухом лесном участке? Это сейчас библиотеки повсюду, а тогда они были только в городах, да и то: хочешь прочитать книгу — плати деньги.

Было мне уже лет восемнадцать, когда приехал к нам на участок сын моего хозяина, тот самый барчук, у которого я когда-то выпросил книжку. Теперь он учился в университете, кажется, в Петербурге. Он сидел на пенечке с книжкой в руках, поджидая своего отца, который разговаривал с десятником. А я как раз возвращался с работы.

— Здравствуйте, господин Иель! — сказал я ему. — Помните меня? Я Стасик, у вас в доме служил.

Он снял пенсне. Поглядел на меня близорукими глазами и ответил:

— Помню.

— Про что это вы книжку читаете? — несмело спросил я.

— О, это замечательная книжка, — сказал он. — Ее написал Чарлз Дарвин. В ней рассказывается о том, как произошли растения и животные на земле.

Я, как услышал это, весь задрожал: так захотелось эту книжку прочитать. «Вот, думаю, книжка, которая меня больше всего интересует!»

— А не дали бы вы мне эту книжку? — попросил я. — Мне бы очень хотелось ее почитать.

Молодой Иель посмотрел на меня с насмешкой и сказал:

— А ты помнишь, что было, когда я один раз дал тебе книжку?

— Очень хорошо помню, — ответил я, — но ради этой книжки я готов на что угодно.

— А сколько ты окончил классов?

Я ответил, что окончил только два класса. Тогда Иель засмеялся и сказал:

— Глупый ты парень, разве ты поймешь что-нибудь в этой книжке? Ничего ты в ней не поймешь!

— А я попробую, — ответил я, — мне очень хочется узнать, как произошли животные и растения.

— Чтобы это узнать, — ответил он, — надо поступить в университет, а это тебе все равно никогда не удастся, так что нечего и голову забивать тем, что тебе никогда не пригодится в жизни.

— Что же вы хотите сказать, — спросил я с обидой, — что я навсегда останусь невеждой?

— Ясно, останешься невеждой, — спокойно ответил Иель. — Так уж заведено на свете, что одни люди, побогаче и поумнее, учатся, становятся образованными, а другие, победнее и поглупее, остаются неучами и лишь исполняют то, что от них требуют богатые и ученые. И ничего, брат, с этим не поделаешь. А теперь отстань от меня, пожалуйста, и не мешай читать.

Я не сразу отошел от него. Я долго стоял и смотрел, как читает молодой Иель, обдумывал его надменные и жестокие слова и страдал от их тяжкой несправедливости.

Быть может, я так никогда и не нашел бы путей к изучению природы, если бы не одна встреча во время моей службы в царской армии.

После жизни в лесном бараке, среди пахнущих смолой деревьев, нелегко было привыкнуть к четырем стенам царской казармы. Я тосковал о лесе, о зеленой траве, о пении птиц, о хлопотливой жизни лесных обитателей.

Вырвавшись из стен казармы за пределы мощенного булыжником казарменного двора, я с жадностью вглядывался в даль полей и лесов, вдыхал запах земли и растений.

Если бы меня спросили: «Ты любишь природу?» — я бы, наверно, только пожал плечами: разве человек думает о том, любит ли он воздух, которым дышит? Я никогда не мог, да и сейчас не могу представить себя вне природы. И, наверно, если бы мне пришлось долго не видеть животных и растений, мне было бы так же плохо, как человеку, которому нечем дышать. Я давно стал замечать, что все животные почему-то ко мне тянутся, будто отличают меня от других. Меня не укусила ни одна собака, не оцарапала ни одна кошка, не лягнула лошадь, не боднула корова. Я и сам не знаю, в чем тут дело. Может, потому, что я ни разу в жизни не повысил на животное голос, не ударил его, не обидел ничем. Самые злые собаки при виде меня начинают вилять хвостом, самые норовистые лошади доверчиво позволяют себя трогать, самые бодливые коровы не проявляют ко мне никакой враждебности.

Однажды — это было в последние годы империалистической войны — я шел откуда-то к себе в казарму и увидел привязанного к изгороди молодого жеребца. Он был так прекрасно сложен, так статен, глаза его казались такими выразительными и умными, что я не мог не остановиться возле этого благородного животного.

Жеребец скосил на меня умные глаза и заржал с каким-то веселым ликованием. Я погладил его по голове, дал кусок сахару, завалявшийся в кармане шинели. Жеребец терся мордой о мое плечо, трогательно выражая свое доверчивое расположение ко мне. Я не мог отойти от него — так он был хорош со своими, будто упруго натянутые струны, ногами, со своей гладкой, чуть вздрагивающей кожей, нетерпеливо роющий копытом землю.

В это время из дома вышел поручик, маленького роста, на кривых ногах, франтоватый и тщедушный.

— Хороший конь, ваше благородие! — обратился я к поручику.

Он зло покосился на меня недобрым глазом и взвизгнул:

— Леший, а не конь! Вот я его! — и попросил подержать коня под уздцы.

Едва поручик приблизился к нему, конь вздрогнул и снова заржал, но на этот раз в его ржании уже не было ни радости, ни ликования. Глаза животного стали настороженными и злыми и неотступно следили за тщедушной фигурой офицера.

Поручик зашел сзади и положил руку на шею коня, чтобы вдеть ногу в стремя. Но конь, почувствовав его прикосновение, весь передернулся, будто пронзенный электрическим током, и взметнул задние ноги. Поручик насилу успел отскочить.

— Вот дьявол, — сказал, разозлившись, он и, скверно выругавшись, хватил коня нагайкой.

Конь отпрянул в сторону. Поручик снова изо всей силы ударил его, потом еще раз и еще. Замотав головой, конь старался вырвать уздечку из моих рук.

— Держи, держи, каналья! — заорал на меня офицер. — Я его, сукина сына, вышколю!.. — Он совсем озверел, этот маленький, уродливый вояка. Не стыдясь своей жестокости, он бил коня кулаком в морду, норовил ударить его сапогом в пах.

— Ваше благородие, — сказал я, — этак вы никогда коня к себе не приучите, ведь животное злых не любит.

— Молчать! — заорал на меня офицерик. — Молчать, мерзавец! Учить вздумал! На гауптвахту захотел?..

Я выпустил уздечку, и разъяренный конь ускакал в поле. Через два часа меня увели на гауптвахту.

Гауптвахта помещалась в подвале. Там было темно, свет просачивался только через маленькое окошечко из коридора. Я увидел деревянные нары и спящего на них солдата с кудлатой бороденкой. Каменные стены были сырыми и холодными.

Я лег на нары, рядом со спящим солдатом; он лежал, скорчившись как ребенок и укрывшись с головой шинелью. Было слышно, как он что-то жалобно бормочет во сне.

Утром я проснулся от холода и сырости и первое, что увидел, — серые каменные стены, а по ним, словно слезы, стекали капельки влаги.

Солдат, спавший рядом, высунул из-под шинели голову. Он оказался пожилым человеком, лицо его было все в мелких морщинках и оспенных рябинках. В кудлатой бороденке запутались соломинки.

— Нет ли махорочки, сынок? — спросил он.

Повздыхав оттого, что махорки у меня не оказалось, он спросил:

— За что упекли?

Я рассказал.

Выслушав меня, солдат поскреб рукой грудь в вырезе рубахи, вздохнул и сказал неодобрительно:

— За скотину заступился, значит. А за человека кто заступится?

Он спустил с нар ноги, сел, пошарил рукой в кармане, выскреб оттуда горсточку хлебных крошек, смешанных с табаком и пылью, попробовал отделить крошки и пыль от табака, но, убедившись, что на закрутку все равно не хватит, махнул рукой и опять тяжело вздохнул:

— Человека довели, проклятые до того, то он стал хуже скотины. Скотина того не стерпит, что человеку приходится терпеть. И нет у человека заступника.

Солдат говорил сурово, явно осуждая меня за то, что я заступился за животное, и чувствовалась в его словах глубокая, давнишняя боль, которую ему хотелось теперь высказать.

— Вот поехал я на побывку, — продолжал солдат не спеша, — посмотреть, как в родимой сторонке живут. Ну, а как повидал, так еще горше стало.

— А вы откуда, папаша?

— Мы дальние, — ответил солдат, — костромские. Про Кострому-то слыхал? Братец у меня там: у енеральши Усовой в батраках живет, в усадьбе «Караваево». Да только, я тебе скажу, лучше в дремучем лесу жить с волками да с медведями, чем батраком у этой енеральши жить. Гнут они там спины с зари до зари, а харч такой, что не то что мужику али бабе, а маленькому ребеночку и то с голодухи брюхо подведет. Да что там говорить!..

Он опять вздохнул, сплюнул на грязный каменный пол и опять почесался. Глаза его вдруг стали тоскливыми, будто заволоклись какой-то болезненной пленкой.

— Охо-хо, — сказал он, — приходят, значит, они обедать. Приносит им стряпуха похлебку с говядиной. А у них, сердешных, слюнки текут — в коей-то век их говядиной потчуют. Но, как только миску на стол поставили, чуют, будто воняет. Зачерпнули в миске кусок говядины — глядь, а там аж черви!

Пошли к управляющему, поклонились ему в ноги, говорят: «Так, мол, и так, господин управляющий, невмочь нам такое мясо есть, чай мы люди, а не собаки!» А управляющий им: «Ах вы такие-сякие, жрите что дают! А если не нравится, идите на все четыре стороны!» А они отвечают: «Некуда нам идти кроме, как на тот свет. Побойся, — говорят, — бога. Отравишь людей — перед законом в ответе будешь!» «Ах, так, — кричит управляющий, — грозитесь? А вот я сейчас вызову господина исправника, засадит он вас всех в холодную, узнаете тогда, на чьей стороне закон!» Что им, сердешным, делать? Они к барыне. А барыня как раз вышла в сад погулять. В руках у нее зонтик, а позади бежит ейный любимый мопсик. А харя у того мопсика, ну ровно, прости господи, что у дьявола. Батраки, значит, на колени. Бухнулись они ей в ноги и показывают миску с говядиной: «Посмотри, мол, матушка, наша барыня, посмотри, чем твой управляющий православных людей кормит!»

Посмотрела барыня на говядину, понюхала, зажала носик батистовым платочком и говорит: «Что ж, мясо как мясо. Правда, провоняло немножко, так не выбрасывать же его на помойку!»

А в это самое время ейный мопсик с дьявольской харей прыг к миске и хвать мясо. Барыня как завизжит: «Ой, спасите его, люди добрые! Помрет мой любимый мопсик!» А ейный мопсик уже брюхом кверху и ногами дрыгает.

— Вот какая у нас жисть! — закончил солдат свой рассказ и, подобрав ноги на нары, улегся, задрав к низкому серому потолку свою кудлатую бороденку.

Много позже, когда я услышал эту историю во второй и третий раз, когда узнал, что о ней писала в 1901 году большевистская, ленинская газета «Искра», я каждый раз вспоминал солдата с кудлатой бороденкой и его горький рассказ, запечатлевшийся в моей памяти со всеми подробностями.

Помню, тогда я спросил у солдата с тоскливым отчаянием:

— Так что же делать? Где же мужику найти заступу?

— А что делать, про то ученые люди знают, — важно ответил солдат. — Учись, сынок, и ты знать будешь!

— Да как же мне учиться, — сказал я, — в прошлом мне не до школы было, надо было себе кусок хлеба зарабатывать, чтобы с голоду не помереть. Да и в будущем мне всю жизнь рубить лес да сплавлять его по рекам. Какое учение рабочему человеку? Мне и книжек неоткуда будет взять.

— Неверно рассуждаешь, — сказал солдат. — Разве только по книжкам можно учиться? Я тебе, сынок, так скажу: и в лесу можно учиться, и в поле, и в хлеву. Другой и грамоте вовсе не обучен, а землю читает, ровно книгу. Каждую травинку может он прочитать, с каждой бессловесной тварью умеет разговаривать. И, глядишь, к преклонным годам такой премудрости наберется, что, поди, ученые люди ему позавидуют.

— Так что же ты думаешь, что я и без книг смогу когда-нибудь премудрости набраться и землю читать, ровно книгу? — спросил я с надеждой.

— А что ж, очень даже свободно, — ответил солдат. — Вот живет рабочий человек и ничего не ведает, а может, когда-нибудь прочитает он всю нашу матушку землю вдоль и поперек и наберется у нее такого ума-разума, что взойдет в один распрекрасный день на пригорок и скажет: «А почему здесь такие порядки, что мужики барам подчиняются?» «Так уж исстари заведено», — ответят мужики. «Плохо заведено, — скажет он, — гоните, мужики, бар в шею». Услышат мужики то верное слово и прогонят бар в шею. «А почему здесь такие порядки, — спросит рабочий человек, — что мужики земле подчиняются?» «Так уж исстари заведено», — ответят мужики. «Плохо заведено, — скажет он, — надо, чтобы земля мужикам подчинялась». Услышат мужики то верное слово, засучат рукава и возьмутся всё переделывать так, чтобы, сколько захочет мужик, столько и родила ему земля хлебушка, сколько прикажет буренушке, столько и надоила она ему молока; чтобы всегда у мужика были щи наваристые, каша масленая да медовая коврижечка для его малых деточек.

Так говорил старый солдат, тихо смеясь, и все его морщинистое доброе, в рябинках, лицо светилось каким-то радостным светом, и он глядел на низкий потолок так, будто видел на том плачущем от сырости потолке свою замечательную сказку.

ТРИДЦАТИЛЕТНИЙ УЧЕНИК

Слушая эту сказку, я, конечно, не мог и думать, что она окажется почти пророческой. Спустя много лет, уже не очень молодым человеком, я, сам того не ожидая, учился читать землю, как книгу, и выведывать от животных неведомые до того тайны.

Разные бывают ученики. Легко учиться в двенадцать или пятнадцать лет, сидя в классной комнате за учебниками, слушая педагогов. Другое дело, когда ученику уже больше тридцати и позади у него — тяжкие годы службы в царской армии, радостные дни Великой Октябрьской революции и суровая гражданская война с интервентами и белогвардейцами, борьба за молодую Советскую республику.

К концу гражданской войны я оказался на Волге, в городе Костроме. Пришло время демобилизоваться. Вызвал меня комиссар штаба и говорит:

— Много лет ты не снимал солдатской шинели. Надоело небось?

Отвечаю:

— Надоело.

— Ну что ж, — сказал комиссар, — с сегодняшнего дня ты свободный гражданин рабоче-крестьянской республики и можешь теперь возвращаться на родину.

Вышел я из штаба и побрел на берег Волги. Стояли морозы. Было холодно. Снег на Волге сверкал и искрился. Огненный шар солнца садился в заволжские леса.

Поглядел я на волжскую ширь и подумал: «Чего мне возвращаться в Латвию? Дома там у меня нет, да и родных тоже. Пусть теперь здесь будет моя родина!»

Вернулся обратно в штаб и говорю:

— Куда мне ехать зимой? И зачем, что я там потерял? Я уж и по-латышски-то разговаривать разучился. Да и возраст такой, что жениться пора, а здесь я присмотрел себе одну замечательную девушку: она мне на всю жизнь будет верной подругой.

Между прочим, как я тогда сказал, так и случилось: стала эта девушка моей верной женой на всю жизнь. И сейчас я слышу ее голос — это она в соседней комнате рассказывает сказку нашей самой маленькой внучке.

— Твое дело, — сказал комиссар, — пусть Волга станет твоей родиной. А вот чем заняться думаешь? Хочешь, я тебя к военному ведомству пристрою? Ты человек хозяйственный, положительный и надежный. А не хочешь в ведомство — на завод пошлем. Ведь ты все годы в артскладе работал, к металлу привык…

— А хочешь, так ко мне в совхоз поедем, землю пахать, коров доить… — вмешался в разговор какой-то человек, сидевший все время молча.

Я взглянул на него, и сразу он мне понравился: лоб высокий, лицо энергичное, а глаза дружеские, добрые.

— В совхозе мне было бы подходяще, — ответил я, — в городах-то я жить не привык. Да только зачем я вам нужен в совхозе: сельского хозяйства я не знаю, крестьянствовать никогда не приходилось.

— Это все пустое, — сказал он, — было бы желание, а научиться всему можно. Там к вашим услугам будет целый университет: поля, луга, скотный двор. Учитесь себе на здоровье!

Потому ли, что его слова напомнили мне солдата на гауптвахте, который уверял, что знания можно почерпнуть из жизни, а не только из учебников, или потому, что сам этот человек мне очень пришелся по душе, я согласился на его предложение.

Мой новый знакомый оказался директором Горынского совхоза, Василием Васильевичем Шабаровым. Его я считаю своим первым учителем и самым большим другом.

Через несколько дней пришли в Кострому из совхоза лошади за грузом. Взобрался я на воз с мешками, запахнул покрепче свою шинель, поднял воротник, чтобы не отморозить уши, и поехал через Волгу за шестьдесят километров к новому месту работы.

Назначили меня в совхозе старшим рабочим. Дел было много: на моей ответственности лежали и поля, и скот, и склады, и инвентарь. Никакой работы я не страшился — ни трудной, ни грязной. Вместе с другими пахал землю, корчевал пни, возил навоз, убирал в хлеву. С зари до зари не выпускал из рук лопаты или грабель.

Я все старался делать сам, потому что рабочих в совхозе было мало. Меня же судьба не обидела ни ростом, ни силой: мужик я был здоровый, крепкий, вот и хотелось все сделать получше. Но была еще и другая причина: чтобы требовать от людей хорошей обработки земли или тщательного ухода за скотом, я должен был сам уметь хорошо обрабатывать землю и ухаживать за скотом, а умение это можно было приобрести только работая.

Вот я и старался изо всех сил, сокрушаясь, что заботы по хозяйству не позволят мне и книжки в руки взять, что, видно, так и придется остаться на всю жизнь невеждой. И, если бы кто сказал мне тогда, что эти годы и будут для меня годами учения, я бы лишь рассмеялся в ответ. А сейчас понимаю, что именно в ту пору, работая простым скотником и пахарем, я и приобретал знания, которые пригодились позднее. Тогда же я не догадывался, как полезен бывает труд, и очень страдал от недостатка знаний.

— Ну, какие тебе еще знания нужны? — говорила мне жена Татьяна Васильевна. — Испокон веков люди сеют хлеб и доят коров, а если ты хочешь всякие усовершенствования ввести, — посоветуйся с агрономом.

Но я убедился, что некоторые люди, не исключая даже агрономов, всю жизнь проводят в сельском хозяйстве, а в своей работе руководствуются не разумом и опытом, а лишь обычаями и традициями. При этом они даже не задумываются над вопросами, которые требуют размышлений.

Были у нас в совхозе коровы хорошие и плохие. Одни давали всего 6–8 литров молока в день, другие — по 12 литров.

Я как-то спрашиваю у старого пастуха, — он лет сорок провел возле коров:

— Почему одна корова дает больше молока, а другая меньше?

А он отвечает:

— А как же: такими уж они уродились.

— А нельзя ли сделать так, чтобы все коровы давали по двенадцать литров?

Пастух счел мой вопрос наивным:

— Как же так сделать? Люди и то все разные, как же может быть, чтобы коровы были одинаковыми?

Но я понимал, что этот старый пастух, как и многие другие животноводы, просто не хочет подумать о серьезных вопросах и говорит первое, что взбредет ему в голову.

Заметил я как-то: одна корова всякий раз убегает из стада, и находят ее лишь под вечер, причем в одной и той же ложбинке за ручьем.

— Почему корова убегает? — спрашиваю у пастуха.

— А кто ее знает! Нрав такой бегучий!

Я к специалистам, — они в институте учились, должны знать:

— Почему все коровы пасутся себе мирно, а эта все норовит за ручей?

Специалисты же вроде пастуха-старика отвечают мне:

— А кто ее знает! Вы у коровы спросите, чего она бегает, нам она не докладывает…

Не стал я больше ни у кого допытываться, а однажды взял косу, пошел за ручей, в ту ложбинку, куда убегала корова, накосил там травы и начал подкармливать беглянку. А ей только того и надо было! Смотрю, что ни день она все больше молока дает. Видно, в этой траве содержались такие питательные вещества, которых ей недоставало.

Во время сенокоса мы не валили все сено в общие стога, а с каждого участка укладывали отдельно, прикрепляли бирочку: вот это, мол, с заливной поймы, а это — с суходолов. И коровы стали получать как раз то, что им больше всего требовалось.

Постепенно я стал понимать, что удои коровы прежде всего зависят от того, как и чем будешь кормить. Недаром в народе говорят, что «молоко у коровы на языке».

Однажды я спрашиваю у специалиста-животновода:

— Вот вы говорите, что мы коровам недостаточно корма даем. А сколько им надо давать корма, чтобы было достаточно?

Специалист мне отвечает: сена надо давать столько-то, концентратов столько-то, корнеплодов столько-то.

— Откуда эти цифры? — спрашиваю я его. — А если дать в два раза больше сена, концентратов и корнеплодов?

— Ну, — отвечает мне специалист, — это вы что-то не то загибаете. Существуют специальные нормы, ученые подсчитали, сколько чего надо корове.

— Нелюбопытный вы народ, — заметил я. — Ученые подсчитали, а вам и дела мало. А может, они неверно подсчитали!

Я был человеком любопытным. Мне все хотелось своим умом проверить, своими руками потрогать, своим размышлением до всего дойти. Мне интересно было подняться раньше всех и посмотреть, как просыпаются коровы, как они на ноги встают, как пастух выгоняет стадо, какую траву корова щиплет, а какую оставляет. Мне интересно было самому подоить корову, чтобы понять, почему одна корова стоит спокойно, а другая беспокоится и не все молоко отдает. Мне интересно было самому принять на руки телочку, обтереть ее мокрую шерстку, следить за тем, как она растет, прибавляет в весе, набирает сил. А потом ждать первого отела и гадать: как первотелка будет доиться, даст ли она пять литров молока или станет почетной ведерницей, как у нас тогда называли коров, которые давали по 12 литров в день.

Был у нас в колхозе бухгалтер. Заставая меня за грязной работой, он каждый раз говорил:

— Ну, знаете ли, Станислав Иванович, это уже лишнее. Вы в совхозе второй человек после директора, руководитель. Зачем же вам самому навоз выгребать? Вы должны людям приказывать, а они и без вас это сделают. А вам самому навоз выгребать… это вовсе и не солидно…

Ну как объяснить этому человеку, почему все делаешь своими руками?

— Ведь человек я неученый, книжек не читал, курсов не кончал, как же мне добраться до самой сути?

— А до самой сути вам вовсе и не обязательно добираться, — отвечал он. — До самой сути пусть ученые добираются, а вы практик, Станислав Иванович.

Однажды услышал этот разговор директор совхоза Василий Васильевич Шабаров. Он тоже очень любил животных и никакой работой не брезговал.

— Ты эту чернильную душу не слушай, — сказал мне Василий Васильевич. — Мы, большевики, должны хозяйствовать лучше помещиков. Грош цена тому хозяину, который кому-нибудь на слово верит; хороший хозяин сам должен все своими собственными руками пощупать. И науку, между прочим, тоже. Приходи ко мне вечером, я тебе дам кое-что почитать по сельскому хозяйству.

В тот вечер я принес от Шабарова много разных брошюр и книжек. Набросился на них с жадностью: казалось, буду читать и читать до утра, пока не получу ответ на тысячи вопросов, которые давно тревожат мою душу. Но сказывался долгий день тяжелой работы. Да и привычки к чтению не было. Каждая фраза давалась с большим трудом.

На этот раз мне удалось осилить всего-навсего две страницы какого-то учебника по животноводству.

Все же с тех пор каждый вечер, возвращаясь домой после хлопотливого, утомительного дня, я зажигал на столе маленькую керосиновую лампу, прикрывал ее книгой, чтобы не разбудить спящих жену и дочь, и садился за чтение.

Трудно было мне пробираться сквозь дремучий лес непонятных ученых слов и длинных рассуждений. Непривычка к чтению, усталость да и попросту отсутствие тех знаний, которые приобретаются ребенком еще в школе, становились пропастью между мной и книгами, как бы запирали передо мной дверь науки.

Как я завидовал в такие часы школьникам, которых учителя ведут за руку по гладким дорожкам к порогу науки!

Иногда я долго бился над одной страницей, стараясь понять трудную фразу, читал и перечитывал, пока не засыпал над ней. А утром просыпался и никак не мог вспомнить, что прочитал вчера. Бывали дни, когда мною овладевало отчаяние: казалось, никогда не разобраться мне вовсей сложности явлений природы. Тогда я сгребал книги со стола и, несмотря на поздний час, шел к домику директора, где почти всю ночь светил огонек.

Я стучал в окошко, и почти тотчас же выходил на порог Василий Васильевич.

— Опять на книги рассердился, — улыбался Шабаров. — Экий ты, Станислав Иванович, сердитый! Вот на коров никогда не сердишься, а книги — чуть чего не поймешь, готов уничтожить тут же. Ну давай, заходи…

Совхоз спал. Мы ставили самовар и сидели вдвоем с директором иногда до самого утра. Василий Васильевич терпеливо учил меня всему, что знал сам. А знал он много. Директор впервые познакомил меня с учением Дарвина, с работой Мичурина, с физиологией животных и основами племенной работы.


Несколько лет я проработал с Василием Васильевичем в Горынском совхозе, а когда его перевели в Ивановский совхоз, я тоже переехал туда вместе с ним.

Быстро сменялись один за другим годы нашей совместной работы. Шабарова вновь перевели куда-то на укрепление отстающего совхоза, а я остался заместителем директора. Все в совхозе относились ко мне хорошо, считались со мной. К людям я привык, и они ко мне привыкли, не хотелось расставаться с этим хозяйством: ведь оно с таким трудом было налажено!

Однажды я ушел из дому раньше обычного, Татьяна Васильевна еще спала. Погрузившись в свои заботы и хлопоты, я совсем забыл про день моего рождения и что сегодня вечером у нас соберутся гости. Я и обедать в этот день не пришел домой: в полдень отелилась лучшая корова Пеструшка, и я сам принимал теленка.

Провозился я с Пеструшкой очень долго, почти не поднимаясь с колен, а когда встал на затекшие ноги и вышел из телятника, был уже вечер. Торжественно сверкали в небе звезды. Полный месяц величаво поднимался из-за леса. На домах лежали пышные белые шапки. Только тут я вспомнил, что меня ждут гости, и поспешил домой. Татьяна Васильевна еще накануне собиралась испечь мой любимый пирог.

Открыв дверь, я увидел, что стол уже накрыт и гости сидят вокруг стола, поджидают меня. Они встретили меня смехом и шутками: хорош именинник, гостей созвал, а сам и не является, забыл про них.

А я стоял в дверях, в своем грязном ватнике, в старых порыжевших валенках, и было мне очень радостно: столько народу за столом, все это уважаемые люди, все пришли поздравить меня.

Когда я переоделся и вышел к столу, директор совхоза, только что вернувшийся из города, поднялся с места и сказал:

— Первый тост я хочу произнести за нашего «новорожденного», за Станислава Ивановича. Его, скажу вам по секрету, ждет выдвижение. Был я сегодня в городе, и мне там намекнули, что меня перебросят в другой совхоз, а Станислава Ивановича поставят здесь директором!

Чего греха таить, всякому человеку приятно, когда его не забывают, ценят и хвалят за работу. Особенно это приятно, если человеку в этот день исполнилось сорок лет. Возраст немалый, большая часть жизни позади, и эта, оставшаяся позади часть жизни была нелегкой.

Слушая директора, вспомнил я маленького одинокого батрачонка Стаську, которого некому было пожалеть. Вспомнились мне тяжкие годы службы в царской армии, вспомнилась вся былая жизнь. Теперь я с тихой радостью поглядывал на милое лицо жены, сидевшей рядом со мной, на дочку Полюшку, поблескивавшую черными глазенками, на добрых друзей, пришедших поздравить меня с днем рождения.

Моя жизнь казалась мне налаженной прочно и надолго. Совхоз мне дал хорошую квартиру, зарплата была вполне достаточная, работа — интересная. Казалось, добился я в жизни всего, чего мог, и у этой тихой пристани, наверно, и доживу свою жизнь…

Я был погружен в раздумье, когда директор повернулся ко мне и сказал:

— Да, кстати, чуть не забыл. А ведь я тебе письмо привез. Из Караваевского совхоза, от Василия Васильевича. Он там теперь директором, в Караваеве!.. — И он протянул мне письмо.

«Караваево! — повторил я про себя, и мне показалось, что когда-то я уже слышал это слово. Но когда и от кого — припомнить не мог. — Караваево!..»

Я раскрыл письмо. Оно было коротким.

«Дорогой Станислав Иванович, дорогой друг, — писал Шабаров. — Работаю я сейчас директором в совхозе Караваево. Совхоз этот самый никудышный. Стоит в дремучем лесу. Скот заморенный, постройки разваленные. Работают здесь бывшие батраки генеральши Усовой. Работа предстоит большая и трудная. Жить и то негде. Приезжай, старик! Выручай».

Как только я прочитал про дремучий лес, так сразу в моей памяти как бы приоткрылась завеса и вспомнился рассказ солдата на гауптвахте и чудесная его сказка. И вдруг я почувствовал, что вовсе моя жизнь не налажена, что вовсе я ничего не добился и нет у меня никакого желания доживать жизнь у тихой пристани, а что влечет меня туда, в те дремучие леса, где в маленьком полуразрушенном хозяйстве работают бывшие батраки и батрачки, испытавшие на себе, как и я, всю горечь прошлого, и где ждут меня новые трудности и новые испытания.

НА БЕРЕГУ СЕНДЕГИ

Лошадка, которую прислал за мной Шабаров, была унылая, коротконогая, заморенная. Невесело она бежала по лужам и рытвинам широкого Красносельского тракта. Оглядываясь часто назад, она как бы удивлялась седокам, которые отправились в путь под этим весенним густым дождиком.

Широкоплечий бородатый мужик, правивший лошадкой, не спеша рассказывал о караваевском житье-бытье.

— Недолго с нами поживешь, — уверенно говорил он, попыхивая махоркой. — У нас какая жизнь! Самая что ни на есть скучная. Коровы — одно только название, что коровы, а поглядишь: рога да хвост, и больше ничего в ней не имеется. Жить, опять же, негде. В землянках живем. Места наши хоть и недалекие от города, а глухие, дремучие. Сбежишь, помяни мое слово, сбежишь. Не такие, как ты, не уживались. Мы хоть горе мыкаем — привычные. А ты что едешь? Да еще с семьей… Вот тоже выбрал место!

Со страхом слушала эти рассказы жена Татьяна Васильевна. На руках у нее была годовалая Валечка, а рядом с нею — старшая дочка, десятилетняя Поля.

С наезженного тракта телега свернула налево, в лес. Дорога пошла под уклон. Она была почти непроезжей: две глубокие колеи тонули в вязкой жиже, засасывая колеса. Мокрые ветви деревьев задевали телегу, били по лицу.

Ехали недолго, лес становился все более глухим, не верилось, что всего на расстоянии часа езды отсюда — мощеные улицы Костромы, гостиный двор, каменные здания с красными флагами.

Внезапно между деревьями блеснула вода. Неширокая мутная река Сендега проложила себе извилистый путь среди лесной чащи. Из воды торчали рогатые коряги, под тенистыми ветвями притаились таинственные омуты.

Недалеко от берега стоял старинный двухэтажный барский дом с колоннами, возле него — конюшня, людская, сарай и полуразрушенный скотный двор, окруженный непроходимым навозным болотом. А со всех сторон вплотную, как стены, придвинулся лес.

— Приехали! — сказал мужик, слезая с телеги. И, как бы желая меня напугать еще больше, добавил: — Попомни мое слово: долго с нами не проживешь. Как в обратную дорогу собираться будешь, кликни скотника Петра, за бутылку самогона в один час тебя доставлю в город.

Я спросил:

— А почему ты так уверен, что я здесь жить не стану? Ведь ты живешь?

Он усмехнулся:

— Ишь, сравнил тоже! Мы люди привычные… Теперь хоть свобода, и за то спасибо: хочешь — работай, а хочешь — на печке лежи.

Из дома вышел Шабаров. Подтянутый, ладный, в накинутой на одно плечо старой солдатской шинели, он торопливо сбежал по ступенькам и крепко стиснул мою руку.

— Спасибо, старик, — сказал он мне, — а то я один совсем здесь запарился. Вдвоем будет легче.

Подошел еще один человек. Был он в начищенных до блеска хромовых сапогах, в брюках-галифе, которые в ту пору носили многие. На его маленьком незначительном личике выделялись редкие рыжеватые усики.

— Будем знакомы, — представился он и назвал свою фамилию. — Вы зоотехник?

— Нет, — ответил я, — какой я зоотехник! Так, практик.

— А какое у вас образование?

Я сказал, что образование у меня самое низшее, ниже не бывает.

Он откровенно огорчился:

— А я думал, еще спеца прислали! Директор у нас тоже без специального образования. Один я спец! Трудно. — Но, как бы желая ободрить и утешить меня, он как-то запанибратски подмигнул мне, щелкнул себя пальцем по шее и прошептал: — Вечерком, пожалуйста, ко мне! Выпьем ради знакомства. У меня самогончик — первый сорт. Дух захватывает!

Его лицо, усики и весь его вид производили отталкивающее впечатление.

Я спросил у Шабарова:

— Это что за птица?

Шабаров неопределенно пожал плечами:

— Диплом в кармане, спец! Находится здесь на должности ветеринара. А так… чистоплюй, да и выпить любит. Видел, как голенища сверкают? Вот и боится в навозе их выпачкать.

Для жилья мне отвели маленькую комнату в первом этаже барского дома. Устроив там наскоро жену и дочерей, мы с Шабаровым сразу же отправились осматривать хозяйство. Кроме скотного двора и полупустых складов, осматривать, собственно, было нечего. В тесном и сыром помещении скотного двора лежали и стояли около полусотни разномастных низкорослых коров. Вид у животных был самый жалкий: все худющие, ребра торчат, шерсть свалялась, на боках затвердевшая грязь, на ногах и вымени болячки и струпья.

Шабаров, как бы оправдываясь, объяснил:

— Я почти все время провожу в городе: добываю разный инвентарь, утверждаю планы, хлопочу об ассигнованиях, а тут ни глаза хозяйского нет, ни твердой руки.

Скот только что пригнали с пастбища, и доярки готовились к вечерней дойке. Коровы стояли усталые, грязные, вялые.

— Истомились, сердешные, — говорила немолодая доярка, — пастбищ у нас близко нет, вот и гоняют их по лесным чащобам, через кустарник, завалы да пни. Верст двадцать в день исходят. Домой возвращаются, сами видите, какие. Одна вымя поцарапает, другая ногу повредит… — И, поставив возле коровы маленькую скамеечку, она села доить.

Доили коров плохо: торопливо, небрежно, не выдаивая полностью молоко. Доярки сидели возле коров с неповязанными головами, рук перед дойкой не мыли, а подойники лишь ополаскивали в кадке, где вода не менялась дня три.

Одна молодая доярка тянет корову за соски, а сама, отвернувшись, с кем-то разговаривает. Через несколько минут она уже встает и переходит к другой корове.

Я говорю:

— Вернись, девушка!

— А что такое?

— А то, что корову ты, милая, не выдоила.

Взял я из ее рук подойник, присел к корове, стал с коровой ласково разговаривать, а сам в это время рукой поглаживаю вымя — массаж делаю, и, глядишь, опять заструилось молоко.

Девушка посмотрела, как я дою, и говорит:

— Ну, если столько времени с каждой коровой возиться, так весь день надо на скотном дворе торчать.

— А как же, — говорю, — весь день, милая! Да дня еще мало окажется, другой раз и полночи придется прихватить. Тебя как зовут?

— Ульяна Баркова!

— Лицо у тебя, — говорю, — Ульяна, хорошее, доброе, и сердце, наверно, доброе, а животных ты не любишь и не уважаешь. Если бы ты их любила и уважала, то и теплой водичкой помыла бы, и щеткой поскребла, и навоз сама убрала бы, и подстилку помягче постелила бы…

Смотрю, стоит Ульяна вся красная, на меня не смотрит, а в глазах слезы.

— Ты, — говорю, — не обижайся, мало ли для тебя другой работы в совхозе найдется. А вот не знаешь ли ты такую девушку, которая животных по-настоящему любит и уважает? Вот бы мне такую девушку в помощницы!

И тут Ульяна как вспыхнет! Закрыла лицо руками и сквозь слезы:

— А я их не люблю, что ли? Ну и не надо, если не люблю! Только все это неправду вы сказали, я их очень даже люблю!

И она горько-горько заплакала.

В это время другая доярка возилась возле очень крупной, но худой и костлявой рыжеватой коровы, которая ни за что не хотела стоять спокойно: то ногой дернет, то в сторону отойдет.

— Вот какая! — жаловалась доярка. — А еще Послушницей называется. Не послушница, а озорница!

Как раз в это время вошел уже знакомый скотник Петр, который привез меня из Костромы. Услышав жалобы доярки, он сказал:

— Да чего ты с нею нянчишься? Пни ее как следует, чтобы не баловала!

И, проходя мимо, он со всей силой пнул корову ногой.

Я почувствовал, как кровь прихлынула у меня к лицу. Я никогда не мог спокойно смотреть, как люди бьют животных.

— Вот что, — сказал я этому человеку, — больше ты на скотный двор не являйся! А если я тебя еще раз здесь увижу, так сам вытолкаю вот этими руками.

— Ну и латыш! — сказал он. — Лютый.

Я подошел к Послушнице, поглядел на нее и сразу понял, почему она не давала себя доить. Вымя у нее было в крупных ссадинах и, наверно, каждое прикосновение к нему причиняло животному нестерпимую боль. Я велел доярке принести теплой воды, промыл царапины, смазал вазелином. И животное, почувствовав заботу и ласку, терпеливо перенося боль, спокойно стояло, пока я доил ее.

Доярка, уже немолодая женщина, была очень смущена тем, что не заметила ссадин. Она старательно выгребла из стойла навоз, постелила свежей соломы, налила чистой воды.

Как бы оправдываясь передо мной, она говорила:

— Вы на нас не обижайтесь, мы с собой хорошего обращения у помещицы никогда не видели, слова доброго не слыхали. Как же вы хотите, чтобы мы за скотом были приучены с лаской ходить?..

До позднего вечера я оставался на скотном дворе, ухаживал за коровами. Вместе со мной осталось и несколько доярок. Попозже явился и Петр. Был он чуть навеселе и пришел извиняться: уверял, что никогда в жизни больше не ударит коровы, и просил, чтобы я оставил его работать.

Желая загладить свою вину, он тут же схватил в руки вилы и с жаром стал сгребать навоз. Но пыла его хватило ненадолго. Минут через десять он куда-то пропал, а потом снова появился уже совсем пьяный.

Только в первом часу ночи я отправился домой. Вся усадьба была погружена во мрак. Лишь в одном окне светилась керосиновая лампа. Это было окно Шабарова.

Я тихонько стукнул в стекло.

Он тревожно поглядел в окно и, рассмотрев в темноте меня, улыбнулся:

— Все с хозяйством знакомился?

Он провел меня в комнату, усадил за стол и молчал, ожидая, чтобы я заговорил о своих впечатлениях первым. Но у меня были слишком скверные впечатления, чтобы начать первым, и он, подождав немного, не выдержал.

— Ну, как, — спросил он, — очень не понравилось?

— Очень.

— А что не понравилось?

— Все, — сказал я. — И люди не нравятся, и скот не нравится.

И я с жаром стал рассказывать про Ульяну Баркову, которая не выдаивает коров до конца и тем самым портит животных. Я рассказывал о доярке, которая даже не заметила, что у Послушницы все вымя в ссадинах, о скотнике Петре, который ударил животное. Я рассказывал о том, что на скотном дворе нет дисциплины, что стадо каждый день вынуждено проходить по 20–30 километров по кочкарникам и пробираться среди кустов и пней.

— Да и какое это стадо! — говорил я. — Разве пять-шесть литров молока в день — это удой? В любом крестьянском хозяйстве корова больше дает!

Шабаров слушал меня внимательно, не перебивая, а когда я кончил, он помолчал минутку и сказал:

— Ни в чем ты, Станислав Иваныч, пока не разобрался, и я с тобой решительно не согласен. Люди у нас отличные. Самые, я тебе скажу, замечательные. Ты знаешь, кто она, эта самая Ульяна Баркова, которая корову не до конца выдоила? Она с десяти лет побиралась, Христа ради под окнами просила. Ей самой было двенадцать лет, а на ее попечении двое младших братьев остались. Она в няньки пошла, чтобы их прокормить. Для нее только при советской власти жизнь и началась. А ты говоришь: такая-сякая… А Александра Волкова, которая царапины у Послушницы не заметила, — она с пятнадцати Лет батрачила на генеральшу Усову. Их двадцать три человека в одной людской жили, на общих нарах спали! Когда у Александры ребенок родился, она его на нарах от хозяйки прятала, иначе хозяйка выгнала бы ее, если бы узнала. А зимой, рассказывала она, в этой людской такая была духота и жарища, что иной раз думалось: не выживет ребенок до утра, задохнется. Вот как до советской власти эти люди жили!.. Ты научи их работать, — они горы своротят, потому что нет у советской власти более преданных людей, чем те, кто сам, на своем горбу, все горести прошлого отведал… И стадо у нас вовсе не плохое. Это только кажется, что плохое. А ты старух расспроси: сколько раньше давала молока эта самая Послушница или Беляна? По целому ушату молока от каждой надаивали. Вот какие это были коровы! А теперь и кормим их плохо, и доим плохо. Так нечего на людей все сваливать!

Правильно он меня отчитал. И стали мы тогда с ним думать, что же делать, чтобы наш совхоз стал давать государству побольше молока, чтобы надаивать от коровы не по 5–6 литров в день, а хотя бы в два или три раза больше. Для нас было ясно, что надо лучше кормить животных, содержать их в лучших условиях и тогда они сразу повысят удои.

— Хорошо было бы, — говорил Шабаров, — купить племенной скот — швицев или альгауссов. Это лучшие породы молочного скота. Они разводились сначала только в Западной Европе. Потом их закупили и завезли в Россию помещики. Особенно хорошо прижился племенной скот в Поволжье. Но пока это мечта. Денег на это у Советского государства нет, и надо обойтись как-то иначе.

А мечта эта была соблазнительная. Каждому крестьянину известно, что породистая корова больше дает молока, чем беспородная. И объясняется это тем, что количество молока, которое дает корова, зависит не только от того, чем будешь кормить корову и сколько дашь ей корму; удой зависит еще и от организма животного: хорошо ли он перерабатывает съеденный корм в молоко.

Чем животное породистее, тем больше оно ценится. Посмотрите любое племенное свидетельство, и вы увидите, что там обозначены не только отец и мать животного, но еще и бабушка и дедушка с материнской стороны и — с отцовской. Даже клички прабабушек и прадедушек вносят в племенное свидетельство, чтобы подтвердить происхождение ценного животного.

Но родословные наших караваевских коров никому известны не были, а судя по внешнему виду, большинство из них — малорослые, некрасивые, разномастные, происхождения были самого незнатного.

Что же нам делать? Как такое стадо превратить в хорошее?

— Есть такое средство! — сказал Шабаров. — Есть такой волшебный жезл, с помощью которого человек может создавать животных, все равно как скульптор лепит фигурки из глины.

Я посмотрел на него, как на сумасшедшего.

— Да, да, — повторил он, — есть такой волшебный жезл! — И стал рассказывать мне о Чарлзе Дарвине и его учении о происхождении различных видов животных и растений, об естественном и искусственном отборе и о чудесном труде селекционеров.

Он раскрыл толстую книгу, заложенную во многих местах бумажками, нашел нужную страницу и прочитал те строки, которые потом стали моим девизом на всю жизнь.

— «Не подлежит сомнению, — читал он Чарлза Дарвина, — что многие из наших выдающихся животноводов даже в течение одной человеческой жизни в значительной мере изменили породы рогатого скота и овец. Для того чтобы вполне дать себе отчет в том, что ими достигнуто, необходимо прочесть несколько сочинений, посвященных этому предмету. И видеть самому животных, о которых идет речь. Скотоводы обычно говорят об организации животного как о чем-то пластическом, что они могут лепить по желанию. Если бы здесь достало на то места, я мог бы привести выдержки в этом смысле из самых авторитетных писателей».

Шабаров продолжал приводить очень интересные высказывания Чарлза Дарвина. Выдающийся английский ученый сравнивал целенаправленный отбор с волшебным жезлом, при помощи которого можно вызвать к жизни какие угодно формы. Многие животноводы, указывал Дарвин, даже в течение одной человеческой жизни в значительной мере изменили породы рогатого скота и овец.

«Ну что ж, — думал я, уходя от Шабарова, — значит, нужно овладеть этим волшебным жезлом и заняться отбором животных, чтобы совершенно изменить наше стадо и создать таких животных, каких мне хотелось бы иметь».

В эту ночь я долго не мог заснуть. Стоило мне закрыть глаза, как в моем воображении возникало такое животное, какое мне хотелось бы вылепить с помощью волшебного жезла — искусственного отбора. Мне виделось это животное на зеленом, залитом солнечным светом лугу. Это было красивое, очень крупное, сильное и здоровое животное, величественно несущее свое большое, наполненное молоком вымя.

Рисуя в своем воображении такое животное, я думал: «Чтобы корова дала много молока, она должна съесть много корма. Поэтому животное должно быть крупным, мощным, сильным. У такого животного должно быть отличное сердце, могучие легкие, большое вымя, где могло бы храниться много молока. А для того чтобы вымени было просторно, у коровы должен быть широкий крестец, ноги крепкими — они должны стать надежными подставками для всего тяжелого и мощного туловища».

Но такие животные виделись мне лишь в воображении, а в действительности, придя на скотный двор, я опять встречал некрасивых, малорослых коров с маленьким выменем и опущенным задом.

И вот тогда-то у меня и родилась мысль: выявить лучшие качества наших животных и с помощью «волшебного жезла», о котором писал Чарлз Дарвин, передать эти качества потомству.

Нелегкая это была задача. Я расспрашивал всех пожилых людей, работающих в совхозе, даже по соседним деревням ходил и тоже разузнавал: не скажут ли они, от кого произошли наши коровы Беляна и Послушница. Некоторые говорили, что мать Беляны была племенная корова альгаусской породы, другие — что ничего у ее матери от альгаусской породы не было, а была племенной вовсе не мать, а бабка Беляны. О происхождении Послушницы совсем ничего известно не было. Но все подтверждали, что когда-то и Беляна и Послушница давали по целому ушату молока. Сейчас обе коровы были очень запущены и заморены. Чтобы выявить их подлинные качества, надо было хорошо кормить животных и обеспечить им лучший уход. Тогда, может быть, они опять станут давать по целому ведру молока и такую высокую продуктивность передадут своему потомству.

ПЕРВЫЕ СТОЛКНОВЕНИЯ

Всю зиму Шабаров чуть ли не ежедневно уезжал в город. Там он хлопотал о кормах для животных, запасал семена клевера, чтобы весной засеять ими луга, доставал деньги для ремонта хозяйственных построек.

А я почти не уходил со скотного двора.

Прежде всего понадобилось навести твердую дисциплину. Весь день доярок и скотников был расписан по часам и минутам. Я работал вместе со всеми: помогал доить коров, задавать им корм, чистить стойла, стараясь личным примером убедить всех ухаживающих за скотом в том, что каждое животное заслуживает самого внимательного и уважительного отношения.

Уже к концу зимы наша работа принесла некоторые результаты. От коров Беляны и Послушницы, которые раньше давали не больше чем по 8—10 литров в день, теперь стали надаивать по 12 и даже 15 литров. И удои все продолжали расти и расти. Но каждый прибавленный ими литр молока стоил нам многих усилий, времени и забот.

Скотник Петр говорил:

— Батраки у помещицы столько не работали, сколько Штейман заставляет. За барыней-помещицей горничные так не ухаживали, как он требует от нас за скотиной ухаживать.

Ветеринар, слыша такие речи, посмеивался:

— Латыши народ упрямый, еще наплачетесь с ним!

А мне говорил со снисходительным дружелюбием:

— Хочу я вас по-дружески предупредить, Станислав Иваныч! Народ тут у нас темный, некультурный, работать не любит, а вы уж очень круто взялись. Как бы греха не случилось! Подумайте, Станислав Иваныч!

А как-то раз приезжает из города почтенный старичок в очках и калошах, спрашивает:

— Вы Штейман?

— Я Штейман!

— Недовольны вами губернские организации: слишком много кормов расходуете. Коровы ваши того не стоят, сколько этот корм стоит, да и коровам столько кормов только во вред.

Я ему объяснил, что стараюсь создать для коров наилучшие условия, чтобы выявить все их возможности и получить от них наилучшее потомство.

— Сразу видно, что нет у вас никакого образования и рассуждаете вы совсем ненаучно, — сказал он мне на это. — По наследству передаются только врожденные качества животного. Поэтому в какие бы условия вы своих коров сейчас ни ставили и как бы вы их ни кормили, а если в их жилах не течет благородная кровь предков, то и потомство их никакой ценности представлять не будет.

Я спросил:

— Ну, а если нам неизвестно, какая кровь течет в жилах нашей Послушницы, тогда как же?

— Тогда, — говорит он, — подождите два-три поколения, и если дочери вашей Послушницы будут давать хорошие удои, так, значит, кровь Послушницы была благородной, а если ее дочери окажутся никудышными, так это будет означать, что ваша Послушница самая безродная и ломаного гроша не стоит.

— Это-то понятно, — сказал я, — да только долго ждать. Нельзя ли как-нибудь побыстрее?

— Нет, — сказал он, — побыстрее никак нельзя. Наука не позволяет!

А пока я стоял и раздумывал над его словами, он добавил:

— А кормов столько расходовать мы запрещаем, потому что это совсем ни к чему.

— Как же ни к чему? — спросил я. — Ведь всякому мужику известно, что молоко у коровы на языке. Чем больше она кормов съест, тем больше и молока даст.

— Опять ненаучно рассуждаете, — сказал он. — Да будет вам известно, что существуют кормовые нормы, разработанные учеными, и надобно их придерживаться. И если у вас коровы хорошие, то дадут они вам при таком кормлении по целому ведру молока в день. Чего же вам больше?

— Если хорошие, — говорю, — то по ведру дадут. А если не очень хорошие?.. Вот мы их побольше и кормим, чтобы даже не очень хорошая корова стала хорошей.

— Упрямый вы человек, — говорит он, — упрямый и невежественный.

И стал втолковывать мне опять:

— Науке еще неизвестны такие средства, которые могли бы плохую корову превратить в хорошую. Имейте это в виду! Все зависит только от ее наследственных задатков. А если вы с наукой не согласны, то мы подыщем на ваше место такого зоотехника, который науку будет уважать. А вас, милейший, можно и под суд отдать за перерасход кормов. Имейте это в виду. — И он сердито стал надевать калоши, собираясь отбыть в город.

Он уехал, а я пошел домой и думаю: «Как же это так получается? Что он мне все наукой тычет, будто наука это какая-то узда: того нельзя, другого нельзя! Наука, как я понимаю, должна расширять возможности человека, а у него получается, что наука сковывает эти возможности. Нет, — думаю, — что-то здесь не так!»

Дождался я, когда Шабаров приехал из города, пришел к нему. Рассказываю, что был ревизор, что ругал за перерасход кормов и все ссылался на науку.

— Разъясни, — говорю, — мне, пожалуйста, как понимать науку?

А он мне отвечает:

— Мы, большевики, так понимаем науку. Если она помогает строить коммунизм, значит, это хорошая наука, правильная. А если она мешает, так нам такая наука не нужна, будем создавать новую.

— Ну, а как быть с кормами? — спросил я. — Наука требует, чтобы кормил я Послушницу по таким нормам, которые рассчитаны на ведро молока, я же хочу дать ей корма авансом, чтобы она мне не одно ведро, а два ведра молока в день давала. А он говорит, что я за это под суд пойду. Как же быть?

— А вот так и быть, как тебе твоя совесть подсказывает, — засмеялся Шабаров. — Если даст нам Послушница два ведра в день, любой суд нас оправдает, а если не даст — тогда другое дело.

— Значит, целиком мы от наших коров зависим?

— Целиком! — говорит Шабаров.

Посмеялись мы с ним над такой нашей судьбой, и пошел я опять на скотный двор посмотреть, все ли там в порядке, а заодно и проведать Послушницу: она не сегодня-завтра должна была отелиться.

На дворе был голубой весенний вечер. Снег на пригорках уже стаял, кругом звенели ручьи и пахло пряным запахом освободившейся от снега земли.

Сгущались сумерки, приближался час последней дойки коров и по талым тропкам к скотному двору шли доярки.

Невдалеке от скотного двора я встретил скотника Петра. Он шел мне навстречу какой-то нетвердой вороватой походкой, но, увидев меня, на секунду остановился и пытался спрятаться за конюшню.

— Постой, Петр! Куда ты? — крикнул я.

Деваться ему было некуда.

— Я сейчас! Сейчас вернусь! — сказал он и хотел опять улизнуть.

Но я заметил, что его брезентовое пальто странно оттопыривается.

— Ты что прячешь? — спросил я, подойдя к нему вплотную.

— Ничего не прячу, — ответил он, обдав меня запахом винного перегара. — Ничего не прячу. — И вдруг с нескрываемой злобой: — Уйди с моей дороги! Уйди подобру-поздорову, не то худо будет!

Под его плащом было четыре керосиновых фонаря, какими у нас тогда освещался скотный двор.

Каждый день фонари пропадали, доярки жаловались, что работать приходится в полумраке, что кто-то крадет фонари. Теперь было ясно, кто их крадет.

— Верни фонари! — сказал я Петру. — А завтра получишь расчет.

Он поставил фонари на землю, помолчал, потом прошептал мне в самое лицо со злобной угрозой:

— Ой, латыш! Жили мы здесь без тебя тихо, вольготно. А ты приехал — покоя не стало. Уезжай от греха подальше! — и, резко повернувшись, быстро зашагал в сторону.

Я принес фонари на скотный двор, где в полумраке хлопотали доярки. Это были те же самые девушки и женщины, которых я встретил здесь около года назад, когда приехал в Караваево, но выглядели они теперь совсем иначе: на каждой — белый халат, голова повязана косынкой, руки чисто вымыты. И работали они совсем иначе. В помещении было тихо: ни криков, ни брани, ни разговоров. Только звонкий звук струек молока, ударяющихся о стенки подойников, да изредка тихое ласковое слово, обращенное к животному.

— Станислав Иваныч, — сказала, подойдя ко мне, миловидная Ульяна Баркова, — Беляночка моя сегодня восемнадцать литров дала. Каждый день прибавляет. Не зря стараемся!

В ее словах и в выражении лица было столько искренней радости, что я обнял ее за плечи.

«Любит животных, — думал я об Ульяне Барковой. — По-настоящему любит». — И радовался, что удалось подобрать надежных друзей и помощников, таких, как Ульяна Баркова или Александра Матвеевна Волкова, которая когда-то не заметила царапин на вымени Послушницы.

Теперь эта корова очень поправилась, шерсть ее стала гладкой, походка важной, и мы с Александрой Матвеевной с нетерпением ожидали ее отела: сколько она даст молока, окупит ли те щедрые корма и заботы, которые получала от нас?

Отела Послушницы мы ждали с нетерпением еще и потому, что отцом будущего теленка был красавец Богатырь, сын Беляны. Я надеялся, что новорожденный теленок унаследует лучшие качества своей матери Послушницы и своей бабушки Беляны.

Было уже очень поздно, и все доярки и скотники ушли отдыхать. Только мы с Александрой Матвеевной не уходили от Послушницы.

— Неспокойно у меня за нее сердце, — говорила Александра Матвеевна. — Ведь возраст ее немалый.

До полуночи мы не отходили от Послушницы, и, наконец, на свет появился мокрый теленочек цвета топленого молока, с маленькими темными копытцами.

У новорожденной телочки была смешная мордочка и большие удивленные глаза. Как только мать облизала ее мокрую шерстку, телочка сразу попыталась встать.

Сначала она подняла задние ножки, зашаталась, чуть не упала, потом привстала на передние ножки, опять зашаталась, передвинула одну переднюю ножку и осталась стоять так твердо и уверенно, будто жила на свете уже много времени, а не три или четыре минуты.

Новорожденной дали кличку «Покорная». Назвали мы ее так потому, что кличка дочери или сына коровы, по заведенному обычаю, всегда начинается с той же буквы, что и кличка матери.

Александра Матвеевна пошла отдыхать. Никого не осталось на скотном дворе. Я тоже уже собирался домой, но, прежде чем уйти, еще раз подошел к Послушнице и подложил свежей соломы, чтобы ей было помягче и поудобнее.

Внимание мое было целиком поглощено животным, когда я услышал позади себя шорох, и почти в тот же самый момент рядом со мной, чуть не задев корову, в дощатый пол вонзились острые зубья тяжелых вил.

Я обернулся — большая тень Петра метнулась к двери. Я бросился за ним, но, выбежав на улицу, никого не увидел. Усадьба была погружена в сплошную темноту. Кругом шумел лес.

Как выяснилось потом, Петр оказался выходцем из кулацкой семьи. Он был озлоблен, ненавидел советскую власть и всячески стремился причинить ей вред.

ШАБРИХА

Скотник Петр больше никогда в Караваеве не появлялся. А пророчество его не сбылось — из Караваева я не уехал. И под суд меня не отдали, как грозил приезжавший из города ученый-ревизор. И хорошее кормление животных пошло им не во вред, а на пользу. Уже через короткое время наши лучшие коровы давали в день по два, два с половиной ведра молока — удои, неслыханные по тем временам.

Наш совхоз вырос и расширился. Появились неплохие пастбища, сеяные луга. На центральной усадьбе совхоза было уже не пятьдесят коров, как прежде, а сто пятьдесят. Мы оставляли здесь только лучших, наиболее продуктивных животных, от которых надеялись получить ценное потомство.

Искусственный отбор был самым трудным и, быть может, самым интересным делом моей жизни. Коров, дававших больше двух ведер молока в день, у нас было мало. Как же выбрать из нескольких коров, дающих одинаковое количество молока, лучшую? Как определить и догадаться, какая из них даст более молочное потомство?

В науке, как известно, не существует методов, которые позволяют по наружному осмотру определить молочные задатки коровы.

Поэтому каждый раз, когда надо было решить, какую корову оставить в караваевской усадьбе на племя, я долго размышлял и колебался. Первое требование, которое я предъявлял к животным, — это отличное здоровье. Затем — сравнительно высокие удои, хороший экстерьер (так мы называем внешний вид животного).

Но нередко я отдавал предпочтение коровам с меньшим удоем или плохим, иногда даже с испорченным экстерьером. Делал я это в тех случаях, когда подозревал, что такие недостатки не прирожденные, а следствие дурного ухода, или же когда находил в таком животном какие-нибудь особенно привлекавшие меня ценные качества.

Была у нас, например, корова Симпатия. Молока она давала меньше, чем другие коровы. Ничем она примечательна не была: ни внешним видом, ни происхождением. Зато молоко у нее было более жирным, чем у других коров.

Долго я колебался: оставить ее в караваевском стаде или нет. Никто мне не мог помочь ни указанием, ни советом, потому что ни одному человеку на свете не могло быть известно, сколько молока и какой жирности будут давать дочери и внучки этого животного. Тут животновод-селекционер доверяет своей интуиции, своему внутреннему голосу и вдохновению, все равно как художник. И я решил: оставлю Симпатию в стаде.

Жизнь показала, что я не ошибся. Малое количество молока, которое давала Симпатия, было, очевидно, результатом того, что в прежние годы ее плохо кормили и плохо за нею ухаживали. А восемь ее дочерей, все как на подбор, давали много молока, и было это молоко жирным.

В 1927 году, когда я только приехал в Караваево и стал думать, каких коров отобрать, чтобы получить от них лучшее потомство, можно было привести много доводов против Послушницы. Корова была уже немолодая, происхождение животного никому не было известно, молока она давала не много, и три ее дочери — Печаль, Весталка и Схимница — тоже не отличались большими удоями. В пользу Послушницы говорило только то, что она отличалась прекрасным здоровьем, большими размерами, крепким костяком и, по слухам, прежде, когда ее хорошо кормили, давала по целому ушату молока.

Стоило или не стоило отбирать эту корову в группу лучших? Что-то подсказывало мне, что стоило, что хотя Послушница и не успела полностью раскрыть своих ценных качеств при жизни, но раскроет их в своем потомстве. К сожалению, после отела в 1928 году Послушница заболела и вскоре погибла. Поэтому ее последнюю дочку мы переименовали: телочка Покорная получила кличку Послушница II.

В те годы нам разрешали покупать у крестьян коров для расширения стада. Нередко запрягал я двуколку и отправлялся на сельские ярмарки или в села, славившиеся своим молочным скотом. А таких сел на берегах Волги немало.

И вот однажды в селе Саметь услышал я, что какой-то крестьянин-единоличник недорого продает старую корову, по кличке Шабриха. Услышал я это в сельской чайной. Спрашиваю:

— Что за корова? Хорошая?

— Хороша она только тем, — отвечают мне, — что продает ее мужик недорого. А больше хорошего в ней ничего нет: ни роду у нее нет, ни племени. Доится плохо, больше двух с половиной литров в день не дает. На мясо не годится: одна кожа да кости. Красотой ее господь бог тоже не наградил. Ножищи — во! Как жерди! А сама — большущая, в хлев не вмещается.

«Что за корова такая, что в хлев не вмещается? Дай, думаю, посмотрю!»

Разыскал я хозяина. Вышел из дому маленького роста мужичок с редкой бороденкой и, узнав, что я по поводу коровы, очень обрадовался:

— Купи ты ее, Христа ради! В совхозе она, может, и сгодится, а мне от нее одно разорение.

Вывел он из хлева корову действительно весьма примечательную: громадного роста, на высоких ногах, с широким крестцом и длинной шеей. Худа она была так, хоть пересчитай все ее ребра. Шерсть всклочена, спутана. Красавицей ее и впрямь не назовешь!

— Что же не кормишь? — спросил я мужика. — Один скелет!

— Накормишь ее, окаянную! — вздохнул хозяин. — Она жрать горазда. Все равно, что прорва; сколько ее ни корми — ни молока от нее, ни мяса! Купи ее, Христа ради, дешево отдам. Не то она меня сожрет с потрохами.

Я обошел корову кругом. Размеры отличные. Костяк широкий. Ноги длинные, крепкие. Аппетит хороший. Чем плохая корова? Надо покупать… Но тут я представил себе, как хозяин приведет эту худущую уродину в Караваево, как подымут меня все на смех, а я даже удоями ее похвастаться не могу. Что скажу людям в свое оправдание?

— Деньги не свои — казенные, — говорю я хозяину, — без толку тратить их не положено. Дай мне еще подумать.

— Ну что ж, — огорчился он, — подумай…

Пошел я по деревне, а сам все думаю: покупать Шабриху или не покупать? Риск, конечно, немалый. Доится плохо. Стара, уродлива. Как оправдать такую покупку? А с другой стороны, все мне видятся те коровы, которых я рисовал в своем воображении: большого роста, с широкой костью, с крепкими ногами, способными поддержать и защищать громадное вымя, наполненное молоком. Нет, пожалуй, надо покупать Шабриху — закрепить бы в ее потомстве такие размеры и такой костяк!

Походил-походил по селу и вернулся опять к Шабрихе.

Хозяин обрадовался:

— По дешевке отдам, мил человек!

Снова я ходил вокруг коровы, снова осматривал ее, снова думал: «Хозяин говорит: жрать горазда! Может, потому и молока мало дает, что досыта ее не кормят, а если ее досыта кормить, так, может, она и молока даст столько, сколько никому и не снилось! Попробовать, что ли?..»

Договорились о цене, хлопнули по рукам, и через несколько дней хозяин привел свою корову в совхоз.

Пришел он, к моей досаде, еще засветло. Увидели караваевцы мою покупку, и, как я ожидал, начались насмешки:

— Глядите, какое страшилище Станислав Иваныч купил!

— Вот так корова! Не корова, а баржа на четырех ногах!

— Это что, на кожу купили или крышу ею подпирать будете?

Я сжал губы, молчу. Что отвечать? Время покажет.

Отвел я корову на скотный двор, а сам пошел за Ульяной Барковой.

Показываю ей Шабриху, спрашиваю:

— Нравится?

А Ульяна смешливая, веселая, она как взглянула на корову, так и покатилась со смеху:

— В жизни, — говорит, — такого страшилища не видела!

Вот тут я ее и посвятил во все свои планы. Рассказал ей, как с помощью искусственного отбора и подбора родительских пар можно улучшить стадо. Разъяснил, почему я купил эту великаншу Шабриху и какие надежды на нее возлагаю.

— Давай, Ульяна, попробуем ее раздоить!

Отвели мы Шабрихе самое почетное место на скотном дворе и стали готовить ее к раздою. Рядом с нею поставили еще одну корову, по кличке Ревизия. На нее тоже возлагались большие надежды. И эту корову я поручил Барковой.

Раздой коровы дело сложное, требует от доярки большого мастерства, терпения и внимания. Подготовка к раздою началась еще до отела. Шабрихе и Ревизии мы создали особенно хорошие условия. Баркова заботилась о них, по нескольку раз в день меняла им подстилку, мыла и чистила животных, давала им вдосталь кормов.

Вскоре Шабриху было не узнать: ее громадный скелет как бы оделся мускулами. Теперь уже не только нельзя было пересчитать ее ребер, но даже и прощупать их было нелегко — таким упитанным стало животное. От этого она казалась еще крупнее, еще крепче.

И вот, наконец, обе коровы отелились. Обе принесли нам по бычку. Сына Шабрихи мы назвали Шанго, а сына Ревизии — Резвым.

Почти сразу же после отела стали давать эти коровы по два ведра молока. Это было многообещающим началом.

…На скотном дворе тишина. Ульяна Баркова сидит на маленькой скамеечке возле Шабрихи. Ульяна Баркова и сама маленькая, тоненькая, а возле Шабрихи она кажется еще меньше. Она терпеливо массирует вымя коровы.

— Сколько сегодня? — спрашивают Ульяну ее подруги.

Сегодня от Шабрихи надоено 25 литров. На следующий день — 26 литров.

Проходит еще несколько дней — от Шабрихи надаивают уже 30 литров!

Вскоре ее догоняет и Ревизия.

Каждый день по 30 литров молока! Так они доятся месяц, другой, третий, четвертый, и к концу лактации[1] оказывается, что от каждой из этих коров надоено больше 7 тысяч литров.

Таких коров прежде в Караваеве не было. В 1927 году, когда я сюда приехал, каждая корова давала в среднем не больше 1,5 тысячи литров молока в год.

Слава Шабрихи и Ревизии быстро разнеслась по всему Костромскому краю. Приехали из города представители губернских организаций. Поздравляют Баркову, поздравляют меня; приходят на скотный двор посмотреть знаменитых коров.

Шабриха лежит важная, спокойная, с достоинством поглядывает на посетителей. Теперь уж никто над ней не смеется, наоборот, слышатся почтительные возгласы:

— Вот так великанша!..

А я стою возле нее и думаю свои думы: «Чтобы давать тридцать литров молока в день, корова должна переработать почти сто килограммов корма. Какой же для этого нужен отлично работающий пищеварительный аппарат! Какое нужно иметь выносливое сердце! Какую развитую мускулатуру и какой крепкий костяк! Правильно я сделал, что купил Шабриху».И я с радостью вспоминаю о сыне Шабрихи — маленьком бычке Шанго, который, может быть, передаст потомству хорошие качества своей матери.

БЕДА

Кроме Ульяны Барковой и Александры Волковой, моими отличными помощницами были доярки Мария Дмитриевна Кошелева, Пелагея Федоровна Суслова, Евдокия Исаевна Грехова, Екатерина Михайловна Воронина. Надо было бы упомянуть и еще многих, потому что с первых же дней все люди, работавшие в караваевском животноводстве, как-то особенно сдружились, стали как бы одной семьей, помогали друг другу и были заинтересованы в успехе общего дела.

У большинства из них за плечами были очень трудные годы тяжелой жизни. Кошелева, Суслова и Волкова всю свою молодость батрачили на генеральшу Усову и ее семью.

Только при советской власти они почувствовали себя полноправными и уважаемыми людьми. И не потому, что так уж сразу им стало хорошо житься, нет, и в те годы жилось трудно, а потому, что впервые в жизни они увидели, что их труд — это труд свободных людей, что работают они на себя, на свое государство, что от их умения, старания и способностей зависит успех общего дела. С большим усердием взялись они за решение нелегкой задачи — улучшить стадо, повысить удои, вырастить ценное потомство.

За каждой дояркой была закреплена группа коров. И все женщины старались лучше ухаживать за ними, чтобы умелым уходом и кормлением добиться самых больших удоев.

Каждый год приносил нам новые радости. В 1929 году мы надаивали в среднем от коровы уже больше 3,5 тысячи литров. А от нашей Шабрихи, так же как от Ревизии, вскоре получили больше чем по 7 тысяч литров молока: бывали дни, когда корова давала по три ведра, а то и больше.

Но что нас особенно радовало, так это то, что лучшие коровы принесли прекрасных сыновей и дочерей. Дочь красавицы Беляны — молодая корова Богатая, так же как и дочь Послушницы I — Послушница II с первых же лактаций стали давать по полтора и два ведра молока в день и по всем данным обещали стать выдающимися животными.

И вот в это время Василия Васильевича Шабарова переводят на другую, более важную и сложную работу, а нам присылают нового директора. Я переживал это как очень большое горе — ведь Шабаров был моим учителем и самым близким другом: с ним я делился своими сомнениями, у него искал советов и поддержки.

Новый директор проработал у нас недолго, и на смену ему вскоре прислали другого человека. И тут начался самый тяжелый период в истории Караваевского совхоза; за четыре года, с 1932 по 1936, в Караваеве сменилось пять директоров.

Далеко не каждый человек может быть директором совхоза. Ведь совхоз — это очень сложное сельскохозяйственное производство, а директор — организатор производства. Он должен думать и о полеводстве, и о животных, и о финансовых делах, и о строительстве, и о быте рабочих. Он должен быть разносторонним, энергичным, умным, требовательным и отзывчивым.

Особенно я убедился в этом в те годы, когда у нас в Караваеве один директор сменял другого и далеко не все они отвечали своей должности. Хозяйство, которое наш коллектив с таким трудом поднимал, снова стало разваливаться.

В 1932 году лето выдалось неурожайное. Концентрированных кормов мы почти не имели, овощей не вырастили, травы накосили мало. Стадо у нас увеличилось, а закладывать в силосную башню было нечего. Поэтому мы надаивали почти вдвое меньше молока, чем в 1929 году.

Сдавая государству меньше молока, совхоз получал меньше денег, а без денег что можно сделать? Начатые постройки остались недостроенными. Денег рабочие зарабатывали мало, питались кое-как, жилья хорошего не было. Один за другим рабочие стали покидать совхоз в поисках лучшего места.

А тут пришла новая беда.

— Станислав Иваныч! Станислав Иваныч! — громко звала меня одна из телятниц, прибежав на скотный двор. — Скорее в телятник: с Резвым что-то!

Бычок Резвый был сыном Ревизии, одной из лучших коров нашего стада. Он родился всего несколько дней назад и уже в первые дни вполне оправдывал эту кличку.

На улице был мороз, но в телятнике, когда я прибежал туда, весело потрескивали дрова в печке и было жарко.

Вдоль прохода по обе стороны телятника были устроены небольшие загородки, в которых проводили первые дни своей жизни новорожденные телята. Из всех этих загородок на меня уставились глупые мордочки с блестящими глазами. Только Резвый лежал за своей загородкой, безразличный ко всему. Он тяжело и часто дышал.

Ветеринар уже измерил ему температуру — термометр показывал сорок градусов.

— Суставолом! — сказал ветеринар. — Самая типичная картина! — И указал мне на задние ножки животного.

Суставы на них распухли и от этого ножки казались уродливо искривленными.

Суставолом и белый понос — это заразные заболевания, поражающие маленьких телят. Пять-шесть дней животное болеет, а потом в большинстве случаев погибает. Резвый погиб на седьмой день.

Мы продезинфицировали телятник, выбросили и сожгли подстилку, которая была под больным животным, но уже через два дня заболела телочка Малютка, а в следующие два дня — еще несколько телят. Телята гибли один за другим. Это были те телята, которых мы получили в результате начатой нами племенной работы. Они были созданы природой, в которую вмешалась человеческая воля, которые должны были воплотить в жизнь мечты о нашем будущем стаде.

Прежде всего надо было спасти самых ценных животных: бычка Шанго, сына Шабрихи, и бычка Послушного, внука Послушницы. Их следовало немедленно изолировать от других животных. Но как это сделать, куда их поместить?

Ответ мне подсказала Татьяна Васильевна:

— Ну что ж, — сказала она, — давай принесем их к себе домой, пусть они растут здесь.

Жил я тогда в маленьком домике. В этом домике была всего одна комната и кухня.

Половину кухни мы отгородили загородкой, принесли туда соломы. Сразу в кухне стало так тесно, что негде было повернуться.

Оба бычка были крупными, бойкими, задиристыми. Особенно отличался этими качествами Шанго. Он родился большим, на длинных, как у Шабрихи, ногах, с широким, крепким костяком и неутолимым аппетитом. С первого же дня своей жизни он проявил веселый и буйный нрав. Сколько ему ни давали молока, все ему было мало, и, упираясь крепкими и длинными ножками в пол, он требовал еще, смешно угрожая своими несуществующими рожками.

Старшая наша дочка, Полина, ходила тогда в пятый класс школы. Она очень обрадовалась четвероногим питомцам и, вернувшись из школы, весь день находилась возле бычков.

А младшая дочка, пятилетняя Валечка, была совершенно уверена, что бычков поселили здесь специально для ее развлечения. Она набросала им за загородку игрушек и все время играла с веселыми и бойкими товарищами, которые, кстати сказать, тоже любили поиграть и порезвиться.

Признаться, жизнь в одной квартире совместно с бычками вовсе не была уж так приятна. Животные требовали тщательного ухода: много раз в день приходилось менять им подстилку, но в квартире все равно пахло навозом и было сыро. Иногда бычки вырывались из-за своей загородки и тогда норовили завладеть всей квартирой. Удержать их было трудно, потому что они были уже сильными и очень ловкими.

Однажды, когда дома не было ни меня, ни Татьяны Васильевны, ни Полины, Валя, то ли случайно, то ли играя, выпустила обоих бычков.

Боже мой! Какую картину застал я, вернувшись домой! Вся мебель была перевернута, табуретки и стулья опрокинуты, посуда на полу. Послушный, разбежавшись, налетал на высокий фикус и тыкал его своим крепким лбом, пока цветок не опрокинулся. Шанго стоял возле начищенного самовара, изготовившись к бою и нацеливаясь забодать свое отражение в самоваре — такого же смешного и воинственно изготовившегося к бою бычка.

Виновница же всего этого кавардака, Валечка, спряталась за шкаф и со страхом выглядывала оттуда на своих озорничающих товарищей.

Это, конечно, было очень смешное зрелище, и, водворив порядок, я еще долго смеялся, вспоминая испуганные глаза Вали и воинственный пыл Шанго. Но вообще-то в те дни мне было не до смеха. Это были, быть может, самые тяжелые дни в моей жизни, потому что суставолом грозил уничтожить весь молодняк нашего стада.

Мы выбросили из телятника и сожгли всю солому, вымыли кипятком и продезинфицировали стены, полы перестлали. Я не уходил из телятника до тех пор, пока вся работа не была закончена. Вернулся в тот день только поздней ночью. Дома все уже спали. Спали и бычки в своей загородке. Только Шанго, когда я вошел, поднял широкую морду, чуть-чуть приоткрыл глаза, что-то промычал со сна и, свернувшись поудобнее, заснул опять.

Но я заснуть не мог. «Удалось ли нам покончить с болезнью? — думал я. — Уничтожили ли мы всех микробов, разносящих эту страшную инфекцию? Удастся ли нам сохранить в живых оставшихся телят?»

Нет, мне решительно не спалось. То и дело я вставал с кровати, пил воду, снова ложился и снова вставал. Еще было совсем темно, когда я оделся и пошел в телятник.

В телятнике чисто и тепло. Быть может, даже слишком тепло. От испарений животных на стенах выступила влага. Телята спали. Но, когда я вошел, многие из них зашевелились, повернули ко мне головы, некоторые поднялись на ножки, видно ожидая, что я начну их кормить.

Я подходил к каждому животному: этот как будто здоров, этот тоже и этот тоже… Подошел к пятидневной телочке Ленточке. Желтенькая, как яичный желток, с белым пятнышком на лбу, она лежала вытянувшись, с мутными, жалобными глазами.

В сердце сразу прокралась тревога. Я притронулся к маленькому животному: да, так и есть — коленки распухли.

Что было делать?

Я сел на табурет в полном отчаянии. Не различимые глазом микробы оказывались сильнее меня. Я чувствовал себя беспомощным.

Я понимал, что если не удастся покончить с болезнью и сохранить молодняк, то, кроме громадного ущерба, который мы причиним государству, рушится еще наша мечта о создании высокопродуктивного стада. Болезнь выбивала из рук «волшебный жезл» — искусственного отбора, потому что мы отбирали для будущего стада одних животных, а слепая и неразумная стихия отбирала по-своему.

Каждый день погибало по два-три теленка. Даже те животные, которые выживали, оказывались потом слабыми и хилыми: они легко простуживались, чихали и кашляли, за ними требовался особенно тщательный уход. Для такого ухода нужно было найти заботливую телятницу, способную на самоотверженный труд. И такую телятницу нам посчастливилось найти.

В ХОЛОДНОЙ БАНЕ

Нашел я нужного для телят человека на одном хуторе вблизи Караваева, где мы устроили карантин. Коров, покупаемых для совхоза, мы держали здесь месяц, пока не убеждались, что они здоровы.

Однажды я приехал в этот хутор и стал свидетелем удивительной сцены. Нескольких коров, которые отбыли карантинный срок, надо было отправить в Караваево. Обслуживала этих животных высокая, полная, черноволосая женщина — Таисия Алексеевна Смирнова.

— Ну, пошли, — сказал скотник и стал выгонять коров со скотного двора.

Но коровы не тронулись с места. Они стояли возле Таисии Алексеевны, терлись боками и мордами о ее руки и никуда не хотели от нее уходить.

— Пошли, пошли, коровушки, — ласково сказала женщина и первой вышла на улицу.

Животные охотно потянулись за ней. Она дошла до околицы, и коровы не отставали от нее, но, когда она повернула обратно к дому, коровы тоже повернули за ней. Нет, они решительно не хотели покидать свою хозяйку.

Я видел немало людей, которые умеют завоевывать расположение и привязанность животных. Но такого случая мне еще не приходилось встречать.

Нам так и не удалось отправить коров без Таисии Алексеевны. Пришлось ей пойти в Караваево, и коровы всю дорогу охотно шли за своей кормилицей.

Через несколько дней я приехал на этот хутор снова, чтобы получше познакомиться с Таисией Алексеевной. У нее была большая и дружная семья: старшая дочь Настя уже ходила в школу, Павлик и Ниночка были намного меньше ее, а самая младшая, Лидочка, еще не умела ходить.

Дети были опрятно одеты, в избе чисто, красиво и уютно.

После первого же разговора с Таисией Алексеевной я понял, каким щедрым на любовь и ласку сердцем обладает эта добродушная и неторопливая женщина.

— Вы знаете, что творится у нас с молодняком? — спросил я.

— Как же, — сказала она. — И подумать страшно! Я как-то была у вас, заходила в телятник, видела больных телят — лежат себе на соломе, маленькие, жалкие. Глядишь на них — и сердце обливается кровью. — И на ее черных красивых глазах навернулись слезы.

«Вот ее-то нам в телятник и нужно, — думал я, — быть может, ее горячее материнское сердце совершит то чудо, которого не может совершить ветеринарная наука».

Таисия Алексеевна выслушала наше предложение, согласилась с условиями и вскоре со всей семьей переехала в Караваево.

Телятницей она оказалась замечательной. Более нежного и заботливого человека, большей любви к животным я, пожалуй, не встречал.

Снова мы сделали самую тщательную дезинфекцию телятника. Снова сменили всю подстилку. Но болезнь продолжалась.

Подозревая, что микробы суставолома повсюду, что, быть может, мы сами переносим их на своей одежде, я решил полностью изолировать телятник от внешнего мира: вход туда был запрещен кому бы то ни было, даже мне. Одна только Таисия Алексеевна общалась с телятами. Несколько недель она даже домой почти не ходила. Дома у нее хозяйничала старшая дочка Настя. Она готовила обед, кормила младших сестренок и братишку, ухаживала за отцом. Несколько раз в день они все прибегали к телятнику, приносили матери завтрак, обед и ужин, ставили возле закрытой двери, а сами стучали в дверь и кричали:

— Мама! Мама! Как ты там?

Она отвечала из-за двери:

— Плохо, деточки. Плохо, родимые. Опять сегодня пал один теленок…

Таисия Алексеевна жила в эти дни, как в заключении. Никто к ней не входил. И корма для телят ставились под дверью, и все разговоры велись через дверь. И я часто торчал перед дверью телятника с одним и тем же вопросом:

— Ну, как?

— Плохо, Станислав Иваныч! Ой, плохо! Опять сегодня двое пали.

Я слышал, как она плачет за дверью.

Строгая изоляция телят тоже не дала никаких результатов. У меня совсем опустились руки.

Обратился я за советом в город. Рассказал, как мы боремся с болезнью, спросил, что еще можно сделать.

Мне ответили:

— Вы сделали все, что было возможно. Больше ничего сделать нельзя. Остается только запастись терпением и ждать: всякая инфекция рано или поздно кончается, когда-нибудь она кончится и у вас.

Но как можно сидеть и ждать сложа руки, пока погибнут все телята, пока погибнет твоя надежда, мечта!

…Шла зима 1932 года. Зима в тот год была суровая. Февраль выдался вьюжный. Как раз в эти февральские дни должна была отелиться одна из лучших наших коров. Новорожденный теленок был почти обречен на гибель, как и большинство других. Я мучительно думал о том, как спасти телят, как уберечь их от болезни. Одна мысль сменяла другую. Я стал рассуждать так: «Болезнетворными микробами заражены все помещения совхоза, в которых содержится скот. Вот если бы теленок родился и выращивался в каком-нибудь помещении, где скота прежде никогда не бывало… Но где найти такое помещение? В одних живут люди, в других хранятся корма, инвентарь. Правда, есть у нас одна свободная постройка — маленькая недостроенная баня на краю усадьбы. Но в этой бане так же холодно, как на улице, как же поместить туда новорожденного теленка?»

И вдруг мне вспомнился случай, который произошел в начале минувшей зимы.

Вспомнилась середина ноября. Снег еще не выпал, но было уже холодно. По утрам лужи покрывались тоненькой хрусткой корочкой льда, а голые поля становились белыми от изморози. И вот как-то вечером приходит ко мне пастух:

— Корова пропала. Стельная. Три часа бродил по лесу, искал. Не нашел. Что делать?

— Ясно что: искать!

Я оседлал лошадь, оделся потеплее и поехал на пастбище, куда гоняли стадо. Проехал по одной дороге, по другой… В лесу стало темно, кругом тишина. Вернулся только ночью — коровы не нашел.

С утра мы отрядили целую экспедицию: кто пешком, кто на лошадях. Облазили весь ближайший лес, заглянули на каждую лужайку — нет коровы. А, по нашим расчетам, она должна была в этот день отелиться. «Ну, — думаю, — не только корову потеряли, но еще и теленка».

Весь этот день я не слезал с лошади, опять вернулся домой только ночью. А в эту ночь грянул первый мороз.

На следующий день вышел я из дому, а земля твердая как камень, ручей скован льдом — хоть на коньках катайся! «Если, — думаю, — вчера родился теленок, так сейчас он, уж наверно, замерз. Как не замерзнуть, когда такой холод?»

Снова три пастуха вышли на поиски пропавшей коровы. Снова весь день бродили по лесу, заглядывали под каждое дерево — в лесу все мертво: ни шороха, ни следа.

Вечером они пришли ко мне, развели руками:

— Все обыскали, Станислав Иваныч! Не иначе, как волки. Куда бы еще животному деться? Вот снег выпадет, так непременно обнаружим волчьи следы, а по весне и кости найдем.

На этом поиски коровы прекратились.

Через несколько дней мне нужно было съездить в одну деревню. Проселочной дорогой до нее было километров тридцать, а если ехать лесной тропинкой, то не больше пятнадцати. Поехал лесом.

Голо и пусто в осеннем, бесснежном лесу. Под ногами смерзшиеся листья. Деревья стоят как мертвые. Ни пения птиц, ни звонкого щебета ручейка. Тишина такая, что жутко.

Но вдруг мне показалось, что в стороне от тропинки что-то мелькнуло: не то куст шевелится, не то какое-то животное — сквозь деревья не разглядеть.

Я остановил лошадь и стал вглядываться. Слышу, мычит корова. Я — туда. Вижу — лужайка, а на лужайке — наша беглянка и возле нее длинноногий густошёрстный теленок. Присосался к вымени и сосет, сосет.

Увидев меня, корова опять замычала и пошла навстречу, а теленок сначала испуганно поглядел на меня, потом резко прыгнул в сторону и стал скакать вокруг матери. Да как скакать! Ножки, словно пружины, отталкивали его от земли, и он носился с каким-то упоением. По всему видно было, он не только не замерз, но чувствует себя превосходно.

Я вспомнил этот случай в тот зимний день, когда, отчаявшись в борьбе с болезнью телят, решил использовать вместо телятника помещение недостроенной холодной бани.

«Если теленок, родившийся в лесу, сумел сам защитить себя от холода, — думал я, — если он был здоров и весел, то почему нельзя допустить, что теленок, который вырастет в нетопленном, холодном помещении, будет чувствовать себя не хуже?»

Этими соображениями я прежде всего поделился со своими друзьями и помощниками.

— Уже пятый десяток на свете живу, — покачав головой, сказала доярка Мария Дмитриевна Кошелева, — и ни разу не слышала, чтобы телят выращивали на холоде. Наоборот, теленку нужно тепло. В деревне его в избу берут, к печке поближе. Ой, Станислав Иваныч, не дело вы что-то говорите!

А Таисия Алексеевна просто всплеснула руками и заголосила:

— Да помилуйте, господь с вами! Да как же это можно — маленького, слабенького да на холод?

— Вот что, друзья, — сказал я, — от холода теленок, может, погибнет, а может, и не погибнет. А от суставолома он наверняка погибнет! Так что риск небольшой. Давайте попробуем!

Днем мы вымыли в бане пол, стены, продезинфицировали все помещение крепким креолиновым раствором, настелили побольше соломы. Я принес из дома на всякий случай старенькое байковое одеяльце, которым иногда, в самые морозные ночи, покрывалась сверх своего одеяла старшая дочка.

Родился теленок в сарае, под дырявой крышей, на свежей и мягкой соломе, уложенной на пол, кое-где покрытой льдом. На стенах сарая был иней.

Дрожа от холода, теленок открыл глаза, а мать уже облизывала его шершавым языком старательно и нежно.

Завернув в одеяльце дрожащее тельце, я перенес его на руках в баню. Теленок, завернутый в детское одеяльце, выглядел смешно. Но мне было не до смеха. На всю жизнь я запомнил эту ночь, первую ночь, проведенную возле теленка, помещенного зимой в неотапливаемое помещение.

В самом начале этой книги я говорил, что профессия животновода иногда похожа на профессию путешественника, который не знает подчас, что ждет его за поворотом. Вот таким путешественником чувствовал я себя в ту ночь: никогда еще в наших северных широтах не выращивали телят на холоде. Как повлияет холод на организм новорожденного животного? Останется теленок живым или замерзнет, если мороз станет крепчать? А если он не замерзнет, то не ждет ли его простуда, от которой мы потеряли так много молодняка даже в теплых телятниках? А если нам и удастся его вырастить, то как скажется это на животном, когда оно будет взрослым: будет ли это животное здоровым и сильным или станет вялым и хилым? Все это было неизвестно. И мне предстояло вступить в эту неизвестность, где меня ждали или позор и поражение, или удача и успех.

Ночью температура воздуха стала быстро понижаться. Часов в одиннадцать я совершенно замерз, хотя был в валенках, ватном пальто и теплой шапке. А теленок чувствовал себя прекрасно. Он с аппетитом выпил принесенное ему молоко и пробовал сбросить с себя одеяло, встать на ножки.

Держать его закутанным мне никак не удавалось, а между тем становилось все холоднее. К утру температура снизилась до пятнадцати градусов мороза. В помещении было так же морозно, как и на улице. Я заметил, что ушко теленка побелело. Я стал растирать его руками. Почувствовав, что оно согрелось и в нем опять пульсирует кровь, я снял с себя теплую шапку с наушниками и надел ее на голову теленку. Но моя шапка ему не понравилась, и он все время пытался ее сбросить.

Так мы с ним и провели всю ночь: я совершенно окоченел и еле двигался от холода, а он весело воевал с шапкой и одеялом.

Утром меня сменила возле теленка Таисия Алексеевна.

Придя домой, я долго не мог согреться и пил горячий чай — стакан за стаканом, а Татьяна Васильевна в это время торопливо шила теленку теплые наушники.

Следующий день выдался очень холодный: градусов двадцать пять — двадцать семь. Но теленок по-прежнему чувствовал себя отлично. За день он выпил 6 литров молока. В первый день он прибавил в весе 700 граммов, во второй день — 750, на пятый день — 800 граммов, на десятый — 850. Такого быстрого роста телят в теплом телятнике никогда не было, не видели мы там и такой резвости, такой бойкости, какие проявлял наш питомец, растущий на морозе.

Все эти дни я внимательно наблюдал за развитием теленка. Гладя его по длинной шерстке, любуясь его резвостью и здоровьем, я думал: «Все это так и должно быть, надо больше доверять природе. Она сама найдет средства защитить животное от холода и болезней. Вот у него какая густая шерстка, чтобы ему не было холодно. Низкая температура заставляет теленка больше двигаться, значит, активнее происходит обмен веществ. Поэтому у него и аппетит лучше и растет он быстрее. Мороз лучше всякой дезинфекции убивает те микробы, которые я мог сюда занести из общего телятника. А не простуживается теленок, наверно, потому, что здесь сухо, ровная температура, нет сквозняков».

Через несколько дней холодная баня была превращена в первый неотапливаемый телятник. На каждом теленке были наушники и байковые одеяла, сшитые Татьяной Васильевной. Все телята были бодрыми, резвыми. Ни один из них не заболел суставоломом, ни один не чихал и не кашлял. А в теплом телятнике по-прежнему гибли телята от суставолома.

ПОЛЫНЬЯ

Дела в нашем совхозе шли все хуже и хуже. В деревнях продолжалась ожесточенная классовая борьба, кулачество отчаянно сопротивлялось коллективизации. Колхозы и совхозы были еще очень молоды и только становились на ноги.

Все это не могло пройти мимо нас. Директора по-прежнему часто менялись. Порядка в хозяйстве было мало, народ из совхоза стал разбегаться. Пришла весна, а работать в поле некому: некому пахать землю, сеять, расчищать пастбища. Вместо ушедших стали нанимать на полевые работы кого придется. Появились у нас в Караваеве какие-то подозрительные личности: кулаки, бежавшие из своих деревень, пьяницы, которых всюду выгоняли с работы, жулики, живущие по поддельным документам.

Они появлялись невесть откуда, работали неделю, две, самое большее — месяц, а потом их выгоняли или они сами скрывались, прихватив с собой что попадет под руку.

Кормов с каждым днем становилось все меньше и меньше. Я с ног сбился, надо было и телят спасать, гибнущих от суставолома, и раздобывать корма для животных.

Вспоминается хмурый зимний день 1932 года. В конторе совхоза холодно, сумрачно. Сюда пришло много народу — все в полушубках, в ватниках, в валенках, женщины закутаны платками. Здесь бригадиры, новый завхоз, новый директор, агроном, начальник политотдела. Все кричат и перебивают друг друга. Напрасно стучит по столу начальник политотдела, пытаясь восстановить порядок. В комнате шум такой, что ничего нельзя понять.

Я стою в стороне у окна, и меня всего колотит от отчаяния и злобы. Только что мы узнали, что весь силос, заложенный осенью в силосную башню, сгнил, превратился в труху, что кормить им животных нельзя. Сейчас выясняют, кто в этом виноват.

Я понимаю, что главное сейчас не в том, чтобы найти виновного. Все кричат и горячатся только потому, что, так же как и я, видят, что создалось очень трудное положение и что кормить стадо нечем, и что дела совхоза поэтому очень плохи.

Концентратов у нас почти не осталось, картошки и свеклы тоже мало, силос сгнил. Я забрал к себе ключи от кормовых складов и сам стал выдавать корма бригадирам, бережно отвешивая каждый килограмм.

Все стадо из-за плохого кормления изо дня в день снижало удои. Средние удои по стаду оказались почти в два раза ниже тех, которых мы добились к 1929 году. Главная забота — хотя бы сохранить упитанность и удои наших лучших коров, выделенных в племенное ядро, таких, как Шабриха, Ревизия, Богатая, Любка.

На скотный двор прихожу пораньше, чтобы в одиночестве, без помех, пока еще не пришли доярки и бригадиры, поразмыслить о животных, посмотреть, как они выглядят, сколько дали молока вчера, а в зависимости от всего этого определить им рацион. Когда соберутся бригадиры, они будут просить побольше кормов для своих животных: одни будут просить, другие требовать. Ну, иногда и не устоишь, поддашься уговорам.

И вот я хожу один между животными. На скотном дворе тускло светят керосиновые фонари. Здесь тепло, чисто, покоем и миром веет от лежащих животных, от их размеренной, неторопливой жвачки.

Услышав мои шаги, коровы поворачивают головы, некоторые важно и медленно поднимаются. Сколько достоинства и красоты в этих крупных животных!

Но вот начинают собираться бригадиры и доярки. Первой, как всегда, появляется маленькая, бойкая Ульяна Баркова. Она теперь не просто доярка, а бригадир. Вслед за ней приходит тоже маленькая, но, в отличие от Барковой, всегда тихая, незаметная Александра Матвеевна Волкова. Потом — Кошелева с Греховой. Все это мои друзья, помощники, особенно подружившиеся и сблизившиеся в дни наших общих трудностей.

Я всматриваюсь в их лица. Как постарели все они за один последний год! Вот и седина появилась у Кошелевой, а раньше я седины у нее не замечал. У Барковой — морщинки под глазами. А у Волковой кожа стала желтоватой, и лицо похудело, и на шее жилки. Я знаю, как трудно им приходится, этим замечательным женщинам.

Все наши усилия наталкивались на множество препятствий, и препятствия возникали главным образом из-за того, что не было в совхозе настоящего директора, который мог бы обо всем позаботиться.


Однажды мне сообщили, что заболела корова Камера. Она была отличной коровой, изо дня в день прибавляла удои, и я надеялся, что за год мы получим от нее не меньше молока, чем от наших лучших животных.

Два часа назад я был возле ее стойла. Она спокойно стояла и поедала из кормушки свою порцию кормов. И вдруг теперь лежит, вытянув шею, откинув голову назад, с неподвижными глазами, в которых застыли боль и мука. Ее бока то вздуваются громадной горой, то опадают так, что видны ребра. Вокруг Камеры столпились доярки и скотники. Вся бригада смотрит на животное с ужасом. Евдокия Исаевна Грехова, доившая и кормившая Камеру, стоит перед ней оцепеневшая.

— Ветеринара позвали? — спрашиваю я.

— Позовешь его, как же! — говорят доярки. — Бегали за ним — лежит пьяный, лыка не вяжет.

Я раскрываю корове пасть, прощупываю глотку, слушаю сердце — оно бьется неровными толчками: то смолкает, то начинает биться учащенно, точно захлебывается.

— Как это произошло?

— Поела она с аппетитом, — рассказывает доярка, — всю кормушку вылизала. Стала я ее доить, надоила с половину подойника, она стоит себе, на меня поглядывает, потом вдруг пошатнулась — и на бок. Вот так и лежит!

«Что же могло попасть в корм?» — думаю я.

Корова делает мучительные движения ногами, пытается еще дальше откинуть голову, глаза ее стекленеют…

При вскрытии в сердце животного была обнаружена игла. Что это, случайность? Небрежность? Вредительство?..

Беда шла за бедой.

Через несколько дней ночью на скотный двор пришел какой-то пьяный. Дежурная скотница не хотела его пускать. Он сказал, что работает у нас в совхозе, что новый директор велел ему принести фонарь, и, снимая фонарь, он уронил его, чуть не наделав пожара.

Еще через неделю обнаружилось, что кто-то сбил замок с кормового склада и увез несколько мешков картофеля.

Опасаясь, чтобы какое-нибудь животное опять не погибло от иглы, гвоздя или проволоки, попавшей в корма, мы стали перетряхивать все сено, перевеивать отруби.

На скотном дворе и в телятнике установили ночное дежурство. Я сам обходил по ночам склады. На всю жизнь запомнил эти тоскливые ночи и невеселые мысли, когда мне казалось, что какая-то страшная сила противоборствует всем нашим стараниям и тянет совхоз назад.

Однажды ночью я встретил возле складов начальника политотдела Ивана Дмитриевича Варварина. Это был человек лет тридцати, высокого роста, плотный, с большой шевелюрой. Шел он неторопливыми шагами по скрипучему снегу, заложив за спину руки, а когда подошел ко мне и зажег спичку, чтобы закурить, я увидел на его лице следы тех же мыслей, того же отчаяния и тех же поисков выхода из положения, которые мучили меня.

Пошли вместе. Молчали. Потом он сказал:

— Плохо дело, Станислав Иваныч. Весна скоро. Ездил вчера в город. Докладывал, что директора надо менять. Завалим весеннюю посевную, и будущей зимой еще хуже будет. Берите пока, Станислав Иваныч, все в свои руки. Партийная организация вам поможет. Сейчас не приходится считаться: кто директор, кто полевод, а кто животновод. Если мы в течение этого года не поднимем полеводство, то потеряем и стадо. Короче говоря, через несколько дней проведем открытое партийное собрание. Докладчиком будете вы.

Оратор я неважный и длинных докладов делать не люблю. Я сказал только, что если мы не вырастим на полях урожай, не накосим сена, не расчистим пастбища, не заложим силоса, то никто за нас этого не сделает. Только заготовив корма, мы сможем получить от стада хорошие удои и ценное потомство, и тогда в кассе нашего совхоза будут деньги и сами мы будем сыты и одеты.

Каждый работник совхоза понимал все это не хуже меня.

Я сказал, что когда человек попадает в полынью, то, каким бы он ни был усталым и как бы ему ни было тяжело, он изо всех сил цепляется за лед до тех пор, пока не выберется на твердую поверхность.

— Вот в таком же положении находимся теперь и мы с вами, — продолжал я. — И если мы не хотим пойти на дно, то должны не жалеть своих сил и не думать об отдыхе до тех пор, пока не выберемся на твердую поверхность. И мы не должны терять ни одного дня на праздные разговоры, а надо завтра же всем вместе — и животноводам, и полеводам, и конторским работникам, — всем, кто есть в коллективе, взяться за вывозку навоза.

Я перечислил еще многое, что следует сделать в первую очередь, а кончил свою короткую речь так:

— Чтобы выбраться из полыньи, нам придется затратить огромные усилия. Другого выхода у нас нет. Готовы ли мы на это?

Я оглядел мужчин и женщин, заполнивших большую комнату конторы. Люди сидели хмурые, опустив головы, молчали. В комнате было холодно, женщины не развязывали платков, мужчины не снимали шапок. Большая керосиновая лампа, висевшая под потолком, тускло светила сквозь облака синего табачного дыма.

— Готовы ли мы на это? — спросил я еще раз, не дождавшись ответа.

И снова молчание.

Потом кто-то спросил:

— А когда выходить завтра?

Другой голос ответил:

— Надо бы пораньше, как рассветет.

— Мы после утренней дойки начнем, — сказала Ульяна Баркова. И обратилась к дояркам: — Верно, девочки?


Следующий день выдался метельный, вьюжный. Утром почти не рассвело, низко над землей стлались тучи. Знойный ветер пронизывал до костей. Но погода не остановила людей, весь день в поля шли сани с навозом, а за ними, утопая по колено в снегу и наклонившись навстречу колючим порывам ветра, шагали рабочие совхоза.

Всю зиму, весну, лето и осень у нас был сплошной субботник: не считаясь со своими должностями, не считаясь с выходными днями, с часами отдыха, дружный коллектив доярок, телятниц, скотников и кое-кто из рабочих полеводческих бригад работали самоотверженно. Почти каждый день после своей основной работы люди отправлялись на поля, пастбища, на луга. Доярки помогали полеводам, полеводы — скотникам, скотники — строителям, строители — механизаторам.

Наша дружная работа не пропала даром: мы опять обеспечили скот кормами: на лугах росли хорошие травы, силосные башни были заполнены. И снова стали расти удои во всем нашем стаде.

Но тут у нас возникла новая неприятность. Однажды, возвратившись из командировки в Москву, директор совхоза вызывает в свой кабинет меня, начальника политотдела, главного агронома и других руководящих работников и, как ни в чем не бывало, говорит:

— Могу вам сообщить, товарищи, что готовится одно очень серьезное решение. Вышестоящие организации хотят изменить профиль нашего совхоза. Нам собираются предложить заняться льноводством.

— А животноводство? — спросил я, встревожившись не на шутку.

— А животноводство — это не наше дело. Самых ценных животных, оставленных на племя, мы передадим какому-нибудь племенному совхозу, а тех, что похуже, часть продадим колхозам, а часть оставим у себя. Но племенным делом заниматься больше не будем.

— Почему? — спросил я. — Почему готовится такое решение?

— А потому, что у нас в стаде чистопородных животных нет, все наши животные безродные, в племенные книги они не записаны и предки их никому не известны.

— Так на кой черт нам их предки, — не сдержался я, — когда у нас есть их потомки? Ни за каких чистопородных швицев я не отдам дочерей и внуков нашей Послушницы. Вы только посмотрите на них! Чем они уступают лучшим представителям швицкой породы? И экстерьер, и живой вес, и удои — все это сделает честь любому чистопородному стаду.

Начальник политотдела Иван Дмитриевич Варварин, видя мое волнение, сказал:

— А ты, Станислав Иваныч, не расстраивайся раньше времени. Решение ведь еще не принято. Напишем в Москву письмо, если надо будет — поедем сами. Короче говоря, будем бороться.

— Будем бороться, — сказал я, — будем бороться изо всех сил! Если даже никак не удастся отстоять все племенное стадо, то, может быть, нам оставят хотя бы Послушницу II, хотя бы ее одну! И мы все начнем сначала, как начинали семь лет назад.

Очень горько было мне в те дни. Ничего я не говорил своим друзьям дояркам, и они не понимали, почему я прихожу на скотный двор такой мрачный и почему с грустью смотрю на животных, будто прощаясь с ними.

В это время я вполне понимал, что животноводство — это мое призвание, самое любимое дело моей жизни. Но главная привлекательность животноводства заключалась для меня в племенном деле. Я все больше убеждался, что качество потомства зависит не только от наследственных данных родителей, но и от тех условий, в которых животные содержались. Улучшая кормление и содержание скота, мы видели, как влияем тем самым и на его потомство. Это значило, что, кроме того «волшебного жезла», о котором писал Чарлз Дарвин, есть еще один «волшебный жезл», с помощью которого можно воздействовать на природу. И вдруг… от всего этого отказаться? В самом начале прервать работу, от которой ждешь замечательных результатов?

«Нет, — решил я, — это невозможно! Надо срочно ехать в Москву и всеми силами добиваться, чтобы совхоз наш оставался животноводческим».

Но уехать в Москву мне никак не удавалось потому что к этому времени разгорелась борьба вокруг выращивания телят в неотапливаемых помещениях.

СУРОВЫЙ УРОК

Телята, которые содержались в холодной бане, были здоровы, веселы, хорошо прибавляли в весе. Одни люди приходили сюда, чтобы собственными глазами убедиться, что телята живы и здоровы. И немало этому дивились. Другие глядели и каркали: «Уморит Станислав Иваныч животных! Непременно уморит!»

Ветеринар пришел в белоснежных фетровых бурках, постоял возле телят, не вынимая рук из карманов, сказал с негодованием:

— Кто вам разрешил морозить телят?

Я ответил:

— А кто мне должен разрешить? Я старший животновод совхоза, я и отвечаю.

Он закричал:

— Вы будете отвечать перед судом! Это вредительство! За здоровье животных я отвечаю. У меня есть диплом! А вы кто такой? Мужик мужиком, летом босой ходите, галстук как следует завязать не умеете, а туда же — какие-то эксперименты устраиваете! Больно много на себя берете!

И верно, я часто летом босой ходил и галстук завязывать не умел. Ветеринар правду говорил. И на правду я не обиделся. Но в его словах мне послышалось то, что уж не раз мне говорили в юности: раз тебе не пришлось получить образование, значит, нечего и думать о самостоятельной научной работе. И это, признаться, меня очень обижало.

Тогда я уже слышал об Иване Владимировиче Мичурине, простом садоводе-любителе, не имеющем никакого ученого звания, который, однако, создавал новые, не существовавшие раньше в природе, сорта фруктов и ягод.

«Наверно, — думал я. — Мичурин не стал бы меня упрекать тем, что я не кончил гимназии и университета, и не стал бы чернить мою работу только потому, что у меня нет диплома».

Через несколько дней вызвал меня к себе директор.

— Свернешь ты себе шею, Станислав Иваныч, жалко мне тебя, — сказал он. — На днях меня переводят работать в другой совхоз, так что мне отвечать за телят не придется, а ты себе шею свернешь. Все специалисты-животноводы говорят — ерунду ты затеял, нельзя выращивать телят в холоде. Так что имей в виду, я тебя по-дружески предупредил, а ты сделай выводы.

Но какие я мог сделать выводы из этого «дружеского предупреждения»? Я и сам знал, что, если телята на холоде погибнут, мне придется за это отвечать. Но я делал так, как считал правильным: всех новорожденных телят продолжал выращивать в холодной бане. Старшим телятам шел уже третий месяц. Они отличались великолепным здоровьем, большим ростом, густой шерстью и удивительной активностью и жизнедеятельностью.

По всем окрестным деревням из уст в уста шла молва о наших телятах. Даже легенды появились, будто телята, рожденные и выращенные на холоде, обросли такой густой шерстью, что стали похожи на медвежат.

Начали интересоваться нашими телятами и городские начальники. Приедут в совхоз, придут в телятник и сразу вопрос:

— Сколько телят погибло?

Ни за что не хотят верить, что ни один теленок не погиб от холода, ни один не заболел суставоломом.

— Бросьте, — говорят, — втирать очки! Эти басни вы маленьким детям рассказывайте, а мы люди взрослые и знаем, чем отличается домашнее животное от дикого. И никогда мы не слышали, чтобы телята росли на холоде.

Как-то приехал в Караваево тот самый ученый-животновод в очках и калошах, который однажды уже наставлял меня уму-разуму.

Хотя с тех пор прошло порядочно лет, старичок нисколько не изменился. С поезда он прошел прямо ко мне домой, протер запотевшие с улицы очки, оставил у дверей калоши и с ходу начал все тем же ворчливым тоном:

— Беспокойный вы человек, товарищ Штейман! Опять что-то новое выдумали! — и осуждающе покачал головой. — А все потому, что норовите до всего дойти сами, тогда как задолго до вас ученые уже все продумали и установили, как надо поступать в каждом случае.

И кончил он свою короткую речь такими примерно словами:

— Должен я вам разъяснить, что ваш опыт выращивания телят находится в полном противоречии как с зоотехнической наукой, так и с практикой животноводства. Ни до чего хорошего он вас не доведет, поверьте мне. И надо вам это дело прекратить.

Повел я гостя к телятам. Он долго их осматривал, взвешивал, измерял, щупал… Провел в телятнике почти весь день.

— Ну как, — спросил я, — хороши телята?

— Пока они телята неплохие, — ответил он уныло, — только все равно вы губите стадо. Вырастут они мелкорослыми, слабыми, хилыми. И если вы мне не верите, то вот, пожалуйста… — и стал приводить высказывания то одного иностранного ученого, то другого. — Ну как, теперь согласны? — спросил он, исчерпав все доводы.

— Да нет, — говорю, — мало ли что другие по этому поводу говорят. Я думаю по-другому: холод должен смолоду закалить животных, вызвать у них более активный обмен веществ и усиленное кровообращение, а это, в свою очередь, будет содействовать развитию их внутренних органов. По моим предположениям, наши животные, выращенные в холодных условиях, должны быть крупнее, здоровее и выносливее других домашних животных.

И я продолжал поступать по-своему.

Как только стаял снег, мы устроили переносные клетки для телят-молочников на открытом воздухе, отгородили изгородью, и получился летний лагерь. Клетки были просторными и удобными — телята могли там свободно двигаться. В дождливые дни и ночи мы покрывали клетки двускатными крышами, а в ясные и теплые дни крыши снимали совсем.

Тут же возле клеток выпускали гулять телят, достигших месячного возраста. Чтобы они не лизали что не следует, надевали на них сплетенные из прутьев намордники, и телята прыгали и скакали в этих намордниках.

Таисия Алексеевна Смирнова оказалась удивительным животноводом. Забота о телятах была для нее не службой, а истинным призванием. Без телят она скучала, даже в свои выходные дни не могла усидеть дома. И телята к ней тоже очень привязались.

Помню, как однажды днем в летнийлагерь забежала кошка. В это время на травке резвились телята, выпущенные из клеток. Они никогда прежде не видели кошки и были очень напуганы ею. Разом, как по команде, они остановились, замерев на месте. Бычки уперлись передними ножками в землю, низко наклонили головы, как бы собираясь забодать кошку. Телочки следили за нею испуганными глазами. Но так продолжалось всего несколько мгновений. Затем все — и бычки и телочки — сорвались с места и в паническом ужасе бросились к Таисии Алексеевне. Они окружили ее, и каждый теленок старался плотнее прижаться к ней. Они будто чувствовали, что, как бы ни был страшен зверь, Таисия Алексеевна непременно спасет их.

К концу лета я уже был настолько убежден в преимуществе выращивания телят на холоде, что решил и осенью не возвращать их в отапливаемое помещение, а построить новый, более просторный телятник, без печей.

Приезжавшие представители областных организаций и работники наркомата совхозов называли меня сумасшедшим, относясь по-прежнему к моему опыту как к чудачеству. Хотя в одной из газет появилась заметка, в которой рассказывалось о караваевском методе выращивания телят в неотапливаемом помещении, я понимал, что стоит сейчас погибнуть хотя бы одному теленку, как нам предложат немедленно перевести всех остальных телят в прежний, теплый телятник.

Во второй половине лета отелилась Послушница II. Она принесла бычка, которого мы назвали Покорителем. Послушница II была отличной коровой. Уже после первого отела она весила 650 килограммов и в отдельные дни давала больше двух ведер молока. На следующий год мы надоили от нее более 4,5 тысячи литров. А после третьего отела, получив больше 7 тысяч литров молока, мы стали надеяться, что Послушница II станет выдающейся рекордисткой.

Покоритель родился красавцем: крупный, длинный, с крепким костяком, с чудесной дымчато-серебристой шерсткой. Теленок обещал вырасти могучим быком, способным передать своим потомкам не только ценные молочные качества своей матери и бабушки, но и отличные размеры, великолепное здоровье и красоту форм, которые нам хотелось закрепить в будущих поколениях стада.

Покоритель родился на открытом воздухе, в довольно прохладный и ветреный день. Пока еще мать облизывала его серебристую шерстку, он попытался подняться на крепкие ножки, а упав, опять поднялся и захватил сосок вымени матери.

С первого же дня бычок стал так быстро расти, что уже через три месяца весил 162 килограмма. Это было на редкость ценное животное.

И вот наступил ноябрь, а вместе с ним пришли холодные дожди, резкие ветры, утренние заморозки.

Однажды вызвал меня к себе очередной директор — человек трусливый, больше всего на свете опасавшийся ответственности.

— Знаете, во сколько уже сейчас оценивают Покорителя? — сказал он, едва я вошел к нему. — Нам предлагают за него десять тысяч!

— Что ж, — ответил я, — он того стоит.

— А вы думаете и дальше держать его на холоде?

Я сказал, что от этого теленок будет только здоровее.

— Не выйдет, — сказал директор, — рисковать Покорителем я не позволю.

Я стал убеждать его, что никакого риска в этом нет. Несколько дней назад я всех телят перевел в новый неотапливаемый телятник — там сухо, никаких сквозняков, равномерно-прохладная температура, и я думаю, что это и есть наилучшие для молодняка условия.

Но директор ни в какую: не дам рисковать, да и только!

Иван Дмитриевич Варварин, который обычно меня во всем поддерживал, на этот раз стал на сторону директора:

— Да понимаешь ли ты, Станислав Иваныч, — вмешался он в наш разговор, — что Покоритель не простой бычок: такого животного в совхозе еще не было. Ой, смотри, Станислав Иваныч! Я бы на твоем месте рисковать Покорителем не стал.

Вышел я из конторы и не знаю, что делать: так на меня нажали, что стал я колебаться.

Пошел в лагерь. Покоритель стоит в своей клетке — могучий, серебристый красавец. Я выпустил его из клетки на подмерзшую, чуть припорошенную инеем землю. Он сразу стал прыгать, резвиться — веселый, сильный.

«А вдруг, — думаю, — и правда с ним что-нибудь случится? Как можно все предвидеть? А мои противники только и ждут этого».

Человек я настойчивый. Угроз и запугиваний не боюсь. Если в чем уверен, действую до конца. Но тут случилось, что единственный раз в жизни я не устоял и поступил так, как считал неправильным.

Покорителя перевели в прежний теплый телятник. Случаев суставолома у нас уже некоторое время не было, об этом можно было не беспокоиться. Тревожило другое: там было слишком тепло и сыро, а когда открывали с улицы двери, в жаркое помещение врывалась струя холодного воздуха. Как бы не застудили бычка!

Проверив, нет ли в телятнике сквозняков, и отдав все нужные распоряжения, я поздно вечером ушел домой.

Но тревога за Покорителя не покидала меня и дома. Плохо чувствует себя человек, когда знает, что поступил неправильно. Всю ночь мучила совесть: не должен был я уступать, раз уверен, что выращивание в холодных условиях полезнее. Не должен я был соглашаться перевести Покорителя в теплый телятник. Нет, не должен я был этого делать.

Просыпаюсь я всегда рано, а в это утро проснулся раньше обычного. Была еще ночь, но мне уже не спалось. Взял я фонарь и вышел на улицу.

Выпал снег. Дул пронизывающий, ледяной ветер.

Прежде чем начать свой ежедневный обход скотных дворов, зашел я в телятник навестить Покорителя.

В телятнике было очень жарко — дежурная телятница дров не пожалела. Покоритель спал спокойно. Постоял я возле него некоторое время, любуясь его красотой. В это время телятница вышла на двор, и в тот момент, когда она открыла дверь на улицу, возник легкий, чуть заметный сквозняк. «Вот она где, причина простуды», — подумал я с тревогой, и сразу мне показалось, что в дыхании бычка слышится гулкий хрип.

Я наклонился, прислушался — нет, ничего подозрительного. Значит, это мне показалось.

Бычок пошевелился, поднял голову, открыл глаза.

Я погладил его гладкую серебристую шерстку.

Он смотрел на меня как будто невесело, как будто сквозь густую туманную пелену. «Тьфу, черт, — выругался я про себя, — чего это я себя запугиваю? Бычок спокойно лежит, дыхание чистое, глаза ясные, а мне уж черт знает что кажется!» — Проведя еще раз рукой по его теплой шерстке, я ушел из телятника.

Прошел день, другой, третий. Бычок был здоров, но меня все время не покидала тревога, и каждый раз, проходя мимо телятника, я снова и снова навещал Покорителя.

На четвертый день, рано утром, когда я еще пил чай, ко мне прибежала Таисия Алексеевна.

— Станислав Иваныч, — волнуясь, заговорила она, — Покоритель, кажется, заболел.

Я, как услышал это, не помню, как и из дому выскочил. Значит, не зря все эти дни мучила меня тревога: простудили-таки бычка!

По дороге в телятник я забежал за ветеринаром. Он еще был в постели и, услышав, что заболел Покоритель, бросил с нескрываемым злорадством:

— Я предупреждал вас, милейший, что ваши «эксперименты» до добра не доведут. Я писал об этом начальству, областным организациям, в наркомат. Теперь я умываю руки.

С первого же взгляда на бычка видно было, что он болен. Он лежал в своей клетке скучный, часто кашлял, дышал с хрипом и от еды отказывался.

Пришел Варварин.

— Вот вам и выращивание в холодных условиях! — сказал он грустно.

Я не мог сейчас спорить с ним и доказывать, что холодные условия тут ни при чем, что если бы мы не переводили Покорителя в теплый телятник, то он был бы так же здоров, как и другие телята, выращенные на холоде. Было не до того.

— Прежде всего, — сказал я, — надо немедленно бычка увезти отсюда.

— Опять на холод? — спросил Варварин с усмешкой.

— Куда угодно, только не оставлять его здесь, в этой жаре, в этих сырых стенах, с этими сквозняками!

Директор совхоза, как только услышал о болезни бычка, сразу же утром велел запрячь лошадь и укатил в город, чтобы не нести ответственности и, в случае чего, сказать, что бычка уморили в его отсутствие.

Начальник политотдела хмуро шагал рядом со мной. Мы обошли все помещения совхоза и остановили свой выбор на маленькой чистой, сухой и теплой комнате возле аптеки. Покорителя перевели туда.

Днем зашел ветеринар, нехотя приставил к груди животного трубку, послушал сердце, измерил температуру.

— Суда вам не избежать, — сказал он мне. — Спасти животное нельзя. Его организм ослаблен противоестественным содержанием в холодных условиях. Я первый расскажу на суде, как вы не хотели прислушиваться к советам образованных людей и сознательно обрекаете телят на гибель. Больше не извольте меня беспокоить и к Покорителю меня не вызывайте. Я не могу из-за ваших фокусов весь день проводить в телятнике!

Он ушел.

Температура больного животного повышалась: к вечеру она достигла сорока одного градуса. Я растер бычку грудь и бока скипидаром, закутал его в несколько одеял, дал ему стопку вина, чтобы он пропотел.

Всю ночь я не отходил от больного. Но к утру ему лучше не стало. За один день он отощал, лежал жалкий, с пересохшим ртом и тусклыми глазами, тяжело и хрипло дыша. Ветеринар его больше не навещал. Но без помощи ветеринара было не обойтись. Тогда я пошел к начальнику политотдела. Тот вызвал ветеринара к себе.

Ветеринар явился только к обеду, лицо его было красным, франтоватые усики кривились в сторону. Уже с порога он крикнул Варварину:

— За здоровье Покорителя я не отвечаю!

Начальник политотдела встал из-за стола и сказал моему обличителю так же тихо, как говорил всегда:

— Вы пьяны. Идите выспитесь!

— Да, выпил! — нагло ответил ветеринар. — Ну и что ж? Запьешь тут, когда вредители губят стадо! Ничего, я вас выведу на чистую воду! — И он ушел, чуть пошатываясь.

— Гадина! — сказал начальник политотдела и стал звонить в город.

К вечеру приехал ветеринарный врач из города. Это был пожилой человек с живыми, веселыми глазами. Он соскочил с пролетки раньше, чем она остановилась, и первыми его словами было:

— Ну, где ваш больной? Ведите меня к нему.

А когда мы пошли к телятнику, он спросил:

— Это правда, что вы выращиваете телят на холоде? Очень интересно. Вы покажете мне их?

Подойдя к Покорителю, он сразу же, не теряя ни минуты, снял пиджак, засучил рукава рубашки, вымыл руки и принялся за осмотр больного.

Мне нравилась его деловитость, живость, простота.

— Воспаление легких, — сказал он, внимательно выслушав и осмотрев животное. — Сердце работает отлично. Что ж, будем бороться за его жизнь.

И больше недели он не отходил от бычка. Ставил животному компрессы, давал лекарства, делал уколы.

Ветеринарный врач не раз говорил:

— Какой дурак вам сказал, что организм этого животного ослаблен? Железный у него организм. Другой бы теленок умер уже неделю назад.

И все-таки спасти Покорителя не удалось.

Он пал ночью. Когда мы вышли на улицу, было светло. Земля покрылась первым снегом. На ясном небе среди множества звезд сверкала яркая холодная луна. Подморозило. Снег поскрипывал под ногами.

— Скажите, — спросил я, — если бы Покоритель выращивался в теплом телятнике, он был бы крепче, сильнее, выносливее? Я хочу знать: это я виноват в гибели Покорителя?

Ветеринарный врач взял меня под руку, чуть заметно сжал мой локоть.

— Чепуха, — сказал он. — Вы, Станислав Иванович, правильно рассуждаете: разумная закалка никогда не может повредить организму. Вы нисколько не виноваты в гибели животного.

— Нет, нет, — ответил я, — не спешите с ответом. Мне сейчас нужен ответ очень продуманный, очень серьезный. Ведь фактически все против меня. Говорят, что мой опыт противоречит теории и практике животноводства. Может быть, действительно я ошибаюсь? Только думается, что нет. Если бы я не послушался советчиков и оставил Покорителя среди других телят в неотапливаемом помещении, был бы он жив и здоров.

Мы проходили в это время мимо холодного телятника.

— Зайдем? — спросил я.

— Зайдем.

В телятнике было холодно, почти так же, как на улице. Все телята спокойно спали. Самые маленькие сверху прикрыты соломой — это позаботилась о них дежурная телятница. Воздух в телятнике чистый, дышалось легко.

Услышав наши шаги, некоторые телята завозились в своих клетках, стали подниматься.

В пять часов утра пришла Таисия Алексеевна. Тут проснулись все телята, просунули сквозь решетки мордочки, будто каждый из них звал Таисию Алексеевну к себе.

Полдня провели мы с ветеринарным врачом в телятнике. Он внимательно осмотрел и выслушал каждое животное. Потом пошли в то помещение, где у нас содержался молодняк старше трехмесячного возраста. Все это были бычки и телочки, выращенные в холодном телятнике и летнем лагере на открытом воздухе. И снова врач осматривал и слушал животных.

— Ну как? — спросил я.

— Отличные животные, — сказал он. — И в будущем они станут еще лучше. Не слушайте никого и продолжайте верить себе. А я напишу о вашем опыте в газету.

Через несколько дней в областной газете появилась довольно большая статья о том, как мы покончили с суставоломом и теперь выращиваем телят. Почти сразу же вслед за статьей приехала в Караваево молодая девушка и стала разыскивать меня по всему совхозу. А разыскать меня нелегко, ведь на месте я никогда не сижу, весь день хожу по хозяйству.

Когда она разыскала меня, то очень засмущалась:

— Я, товарищ Штейман, к вам. Я бригадиром работаю в колхозе «Пятилетка». Меня зовут Шура. Шура Евдокимова. Помогите, пожалуйста, уж прямо и не знаем, что делать: суставолом замучил. Прочитали мы вчера статью в газете, и решила я поехать к вам, расспросить, как вы с суставоломом боролись, да заодно и посмотреть, как это вы выращиваете телят на холоде. Может, и нам попробовать, а то у нас телятник тесный. Думаем новый строить.

А еще через несколько дней пришло письмо от колхозницы Прасковьи Андреевны Малининой, из того самого села Саметь, где я покупал Шабриху. Писала Малинина, что назначили ее заведовать молочнотоварной фермой. И та же беда — суставолом. Так вот, не может ли она к нам приехать и узнать, как выращивать телят по-новому.

Все больше и больше колхозников интересовалось караваевским опытом, но не дремали и мои противники.

Однажды вызвал меня к себе Варварин. Он сидел за столом, и его худощавое лицо, освещенное настольной лампой, казалось каким-то смущенным и виноватым.

Возле него сидел человек, которого я прежде у нас не видел. Он сидел, наклонившись над раскрытой папкой, и перелистывал бумаги.

— Знакомьтесь, — сказал начальник политотдела и назвал какую-то фамилию. — Вот товарищ приехал из города, ему нужно кое-что уточнить в вашей биографии. — И он отвел от меня взгляд.

Приехавший был совсем еще молодой, красивый парень. Он непрерывно курил и глядел на меня недоверчиво и так пристально — глаза в глаза, будто хотел прочитать в моих глазах что-то такое, что я от него скрываю.

Я понял, что меня подозревают во вредительстве и, может быть, будут судить. Но совесть моя была чиста и на вопрос, считаю ли я себя виновным в гибели бычка Покорителя, я ответил:

— Да, считаю. Я считаю себя виновным в том, что испугался ответственности и, вопреки своим убеждениям, перевел животное в теплый телятник.

Услышав эти слова, начальник политотдела вдруг поднял голову и приветливо улыбнулся.

ОТЗЫВ МИЧУРИНА

Через несколько дней я узнал, что из Москвы к нам выехала комиссия. Она должна решить вопрос о дальнейшем направлении нашего совхоза и обо мне лично.

Комиссия приехала в яркий морозный день. Снежные сугробы сверкали и искрились, будто усыпанные миллиардами разноцветных стеклышек.

У конторы совхоза остановились сани. Из них вышло несколько человек с портфелями.

Вскоре вызвали в контору меня.

— Так вот вы какой, оказывается, — сказал, обращаясь ко мне, высокий плотный человек с веселыми глазами. — Очень интересно с вами познакомиться.

Он оказался председателем этой комиссии. Говорил он тихо, не спеша и таким доброжелательным тоном, будто мы старые приятели.

— Слышал я о вас давно, — улыбнулся он, — и притом самые разноречивые отзывы. Одни говорят: «Штейман вредитель, скот губит. Гнать его, да поскорее». Другие говорят прямо противоположное: «Чудеса творит! Берет паршивую коровенку, за которую мужик и пятидесяти рублей не даст, и в короткий срок превращает ее в рекордистку…» Между прочим, Иван Владимирович Мичурин просил передать вам привет. Кто-то ему рассказал про ваших телят. Очень ему понравилось. Он так и сказал: передайте Штейману, что он молодец! Что и в животноводстве пора иметь людей смелых и решительных, чтобы не корова заботилась о себе, а зоотехник о ней. — Он весело, совсем по-молодому рассмеялся. — Ну, ведите нас, показывайте свои чудеса!

В составе этой комиссии, как я потом узнал, были крупные специалисты-животноводы. Они очень внимательно осматривали стадо, многих животных измеряли и взвешивали, тщательно проверяли все записи удоев и жирности молока, и очень дивились тому, что я держу в памяти: когда какое животное родилось, кто были его родители, какие удои были и год назад и пять лет назад.

— Ну и память! — удивлялись они.

А на самом деле у меня память не такая уж хорошая. Правда, все, что касается наших животных, я помню всегда отлично, а во всем другом — так тут у меня память самая обыкновенная: даже имена людей запоминаю плохо.

Весь день я ходил с членами комиссии по хозяйству и понял, что караваевские животные очень им понравились и мою работу они одобряют.

Уже было за полночь, когда члены комиссии один за другим подписали акт. В этом акте говорилось, что стадо швицкого скота совхоза Караваево можно считать племенным и многих животных следует внести в государственную племенную книгу, а наше хозяйство сделать племенным совхозом и считать главной его задачей — разведение племенного скота.

Комиссия уехала. В совхозе было празднично. Все знали, что наркомат совхозов обещал помочь нашему хозяйству и средствами и специалистами.

Только один человек не радовался — это был ветеринар. Несколько дней он совсем не показывался на улице — наверно, пил в одиночестве. Потом его увидели — он шел пошатываясь, опухший, с красными воспаленными глазами. Его светлые фетровые бурки были измазаны, а франтовский шарф волочился по снегу.

— Постой! Постой! — подзывал он каждого встречного и пьяно жаловался: — Разве у нас ценят специалистов? Скажи мне, ценят? У меня диплом, образование, а у него что?.. — Не находя поддержки, он махал рукой: — Ни черта вы все не понимаете! — и шел дальше.

Так он бродил по всему совхозу: заглядывал на скотные дворы и в телятники, в контору, столовую, наконец, забрел в помещение, где стояли быки. В это время там никого не было: скотник, ухаживавший за быками, вышел зачем-то в соседнее помещение.

Быки стояли, привязанные тяжелыми железными цепями, величественно-спокойные. Но, как только вошел ветеринар, они заволновались. Быки не любят запаха водки, а пьяных совсем не переносят, сразу приходят в ярость. Громадный, длинноногий, похожий на бизона Шанго, сын Шабрихи, первым почувствовав пьяного, стал грозно мычать и бить копытами о пол. Бык Силач нервно переминался с ноги на ногу. Неспокойный Карат косился на пьяного и, наклонив свою громадную голову с опущенными книзу рогами, как бы поджидал его приближения.

Яростное мычание быков все нарастало. Но пьяный человек ничего этого не замечал. Он шел все дальше. Он не слышал, как вернулся скотник и закричал об угрожающей опасности. Теперь уже все животные, сколько их здесь было, тревожно двигались, били о пол копытами; глазами, налитыми кровью, следили за человеком. И вдруг, как-то неловко пошатнувшись, ветеринар оказался у самой морды Шанго.

Могучим ударом Шанго сбил пьяного с ног, каким-то стремительным движением подкатил к себе поближе, подхватил на рога и стал мотать, как клок сена.

Когда прибежали люди, все быки были в невероятной ярости. Запах водки и крови распалил их, и помещение содрогалось от свирепого рева и топота.

Изувеченного ветеринара увезли в город. Быки долго не могли успокоиться. Они не подпускали к себе никого — стоило им увидеть человека, как они свирепели. Так продолжалось всю ночь и следующий день.

Только через сутки они стали подпускать к себе скотников, которые ухаживали за ними. Не успокоился лишь один Шанго. К нему по-прежнему нельзя было даже приблизиться. А ведь быка надо ежедневно выводить на прогулку, надо чистить, мыть. Что было делать? К нему нельзя было подойти. Один вид человека, особенно мужчины, приводил его в ярость.

На третий день в помещение зашла молодая девушка. Она работала у нас в телятнике. Не зная, какой именно из быков изувечил человека, она остановилась вблизи Шанго, который лежал в это время, уткнувшись мордой в кормушку.

— Назад! Скорее назад! — закричал скотник. — Он изувечит тебя!

Но бык, покосившись на девушку, не вскочил на ноги, не стал свирепо мычать и бить копытом, он только поводил мордой, не сводя с девушки глаз.

— Ну что ты такой сердитый? — спросила она.

И то ли голос был у нее такой нежный, то ли тон особенно ласковый и искренний, только бык не спеша поднялся на свои могучие ноги и повернулся к девушке, не выражая ни ярости, ни злобы.

Она осмелела, подошла ближе, протянула животному свежего сена.

С тех пор Шанго стал подпускать к себе только одного человека — маленькую, хрупкую девушку с русыми косами. Она кормила его, поила и чистила. Только ее одну он слушался, она одна не вызывала в нем ярости.

Через несколько месяцев Шанго успокоился совсем, и мы снова смогли его использовать в нашем хозяйстве как производителя.

Пьяница ветеринар остался жив, но в совхоз он больше не вернулся. И никто об этом не жалел; вскоре все о нем забыли, так как совхоз в те дни переживал большие и радостные события.

Лучшие наши животные были записаны в государственную племенную книгу. В московских газетах появились статьи о нашей работе. В совхоз приезжало все больше гостей. Приезжали колхозники, ученые, фотографы, журналисты.

Для помощи в племенной работе наркомат направил в Караваево опытного специалиста-селекционера Александру Даниловну Митропольскую.

Эта скромная, молчаливая женщина небольшого роста внешним видом чем-то походила на сельскую учительницу. Она училась в институте, где преподавал выдающийся советский животновод академик Лискун.

Зная, как недоверчиво относятся ко мне некоторые специалисты, как кичатся они своими знаниями и дипломами, я, признаться, ожидал, что и Александра Даниловна сразу начнет приводить мне всякие высказывания ученых и будет уговаривать поступать не так, как мне подсказывают опыт и разум, а как учили ее профессора.

Этим я вовсе не хочу сказать, что профессора учат чему не следует. Но я думаю, что всякую науку можно считать живой только в том случае, если она все время обогащается практикой и если профессора прислушиваются к мнению практиков так же, как практики прислушиваются к мнению профессоров.

Поэтому я не спешил делиться с Александрой Даниловной своими дальнейшими планами, а предоставил ей возможность сначала присмотреться к нашему хозяйству, привыкнуть к нашим порядкам.

Она ходила повсюду. Я встречал ее на скотных дворах, в телятниках, на пастбищах. Она все внимательно осматривала, обо всем расспрашивала, но ни во что не вмешивалась.

Через несколько дней Александра Даниловна подошла ко мне и сказала:

— Не останусь я здесь, товарищ Штейман! Отпустите меня.

— Что так? — спросил я. — Чем не нравится?

Она опустила глаза, долго молчала, потом сказала чуть слышно:

— Странно здесь все как-то. Не так, как меня учили.

— Что ж, неправильно? Нехорошо? — спросил я.

— Нет, — сказала она, — хорошо. Только многое вы здесь делаете по-своему.

Так начался наш первый разговор с Александрой Даниловной. Это был очень серьезный разговор. Я объяснил Александре Даниловне, что вовсе не хочу отказываться от завоеваний науки, но не хочу быть и рабом науки. Я считаю, что не люди должны служить науке, а наука должна служить человечеству.

Александра Даниловна очень внимательно слушала. Наверно, я говорил с такой убежденностью в свое право вмешиваться в животноводческую науку, что моя убежденность передалась и ей. С тех пор Александра Даниловна никогда больше не заговаривала об отъезде и на всю жизнь стала моим лучшим другом и верным помощником.

В тот период у меня появилось много новых друзей. Некоторых из них я даже никогда не видел. Появились друзья в Москве — в наркомате совхозов, в Ленинграде — в Сельскохозяйственном институте. Друзьями стали колхозницы Прасковья Малинина и Александра Евдокимова. Они первые начали по моему методу выращивать телят в неотапливаемых помещениях. Получал я много писем и от неизвестных друзей из других колхозов и совхозов. Одни писали, что наш опыт помог им избавиться от суставолома и других болезней и сохранить весь приплод молодняка, другие благодарили за выращенных телят и бычков, приобретенных в нашем хозяйстве.

Много новых друзей оказалось у меня и в самом Караваеве, особенно среди молодежи и детей.

Помню, как пришла первый раз на скотный двор Груша Нилова. Ей было всего семнадцать лет. Она хотела работать только дояркой.

— Трудно тебе будет, девушка, — говорил я ей, — вечером в кино захочется, на танцы, а в это время надо будет коров доить. Да и утром — просыпать будешь, а у нас опаздывать не дозволено: животные к строгому режиму приучены.

Но она и слышать ничего не хотела.

— Возьмите меня в доярки, — просила она, — мне все так здесь интересно. Я стараться буду. Вот увидите, я так своих коров полюблю, что они больше всех молока дадут. Вот увидите!

Ну, как такую не взять?

Уселась она первый раз подле коровы на маленькую скамеечку и стала доить. Но доить она не умела — тянет пальцами за соски, тянет, а молоко не идет.

— Нет, голубушка, — говорю, — так не доят. Давай-ка вместе!

Присел я возле нее на корточки, взял ее руки в свои, и вместе с нею сделал массаж вымени, а потом стал доить корову.

Очень мне понравилась эта девушка, потому что все она старалась сделать как можно лучше и, главное, стремилась все понять: почему надо делать так, а не иначе. Стоило ей только увидеть меня, как сразу же начинала задавать разные вопросы о животных. А я люблю любознательных. Если у человека возникает много вопросов относительно его работы, значит, человек думает, значит, он относится к своему труду творчески, значит, этот человек настоящий.

Однажды, уже поздней осенью, приехал я как-то на одно из наших дальних пастбищ и увидел там маленького подпаска Ванюшу Ситушкина. Ему было тогда всего лет двенадцать. Я знал, что он сын нашей телятницы и что одна сестра его телятница, а другая — доярка. Но с ним самим мне до того разговаривать не приходилось.

Белобрысый паренек маленького роста важно расхаживал среди животных, а когда увидел меня, то подошел, снял шапку, поздоровался и сразу же стал расспрашивать:

— Скажите, Станислав Иваныч, а почему Буренка белая, а теленочек у нее родился рыженький? А почему у одних животных рога есть, а у других нету? А почему одна корова дает жирное молоко, а другая нежирное, — ведь траву они едят одну и ту же?

Спрыгнул я с лошади на землю, присел на пенек и стал отвечать мальчику на его вопросы. Но вопросы его не иссякали, и если на все отвечать, так надо было бы просидеть здесь с ним до ночи.

Очень мне понравился этот мальчуган, особенно когда стал он мне рассказывать про коров, которых пас.

— Поглядите на Буренку, — говорил он, — она что-то уж второй день ест без аппетита. А Брюнетка ногу занозила, я занозу вынул, а вот перевязать было нечем, так я ей лопух приложил. А вот Майка, так она вчера чуть не утонула. В болото забрела. По самые колени. Я ее тяну обратно, а она ног вытащить не может. Так я ее за хвост к кусту привязал, а сам за пастухом побежал, насилу вдвоем ее вытащили.

— А почему ты не в школе? — спрашиваю я. — Ведь занятия уже начались.

— Когда скот пасти кончу, тогда и в школу пойду. Нагоню — чего там! Я и в прошлом году только после седьмого ноября в школу пошел, и ничего, не хуже других учился. Я, когда вырасту, животноводом буду, как вы. Я уж твердо решил. Я уже две книжки про животных прочитал.

— Молодец, — сказал я, гладя его по русым волосам, — читай, Ванюша, книжки, учись в школе и дальше учись. Но если ты хочешь быть животноводом, то помни, Ванюша, что здесь, на пастбище, на скотном дворе — большая школа. Многому она может научить. И если будешь ты в этой школе хорошо учиться и в другой школе пятерки получать, то выйдет из тебя хороший животновод.

В КРЕМЛЕ

Однажды, в самых первых числах января 1936 года, в Караваево приехал московский журналист. Человек это был энергичный и настойчивый.

— Нынешний год, — сказал он, — станет для советских животноводов годом особенным: по призыву партии наша страна будет подымать животноводство, чтобы советский народ больше получал мяса и молока. И вот я приехал посоветоваться с вами, могут ли караваевцы обратиться ко всем животноводам совхозов Советского Союза с призывом соревноваться за выполнение более высоких производственных обязательств.

Ну что ж, дело нужное. Назначили мы общее собрание, а перед собранием решили обсудить проект обращения. Сели у меня дома вчетвером: приехавший журналист, начальник политотдела, Митропольская и я. Написали все, что надо, осталось дело только за тем, чтобы указать, какое же мы берем на себя обязательство.

Журналист уже вывел на бумаге начало фразы: «Добившись в 1935 году удоя в 3600 литров в среднем на каждую фуражную корову, мы обязуемся в 1936 году добиться удоя на одну корову не ниже… литров». Оторвавшись от листа бумаги, он поднял голову и посмотрел на нас, ожидая той цифры, которую мы назовем.

А в это время я мысленно прикидывал наши кормовые запасы, продуктивные качества совхозных животных. Я старался обдумать все, чтобы назвать такую цифру, которая действительно отражала бы наши возможности.

Но журналист, видя, что я все еще думаю и не называю никакой цифры, произнес сам:

— Четыре с половиной тысячи, да?

— Нет, — говорю я, — такого количества молока мы добиться не сможем, и взять на себя такое обязательство — это значит прослыть брехунами и опозориться. Если бы нам хоть по четыре тысячи или по четыре тысячи двести добиться, так и это будет удивительная победа, а о четырех с половиной тысячах и мечтать нечего.

— Ну хорошо, — говорит журналист, — четыре тысячи двести, так и запишем!

— Постойте, постойте, — говорю я ему, — не торопитесь. — Четыре тысячи двести тоже нам, пожалуй, не выполнить. Только шум зря подымем.

А он:

— Выполните, напрасно сомневаетесь, караваевцы — народ могучий.

И начальник политотдела его поддерживает:

— В прошлом году мы тоже не надеялись, что надоим по три тысячи шестьсот литров. А получили же! Получим и в этом году. Кстати, нам и директора нового обещают. Говорят, замечательный директор, человек энергичный, а к тому же еще окончил Тимирязевскую академию…

На общем собрании коллектива совхоза мы взяли обязательство — надоить на каждую корову по 4200 литров молока.

Как только общее собрание кончилось, журналист передал наше обращение в Москву, в редакцию, чтобы оно попало в завтрашний номер газеты.

Вскоре он уехал, а я опять стал подсчитывать и соображать: есть ли у нас реальные возможности выполнить взятые обязательства.

На душе у меня было так тревожно, что я не мог заснуть. Снова и снова я все подсчитывал, прикидывал все возможности и все-таки пришел к выводу, что 4200 литров — это цифра нереальная, что брать на себя такое обязательство мы не имеем права и надо поскорее, пока еще не успела выйти газета, позвонить в Москву, в редакцию, и попросить, чтобы цифру 4200 литров изменили на 4000 литров.

С такими мыслями я пошел к Александре Даниловне, чтобы посоветоваться с нею. Было еще совсем рано, но, подходя к домику, в котором жила тогда Александра Даниловна, я увидел, что ее окно уже освещено. И не успел я тихо стукнуть в покрытое морозным узором стекло, как Александра Даниловна открыла мне дверь.

Была она одета, будто и не ложилась, на столе горела лампа, и были разбросаны бумажки, на которых Александра Даниловна что-то подсчитывала.

— С добрым утром, — говорю. — Чего так рано встали?

— А я и не ложилась, — отвечает она, — всю ночь считаю и все получается, что никак нам своего обязательства не выполнить.

— Вот-вот, — говорю, — я тоже всю ночь об этом думал. Давайте, пока не поздно, звонить в Москву. Четырех тысяч литров на каждую корову — таких показателей тоже еще ни одно хозяйство не добивалось.

Накинула Александра Даниловна шубу, закуталась в платок, и пошли мы с нею будить начальника политотдела.

Он очень удивился таким ранним гостям. Но, когда мы привели ему свои доводы и убедили его, что взяли на себя невыполнимое обязательство, он снял трубку с телефонного аппарата и попросил соединить его с Москвой, с редакцией газеты.

С Москвой соединили не сразу — прошло более получаса, за окнами уже светало. Наконец раздался телефонный звонок, и московская редакция ответила.

— Идет у вас сегодня наше обязательство? — спросил Варварин.

— А как же! — раздался голос из редакции. — На первой странице идет. На самом главном месте. Вот я вам прочту заголовок: «Караваевцы обязуются надоить за год по четыре тысячи двести литров молока на каждую фуражную корову».

— Сгоряча назвали мы эту цифру, недостаточно продумали, — сказал Варварин, — тут у меня наши специалисты сидят, очень они тревожатся. Нельзя ли изменить — вместо четырех тысяч двухсот поставить ровно четыре тысячи?

— Нет, — ответили из редакции, — никак нельзя. У нас уже весь тираж отпечатан. Вот я тут с вами по телефону разговариваю, а за окном уже газету в машины грузят, сейчас на почту и на вокзалы повезут. Поздно, друзья мои; раз обязательство приняли, так теперь уж как хотите, а выполняйте его!..

Так нам пришлось взяться за выполнение обязательства, которое мы считали невыполнимым. И, забегая вперед, я хочу сказать, что это обязательство было не только выполнено, но и перевыполнено.

К концу 1936 года оказалось, что от каждой коровы нашего стада надоено не по 4200 литров, а по 4700 литров молока. В том же году несколько караваевцев были вызваны в Москву на Всесоюзное совещание передовиков животноводства.

…В морозный февральский день 1936 года четверо караваевцев вышли на перрон Ярославского вокзала в Москве. Вместе со мной здесь были доярки Евдокия Исаевна Грехова, Мария Дмитриевна Кошелева, начальник политотдела Варварин.

Уже в автобусе, который отвез нас в гостиницу, мы познакомились со многими животноводами из Архангельской, Ярославской, Вологодской областей.

Было очень приятно, что они слышали про Караваево и горячо интересуются нашей работой.

Но особенное чувство гордости и радостного возбуждения почувствовали мы, когда на следующий день приехали в Большой Кремлевский дворец. Поднимаясь по широким мраморным лестницам дворца, рассматривая прекрасные кремлевские залы, мы увидели здесь животноводов всей страны. Прославленные доярки, пастухи, свинарки, конюхи были одеты в свои национальные одежды. На одних — яркие узбекские и туркменские халаты, на других — затейливая украинская вышивка, на третьих — казачьи бешметы с газырями и кинжалами. Оленеводы, приехавшие с далекого Севера, расхаживали в ярких меховых малицах и меховых сапогах — унтах. И у всех этих людей — и тех, кто приехал из снежных тундр, и тех, кто приехал с вечнозеленых оазисов, разбросанных среди песчаных пустынь, или с Кавказских гор, — у всех у них была одна и та же общая забота — лучше организовать животноводство и получить от него больше продукции.

И вот мы все собрались в Большом зале Кремлевского дворца.

Впервые мне тогда довелось увидеть руководителей Коммунистической партии и Советского государства. Бурными аплодисментами встретили появление в президиуме товарищей Ворошилова, Калинина, Микояна, Орджоникидзе, Сталина, Хрущева и других. Они с огромным интересом слушали рассказы животноводов, вникали во все детали их работы, подбадривали их дружеским словом. И тогда я, как, очевидно, и все другие участники совещания, понял, для каких больших государственных дел нас сюда пригласили.

Наверно, впервые в истории человечества выдающиеся политические деятели, руководители крупнейшей в мире страны совещались вместе с пастухами и доярками. Впервые в истории человечества с таким уважением прозвучали профессии, которые в царские времена считались самыми низкими и малоуважаемыми.

Много интересных знакомств и встреч было у нас в те дни. Я помню чабана Гассана Джумшуд оглы из далекого Азербайджана. Мы познакомились с ним в Кремлевском дворце во время перерыва. Это был высокий, крепкий восьмидесятилетний старик. У него было умное открытое лицо и ясные темные глаза. Из восьмидесяти лет он семьдесят лет пас овец и пятьдесят пять лет из них проработал на кулака. За все эти долгие и трудные годы кулацкой эксплуатации Гассан не знал радости, не знал счастливого дня. Он жил в землянках и пещерах, он никогда не видел города. Но в далекие аулы пришла советская власть. Она оценила труд Гассана, он приехал в Москву, в Кремль. Здесь за свой труд бывший батрак получил орден Ленина, а сын его — красавец Акпер, тоже животновод, — получил орден Трудового Красного Знамени.

Мы подружились с Гассаном. Он звал меня братом.

На всю жизнь запомнил я выступление на этом совещании народного поэта Дагестана Сулеймана Стальского. Когда на трибуну вышел небольшого роста, худощавый старик, весь зал точно замер. Он не говорил, а пел свои чудесные стихи. Он поведал всем нам о том, как много горести и тягот пережил он за свою большую жизнь. Но только на старости лет, испытав настоящую человеческую радость, он впервые почувствовал, что такое гордость за свою Родину, за свое время, за партию большевиков, и понял, что такое вдохновенный труд.

— Никогда, — говорил он, — мне не пелось так легко.

И он пел о простых людях, их славных делах, о советских животноводах, о пастухах, ставших государственными людьми, о том, что прошли те времена, когда матери пугали своих детей: «Отдам в пастухи, если плохо будешь учиться».

В один из последних дней совещания в Кремле со мной произошло следующее. Я внимательно слушал каждого выступающего, и мне казалось тогда, что мысленно нахожусь то на ферме Белоруссии, то в колхозе Армении, то на полях Украины. И вот, задумавшись так, я очнулся, услышав свою фамилию. Она была произнесена громко, на весь огромный зал. И мне показалось, что все на меня смотрят и показывают пальцами.

На трибуне стоял народный комиссар зерновых и животноводческих совхозов СССР и говорил, что зоотехник Штейман из Караваевского совхоза показывает образец работы, что он воспитал группу передовых доярок, любящих свое дело. Я не помню, что он еще говорил, потому что был очень смущен и не знал, куда деваться.

Молодежи трудно себе представить те чувства, которые испытывали мы, бывшие батраки и батрачки. Сейчас в Советском государстве много простых тружеников награждается орденами. Но в те годы орденоносцев было еще мало, а чтобы орденами наградили простых доярок — такого никогда прежде не бывало. И ордена, полученные Кошелевой, Греховой, Варвариным и мною, воспринимались как награда всем рабочим и служащим нашего совхоза.

Внимание, проявленное Коммунистической партией и Советским государством к работе животноводов, подняло заинтересованность всех работников совхоза в своей работе. Никогда прежде люди не трудились так, как в тот год.

…Когда мы вернулись из Москвы и вышли возле конторы совхоза из автомобиля, то увидели среди встречающих невысокого, худощавого человека в очках. Это был новый директор Караваева — Вагинак Арутюнович Шаумян.

За плечами этого человека была большая и славная биография. Родившись далеко на юге, в солнечной Армении, он с юных лет принимал участие в революционной борьбе и вскоре вступил в партию. Когда кончилась гражданская война, он стал учиться в Сельскохозяйственной академии имени Тимирязева. После окончания академии Шаумян остался в аспирантуре и занялся научной работой. В это время партия стала создавать в совхозах политотделы, и Вагинак Арутюнович уехал в далекий сибирский совхоз начальником политотдела.

Проработав там несколько лет, Шаумян имел возможность вернуться в Москву, к тихой научной работе. Но, когда в наркомате совхозов ему рассказали о Караваеве, об истории создания нашего племенного стада, он попросил направить его в Караваевский совхоз.

Обладая кипучей энергией, неистощимой инициативой и крепкой хозяйственной сметкой, Шаумян с головой погрузился в дела совхоза. У него были обширные планы строительства новых помещений, механизации всех работ, расширения пастбищ и посевов. И теперь каждый вечер, как бы мы ни устали за день, он приходил ко мне или я приходил к нему и мы засиживались далеко за полночь.

На столе обычно кипел самовар, дети уже спали, спал за окнами и весь совхоз. Только мы с директором все сидели, обсуждая дела нашего хозяйства и мечтая о будущем.

С Шаумяном мы крепко подружились. Мне нравилась его смелость, его интерес к экспериментам. Он был заботливым хозяином и всегда внимательно относился к рабочим. Он никогда не кичился своими знаниями и охотно делился ими.

Нередко он приносил мне, а иногда и читал вслух интересные статьи о животноводстве. Благодаря ему я стал разбираться в самых последних научных проблемах, следить за дискуссиями, которые занимали ученых-животноводов. Сам Шаумян был страстным мичуринцем и убежденно доказывал мне, что наша работа в Караваеве имеет не только практическое, но и научное значение: она подтверждает учение мичуринцев.

Особенно запомнился один зимний вечер, когда у нас зашла речь о партии. Я уже не помню, по какому поводу Шаумян стал рассказывать о себе, о своей молодости, обо всей своей жизни. Это был взволнованный рассказ о том, как партия своим учением осветила всю его жизнь, как она направляла его, помогала в трудные минуты, как труд и жизнь одного человека партия сливает с усилиями сотен тысяч других.

Когда я вернулся в тот вечер к себе домой, я долго думал о нашем разговоре. По-новому я стал осмысливать свою жизнь и жизнь всей нашей страны, и недавнюю поездку свою в Москву на Всесоюзное совещание передовиков животноводства. Я окинул взглядом все пережитое и понял, что не только судьба Шаумяна,но и моя собственная судьба, как и судьба сотен тысяч других простых людей, целиком связана с партией. Именно ей мы обязаны всем, чего добились, и все дальнейшие успехи в труде и жизни возможны только в единении с партией.

На следующий день я попросил у Шаумяна рекомендацию. Вторую рекомендацию мне дал начальник политотдела. Вскоре я стал членом Коммунистической партии.



Герой Социалистического Труда телятница Таисия Алексеевна Смирнова. Забота о телятах — ее истинное призвание.



Мы устроили переносные клетки для телят-молочников, вынесли их на открытый воздух, обнесли изгородью, и полечился летний лагерь.



В летнем лагере для телят-молочников. Издали он похож на пасеку. За аккуратной изгородью, на зеленой лужайке, ровными рядами установлены клетки с двухскатными крышами.

ПОСЛУШНИЦА II

Лет двадцать пять назад в Соединенных Штатах Америки состоялся грандиозный праздник, посвященный… корове. Эту всемирно прославленную корову звали Сегис Пьетердж Проспект. Прославилась она тем, что от нее было надоено наибольшее количество молока, которое когда-либо удавалось надоить от одной коровы.

На родине этого животного воздвигнут памятник, созданный известным скульптором. На цоколе памятника высечена надпись:

«Здесь жила и отдалась служению человечеству Сегис Пьетердж Проспект, мировой чемпион — молочная корова. За два года официальной записи удоев она заслужила высшей славы для коров всех возрастов. В каждый из этих двух лет она давала свыше 15 610 литров молока».

Животноводам всего мира была хорошо известна еще одна американская корова голландской породы. Это животное, по кличке Денди, давало самое жирное в мире молоко. За один год из ее молока можно было бы изготовить 636 килограммов сливочного масла — больше, чем полтонны масла от одной коровы за год!

Это были высшие достижения животноводов, занимавшихся молочным скотоводством.

Как альпинист мечтает достигнуть высокой вершины, так каждый полевод мечтает вырастить самый большой урожай, а каждый животновод — получить от коровы самую большую продуктивность.

Мечтал об этом и я.

В конце 1936 года в нашем караваевском стаде было много рекордисток, каждая из них могла дать за год больше 7 тысяч литров молока. Подросло новое поколение животных, отличавшихся здоровым, выносливым, закаленным в холодных условиях организмом. Наши доярки обладали опытом и были горячо привязаны к своему делу. Поверив в свои силы, в начале 1937 года мы поставили перед собой задачу: добиться от каждой коровы самого высокого удоя, который она может дать.

В январе 1937 года шестой раз отелилась Послушница II. К тому времени это была очень крупная корова, весила она 765 килограммов. Мы получили от нее больше 11 тысяч литров за прошлую лактацию. Что-то она покажет в нынешнем году?

На второй день после отела от Послушницы было надоено 25 литров молока. На третий — 26, на четвертый — 30 с половиной. С каждым днем она давала все больше и больше молока.

Раздаивала Послушницу Ульяна Спиридоновна Баркова.

Через месяц она получала от Послушницы уже по 60 литров в день. Доить приходилось семь раз в сутки.

Но радовала нас не одна только Послушница. Весной отелились другие рекордистки и тоже дивили нас небывалыми удоями. Дочка Послушницы, Помощница, давала в день по сорок с лишним литров; первый раз отелившаяся корова Говорунья — по 38 литров. Больше 30 литров надаивали мы и от коровы Майки.

Для того чтобы рекордисткам не приходилось ходить на далекие пастбища, чтобы дорогой они не поцарапали вымени и не повредили ног, мы выделили этих животных в особое стадо. Пасли его недалеко от скотного двора, на полянке, засеянной клевером и другими питательными травами.

Не спеша, полные достоинства и величия, выходили наши лучшие животные на свое пастбище. Они находились здесь под ласковым и внимательным наблюдением самого опытного караваевского пастуха Ивана Ивановича Нестерова. Он не только никогда не пользовался кнутом, но даже грубого слова или повышенного голоса животные от него не слышали. Всегда ласковый, заботливый, он, так же как и наши доярки, знал и любил каждое животное.

Стоило взглянуть на стадо рекордисток, пасшихся на своем пастбище, чтобы сразу заметить, что все они очень крупные, с крепким костяком, красивой, серебристой окраски, с чуть наклоненными вперед рогами.

Когда я глядел на это стадо, закрадывалось дерзкое предположение: быть может, это и есть та новая, никогда не существовавшая порода молочного скота, которую удалось создать с помощью «волшебного жезла»? Но эту мысль я от себя отгонял: она была слишком смелой. Я отлично знал, что выведение новой породы животных — дело чрезвычайно сложное. Оно требует долгих лет, кропотливого труда.

На всю жизнь запомнились мне те тревожные дни, которые мы с Ульяной Спиридоновной проводили возле Послушницы. Доведя ее удой до 60 литров в сутки, мы увидели, что животное могло съесть еще больше кормов и дать еще больше молока. Но мы понимали, что для каждого организма, как и для любой машины, существует предельная нагрузка, и нельзя эту нагрузку увеличивать до бесконечности. Может быть, 60 литров молока в сутки — это и есть предельная возможность Послушницы? Может быть, скормив ей еще больше кормов и получив от нее еще больше молока, мы тем самым потребуем от коровы невозможного и ее организм не выдержит исполинской работы?

И вот каждый день нам приходилось решать вопрос: увеличивать ли рацион Послушницы или закрепить его на этом уровне? Решить это было нелегко. Послушница была слишком ценным животным, чтобы можно было им рисковать.

Мы с волнением следили за состоянием коровы, стараясь уловить первые признаки усталости, чтобы прекратить раздой. Примерно через два месяца после отела суточный удой коровы был доведен до 62 литров. Животное по-прежнему было в хорошем состоянии, ее организм работал отлично. Велик был соблазн продолжать раздой, но я не поддался этому соблазну и принял решение дальнейший раздой прекратить, закрепив достигнутые результаты. Ведь нам нужны были не рекорды ради рекордов. Нам нужно было вырастить лучших животных, добиться выдающейся их продуктивности, чтобы эти животные служили ориентиром в нашей племенной работе.

На трехсотый день после отела общее количество молока, надоенного от Послушницы, составило 14 115 литров. Такого количества молока за триста дней лактации не давала еще ни одна корова в Советском Союзе. Но Послушница продолжала доиться. Всего от нее было надоено за лактацию 16 262 литра молока — больше, чем от прославленной Сегис Пьетердж Проспект.

А когда подсчитали, сколько же в надоенном от Послушницы молоке содержалось молочного жира, то оказалась совсем удивительная цифра — Послушница дала 639 килограммов жира, больше, чем мировая рекордистка Денди.

Послушница II стала мировой рекордисткой.

ЮНЫЕ ЖИВОТНОВОДЫ

В новом телятнике были большие окна, много света, всегда сухо. Зимой и летом температура в нем сохранялась почти такая же, как на улице.

Если бы мы не запретили посторонним входить в телятник, то здесь всегда толпились бы люди: экскурсанты из других колхозов, приезжие из Костромы и Москвы, да и наши собственные ребятишки — школьники.

Наши ребята готовы были и в школу не ходить, лишь бы повозиться с телятами. Особенно интересовало ребят, как мы поили телят из соски. Ввели мы соски, конечно, не ради забавы. Надевая большую резиновую соску на поилку с молоком, мы достигали многого. Молоко в поилке меньше загрязняется, теленок пьет его спокойно, не захлебываясь, небольшими порциями, молоко не расплескивается. Наконец, если раньше телятница могла выпаивать из ведерка только одного теленка, теперь она сразу держала в каждой руке по поилке, и два теленка спокойно тянули из них молоко.

Но для ребятишек соски, да и сами телята были забавой — так, по крайней мере, казалось мне, пока я не застал однажды в телятнике Нину Смирнову — дочку Таисии Алексеевны.

Когда я вошел, то заметил бойкую девочку лет одиннадцати; она помогала матери. В одной клетке девочка сменила подстилку, потом стала поить двух телят, а заметив меня, испуганно спряталась за спину матери.

Я промолчал, но через несколько дней снова увидел Нину в телятнике. Приучая теленка есть сено, она разговаривала с ним так нежно и делала свое дело так старательно, что в ней не трудно было узнать не только дочку, но и ученицу Таисии Алексеевны.

Увидев меня, девочка опять попыталась спрятаться, но я сказал:

— Не прячься. Я тебя здесь уже не первый раз вижу. Почему ты нарушаешь правило и приходишь в телятник, куда детям, как ты знаешь, приходить запрещено?

Она потупила глаза и ответила робко:

— Потому что я очень люблю телят. Когда вырасту, тоже буду телятницей, как моя мама.

— А ты знаешь, почему я запретил приходить сюда детям? — спросил я.

— Знаю, — ответила она: — потому что мы можем занести сюда какую-нибудь заразную болезнь. Но я не занесу заразы. Каждый раз, прежде чем сюда прийти, я мою руки. И ноги вытираю. Я делаю все, как делает мама. Ну, пожалуйста, разрешите мне ухаживать за телятами.

Она просила так искренне, что нельзя было ей отказать.

Я сказал:

— Хорошо, я тебе разрешу, но тогда захотят и другие ребята.

— Обязательно, — ответила она с жаром. — Обязательно захотят. Если бы вы знали, как любят животных Маня Нестерова, Оля Звездкина, Ляля Григорьева, Миша Малышев…

«Вон сколько ребят любят животных, — удивился я. — Как же это я до сих пор не подумал о них. Ведь многие из них через несколько лет станут телятницами, доярками, пастухами, бригадирами, зоотехниками».

— Вот что, Нина, — сказал я девочке, — завтра же собери в контору всех ребят, которые хотят ухаживать за животными.

На следующий день возле конторы совхоза собралась большая группа мальчиков и девочек. Среди них были и те, которых я уже знал: Нина Смирнова, Ваня Ситушкин, увидел я здесь и свою дочку Валю, и дочку нового директора Зорю Шаумян, были здесь и дочка пастуха Маня Нестерова, сын другого пастуха Миша Малышев и еще многие ребята.

— Что вы хотите, ребята? — улыбаясь, спросил я.

— Позвольте нам ухаживать за телятами, — за всех ответила Нина Смирнова.

— Ну что ж, — сказал я, — только дело это не простое. Я могу вам разрешить ухаживать за телятами, но для этого вам придется многому поучиться.

В тот же день мы отправились на лужайку, невдалеке от летнего лагеря телят. Ребята уселись вокруг меня, и я долго рассказывал им о животных, говорил о том, как устроен организм коровы и какая от человека требуется забота, чтобы корова выросла здоровой и высокомолочной.

Договорились мы встретиться через неделю.

Опять собрались на лужайке. Теперь беседу с ребятами провела Александра Даниловна Митропольская. Ребята слушали с большим интересом и с нетерпением ждали того дня, когда им разрешат ухаживать за животными.

И вот этот день наступил. Ребята к тому времени уже кое-что знали: как кормить животных, как ухаживать за ними. Мы отправились в помещение, где у нас содержался молодняк. Это были довольно большие бычки и телочки, веселые, резвые, здоровые. К каждому мальчику и девочке прикрепили двух животных в возрасте от трех до четырех месяцев.

— За них вы отвечаете полностью, — сказал я ребятам. — У кого из вас животные быстрее будут прибавлять в весе, тот получит премию. А чтобы вы могли получше ухаживать за молодняком, мы будем каждую неделю собираться и вместе выяснять разные интересные вопросы.

Ухаживать за молодняком не так-то просто. Ребята вставали на рассвете и бежали на скотный двор, чтобы почистить подшефных телят, дать им корм, напоить их. Позднее они снова приходили к своим питомцам, потом шли домой, а вечером их опять можно было увидеть возле животных.

Так у нас был создан кружок юных животноводов.

Ребята выращивали животных с большим увлечением, а во время бесед обычно задавали мне или Александре Даниловне и телятницам много вопросов. Оказалось, что для хорошего выращивания животных требуется очень много знаний.

Подшефные телята быстро подрастали. Особенно хорошо прибавляли в весе два бычка — Катод и Полюс. Их выращивала Нина Смирнова. Эта девочка отличалась трогательной любовью к животным, она очень аккуратно и внимательно ухаживала за своими подшефными.

— А знаешь, Нина, из тебя выйдет отличный животновод, — сказал я ей однажды.

Она засмущалась и ответила:

— Я и хочу стать животноводом. Больше никем быть не хочу.

Отличные способности проявлял и Ваня Ситушкин, упорный, выносливый паренек. До поздней осени он пас стадо, а осенью и зимой ходил за несколько километров пешком в школу. Возвратившись домой и пообедав, Ваня сразу же шел на скотный двор. Там он мог провозиться до позднего вечера: он всегда находил себе работу.

Забегая вперед, я должен сказать, что многие из ребят, которые были в те годы участниками первого кружка юных животноводов, сейчас стали замечательными мастерами животноводства и даже удостоены звания Героя Социалистического Труда.

ВСЕСОЮЗНАЯ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННАЯ ВЫСТАВКА

Страна готовилась к открытию Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. Эта выставка должна была стать смотром достижений социалистического сельского хозяйства.

На окраине Москвы, в районе Останкина, строился чудесный выставочный городок. Здесь возводились великолепные дворцы-павильоны.

В числе участников выставки были утверждены шестьдесят два работника Караваева. Интерес животноводов страны к нашему совхозу был так велик, что выставочный комитет пригласил всех желающих участников и гостей выставки посетить наше хозяйство.

Мы готовились к приему гостей. По всему совхозу звучал стук топоров, визг пил, повсюду сверкала свежая, еще не просохшая краска.

Но подготовка к выставке была неожиданно для нас омрачена.

В эти дни всех нас тревожила тяжелая болезнь прославленной на весь мир коровы Послушницы II. Она болела уже больше года. Началось это сразу после того, как она отелилась двойней. Животное вдруг потеряло аппетит, стало худеть. А молока продолжало давать порядочно.

Из Москвы приехал профессор. Внимательно осмотрев корову, он нашел, что болезнь у нее не поддается лечению. Состояние животного ухудшалось с каждым днем.

Летом 1939 года, незадолго до открытия выставки, Послушница II пала. Скелет животного был отвезен в Москву для изучения специалистами, а на территории Сельскохозяйственной выставки, возле павильона животноводства, появилась скульптура Послушницы II в натуральную величину.

В конце июля Вагинака Арутюновича Шаумяна и меня вызвали в Москву на торжественное открытие выставки. Мы спокойно уехали и только много позже узнали, что довелось пережить работникам совхоза после нашего отъезда.

Был жаркий и ветреный день. В Караваеве шли киносъемки: операторы снимали специальный фильм для Сельскохозяйственной выставки. И вдруг начался пожар. Это случилось в полдень, когда большинство рабочих находилось в поле, остальные были заняты уборкой скотных дворов.

Кинооператоры работали в новом телятнике. Туда притащили электрические юпитеры[2], внесли из летнего лагеря клетки с молодняком. Шла съемка. Вдруг кто-то заметил огонь. По всей вероятности, из-за короткого замыкания в осветительной аппаратуре вспыхнуло сухое сено. Огнем моментально охватило все помещение. Беспомощные животные, почуяв беду, обезумели от страха.

Кто-то ударил в железный рельс, висевший на площади возле конторы. По всей территории совхоза разнеслись тревожные звуки набата. Телятник был объят огнем. Со всех сторон к нему стекались люди. Бежали доярки и скотники из скотных дворов, бежали с полей полеводы, бежали шоферы и трактористы из мастерских, служащие из конторы.

Люди врывались в объятое огнем помещение и выносили оттуда дрожащих от страха телят. Никто не видел, когда прибежал Ваня Ситушкин. Но все видели, как весь черный от копоти, с обгоревшими руками он снова и снова бросался в самое пламя, спасая животных. Не щадя себя, пожилые доярки Суслова и Волкова выносили из горящего здания пугливо прижавшихся к ним новорожденных телят. Таисия Алексеевна Смирнова руководила людьми, успевая выводить старших телят из клеток. Когда последний теленок был спасен, этой всегда неторопливо-спокойной женщины было не узнать: за полчаса она постарела на несколько лет. Зато ни один теленок не погиб в огне! Подоспевшие пожарные команды из Костромы ликвидировали пожар.

Мы с Шаумяном, ничего не подозревая о страшной беде, находились в это время на торжественном открытии выставки. Уже в первый день поток гостей заполнил до отказа павильон животноводства, где были размещены лучшие животные всей страны.

Возле наших животных всегда толпился народ, а доярки Баркова, Коновалова, Грехова и телятница Веселова не успевали отвечать на вопросы, которыми их забрасывали посетители выставки.

Ежедневно с раннего утра возле выводного круга павильона животноводства собирались толпы людей. Тут были самые придирчивые ценители молочного скота. Они усаживались на скамьях, запасшись блокнотами и тетрадями для записи. Рядом суетились фотографы, кинооператоры, корреспонденты советских и иностранных газет.

Одетые в белые халаты, скотники и доярки выводили на манеж животных лучших пород: симментальской, красно-немецкой, швицкой, ярославской, холмогорской. К швицкой породе относился и наш скот.

Когда маленькая Ульяна Баркова не спеша вывела на манеж нашу рекордистку Майку, кругом заговорили:

— Это Баркова! Баркова… которая раздоила мировую рекордистку, Послушницу II!

Через несколько дней комиссия, состоявшая из крупных специалистов-животноводов, наблюдая за тем, как Ульяна Спиридоновна доит коров на выставке, присудила ей почетное звание мастера доения.

Один из корреспондентов американской печати потом допытывался:

— Скажите откровенно, мисс Баркова, вы действительно простая доярка или где-нибудь учились?

— У нас все учатся, — ответила Баркова. — И я тоже училась.

— Где же вы, мисс Баркова, учились?

— В Караваеве, — ответила просто она.

— А что это такая за академия — Караваево?

— О, это замечательная академия. Она простых батраков превращает в ученых.

Американец посмотрел многозначительно на Баркову и записал в своем блокноте:

«На Сельскохозяйственной выставке я встретился с мисс Барковой, окончившей Караваевскую академию, в которой из батраков готовят ученых».

Особенно большое внимание посетителей выставки привлекали наши телята, выращенные в условиях холодного содержания. Когда же на выставку приехали наши юные животноводы Нина Смирнова и моя дочь Валя, ставшая впоследствии зоотехником, то их тоже обступили со всех сторон и больше всего хотели знать, как они выращивают телят.

Однажды меня попросили выступить по радио и подробно рассказать посетителям выставки об опыте нашего совхоза. Год назад мне уже приходилось делать доклад о своей работе в Московском доме ученых. Готовясь к выступлению на выставке, я очень волновался, понимая, что на этот раз меня будут слушать люди, которые сами выращивают молочный скот и добиваются высоких удоев. Только перед самым микрофоном, когда начал говорить, мной овладело спокойствие, и я стал рассказывать о своей работе просто, как говорю обычно, в кругу своих караваевцев.

Я вышел из маленькой комнатки выставочной радиостанции на широкие аллеи выставки. Под солнечными лучами искрились струи фонтанов, сверкали белокаменные дворцы павильонов. И сразу же меня обступили люди: доярки, бригадиры, пастухи, председатели колхозов: одни в украинских вышитых рубашках, другие в барашковых папахах, третьи в пестрых узбекских халатах. Все они расспрашивали о том, как мы выращиваем, как проводим кормление и содержим животных. И тут я особенно почувствовал, каким множеством нитей каждый из нас, советских людей, связан друг с другом и со всей нашей великой страной.

После открытия выставки много экскурсантов стали приезжать в Караваевский совхоз. Мне особенно запомнился старик с зурной, знатный чабан, приехавший к нам со склонов Кавказских гор. У себя на родине он пас овец, в отарах их колхоза было больше двадцати тысяч голов. И, хотя веселому старику никогда не приходилось иметь дело с крупным рогатым скотом, он проявлял большой интерес ко всей нашей работе, надеясь кое-что из нашего опыта перенять и применить у себя. Большим удовольствием было водить этого человека по скотным дворам и пастбищам.

В следующем, 1940 году уже не шестьдесят два, а девяносто один работник совхоза получили почетное право быть участниками выставки. Двадцать пять человек были награждены Большими и Малыми золотыми и серебряными медалями. Юные животноводы Нина Смирнова и Валя Штейман были премированы поездкой в пионерский лагерь «Артек» на берегу Черного моря.

За высокие достижения в развитии молочного животноводства в 1939 году наш совхоз получил на Выставке диплом первой степени, а в 1940 году был награжден орденом Ленина.

КАКАЯ ЭТО ПОРОДА?

Дирекция Всесоюзной сельскохозяйственной выставки попросила меня написать отчет о нашей работе в Караваевском совхозе. Но когда я стал его писать, то получилась довольно большая книга, которая затем была издана и вызвала много откликов. Дружескую помощь в создании этой книги мне оказал кандидат биологических наук А. В. Кузьмичев. Мне писали ученые, доярки, скотники, заведующие фермами и студенты сельскохозяйственных институтов. Все они проявляли большой интерес к нашей работе и к ее результатам.

Весть о высокой продуктивности наших животных начала широко распространяться. И не удивительно, что все чаще стали поступать со всех концов страны заявки на караваевских бычков. В первую очередь мы снабжали нашим молодняком колхозы Костромской области. Все больше и больше караваевских бычков появлялось на фермах Белоруссии, Ивановской, Владимирской, Смоленской и других областей.

Каждый бычок отправлялся из Караваева снабженный «паспортом», иначе говоря — племенным свидетельством. Это свидетельство подтверждало его принадлежность к швицкой породе и указывало, кто были его предки и какую продуктивность они показали.

Но вот однажды пришло письмо из Смоленской области, — там во многих совхозах разводят скот швицкой породы. В этом письме зоотехник высказывал сомнения насчет породы нашего молодняка. Он писал, что, несмотря на племенные свидетельства, полученные им от нас, совхоз не считает возможным внести бычков в государственную племенную книгу, потому что не уверен, действительно ли эти животные принадлежат к швицкой породе.

«Присланные вами бычки, — говорилось в письме, — совсем не похожи на чистокровных швицев. Во-первых, они значительно крупнее швицев. Во-вторых, ваши животные светлой масти, а швицы темнее.

К какой же породе надо отнести этих животных, — спрашивал смоленский зоотехник, — или их вообще нельзя считать чистопородными животными?»

Это письмо меня очень смутило и взволновало. Я пошел с ним к директору. Мы прочитали его вместе, и вдруг директор сказал:

— А он прав! Никакие они не швицы.

— А кто же они? — спросил я.

— А они — животные совершенно новой породы, караваевской породы!..

Вагинак Арутюнович произнес вслух то, чего я не решался произнести даже мысленно. Только в самых тайных мечтах я признавался себе в желании создать новую породу молочного скота, породу, которая была бы лучше других. Пока же считал, что мы занимаемся лишь усовершенствованием нашего стада с использованием швицкой породы. И вдруг, вот теперь, слышу, что заветные желания сбылись, узнаю не от рядового животновода — от опытного специалиста, что нам удалось осуществить чудесные мечты.

Я не решался этому поверить. В большом волнении я пошел на скотные дворы и в телятники, долго разглядывал наших серебристых красавцев и постепенно все больше и больше проникался радостной мыслью, что действительно у караваевских животных осталось не так уж много общего со швицами и что по всем показателям — и по удойности и по живому весу — они лучше швицев.

Эта мысль была такой желанной, что я боялся ей поверить. На следующий день, оседлав своего жеребца, я поехал в колхозы имени XII Октября — и «Пятилетка».

Уже подъезжая к селу Саметь, где работала крупный животновод-опытник Прасковья Андреевна Малинина, я увидел на обширных лугах колхозное стадо. Не нужно было долго приглядываться, чтобы убедиться, что эти животные принадлежали к той же породе, что и наши караваевские. Такое же стадо увидел я и в колхозе «Пятилетка».

Наш директор, человек решительный и смелый, написал в наркомат совхозов о том, что мы работаем над совершенствованием своего стада и вывели новых животных, лучших, чем животные швицкой породы.

Это сообщение вызвало оживленные споры и в наркомате и среди ученых-животноводов. Одни признавали, что мы создали новую породу скота, другие — а таких было большинство — отнеслись к этому сообщению недоверчиво. Они считали, что двенадцать лет — очень короткий срок и за такой срок невозможно создать новую породу. Да и вообще, говорили они, создание новой породы — явление столь редкое в практике животноводства, что думать, будто караваевцам удалось вывести новую породу, просто смешно и ненаучно.

Как-то в Москве Александра Даниловна Митропольская встретила своего прежнего учителя — выдающегося животновода академика Лискуна. Это был невысокого роста очень подвижной старик. Голова его всегда была покрыта небольшой черной шапочкой, какую носят многие ученые. Свислые усы и бородка придавали лицу академика строгий вид.

Увидев свою бывшую ученицу, Ефим Федотович очень обрадовался.

— Слышал, слышал о ваших успехах, как же! — сказал он, радостно пожимая руку Александре Даниловне. — Только что это вы там насчет новой породы затеяли? Думаете, что стоит только захотеть, так сразу можно создавать новые породы?

Были и такие ученые, которые открыто потешались над нами.

Один профессор мне прямо сказал:

— Это Мичурин головы вскружил, вот все и бросились выращивать новые сорта: кто — растений, а кто — животных!

Но немало у нас было и защитников. И среди них — Никита Федорович Ростовцев. Человек высокого роста, с умными глазами, твердым характером и крепкой волей — таким знают многие этого старого большевика, ныне крупного специалиста-животновода, академика Всесоюзной сельскохозяйственной академии имени В. И. Ленина. Работая тогда одним из руководителей наркомата совхозов, он с самого начала поверил в наши силы и всячески поддерживал нас.



Три телочки Малютка I, Малютка II и Малютка III на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке в 1954 году. И взрослые и дети старались поближе рассмотреть этих чудесных близнецов коровы Мины.



Этот теленок живет на свете всего один день. Посмотрите, как удивленно он глядит на мир!



Животноводческий городок вполне благоустроен: помещения просторные и сухие. Днем через широкие окна их освещает солнце, а вечером — электричество.



Машинная дойка коров облегчает труд доярок, делает его более производительным.


Однажды мы получили сообщение, что наркомат направляет к нам специальную комиссию ученых, чтобы эта комиссия определила: можно ли считать, что мы вывели новую породу?

Комиссия приехала в зимний день. Все люди пожилые, солидные, у каждого за плечами — годы лекций, читанных студентам, ученые звания, теоретические труды.

Члены комиссии обошли все помещения для скота, измеряли животных, выслушивали их, долго изучали записи в племенных книгах, а потом до поздней ночи совещались, запершись в директорском кабинете.

Утром мне дали подписать акт. Комиссия считала, что выращенный нами скот нельзя считать новой породой, для этого численность караваевского молочного скота и зона его распространения еще очень незначительны.

Мы не стали особенно оспаривать это решение и вступать с учеными в спор. Дело вовсе не в том, как будут называться эти животные: швицами или как-то иначе. Главное — чтобы они давали стране как можно больше молока и мяса. И караваевцы поставили перед собой новую задачу: искать средства, которые позволили бы не только повысить удойность и живой вес животных, но и увеличить продолжительность их жизни. По мнению большинства ученых-животноводов, средняя продолжительность жизни коров двенадцать — пятнадцать лет. А нам хотелось, чтобы коровы жили и доились по двадцать лет и даже больше, чтобы пожизненный удой каждой коровы был доведен до 100 тысяч литров молока.

В ДНИ ВОЙНЫ

К началу 1941 года удой от одной коровы за год в среднем достиг 6310 литров. Двенадцать коров дали в течение года свыше 9 тысяч литров молока, а коровы Орлица I и Ленивая дали за триста дней лактации — почти по 13 тысяч литров.

У всех у нас было отличное настроение. Мы чувствовали, что с каждым годом дела совхоза становятся все лучше. И это прибавляло силы.

Теперь рабочие совхоза хорошо зарабатывали, хорошо жили; весь день слышался стук топоров — это строились жилые дома, новые скотные дворы, силосные башни и другие служебные помещения.

И вдруг, в разгаре лета 1941 года, разразилась война с гитлеровской Германией.

Буквально в несколько дней вся наша жизнь круто изменилась. По улицам Костромы раздавался топот маршевых рот, школы переоборудовались в госпитали, на окнах, на случай воздушной бомбежки, крест-накрест были наклеены бумажные полоски, а вечером все погружалось в темноту — некогда сверкавший огнями большой приволжский город был затемнен.

В первые же дни войны ушло в армию двести пятьдесят мужчин — рабочих и служащих Караваевского совхоза. Девятнадцатилетний Ваня Ситушкин поздно вечером пришел ко мне проститься — он был принят добровольцем в Ярославский комсомольский батальон. Ваня вынул из кармана мою книжку и попросил что-нибудь в ней написать на память…

Рано утром Ваня уехал в Ярославль и уже через несколько дней был на фронте.

В совхозе остались почти одни женщины. Они заменили мужчин на всех должностях. Женщины стали выполнять самую тяжелую работу: они ухаживали за животными, водили тракторы, корчевали пни.

Как-то рано утром, выйдя из дому, я встретил старую доярку, уже ушедшую на пенсию, Александру Матвеевну Волкову.

— Станислав Иваныч, — остановила она меня, — я к вам с просьбой. Возьмите меня опять на работу. У меня два сына ушли на фронт. Не хочу я без дела сидеть на старушечьем положении.

— Ну что же, — сказал я, — приходите в телятник. Возьмете на себя заботу о двенадцати телятах, только трудно будет — вон как вас ревматизм согнул.

— Это верно, — ответила она, — проклятый ревматизм мне житья не дает, но только я и с двадцатью телятами справлюсь. Вот увидите, что справлюсь, не хуже молодых буду работать…

И действительно, Александра Матвеевна работала не хуже молодых. Почти в любое время, когда ни зайдешь в телятник, можно было увидеть сгорбленную фигуру старой женщины. Превозмогая старческую усталость и ревматические боли, она делала все то же, что делали молодые телятницы.

В дни войны к работе вернулись не только все пенсионеры и пенсионерки, но и дети не хотели больше оставаться детьми.

Один раз приходит ко мне Нина Смирнова и тоже, как Александра Матвеевна:

— Возьмите меня на работу!

А было ей тогда всего четырнадцать лет, в шестой класс только перешла. Стоит передо мной — худенькая, с косичками, совсем еще ребенок.

Я говорю:

— Рано тебе еще работать. Подожди годик, подрасти, поучись.

Она заплакала:

— Что же вы, — говорит, — мне не доверяете? Разве я уже не доказала, что могу работать не хуже взрослой?

* * *
С каждым днем жизнь в совхозе становилась труднее и труднее. Война все ближе подступала к нам. Настроение было тревожное. Осенью враг подошел к Москве. Стояли настороженные осенние вечера. В один из таких вечеров неожиданно прервалась радиопередача и диктор объявил воздушную тревогу. Вслед за этим раздалось неторопливое, но грозное постукивание метронома.

Я вышел из дому на улицу. Все помещения совхоза были затемнены. Кругом мрак, только высоко вверху сверкают крупные осенние звезды. Почти в тот же момент раздался тревожный звон металла о металл — это был местный сигнал воздушной тревоги. Из домов выскальзывали еле приметными силуэтами люди, на долю секунды возникала узкая полоска света из раскрытых дверей, потом снова темнота, и снова по улице спешит тихая тень. Со всех сторон бежали женщины к скотным дворам и телятникам. Когда я пришел в первую бригаду, там уже собрались все доярки. Торопливо они надевали на коров специально изготовленные нами противогазы и выводили животных в ближайший лесок. Все работали четко, быстро, молчаливо.

Я вышел из скотного двора, чтобы поспеть во вторую бригаду. В черном осеннем небе, далеко, на самом горизонте, вспыхивали зарницы. Странные какие-то были эти зарницы. Они почти не гасли, и вся эта часть горизонта светилась зловещим багровым светом. Потом я услышал далекие-далекие глухие удары.

— Ярославль бомбят!.. — сказал с негодованием кто-то.

Мимо меня торопливо проводили коров и быков с натянутыми на морды противогазами. Животные, казалось, чувствовали беспокойство людей: потревоженные не вовремя, они не мычали, а молчаливо и покорно подчинялись всем требованиям. Одно животное за другим скрывалось в ближайшем леске…

Через несколько дней после первой тревоги Шаумян сообщил мне, что наркомат требует начать подготовку к эвакуации нашего скота. Численность караваевского стада составляла тогда двести сорок голов, а с молодняком более пятисот голов. Предполагалось вместе с рабочими и служащими совхоза погрузить всех этих животных на баржи и отправить вниз по Волге. Мне было ясно, что животные такого путешествия не выдержат, что даже при самом лучшем уходе все стадо погибнет.

— Лучше пусть оно погибнет, чем достанется врагу! — сказал Шаумян.

— Оно не достанется врагу, — ответил я. — Этого никогда не будет!

Шаумян продолжал настаивать. Он говорил, что наркомат лучше нас знает, что надо делать, что многие учреждения уже выехали из Москвы, что мы обязаны беспрекословно выполнить предписание.

Мы долго спорили. Вернулся я домой в состоянии большой внутренней тревоги. Я понимал, что, сопротивляясь эвакуации совхоза, принимаю на себя огромную ответственность, что все доводы директора справедливы и что, если от нас требуют эвакуации, значит, не исключена возможность, что гитлеровцы переправятся за Волгу. И, понимая все это, я все-таки говорил себе: «Нет, нет! Не может этого быть! Этого никогда не будет. А вот, если отправлять животных в неведомое путешествие на баржах, тогда гибель стада неизбежна».

В ту ночь я написал в наркомат письмо, в котором резко возражал против эвакуации и брал на себя ответственность за то, что стадо не достанется врагу и мы сумеем его сохранить.

Получив письмо, наркомат перестал настаивать на эвакуации.

Никогда в жизни не забуду тех тревожных дней. Каждое утро, как обычно, обходил я все скотные дворы и телятники, осматривал всех животных, проверял рационы, расспрашивал об удоях. Я требовал от работников спокойной работы и сам держался спокойно, никто и не догадывался, какие ужасные сомнения раздирали мое сердце.

Беда к нам пришла совсем не с той стороны, с которой мы ее ждали. Она пришла с заливных приволжских лугов, где недавно прошли колхозные стада, эвакуированные из западных областей. По-видимому, эти стада занесли к нам страшную болезнь — ящур. Когда мы стали возить с лугов сено и кормить им коров и телят, у нас появились первые случаи заболевания ящуром.

Прежде всего заболели телята, потом болезнь перекинулась и на взрослых животных. Они потеряли аппетит, изо рта у них текла слюна, на нёбе и деснах появились волдыри, в межкопытных щелях — нагноения, иногда на вымени образовывались язвы.

Животное, заболевшее ящуром, не всегда гибнет. Его можно вылечить, но для этого требуется особенно тщательный уход.

И вот началась напряженная, изнурительная борьба с ящуром.

Ульяна Баркова, Евдокия Грехова и Аграфена Нилова два с половиной месяца почти не уходили домой, круглые сутки дежурили возле больных коров. Здесь они часто засыпали чутким сном, готовые вскочить при первом же движении больного животного и оказать ему помощь.

Особенно тяжело болела одна из лучших коров нашего стада, рекордистка Нитка. Ее вымя покрылось болезненными гноящимися язвами, а в это время она давала по 50 литров молока в день. Но как выдоить это молоко, когда каждое прикосновение к вымени вызывает у животного нестерпимую боль? Оставлять же молоко в вымени, как известно, нельзя: корова от этого может навсегда перестать доиться. Что делать?

Решение этой трудной задачи взяла на себя Аграфена Васильевна Нилова. Доила корову она осторожно, неторопливо, каждая дойка отнимала у нее целых полтора часа. Спина у доярки от напряжения разламывалась, руки нестерпимо болели. Какое поистине нечеловеческое терпение надо было иметь, так долго просиживать над подойником. Понять это может только человек, который сам хоть раз в жизни доил.

Тяжелая была зима сорок первого года. Животные больны, кормов мало, работать приходилось в полумраке, люди быстро истощались: ведь продукты в это время выдавались уже по карточкам и в ограниченном количестве. Не было дров, поэтому после работы ходили в лес, собирали сучья и хворост. А времени на это оставалось мало: каждый вечер все свободные от работы женщины собирались вместе и шили ватники, ватные брюки, рукавицы для фронтовиков.

Как-то в конце зимы зашел я вечером к Таисии Алексеевне Смирновой. Прежде у Таисии Алексеевны была большая семья, дружная, приветливая. Теперь неуютно стало в доме Таисии Алексеевны. Муж, сын и старшая дочь — на фронте. Сама Таисия Алексеевна почти весь день проводит в телятниках. Дома хозяйничает Нина; она только перешла в седьмой класс, подросток еще, но уже готовит обед, ходит в лес за дровами, нянчит двухлетнего братишку и годовалую сестренку.

Нина на меня обижена, смотрит с укором, говорит с упреком:

— Что ж, мне до сорока лет ждать, пока вы меня на работу возьмете?

— Зачем до сорока! Годик еще подожди, ведь тебе еще шестнадцати нет!

— А вы думаете, что если мне нет шестнадцати, так я сейчас в совхозе не работаю? Раз вы меня в телятник не хотите взять, я себе другую работу нашла. Конечно, не такую интересную, но все-таки совхозу польза.

И она рассказала о том, какую нашла работу. Тракторов и лошадей у нас было тогда очень мало. А удобрения на поля вывозить надо. Нина вместе с другими девочками-школьницами стала вывозить в поля удобрения на саночках. Как уроки в школе кончатся, впрягаются девочки в санки и тащат их по снежной тропе.

— Только все равно я стану телятницей! — говорила мне Нина, рассказывая о своей работе. — Все равно я телят ни на что не променяю!

Что тут будешь делать с ней? Тем более, когда телятниц у нас мало и нужда в них очень большая.

— Хорошо, — говорю я, — вот кончатся занятия в школе, тогда поговорим.

* * *
В это лето я назначил Нину Смирнову помощницей телятницы. Сначала ей доверили десять телят, потом, увидев, что она отлично с ними справляется, прибавили ей еще десяток. И с этой нагрузкой Нина Смирнова справлялась отлично. Все ее двадцать телят были здоровы, хорошо прибавляли в весе. В телятнике царила почти больничная чистота.

Несмотря на недостаток рабочих в совхозе, ящур и нехватку кормов, за два первых года войны нам удалось не только сохранить все стадо, но и удержать его продуктивность на высоком уровне.

За это время мы вырастили также новых отличных животных. В нашем стаде было восемнадцать коров, дававших по 9 тысяч литров молока в год.

В тяжелые и суровые дни войны весь коллектив совхоза не жалел сил, чтобы дать раненым солдатам, детям и трудящимся как можно больше молока, масла, мяса.



Тысячи зрителей наблюдали караваевских животных на манеже Всесоюзной сельскохозяйственной выставки.



На переднем плане совхозный бык Салат. Весит он одну тонну.



Нынешнее Караваево совсем не похоже на прежнее. Теперь это очень красивый и благоустроенный городок. В нем несколько улиц с новыми деревянными и кирпичными домами. Вокруг них разбиты сады.



Рекордистка Камса. За один год от нее получено свыше пятнадцати тысяч литров молока. В 1954 году на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке признана чемпионом костромской породы.



Чехословацкая делегация осматривает выдающуюся рекордистку Грозу. За один год она дала более шестнадцати тысяч литров молока.



Заботой и любовью окружены в детском саду совхоза самые маленькие караваевские жители.



Центральная площадь совхоза. Здесь воздвигнут памятник В. И. Ленину. Вокруг этой площади построены двухэтажный клуб, школа десятилетка, универмаг, гостиница.

ПРИЗНАНИЕ

Хорошо мне запомнился день 24 марта 1943 года.

Подхожу к скотному двору целиком погруженный в свои мысли и вдруг чувствую, кто-то бросается ко мне, кто-то жмет мою руку, кто-то кричит: «Поздравляю!»

Ничего не могу понять, что произошло. Как правило, я прихожу на скотный двор раньше доярок. Сегодня они пришли раньше меня. Столпились у входа, говорят что-то наперебой. Только постепенно проясняется картина: оказывается, вчера, поздно вечером, по радио передали, что за выведение нового, рекордного по продуктивности молочного стада мне присуждена Сталинская премия второйстепени в размере 100 тысяч рублей.

Вечером в клубе собрались почти все рабочие и служащие совхоза.

Один за другим выступали мои друзья и товарищи — все поздравляли меня. Пытаясь сейчас вспомнить те чувства, которые тогда нахлынули на меня, я должен признаться, что сильнее всего было чувство ответственности, которую новая награда на меня накладывала.

— Я очень благодарен нашей партии и нашему правительству, — помню, говорил я, — за высокую награду. Но я понимаю, что звание лауреата Сталинской премии обязывает меня сделать для Родины больше, чем удалось сделать до сих пор. И еще я понимаю, что эта награда принадлежит не мне одному, что она также принадлежит нашим славным дояркам, скотникам, рабочим, таким людям, как Ульяна Спиридоновна Баркова, Евдокия Исаевна Грехова, Александра Даниловна Митропольская, Екатерина Михайловна Воронина и всем другим караваевцам. Поэтому и денежное вознаграждение принадлежит всем караваевцам. И, чтобы принесло оно всем нам как можно больше счастья, я хочу внести эту сумму на нужды обороны нашей страны, в фонд постройки самолета, потому что ничто нам не принесет большего счастья, чем скорейшая победа над врагом…

Это желание было выполнено. Построенный на деньги из премии самолет «Иван Сусанин» вскоре начал боевые полеты, а к концу войны на его счету числилось немало сбитых вражеских стервятников.

…Еще не успел окончиться митинг, как принесли пачку поздравительных телеграмм. Телеграммы были от ученых, колхозников, от народного комиссара совхозов, от старых друзей и многих, многих неизвестных, но желающих мне добра советских тружеников.

После награждения Сталинской премией всему коллективу совхоза хотелось работать еще лучше, отдать Родине еще больше сил.

Таисия Алексеевна Смирнова и ее дочь Нина Смирнова стали бороться за экономию молока, которым они выпаивали маленьких телят. Они сумели сэкономить на выпойке каждого теленка почти по 100 литров цельного молока, при этом привес теленка не снижался. Сэкономленное молоко совхоз отправлял в госпитали и детские сады Костромы.

* * *
Однажды — это случилось летом — я заболел. Обойдя скотные дворы и телятники, я вернулся домой, чтобы прилечь отдохнуть. Но только задремал, как услышал звуки духового оркестра. Странно, это явь или мне пригрезилось? Я выглянул в окно: мимо дома шли солдаты. У многих из них на груди виднелись боевые ордена и медали. Впереди три человека торжественно несли обернутое в чехол знамя. Вид у знаменосцев был торжественный. В середине шел высокий, широкоплечий сержант, неся на вытянутых руках знамя, а по обе стороны от него с обнаженными саблями шагали ассистенты знаменосца.

Это было переходящее Красное знамя Государственного комитета обороны. Оно вручалось лучшему предприятию или лучшему совхозу. И это знамя должны были вручить нам.

На лужайке возле конторы сооружали временную трибуну. День был солнечный, теплый. Вскоре вся лужайка заполнилась народом: собрались рабочие, служащие совхоза. Прибыл из города секретарь обкома партии, из села Саметь приехала Прасковья Андреевна Малинина, пришли колхозники из окрестных деревень.

Под торжественные звуки оркестра боевой генерал вручил знамя директору совхоза. Вагинак Арутюнович Шаумян принял его, стоя на одном колене, поцеловал край знамени и поклялся от имени всего коллектива караваевцев, что и дальше мы не пожалеем сил для Родины и партии.

У развернутого знамени в почетный караул встали наши лучшие люди: Ульяна Спиридоновна Баркова и Евдокия Исаевна Грехова.

Много было праздничных дней в Караваевском совхозе, но этот праздник запомнился всем особенно: живя в глубоком тылу и занимаясь таким мирным делом, как выращивание племенных животных, мы чувствовали себя не оторванными от фронта, а крепко спаянными с фронтовиками. И боевые товарищи, находившиеся в тот день среди нас, относились к нам с таким же уважением, как и мы к ним.

* * *
Несмотря на все трудности военных лет, поголовье караваевского стада увеличивалось, удои не снижались, а жирность молока даже несколько возросла.

Из различных концов Советского Союза, из многих совхозов и колхозов, в которых имелись караваевские животные, приходили письма с благодарностью за выращенных нами бычков, дававших отличный приплод.

И вот в Москве снова стал вопрос: являются ли наши животные улучшенной разновидностью швицкой породы или же представляют собой новую породу, не существовавшую прежде?

Споры по этому поводу велись между животноводами все последние годы. Для того чтобы внести в этот вопрос ясность, была создана официальная правительственная комиссия; в нее вошли крупнейшие ученые и практики животноводства. Председателем комиссии был академик Ефим Федотович Лискун.

Вскоре эта комиссия прибыла в совхоз.

Накрапывал мелкий холодный дождь. Подняв воротники пальто и нахлобучив шляпы, члены комиссии направились к скотным дворам. Все это были люди немолодые, озабоченные тысячью дел. По всей вероятности, они устали с дороги, да к тому же были раздражены плохой и холодной погодой, а потому шли к скотным дворам довольно хмурые и молчаливые. Только академик Лискун, всегда словоохотливый, поглаживая свои седые отвисшие усы, шутливо говорил Митропольской:

— Ну, вот теперь мы увидим, Александра Даниловна, чему вы научились у меня, а чему вас переучил Штейман.

Уже на первом скотном дворе, когда члены комиссии, сопровождаемые Шаумяном, Митропольской и мною, шли вдоль прохода между стойлами, подолгу останавливаясь почти возле каждой коровы, настроение гостей стало заметно меняться.

Не заглядывая ни в какие бумажки, я сообщал членам комиссии, сколько молока дает каждая корова, какова жирность ее молока, называл ее возраст, перечислял всю ее родословную. При этом я старался видеть наших животных глазами гостей, как будто их вижу первый раз, и понял, что только слепой или просто недобросовестный человек может оспаривать создание нами новой, более продуктивной породы молочного скота, которая отличается от швицкой породы.

Из одного скотного двора члены комиссии переходили в другой, из скотных дворов они шли в телятники и уже ничуть не скрывали, что восхищаются животными и одобряют порядки, которые были у нас установлены.

В помещении для молодняка они долго рассматривали бычков, оставленных нами для своего стада. Заметили и бычка Салата. Хотя и были небольшие дефекты в его сложении, этот бычок радовал глаз гармонией своих форм, хорошим развитием, приятной светлой окраской.

— Нарядное животное, — сказал академик Лискун. — Такое животное могло бы украсить любую породу.

— Это верно, — заметил другой член комиссии, — но совсем еще неизвестно, какое он будет давать потомство.

— Думаю, что неплохое, — сказал я: — ведь он сыч Сдобы, внук Свободной, правнук Сильной, а все они давали от семи до десяти тысяч литров молока! Вот я и рассчитываю, что и от Салата мы получим таких же дойных коров.

— А Сильная была швицкой породы? — спросил Лискун.

— Сильная была дочерью Симпатии, одной из прародительниц нашего стада. А происхождение Симпатии так и осталось невыясненным.

— Вот что, — сказал Лискун, — хотя у меня нет никаких оснований не доверять памяти Станислава Иваныча и Александру Даниловну я знаю уже много лет, но все-таки давайте проверим родословную животных по племенным книгам. Память памятью, а записи записями.

Все пошли в зоотехнический кабинет, уселись вокруг большого стола. Александра Даниловна принесла наши племенные книги, и члены комиссии стали проверять по этим книгам родословные. А записи в книгах — это точный официальный документ. И этот документ подтвердил, что лучшие наши быки и коровы — потомки неизвестных по происхождению Послушницы I, Шабрихи, Симпатии, Беляны и других животных, отобранных нами не по признакам их родовитости, а по признакам их молочности, строения организма, здоровья и по догадкам и предположениям относительно тех качеств, которые они могут передать своему потомству.

Над книгами просидели почти весь день, а на следующий день члены правительственной комиссии поехали в село Саметь и в другие колхозы. И там они увидели животных такого же сложения и той же масти, что и в нашем стаде. И там высокие удои и жирность молока выгодно отличали животных от швицкой породы.

Когда комиссия закончила свою работу, академик Лискун сказал:

— На своем веку я перевидал тысячи коров и безошибочно могу с первого взгляда определить породу. Но, приехав в совхоз Караваево и соседние с ним колхозы, я немного растерялся. Перед нами были стада коров, даже внешне не похожих ни на одну известную мне породу. Беглого взгляда было достаточно, чтобы сказать, что перед нами — животные совершенно новой породы.

— Созданная в Караваеве порода молочного скота, — говорил другой член комиссии, — отличается от швицкой породы сложением и продуктивностью. Средний удой караваевских животных составляет более шести тысяч трехсот литров в год, а средний удой коров швицкой породы не превышает пяти тысяч литров. Взрослые караваевские коровы весят до восьмисот килограммов, а швицы весят не больше пятисот восьмидесяти — шестисот килограммов. Караваевские животные невосприимчивы к туберкулезу и бруцеллезу, они выносливы, неприхотливы, и, по-моему, эта порода имеет очень большое будущее.

Разговоров было много, все выступавшие признавали существование новой высокопродуктивной породы. Сначала в специальном акте, составленном правительственной комиссией, а затем и приказом по Народному комиссариату земледелия СССР было официально признано, что нам удалось создать новую породу молочного скота и что эта порода имеет большое значение для народного хозяйства страны.

Новой породе было присвоено название костромской.

Большую работу по выведению этой породы провели Прасковья Андреевна Малинина, Вагинак Арутюнович Шаумян, Александра Даниловна Митропольская, многие работники нашего совхоза и колхозники Костромского и Нерехтского районов Костромской области.

ПОСЛЕ ВОЙНЫ

Вскоре после окончания Великой Отечественной войны большая группа рабочих и служащих совхоза была награждена орденами и медалями за выведение новой породы скота. В это время почти в каждом доме встречали вернувшихся с фронта отцов, мужей, братьев, сыновей. Боевые ордена сверкали на фронтовых гимнастерках мужчин. Ордена трудовой славы сверкали на кофточках и платьях женщин.

Ваня Ситушкин вернулся повзрослевший, возмужавший — я даже не сразу узнал его. Медали «За освобождение Варшавы», «За взятие Берлина», «За победу над Германией», «За победу над Японией» красноречиво свидетельствовали о боевом его пути.

Когда я обнял его, то отчаянный бывалый фронтовик показался мне прежним мальчиком, пастушонком, бесконечно влюбленным в наши караваевские поля, луга, леса.

Он вынул из кармана какой-то предмет, обернутый в газету. Оказалось, что это моя книга, подаренная ему в тот день, когда он уходил на фронт. Она потерлась, истрепалась, испачкалась. Видно, не раз он вынимал ее, сидя у костра. Он пронес ее в вещевом мешке всю войну.

— Когда я рассказывал своим фронтовым товарищам, что у нас в Караваеве телят выращивают на холоде, а коровы дают по сорок — пятьдесят и даже по шестьдесят литров молока в день, мне не верили, надо мною смеялись, — рассказывал Ваня Ситушкин. — Тогда я давал им прочитать эту книгу и очень гордился тем, что я из Караваева. Я понял, что быть караваевцем — это все равно, что быть гвардейцем.

После демобилизации Иван Павлович Ситушкин был назначен бригадиром по выращиванию молодняка. Он взялся за работу с таким увлечением и такой энергией, что было ясно, как за время войны он соскучился по любимому делу.

В это время в моей жизни произошло еще одно очень важное событие. Во время проведения первой после войны избирательной кампании я был выдвинут кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР.

Я был очень взволнован оказанным мне доверием. Особенно растрогало меня то, что выдвинули меня кандидатом в депутаты в тех самых местах, где я начинал свой трудовой путь животновода, — в Горынском совхозе и окружающих его селах.

Зима в тот год стояла суровая. Мне приходилось много разъезжать по колхозам и совхозам Костромской области, в которых устраивались встречи кандидата в депутаты со своими избирателями. И во всех этих колхозах и совхозах я встречал горячий прием и большой интерес к моей работе и моей жизни, поэтому еще сильнее чувствовал свою ответственность перед народом.

В день выборов был тридцатиградусный мороз. Еще затемно я вышел из дому: беспокоили телята в холодном телятнике. Как-то они там? Покрыли ли их клетки соломой?

В морозном небе сверкали звезды, звонко поскрипывал под ногами снег. В телятнике уже хлопотали мать и дочь Смирновы. Под белые халаты они надели шубы. От этого и без того полная Таисия Алексеевна была похожа на снежную бабу, какую лепят ребята на дворе. Но это не мешало ей проворно управляться со своими делами.

Телятницы пришли раньше меня: им тоже не спалось, их тоже беспокоил мороз. Они бережно и ласково поправляли на трех новорожденных телятах попонки, а других, что были постарше, прикрывали сверху соломой. В телятнике было холодно: градусов пятнадцать или еще меньше. Белая изморозь покрыла мордочки некоторых телят, будто у них выросли седые усы и бороды, но все животные были здоровы и веселы.

Успокоенный, я вышел из телятника. Люди уже шли на избирательный участок. Окна во всех домах были освещены, из репродуктора, установленного на улице возле конторы, гремела торжественная музыка.

Выборы в нашей стране всегда устраиваются в воскресенье и проходят как всенародный праздник. И тот день для всех был праздничным — дома были украшены кумачовыми лозунгами и плакатами, на грузовиках приезжали избиратели из соседних деревень.

Несмотря на мороз, они ехали с песнями. Песня и музыка до поздней ночи звенели по всему совхозу. Но у меня с утра до самого вечера было множество дел. Праздновать было некогда. Лишь поздно вечером я, наконец, освободился. Домой пришел усталый и крепко уснул. На следующее утро меня разбудил телефонный звонок: звонили из Костромы и поздравляли с избранием в депутаты Верховного Совета СССР.

Незабываемое впечатление произвела на меня первая сессия Верховного Совета, на которой мне довелось присутствовать. Сотни людей: ученые и генералы, рабочие и колхозники, писатели и музыканты — представители всех национальностей, населяющих нашу необъятную Родину, — собрались в старинном Московском Кремле, чтобы решать государственные вопросы.

Прогуливаясь перед заседанием по громадному залу, я познакомился с другими депутатами Верховного Совета. Один из них был чабаном из Узбекистана. Он приехал в Москву в своем национальном пестром халате. Другой депутат оказался председателем крупного колхоза на Украине. Третий — выдающимся ученым, имя которого известно всему миру. Мы разговорились, и я узнал, что все трое в прошлом, до революции, были простыми батраками. И мне было очень радостно сознавать, что моя жизнь похожа на жизнь многих тысяч других советских людей.

Депутатом Верховного Совета СССР я избирался в течение трех созывов. В 1957 году я перенес очень тяжелую болезнь и с тех пор больше не покидаю пределы совхоза.

В 1946 году в Караваеве развернулись большие работы по строительству жилых домов и производственных помещений. Однажды к нам приехали из города архитекторы, инженеры, планировщики, и мы отправились выбирать место для будущего строительства.

Был зимний солнечный день. Ярко сверкал и искрился выпавший ночью снег. На голубом чистом небе сияло солнце. В отличном настроении мы шагали по глубокому снегу, пытаясь нарисовать в своем воображении будущее Караваево — образцовый животноводческий городок.

После долгих споров решили строиться поближе к реке Сендеге. Тогда здесь рос мелкий кустарник и по рыхлому снегу было протоптано лишь несколько троп. Но я представлял себе новые скотные дворы за ручьем, и силосные башни, и мастерские, и роскошные луга, засеянные разнообразными травами; я представлял себе вереницы автоцистерн с молоком, движущихся по асфальтированному шоссе к городу, и мне казалось, что сбывается давнишний, волнующий и очень сладостный сон, который снился мне много лет назад.

ЕЩЕ ОДИН «ВОЛШЕБНЫЙ ЖЕЗЛ»

Всю жизнь Пелагея Федоровна Суслова прожила на берегах Сендеги: сначала батрачкой у помещицы Усовой, потом дояркой в Караваевском совхозе. Когда кончилась война с немецкими фашистами, ей было уже много лет — недалеко и до пенсии. Тихая и скромная, со следами былой красоты, всегда повязанная платком, она одной из первых приходила по утрам на скотный двор. За долгие годы жизни не было случая, чтобы Пелагея Федоровна не вышла на работу, не сделала чего-нибудь или недосмотрела.

Говорила она мало, на собраниях выступала редко. Чужой славе не завидовала. Самоотверженность и преданность работе украшали эту тихую скромную женщину.

И вот в 1948 году, за год до выхода на пенсию, ее имя стало известно всем животноводам Советского Союза. Прославилась Пелагея Федоровна коровой Опытницей. Девятнадцать лет ухаживала за ней, кормила ее, доила, следила за ее здоровьем. Сначала эта корова ничем не выделялась в нашем стаде: ни удойностью, ни жирностью молока. Но Пелагея Федоровна хорошо усвоила основное правило в нашей работе: каждому животному оказывать наибольшее внимание, о каждом животном заботиться так, будто это выдающаяся рекордистка. Ведь мы не просто выращиваем животных для получения от них молока — нам нужно выявить лучшие их качества, чтобы передать эти качества потомству. Поэтому за Опытницей Пелагея Федоровна ухаживала так же старательно, как и за самыми лучшими коровами.

Постепенно Опытница увеличивала удои. Шел год за годом. К началу войны она была уже старой коровой: ей было тогда двенадцать лет. В этом возрасте коровы обычно сокращают удой. Так и в учебниках всегда было сказано, что средняя продолжительность продуктивного периода жизни коровы составляет двенадцать — четырнадцать лет. Но Опытница продолжала доиться. Она давала молоко в течение всех военных лет, она давала его и после войны. В 1948 году корове исполнилось девятнадцать лет. От нее ежедневно надаивали еще по 18 литров. Караваевская Опытница стала первой рекордисткой в нашей стране, давшей за свою жизнь больше 100 тысяч литров молока.

Когда сообщение об этом появилось в какой-то заграничной газете, нам сначала не поверили. Один из английских животноводов писал, что сообщение из Советского Союза вызывает удивление. То, что Опытница дала больше 100 тонн молока, — это еще возможно, писал он, но, чтобы она доилась на девятнадцатом году жизни, такого в животноводстве еще не бывало…

Опять в Караваево стали приезжать ученые, журналисты, фотографы. Фотографии Опытницы появились в газетах и журналах. У Пелагеи Федоровны брали интервью.

Особенно удивляло приезжавших, что Опытница была не единственным животным нашего стада, давшим такой высокий пожизненный удой. Они видели на скотных дворах еще десять коров, приближавшихся к рекорду Опытницы.

— В чем ваш секрет? — допытывались они. — Как вы достигаете такого долголетия животных?

Этот вопрос интересовал всех. Я попытался ответить на него в своей новой книге «Совершенствование молочного скота», которая вышла в свет в 1948 году и вскоре была переведена на многие европейские языки. В этой книге, как и в своем докладе, сделанном на заседании ученого совета Сельскохозяйственной академии имени Тимирязева в Москве, я старался показать, что, кроме «волшебного жезла», о котором писал Чарлз Дарвин, имея в виду искусственный отбор животных и растений, существует еще один «волшебный жезл». С помощью этого «жезла» можно творить подлинные чудеса. Это — полноценное кормление, заботливый уход за животными, продуманная система их выращивания, закалка их организма.

Такой «волшебный жезл» помог превратить караваевское стадо в высокомолочное. Мы стали надаивать больше молока, чем другие молочные хозяйства. Многие мировые рекорды животноводства перешли к нам.

Опытница прожила двадцать три года и дала за свою жизнь около 117 тысяч литров молока. Почти столько же дали: Кета, Схема, Свободная и другие коровы. Больше 120 тысяч мы получили от коровы Краса. Внучка Схемы, Гроза, побила рекорд Послушницы II. За одну лактацию от Грозы было получено 16 502 литра молока, на 240 литров больше, чем от Послушницы II.

Советское правительство высоко оценило наш труд. В 1948 году лучшим животноводам Караваевского совхоза было присвоено звание Героя Социалистического Труда. Героями стали старейшие доярки: Ульяна Баркова, Евдокия Грехова, Аграфена Нилова, пастух Иван Нестеров, двадцатитрехлетняя телятница Нина Смирнова и другие — всего десять работников совхоза. Около пятидесяти человек были награждены орденами Ленина и орденами Трудового Красного Знамени.

Через год звание Героя Социалистического Труда было присвоено Пелагее Сусловой, Таисии Смирновой, Ивану Ситушкину, мне и другим.

Ульяна Баркова, Евдокия Грехова, Нина Смирнова и еще три женщины стали дважды Героями.

«Совхоз тридцати девяти Героев» — так стали называть Караваево.

В 1954 году в Москве снова открылась Всесоюзная сельскохозяйственная выставка[3]. Вновь ожил выставочный городок, похорошели его мичуринские сады, появились новые павильоны, лучше и благоустроеннее стали прежние.

В одном из скотных дворов выставки разместились десятки караваевских животных: коровы, быки, телята новой, костромской породы. Возле наших животных всегда было много посетителей. Трудно было протиснуться к стойлам, где содержались три телочки: Малютка I, Малютка II и Малютка III. И взрослые и дети хотели поближе рассмотреть этих чудесных близнецов коровы Мины.

По-прежнему самые тонкие ценители племенного скота ежедневно собирались вокруг выводного круга павильона животноводства.

И каждый раз раздавались аплодисменты, когда на манеже появлялась бывшая доярка, а ныне бригадир Лидия Павловна Иванова. Лидия Павловна стала дважды Героем Социалистического Труда.

Знатная доярка-бригадир выводила быка Салата, официально признанного на выставке чемпионом костромской породы.

Участниками Всесоюзной сельскохозяйственной выставки были утверждены восемьдесят два работника совхоза и двадцать три из них награждены Большими и Малыми золотыми и серебряными медалями. Многие животноводы совхоза получили ценные премии. Я был премирован легковой машиной «Победа».

* * *
Из года в год росло поголовье нашего стада. В 1954 году мы надаивали в среднем от одной коровы 6 тысяч литров молока. Но тут случилось новое событие. Оно поставило коллектив перед немалыми трудностями.

Продуктивность наших животных, а поэтому и заработки работников совхоза были, конечно, во много раз лучше, чем в некоторых колхозах Костромского района. И вот два соседних колхоза обратились в правительство с просьбой разрешить им передать совхозу землю и скот, а колхозникам поступить к нам на работу.

Настойчивая просьба соседей была удовлетворена. Оба колхоза влились в наше хозяйство. Земли у нас стало почти в два раза больше, а дойное стадо увеличилось на двести голов.

Но что это был за скот! Когда я вместе с новым директором Караваева, Михаилом Николаевичем Ветчинкиным, побывал на скотных дворах колхозов и увидел там очень запущенных животных, надаивавших в среднем не больше тысячи литров молока в год, я даже смутился. Уж очень большая была разница между ними и нашими животными.

— Ой, — сказал я Михаилу Николаевичу, — как бы не получилось по библейской легенде, как бы эти тощие коровы не съели наших упитанных коров!

Но делать было нечего. Часть колхозных коров мы перевели на наши усадьбы и применили к ним тот «волшебный жезл», который уже не раз творил чудеса: отличное содержание и правильное кормление. И снова получилось то, что некоторыми было расценено как чудо: за один год удои животных, полученных нами от колхозов, поднялись больше чем в три раза.

Помогла нам в этом и кукуруза. Впервые мы засеяли ею наши поля и получили прекрасный урожай зеленой массы. Кукуруза — культура для наших мест новая. И, когда в конце лета я бродил по кукурузным полям, как по лесу, среди высоких стеблей с большими зелеными листьями, я еще не знал, что для нас, животноводов, — это счастливая находка.

Я понял это только позднее, видя, с каким удовольствием поедают животные лакомый корм и как щедро расплачиваются за него высокими удоями.

Особенность социалистического общества заключается в том, что здесь нет производственных секретов. Все радуются успехам каждого, и каждый старается своими успехами поделиться со всеми. Поэтому двери Караваева всегда широко открыты для всех, кто интересуется нашим опытом.

Ежегодно в Караваевский совхоз приезжают ученые, студенты, колхозники, специалисты сельского хозяйства нашей страны и демократических стран Западной Европы и Китая.

Особенная дружба существует у нас с животноводами Чехословакии и Венгрии. Многие из них тоже стали выращивать телят в неотапливаемых телятниках и широко используют весь опыт нашей работы.

Каждый раз, когда приезжают гости из-за рубежа, они горячо просят нас побывать на их родине. Много раз звали и меня. Но я тяжел на подъем. Как только подумаю, что несколько дней подряд не побываю на скотных дворах и в телятниках, так сразу мне делается не по себе. Из-за этого я даже на юг, на курорт ни разу не ездил.

Несколько лет назад я сильно болел. Приехал из города врач, сказал:

— Обязательно вам надо поехать в Крым, в санаторий.

— Никуда я не поеду, — ответил я. — Без Караваева я все равно что дерево, выкорчеванное из земли.

Но врач настаивал на своем, убеждал, что санаторий мне для здоровья совершенно необходим, приводил в пример доярку Суслову и пастуха Нестерова. Они, полечившись в Крыму, вернулись как бы помолодевшими. Короче говоря, уговорил он меня. Собрался я ехать в Крым. На следующий день хожу по скотному двору, вижу животных, выросших на моих глазах. Сколько сил, сколько надежд и радостей, опасений и трудностей связано у меня с ними! Как же я их на целый месяц покину? Нет, думаю, никуда не поеду!

Пошел домой и сказал жене:

— Поезжай в санаторий ты, если хочешь, а мне и здесь хорошо, я и здесь поправлюсь.

Так никуда и не поехал.

Но более молодые работники совхоза, конечно, не такие домоседы, как я. Они охотно принимают приглашения наших зарубежных друзей. Нина Смирнова ездила в Чехословакию, Польшу, Австрию. Ее мать, Таисия Алексеевна, и Ульяна Спиридоновна Баркова бывали в Болгарии, Александра Даниловна Митропольская ездила в Венгрию. Повсюду их встречают не только как почетных гостей, но и как опытных практиков, приехавших помочь своим друзьям в развитии молочного животноводства:

НОВОЕ КАРАВАЕВО

Вы можете спросить меня, где проходит грань между теорией и практикой, между наукой и производством. Такой грани не существует. Наука оплодотворяет производство, производство оплодотворяет науку. Они нераздельны. Если теория отрывается от практики, она отстает и чахнет. Так же и практика: если она не будет считаться с последними достижениями науки, она тоже отстанет и зачахнет.

Поэтому получилось так, что наш совхоз, занимавшийся всегда только практическими делами, стал упоминаться в теоретических трудах. Мне, бывшему батраку, присвоено звание доктора сельскохозяйственных наук. В Караваево переведен Костромской сельскохозяйственный институт. Теперь здесь племенной завод, учебное хозяйство, точнее — практическая лаборатория института.

Хотя мне уже больше семидесяти лет, но, как и прежде, я каждое утро выхожу из дому на рассвете, чтобы обойти все наши скотные дворы и телятники, проверить содержание скота, дать совет животноводам, а иногда и помочь им своими руками.

Но нынешнее Караваево совсем не похоже на прежнее. Теперь это, по существу, небольшой городок, очень красивый и благоустроенный. В нем несколько улиц. Удобные дома, окруженные садиками. Здесь прекрасный двухэтажный клуб, гостиница, универмаг. Открыта школа-десятилетка. Есть у нас Парк культуры и отдыха, есть и свой стадион. И, куда бы вы ни взглянули, кругом увидите строительные краны: это строятся новые дома, культурные учреждения и производственные помещения.

Если выйти из моего дома и пойти прямо, мимо Дома культуры и столовой, вы попадете в другой городок, в нем обитают животные. И этот городок тоже вполне благоустроен. Здесь из кирпича сложены скотные дворы и телятники — просторные и сухие. Днем через широкие окна их щедро освещает солнце, а вечером — электричество, вентиляторы всё время проветривают помещения. Здесь почти больничная чистота. Вся жижа стекает в специальные сточные желоба, устроенные вдоль проходов. Сверху они прикрыты крышками с узкими прорезями, чтобы животные не повредили себе ног. Из желобов жижа попадает в сборные колодцы, оттуда электромотором откачивают ее в цистерны, и в цистернах вывозят на поля в качестве ценного удобрения.

Вдоль всех скотных дворов нашего совхоза проведены подвесные железные дороги, по которым движутся вагонетки для доставки кормов и вывозки навоза.

В каждое помещение проведен водопровод: животные всегда имеют свежую воду. Стоит им прикоснуться к рычажку автопоилки, как она наполняется чистой питьевой водой.

Невдалеке от животноводческого городка построены механические мастерские, гаражи, ветеринарная лечебница, кормовой цех, большие склады, лаборатория.

Но особенно я люблю бывать в летнем лагере для телят-молочников. Издали он похож на пасеку. За изгородью на зеленой лужайке ровными рядами установлены клетки. В дождливые дни эти клетки покрывают двухскатными крышами. Тогда они похожи на домики.

Телятники у нас в хозяйстве построены без печей. Во многих колхозных телятниках нашей области колхозники поломали печи, чтобы не было соблазна содержать телят в тепле.

Мне хочется повести читателя по главной улице нашего городка, мимо гостиницы, мимо тех уютных домиков, где живут наши знатные доярки и скотники. Подойдем к деревянной арке, еще до войны построенной при въезде в Караваево. Вот там мы остановимся и окинем взглядом громадное строительство, раскинувшееся в поле.

Мы увидим стены многоэтажных каменных ломов. Это строятся учебные аудитории, дома для преподавателей, общежития для студентов. Будет построен Дом культуры. Концертный зал и кинотеатр вместят около тысячи зрителей.

Сельскохозяйственный институт в Караваеве будет не только первым в нашей стране учебным институтом, переведенным из города в сельскую местность, но станет одним из самых благоустроенных учебных заведений.

На скотных дворах и в телятниках учебного хозяйства Караваева работают студенты. Они ухаживают за скотом, доят коров, кормят их, убирают помещения, выращивают телят. И я думаю, что эта работа приносит им не меньше пользы, чем лекции, которые они слушают. Глядя на их окрепшие, погрубевшие от работы руки, я представляю себе ученых нового типа: животноводов, агрономов, селекционеров, для которых скотный двор и поля станут богатейшей лабораторией, источником новых научных открытий.

Так претворяются в жизнь исторические решения XXI съезда партии о тесной связи школы с жизнью. Так сочетается у нас обучение с производительным трудом, с практической деятельностью.

За свою работу студенты получают заработную плату. А на ферме работать их учат известные мастера животноводства: Ульяна Спиридоновна Баркова, Евдокия Исаевна Грехова, Нина Аполлинарьевна Смирнова, Иван Павлович Ситушкин и другие.

Баркова и Грехова уже давно получают пенсию, они дважды Герои Социалистического Труда, казалось бы, пора им и отдохнуть. Но никто из нас, старых караваевцев, не хочет уходить на покой. Каждый по мере сил старается передать молодежи свой практический опыт и любовь к животноводству.

Интересно видеть, как учит студентов на скотном дворе Ульяна Спиридоновна. Маленькая, быстрая, как и прежде смешливая, она стоит, окруженная толпой юношей и девушек. Она не читает им лекции, а просто рассказывает об одной из наших коров. Но как она рассказывает! Сколько живого интереса, наблюдательности, сколько точных, смешных и трогательных подробностей успевает она рассказать о простой, ничем особенным не примечательной корове. И посмотрели бы вы, как слушают ее студенты!

Таисия Алексеевна Смирнова уже не работает. Она живет на пенсии, нянчит внуков, много читает и ведет обширную переписку. Пишут ей животноводы не только нашей страны, но и зарубежные. Они просят у Таисии Алексеевны советов, делятся с ней своими бедами и радостями. Что ж, Таисия Алексеевна может дать полезные советы! За свою жизнь она вырастила без потерь две с половиной тысячи телят. Многие из них превратились в отличных животных и признаны чемпионами породы. Даже много лет спустя Таисия Алексеевна получает из Москвы ценные премии.

— Это за что же вам? — спрашиваю я у нее о последней премии.

— А это за Салата.

Салат — один из лучших быков костромской породы. Его потомство — краса и гордость нашего стада. И в этом немалая заслуга Таисии Алексеевны, которая шестнадцать лет назад растила его, приучала есть сено, нежно заботилась тогда о маленьком бычке.

Таисия Алексеевна Смирнова не числится в штате преподавателей сельскохозяйственного института, ее никто не может обязать учить студентов. Но как можно оставаться в стороне, когда кругом молодежь пытливая, любознательная, внимательная? И Таисия Алексеевна охотно делится с юношами и девушками своей любовью к животным, своими знаниями и опытом.

Студенты приходят к ней домой, нередко она заходит к ним в общежитие, и каким жаром дышат ее разговоры!

— Я с того дня полюбила труд телятницы, — рассказывает она, — когда первый раз теленок ткнулся мне в руки своей теплой влажной мордочкой. Если бы вы только знали, как бывает радостно, когда теленок начинает узнавать телятницу, когда он встречает ее своим жалобным и доверчивым мычанием! Вот вырастите хоть одного теленка, тогда поймете, какой это замечательный труд.

Таисия Алексеевна говорит о своей работе, а глаза ее блестят, и сама она молодеет.

Велика роль дружбы, привязанности к своему коллективу. Эти принципы выработались в совхозе постепенно. И мы их крепко храним.

Наша большая дружба с Василием Васильевичем Шабаровым и Вагинаком Арутюновичем Шаумяном сохранилась до сих пор. Шабаров часто приезжает к нам в гости, а с Шаумяном видимся почти ежедневно. Он сейчас доктор наук, профессор Костромского сельскохозяйственного института «Караваево».

Дружба и сплоченность помогают и новым людям быстрее освоиться с порядками Караваева. А новых людей, молодежи у нас теперь полно.

Куда ни пойдешь сейчас в учхозе, повсюду видишь студентов. Как весенний поток, молодежь затопила наш маленький городок. А хорошо, когда видишь кругом много молодых людей, — с ними и сам будто молодеешь.

Вышел я на днях вечером из дома — было тихо, тепло, луна светила. Сел на ступеньки своего дома, слышу: смех, песни. Это молодежь возвращалась из кино. Открыл калитку и зашагал навстречу: так захотелось запеть с юношами и девушками вместе, ведь я в молодости очень любил петь и слыл неплохим гармонистом. Но стоило мне приблизиться к ним, как песня оборвалась и ребята умолкли.

— Извините нас, Станислав Иванович, — смущенно сказала шедшая впереди девушка. — Мы, наверно, слишком шумно вели себя, может быть, помешали вам отдыхать?

И столько в их извинении было почтительности и уважения, что мне даже стало как-то не по себе. Взволнованный этой встречей, я вернулся домой, улегся в постель и долго не мог заснуть. «Много чести оказали мне советский народ и советское правительство, — думал я в ночной тишине: — меня наградили высшими наградами Родины, создали наилучшие условия для жизни и работы, молодежь оберегает мой покой. А все ли я сделал, чтобы оправдать эти награды и заботы?» И мне захотелось жить еще долго-долго, чтобы не только наши коровы, но и коровы других колхозов и совхозов давали много жирного молока, и чтобы стоило оно дешевле, чем стоит сейчас.

* * *
Прочитав эту книгу, юный читатель может подумать: а зачем мне учиться, когда Штейман, человек без образования, прямо из батраков попал в доктора наук?

Нет. Дело было не так. Я учился упорно, мучительно, тяжело. Учился урывками, всю жизнь, не отрываясь от работы. Чаще всего мне приходилось доискиваться истины самому, у меня не было педагогов. Поэтому я очень рад, что теперь вся наша молодежь учится в школах, а потом может идти в высшие учебные заведения, куда зовет призвание, к чему стремится сердце.

В этой книге я хотел показать, как увлекательна, сложна и романтична моя профессия — профессия животновода. «С внешней стороны, — писал Михаил Иванович Калинин, — это дело кажется грубым — во дворе ухаживать за скотом, а на самом деле это очень тонкое дело. Ни в одной отрасли труда, исключая только уход за человеком, не требуется такого внимания и любви к делу, как в животноводстве».

Очень хорошо, что сейчас в сельское хозяйство приходят люди, получившие среднее образование, что доят коров и ухаживают за телятами грамотные, знающие и культурные работники. Это позволит еще выше поднять общественное животноводство, сблизить практику с наукой, решить многие важные задачи, которые до сих пор наукой не решены.

И еще мне хочется сказать молодому читателю: не бойся физического труда! Физический труд никогда не был для меня отталкивающим, я всегда находил в нем величайшее удовлетворение. Он был для меня средством творческих поисков, средством познания природы и участия в общей великой борьбе за прекрасное общество человечества — коммунизм.


Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Примечания

1

Период от отела до запуска, когда корова дает молоко.

(обратно)

2

Мощный электрический осветительный прибор типа прожектора; применяется во время киносъемки.

(обратно)

3

Теперь на территории бывшей Всесоюзной сельскохозяйственной выставки расположена Выставка достижений народного хозяйства СССР.

(обратно)

Оглавление

  • ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ ПРОФЕССИЯ
  • ПЕРВЫЙ ДРУЖОК
  • ЮНЫЕ ГОДЫ
  • ТРИДЦАТИЛЕТНИЙ УЧЕНИК
  • НА БЕРЕГУ СЕНДЕГИ
  • ПЕРВЫЕ СТОЛКНОВЕНИЯ
  • ШАБРИХА
  • БЕДА
  • В ХОЛОДНОЙ БАНЕ
  • ПОЛЫНЬЯ
  • СУРОВЫЙ УРОК
  • ОТЗЫВ МИЧУРИНА
  • В КРЕМЛЕ
  • ПОСЛУШНИЦА II
  • ЮНЫЕ ЖИВОТНОВОДЫ
  • ВСЕСОЮЗНАЯ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННАЯ ВЫСТАВКА
  • КАКАЯ ЭТО ПОРОДА?
  • В ДНИ ВОЙНЫ
  • ПРИЗНАНИЕ
  • ПОСЛЕ ВОЙНЫ
  • ЕЩЕ ОДИН «ВОЛШЕБНЫЙ ЖЕЗЛ»
  • НОВОЕ КАРАВАЕВО
  • *** Примечания ***